Лидия Алексеевна Чарская
«За что? - 02»

"За что? - 02"

ГЛАВА III.

Безумное решение.- Неожиданный утешитель.

Я лежу под моим любимым голубым одеяльцем.

Одеяло выстегано тетей Олей, кружева на простыне сплетены Линушей, метки на белье вышиты Уляшей. Туфельки, миниатюрные кавказские туфельки, стоящие на полу у постели - подарок Лизы. Все, куда ни кинешь взгляд, полно любви, нежности, заботы. Они умели побаловать маленькую принцессу! И теперь... теперь...

"Звезды! Вы, дети небес", вы видите, что сделали со мною!

И прежнее безумие отчаяния овладевает мною...

Завтра приедет он - "солнышко"! Тетя просила меня не говорить ему, что я все знаю. Ей будет неприятно тогда, бедной тете! Не надо поэтому показывать вида, что все знаешь... Но как скрыть, когда в сердце что-то оборвалось со звоном и трепетом, как струна на гитаре?

Звезды моей души, вы, дети небес! Понимаете ли вы, что это значит?!.. Я сама ничего не понимаю. Я не понимаю с того самого часа, как узнала роковую новость. Это было только вчера, а мне кажется, что уже прошли недели, месяцы, годы...

В моем мозгу сверлит неустанно: "У тебя теперь мачеха! Твой отец вторично женился... Ему было мало твоей детской любви... Между тобою и ним, твоим "солнышком", будет теперь чужая женщина, которую он сделал своею женою... Она, эта чужая женщина, должна заменить ту, которая лежит теперь давно в гробу и которой ты даже не знала, но к которой ты, тем не менее, питаешь какое-то странное, неопределенное, неясное, но врожденное, сильное чувство - чувство любви к родной матери"...

Я редко, почти никогда не вспоминала покойную маму. Я никогда не думала о том, какой она была, как она выглядела. Но теперь мне точно казалось, что она стоит тут, рядом со мною, грустная-грустная, и, обнимая мою голову, говорит:

- Да, Лидюша, теперь у тебя будет другая мать... будет мачеха... Ты у твоего "солнышка" больше не одна... Я понимаю твое горе, понимаю, как это тебе должно быть обидно... Ты думала, что он может и должен любить только тебя одну, и вдруг...

И я вскакивала на кровати, билась головою о подушки и повторяла бесконечное число раз:

- Ах, Господи! Господи!.. За что Ты меня так наказываешь?..

Тетя Лиза долго уговаривала меня, утешала. Добрая, милая тетя Лиза всей душой понимала мое горе.

Однако, она не могла утешить меня.

"Солнышко", мое "солнышко" решился дать мачеху своей Лидюше! Решился жениться! О!

И передо мною выплыл ненавистный образ той, которую "солнышко" сделал своею женою: серые близорукие глаза, неровные, но белые, как пена, зубы, черные, гладко причесанные с пробором волосы, такие гладкие, точно их все время мазали помадой, и худенькая фигурка с впалою грудью...

- Нет! Невозможно! Я не хочу, чтобы она была моей мачехой!.. Не хочу!.. Умру лучше!.. Да, да, умру, умру!.. Не хочу!.. Не хочу!..- щелкая зубами, вся дрожа и трясясь, кричу я, грозя кулаками моему невидимому виденью.- Да, да, умру!.. Непременно умру, во что бы то ни стало!..

И, не помня себя, я вскакиваю с постели, накидываю на себя юбочку, платье и босая вылетаю из моей комнаты в коридор, оттуда через кухню на черное крыльцо и в сад.

План ясен и прост: я хочу умереть. Для этого, как я решила, надо только побегать хорошенько по сырой, апрельской земле, еще холодной и застывшей, и схватить горячку, воспаление легких, чахотку, тиф...

Это будет моя месть. Месть "солнышку" за то, что он любил меня слишком мало, за то, что променял на какую-то Нэлли Ронову! Покажу же я им всем эту Нэлли Ронову, да!..

И я несусь, как угорелая, по саду, по холодной, как лед, дорожке, голыми пятками, чуть касаясь земли.

В голове в это время роятся картины.

Я удираю... "Солнышко" и тетя в трепете окружают мою постель. "Солнышко" рыдает. "Я погубил тебя, моя бедная девочка, прости, прости! У тебя не будет мачехи, ни за что не будет!"

И он рвет на себе волосы. Но я все-таки умираю... Умерла... Меня кладут в гроб, непременно в белом, в белом подвенечном платье. Ведь я "невеста Христа".

Варя Клеонова говорила что все умирающие девушками - Христовы невесты...

Стрелки-Хорченко, Гиллерт, Ранский и другие несут мой гроб. А стрелковые дамы, т.е. жены офицеров стрелкового батальона, наши соседки, все хорошо знавшие меня, плачут и говорят:-"Такая юная! Такая миленькая, такая талантливая, и умерла! Из-за Нелли Роновой умерла!"... "Да, да, из-за нее! Из-за нее!"- кричу я, задыхаясь, и несусь вперед, как стрела, между голыми, обнаженными кустами смородины и сирени.

Апрельская ночь дышит мне в лицо своим студеным дыханием. Серый полумрак белой полуночи скользит неслышно, как призрак, окутывая прозрачным покровом и дом, и сад. Там, в этом доме спят Лиза и Катишь. Они не ведают и не чуют, что придумала их взбалмошная "принцесса", их "божок" ...

А "божок" все несется и несется по поляне, стуча зубами от холода и волнения, злорадно торжествуя свою победу... Умру! Теперь уже непременно умру!

В углу сада лежит огромная куча еще не растаявшего снега. В одну минуту я подле. Взбежать на этот снег, провалиться в него по пояс и остаться в нем до утра с голыми ногами, и - смерть обеспечена, да!

Я быстро отбегаю вбок, делаю разбег, поднимаю голову и останавливаюсь как вкопанная.

Около снежной кучи стоит хорошо знакомая мне серая фигура женщины. Я знаю ее. Черные глаза, светящиеся из под капюшона, тоже хорошо знакомы мне. Она является ко мне во второй раз в моей жизни: тогда, перед отъездом папы на войну, и теперь, перед моей смертью. Какая-то странная тайна невидимыми узами связывает меня с ней. Кто она - я не знаю. Но что-то светлое и жуткое зараз испытываю я в присутствии серой женщины.

"Кто ты?" - говорю я дрожащим голосом.

Она молчит, только из под капюшона сверкают ее глаза, черные и глубокие, как пропасть.

" Слушай, кто ты? Ты должна мне сказать, кто ты. Ты всегда появляешься ко мне, когда случается что-нибудь большое! Ты точно охраняешь меня, значит любишь! Скажи мне, кто ты и сделай так, что бы я умерла!". И выкрикнув с каким-то страстным отчаянием мою фразу, я жду ее ответа.

Она тихо качает головой.

" Ты не умрешь! Ты не умрешь, дитя! Ты должна жить", - слышится мне тихий, тихий, как шелест ветра, голос.

"Вздор!" - кричу я исступленно. - "Мне тяжело, невыносимо! "

И я со всего разбег бросаюсь в сугроб.

Ощущение холода разом протрезвляет меня.

В ту же минуту кто-то сильный подхватывает меня на руки и несет куда-то. Серая женщина исчезает, сливаясь с прозрачными сумерками апрельской ночи.

- Лида! Милая, возможно ли так безумствовать!- слышится мне.

Я быстро открываю глаза. Теперь я лежу на садовой скамейке. Высокий, стройный мальчик с бледным лицом стоит предо мною.

- Коля! - кричу я неистово, - как ты очутился здесь, Коля?- и я бросаюсь на шею моего товарища и друга.

- Очень просто, - говорит Коля, - ведь мы еще не уехали с дачи и живем здесь. Я видел тебя у заутрени.

- Почему же ты не подошел ко мне?

- О, ты была слишком великолепна. Точно принцесса среди своих рыцарей и дам...

И он тихо улыбается.

- А вот каким образом попала ты босая в сад? Объясни, пожалуйста.

- Ах, не принцесса я, Коля, принцессы не могут быть так несчастны, как я! - и я судорожно зарыдала, прижавшись к его груди.

Он дал мне выплакаться, не перебивая моего отчаянного порыва горя.

Рыдая и всхлипывая, я рассказала ему все, все: и про "измену" "солнышка", и про мачеху, и про мое желание умереть.

- Глупая, бедная, маленькая девочка! - произнес он, тихо покачивая головою, - и тебе не стыдно? Ну, подумай только, что станется с твоим отцом, если ты, в самом деле, заболеешь и умрешь?

- Ему все равно. Он женился на Нэлли Роновой, и ему нет до меня никакого дела, - угрюмо глядя мимо Колиных глаз, говорю я.

- Лида! Лида! Ну, можно ли говорить так! - шепчет он в испуге.

- Умру! умру!- твержу я с отчаянием, - умру, на зло им, всем умру, нарочно! Я самый несчастный человек в мире и мне надо умереть!

- Молчи! - вдруг сердито крикнул Коля, - не смей так говорить!

Я не узнала всегда покорного и тихого голоса моего "рыцаря", так он вырос и окреп в эту минуту.

- Молчи и слушай! - прибавил он серьезно и повелительно.

Его лицо бледным пятном светлело на фоне серых сумерек апрельской ночи. Глаза блестели. Он выпрямился и точно вырос в эту минуту.

- Слушай, я тебе скажу тайну, которую не знает ни одна душа. Эта тайна откроет тебе, что бывает горе и больше твоего... Слушай. Живет на свете мальчик. Живет в бедной маленькой комнатке с грубым, черствым и диким человеком. Человек этот вечно зол, вечно желчен и каждый вечер скрывается из дому, а когда приходит, то от него пахнет водкой и он едва-едва держится на ногах. При виде мальчика, когда тот сидит за работой, он кидается, как дикий зверь, на него, отнимает книгу, рвет ее в клочья, а мальчика бьет, жестоко бьет, приговаривая: "Книги до добра не доводят. Не читать и не учиться надо, а работать, работать, работать, да!" И когда избитый, израненный мальчик теряет сознание, жестокий человек оставляет его в покое. И мальчик все-таки учится, урывками, тайком, а в промежутки от уроков переплетает книги, клеит коробочки на продажу и отдает весь заработок жестокому человеку. И все-таки колотушки и побои так и сыплются на него... Ну и пусть бьет, пусть увечит! Мальчик все-таки не бросит ученья никогда! - пылко заключил свой рассказ Коля.

Лицо его побледнело еще больше. Глаза ярко сверкали на чудно преобразившемся теперь, почти прекрасном лице.

- Коля! Милый! Неужели?..- прошептала я, боясь поверить тому, что только что услышала.

- Смотри! Вот! Вот следы жестокого человека на руке мальчика!- вскричал Коля и быстро отвернул рукав курточки.

На белом нежном теле этого полу-юноши, полу-ребенка были частые синие пятна от кисти до плеча. Это был сплошной синяк, след беспощадных побоев.

- Коля! Бедный Коля! - вскричала я, - бедный мученик!

И прежде чем он успел отдернуть руку, я быстро прильнула губами к больному месту.

- Вот видишь, Лида, я же терплю! - произнес он тихо, но значительно. - Терпи и ты! Так велит судьба!

- Не судьба, а серая женщина! - прошептала я чуть слышно.

- Кто?

Но я не ответила. Чем-то чудовищным показалось мне выдать мою тайну о ней.

"Если я скажу о моей таинственной серой женщине, она, пожалуй, не будет охранять меня больше", - мелькнуло у меня в мыслях. И тотчас же я прибавила вслух:

- Ты ужасно страдаешь, Коля, но... но ты все-таки счастливее меня.

- Почему?- спросил он, удивленный.

- Ты не видел лучшей жизни!- проговорила я, - а мне... мне... нельзя же быть "принцессой" для того только, чтобы стать Золушкой в конце концов... А я буду Золушкой, у мачехи буду... Все мачехи злые... гадкие и мучают падчериц...

- В сказках, - поправил меня Коля. - Стыдись же верить сказкам. Ты уже большая!

- Ах! И ты против меня! Значит ты меня не любишь, не любишь...- вскричала я, вскакивая со скамейки, на которой до сих пор смирно лежала, слушая Колю.- Ты защищаешь ее... и не жалеешь меня! - твердила я, задыхаясь.- Уйди от меня, уйди!

- Нет, я не уйду от тебя. Я должен отвести тебя домой. Смотри, ты босая и вся дрожишь. Дай, я тебя отнесу, - предложил он.

Я устала волноваться. Нервы мои упали. Наступило какое-то оцепенение. Адский холод, который я не чувствовала раньше, пронизывал меня насквозь. Мои голые ноги теперь стали синие, как у мертвеца. И вся я дрожала, как в лихорадке. Коля был выше меня на целую голову и, несмотря на кажущуюся хрупкость, очень сильный мальчик для своих четырнадцати лет. Он легко поднял меня со скамейки и понес.

У крыльца оп спустил меня на землю, обняв за шею, и проговорил торопливо:

- Надо подчиняться... Нельзя быть принцессой, только принцессой всю жизнь... Мне кажется, это только бывает в сказках...

- Нет, нет, я не хочу подчиняться!- закричала я громко и, задыхаясь от слез, вырвала свою руку из рук Коли и скользнула в дверь, незамеченная никем.

ГЛАВА IV.

Встреча.-Я заболеваю.

На другой день, в четыре часа, "солнышко" вернулся. Я сидела в своей комнате и машинально одевала свою новую куклу-институтку, когда в передней раздался громкий и властный звонок. Его звонок! Что-то разом замерло во мне и упало. Сердце перестало биться во мне совсем, совсем.

Я слышала, как он спросил тетю: "У себя Лидюша?" и как тетя ответила: "В детской. Не хотите ли кофе с дороги?"

"Хотите", а не "хочешь!"

Теперь тайна их натянутых отношений, их ссоры, перестала быть для меня тайной. Я все понимаю, все! Тетя оберегала меня, охраняла от мачехи, а он сердился на нее за это, и они поссорились. Я смутно сознаю все это сейчас. Смутно оттого, что вся моя мысль стремится к одному - только бы не броситься к нему на шею, когда он войдет. Две недели, что я его не видала, кажутся мне вечностью, и легко позабыть все ради одного его поцелуя, одной ласки! Ах, "солнышко! солнышко!" Что ты сделал со мной!

И я замираю. В гостиной слышатся шаги... Вот они ближе, ближе... теперь в коридоре, теперь у самой двери... Сейчас он войдет. Господи, Боже мой, помоги мне!

Вот он. Кожаная дорожная тужурка, милое, чуть помятое от бессонницы в вагоне, лицо, небритый подбородок.

О, милый ты мой, милый папа! Все во мне рванулось к нему навстречу. Кукла отброшена далеко в угол.

- Лидюша! Девочка моя! Радость моя!- ласково вырывается из его груди, и он широко раскрывает объятия

"Солнышко"!- готово сорваться с моих губ, но вдруг кто-то ясно и твердо говорит во мне, в самой глубине сильно бьющегося сердца: "у него есть жена Нэлли Ронова; он дал тебе мачеху!" И я останавливаюсь, кусаю губы, и гляжу упорно в дорогие, славные, серые глаза, которые недоумевающе мигают мне длинными ресницами.

- Здравствуй, папа, - говорю я казенную фразу, медленно подхожу к нему и подставляю свое лицо под его губы.

Град частых, горячих поцелуев сыплется на мои щеки, лоб, глаза и волосы.

- Милая моя большая девочка! Милая! Милая моя!- шепчет он радостный и счастливый в то время как я стою, холодная и костяная, как изваяние, с потупленными глазами, не отвечая на его горячие ласки. Он, наконец, замечает мое странное состояние.

- Что с тобой? Здорова ли ты? - говорит он, и в одну минуту его большая мягкая рука щупает мой лоб и щеки.

- У тебя жар, малютка! Ты нездорова!

Силы небесные, темные и светлые! Что я пережила в эту минуту!

И все-таки я не кинулась к нему, не бросилась на шею, не покрыла бесчисленными поцелуями его робко улыбающегося мне навстречу лица, а каким-то деревянным, чужим голосом ответила на его, полный страха и тревоги, вопрос:

- Не беспокойся, папа, я здорова!

Но он и теперь не заметил моего состояния, моего тупого, недоброго, блестящего взгляда.

- Лидюша, деточка моя, - произнес он радостно вздрагивающим голосом.- Говорят, ты стихи для меня сочинила. Хорченко встретился мне на вокзале и сказал. Прочти мне их скорее, Лидюша, твоему папе, прочти сейчас!

"Звезды, вы, дети небес" - чуть было не вырвалось из моей груди, помимо воли. Но я только крепче стиснула губы и, прижав руку к моему сильно бьющемуся сердцу, процедила сквозь зубы:

- Не знаю... Не помню... Забыла... Вот и все! Это "вот и все" открыло ему глаза сразу. В словах "вот и все" задорно и дерзко вылилась вся душа взбалмошной, горячей, избалованной натуры. Отец быстро вперил в меня пронзительный взгляд. Глаза наши встретились. Мои - злобно торжествующие, его - печальные, грустные и добрые, добрые без конца.

Мы смотрели так друг на друга минуту, другую, третью...

И вдруг добрые нежные глаза моего "солнышка" опустились под пристальным взглядом гордой маленькой девочки. Когда же он поднял их снова, я поняла, что он понял все, - понял тяжелую драму, свершавшуюся в моей душе, и мою тоску, и мое горе.

Он порывисто обнял меня

- Лидюша! Детка моя! Родная моя! - шепнул он мне тихо и значительно, и глубоко заглянул мне в глаза.

И тут случилось то, чего я сама не ожидала. Я вывернулась из-под его руки и, с равнодушным видом отойдя от него на шаг, на два, сказала:

- Меня Коля Черский играть ждет в саду, я пойду, папа!

И я быстро выбежала из комнаты.

Зачем, зачем я сделала это тогда?

К несчастью, раскаяние приходит к нам гораздо позднее, чем это следовало бы...

Все последующие дни прошли для меня одной сплошной пыткой. Я редко видела папу. А когда встречала, то он все куда-то торопился. Таким образом, нам не было возможности перекинуться словом до моего отъезда в институт.

В воскресение на Фоминой тетя Лиза должна была отвезти меня опять в мою "тюрьму", т. е. в институт. Все утро воскресенья я была какая-то бешеная: то бегала взапуски с Колей Черским и Вовой, пришедшими проститься со мною, то сидела задумчиво, бледная, с широко-раскрытыми, как бы застывшими глазами.

Папа должен был придти к завтраку, и я взволнованно ждала этого часа.

За полчаса до завтрака я сбегала в сад, где меня ждали Коля и Вова.

- Помни, Лида, не все делается так, как хочется, - проговорил юный Черский, - надо уметь покоряться.

- Ну, ты и покоряйся! - со злым хохотом проговорила я, - а я не хочу и ее буду!

- Лидочка, - в свою очередь произнес Вова, - не горюй, пожалуйста. Потерпи немного. Когда я вырасту, я приеду за тобою, увезу тебя от мачехи (он уже знал, что у меня мачеха) и похищу тебя, как богатырь Бова похитил сказочную принцессу. Хорошо?

- Хорошо! - отвечала я и, наскоро простившись с ними, помчалась к дому. Мой слух уловил знакомые шаги и бряцание шпор. Я не ошиблась, это был папа.

Скучно и натянуто прошел завтрак. "Солнышко" точно умышленно избегал разговаривать со мною. Во время завтрака почти никто из нас не притронулся к еде. Когда все встали из-за стола, вошел денщик и доложил, что лошади поданы. Я быстро побежала одеваться, а когда вернулась, "солнышко" стоял у окна и, барабаня пальцами по стеклу, смотрел на улицу.

- Прощай, папа!- сказала я спокойно, в то время как сердце мое рвалось на части.

- Прощай, Лидюша!

Он наклонился ко мне, перекрестил и поцеловал. Я повернулась и пошла к двери. Мне казалось, что потолок рухнет надо мною и задавит меня своею тяжестью. Но ничего подобного не случилось. Мы вышли на крыльцо, тетя Лиза, я и Катишь. Лошадь стояла у подъезда. "Сейчас, сейчас он догонит меня, бросится ко мне, поцелует, унесет обратно домой, и мы будем счастливы, счастливы, счастливы!" - кричало и стонало все внутри меня. Но он не догнал, не вернулся. Я даже не видела его фигуры в окне, когда мы отъезжали. Тогда я поняла, что все кончено, поняла, что я потеряла его...

Всю дорогу из Царского до Петербурга я упорно молчала и смотрела в окно вагона, приводя в настоящее отчаяние бедную тетю Лизу.

В Петербурге мы заехали к тетям, перед тем как ехать в "тюрьму".

- Что такое?- Почему ты так бледна, Лидюша?- спрашивали они с тревогой, вглядываясь в мое действительно изменившееся лицо.

- Оставьте ее, девочка все знает, - сказала чуть слышно тетя Лиза.

Тогда Уляша быстро обняла меня и повела к себе.

- Пойди ко мне, я покажу тебе монашек. Ты их так любишь... и все, все, что хочешь, покажу тебе в моем туалете!- проговорила она.

В другой раз я бы пришла в неистовый восторг от предложения доброй тети Уляши, но не сегодня... Не сегодня только! Однако я пошла за нею. Она вынула из своего туалета все, что, по ее мнению, могло интересовать меня: и роговую коробочку, и старинный веер и, наконец, черных, как уголь, монашек, и зажгла их. И тотчас же приятное благовоние разлилось по комнате. Монашки курились, сизый дымок отделялся от них и вился к потолку, все выше и выше. Я смотрела на синий дымок, дышала пряным ароматичным куреньем и голова у меня кружилась, кружилась без конца, а тяжелая истома постепенно разливалась по всему телу. И вдруг, точно тяжелым молотом, ударило мне прямо в голову: и туалет, и монашки, и сама Уляша - все закружилось, замелькало перед моими глазами. И точно потолок спустился ко мне и придавил мне голову. Я хотела оттолкнуть его от себя, но сил не хватило и, сильно пошатнувшись из стороны в сторону, я грохнулась без чувств на пол. Последнее мелькнувшее у меня сознание быль отчаянный крик тети Оли, вбежавшей в комнату в эту самую минуту. И больше уж я ничего не помню, ровно ничего...

***

Господи! Какая пытка! Белый коршун поминутно подлетает ко мне, кружится надо мною и грозит выклевать мне глаза... Его крылья почти касаются моего лица... Но ужаснее всего - мне показалось, что это не коршун, а... мачеха. Мачеха! Вы понимаете этот ужас?.. Серая женщина, спаси меня!.. Но она точно не слышит. Она проходит мимо моей постели, величавая, молчаливая, и только ее черные глаза сверкают под капюшоном, низко сдвинутым на лоб... А вон жестокий дядя бедного Коли. Он его бьет, бьет, бьет. Господи! Да помогите же, он его убьет до смерти!.. Коля, милый... бегу к тебе... бегу... Только... снимите этот камень с моей груди, он меня давит, давит!

Я срываюсь с места и бегу куда-то... В то же время что-то холодное, холодное стягивает мне голову. Ни Коли, ни его изверга дяди, ни коршуна нет... Надо мною склоняется чье-то, как смерть бледное, лицо, все залитое слезами.

"Это "солнышко"!- мелькает в моей странно отяжелевшей голове вялая мысль.

"Это "солнышко"!- и я блаженно улыбаюсь...

Только на вторую неделю я пришла в себя. Я очень больна. У меня оказался тиф на почве жесточайшей простуды. Беготня ночью босыми ногами по саду не прошла даром и дала себя чувствовать Я была при смерти. Но молодая натура, - как говорил потом доктор, - победила смерть. Я стала поправляться...

Первое, что я увидела, когда ко мне вернулось сознание, - это лицо "солнышка". Но, Боже мой, какое лицо! Исхудалое, бледное, унылое... Бедное "солнышко"! Бедный папа!

Все четыре тети стоят рядом с отцом, точно добрые феи вокруг маленькой, любимой, взбалмошной принцессы...

Ноги у меня до того слабы, что я не могу пошевелить ими, а между тем мне хочется к окошку, куда ласково и робко заглядывает золотое весеннее солнце. Но не только этого хочется мне. Я бы с удовольствием съела мороженого или... апельсин... Вкусный, сочный апельсин и непременно "королек".

- Хочу королек, хочу мороженого! - тяну я слабым, до смешного изменившимся голосом.

Тут мои четыре добрые феи начинают всячески ублажать меня, отвлекать мою мысль от злополучного апельсина, а "солнышко" целует меня без счета, без конца.

Но я реву с горя, не получая апельсина, хотя мне его вовсе не хочется уже, а хочется клюквы, сочной, свежей, засахаренной клюквы, которая продается в фунтовых коробках. Ни и клюквы мне нельзя. И я реву снова. Болезнь делает меня раздражительной и капризной.

Зато я могу вдоволь любоваться цветами, которые "солнышко" привозит мне каждое утро. Но цветы не клюква, как это они не могут понять!..

Я поправляюсь медленно, ужасно медленно. И с каждой новой драхмой вливающегося в меня здоровья во мне появляется безумная потребность жить, жить, жить... О, как я была глупа в ту ночь, когда бегала по саду, мечтая о смерти!..

Когда я поднялась с постели, слабая до жалости, исхудавшая, вытянувшаяся за болезнь, то первым делом я потребовала, чтобы меня подвели к зеркалу.

Господи! Я ли это? Этот высокий, худенький, стройный мальчик с коротко остриженной головою, с огромными глазами, занимающими добрую треть его желто-бледного лица, этот худенький мальчик, неужели это я - Лидия Воронская?

- О, какая дурнушка! - сокрушенно произнесли запекшиеся от жара губы худенького мальчика, и я бросилась на груд одной из теток, как бы ища у нее защиты от того маленького урода, который выглянул на меня из стекла...

ГЛАВА V.

Принцесса покидает четырех добрых волшебниц.

Что, Лидюша встала?- услышала я, после моего выздоровления, знакомый голос в одно теплое апрельское утро, когда, сидя подле Линуши, перебирала коклюшки для плетенья кружев.

- Встала... давно! - донесся из прихожей голос тети Оли.

Затем она значительно тише прибавила:

- Неужели же сегодня, Алексей?

- Что сегодня? что будет сегодня?- так и встрепенулась я и стремительно взглянула на Лину.

Она была очень взволнована, моя младшая тетка, и старательно избегала моих глаз. Вдруг в комнату вошла тетя Лиза. Она была бледна тою особенною бледностью, которая свойственна мертвецам.

- Лиза! Милая! Что опять? Что случилось? - дико вскрикнула я, бросаясь к ней и смутно угадывая инстинктом что-то ужасное, огромное и страшное, как смерть, что притаилось и ждет меня за дверью.

- Лидюша, успокойся, девочка моя. Господь с тобою!- чуть слышно прошептала Лина, - не волнуйся, тебе вредно, родная. Будь умницей... слушай... тебе придется уехать от нас... Папа твой отправляется в Шлиссельбург, он там получил назначение на службу и уже переселился туда. Он берет тебя к себе и к новой маме... Ты должна ехать с ним...

- Ехать? Когда?- спросила я.

- Сегодня, сейчас, - ответила тетя.

- Сейчас!- упавшим голосом прошептала я, и вдруг все разом выяснилось и просветлело у меня в сердце и в мыслях.

"Должна уехать от них, от милых близких родных, к ней, к Нэлли Роновой, к чужой, ненавистной далекой, которая, однако, имеет уже право, чтоб ее называли "моей мамой"...

Что-то волчком завертелось в моей больной, ослабевшей после тифозной горячки, голове... И, задохнувшись от жгучего наплыва отчаяния, я закричала пронзительно и дико:

- К мачехе!.. Не хочу... не могу к мачехе!.. "Солнышко", не бери меня!.. Милый, не отнимай меня! Оставь у тетей, ради Бога, оставь... "Солнышко"! ради всего дорогого. Не хочу к мачехе, не хочу, не могу!

Я хотела добавить еще что-то и запнулась. Он стоял на пороге с нахмуренными бровями, с бледным и невообразимо грустным лицом. Губы его заметно подергивались, когда он произнес тихо, но внятно, всеми силами стараясь казаться спокойным:

- Хорошо... как хочешь... оставайся. Бог с тобою! Не хочешь к папе ехать, не надо... Господь тебе судья, девочка... Прощай, Лидюша... Насильно я тебя тащить не буду... Мало же ты, однако, папу любишь, если, если...

Тут он быстро повернулся и пошел. Что-то разом захлопнулось в моем сердце. Сейчас он уйдет, тяжелая входная дверь стукнет за ним, и я его не увижу, быть может, никогда, никогда не увижу больше. Боже мой! Что за пытка! Что за мука!

Я оглянулась на теток. Они все стояли вокруг тети Лизы, которая, в полубесчувственном состоянии, сидела на кресле. Ее руки были протянуты ко мне, по лицу текли слезы. Она смотрела на меня полным скорбного отчаяния взглядом и точно прощалась со мною. А от двери столовой, тихо звеня шпорами, удалялась высокая фигура того, кого я любила больше жизни.

"Сейчас он уйдет и я его никогда, пожалуй, не увижу, и умру без него, умру с тоски и горя, без ласки "солнышка"! Без его заботы и любви. О-о! Это выше моих сил! Это невозможно!"- И помимо воли из груди моей вырвался крик:

- Папа! Постой! Постой, папа! Я еду с тобою!

И тотчас же другой стон, другой крик послышался за моей спиною.

Это тетя Лиза лишилась чувств...

Что было потом - я смутно помню.

Чьи-то дрожащие руки одевали меня, чьи-то горячие губы осыпали поцелуями мое лицо, лоб, щеки...

Папа взял меня на руки, всю укутанную платками и косынками, слабенькую, хрупкую, легонькую, как пятилетний ребенок, вследствие пережитой болезни.

В дверях он замедлился немного, пожал руку провожавшей нас Линуши и сказал с чувством:

- Благодарю вас за участие, Лина. Вы видите, все здесь смотрят на меня, как на изверга... Только вы... вы...

Она что-то ответила, но так тихо, что нельзя было расслышать. Потом папа бережно, как драгоценную ношу, снес меня с лестницы. У дверей стояла карета. Дворник предупредительно распахнул дверцу... "Солнышко" осторожно посадил меня в карету. Дверца захлопнулась, лошади тронулись. Я выглянула из окна: тетя Оля, моя милая, родная, крестная, махала платком. По ее взволнованному лицу слезы текли градом. Я хотела крикнуть ей что-то, но голос не повиновался мне, язык не слушался.

Я только все смотрела и смотрела на дорогое лицо, в то время как душа моя стыла в каком-то ледяном отчаянии.

Минута... еще минута... и окно с силуэтом тети исчезло. - Толчок... один... другой... третий, и карета выехала за ворота. Я откинулась назад и закрыла лицо руками...

Бедная Лида! Бедная принцесса!

ГЛАВА VI.

Дорога.- Мачеха.

Мне казалось, что я умираю. Действительно трудно было назвать жизнью то состояние, в котором я находилась, когда карета выехала за ворота.

Ехали мы ужасно долго. И каждый поворот колес нашего экипажа отзывался у меня на сердце больно, больно.

Наконец мы доехали до Шлиссельбургской пристани, где стоял пароход, на котором мы должны были совершить наш путь. Карета остановилась. Папа вышел и помог выйти мне из экипажа.

Я увидела Неву, гордую, величавую, только что освободившуюся от ее зимнего савана. Кусочки льда, плывшие из Ладоги, белыми чайками мелькали то здесь, то там.

Стоявший у пристани пароход свистел, и черный дым траурным облаком вился из его трубы.

По шатким мосткам мы пришли на палубу, оттуда в каюту.

- Если хочешь отдохнуть - ложись, я разбужу тебя перед Шлиссельбургом, - проговорил "солнышко", заботливо заглянув мне в лицо.

Я не хотела спать, но и говорить мне не хотелось.

С той минуты, как я выбрала его и покинула тетей, глухая тоска по ним жгла мое сердце.

- Хорошо, я буду спать!- проговорила я не своим, а каким-то деревянным голосом, глухо и равнодушно, и растянулась на диване каюты, лицом к стене. Он перекрестил меня и вышел на верхнюю палубу.

Я осталась одна.

- О, зачем я не умерла?- сверлила меня докучная мысль.- Зачем я не умерла тогда в тифозной горячке? Было бы лучше, во сто крат лучше, лежать теперь в могилке, нежели ехать к мачехе.

Почему-то и теперь, как во время болезни, я представляла ее не иной, как белым коршуном, выклевывающим мне глаза...

Я крепко стиснула носовой платок зубами. чтобы не разрыдаться навзрыд. В одну минуту в воображении моем предстали, точно живые, светлые картины: наш домик в Царском, кусты смородины, смеющаяся рожица Вовы, не по годам серьезное лицо Коли и она, моя милая, вторая мама, моя Лиза, вечно озабоченная, вечно хлопотливая, вечно ласковая со мной...

***

- Вставай, Лидюша! Приехали!

Неужели я спала? Как я могла спать, глупая девочка? Но я спала все-таки без малого четыре часа, потому что пароход стоит уже у пристани Шлиссельбурга. Папа берет меня за руку и мы идем. Вмиг нас окружают какие-то странные бородатое лица. Оборванные люди рвут пакеты из рук отца.

- Это шлиссельбургские ссыльные, -говорит папа.- Их здесь много. Не бойся, пожалуйста. Это самый миролюбивый народ.

Но я ничего не боюсь. Если бы мне теперь сказали, что вот этот, свирепого вида, бородач бросится сейчас на меня с ножом, и то бы я не испугалась. Нервы притупились от пережитого волненья, и ничто уже больше не волнует меня.

Вот и дом, в котором поселился папа.

- Мы живем близко от пристани, - поясняет папа.

Мы входим на двор. Узкие мостки ведут к крыльцу. Папа звонит у подъезда.

Лакей, в белом жилете, широко распахнув дверь, ловко подхватывает на руки шинель отца и быстро раскутывает меня от моих бесчисленных платков и косынок.

- Нэлли! Это ты? Я привез Лидюшу! - кричит папа в открытую дверь.

Что-то высокое, тоненькое появляется на пороге.

- Лидя! ты? Очень рада! Кто это "Лидя"? Неужели я?

Но меня зовут Лидюшей родные, а чужие-Лидочкой. А то "Лидя"! Ага, понимаю! Мачеха изволила перекрестить меня.

Я молча, с потупленными глазами, стою перед ней.

- Здравствуй, девочка, будем друзьями! - слышится ее голос над моим ухом и, быстро нагнувшись, она целует меня в лоб.

Я с тоскою смотрю на большую, светлую комнату, на огромное дерево черемухи, виднеющееся в окне, и на белый лоб моей мачехи, на котором точно вырисованы две узкие полоски бровей. Смотрю и думаю:

"Так вот ты какая, ради которой моим счастьем пожертвовал "солнышко"!

И мое сердце рвется от тоски...

ГЛАВА VII.

Первые невзгоды.- Вражда.-M-lle Тандре.- Мозоли.- Большой Джон.

Она сказала сегодня, когда мы сидели за утренним чаем, что смешно называть такой большой девочке отца "папой-Алешей" и на "ты", и что сама она всегда говорила "вы" своим родителям, и при этом посмотрела на меня своими сощуренными глазами, вооруженными лорнетом.

Когда пришел "солнышко" к чаю, я нарочно из злости сказала ему:

- Здравствуйте, папа! Как вы провели эту ночь? Хорошо ли спали?

Я умышленно подчеркивала эти злосчастные "те" и "и" окончаний, в то время как сердце у меня дрожало от злости.

И что же? По лицу "солнышка" промелькнула довольная улыбка.

- А-а! девочка цивилизуется! Ты хорошая воспитательница, Нэлли!- сказал он и с галантным видом поцеловал руку мачехи.

Мачехе, очевидно, понравилось замечание папы, потому что тут же я узнала из ее уст многое такое, что по ее мнению было дурно, а, по-моему, считалось вполне естественным и прекрасным.

Так я узнала, что целовать прямо в губы нельзя- это неприлично; заговаривать первой со старшими за столом тоже нельзя, выходить из-за стола до окончания обеда - тоже нельзя и многое, многое другое...

Удивительное, однако, дело! Она никогда не повышала голоса во время своих замечаний, а когда я делала что либо несоответствующее ее убеждениям, она только вскидывала своими серыми глазами, вооруженными лорнетом, и чуть прищуривалась сквозь стекла очков. Но на меня ее взгляд действовал сильнее всяких замечании.

Так как в городском шлиссельбургском доме нужно было произвести ремонт, то нам пришлось переехать вскоре на дачу. "Солнышко" (теперь "рара") нанял очаровательную дачу, в трех верстах от города Шлиссельбурга, на берегу Невы, с таким огромным садом, что в нем можно было заблудиться. Там была одна аллея-чудо что такое! Точно крытый ход в римские катакомбы. В конце аллеи мое любимое местечко: кусты жимолости разрослись там так роскошно, что в чаще их чувствуешь себя совершенно изолированной от целого мира. В тени их так сладко мечтается о тех, кого я потеряла, может быть, навеки... Вот я сижу там... Стрекозы носятся у ног моих. Над головой порхают пестрые бабочки... Ромашка стыдливо прячется в траве... Все точь-в-точь как в моей роще, в Царском Селе. Только здесь нет моих верных рыцарей, моей свиты. Где-то они? Думают ли они, как тяжело живется бедной, одинокой, маленькой принцессе? Вспоминают ли они о ней?..

Я готова уже предаться самому мрачному размышлению, как неожиданно стук извозчичьей пролетки привлекает мое внимание. Когда кто едет по шоссе из города, то на нашей даче слышно уже издали. Я люблю прислушиваться к этим звукам и воображать, что это едет прекрасный принц освободить свою томящуюся в заточении принцессу, забывая, что прекрасные принцы не ездят на извозчичьих пролетках...

Через четверть часа пролетка с грохотом въезжает в дубовую аллею, ведущую к крыльцу нашей дачи, и останавливается перед ним. Я любопытно вытягиваю шею... Вот так прекрасный принц! Нечего сказать!.. Из пролетки вылезает маленькое, худое, как скелет, существо, с впалыми щеками, огромным ртом и каким-то необычайно меланхолическим носом, в допотопной шляпе и старой мантилье. За этим странным уродом следуют корзины, корзины и картонки, картонки без конца. "Что бы это могло значить?- недоумеваю я.- Что за гостья пожаловала к нам на дачу?" Но мне недолго приходится размышлять на эту тему.

- Lydie, ou Йtes vous? Lydie! Lydie! Lydie! ( Лидия, где ты?)

Это голос мачехи. Я его узнаю из тысячи.

И что за ненавистное имя "Lydie" и это "вы" на французском языке!

Откликнуться или нет? Поневоле надо откликнуться.

Вон мелькает в дубовой аллее высокая фигура в холстинковом платье, из которого как-то необыкновенно прилично выходит черная, гладко прилизанная головка под английского покроя шляпой, а рядом ковыляет странное маленькое существо с безобразным лицом и меланхолическим носом.

Я знаю, что мне не укрыться нигде, потому что зоркие, хотя и крайне близорукие, глаза мачехи отыщут меня всюду, даже на дне морском.

- Lydie! Ou Йtes vous! Repondez donc! (Лидия, где ты? Ответь же!)-слышится под самым моим ухом, и, сконфуженная, я вылезаю из кустов.

- La voila votre Иlеvе, m-lle!-произносит очень любезным тоном мачеха, -jusqu'au mois d' AoШt au moins vous aurez la bontИ de veiller la petite! ( Вот ваша воспитанница! До месяца августа, по крайней мере, вы будете столь добры воспитывать эту маленькую)

Как? Это, значит, моя гувернантка? Эта кикимора с меланхолическим носом?

Господи! Видела ли я что либо отвратительнее этой смешной, жалкой фигуры!

- Bonjour, mademoiselle. J'Иspere biеn que vous m'en traiterez un bon ami... (С добрым утром, m-lle. Надеюсь, что мы будем хорошими друзьями).

обращается ко мне "кикимора" (как я разом окрестила мою гувернантку).

Господи! Да неужели же все француженки "зеймкают" так противно? И зачем меня не предупреждали что у меня будет гувернантка? Нечего сказать, приятный сюрприз приготовила мне мачеха!

Я приседаю с самым демонстративным видом перед гувернанткой и вдруг взгляд мой падает на ее ноги... Господи! Что это такое? Силы небесные, светлые и темные!.. Вот так сапоги! Там, где у людей на ступне полагается иметь кости, на этом самом месте у бедной "кикиморы" дырки, величиною с грецкий орех. Сапог новешенек, а на костях дырки, сквозь которые как в окошко смотрит белый чулок. M-lle Лаура Тандре (фамилия урода с прорезанными сапогами) замечает мой удивленный взгляд, направленный на ее ноги, и подбирает их под прикрытие юбки:

- Ах! Это у меня вследствие мозолей...-говорит она застенчиво.

Мозоли! Вот так прелесть! У меня в жизни моей не было мозолей, и я считаю их чем-то... весьма, весьма неприличным. И вдруг я на первых же порах узнаю, что у бедной Лауры Тандре мозоли!.. Примем к сведению!

-О! это должно быть неприятно!- говорит мачеха по-французски, и я вижу, как она силится изобразить сострадание на своем румяном лице, - но вы здесь поправитесь, m-lle, будете носить легкую дачную обувь... Потом, вы такая худенькая, не надо ли вам пить молоко?

- Oh, oui, bien, oui, chеre madame! (О, да! да! дорогая мадам!)-закивала головой кикимора, и на ее меланхолическом лице при одном напоминании о молоке появилось сияющее выражение.

- Mais je prefere lait frais trait, chеre madame! (Да, но я предпочитаю парное молоко.)-прибавляет она.

- Отлично! - говорит мачеха и потом. обратившись ко мне, добавляетъ: - Lydie. ты будешь водить ежедневно m-lle в селение Рыбацкое - оно, ты знаешь, здесь близехонько-к коровнице Марьюшке пить парное молоко в 8 часов вечера. Слышишь? Вот так удовольствие!.. Мало того, что придется тащиться по скучному пыльному шоссе, вместо того чтобы гулять по нашему трехдесятинному, большому, как роща, саду, - я должна буду еще жертвовать теми чудесными часами, которые я провожу всегда на берегу Невы, любуясь, как медно-красный диск солнца медленно погружается в светлые воды!

Я так люблю этот час заката всей душой, - и вот, не угодно ли? Сопутствовать кикиморе ради ее глупой прихоти пить парное молоко! Ну, и угощу же я ее парным молоком, долго будет помнить!..

К обеду приехал папа и с таким изумлением взглянул на мою "кикимору", что я чуть не фыркнула за столом.

Ровно в 71/2 часов мы отправились в Рыбацкое. "Кикимора" едва-едва поспевала за мною в своих продырявленных сапогах.

По дороге я самым безжалостным образом рассказывала ей, какая у меня была раньше красавица гувернантка, что она никогда не пила парного молока, и что у нее было прелестное имя Катишь.

- Она была высока и стройна, как тополь.- Говорила я, увлекаясь.- В глазах ее отражалось небо, волосы были черные, как ночь, и длинные, как вечность, а ножки малюсенькие, и носила она такую изящную обувь, что они казались игрушечками!

И говоря это, я дерзко взглядывала на дырявые сапоги моей спутницы, приводя ее этим в неописанное смущение.

- Судя по вашему рассказу, ваша гувернантка была действительно красива, - произнесла она без малейшей тени злобы или раздражения.

- Катишь была красавица! - проговорила я тоном, не допускающим возражения, и ускорила шаги. M-lle Тандре поспешила за мною.

Уже после первого разговора я заметила, что эта бедная француженка была добродушна и безвредна, как божья коровка, и мне было это крайне досадно. Будь она зла, я бы не замедлила вступить с нею в открытую вражду, а теперь-приходилось смириться и ждать.

Коровница Марьюшка, жившая на самом краю Рыбацкого и поставлявшая молоко к нам на дачу, сидела у ног рыжей Буренки и доила ее. Когда мы вошли в ее хлев, она тотчас же наполнила молоком огромную жестяную кружку и передала ее "кикиморе". Та, с непонятным для меня удовольствием (терпеть не могу парного молока), в одну минуту осушила кружку. Марьюшка снова наполнила, и Тандре снова выпила кружку до дна.

Я начинала уже приходить в неописуемое изумление и широко раскрытыми глазами смотрела, как эта худенькая, слабая на вид женщина опорожняла кружку за кружкой. Пенящаяся белая влага, доходившая до самых краев огромной посудины, содержавшей в себе около бутылки, исчезала в одно мгновение ока в огромном рту скелетообразной француженки. Наконец, опрокинув пятую по счету кружку в горло, она как-то приостановилась разом и, глядя на меня осовевшими глазами, произнесла:

- Il faut que je me repose un peu! (Мне необходимо немного отдохнуть!)

Как! Только отдохнуть и опять?

Не думает ли она, однако, выпить зараз целую корову?

Вероятно и Марьюшка боялась того же. По крайней мере, в ее красноречивых взглядах на меня выражался испуг, почти ужас. Я быстро зажала рот руками, чтобы не расхохотаться, и со всех ног кинулась из хлева в крошечный садик, прилегавший к избе коровницы и... невольно остановилась в изумлении. За небольшим деревянным столиком, на котором стояла крынка молока, черный ломоть хлеба и стакан, сидел очень высокий худощавый молодой человек, с черными усиками под капризно изогнутым ртом и с пронзительными, светлыми глазами, напоминающими глаза ястреба. Его соломенная шляпа лежала подле на скамейке, рядом с тросточкой, и каштановые волосы, ничем не стесненные, красиво вились на его очень маленькой изящной головке.

Увидя меня, он приподнялся немного и с самым серьезным видом отвесил мне почтительный поклон. Я, не стесняясь, сразу спросила:

- Кто вы?

- Кто я?- ответил он вопросом же, и мне показалось что-то странное в его выговоре буквы о. Природные русские так не говорят. Он вообще как будто подыскивал каждый раз буквы, перед тем как их произнести и сказал не "кто я", а скорее "ктоу иа".

- Кто я? - повторил он своим странным говором.- Я Большой Джон и только... А вы?..

- Ну, а я кто? Угадайте! - произнесла я весело, без малейшей тени смущения перед этим большим, худым и красивым человеком, которого видела в первый раз.

- Вы-маленькая русалочка!- произнес называвшийся Большим Джоном, - русалочка, конечно!

- Почему русалочка?- удивилась я.

- Потому что я часто видел маленькую русалочку, которая в час заката сбегала по берегу к самой Неве и так смотрела на солнце в воду, точно хотела броситься туда, вниз. И это были вы. Так ли я говорю?

- Ох! Как вы узнали?- могла только прошептать я.

- На то я и Большой Джон, чтобы знать все, что делается на свете. Разве можно не видеть того, что делается, когда я целой головой выше других? а? Как вы думаете, маленькая русалочка?

И говоря это, он в одно мгновение ока вскочил на ноги.

А что это был за рост! В жизни моей я еще не видала такого большого человека. Положительно великан! И его маленькая голова, находившаяся высоко-высоко на длинной к тому же шее, производила впечатление воробья, усевшегося на крышу. Он с таким комически-победоносным видом оглянулся вокруг себя, что я расхохоталась.

- Ах, что я! Сейчас вылезет "кикимора" из хлева и мне достанется! - произнесла я, разом спохватившись тут же.

- Кто? - не понял Большой Джон.

- Моя гувернантка. Она уже пятую кружку в хлеву дует... - как-то особенно лихо проговорила я.

- Маленькая русалочка! - вскричал ужасным басом большой Джон, и так страшно заворочал своими светлыми глазами при этом, что я снова расхохоталась, - Не находите ли вы, что слово "дует" подходит больше к ветру, нежели хорошенькому ротику маленькой русалочки?.. Ведь маленькой русалочке изрядно бы досталось, если бы это слово услышала женщина с прищуренными глазами и с черепаховым лорнетом, а?

- Ах, вы и это знаете! - вскричала я.

- Большой Джон все знает! - торжественным голосом произнес великан.

- И то, что у меня есть мачеха, и что я очень, очень несчастна? - вскричала я голосом, внезапно задрожавшим слезами. И прежде чем мой новый знакомый успел опомниться, я упала головой на стол и зарыдала.

Он дал мне выплакаться. Потом, видя, что рыдания мои не прекращаются, тихим, но внушительным голосом, прямо глядя мне в глаза своими острыми, как иглы, но добрыми глазами.

- Ай-ай-ай! Маленькая русалочка! Вы забыли, что русалки никогда не плачут? Они умеют только петь и веселиться. Слезы - признак малодушия, слабости... Слабым людям нелегко бывает жить на свете. Помните это. Утрите же ваши глазки ... Кстати, какого они цвета - покажите-ка хорошенько!

Ага, зеленые, как и подобает быть глазам русалки, - цвета морской волны, когда вы плачете, и серые как сталь, когда вы смеетесь... Так вот, моя маленькая русалочка с зелеными глазами, не плачьте, а когда вам будет очень тяжело, кликните Большого Джона и он поможет вам развеселиться. А пока до свидания... Сюда идет ваша новая гувернантка, прощайте русалочка! - и он кивнул мне головою, быстро зашагал по шоссе своими невероятно длинными ходулями-ногами.

- Allons!(Идем!) - произнесла значительно размякшим голосом (после десятой-то кружки) "кикимора", очутившись подле меня и не замечая ни моих заплаканных глаз, ни быстро удаляющейся фигуры гиганта Джона.

Я увидела в руках ее новую, до краев наполненную молоком жестяную кружку.

- Как? Еще?- удивилась я.

- Ob, non!С,a je me garde pour autre chose! ( Ах, нет! Это я оставлю на другое) - поторопилась успокоить меня кикимора, и мы двинулись с ней в обратный путь.

В тот же вечер я узнала странные вещи. Когда, уже раздетая, в ночной сорочке, я лежала в моей постели, собираясь уснуть, мой слух был привлечен чуть слышным плесканьем. Я открыла живо глаза и чуть не вскрикнула от изумления: у умывальника стояла моя "кикимора" и, поливая в пригоршню молоко из кружки, тщательно вытирала себе им лицо.

- Что вы делаете, m-lle?- неожиданно вырвалось у меня.

- Ah! Lydie... а я думала, что вы спите!.. - залепетала француженка, очень смущенная тем, что я видела то, чего мне, очевидно; не полагалось видеть.-

Voyez-vous (Видите вы...), это молочные ванны для лица... Они мягчат, белят и сохраняют кожу...

Что я слышу? Она моется молоком, чтобы иметь белую кожу! Очень нужна белая кожа для подобной кикиморы!

И я чуть не задохнулась от смеха, кинувшись лицом в подушки и зажимая себе рот, чтобы не расхохотаться на весь дом...

ГЛАВА VIII

25-е июля.- Подношение.- Сестрички Вильканг.- Большой Джон появляется, как фее из сказки.- Я выдаю тайну кикиморы.

Двадцать пятого июля день ангела моей мачехи. M-lle Тандре, которая оказалась добродушнейшим существом в мире, разом подчинившимся деспотичной власти "маленькой принцессы", еще за месяц до этого торжественного дня трубила мне в уши о том, что надо сделать сюрприз ко дню ангела "maman". Она достала канвы, гаруса, шелку и... и тут-то и началось мое мученье. Я должна была вышить плато под лампу.

Ах, это несносное плато! Я никогда не любила никаких "вышиваний", никаких "девичьих работ",как выражалась тетя Лиза. В жизни моей я сделала одну единственную работу только, - вышила закладку "солнышку", и что это была за закладка! Крестики шли вкось и вкривь, вкривь и вкось. И все-таки закладка показалась достаточно прекрасной моему папе; он наградил меня за нее горячими поцелуями и пришел в настоящий восторг от сюрприза его девочки. Но тогда я работала с удовольствием и с любовью усеивала канву косыми и кривыми крестиками, а теперь, теперь я должна была работать для... мачехи. Немудрено поэтому, если иголка скрипела и гнулась в моих руках, делаясь мокрой от моих вспотевших от усилия рук, а гарус пачкался и рвался ужасно. Я приводила в настоящее отчаяние мою бедную "кикимору".

- Нет! Не хочу больше работать! - вскрикивала я с отчаянием в голосе, забрасывая под стол мое злополучное плато.

- О-о! Lydie! Что же вы подарите вашей maman? - искренно ужасалась Тандре, собственноручно извлекая из-под стола решительно не задавшуюся мне работу.

- Во-первых, она не maman, а мачеха!- кричала я со злостью, - а во-вторых, вместо этого глупого плато я ей расскажу лучше сказку, в которой маленькая принцесса бросается в воду, оттого что злая мачеха мучает, ее...

- О-о, вы не расскажете такой сказки вашей maman, Lydie! - самым искренним образом пугается гувернантка,- вы не расскажете ее, во имя неба!

- Нет, расскажу!- закричала я, уже топая ногами.

- Oh! Вы маленький демон в юбке!- прошептала француженка и стала уговаривать меня "не делать скандала" и продолжать начатую работу, хотя бы только для того, чтобы не огорчить отца.

Последние слова подействовали на меня. Хотя и с отвращением, я все же принялась оканчивать ненавистное плато, делая вид, что не замечаю, что часть работы исполняет за меня, под предлогом "исправления", m-lle Тандре.

25-е июля подошло незаметно.

"Солнышко" не спал накануне всю ночь и украшал весь дом гирляндами из зелени и цветов. Все окна, двери, вся терраса и балкон - все было обвито гирляндами и венками. Это было чудо, как хорошо! Кроме того, по всему фронтону развесили фонарики, потому что вечером, когда съедутся гости, предполагалось зажечь иллюминацию.

Как только мы встали с Тандре (при чем я сразу заметила, что с головой моей гувернантки случилось совсем необычайного рода превращение: она легла гладенькая спать, а встала кудрявая-кудрявая, как негритянка), и как только мы были готовы,- то отправилась искать ее.

Она была вся в белом. Даже лента для лорнета была белая, а в волосах белый цветок.

Я присела перед нею и проговорила казенную фразу: Je vous felicite, maman (Поздравляю вас, мама) и протянула ей плато. Она как-то снисходительно улыбнулась, поцеловала меня, поблагодарила. Но вслед затем прищурила глаза на мою работу и стала внимательно рассматривать. Потом, не довольствуясь этим, она поднесла лорнет к глазам и... и...

- Вот здесь неправильно вышито, Lydie... - произнесла она своим недопускающим возражения голосом.- Эти крестики должны идти в одну сторону, а у тебя они в разные стороны идут... Пора бы, душечка, научиться... Такая большая девочка и не умеешь вышивать... Merci, однако, за доброе побуждение сделать мне приятное...

И быстро наклонившись ко мне, она вновь запечатлела холодный поцелуй на моем разгоревшемся от стыда лице.

Вот вам и сюрприз! Я сто раз пожалела в эту минуту, что не рассказала ей сказку вместо того, чтобы дарить злополучное плато...

Я уже собиралась ответить ей, как стали съезжаться гости. "Она", положив мое плато на стол, отправилась встречать гостей, но уже через минуту я услышала опять ее голос, обращенный ко мне:

- Lydie, вот барышни Вильканг: мисс Луиза,мисс Кэтти, мисс Лиза, мисс Мэгги, мисс Алиса, мисс Елена!

Мисс!.. мисс!.. мисс!.. мисс!

Я решительно растерялась от неожиданности при виде шестерых барышень, начиная от семнадцатилетнего и кончая девятилетним возрастом. Даже мачеха, видя мои испуганные глаза и растерянный вид, не могла не улыбнуться. Сестрички Вильканг молча приседали. Все шесть они были на одно лицо. Рыжеватые, длиннолицые, худенькие, в одинаковых платьях и прическах. Даже у самой маленькой были волосы собраны в прическу крендельком на макушке. Их белые пикейные платьица поразили меня своей свежестью. Все на них корректно донельзя и чисто, чисто, чисто. Точно их только что вытащили из ванны, всех этих английских сестричек. Я слышала о них и прежде. "Она" мне ставила их всегда в пример. "Вот барышни Вильканг, дочери директора шлиссельбургской ситцевой фабрики, что за милые англичаночки. Я желала бы, чтобы Lydie походила на них". Так "она" говорила...

- Lydie! Займи хорошенько барышень!- обращается она теперь ко мне и тотчас же устремляется навстречу новым гостям.

Что мне сделать с ними, со всей этой шестеркой, в беспримерно чистых пикейных платьицах, в свежих желтых ботинках и в прическах, а la кренделек? Как мне быть с этой шестеркой, не говорящей ни слова по-русски? Какой чумичкой кажусь я им, должно быть, в моей затрапезной матроске и в простой соломенной шляпе, болтающейся, по обыкновению, за спиной!

Я набираю воздуху в грудь, как можно больше, и говорю мрачно по-французски:

- Пойдем, я покажу вам наш сад. Пикейные барышни разом изъявляют свое согласие.

- Yes! Yes! (Да! Да!) В сад!.. Отлично!- лопочут они. Две из них идут в авангарде, две по обе стороны меня, точно два жандарма около преступника, две замыкают шествие. В таком виде мы обходим весь сад, мерно, большими шагами, прямо глядя перед собой. Англичанки при этом шагают как настоящие гренадеры. И ноги у них такие огромные в желтых туфлях!

В торжественном шествии мы доходим вплоть до пруда. На пруде качается крошечная лодочка. Мне строго запрещено кататься в ней, но для такого дня и в виду посещения пикейных барышень я могу сделать некоторое исключение.

- Mesdemoiselles! Я предлагаю покатать вас в лодке,- говорю я, в тайной надежде, что они откажутся. Но, к ужасу моему, они сразу изъявили согласие, все разом, все шестеро! И едва я успела вскочить в лодку, как они все, с проворством лягушек, попрыгали в нее.

Делать нечего! Расплачивайся за твою торопливость, бедненькая принцесса!

Я беру в руки весла и начинаю грести. Сначала все идет отлично. Мы скользим по воде. Англичаночки притихли и смотрят широко-раскрытыми глазами на мутную зеленую жижицу, которая колышется по обе стороны лодки! Но вдруг... стоп! Что это? Мы сидим на мели в самом лучшем виде. В отчаянии я начинаю работать веслами с видом настоящего матроса. Но лодка не движется. Я еще работаю - и все-таки не движется.

Ах ты, Господи! Что же делать?- Если бы их было чуточку меньше, лодка пошла бы. Но целых шесть англичанок, хотя и тощих и худых - ведь это порядочный груз! И меня охватывает жгучая злоба против злополучной шестерки.

- Зачем вас так много! - разражаюсь я вне себя ох злости внезапным криком. - Было бы вас двое, трое, и лодка бы сошла с мели!

- O, yes? yes! - залопотали с самым невинным видом, англичанки, ни слова не понимавшие по-русски и, воображая, должно быть, что я говорю им что-то очень приятное.

- Тьфу!- окончательно выхожу я из себя и со злостью так ударяю по воде веслом, что в один миг целые миллиарды брызг окатили всех сидевших в лодке. Англичанки дико взвизгнули и подались назад. Их белые пикейные платьица шигом покрылись зелеными пятнами, отвратительными, как лягушки.

Зато лодка, от движения в ней сидящих, медленно сошла с мели и под мерными ударами моих весел прямо пошла к берегу. Через минуту мы были уже там. Но, Боже мой, в каком виде оказались мои англичанки! Младшие из них горько плакали, глядя на свои испорченные костюмы. Старшие смотрели на меня такими глазами, какими обыкновенно смотрят на тигра, когда он попадается навстречу безоружному путнику в лесу...

Назад к дому мы уже не шли тем торжественным маршем, каким обходили сад... По крайней мере у моих англичанок был очень понурый вид...

В дубовой аллее нам встретилась "она", окруженная целым обществом нарядных дам и кавалеров.

- Lydie! Что это значит?- в ужасе прошептали ее губы при виде плачущих младших англичанок в запятнанных платьях и сурово молчавших и надутых их старших сестер.

- Мы катались в лодке, maman... и... и...

- Вы не умеете держать себя в обществе, ma chЙre! Поэтому ступайте ко мне в комнату и сидите пока вас не позовут оттуда!- произнесла она взволнованно и резко.

Вся красная от смущения, я быстро повернулась и пошла. Мне хотелось провалиться сквозь землю. Моя бедная маленькая душа разрывалась на части. Но ни одной слезинкой, не единым вздохом я не показала, как тяжело мне было в душе. Гордо и спокойно пришла я в комнату. Но здесь и гордость, и спокойствие сразу точно испарились. Я бросилась на кушетку с головой, трескавшейся на части от самых ужасных мыслей, с душою растерзанной, как никогда, и громко разрыдалась.

"Наказать меня! Лидию Воронскую! Меня, маленькую принцессу! Божка семьи! О! И при том на глазах чужих! "Лиза! Оля! Лина! Ульяша! Зачем вы допустил отнять меня от вас, взять и увезти! Господи! До чего я несчастна!"- громко причитала я сквозь слезы.

- Маленькая русалочка! О чем вы горюете?- раздался надо мною знакомый голос с иностранным акцентом.

Я быстро вскочила с дивана и подняла голову.

Верхом на подоконнике сидел Большой Джон. Его длинные ноги болтались, одна в комнате. другая в саду. Лицо улыбалось широкой улыбкой. Острые серые глаза-иглы внимательно и зорко глядели на меня.

- Большой Джон! Спасите меня! - обратилась я к нему, вытирая глаза.

- В чем дело, маленькая русалочка?

- Меня наказали... при всех... прогнали сюда... И все это из-за противных пикейных англичанок.

- Каких? Каких?- расхохотался Большой Джон.

- Пикейных! Разве вы не видели их? Отвратительные чопорные создания! С рыжими волосами... с глазами на выкате... О, какие они гадкие все шестеро, точно лягушки!.. Но вы не можете понять меня,- внезапно опомнившись, проговорила я,- ведь вы не видели их...

- Напротив, не только видел, но и знаю их!- усмехнулся в ответ Большой Джон.

- Как так? - удивилась я. - Вы знаете этих шестерых противных англичанок? Бррр!

- Еще бы! Конечно видел и знаю, потому что они мои родные сестры! - во весь голос расхохотался Джон.

Ах!

Я села на пол и закрыла лицо руками.

- Не смущайтесь, милая, маленькая русалочка!- произнес Большой Джон, разом очутившись в комнате и опускаясь рядом со мною на пол.- Было бы хуже, если бы вы похвалили их, не считая достойными вашей похвалы... похвалили бы, желая сделать приятное вашему длинноногому другу. Ведь вы меня считаете вашим другом, не правда ли, русалочка? Я вижу, как доверчиво смотрят на меня ваши глазки. И в качестве друга я иду к вашей belle-mere (мачехе) и попрошу у нее прощение за вас.

- Я не хочу, просить прощения!- буркнула я себе под нос.

- Очень хорошо быть гордой, русалочка, но все же не мешает покаяться в своей вине, когда чувствуешь себя немножко виноватой. Как вы думаете по этому поводу?

И он состроил такую потешную физиономию при этом, что я невольно громко расхохоталась. Потом, не дожидаясь моего ответа, вскочил на подоконник, быстро прыгнул за окно, а через минуты две уже принес мне прощение мачехи.

В этот вечер я ни на секунду не разлучалась с Большим Джоном. Я полюбила его как брата, несмотря на то, что видела во второй только раз. Впрочем, его нельзя было не любить. Он был душою общества в этот вечер. Он помогал "солнышку" устраивать фейерверк, помогал мачехе занимать гостей и, что всего удивительнее, растормошил своих пикейных сестриц, которых я в душе окрестила "шестью спящими девами". По крайней мере, он заставил их бегать и в горелки, и в жмурки, и в пятнашки, наравне со мною. За ужином мы сели рядом. Он болтал и дурачился во всю. Я была в восторге, но мне ужасно хотелось придумать что либо смешное, чтобы завладеть общим вниманием, как завладел им Джон. Его лавры не давали мне покоя. Случай не замедлил представиться.

Посреди стола стояла большая миска с простоквашей. Одна из сестричек потянулась к ней.

- Нет, не берите простокваши, мисс Мэгги,- вскричала я с громким смехом, кидая предательский взгляд в сторону моей гувернантки, которая сидела по другую руку Большого Джона, - не берите простокваши, она нужна для mademoiselle Тандре. Mademoiselle моется простоквашей каждый вечер, чтобы получить белый и нежный цвет лица!

И сказав это, я расхохоталась на весь стол. Лицо "кикиморы" покраснело. а потом разом побледнело. Но никто не откликнулся на мой смех. Неловкое молчание воцарилось за столом. И вдруг, после продолжительной паузы, голос Большого Джона произнес над самым моим ухом:

- А ведь маленькая русалочка не должна была говорить этого...

Жгучий стыд охватил мою душу и прожег ее насквозь дотла, Я молча опустила голову, не зная, что сказать, что сделать. Потерять во мнении моего нового друга было бы теперь ужасным несчастьем в моих глазах. Но у меня тотчас же созрело решение: я быстро вскочила со своего места, подбежала к Тандре, крепко обняла ее сухую, жилистую шею и, наскоро чмокнув ее в щеку, шепнула:

- Ради Бога простите! простите! Я не хотела вас обидеть... Это у меня вырвалось так, нечаянно...

- Я не сержусь на вас, милое дитя!- поспешила ответить француженка.

Спустя секунду, я уже сидела на своем прежнем месте и, вся, сияя, спрашивала моего соседа:

- Ну что, довольны вы теперь мной, Большой добрый Джон?

- Вполне, милая, славная, маленькая русалочка. Пью за ваше здоровье по этому случаю!

И он протянул ко мне свою рюмку.

Мы чокнулись и рассмеялись, потом чокнулись опять...

Милый Большой Джон! Как жаль, что он доводится братом не мне, а этим скучным рыжим пикейным барышням!..

ГЛАВА IX.

Письмо. - История. - Меня наказывают вторично. -

Цыганки.

Милая маленькая принцесса! Вот уже четыре месяца, что ты уехала из Царского Села, а о тебе нет ни слуху, ни духу. Я и Вова очень соскучились без тебя. С тех пор, как ты улетела от нас, маленькая принцесса, мы и не ходим в нашу рощу. Ведь нам не приходится больше играть в заколдованную принцессу и прекрасного принца. Для этой игры нужна ты. Непременно ты, и никто больше. Ты одна только умела изображать из себя настоящую принцессу. Другие бы девочки не сумели сделать этого. И потом, на ваш пустой дом так тяжело смотреть, что и не тянет в рощу... Недавно сюда приезжала твоя тетя Лиза. Она не заходила в дом, а прошла в сад (дом заперт на ключ, и огромный замок повешен у его двери). И она, тетя Лиза то есть, долго сидела в саду, знаешь, у нашей любимой сиреневой беседки, там, где разрослись так хорошо кусты смородины. И она плакала. Я не знаю, о чем она плакала, но мне кажется о том, что нет маленькой принцессы около нее. Ах, принцесса... принцесса, как жаль, что тебя нет с нами! Если б я был волшебником, я бы силою чар вернул тебя сюда обратно. И Вова хочет быть тоже волшебником для этой же цели. Мы часто играем с ним в саду Белаго дома, и я как-то больше сошелся с ним после твоего отъезда. Мы достали географическую карту России, где твой гадкий Шлиссельбург обозначен маленькой черной точкой. Я смотрю на эту точку, точно надеюсь, что она обратится в настоящее изображение города, на улице которого я увижу тебя... Когда-то мы оба тебя увидим? Верно, не скоро. Я по-прежнему хочу быть учителем, а Вова гусаром, но, повторяю, мы бы охотнее сделались оба волшебниками, чтобы по мановению волшебной палочки переселить тебя снова сюда, милая маленькая принцесса! Вова скоро уедет в корпус. Нина уже уехала. Поверишь ли, даже она спрашивала о тебе!.. Скоро и у меня начнутся мои занятия в гимназии. Я рад этому, ты знаешь: я люблю учиться, хотя одновременно с этим начнутся и истории с дядей. Но теперь он стал добрее. Генерал Весманд достал ему такое место, что он совсем мало бывает дома, и я живу почти один. А ты как живешь, маленькая принцесса? Какова твоя мачеха? Надеюсь, что она не такая, как мачеха Золушки в сказке, не правда ли? Однако, будь здорова! Я, Вова и наша роща шлют тебе горячий привет. Еще раз прощай. Не забывай нас.

"Коля".

Р. S. No 1. В вашем саду уже поспела рябина.

Р. S. No 2. Часто читаю "Всадника без головы", которого ты мне подарила на прощанье. И всегда думаю о тебе в это время. Прощай!"

***

Милый, дорогой Коля! Он вылился весь в этом письме... Такой нежный, кроткий, великодушный!.. Я раз десять подряд прочитывала тщательно исписанные строки, четыре длинные страницы, без единой кляксы, без одной ошибки, и готовилась приняться за него в одиннадцатый раз, как вдруг знакомые шаги заскрипели по песку аллеи. И прежде чем я успела сунуть письмо в карман, моя мачеха уже стояла передо мною. Я помертвела.

Дело в том, что все письма, которые приходили к нам, получала всегда сама мачеха. Но сегодня я встретила почтальона у калитки и взяла у него письмо Коли. Разумеется, я не понесла его к "ней", а вскрыла и прочла его тут же на скамейке в дубовой аллее.

- Что это за бумага была сейчас у тебя в руках?- спросила меня мачеха, прищуриваясь по своему обыкновению и окидывая пронзительным взглядом всю мою фигуру.

Казалось, самое письмо Коли, зажатое в кулак, тлело у меня в руке,- так горячи были мои трепещущие пальцы. Потом они разом стали холодными, как лед, и вся я стала холодною, когда "она" мне снова сказала своим спокойным и строгим голосом:

- У тебя в руках было какое-то письмо. Как оно к тебе попало и что это за письмо?

Затем, помолчав немного, проговорила:

- Ты мне сейчас же покажешь это письмо, сию же минуту, Lydie!

- Ни за что! - вырвалось у меня так горячо и неожиданно, что даже мачеха удивленно вскинула на меня глазам.

- Ты мне покажешь письмо сию же минуту!- повторила она еще более веско, выговаривая, членораздельно каждое слово.

Не знаю, что сделалось со мною. Мне показалось такой обидной, отвратительной слабостью отдать ей письмо моего друга, в котором многое ей покажется, может быть непонятным и над которым она даже, пожалуй, посмеется в душе... О, нет! тысячу раз нет! Я не покажу ей письма...

Между тем рука ее уже протягивалась к конверту, который теперь я держала у груди, плотно прижав его к сердцу. Еще минута и оно очутится в ее пальцах.

- Lydie! В последний раз говорю я тебе: отдай мне письмо!

- Нет, нет и нет!- вскричала я.

И прежде чем она могла ожидать этого, я быстро скомкала письмо в руках, в одну секунду сунула его в рот и стала скоро, скоро жевать его.

- Вот! - проговорила я, оканчивая мою работу и выплевывая на землю какую-то грязно-белую массу,- вот что сталось теперь с письмом!

Я хотела прибавить еще что-то и обомлела. Перед нами стоял "солнышко" с таким суровым лицом, какого я еще в жизни моей не видела у него.

- Вот, Alexis, взгляни, как отличается твоя девочка,- произнесла мачеха.

Отец ничего не ответил. Оп взял меня за руку и повел. Мы прошли в зловещем молчании всю дубовую аллею, потом большую площадку для крокета, потом поднялись на балкон, а оттуда вошли в летний кабинет отца с темно-зеленою кожаною мебелью, огромным письменным столом и бесчисленными картинами, развешенными по стенам. Храня то же гробовое молчание, "солнышко" подвел меня к дивану, приподнял и посадил очень глубоко, так что спина моя уперлась в кожаную спинку дивана. Потом строго сказал:

- Сиди здесь до тех пор, пока не одумаешься и не попросишь прощения у мамы... И если ты этого не сделаешь и, вообще, если еще раз повторится что либо подобное, то я перестану любить тебя... Пере-ста-ну лю-бить, Лида! Понимаешь?

Он перестанет меня любить! Он, мое "солнышко", он, мой папа-Алеша! Он, без которого мне радость не в радость! Жизнь не в жизнь!

"Папа!- хотелось мне крикнуть,- папа, не говори так! Папа! Милый! Голубчик! Солнышко! Не пугай так твою Лидюшу! Папа, золотенький, драгоценный, ненаглядный мой, я умру, умру, понимаешь, умру, если ты перестанешь любить твою дурную, злую девочку!"

Слова рвались у меня прямо из сердца, губы дрожали... Я готова была упасть на колени и целовать ноги моего отца...

Но, вместо всего этого, я сурово сдвинула брови и, глядя на него исподлобья, угрюмо проговорила:

- Зачем было брать меня от тетей, если ты решил не любить меня? Я была бы у них счастливее! Да!

- Лидя!..

Я не узнала в первую минуту, кто сказал это, так глух и странен казался голос, произнесший мое имя. Я медленно подняла голову и искоса глянула на папу. Лицо его было очень бледно, и нижняя челюсть тряслась.

- Лидя!- произнес он голосом, в котором слышались зараз и скорбь, и страдание, и печаль, и угроза.

Мое сердце сжалось при виде этого разом потемневшего, осунувшегося лица. Злое, маленькое сердце! Оно не участвовало должно быть в ту минуту, когда, смело глядя в самые глаза отца, я проговорила, торопясь, волнуясь и задыхаясь от невообразимого прилива горя, злобы, муки:

- Да! Да! Зачем ты отнял меня от них, от Лизы, Оли, Лины и Ульяши?.. Мне было хорошо там с ними... Они окружили меня самыми нежными заботами... Они полюбили меня... А здесь... Господи! Господи! До чего я несчастна! Здесь теперь никто уже меня не любит... Ты должен отвезти меня к ним... Ты должен, должен, должен, папа! Я не хочу быть больше с мачехой... Не хочу! слышишь? Отвези меня! Сейчас же, сию минуту отвези!..

Я судорожно рыдала, вздрагивая всем телом, и едва не захлебнулась слезами на последних словах.

Снова наступило молчание, зловещее молчание. Слышно было только, как оса бьется о стекло, не находя выхода на волю...

Мой отец смотрел на меня, скрестив руки на груди, стоя перед диваном, в углу которого в конвульсивных рыданиях билась маленькая фигурка. И вот его большие руки протянулись ко мне, мягко, но сильно охватили мои плечи, приподняли меня, и в следующую же минуту я стояла перед ним, вся трепещущая от охватившего меня припадка острого отчаяния.

- Слушай, девочка!- произнес над моей головою твердый и звонкий, как звук металла, голос, - ты никогда не вернешься к ним... больше того, ты никогда не увидишь их больше, потому что они своей безумной любовью избаловали тебя, своей нежностью изнежили, своей лаской изнервничали тебя... Ты не увидишь их больше, повторяю тебе, ни за что, никогда!.. - Это решено!..

Затем, громко вздохнув, он прибавил:

- А теперь ты должна сейчас же пойти к маме и просить прощенья у нее...

И с этими словами он круто повернулся и вышел из комнаты. Его шпоры еще звенели в отдалении, когда я быстро вскочила с дивана и, подняв свое залитое слезами лицо к небу, прокричала:

- Ты видишь, Господи, какая я несчастная! Я не могу больше, не могу, не могу!..

Потом я быстро повернулась к двери и прошептала чуть слышно:

- Вы решили, что я не вернусь больше к тетям, вы не пустите меня к ним, к моим дорогим, не отдадите им, так я уйду сама! Да, уйду, убегу! Убегу! Сегодня же убегу! Это так же верно, как то, что зовут меня Лидией Воронской!

Я быстро вызвала в своей памяти милые образы моей дорогой второй мамы Лизы, крестной Оли, Лины, Ульяши. Я их всегда любила бесконечно, но в эту минуту мне казалось, что я обожала их... Самая любовь моя к "солнышку" померкла и побледнела, казалось, как бледнеет сияние утренней звезды перед рассветом. Я видела их, только их, моих тетей...

Ведь "солнышко", - так решала я в уме, - не любит меня больше, или, по крайней мере, он сказал, что разлюбит, если я не попрошу прощения у "нее"...

Просить прощения у нее! Ни за что! Ни за что на свете! Лучше умереть!

А еще лучше убежать! Вот именно, убежать к ним, к моим добрым феям!

"Иду, милые, к вам! Иду! Скоро-скоро увидимся!.." - шептала я в каком-то сладком экстазе, протягивая руки вперед к милым, слабо намеченным, туманным образам, вся сгорая на том огне, который пожирал меня.

- Lydie! Puis je entrer? (Лидия! могу я войти?) - послышался голос m-lle Тандре за дверью.

- Ма petite Lydie!(Моя маленькая Лидия!)-говорит она сладким голосом, осторожно проскользая в дверь кабинета, - ma petite Lydie, разве это так трудно попросить прощения у вашей доброй maman?

- Прощения? Ни за что!

Я скрещиваю руки на груди и топаю ногою.

- Ах, как можно!.. - теряется француженка и вдруг, как бы разом спохватившись, говорит:

- А какую чудесную лодочку купил вам сегодня папа!.. Она уже спущена на воду... Не хотите ли прокатиться по Неве? Дворник Никанор гребет отлично...

Лодка! Это новость! Сердце мое вздрагивает от радости. Но тут же я вспоминаю как раз вовремя: чтобы иметь право кататься на лодке - необходимо попросить прощения... Нет!

И в следующую же минуту - я полна негодования и гнева.

- Уйдите!- кричу я исступленно, глядя злыми глазами в лицо Тандре, - уйдите, говорят вам! Мне никого и ничего не надо!

Она испуганно пятится к двери и исчезает за ней, бормоча что-то весьма двусмысленно о маленьких "демонах в юбках".

- Никого мне не надо! Никого! Никого!- кричу я и с новым рыданием кидаюсь на кожаную софу кабинета.

- Как никого? И меня не надо вам даже, маленькая русалочка?- раздается милый знакомый голос с резким, иностранным акцентом.

Живо заинтересованная, я поднимаю голову.

Точно колдун какой-то в сказке появляется всегда неожиданно и странно Большой Джон.

Должно быть ему жарко, потому что он обмахивается шляпой, стоя в окне.

- Ба-а!- восклицает он с комическим видом.- Опять наказана маленькая русалочка!

- Оставьте меня!.. Мне не до шуток!- бурчу я себе под нос, не желая даже взглянуть на моего нового друга.

- Разве маленькие русалочки умеют капризничать?- говорит он снова, прищуривая с гримасой то один глаз, то другой. И видя, что я молчу, он берет мою руку и начинает тянуть таким голосом, каким обыкновенно поют слепые на церковных папертях:

- Я был сейчас на берегу реки Невы глубо-о-коий... я видел на ней лодочку ма-а-лень-кую... эту ло-о-до-чку... папа дочке купи-ил... дочке изба-а-ло-ванной...

И видя, что в лице моем мелькнула слабая тень улыбки, он весело вскричал уже своим обыкновенным голосом:

- Полно кукситься, русалочка! Взгляните-ка лучше, как Нева играет на солнце, а там, видите, у леса, на берегу, костры горят. Это цыгане... На заре они приехали цельным табором из Ладоги, кажется... Пробираются дальше в Петербург. Сейчас мне повстречались двое, навязывались погадать. Я и позволил сдуру; молоденькая цыганочка мне и счастья, и богатства, и славы, всего посулила, а ее подруга, старая-престарая цыганка, та взглянула мне на ладонь, да и говорит: "глаза у тебя, молодец, ястребиные, а жизни Бог тебе мало даст". Каково, а? Вот у вас, русалочка, глаза не такие и проживете вы сто лет и три года... и будете вы тогда такая же дряхлая, как старая цыганка... Но что это, русалочка, вы не слушаете меня?

Я, действительно, не слушала его. Мои глаза, очень зоркие и острые, как у кошки, так и впились туда, куда указывал Большой Джон.

Там, действительно, мелькали точки костров и виднелись безобразные контуры крытых холстом телег. Какие-то смутные силуэты людей мелькали в отдалении.

Сегодня они пришли из Ладоги, завтра или послезавтра будут в Петербурге,- мелькала у меня смутная мысль,- то есть там, где живут четыре добрые феи, четыре мои тети, которые тоскуют в разлуке с маленькой принцессой. А что, если?.. Папа сказал: "ты не увидишь их ни за что, никогда". И моя мысль и сердце ответили тогда же: "Я убегу! Убегу к ним, к моим четырем добрым феям, к моим милым тетям Лизе, Оле, Лине и Ульяше". У меня нет денег, чтобы ехать на пароходе, да и потом, меня наверное, вернут тотчас же с пристани в дом отца, меня, такую беспомощную на взгляд, такую маленькую... А что, если с ними, с этими смуглыми цыганками пробраться в Петербург? Кто догадается? кто узнает?.. Ах! Идея великолепна!.. Вечером "солнышко" с "ней" отправляются в гости на соседнюю дачу... Тандре спит крепко, как сурок... и... тогда - прощайте: я убегу к цыганам и с ними доберусь до Петербурга. Это так просто, так легко!.. Конечно, я не увижу "его" больше. Он не простит мне никогда моего поступка. Ну, а разве так он простит? Разве он будет любить меня так же, как и раньше, если я не попрошу прощения у "той"?..

Прощения! Никогда! Сто тысяч раз никогда! Нет!

Нет!..

И так решено: я убегу... Когда все смолкнет и стихнет у нас на даче, я убегу...

- Да что с вами, русалочка! Что у вас за трагическое лицо!- произнес Большой Джон, покатываясь со смеху.

- Разве?- произнесла я, машинально проведя рукой по лицу и широко раскрывая глаза. Трепет пробежал по всему моему телу: у моего окна, по обе стороны Джона, точно из-под земли выросли две цыганки, одна старая, с крючковатым носом и острыми черными глазами, с седыми прядями волос, выбивающимися из-под косынки; другая смуглая, юная, прекрасная, с черными блестящими волосами. Обе они были одеты в какие-то пестрые лохмотья, в которых преобладали желтые и красные цвета.

- Ага, опять моя роковая пророчица! - вскричал Большой Джон, спрыгивая с подоконника, на котором он было уместился. - Нет, довольно мне ворожбы!.. Пойду лучше нанесу визит вашей maman, русалочка, а вы... берегитесь, русалочка! Они нагадают вам много неприятного, а, еще хуже, стянут что-нибудь!

И с этими словами он удалился, посвистывая себе под нос.

- Давай погадаю, красавица, - широко улыбаясь, приговорила молодая цыганка, обнажая свои белые, как пена, зубы и обращаясь ко мне.

- Нет, нет, не то... не гадать мне надо! - спешно заговорила я, поминутно озираясь,- а только... Как тебя зовут? - неожиданно спросила я молодую.

- Мариула!- произнесла она снова, блеснув улыбкой.

- А это твоя мать?- спросила я, указывая на старую. Обе женщины закивали головами.

- Дай мне денежку, красавица, всю правду скажу,- снова проговорила с улыбкой Мариула, в то время как ее мать тщательно разглядывала меня с головы до ног.

- Я дам тебе... денег... много... много,- зашептала я спешным, прерывистым шепотом. - Но не я дам, а добрые феи... то есть тетки мои... Лиза, Оля, Ульяша, Линуша... Они дадут... а только за это вы должны довести меня до них... взять в свой табор, когда двинетесь в Петербург... в столицу... Они там, в Петербурге ждут меня... Но меня не пускают к лишь... Понимаете? Тети наградят вас... только... только... возьмите меня сегодня с собою... Я так несчастна! Так несчастна!..

Цыганки быстро переглянулись между собою, потом что-то начали говорить обе разом на непонятном мне языке. Потом старуха приблизилась к самому окошку и, протянув через подоконник свою крючковатую руку, похожую скорее на лапу хищной птицы, так поразительно тонки и кривы были ее скорченные пальцы, сказала:

- Ты хочешь бежать, девочка, отсюда?

И ее острые черные глаза так и впились в меня.

- Да, да! Спасите меня! Возьмите меня к себе в табор... доведите до Петербурга... Мои тети денег не пожалеют, чтобы наградить вас... Клянусь вам! Клянусь всей душой!

Вероятно голос маленькой девочки звенел искренностью и внушал веру, потому что старуха, обменявшись какою-то фразою с молодою, проговорила:

- Хорошо, барышня! Мы доведем тебя до Петербурга, если ты обещаешься дать столько серебряных грошей, сколько уместится в кармане старой Катерины.

- Столько и еще больше!- вырвалось пылко у меня.

- Тогда... в таком случае... - и старая цыганка до низкого-низкого шепота понизила свой гортанный голос,- в таком случае, будь сегодня ровно в полночь у трех сосен, что стоят на опушке леса, у реки... Мариула встретит тебя и проводит к нам, в табор... А теперь будь здорова и помни про серебряные гроши.

И она со скоростью молодой девочки отпрянула от окошка. Мариула бросилась за ней. Я выглянула тоже из окна, желая узнать, кто испугал моих новых знакомых.

M-lle Тандре, мачеха и Большой Джон шли по дубовой аллее к дому.

ГЛАВА X.

Я привожу свой план в исполнение.- В табор!

Я смутно помню, как прошел и кончился этот бесконечный день. За обедом я почти ничего не ела. "Солнышко" ни словом не обмолвился со мною. О "ней" уже нечего и говорить.

Одна Тандре только производила на протяжении всего обеда необычайную гимнастику глазами, желая дать мне понять, что все-таки самое лучшее было бы попросить прощения у мачехи. В самом конце обеда папа поднял на меня впервые глаза и проговорил сухо:

- Теперь ты можешь не извиняться. Маме не нужно вырванное насильно извинение. А завтра я поговорю еще с тобою...

"Не придется! Завтра я буду далеко, далеко отсюда",- хотела вскрикнуть я, но тут же спохватилась, удержавшись с трудом.

В восемь часов Тандре позвала меня проститься с папой и "ею", так как они уходили на весь вечер.

Не знаю какой демон вселился в меня, но в эти минуты я не почувствовала ни малейшего раскаяния, ни желания переделать все, просить прощения, смириться и остаться подле того, кто до этого дня был светлым лучом моей жизни.

Когда он с тем же холодным лицом крестил меня, когда его губы коснулись моего лба поцелуем, ничто не дрогнуло в моей душе от жалости и любви.

"Ты не любишь меня больше и я в праве уйти от тебя к тем, кто меня любит ", - медленно и звонко выстукивало мое оскорбленное сердце. И с потупленными глазами и бледным лицом я отошла от него.

- Bon soir, Lydie! - произнес холодный, ровный голос "ее", но я сделала вид, что не слышала его.

Однако Тандре вернула меня, и тихо шепнула по-французски:

- Вы не слышите, Lydie'? Ваша maman прощается с вами.

Тогда медленными шагами я вернулась и произнесла:

- Bon soir, maman.

- Разве ты не слышала маминых слов? - спросил отец строго.

- Слышала,- отвечала я.

Он только сердито нахмурился и ничего не сказал.

Потом они ушли, а я осталась.

Не отрываясь, смотрела я на быстро удаляющуюся фигуру отца под руку с "ней", смотрела и думала:

"Завтра ты меня больше не увидишь! Буд счастлив! Забудь Лидочку!.. Забудь, забудь!"

Потом я бросилась тут же на траву и, прижимаясь горячим лбом к влажной земле, шептала:

- Одинокая... нелюбимая... несчастная... заброшенная!.. Не могу здесь оставаться, не могу... не могу!..

И сердце мое рвалось от жалости к маленькой принцессе, к себе самой...

***

Боже мой, какая черная ночь! Ни зги не видно. В такую же ночь мы с Катишь были свидетельницами страшного случая на даче в Царском. И теперь предстоит случай, только несколько иной, особенный...

Маленькая девочка, с большим, но не умеющим прощать и смиряться сердцем, медленно поднимается на локте и прислушивается минуту, другую... За окнами шумят деревья, да тяжело под порывами ветра ударяется парусина о балки террасы. Мерное дыхание Тандре чуть доносится до меня, заглушаемое ропотом деревьев и свистом ветра. Как темно в саду! Только там вдалеке белеется смутным серым пятном дорога. По ней мне придется идти туда к лесу, где у трех сосен у опушки ждет меня Мариула. Нельзя терять времени ни минуты, пора!

Я быстро вскакиваю с постели, проворно одеваюсь и, захватив с собой золотые часики, которые мне остались после мамы и которые я постоянно носила на шее, надеваю на руку тоненький порт-бонер (ее же), а затем проскальзываю на балкон.

Это уже второе бегство за мою коротенькую жизнь: тогда это было в первую мою ночь в институте... Но какая, однако, разница! Тогда я бежала к тетям, мечтая, что вернусь к моему "солнышку", теперь же я бегу от него...

Быстро распахиваю я дверь балкона. Что-то мохнатое кидается мимо меня, и в ту же минуту я слышу дребезжащий грохот посуды, упавшей на пол. Холодный пот выступает у меня на лбу, но я тотчас же догадываюсь в чем дело и в следующую же секунду готова разразиться неудержимым смехом: очевидно, кошка, забравшаяся на балкон, прельстилась простоквашей француженки, которую та оставляла себе для обычного омовения на утро.

Неожиданно голос Калины, нашего лакее, раздался поблизости:

-Кто тут шумит? Откликнитесь! - произнес этот голос совсем близко от меня.

Я мигом сбежала со ступеней балкона и, присев и ближайшего куста, затихла, как мышка. Шаги Калины заглохли в отдалении. Тогда я быстро вскакиваю на ноги и лечу... лечу стрелой, точно за мной гонится сам Вельзевул с миллиардами его черных слуг... Бегу сначала по дубовой аллее, потом мимо моего милого уголка и, наконец, выскакиваю за калитку и вихрем мчусь по дороге. Мое сердце бьется так сильно, что даже страшно становиться за него, вот-вот сейчас оно дрогнет и разорвется на части. Но остановиться нельзя... Меня могут схватить каждую минуту, догнать, вернуть...

Невольная радость охватила меня, когда я ураганом влетела на опушку леса, где три огромные сосны медленно и важно покачивали мохнатыми верхушками. Слава Богу! Я у цели!

- Мариула, где вы? - крикнула я, уже ничего не опасаясь в этой черной чаще под покровом ночи, где ни одна живая душа не отыщет меня, затерявшуюся во мраке. - Где вы, Мариула, отзовитесь же! - повторила я громче.

Ответа не было.

- Мариула! Мариула! Мариула! - закричала я уже с признаками волнения в голосе, ужасаясь одной мысли о том, что молодая цыганка не придет за мною.

Черные сосны, казавшиеся страшными призраками во тьме, вторили моему отчаянному призыву своим тихим меланхолическим шумом.

-Мариула! - уже дрожащим от отчаяния голосом вскричала я.- Если ты здесь, откликнись, Мариула!

Но лес молчал, и ночь тоже.

На одну минуту у меня явилась мысль вернуться назад, но тотчас же я с ненавистью отбросила ее.

- Нет! Надо идти! Идти, во что бы это не стало, прямо в лес... Отыскать табор! Да! Во что бы то не стало!

И вся охваченная эти желанием я бросилась в чащу.

Деревья обступили меня так тесно, что я должна была протянуть руки и ощупывать путь, чтобы не разбить себе голову о первую встречную сосну. И чем дальше я шла, все мучительнее и труднее становился путь. Наконец я совсем выбилась из сил.

Мои руки, исколотые и исцарапанные о встречные суки, не могли больше служить мне. Ноги подгибались и подкашивались от усталости... Дальше идти не было никакой возможности,- я понимала это, как дважды два четыре, и готова была уже тяжело рухнуть на землю, чтобы дать отдых моим измученным членам, как неожиданно чьи-то руки схватили меня в темноте. Я дико вскрикнула и отшатнулась назад.

- Тише... не пугайся, пожалуйста... Это я, Мариула,- услышала я в тот же миг гортанный голос молодой цыганки.

- Мариула, вы! Как я счастлива!

- Опоздала... Невозможно было идти раньше... Ужин надо делать было... Матушка велела сперва справиться, а то наши вернутся с работы... и тогда больно досталось бы Мариуле!.. Да и то, вероятно, пришли уже... Идем... скорее...

И она быстро повлекла меня за собой.

Странно! Прежней моей адской усталости как не бывало. Надежда окрылила меня, должно быть, и дала мне новые силы. К тому же Мариула была в этом черном лесу, как дома. По крайней мере, мы не наткнулись ни на один сук, ни на один куст. Скоро мы свернули направо, потом еще направо, и огонь костров ударил мне прямо в глаза.

Перед моим изумленным взором внезапно предстала картина цыганского табора во всем его убожестве.

- Мы дома! - сказала Мариула и выпустила мою руку.

ГЛАВА XI.

Золотая приманка.- Я узнаю ужасные вещи.

Четыре цыганки, в их числе одна уже знакомая мне старуха, наворожившая скорую смерть Джону, сидели около пылающего костра, над которым, привешенный к железным прутьям, висел довольно сомнительной чистоты котелок. В нем варилось что-то. Три остальные цыганки были еще молоды; последняя из них казалась девочкой лет 15-ти. У одной из них, с рябым, измученным болезнью и нуждою лицом, был грудной ребенок на руках. Около котла возилась плотная, высокая цыганка с тупым, глуповатым лицом. В некотором отдалении стояли две крытые телеги; к одной из них была привязана худая, как скелет, собака, а у колес - четверо полуголых, грязных, кудрявых ребятишек играли, подбрасывая камешки, и так взвизгивали при этом, что звон стоял в ушах от крика. Полная цыганка, при виде меня и Мариулы перестала мешать в котле и подошла к нам.

- Хорошенькая девочка! Куда лучше нашей Катеринки! - проговорила она, в то время как старуха кивала мне головой.

Та, которую звали Катеринкой и которую я сочла ребенком в первую минуту, оказалась высокой, мускулистой девушкой со злыми, черными глазами и тонким ртом.

Она подошла ко мне, окинула всю меня с головы до ног пристальным взглядом сверкающих, как уголья, глаз, и разом остановив их на золотых часиках, висевших у меня на груди, вскричала гортанным голосом:

- Дай-ка мне эту блестящую игрушку. Что тебе в ней?

Я инстинктивно схватилась рукою за грудь.

- Нет, нет, этого нельзя. Это память моей матери. Я никогда не разлучаюсь с ними! - проговорила я взволнованным голосом.

- Дай же, дай! - повышенным тоном твердила она.- Что ж, что память? Память в мыслях, а это золото на груди. Дай золото - счастлива будешь!

И, так как я все еще прикрывала рукою мое сокровище, черноглазая Катеринка грубо схватила мою руку и уже готовилась сорвать часы с моей груди, но полная цыганка быстро подбежала к ней и, грубо толкнув ее в спину, закричала:

- Ну... ну! Не больно то спеши! Часы не твои, а таборные...

- Как таборные?- вырвалось у меня...- Мои часы, а не таборные! Что вы говорите?

- Ну, уж это ты врешь... и часы наши... и вот эта кофта (тут она указала пальцем на мой летний жакет), и сапоги твои - все наше! Да! Да, наше, таборное... И сама ты наша, да!

- Но... ведь тети отдадут вам деньги за меня, когда мы доберемся до них! - вскричала я с отчаянием в голосе.

- Эх, когда еще отдадут, и когда мы доберемся до Питера? Ведь еще неизвестно, куда нас "большие" поведут табор... Пока прямо на Свирь пойдем, по каналам...

Ужас охватил меня.

- Как на Свирь? - закричала я, исполненная отчаяния,- а я-то как же? Ведь вы меня в Петербург обещали доставить к тетям!

- Мало что обещали!- ответила грубым голосом Катеринка.- Ну, да что с тобой разговаривать!.. Снимай сапоги и платье, и золото к тому же, и давай нам... Да поворачивайся же! Сейчас наши придут с работы... До них надо промеж собой поделиться, а то отнимут, чего доброго!

- А потом вы отпустите меня домой?- произнесла я прерывающимся от волнения голосом.

Действительно, куда же мне было деваться, как не домой обратно с повинной и смирением. Ведь не на Свирь же ехать с табором!

Катеринка молчала, полная цыганка тоже. Старуха же сосредоточенно глядела на огонь костра. Тогда худая, бледная, рябая цыганка, кормившая своего ребенка, проворчала сердито:

- Пусть убирается на все четыре стороны! Куда нам ее! И самим-то есть нечего! Вон дети-то, какие худые стали: Иванка совсем зачах, чем мы ее кормить станем?

- Хорошенькая девочка, жал! - проговорила старуха, одобрительно кивнув из-за костра.

- Мало что! Хорошеньких много. Мариула на что красавица, а дармоедка порядочная: ни погадать, ни заработать, как следует, не сумеет.

Я взглянула на Мариулу; она стояла в некотором отдалении и сердито хмурила свои черные брови.

Минуту длилось молчание. Потом неожиданно Катеринка подскочила ко мне, и вмиг и золотые часики, и моя летняя кофта очутились в ее руках. От толчка, полученного от молодой цыганки, я упала на землю. И в туже минуту обе мои щегольские желтые туфли очутились в ее руках.

- Не хотела добром отдать - отобрали силой, - произнесла она с грубым смехом.

- Ладно, не обижайся, красавица, - усмехнулась старая цыганка, - не прогневись - у нас и хлебушка, и одежда-все пополам. Хошь поужинать с нами, а?

Но я решительно отказалась от ужина, чувствуя себя окончательно оскорбленной произведенным надо мною насилием.

- Я домой хочу... Вы должны меня отвести домой,- проговорила я.

- Ночью-то? - произнесла старуха. - Нет, ночь проведешь в таборе, а на утро побужу тебя, барышня, и сама домой пойдешь!- проговорила старуха.- А пока ложись спать. Ступай в телегу. Проводи ее, Мариула!

- Пойдем!- коротко бросила та, и мы пошли мимо пылающего костра и толпы ребятишек к одной из телег, откуда слышалось хрюканье поросенка и кудахтанье курицы.

- На, укройся вот этим и спи! Завтра дам тебе свои сапоги и отведу до опушки, благо старухи тебя отпускают, - проговорила Мариула, помогая мне взобраться под холщевый навес, где лежали какие-то перины, валялись грязные одеяла и стояли деревянные ящики вроде сундуков. Тут же, в углу, в корзине, мирно восседала курица-наседка, а в противоположной от нее стороне отчаянно визжал связанный по всем четырем ногам поросенок.

Конечно, в обществе курицы и поросенка было бы очень трудно уснуть в другое время, но пережитые сегодня волнения и сильный озноб давали себя чувствовать.

Я была страшно утомлена и беспрекословно разрешила Мариуле укутать мое дрожащее тело какими-то грязными тряпками.

Мариула, да еще старуха, пожалуй, внушали мне здесь больше доверия, нежели все остальные.

- "Скорее бы наступило завтра, чтобы я могла уйти отсюда!- шептала я с тоскою.- Не дай Бог остаться в этой грязной, нищенской обстановке, с грубыми, необразованными оборванцами, которые на первых же порах обманули и ограбили меня. Конечно, мне теперь очень тяжело жить у "солнышка". Но - кто знает?- может быть, скоро-скоро мне удастся уговорить его отдать меня снова моим добрым феям-тетям, добровольно отдать!..

Теперь я уже чувствовала острое раскаяние, что убежала из дома. Бедный мой "солнышко"! Что он должен будет испытать, вернувшись домой и не найдя меня? А Тандре? Она потеряет наверное, голову от страха. Вед она предобрая, в сущности, только смешная, ах, какая смешная! И нос у нее такой смешной, и ее привычка мыться простоквашей - смешная и сапоги с дырочками, прорезанными на костях... А в сущности она любит меня... Единственное еще лицо, пожалуй, которое не пожалеет о моем исчезновении, это "она", мачеха, но зато папа...

Ах, чтобы я дала теперь, чтобы очутиться на моей свежей, чистенькой постели, где нет кур и поросят по соседству и такого дурного, кисло-прелого запаха, который исходит от грязного одеяла!..

И сама не помня как, я незаметно уснула, скованная усталостью, под кудахтанье курицы и визг поросенка.

ГЛАВА ХII

Я узнаю, с какой работы вернулись "большие". - Открытие.- Услуга Мариулы.

Я открыла глаза как раз в то время, когда к берегу, к тому месту, где горел костер, причалила лодка и четверо бородатых и смуглых людей, с довольно-таки разбойничьими физиономиями, вышли из нее. Потом лодку привязали к колышку, вбитому на берегу, и все четверо вновь прибывших подошли к костру. Женщины засуетились. Неизвестно откуда появились ложки, чашки и большие ломти черного хлеба. Котелок был тотчас же снят с огня, и Катеринка разлила все содержимое в нем по чашкам. Мужчины с жадностью набросились на еду. Они ели и говорили в одно и то же время все разом, перебивая друг друга, крича и так размахивая руками, что решительно становилось страшно за них: вот-вот они раздерутся.

Говорили они на непонятном мне языке, вероятно, по-цыгански. Потом один из них медленно поднялся со своего места и направился к лодке. Когда он снова подошел к костру, то на спине его висел огромный мешок, который он и спустил на землю.

Ах!

Я даже вскрикнула, от неожиданности...

Из мешка посыпались всевозможные вещи: серебряный самовар, ложки, ножи, вилки и огромная ваза, ваза, которую я бы узнала из тысячи, потому что это была наша ваза, особенно ценимая мачехою. Эту вазу мачеха только в очень редких случаях подавала на стол гостям с фруктами или конфетами. Но чаще эта ваза красовалась пустая на мраморной доске открытого буфета, точно так же, как и серебряный самовар.

Я сразу разом поняла, каким образом очутились здесь эти вещи.

Буфет и стол стояли у нас на нижнем этаже, в столовой нашей дачи, окна которой выходили на большую дорогу. Очевидно, лакей забыл запереть их, и цыгане, воспользовавшись отсутствием хозяев, проникли в столовую через открытое окно и похитили серебро из буфета.

В одно мгновение ока я выскочила из-под навеса, спрыгнула на землю с передка телеги и, подбежав к самому костру, закричала взволнованным голосом, прямо в лица всех этих бородатых мужчин, казавшихся черными негодяями ада при фантастическом освещении догорающего костра:

- Это наши вещи!.. Это вещи моего папы!.. Я сразу узнала их!.. Вы влезли к нам и украли эти вещи! Подло, гадко, украли! Вы воры! Воры!

В первую минуту они все четверо сидели с открытыми ртами и черные глаза их с недоумением пристально и зорко впились в маленькую, детскую фигурку, появившуюся так внезапно из-за полога палатки и так смело бросавшую обвинение им в лицо. И бородатые лица их были исполнены самым красноречивым выражением изумления. Потом, внезапно, по смуглым чертам самого старшего из них (по крайней мере, он таковым мне показался) проползла ядовитая усмешка.

Он сделал неуловимый знак рукой, бросив при этом несколько слов по адресу своих соседей.

И сейчас же рослый молодой цыган подскочил ко мне, быстро сорвал с себя красный кушак, обвязывавший его стан, и в одну минуту я почувствовала, что ноги мои связаны этим кушаком не хуже, чем у визжавшего в телеге поросенка.

Потом смуглый цыган подхватил меня на руки - и я снова очутилась под парусиновым навесом телеги, как и пять минуть тому назад, только с тою разницей, что теперь плотно скрученные мои ноги ясно доказывали мне, что свобода моя утеряна...

***

Костер погас. Цыгане, окончивши ужин, улеглись в развалку у колес телеги. Женщины и дети давно уже спали под навесом, - я видела курчавые, черные как смоль, головенки вокруг себя. Даже поросенок угомонился, перестал визжать и спал. Я одна не могла заснуть. Невеселые, безотрадные мысли тревожили мой мозг. И, одновременно с ними, жгучее раскаяние охватывало меня. "Не надо было выскакивать из телеги и высказывать мое негодование этим бородатым бродягам,- размышляла я. - Бог знает, что меня ждет теперь. Они связали меня, значит опасаются, чтобы я не убежала, значит... Хорошо, если только все дело ограничится пленом. А если... если"...

Невольная дрожь пробежала по моим членам... Мысль, пришедшая мне на ум, была слишком ужасна!..

Действительно, разве судьба моя не была в их руках?.. И если бы им пришла в голову мысль убить меня, кто узнает об этом: черная ночь, золотые звезды и - никто, никто, ни один человек в мире, в этом огромном подлунном мире!..

Черная ночь и золотые звезды!.. Я вижу их в темный просвет входа. Как они ласково кивают мне из своего чудеснаго замка...

"Звезды! Вы, дети небес..."

Кто сказал эти слова?

Ах, да! Это я сама выдумала, там, в милом далеком Царском, в ночь перед заутреней, в великую светлую ночь...

Какая разница теперь между той счастливой маленькой принцессой, которую все любили и баловали наперегонки, и этой несчастной падчерицей Лидой!..

В то время как такие мысли, одна за другой, чередовались в моем уме, темная фигура неожиданно выросла под навесом телеги.

- Мариула, это ты? - разом узнав девушку, спросила я шепотом.

- Слушай, барышня!- прошептала она, осторожно проползая ко мне между грудою спящих ребятишек и наклоняясь к самому моему уху. - Наши "большие" дурную штуку задумали. Они решили оставить тебя у нас, чтобы ты, пока они на заработок ходят, на них работала, как я и Катеринка... Они тебя на Свирь возьмут, а потом в Вологду и еще дальше... Куда мы поедем, туда и ты должна... "Большие" говорят, что отпустить тебя нельзя домой, потому что ты видела "их работу" и все дома порасскажешь... И тогда на наш табор полиция нагрянет, и "больших", и нас в тюрьму поведут... Так вот они и решили тебя не пускать...

Я похолодела. Жить всю мою жизнь с этими грязными, оборванными цыганами, ворами и грабителями вдобавок!

О-о, это выше сил моих!

Как я могла поверить лживым уверениям цыганки, что они отвезут меня в Петербург, к моим добрым феям!

- Мариула! Голубушка! спаси меня! - схватив обеими руками смуглую худенькую руку молодой цыганки, вскричала я.- Спаси меня, добрая, милая Мариула!

- Спасти?- услышала я голос в темноте у самого моего уха.- А потом что? "Большие" не простят, они побьют меня до смерти...

- Так, по крайней мере, помоги мне бежать!- отчаянно выкрикнула я.- Они не узнают...

- Помочь бежать, это, пожалуй, можно, произнесла тихо Мариула, оглядываясь кругом, не подслушивает ли кто-нибудь.- А ты мне дашь тот золотенький обруч, что я видела на твоей руке, и который не заметила Катерина?- прибавила она.

- Браслет? Да, да, возьми его, я отдам тебе его охотно, Мариула!

И я быстро сорвала с руки тоненькую золотую браслетку и вложила ее в невидимую мне во мраке руку цыганки.

В ту же минуту я почувствовала, что ноги мои освободились от больно стягивающего их кушака.

- Беги! - сказала шепотом Мариула.- беги прямо к берегу... Там стоит лодка... Садись в нее и ты спасена...

С этими словами она схватила меня за руку. В одну минуту я очутилась на земле и бегом пустилась по направлению, указанному мине Мариулой. Я уже миновала груду пепла, где еще дотлевали последние угольки костра, как неожиданно за моими плечами раздался громкий гортанный окрик.

- Куда? Стой! Держи ее, держи! И большой кнут, какие употребляют обыкновенно, когда гоняют лошадей на корде, щелкнул позади меня, звонко разрезая воздух.

Но вместо ответа я только прибавила шагу и теперь неслась стрелою по направлению к берегу. Кто-то бежал за мною, быстро перебирая босыми ногами, время от времени взмахивая своим страшным кнутом и извергая ругательства и проклятия по моему адресу.

- Остановись по добру по здорову, не то худо будет! - кричал мне мой невидимый враг, на что я только прибавляла и прибавляла шагу.

От бега по острым камням и сучьям чулки мои болтались, как ветхие лохмотья, на ногах, и из ног моих текла кровь. Но я не чувствовала ни боли, ни страданий. То, что было позади меня, казалось гораздо страшнее всяких физических мучений...

Босоногий человек нагонял меня. Я слышала его быстро приближающиеся ко мне шаги. Еще одна минута, одна коротенькая, маленькая минута, и он схватит меня... Глухой шум раздался неподалеку. В слабых очертаниях предутреннего рассвета мелькнула передо мною темная, вздутая волнами и глухо рокочущая Нева... Я уже не бежала, а летела прямо к берегу ее, сои всею скоростью, на которую были только способны мои израненные ноги. Вот темный силуэт крошечной лодчонки на берегу. Слава Богу! я у цели. Но в ту же минуту я ясно слышу, что не одна пара ног, а целых четыре пары гонятся за мною. Мой преследователь своими криками разбудил, очевидно, табор, и бродяги бросились в погоню за мною. Вот, вот они догонят меня сейчас, сию минуту и тогда, тогда...

Передовой из них всего на две сажени расстояния бежит за мною. Еще одна секунда и я буду в его руках...

Как безумная выбежала я на берег, изо всей силы сорвала веревку, которою была зацеплена лодка к колышку, и, оттолкнув ее от берега, прыгнула в нее.

Волны моментально унесли лодку далеко от берега, и когда мои преследователи очутились на берегу - лодка успела уже доплыть до середины реки и неслась с необычайною скоростью по бушевавшим в эту ночь волнам. Бродяги метались на берегу и кричали что-то, но за шумом волн я уже не могла разобрать их голосов...

ГЛАВА ХIII.

Между жизнью и смертью.- Дома.- Отъезд.

На дне лодки оказались два весла. Я выучилась отлично грести на нашем пруду за лето и, храбро схватив весла, вложила их в уключины. Но пруд - не река, разгулявшаяся, бурливая к тому же, и я очень скоро поняла это, совершенно выбившись из сил. При том в эту ночь разыгралась на Неве настоящая буря. Вокруг меня поднимались черные волны. Точно живые призраки, они набегали на маленькую, утлую скорлупку, грозя ежеминутно разбить ее вдребезги... Они подхватывали лодку и с отчаянной силой перебрасывали ее с гребня на гребень, с волны на волну.

Вскоре я совершенно выбилась из сил и не могла грести больше: не слабым рукам девочки бороться с разбушевавшимися невскими волнами!..

Я должна была подняться по Неве к тому направлению, где черным волнующимся пятном темнела Ладога, и где в утреннем рассвете смутно намечались белые силуэты домов нашего городка. Между тем меня с невыразимой силой тянуло обратно, вниз по течению. В какие-нибудь десять минут я была отнесена так далеко, что стоявшие па берегу четыре цыгана казались вдали совсем малюсенькими фигурками.

С отчаянием бросила я грести, при чем одно весло выскользнуло из уключины. В ту же минуту я увидела его быстро перепрыгивающим с волны на волну.

С одним веслом я уже ничего не могла сделать.

Haдо было оставить и самую мысль о гребле, смирно сидеть на носу лодки и ждать...

Ждать? Чего?

Смерти.

Да, именно, смерти!

С безумным ужасом смотрела я на разбушевавшуюся стихию, отлично понимая, что полуразвалившаяся лодчонка не вынесет напора разъяренных волн, и что если не сейчас, так через час-другой моя лодка должна пойти ко дну!..

Я подняла глаза к небу, где сияли значительно побледневшие глаза золотых созвездий, потом опустила их вниз, на черную, озверевшую речную стихию, и безумная, жгучая жажда жизни заговорила во мне.

"Жить! Жить! Жить! И только жить! - прошептали мои помертвевшие губы.- Господи, сделай так, чтобы я жила... Господи, спаси меня! Дай мне увидеть еще раз "солнышко", тетей, Большого Джона, Петрушу, Верочку, Мариониллу Мариусовну, всех моих институтских подруг, "кикимору" Тандре с ее длинным, безобразным лицом, и даже "ее"...

Да, даже "ее", мою мачеху, из-за которой я теперь неслась по волнам, хотела я видеть в эти минуты!..

Моя жизнь казалась мне теперь уже далеко не такой ужасной... Смерть представлялась чем-то худшим.

О, худшим во сто раз!..

О, как могла я тогда, в Царском Селе, при первой вести "ней", желать смерти?.. Ах, жизнь так прекрасна! Расстаться с ней, расстаться молодой, когда еще так много неведомого перед тобою, когда ты не узнала и одной ее сотой, ах, как это ужасно!.. Нет, нет! Только не умереть!.. Оставь мне жизнь, Господи, оставь!..

В отчаянии, заломив над головою руки, я кинула взор на реку и... страшный, нечеловеческий крик вырвался из моей груди, пронесся над поверхностью воды и протяжным гулким эхом прокатился на противоположном берегу... Перед моим, на смерть испуганным взором, черными огромными головами торчали из воды скользкие, мокрые, черные чудовища, пересекая всю реку от берега до берега.

Я разом поняла, что это были пороги, и холодный пот ужаса выступил на мое лбу. Ивановские пороги на Неве считаются самым гибельными и опасным местом: даже пароходы замедляют здесь значительно ход, искусно лавируя между ими в "проходах" Но мне без весел (мое второе весло было тоже вскоре унесено хищною волною вслед за первым) Нечего было и думать попасть в проход. Что могла я сделать без руля и весел моими слабыми ручонками?.. А между тем лодка мчалась теперь с безумною быстротою прямо на гибельные камни... Каких - нибудь пять-десять минут еще и... она разобьется вдребезги... И бедный мой папа никогда не увидит своей девочки!..

- Папа! Папа! - закричала я, простирая руки в ту сторону, где должен был находиться он, и где я уже не видела нашего города, который был так далеко теперь, ужасно далеко!..

- Дер-жись!.. И-и-д-ем!- пронесся мне ответом с левого берега чей-то грубый голос, и я увидела большую рыбачью лодку с тремя фигурами в ней, гребущими изо всех сил в мою сторону.

Как не велик был мой страх, я узнала в тех трех фигурах типичных невских рыбаков, часто приезжавших в Шлиссельбург.

- Спасенье! Боже мой, спасенье! Благодарю Тебя, Создатель!- прошептала я, с мольбою протянув руки к значительно просветлевшим небесам.

Теперь, если рыбаки, которые очевидно заметили меня и идут мне на помощь, успеют перерезать путь моей лодчонке, я - спасена. И с трепетом я взглянула вперед.

О, ужас! Пороги близко, совсем близко, а рыбачья лодка с тремя смельчаками еще так далеко от меня!..

- Дер-жись! Де-р-ж-ись!- несется зычный голос одного из рыбаков.

Но, Боже мой, как удержаться! Лодка так и несется, точно спешит на верную гибель. Теперь я вижу ясно, что мои спасители подойти к моей лодке не успеют и не предупредят крушение. Вот уже в двух-трех саженях от меня эти черные, страшные головы чудовищ... Лодка с неизвестными мне спасителями спешит. Она приближается с невероятной быстротою ко мне. Но еще быстрее приближаюсь я к торчащим из воды черным камням, которые вот-вот разобьют мою лодку вдребезги... О! Как страшно глядят из воды эти черные чудовища, точно поджидая свою жертву... Я хочу закрыть глаза, чтобы не видеть их - и не могу. Не могу, и мне кажется, точно на одном из порогов, на том, который поближе, стоит хорошо знакомая мне серая фигура, серая женщина... Я открываю глаза...

Трах!

Что-то страшное, оглушительное, невероятное по силе, ударилось о дно лодки... В ту же минуту будто крылья приросли ко мне и я очутилась в чьих-то крепких, как сталь твердых, руках...

А река шумела, бурлила и злилась, точно жалуясь кому-то, что осмелились вырвать добычу из ее рук...

***

Я просыпалась, опять засыпала и просыпалась снова... И каждый раз, что я открывала глаза, надо мною наклонялось чье-то добродушно-простое, бородатое и обветренное лицо.

Я слышала сквозь сон, как чьи-то грубые руки с необычайной нежностью завернули меня в старый рыбачий кафтан, от которого пахло рыбой и смолою.

Потом чей-то голос произнес:

- Спи, крохотка! Спи, болезная!.. Ишь, намаялась... Шутка сказать: на волосок была от смерти...

И я уснула.

Спала я долго, очень долго...

Когда я открыла глаза, неописуемое удивление овладело мною.

Я лежала в моей мягкой теплой постели, на шлиссельбургской даче. На краю постели сидела m-lle Тандре с ужасно встревоженным лицом, и как только я открыла глаза, она сказала дрожащий голосом:

- Слава Богу! Наконец-то вы проснулись, дорогая Лидия! Мы так боялись за вас... Дитя мое, можно ли пугать нас так всех... Ах, Lydie! Lydie!

- Я долго спала, m-lle?-спросила я.

- О, ужасно! Я думала - вы умерли! Вы спите целые сутки. Вчера утром вас привезли сюда в лодке рыбаки... Вы не можете себе представить, что сделалось с вашим отцом... Он положительно обезумел от горя... Но, слава Богу, вы поправились... Идите к нему скорее, успокойте его...

Я не заставила еще раз повторять себе приглашение, быстро вскочила с постели, вымылась, кое-как сунула мои израненные ноги в башмаки, оделась, и, прихрамывая, кинулась разыскивать того, к кому так безумно рвалось теперь мое детское сердце.

Сознание того, что я живу, дышу, хожу, что вижу солнце и день, цветы и деревья, наполняло неизъяснимо счастливым трепетом все мое существо. Но особенно делала меня счастливой мысль, что я сейчас, сию минуту, увижу мое "солнышко", про гнев и неудовольствие которого я давно забыла.

Я быстро пробежала гостиную, столовую и, не найдя там никого, выбежала на террасу. Там сидела "она"; "солнышка" не было. Я одним взглядом окинула всю комнату и не нашла его.

- Где папа? - вскричала я голосом, полным отчаяния.

Она только пожала плечами; в ее серых глазах выразилось и удивление, и некоторый испуг, и странное недоумение.

- Твой папа только что ушел, его вызвали по важному делу, - проговорила она своим спокойным голосом, - он не мог ждать когда ты проснешься... К обеду он будет.

Я повернулась и хотела уже уйти. Но мачеха остановила меня:

- Постой... не беги... успеешь... Выслушай сперва меня... Ты много наделала нам хлопот, и твоим безумным поступком очень взволновала отца... Не буду говорить тебе насколько дурно ты поступила... Вдруг, ночью, одной пуститься на Неву! Это непростительная шалость... Больше - это безумие!.. Подумала ли ты сколько волнений пережили мы, пережил твой папа, узнав, что ты исчезла?.. Вторичного такого волнения пережить нельзя... Уследить за тобою, чтоб ты не придумала опять какой-нибудь подобной шалости, очевидно, трудно. И потому мы с папой решили отправить тебя в институт, не выжидая конца, каникул... сегодня же... Страшно велика ответственность держать дома такую взбалмошную девочку, которая каждую минуту может совершить какой-нибудь безумный поступок!.. Теперь ступай... Мне не о чем говорить больше с тобой...

Так вот оно что!

Они считают то, что со мною произошло - "шалостью", "безумным поступком "! Они даже не подозревают, каким образом я очутилась у рыбаков, привезших меня к нам на дачу, и не находят нужным спросить об этом у меня!.. Они думают, что я просто вздумала прокатиться по Неве, и не допускают даже мысли, что я бежала от "нее", бежала с намерением добраться до Петербурга, до моих тетей!.. Рассказать разве это ему, моему "солнышку"? Сказать ему всю правду и выплакать на его груди всю перенесенную обиду?.. Нет, нет, ведь он меня не поймет, не захочет понять!..

Все мое радушное настроение мигом исчезло. Я не ждала больше свидания с "солнышком ", не жаждала видеть его, как за минуту до этого...

И понурая и печальная бродила я по саду, прислушиваясь к шепоту деревьев, к треску стрекоз и к тихому плеску Невы за оградой сада...

Мы встретились или, вернее, столкнулись с отцом на пороге террасы.

Я даже тихо вскрикнула при виде его, так он осунулся и побледнел за трое суток. Жалость, раскаяние, сострадание и любовь заставили меня было кинуться к нему навстречу. Но он поднял глаза... и в них я прочла что-то холодное, чужое мне и еще незнакомое моей детской душе. И вмиг мой порыв прошел, скрылся бесследно.

- Здравствуйте, папа! - проговорила я сухо и, быстро наклонившись к его руке, напечатлела на ней поцелуй.

- Ты не чувствуешь раскаяния, неправда ли?- произнес он каким-то странным, натянутым голосом.

Я молчала.

- Лидя! Я тебе говорю! Я молчала опять.

Что я могла отвечать? Нужно было или сказать все, сказать, что я хотела уйти туда, где чувствовала, что мне будет лучше, или же... молчать.

И я молчала.

Я молчала и тогда, когда он говорил мне что-то долго и много прерывающимся каждую минуту от волнения голосом, и из чего, от охватившего меня волнения, я могла уловить только немногое, запоминая лишь отдельные, отрывочные фразы: "я любил тебя... ты была для меня единственным утешением... продолжаю любить тебя также... и не перестану любить, несмотря на все твои поступки... мне больно, когда. я вижу, как ты обращаешься с мачехою"... и т. д., и т. д.

Молчала я и во все время обеда, и когда лакей вынес мои вещи и положил маленький чемоданчик, уложенный заботливыми руками Тандре, на извозчичью пролетку. Молчала и тогда, когда отец быстро перекрестил и поцеловал меня...

Бледная, угрюмая села я на дрожки подле моей гувернантки, не глядя на тех, кто стоял на террасе, провожая меня...

Ах, зачем я молчала тогда? Зачем?! Зачем у меня не было силы воли, чтобы броситься к отцу, чистосердечно рассказать ему, раскаяться и... попросить прощения? Ведь я знала, что достаточно было нескольких слов, чтобы "солнышко" опять, сразу, стал прежним, обнял меня, прижал к себе и простил.

Когда мы вошли на пристань и по шатким мостикам перешли на палубу готового уже к отплытию в Петербург парохода, я долго смотрела на белый городок, где пережила столько невеселых часов бедная маленькая принцесса...

Тандре плакала подле меня на палубе. Бедняжке очевидно жаль было расстаться с ее маленькой мучительницей, доставившей ей волей-неволей порядочно тяжелых минут.

Несмотря на все мои "шалости", несмотря на то, что я доставляла ей столько хлопот, что я так насмехалась над ней и над ее привычками - бедная "кикимора" успела привязаться ко мне.

- Вы не забудете меня, Лиди! Не правда ли? - шептала она чуть слышно, сморкаясь в перчатку, вынутую по ошибке из кармана вместо носового платка.

Звонок... свисток... и пароход двинулся по направлению к Петербургу...

Я молча и угрюмо смотрела на мирно катящиеся волны и думала упорно и печально...

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Дневник Лидии Воронской

2 сентября

Четыре года! Целых четыре года!

А кажется, точно все было вчера. И побег, и цы­гане, и бушующие волны холодной реки, и вслед за­тем - длинные, бесконечные дни институтской жизни, полные новых впечатлений, новых приклю­чений.

Жаль, что мне раньше не пришло в голову писать дневник. Столько событий, столько перипетий в жиз­ни маленькой Лиды произошло за эти четыре года.

Теперь, когда эта Лида почти взрослая, пятнад­цатилетняя барышня, теперь без дневника обойтись уж никак нельзя.

Итак, решено: я веду дневник. Начинаю со вче­рашнего дня.

Лидия Воронская, будь умной, взрослой девоч­кой и постарайся быть последовательной и аккурат­ной. Постараюсь...

* * *

Вчера мы приехали из Гапсаля, где я провела на морских купаньях минувшее лето. Моя спутница, m-me Каргер, которая провожала меня до Петер­бурга, не давала мне покоя всю дорогу, стараясь вся­чески развлечь меня.

Пароход, поезд и, наконец, серое, осеннее небо Петербурга.

- Ну, Лидочка, выходите. Приехали. Действительно, приехали. И как скоро. Вот оно, красное, огромное здание передо мною. Вот стек­лянные двери, за которыми гордо высится фигура институтского швейцара в красной ливрее - "кар­динала", как мы его звали. Вот и знакомый вести­бюль.

- Барышня Воронская, изменились-то как за лето, и не узнать даже, - говорит с почтительным поклоном швейцар, оглядывая меня со всех сто­рон, - а уж барышни спрашивали про вас. А в особенности Марионилла Мариусовна и m-lle Петрушевич.

Я быстро сбросила пальто и в сопровождении моей спутницы прошла через темный нижний кори­дор в бельевую, чтобы сменить на казенный костюм мое собственное домашнее платье.

В бельевой все было по-прежнему. Маленькая, юркая бельевая дама, Александра Трофимовна, по­спешно передала мне мое белье, сапоги и зеленое камлотовое платье, из которого я порядочно-таки выросла за лето. Моя спутница, m-me Каргер, по­спешила расстегнуть мне корсаж, помогла снять пла­тье и готовилась уже накинуть на мои худенькие плечи зеленую камлотовую дерюгу, как дверь белье­вой распахнулась, и смуглая, высокая девочка появи­лась на пороге.

- Лида! Милая!

- Олечка! Петруша! И мы бросились в объятия друг друга. Она очень изменилась за лето, моя Ольга. Глаза у нее стали еще чернее, лицо как будто чуточку пополнело и округлилось. Она и похорошела немного и стала как-то значительно старше.

- Ну, что, помог тебе Гапсаль? Как ты доеха­ла? Заезжала в Шлиссельбург к отцу? Хорошо те­бе было? А знаешь, ты прелесть, что за дуся стала! Тебе страшно идут эти короткие локоны! Ты на мальчика похожа теперь! - трещала она, тормоша меня во все стороны и поминутно награждая поце­луями.

Я едва успевала отвечать ей, что в Гапсале мне было отлично, что я целые дни проводила на берегу моря, что к отцу не заезжала, а приехала прямо сю­да с Александрой Павловной. Тут я представила ее m-me Каргер, которая все время ласково и снисходительно улыбалась, слушая нашу болтовню. Потом я наскоро поцеловала мою спутницу, прося не забы­вать меня, и опрометью бросилась с Олей по дороге в класс.

И тут все было по-старому: та же широкая, заст­ланная коврами лестница, та же площадка с часами, тот же верхний коридор с большой мрачной библио­текой, помещавшейся как раз против лестницы, с классами по обе стороны его.

- Вот и наш класс, - сказала Петруша, оста­навливаясь перед одной из стеклянных дверей, выхо­дящих в коридор. - Вон Марионилочка, видишь? Она делает французскую диктовку. Теперь тебе нельзя войти к нам. Это сейчас порядок нарушит. Я сама тихонько удрала, когда узнала о твоем приезде. А потом, в перемену, ты приходи. Слышишь? Твоя дама, говорят, очень добрая и отпустит тебя.

- Моя дама. Какая дама? Ах! И тут только я вспомнила все. Как я могла забыть это раньше. Забыть то, что составляло немалую горечь моей теперешней жизни, постоянную заботу целого лета, которая томила и грызла меня. Я - второгодница. Я осталась в четвертом классе. Тогда как эта милая смуглая Оля уже "третья", я продолжаю быть тою же "четверкой", какою была и в прошлом году. И там, за этой стек­лянной дверью уже не мой класс, а чужой - стар­ший, и эта милая очаровательная Марионилочка не моя классная дама, а чужая. И эта милая Оля уже не моя одноклассница-подруга, нет! Я не имею права войти в эту дверь, когда мне захочется, и не имею права сесть на скамейке с моей бывшей соседкой Вальтер и по-прежнему присутствовать на уроках с бывшими моими товарками по классу, с которыми я провела более двух лет.

Я так погрузилась в печальные размышления, что едва услышала голос смуглой Оли, говорившей мне:

- Иди к "твоим", Лида, а в переменку к нам. Слышишь? Непременно!

Я молча кивнула и медленно двинулась по кори­дору.

- Воронская, Лида, - услышала я снова ти­хий призыв за собою, и в два прыжка Петрушевич уже была подле меня.

- Слушай, Лида, ты помни, - зашептала мне на ухо милая девочка, - хотя мы из разных классов теперь, но люблю я тебя по-прежнему. И твоей по­другой тоже по-прежнему буду! Поняла?

И, наскоро чмокнув меня в щеку, она скрылась за дверью своего класса.

Я уныло поплелась по коридору, миновала его и остановилась у знакомой мне двери, над которой была прибита дощечка "4-й класс".

О, как я ненавидела этот четвертый класс в эту минуту.

Полная, кругленькая, маленького роста дама в пенсне, с добродушным, симпатичным лицом оки­нула меня внимательным взглядом, когда я, распах­нув дверь, очутилась посреди комнаты. Учителя у четвертых не было в этот час, и девочки приготов­ляли к следующему дню уроки. Я медленно подошла к маленькой даме, присела перед нею и проговорила обычную фразу:

- Имею честь представиться по случаю моего возвращения после летних каникул.

- С добрым утром, моя дорогая! Рада вас ви­деть, - произнесла, приветливо улыбаясь, m-lle Эллис (фамилия моей новой наставницы) и, окинув меня тем же внимательным взглядом через пенсне, она проговорила снова: - Надеюсь, вы, как боль­шая девочка, будете хорошо учиться и вести себя. М-llе Вульф отрекомендовала вас с самой лучшей стороны. Идите, познакомьтесь с вашими новыми подругами, среди которых найдете и старых дру­зей.

- Лида! Вороненок! Здравствуй! - услышала я знакомый мне голос за собою и, быстро обернув­шись, увидела Додошку, такую же толстую, такую же маленькую с ее светло-карими плутоватыми гла­зами, но в черном траурном переднике.

- У меня папа умер. В ту же минуту к нам присоединилась русоволо­сая веселая девочка.

- Воронская! Душка! Как я рада, что ты при­ехала! Нашего полку прибыло! - вскричала она.

И Мила Рант в один миг осыпала все мое лицо горячими поцелуями.

- Пойдем! Я покажу тебе твое место. Ты бу­дешь сидеть со мною. Довольна надеюсь, а? - по­сле первого же взрыва радости затрещала она. - Ах, душка, здесь все такие "дряни"! Постоянно попрека­ют нас "второгодницами". Нам с Додошкой положи­тельно житья нет. И тебе предстоит то же. Хочешь, мы заключим "тройственный союз"? Будем все трое подругами. Да? "Налетать" на нас, троих они не ре­шатся, и нам лучше житься будет тогда. Согласна? Вот мой тируар, вот - твой. Постой, я тебе покажу, что на завтра готовить надо... Козеко историю за­дал... Ах, какой он душка, этот Козеко! Его полклас­са обожает: глаза черные, волосы черные, борода черная. Настоящий бандит! Мы его так и прозвали "бандитом". Не правда ли остроумно, а?

Пока моя соседка непрерывно трещала, я успела осмотреться.

Вот они, мои новые подруги, с которыми мне придется провести целых четыре года вплоть до самого выпуска. Многих я знала. Со многими у меня происходили даже "стычки" и "междоусобицы" в предыдущие институтские годы. Вон на последней скамейке сидит полная, не по годам рослая и не по годам развитая Зина Бухарина, дочь русского кон­сула в Иерусалиме, всю жизнь свою проведшая в Палестине и привезенная сюда к нам год тому на­зад. Ее прозвали "креолкой" за матовое, бледное лицо, без тени румянца. У нее черные, кудрявые, как у негритянки, волосы и жгучие, черные же, огром­ные глаза. Вон неподалеку от нее сидят две сестрич­ки Верг, Наля и Маруся. Наля - хорошенькая, с детским личиком; Маруся - милая, добрая, чуть-чуть шепелявая шатенка с какими-то необычайно то­скующими глазами. Вон Карская - старообразная, рябая девочка, в очках, с такими шершавыми рука­ми, точно она постоянно держит их в сырости, но очень доброе, незлобивое существо. Вон Елец­кая, Правковская, Макарова. У первой лицо "пуш­кинской Татьяны" и несколько безумные, блуждаю­щие глаза. Она вечно увлекается чем-то. Вон Дебицкая - настоящий живчик: миловидная, быстрая, подвижная шалунья, что не мешает ей быть, однако, первой ученицей класса. Но подле нее... кто это?

- Кто она такая? Я не видела ее раньше в институте. Что это за красавица? Лермонтовская Тамара, на­верное, была не лучше. Лицо юной грузинки, бледное, без кровинки, поражало своею красотой. Черные восточные глаза смотрели внимательно и груст­но из-под прихотливо изогнутых тонких бровей. Крошечный ротик с тонкими губами платно сомк­нут. Две огромные иссиня-черные косы падали зме­ями с прелестной головки, чуть ли не доходя до пят красавицы-девочки.

- Это новенькая, Гордская Елена, - поспеши­ла пояснить мне Мила Рант. - Хорошенькая, не правда ли? Ее только в августе из Тифлиса при­везли. У нее мать грузинка, отец русский. Мы ее прозвали "черкешенкой". Только и вооб-ра-жа-а-ет же!

- Неужели воображает? - повторила я маши­нально и тотчас же отвела глаза от красавицы, пото­му что все мое внимание теперь привлекла сильная коренастая фигура девочки, светло-белокурой со смелым, открытым взором, с насмешливой улыбкой, обнажающей поминутно мелкие, хищные, как у зверька, зубы.

Эту я знала. Ведь она была моим злейшим вра­гом в прошлые годы. Мы схватывались с нею поми­нутно из-за всякого пустяка. Хотя я была "четвер­ка", а она только "пятая", Сима Эльская, или Волька, как ее называли в классе, не давала мне спуску ни в чем.

И, несмотря на это, мне нравился мой симпатич­ный враг за мальчишескую шаловливость и какую-то необузданную веселость.

Девочки не подходили знакомиться ко мне, делая вид, что меня не замечают. Они были слишком вели­ки уже для того, чтобы нападать на "чужестранку" (как у нас называли оставшихся на второй год вос­питанниц и вообще чужеклассниц) и слишком про­питаны осадками институтских традиций, чтобы обойтись со мной запросто и приласкать девочку, во­шедшую в их классную семью помимо их воли.

Надо приготовиться.

"А 1а guerre, comme а 1а guerre", как говорят французы.

Что-то ждет меня впереди!

Посмотрим...

8 сентября

Как долго я не писала. Целую неделю. Если я бу­ду так нелюбезна к моему дневнику - я далеко не уеду.

Вот оно, началось!

Как ни добры, как ни милы ко мне Стрекоза и Додошка, меня вовсе не пленяет заключенный "союз". В них есть что-то такое, что просто шоки­рует меня. Из-за этого все и началось. Вчера был четверг, приемный день. К Вере Дебицкой пришел ее дядя и принес огромную коробку шоколаду. По­сле приема Вера со своей огромной коробкой пришла в класс. Девочки ее окружили. Они вскакивали на соседние скамьи и тируары, перекидывались одна через другую и, протягивая пригоршни, просили на­перебой, перекрикивая друг друга:

- Вера, не забудь меня! Дай мне, Вера! И мне! И мне!

Точь-в-точь как это делают нищенки на церков­ных папертях.

Ни Черкешенки, ни Вольки здесь, однако, не было, но, к ужасу моему, среди осаждающих Ве­ру девочек я увидела знакомые лица моих обеих по­друг. Стрекоза и Додошка не отставали от других, протягивали пригоршни и тянули сладенькими голосами:

- Вера, и нам! Не забудь и нас, Вера!

Швырнуть далеко в угол книгу, по которой я по­вторяла урок и присоединиться к группе, было для меня делом одной минуты.

- Позор! Срам! - зашептала я тихим, взвол­нованным голосом, дергая за платье то Додо, то Милу. - Как вам не стыдно клянчить! Попро­шайки! Совсем без самолюбия! Подумайте только, ведь вы новенькие здесь, пришлые и вдруг!

- Не донкихотствуй, пожалуйста, Воронская! - поспешила обидеться Додошка. - Ведь и ты бы не прочь была, если бы...

- Доканчивай! - резко оборвала я ее, - если бы я была такая бесстыдница, как ты! Это ты хоте­ла сказать?

Додошка сконфузилась до слез. - Я не понимаю, что вас так волнует, Воронская! - вмешалась в разговор Вера. - Разве было бы лучше, если бы они (тут она кивнула головою в сторону Додо и Рант) чуждались нас, как вы? Ведь вы чуждаетесь нас, согласитесь сами, Воронская, и это нелепо.

- Ну, конечно, нелепо! - подтвердила Стрекоза, получившая только что от Веры целую пригоршню шоколадных пастилок.

Я только вскинула на нее негодующий взгляд.

- Браво! Воронская! Браво! Ей-богу же в вас есть что-то рыцарское! Клянусь вам! - и белокурая Сима предстала передо мною во всей красоте своих сияющих насмешкою глаз.

Я поняла иронию, сердито передернула плечами и отошла от группы.

Между тем эта Сима мне нравится больше и больше с каждым часом. В ней есть что-то непосредственное. Дебицкая озадачила меня. Чуждаюсь их я, а не они. Неужели это правда?

Позднее, вечером, у меня произошла новая стычка с классом. Я просидела все послеобеденное время у моих третьих подле Марионилочки, а когда вернулась в класс, то была неожиданно поражена шумом и криками, господствующими там.

- Ага! Теперь мы знаем, почему вы все время у трешниц проводите! - вскричала своим резким голосом маленькая Макарова, подскакивая ко мне.

- Вы передаете наши баллы третьим и все, что делается у нас в классе! Это гадко! Нечестно! Недаром же вы чужестранка! Второгодница! Стыдно!

Вокруг меня теперь были злые, торжествующие лица. Девочки окружили меня тесным кольцом и кричали:

- Чужестранка! Шпионка! Передатчица!

Ни Рант, ни Додошки не было между ними, да если бы и были, то едва ли бы заступились за меня.

Обе девочки обижены мною. Я расстроила наш тройственный союз, я не дружу больше с ними.

Я стояла среди толпы этих рассерженных, нервных, взвинченных девочек и, скрестив руки на груди, повторяла с каким-то злобным наслаждением:

- Вы лжете! Я не могу передавать в мой класс, что делается в вашем, потому что считаю это низким. Да... А на низость я не способна, понимаете ли, не способна. Да!

- Ага! Вы слышите, что она говорит, месдамочки? - взвизгнула Макарова. - Она в глаза нам объявляет, что ее класс третий, а не наш! У-у! Чужестранка противная!

- Макака, молчи! - вмешалась старшая из сестричек Пантаровых, Катя, отчаянная мовешка и разбойница. - Пусть она нам скажет раньше, зачем она поминутно бегает к трешницам, ходит в переменки с этой чумазой Петрушевич и... и...

- Да, да, пусть она скажет это! И пусть даст нам честное слово, пусть поклянется нам, что никогда не передала ни одного нашего балла, ни одной тайны трешницам. Пусть поклянется, и тогда мы ей поверим.

Я взглянула на говорившую.

Это была вторая Пантарова, Юля, или Малявка, прозванная так за свой чрезвычайно крохотный рост, что не мешало ей быть ужасной задирой и ехидничать при всяком удобном и неудобном случае по адресу подруг.

- А что трешницы знают все наши тайны, так это факт! - снова подхватила Катя, - знают, что я у Галенбешки кол получила, и что мы на последнюю аллею в дождь бегали, и что Логиновой тухлую тетерку в прием принесли. Кто же им и передает, как не чужестранка? Рант и Даурская освоились совсем с нами, а эта...

- Чужестранка! Чужестранка! Конечно, чужестранка!

- Вон чужестранку! - глухо шумели девочки вокруг меня.

Я не чувствовала никакой вины за собою; совесть моя была чиста. С гордо приподнятой головою стояла я среди разбушевавшейся толпы одноклассниц, стояла, смотрела, улыбалась и выжидала, что будет дальше.

И вот белокурая девочка, со светлыми, полными огня и жизни глазами, с капризно-изогнутым ртом, вбежала в круг и стала подле меня.

- Воронская! - вскричала Волька, глядя в упор на меня своими светло-голубыми глазами, в которых так и бегали какие-то искорки, - я верю, что вы не способны на это! Скорей Додошка и Рант перенесут наши тайны третьим, но не вы только! Но ведь эти дурочки (она презрительным жестом руки обвела весь класс) не поймут вас и не поверят. Дайте им честное слово, Воронская, что вы не передаете ничего трешницам про то, что делается у нас. Поклянитесь им, и они отстанут от вас. Ей-богу!

- Что?! Я должна клясться?! Давать честное слово?!

- Да, да! Поклянись нам, и мы тебе поверим, - подхватило и разнесло по классу около трех десятков звонких молодых голосов.

- Никогда! Слышите ли вы, никогда! - вырвалось у меня пылко, криком злобы, гнева и протеста. - Оправдываться перед вами? Клясться? В чем? Но ведь вы чепуху выдумали! Раз вы не верите мне, вы не поверите и моему слову и моей клятве. Я не привыкла, чтобы не верили мне и моим словам. Я слишком ценю мое слово и слишком уважаю себя.

- Отлично, дитя мое! Отлично! Если бы всё у нас были одного убеждения с тобою, это было бы очень хорошо и я, ваша старушка Ген, гордилась бы своим классом.

И прежде чем я успела опомниться, Луиза Александровна Ген, наша немецкая дама, крепко обняла меня.

- Воронская! Маленькая колдунья! Кого вы покорили! - в тот же вечер говорила мне Вера Дебицкая, относящаяся ко мне довольно дружески, - ведь Ген - это олицетворение казенщины и дисциплины! Чтобы добиться ее ласки или одобрения, надо уже родиться парфеткой; у нее есть свои любимицы, и других она не признает. И вдруг так с вами! Ничего не понимаю!

Действительно, это было не совсем обыденно, чтобы m-lle Ген похвалила или приласкала кого-нибудь. Нескладная, грубоватая, в больших, стучащих, как у мужчины, сапогах, с грубоватым голосом и с таким прямым, упорным взглядом, который пронизывал, казалось, всю душу насквозь, она являлась какою-то смесью резкой правды и грубой честности. Девочки не любили ее и прозвали за глаза солдаткой за резкий голос и манеры. Но пуще всего они не любили в ней ее ясного, проницательного и острого взгляда, от которого скрыться уже было нельзя. Меня же, сама не знаю почему, с первого же дня приезда потянуло к Луизе Александровне. И она как-то разом отличила меня. По крайней мере, я часто ловила ее взгляд, подолгу устремленный на меня с каким-то внимательным и добрым сочувствием.

Когда мы поднялись в дортуар в тот же вечер, в то время как я торопливо перебегала из умывальной комнаты к моему уголку, Луиза Александровна неожиданно остановила меня.

- Воронская! - произнесла она тихо, - зайди, когда управишься, в мою комнату.

- Хорошо, Fraulein, - отвечала я, приседая. Ген жила подле нашего дортуара в уютной хорошенькой комнатке. Когда я перешагнула порог этой комнаты, она сидела на диване, успев сменить свое форменное мундирное платье на просторный персидский халат.

- Подойди сюда, девочка! - проговорила она, видя, что я стою в нерешительности у порога.

Я подошла.

- Тебе тяжело у нас? - проговорила она тихо.

- Очень, Fraulein! - вырвалось у меня искренно, помимо воли.

- Ты чувствуешь себя несчастливой?

- Да. Девочки чуждаются меня. Не хотят видеть во мне свою. Стараются подчеркнуть ежеминутно, что я не их, а чужестранка. Мне тяжело у вас, Fraulein, это правда.

- Дитя! Дитя! А сделала ли ты что-либо, чтобы заслужить их ласку?

- Я не люблю заслуживать ласки! - произнесла я с отпечатком презрения в голосе.

- Когда я была в твоем возрасте, я говорила так же. Я была независима и горда, как ты, милая Воронская, а потом покорилась. Жизнь всегда покоряет, а не мы ее. Ты горда сверх меры и из-за гордости не хочешь пойти навстречу к твоим будущим друзьям. Я понимаю, что тебя тянет к твоим бывшим одноклассницам, но ты побори себя. Старайся меньше бывать там. Право, ты сойдешься скорее с нашими, если...

- Я люблю Марионилочку! - вскрикнула я пылко, прервав ее. - Люблю мою Ольгу, люблю их всех!

- Это похвально, что у тебя такое привязчивое сердце, дитя мое, - проговорила снова Ген, - я сама люблю Мариониллу Мариусовну, хотя не одобряю ее педагогических взглядов. Она слишком снисходительна к детям, слишком распускает их. Она скорее подруга, нежели воспитательница. Это их выбивает из колеи.

- Ах, она такая прелесть! - снова горячо вырвалось у меня.

- Не спорю, - произнесла спокойно Ген. - Я и сама очень люблю ее.

Потом она помолчала немного и спросила, направляя на меня свой острый, как игла, взгляд:

- А меня ты любишь хоть немного?

Я смутилась на минуту, потом быстро подняла свои глаза на ее некрасивое, серое лицо, на котором только чудесные острые глаза лучисто сияли, как звезды, и сказала, твердо выдерживая их взгляд:

- Нет. Я не успела, может быть, еще полюбить вас. Я вас мало знаю...

- А я уже люблю тебя! - проговорила она, - я люблю тебя уже за одно то, что ты говоришь всегда правду. Это великая вещь говорить всегда правду, дитя мое, одну голую правду, понимаешь?

И потом, кивнув мне головой, добавила тихо:

- Ступай и постарайся последовать моему совету.

Я сделала реверанс и тихо вышла из комнаты.

9 сентября

Завтра уже неделя, как я здесь. Боже мой, как бежит время! Если оно не уменьшит своего хода, то и не успеешь оглянуться, как сделаешься старухой, такой же старой и злой, как наша новая инспектриса, m-lle Ефросьева, которая заменила покойную Ролинг, умершую этим летом, где-то в санатории, на юге Франции.

Ах, что это за несноснейшая особа - эта новая инспектриса! Она поспевает всюду. Про нее среди институток сложилось мнение, что она обладает удивительным нюхом охотничьей собаки и по чутью узнает, где творится нечто противозаконное.

Сегодня Фрося (так прозвали Ефросьеву) уже поймала Додошку и Стрекозу, побежавших в буфетную за черным хлебом. Она втащила их в класс за обе руки, точно они были трехлетние маленькие девочки, и, сдавая их m-lle Эллис, шипела своим нудным, противным голосом:

- Вот вам ваши барышни... Отличаются! Только второгодницы способны на нечто подобное!

15 сентября

Сегодня произошло событие в нашем классе. Немец Галленбек был не в духе. Он вызвал Додошку в первую голову и заставил продекламировать Лорелею Гейне.

Додошка, как и следовало ожидать, не знала Лорелеи, как не знала и многого другого. За Додошкой была вызвана старшая Пантарова. И та ни в зуб ногой. За Катей вызвали Марусю Верг. Та стихотворение знала, но заикнулась внезапно на предпоследней строчке. Обозленный уже заранее дурными ответами остальных, немец влепил Марусе единицу.

Девочки глухо зароптали.

- Верг знала урок. Единица не заслужена ею. Верг нельзя ставить единицу. Это несправедливо! Несправедливо! - слышалось из разных углов класса.

Галленбека взорвало.

- Молчать! - бегая от скамейки к скамейке, надрывался он, крича на всех.

Но девочки расходились:

- Безобразие! - все громче и громче роптали они. - С нами как с детьми обращаются. Мы не дети. Стыдно ставить единицу незаслуженно. Нечестно! Верг знала урок! Если будут ставить единицу знающим, то мы отвечать не будем, никто, никто!

Сима Эльская живо соскочила со своего места и закричала:

- Месдамочки! Кого бы ни вызвали - молчать!

- Что это значит, Эльская? - уже окончательно рассвирепел немец, - извольте сейчас же отвечать мне Лорелею!

- И не думаю! - пожимая плечами, произнесла Эльская, усаживаясь на свое место.

- Что-о-о? - нахмурив свои седые, нависшие брови, вскричал учитель и застучал линейкой по столу.

- Я отвечать не буду! - произнесла Сима.

- И я! И я тоже! - послышалось снова из разных углов класса.

- Ага! - прошипел Галленбек, - вы не знаете Лорелеи! Хорошо... Fraulein Дебицкая, Старжевская, Бутузина и Воронская, пожалуйте сюда к кафедре и отвечайте мне сейчас же!

Три названные парфетки - будущие медалистки, и я с ними, вышли на средину класса. Все трое - Валя, Старжевская и Бутузина, не торопясь ответили Лорелею, слово за слово, плавно и красиво, как и подобает отвечать на уроке лучшим ученицам класса.

Галленбек во все время их ответа милостиво улыбался, и по лицу его скользила довольная улыбка.

- Очень хорошо! Очень хорошо!- произнес он и поставил каждой из девочек по жирному и крупному 12.

- Ну, Fraulain Воронская, очередь за вами. Скорее. Но вместо того, чтобы отвечать поэтичную, как природа Рейна, знаменитую легенду в стихах любимого моего поэта, я тупо опустила глаза в землю, закусила до боли губы и упорно молчала, смотря в пол.

- Fraulain Воронская! Вы не хотите ответить?

- Не хочу! - произнесли мои губы, в то время как глаза стойко выдерживали свирепо устремленный на меня взгляд учителя.

- Значит, вы не знаете Лорелеи?

- Нет, я ее знаю!

- Но вы не отвечаете...

- Я не отвечу до тех пор, пока вы не зачеркнете Марусе Верг ее единицу. Она не заслужила ее!

- Это что такое! - так и подпрыгнул на своем месте немец, - в четвертом классе барышни ведут себя, как кадеты! Fraulain Эллис, не обратите ли вы внимание на это! - все так же свирепо обратился Галленбек к восседавшей за столом у окна с работой классной даме.

Она подняла на меня тоскующий взгляд и с видом мученицы проговорила:

- Воронская, отвечайте же.

Я молчала.

Немец еще решительнее ударил линейкой по столу кафедры и проговорил:

- Или вы ответите мне сейчас Лорелею, или... я отправлюсь тотчас же с жалобой к начальнице.

И он обвел весь класс торжествующими глазами и остановил их снова на мне. И так как я продолжала молчать, глядя на него исподлобья злым, вызывающим взглядом, он быстро сбежал с кафедры и скрылся за дверью. В ту же минуту чьи-то горячие руки обвились вокруг моей шеи, чьи-то горячие губы прильнули к моим губам.

- Воронская... Аида... душка... милая... спасибо! - шептала мне Маруся Верг, сжимая меня в своих объятиях.

- Воронская- молодец! Прелесть! Отлично, Воронская! Ну, вот вам и чужестранка, а лучше наших исподтишниц сорудовала! - послышались за мною сдержанные голоса. - Ну, уж и отличились же наши, нечего сказать! Какие бонтонные девицы! Стрижка хороша, а Вера еще лучше. Про Бутузину и говорить нечего- эта совсем оказенилась! Скорее умрет, нежели пойдет против правил институтских! - кричали насмешливые голоса девочек вокруг меня.

Мне улыбались, меня целовали. Те же самые лица, которые, какую-нибудь неделю тому назад считали меня чужестранкой, передатчицей и всячески изводили меня, теперь слали мне свои улыбки. И за что? - решительно не понимаю. За то, что я не решилась поступить иначе! Какой же тут подвиг?

- Воронская! Брависсимо! Дайте мне пожать вашу благородную лапку! - без церемоний, перепрыгнув через парту с сидящими на ней сестричками Пантаровыми, подскочила ко мне Волька, - ей-богу же удружила до сих пор!

И широким жестом руки шалунья провела рукой по горлу.

- Ну, а я должна сказать вам, что вы поступили непростительно дерзко, - проговорила m-lle Эллис, с видом ангела приближаясь ко мне, причем она тщетно силилась придать строгое выражение своему добродушному, милому лицу. - Monsieur Галленбек пожалуется maman. Maman разгневается на вас, и вам придется очень нехорошо, моя милая.

- А я уверена, что maman поймет меня, - тряхнув стрижеными кудрями проговорила я и, пожав плечами, отошла от нее.

- Позвольте и мне поблагодарить вас. Вы поступили благородно, Воронская, - услышала я очень тоненький и нежный голосок за собою.

Подняв голову, я увидела Черкешенку. Она стояла предо мной. Ее красивая, тоненькая ручка, не менее выхоленная, чем рука Вари Голицыной, протягивалась ко мне. Я невольно подалась вперед и поцеловала ее...

Галленбек, против ожидания, не потащился к maman с доносом, а ограничился тем, что передал всю историю инспектору классов Тимаеву. Тот зашел перед вечерним чаем к нам, прочел длинную нотацию о том, как нехорошо дерзко обходиться с учителями, которые пекутся о нашем благе, и, попросив m-lle Эллис оставить меня без шнурка в следующее воскресенье, так же поспешно скрылся, как и пришел.

Этим весь инцидент был исчерпан.

Однако я смутно почувствовала, что с этого дня приобрела уважение класса.

- У Лиды Воронской есть свои убеждения, - часто слышала я фразу, и эта фраза приводила меня в восторг.

У меня есть убеждения! Не правда ли, шикарно?

30 сентября

Утром уроки, днем уроки и вечером опять-таки уроки. Когда же прикажете писать?

Вчера, когда я вошла в класс утром, на моем тируаре красовались две яркие розы редкой красоты.

На маленькой белой карточке было написано мелким красивым почерком: Прошу принять, как слабую дань моего восторга перед вашим золотым сердцем, душка Воронская!

- Боже, что за сладость! - вскричала я, пораженная при виде роз. - Стрекоза, не знаешь ли откуда сие?

- Это Черкешенка, непременно она! - проговорила моя соседка убедительно. - Я видела, как она посылала дортуарную Акулину за розами вчера вечером. Она тебя обожает, Черкешенка. Разве ты не знала?

- Обожает?

Не скрою, что-то очень приятное до краев наполнило мое тщеславное сердчишко. Эта красивая черкешенка обожает меня, дарит мне розы, восторгается мною! Она - такая обаятельная, сама такая задумчивая и серьезная!

Я готова уже была вскочить со своего места и бежать благодарить мою новую поклонницу, как резкий, веселый голос внезапно раздался над моим ухом:

- Ба-а-т-ю-шки! Розы! Подношение Черкешенки! Трогательно и сладко!

Розы вянут от мороза, твоя же прелесть никогда! Это сам великий Пушкин сказал. Чувствуете вы это, Вороненок! Сам гений! Можно понюхать ваши розы? - прибавила она. - Надеюсь, они не пахнут табаком?

- Волька, не дури! - остановила расходившуюся девочку Рант.

Я, вся красная, смущенная от насмешек Симы, подошла к Черкешенке. Она стояла у окна и смотрела на улицу.

- Елена! - проговорила я, заставив ее вздрогнуть от неожиданности, - не находите ли вы, что смешно подносить розы своим подругам?

Она быстро вскинула на меня своими прекрасными глазами.

- Не судите меня, Воронская, - сказала она, мило краснея, - я подарила бы их каждому, кто бы заставил полюбить себя и уважать. Я полюбила вас, Воронская, и уважаю вас. Не знаю чем, но, безусловно, чем-то вы отличаетесь от всей этой толпы. И вы мне нравитесь ужасно! Возьмите эти розы и не забывайте меня.

- Боже! Сколь трогательный дуэт! - вскрикнула снова, словно из-под земли вынырнувшая перед нами, Волька, - прекрасная Черкешенка и прекрасная поэтесса! Дети мои, вы не далеко уйдете с вашими розами, уверяю вас! Лучше к русскому уроку готовьтесь. Новый ведь учитель. Отличиться надо.

- Сима, а Леночку Головачеву помните? - заметила я лукаво.

Леночка Головачева была одною из старшеклассниц, за которою бегала шалунья Сима. Волька смутилась на минуту моими словами и покраснела; потом громко расхохоталась на весь класс:

- Ну, уж роз-то моей Леночке я не поднесла бы вовеки! Лучше марципанных леденцов и шоколаду послала бы купить вместо них и съела бы за ее здоровье! Понятно?! - расхохоталась шалунья.

2 октября

Я люблю осень, когда желтые и красные листья кружатся в воздухе, гонимые ветром. Я люблю серую дымку осеннего тумана, колючий холодок утренника.

Наш большой институтский сад обнажается все больше и больше с каждым днем. Голодные вороны мечутся по небу с пронзительными криками...

Маленьким седьмушкам уже выдали зимние капоры и тяжелые клеки. Мы же, старшие, еще ходим в наших зеленых бурнусах и вязаных шарфах. И мы чувствуем себя прекрасно. В особенности - сегодня.

Какой-то особенный день выдался. Утром я гуляла с Олей Петрушевич по последней аллее, где упавший с деревьев лист покрыл сплошным шумящим ковром длинную, гладкую, ровную дорожку, как вдруг Даурская бомбой вылетела к нам навстречу.

- Воронская! Иди в маленькую приемную! К тебе папа приехал.

- Додошка, ты врешь! - отвечала я хладнокровно.

- Вот ей-богу же приехал! - усиленно закивала головою Додошка и быстро, быстро закрестилась размашистым крестом.

Тогда я мельком кинула взгляд на Петрушу и быстро пошла к крыльцу.

Мы не виделись с папой с самой весны, когда он приезжал провожать меня, в день моего отъезда в Гапсаль. Первые годы после моего злополучного бегства, я не ездила на вакации в Шлиссельбург и на все предложения папы провести лето дома упорно отказывалась, говоря, что тут у меня и подруги, и занятия, и... Бог знает, что я выдумывала еще. И все три года я проводила в институте.

За эти три года я совсем, как говорится, оказенилась. Институт стал моей второй семьею; с девочками я так свыклась, что точно всю мою жизнь провела с ними. Правда, иногда острая тоска по солнышку грызла меня, но в такие минуты я старалась урезонить себя, повторяя самой себе с каким-то злорадством:

- Вот они счастливы без меня, и она, и папа, и им никакого дела нет до бедной, далекой девочки... Не надо поэтому тосковать и не надо думать и страдать по солнышку. Не надо! Не надо!

Папа приезжал ко мне за эти годы очень редко. Зимою было плохое сообщение с Шлиссельбургом, летом же у него, как у военного инженера, бывали большие работы, и он не мог располагать своим временем.

Последний год я сильно болела, и доктора посоветовали везти меня на лето на морские купанья. Папа немедленно согласился, подыскал мне знакомую хорошую семью Каргер и, по совету доктора, отправил меня с нею на берег Балтийского моря, в Гапсаль, который славится своими купаньями. Сам он ехать не мог.

Семья наша за последние годы увеличилась; у меня были уже два брата - трехлетний Павлик и годовалый Саша. Но я знала их только по карточкам. Все эти воспоминания вихрем пронеслись в моей голове, пока я пробегала садом.

Как-то мы встретимся? Что я скажу ему? Сердце у меня колотилось так сильно, что я невольно прижала руку к груди, чтобы удержать его биение.

Вот я миновала швейцарскую, музыкальные комнаты и очутилась у затворенной двери в маленькую приемную. Я приостановилась на минуту, машинально обдернула пелеринку и вошла.

Отец стоял у окна, спиною к двери. Он обернулся с живостью мальчика на шум моих шагов.

- Лидочка, здравствуй! - услышала я милый голос.

Я бросилась ему на шею.

Мне показалось в ту минуту, что этих мучительных для меня четырех лет как не бывало. Точно маленькую девочку Лиду впервые привез сюда в институт ее солнышко, ее папа-Алеша.

Боже мой! Как я могла до сих пор отказываться от счастья видеть его целые три летние месяца в году? Как я могла, гордая девочка, не позволять своему сердцу обливаться тоскою в разлуке с ним?

- Солнышко! Солнышко! - шептала я точно в забытье, обнимая и целуя его, но плохо сознавая, сон это или действительность.

Он жадно стал расспрашивать меня обо всем - и о том, как я провела лето в Гапсале, и о том, привыкла ли к своим новым одноклассницам.

- Расскажи все, ведь ты была не особенно щедра на письма, девочка, - произнес он, улыбаясь, с легким укором.

И ни слова о прошлом. Ни слова о моем ужасном бегстве, три года тому назад, ни о моем упорном нежелании проводить у них каникулы.

Милый, добрый папа, как я много огорчала его! И он простил мне все это! Простил до конца!

Мы сидели, обнявшись, на одном из зеленых диванов маленькой приемной, как было раньше, в первый год моего поступления в институт. Прежних лет точно не бывало. Я снова чувствовала себя маленькой Лидюшей, так горячо любимой им. Я без умолку рассказывала ему и о новых впечатлениях, и о новых подругах, о черкешенке, Вольке, об истории с немцем, о доброте ко мне Ген и многом другом. Он слушал, улыбался, кое-что спрашивал, смеялся...

Вдруг, в самый разгар моего увлечения, он произнес, как-то странно глядя на меня своими милыми глазами:

- А у нас, Лидюша, новость в семье. Большая новость! - и тотчас же добавил, не дав мне выговорить ни слова, - у тебя теперь сестричка Ниночка, крошечная Ниночка. У нас ровно месяц тому назад родилась дочка...

О! Зеленая комната ходуном заходила перед моими глазами. Мне показалось, что сразу наступила ночь и темнота. Что-то захлестнуло меня... Какая-то волна подступила к моему горлу, грозя задушить меня сейчас же, сию минуту. Я закрыла лицо руками и тихо застонала.

Братьев, как я знала, держат строго в семьях и не ласкают так, как дочерей. И я была твердо убеждена, что они не могут отнять у солнышка его любви и привязанности ко мне - единственной до сих пор его дочери. Но вот отныне у моего солнышка другая девочка-дочка, которую он будет так же любить и ласкать, как меня, даже, может быть, больше. Этого я перенести не могла! Я помню, когда я была совсем еще маленькою, я чуть не дошла до нервного припадка, видя, что солнышко собрался поцеловать рыженькую Лили. А теперь он будет целовать постоянно эту противную маленькую девочку, которую я за глаза возненавидела всей моей душой!

- Что с тобою? Ты здорова, Лидюша? - осторожно осведомился солнышко при виде моего внезапно изменившегося и расстроенного лица.

Я точно окаменела. Машинально слушала его, машинально отвечала на его вопросы, а мозг и сердце мое твердили мне все одно и то же, одно и то же, без конца: У тебя есть сестра, у твоего солнышка есть дочка, маленькая дочка, которую он будет любить так же, как тебя! Любить и ласкать!

И сердце мое обливалось кровью.

Я не помню, как он простился со мною, как вышел. Не помню, как я сама очутилась в классе. Очнулась я только тогда, когда голос Додошки раздался у моего уха:

- Душка Воронская, тебе сейчас корзину принесли. Дай мне чего-нибудь из сладенького, пожалуйста!

Я посмотрела на Додошку с удивлением.

- Я распакую корзину и посмотрю, что там есть, - снова заискивающим голосом произнесла она.

- Делай, что хочешь! - вскричала я, - делай, что хочешь! Бери все! Мне ничего не надо! Слышишь - ничего! Только отстань от меня Бога ради! Все вы отстаньте от меня!

И, подняв крышку моего тируаре, я просунула под нее голову и скрылась там от любопытных взоров.

Нежный, чуть слышный аромат, выходящий из пюпитра, привлек мое внимание. В крошечной хрустальной кружечке стояли розы, чудные розы Черкешенки.

- А-а! - простонала я, внезапно охваченная необъяснимым порывом злости к цветам. И, схватив их вместе с хрустальной кружечкой, далеко отшвырнула на пол. Кружечка разбилась вдребезги. Вода разлилась.

- Вот тебе розы! Столь нежные чувства, столь нежные розы, и вдруг на пыльном и грязном полу! - продекламировала с пафосом всюду поспевающая Симочка.

Бешенство новым порывом охватило меня при виде паясничавшей девочки.

- Слушайте вы... как вас... - закричала я злым голосом, - если вы вздумаете еще раз посмеяться надо мною, то я...

- Дуэли не приняты у женщин! - звонко расхохоталась Симочка, - в Америке разве. Но я не поеду в Америку ради вашего удовольствия, госпожа Воронская, чтобы дать вам возможность отправить меня к праотцам.

И потом, внезапно понизив голос, она прибавила с совершенно уже серьезным лицом:

- Я хотела бы сказать вам два слова.

Чуть ли не в первый раз я увидела лицо Симы серьезным. Ее лукавые, плутовские глаза не сверкали, по обыкновению, тонкой насмешкой, когда, отведя меня к окну, она проговорила:

- Слушайте, Вороненок, вы не смотрите на меня, что я бешеная и труню над вами. Вы мне ужасно нравитесь! Роз я вам подносить не буду, это уж верно, как зовут меня Серафимой. Удивительно несоответствующее имя дали мне родители, вы не находите? И ловить ваши взгляды, как это делает Черкешенка, тоже не буду. А другом вашим буду с удовольствием. По рукам, что ли?

Я невольно улыбнулась. Тон этой резкой, прямой и оригинальной девочки нравился мне. И потом, она кого-то странно мне напоминала, но кого? Я решительно не могла припомнить. Вдруг я невольно расхохоталась.

- Большой Джон! Конечно, Большой Джон! - вскричала я.

- Что сие значит? - удивилась Сима.

- А то, что вы ужасно похожи на некоего Большого Джона, которого я знаю и люблю.

- Ну, тем лучше! Слушайте-ка, вы чего это куксились сегодня, когда вернулись из маленькой приемной?

- У папы дочь родилась, т. е. у меня новая сестричка, - произнесла я мрачным голосом.

- Вот так невидаль, подумаешь,- снова звонко расхохоталась Волька, - да у меня целых восемь сестричек! Что же, по-вашему, я тоже кукситься должна?

- Но у вас другое...

И сама не помня как, но слово за словом я рассказала ей все, начиная с самого раннего детства и кончая бегством маленькой принцессы к ее четырем феям.

- Вот это здорово! - вскричала Сима, едва я дошла до того места, как попала в табор и спаслась оттуда. - Ну, а потом как? Вы так и не дошли до тетей, а?

- Нет, не дошла...

- И не видали их с тех пор?

- Нет, не видала! Когда я вернулась осенью в институт, я узнала от начальницы, что моим тетям запрещено посещать меня.

- Ну?

И на выразительном лице Симы отразилось самое красноречивое удивление. Однако она опомнилась в следующую же минуту.

- Плохо ваше дело, Воронская, да не так плохо, как кажется. У каждого свое горе. У меня тоже. Я только не показываю. Что пользы хныкать? Ведь этим не поможешь. А вы проще на жизнь смотрите. Тогда вам легко будет житься. У вас уже здесь обожательниц сколько: Львова, Черкешенка, а в других классах не оберешься. К тому же вы учитесь хорошо и стихи пишете. Мне Додошка проболталась. Верно?

- Верно! - засмеялась я.

- Ну, вот, будущая знаменитость будете, поэтесса. Не оставьте тогда нас, грешных, вашими милостями.

Я расхохоталась.

- Ну, вот, выглянуло солнышко. Слава Богу! Помните же, Волька ваш друг. А теперь идите к вашей корзине, а то, смотрите, Додошка с вашими лакомствами покончила и принимается за самую корзинку. Когда-нибудь она и нас с вами проглотит, зазевайся только..

1 ноября

Господи! Опять я пропустила чуть не целый месяц. Но дело в том, что я приняла совет Эльской и веселюсь от всей души. С нею мы неразлучны. Просто даже времени не было думать о дневнике.

Это какая-то особенная, исключительная дружба с этой Эльской. Начать с того, что она говорит мне вы и самым бессовестным образом критикует все мои поступки. Но мы отлично дополняем одна другую. И, потом, такого разбойника мне еще не приходилось встречать в наших институтских стенах. Она, как безумная, носится в переменки по всему институту, задевает старших, особенно мой прежний третий класс, уверяя, что все они ни Богу свечка, ни черту кочерга: от маленьких отстали - к большим не пристали. Фроська гоняется за ней по пятам и не может ее никак понимать.

Я стараюсь, в чем только могу, не отстать от нее. Ольга Петрушевич даже обиделась на меня.

- Ты меня совсем знать не хочешь, Лида, - проговорила она как-то, - хоть бы раз пришла к нам в класс. Даже Марионилочка говорит про это. Я заметила, что ты страшно переменилась с тех пор, как сошлась с этим головорезом Эльской.

Как ее все не любят, Симу! Живительно. А все за то, что она так и режет правду в глаза.

M-lle Ген недовольна нашей дружбой. Она как-то остановила меня за руку и сказала:

- Я ошиблась в тебе, Воронская. Я ожидала, что ты будешь более тщательна в выборе подруг. Неужели на Эльской весь свет сошелся?

- Ну, конечно, сошелся! - говорю я, со смехом глядя в ее лучистые глаза.

- Ну, вы плохо кончите обе! - пророческим голосом возмущается она.

М-llе Ген очень изменилась за это время, сгорбилась, осунулась и кашляет постоянно. Говорят, она едет лечиться в санаторию, в ту самую санаторию, в которой умерла m-lle Роллинг. После Рождества у нас будет новая классная дама. Мне жаль солдатки, хотя она злится на меня. Впрочем, m-lle Эллис злится тоже и говорит, что сбавит мне балл за поведение, если я не уймусь и не перестану буйствовать с Эльской. Но она не понимает, эта m-lle Эллис, что у меня в далеком маленьком городке есть теперь крошечная девочка - сестра. Сестра! Бррр! Должна же я заглушить мою тоску.

2 ноября

Через двенадцать дней бал в институте. Но это касается меня ровно столько же, сколько солнечный закат индейского петуха.

То, что произошло сегодня, захватило меня гораздо больше.

От одиннадцати до двенадцати был урок бандита. Нам было задано начало падения Римской Империи и знаменитые Лукулловские пиршества. Там есть такая строка: Римские патриции принимали на своих пирах рвотное, чтобы через некоторое время снова приниматься за еду.

Наши парфетки долго совещались, чем бы заменить непоэтическое слово и не нашли ничего подходящего. Бандита, за его красивые темные глаза, обожало, по крайней мере, полкласса, и всем этим обожательницам казалось чем-то необычайно чудовищным произнести подобное слово в присутствии обожаемого кумира.

Урок наступил, и Вера Дебицкая была вызвана первою. Она бойко доложила, - как и подобает, впрочем, лучшей ученице, - о том, какую роскошную жизнь вели римляне, какие пиры задавали они, и о том, кто такой был Лукулл, на пирах которого римляне принимали... римляне принимали... римляне принимали... Тут бедная Вера ужасно смутилась и никак не могла докончить фразы - что именно принимали злосчастные римляне на своих пирах.

Бандит насмешливо улыбнулся себе в бороду и, устремив взор на красную, как кумач, девочку, предательски молчал.

Томительная пауза показалась нам вечностью.

- Нет, г-жа Дебицкая, вы решительно позабыли, что принимали римляне, - с усмешкой произнес учитель. - Г-жа Пантарова-первая, не можете ли вы напомнить вашей подруге, что они принимали на своих пирах?

Катя, вся красная, поднялась со своего места и, растерянно глядя на учителя своими близорукими глазами, молчала.

- Г-жа Даурская! Вы, может быть, скажете? - проговорил бандит, обращаясь к Додошке.

Злосчастная Додошка усиленно пережевывала что-то и чуть не подавилась от неожиданности, при полном своем желании сказать что-либо, она абсолютно не могла этого сделать.

- Г-жа Гордская! - безнадежно махнул рукою в сторону Додошки, произнес бандит, улыбаясь теперь с чуть заметным презрением, - не скажете ли вы нам, что принимали на пирах римляне?

Но Черкешенка только голову потупила вместо ответа, и ее бледные щеки запылали ярким румянцем.

- Г-жа Воронская! Может быть, вы? - и черные насмешливые глаза учителя устремились в мою сторону.

Я быстро встала. Следовать общему примеру мне показалось в высшей степени девчонством. К тому же я не обожала бандита и мне показалось невозможным молчать о том, что сказано в учебнике.

- Они принимали рвотное, чтобы снова приниматься за еду вслед за этим, - произнесла я спокойно, без малейшей тени смущения.

- Благодарю вас, г-жа Воронская, что позволили мне довести класс до конца, - произнес бандит с чуть заметной своей тонкой усмешкой, - а то мы бы просидели весь урок и не могли бы идти дальше. Я не люблю задавать нового урока, не получив отчет в старом, - добавил он, уже будучи не в состоянии скрыть улыбки, и стал тут же объяснять нам следующую историю.

В этот день многие из девочек дулись на меня.

Уже поздно вечером, придя в дортуар, Катя Пантарова накинулась на Черкешенку.

- Ну, уж и твоя Воронская! Нечего сказать, отличается! Идти против класса! Прекрасно! Стоит ли обожать такую?

- Молчи! - вскричала Черкешенка, и ее тоненький голосок далеко-далеко разнесся по дортуару. - Я не позволю сказать про нее ни одного дурного слова! Она лучше вас всех!

И черные глаза ее чудно засверкали мягким, блестящим огоньком.

- Нечего сказать лучше,- не унималась Катя,- и розы твои выкинула, и тебя же на Симку променяла!

- Ну и пусть! Ну и пусть! - горячо вырвалось из груди Черкешенки, - она лучше знает, что делать, она знает, она одна! Да!

Меня невольно тронула эта горячая привязанность, и я направилась было к ней, чтобы поблагодарить ее. Но Гордская была уже далеко.

3 ноября

Только двенадцать дней осталось до бала! Смешно видеть, как наши старшие готовятся к нему. Даже трешницы и те начинают тренироваться. Оля Петрушевич ходит как-то особенно, торжественная и вытянутая, точно аршин проглотила.

- Оля, что с тобой? - спросила я ее на перемене.

- Ах, Лидочка! Вот-то бал будет! Варин брат будет на балу. Она обещала мне, что он будет танцевать со мною много, очень много. Я каждое утро нарочно для этого учу потихоньку венское па, и, знаешь, ем очень мало: боюсь быть тяжелой и не грациозной. Варя находит ужасно не женственным, когда девушка и толста, и красна.

- Да твоя Варя глупа, если говорит это! - вскричала я. - С какой стати морить себя голодом из-за нескольких туров вальса! Не понимаю!

Впрочем, я и многого теперь не понимаю в Оле. Она какая-то смешная стала с некоторых пор. Рассказала мне как-то с восторгом, что она недавно уз-нала, что многие дамы зубной порошок по утрам глотают, чтобы не быть румяными и красными, и в корсете спят, чтобы тонкую талию приобрести, и прибавила, что она думает делать то же. Возмутительно! К чему в таком случае Бог посылает здоровье глупым людям? Вообще она изменилась. И талия у нее стала тоненькая-претоненькая, как у осы, - верно затягивается.

4 ноября

Сегодня я была у трешниц. Марионилочка сама позвала меня. Сама Марионилочка! Нет! Если бы я умела обожать кого-нибудь, то, конечно, выбрала бы ее, ее одну.

Оказывается, у трешниц уже знали про эпизод с бандитом. М-llе Эллис сама Марионилочке рассказывала. Меня заставили повторить, и все страшно хохотали, потому что я передала в лицах, как спрашивал бандит и как давились наши парфетки, будучи не в состоянии произнести слова. Потом Варя Голицына подошла ко мне и спросила:

- Тебе Ольга ничего не говорила про секрет?

- Секрет? - я так вся и встрепенулась.

- Ты ничего не знаешь? Решительно ничего! - Аристократка пожала плечами.

- Странно! Где ты обретаешься? За какими высотами? Весь институт знает это. - И потом тихо и веско добавила:- Марионилочка выходит замуж.

- Замуж? Марионилочка?

И прежде чем Варя успела удержать меня, я была подле кафедры у ног Марионилочки.

- М-llе дуся! - кричала я, как исступленная, точно меня обрекали на казнь, - не выходите замуж, не выходите! Ради Бога не выходите, дуся m-lle!

Она сначала даже испугалась как будто, потом улыбнулась, обняла меня и сказала:

- Странная ты девочка. Почему я не должна выходить замуж? Объясни-ка мне!

- Да потому, что вы нужны всем нам и вашему классу, и мне, наконец, и всему свету, - вырвалось у меня пылко.

- Нужна! Да, теперь, может быть. А потом, когда вы выпорхнете отсюда, как птички из клетки, я уже не нужна буду вам. А когда состарюсь, мне будет тяжело одной без семьи, без мужа. Придется идти в богадельню и умереть в одиночестве.

Она задумалась немного, потом по прелестному лицу ее пробежала улыбка.

- Вот поэтому я и хочу найти себе друга на всю жизнь, подле которого я не чувствовала бы себя одинокой, - продолжала она. - Мне хочется тоже испробовать, что такое счастье, узнать его, какое оно бывает на земле.

Я не знаю почему, но слова ее произвели на меня странное впечатление.

Грустная ушла я от третьих, пробралась в свой дортуар и, уместившись на подоконнике, долго смотрела на месяц. Мне показалось, что месяц и счастье одно и то же. Но месяц я видела, а счастья нет. Мне оно представлялось почему-то красивой златокудрой феей с лазоревыми глазами. И пока я стояла в дортуаре, чудно озаренном лунным сиянием, что-то давно знакомое, нежное и туманное приблизилось ко мне, обвила меня легким облачком, коснулось моего лба. И он запылал, и щеки запылали также. Чуть слышные аккорды полились мне в душу.

Точно невидимая музыка заиграла где-то поблизости. Потом она затихла, и губы мои, трепещуще и взволнованно, зашептали: Белый кречет кричит в облаках Расцветают в долине цветы...

Побежали потоки в горах, То смеясь, то рыдая... Где ты?

Я долины кругом исходил, На утесы крутые влезал...

Я тебя беззаветно любил...

Я тебя бесконечно искал...

Где ты, фея воздушных высот?

Где ты, роза цветущих долин?

Где найду твой лазоревый грот?

В высоте иль на лоне низин?

Где ты, сказка лучистого дня?

Где ты, песня воздушных ночей?

Где ты, пламя живого огня И сиянье небесных очей?

Ты обвей меня нежным крылом, Обними белоснежной рукой, Очаруй очарованным сном...

Фея счастья! Хочу быть с тобой...

Я вся еще трепетала от прилива горячего экстаза, как дверь в дортуар отворилась и Фрося спросила:

- Что вы делаете здесь одна, Вороненая?

- Любуюсь луной! - отвечала я, рассерженная тем, что она явилась некстати.

- Вы дерзки. Ступайте в класс! - прошипела мне она вслед.

Противная Фроська!

Ну, можно ли стать поэтессой при подобных условиях?

8 ноября

Я узнала странные вещи. Так вот о чем они шушукались все четверо: креолка, Правковская, Татьяна и Радя Карская, сбившись в одну общую группу на постели Зины Бухариной.

Замирая от сладкого ужаса, Катя Макарова сообщила, что сама видела кости на последней аллее.

Кости! Какой ужас!

- И знаете, месдамочки, - повествовала, блестя разгоревшимися глазами, Катя, - это кости человеческие, непременно человеческие! Ведь наш институт монастырем был прежде, и в саду было кладбище: там покойников хоронили.

- И все-то ты врешь! - вскричала, подойдя к ним, Малявка, - наш институт замком был одного чухонского барона еще до завоевания Петербурга Петром Первым, и здесь...

- Юлька, умолкни! Ну где ты у чухон барона выудила?! - разом остановила пыл расходившейся девочки Бухарина, - а что это замок был, так это правда, - тут же добавила она. - Иначе, что же значит подземный ход, который выходит на галерею?

- И совсем это не подземный ход, а просто подвал, где на зиму капусту прячут, - огорошила нас Карская своим прозаичным объяснением.

- Ну, старушка Божья, ты уж всегда что-нибудь выдумаешь такое... самое заурядное, - рассердилась на нее Пушкинская Татьяна, любившая все поэтичное, таинственное и выходящее из ряда вон. - Я утверждаю, что и в саду кости, и в подземелье. Я знаю, это кости казненных.

- Каких казненных?! - воскликнули разом мы все.

- Ах, господа! - заволновалась Татьяна,- тут ведь замок был, и жил в нем жестокий-прежестокий барон...

- Как Синяя Борода, - ввернула свое словцо подскочившая Додошка.

- Даурская, вы глупы! - рассердилась Елецкая. - Синяя борода - это сказка, а злодей, живший в замке, - быль. Я твердо верю в то, что все это правда. Он казнил своих врагов и бросал их трупы в подземелье. Я могу поклясться, чем хотите!

Глаза нервной девочки сверкали в полутьме дортуара. Щеки побледнели.

- А что, если ты все это врешь, душка? - огорошила ее снова Радя Карская, довольно-таки скептически относившаяся ко всем этим бредням.

- Сама ты врешь! - рассердилась Татьяна.

- А от кого ты все это слышала? - не унималась та.

- Конечно, ей все это во сне приснилось, - засмеялась креолка своим милым смехом.

- Ну, уж нет! - неожиданно вступилась я за рассказчицу, - такие вещи не снятся. И откуда же кости на последней аллее?

И тут же, охваченная назойливой мыслью, я продолжала с горячностью:

- Знаете, что я порешила: пойти в подземелье и узнать, что там такое.

- Не в подземелье, а в подвал. Называйте вещи их именами! - снова расхолодила наш пыл неумолимая Карская.

- Но только, месдамочки, и нагорит же нам, если попадемся! Фроська, как голодный волк, по всему институту рыщет, - предостерегала Малявка, нервно поеживаясь от страха.

- Вздор! Чепуха! Я беру все это на себя, - произнесла я с обычною мне горячностью. - Завтра, после обеда, когда m-lle Ген уйдет пить кофе в свою комнату, мы идем! Только кто готов спуститься со мной? Надо это решить сейчас, - и я вопрошающим взором обвела группу.

- Я!

- И я! - послышались голоса со всех сторон.

- И я! - произнес подле меня знакомый мне, тоненький, как у ребенка, голос. - Если вы пойдете, Воронская, возьмите и меня! Умирать, так вместе, зараз!

Передо мной стояла Черкешенка. Она успела расплести на ночь свои, отливающие синевой, черные косы и стояла теперь перед нами красивая и таинственная, с блестящими глазами, черными, как ночь.

- Ай, привидение! - закричала вдруг своим пронзительным голосом Додошка, отскакивая от двери.

- Додошка, как ты смеешь пугать! Это не привидение, a m-lle Ген.

Действительно, m-lle Ген вышла из своей комнаты, осведомилась, что здесь за шум, и велела ложиться спать.

Когда я уже почти засыпала, кто-то прыгнул ко мне на кровать.

- Воронская! Неужели вы способны верить в эту чушь и пойдете с ними?

Я с трудом открыла глаза, потому что меня страшно клонило ко сну.

- Ну, да, конечно, - проговорила я заплетающимся языком. - И что тут удивительного? - добавила чуть слышно.

- Удивительного нет ничего. Удивительно только то, что я идеализировала вас и считала, безусловно, выше всех, а вы такая же наивная дурочка, как они, - ясно отчеканивая каждое слово, проговорил голос Симы, отчетливо прозвенев в тишине дортуара.

- Ну и отлично! Оставьте меня в покое! - произнесла я сердито. - Дайте же мне спать, наконец, несносная гувернантка!

9 ноября

Весь день мы провели как бешеные: хохотали, дурачились без всякого удержу. Зина Бухарина, Татьяна Макарова и скептическая Карская, Додошка, Черкешенка и другие. И чем ближе подходил назначенный час, тем несноснее мы становились. Даже Черкешенка разошлась против своего обыкновения. Ее глаза беспокойно поблескивали, бледные щеки разгорелись.

- А вы трусите, кажется? Признавайтесь, Елена,- пошутила я.

- С вами я не боюсь ничего. С вами я куда угодно пойду! - горячо вырвалось из груди Черкешенки.

- Даже, несмотря на то, что я розы ваши под злую руку выкинула?

- Ах, Аида, не напоминайте мне про эти злосчастные розы. Это была глупость. И чем же я могла доказать вам мою любовь иначе? А полюбила я вас давно, с той самой минуты, помните, как вы, такая гордая, стояли среди девочек, а они кричали на вас за то, что вы шпионите. Вот тогда-то вы и взяли мое сердце. И потом, потом, правда, что у вас есть мачеха, Аида? - неожиданно спросила она.

- Да.

- А у меня есть отчим. Я очень несчастна. А глупые девочки считают меня кисляйкой. Они не поймут меня. А вы понимаете, я это чувствую. Мой отчим очень жестоко обращается со мною... он...

- Воронская! Гордская! Идти пора, а вы тут в сантименты пустились, - вскричала вдруг, неожиданно, как из-под земли выросшая перед нами Бухарина. - Ключ от платков я выманила у дежурной. Теперь остается каждой по очереди взять платок из шкапа и незаметно прокрасться в столовую, а оттуда через буфетную и сени на галерею. Только не зевать!

И Зина первая ринулась к шкапу, достала оттуда зеленую шаль и скрылась с нею из класса. Через две-три минуты тот же маневр был произведен Додошкой и другими. Когда я брала мой платок, меня остановил знакомый голос:

- Ну, уж коли погибать, так погибать вместе. Стойте, Воронская, и я пойду с вами.

И Сима Эльская присоединилась к нам.

- Все это ужасно глупо, что вы задумали! - произнесла она с какой-то необычайной суровостью в голосе, - глупость, достойная Додошки, но не вас. Но что делать, отстать от вас неловко.

Через полчаса мы присоединились к остальным. Девочки, в одних платьицах, с одними легкими зелеными шалями на плечах, стояли на галерее и, щелкая зубами, переминались с ноги на ногу.

- Ужасно холодно, - жаловалась Додошка.

- Если холодно, то сидела бы дома, - и Бухарина сердито блеснула на нее глазами. - Ну, Аида, веди нас! - бросила она в мою сторону.

- Госпожа Воронская, в авангард!

- Дорогу королеве! - закричала было Сима, но ее тотчас же остановили другие:

- Во-первых, того и гляди Фроська услышит, если случайно в буфетную зайдет, а во-вторых, к подземелью замка надо питать некоторое уважение...

- Эх, уж это мне подземелье! - заговорила Волька, но ее тотчас же опять уняли.

- Как можно! И не стыдно тебе!

Мы спустились по трем скользким ступенькам и очутились в огромной сводчатой комнате, откуда шли еще другие ступени куда-то вниз, в темноту.

Додошка глянула вперед и, как говорится, обомлела.

- Хоть убейте меня, не пойду. Ни за что не пойду! Избави Бог!

- Додошка! Ты все дело погубишь! Вороненая, иди ты первая. Сима, ты тоже. Вы две отчаянные, ведь ничего не боитесь. Бухарина, ты за ними...

И Катя Макарова, у которой голос дрожал, толкаясь между притихшими девочками, шагнула вперед.

- Ну, месдамочки, так мы очень далеко не уйдем. Или домой, или вперед. Я предлагаю затянуть марш Буланже для храбрости, - и Сима, стараясь казаться равнодушной, вышла вперед.

Я опередила ее и первая вбежала в темное, узкое наподобие коридора, пространство, где царствовали полумрак, сырость и какой-то специфический, затхлый, свойственный всем подвалам запах.

- Ну, не подземелье разве? - шепотом воскликнула наша Татьяна.

Мы шли теперь, тесно сбившись в кучку, взволнованные непривычной нам обстановкой. Даже Волька притихла и обычная ее веселость покинула ее. Про Додошку и говорить нечего. Она просто повисла на руке Бухариной, и та должна была тащить ее на буксире.

Чем дальше мы шли, тем шире и шире становилось подземелье, или, попросту говоря, подвал.

Вскоре перед глазами нашими предстала круглая сводчатая комната, сквозь узенькие оконца которой, вделанные в стене, слабо пробивались вечерние сумерки. В ту же минуту, как только мы вошли, что-то зарычало, закряхтело и заворчало в углу комнаты, и при слабом свете умирающего дня мы увидели высокую, страшную фигуру человека с огромной черной бородой, грозно поднявшуюся нам навстречу. Мне особенно бросились в глаза его всклокоченные волосы и кровью налитые глаза.

- Ах! Ах! - раздался за мною в ту же минуту пронзительный голос, и Додошка бросилась сломя голову назад по узкому коридору. За нею кинулись все остальные. Я неслась впереди всех, шелестя тяжелым камлотом. Мне казалось, что черный, страшный человек гонится за нами следом, что вот-вот его рука тяжело опустится на мое плечо...

- Ах! - облегченным вздохом вырвалось из груди всех шести девочек, когда мы снова очутились в галерее, прилегающей к сеням.

- Слава Богу! Унесли ноги! - осеняя себя широким крестом, произнесла Бухарина.

- Это был не кто иной, как он, - произнесла Додошка, едва сдерживаясь от истерических рыданий.

- Кто он? - вскрикнула Черкешенка, до боли впиваясь мне в руку своей маленькой, горячей рукой.

- Он, конечно, призрак того злодея, который... - и вдруг Пушкинская Татьяна внезапно смолкла и посмотрела на дверь, ведущую в сени.

Мы дружно вскрикнули все разом. На пороге сеней стояла Ефросьева.

Первую минуту всем нам, как по команде, пришло в голову броситься назад, прямо в сад, обежать его кругом и явиться в класс через задние двери. Но было уже поздно.

- Даурская, Бухарина, Елецкая, Воронская, и все остальные идите за мною.

Мы шли за нею в гробовом молчании, не смея проронить ни слова. Даже Додошка притихла. Сима значительно поджала губы, и обычная насмешливая улыбка не морщила ее рта. Мы шли чинно, по парам, точно на прогулку, особенно старательно выворачивая ноги, чтобы, согласно строгому институтскому этикету, не шаркать ими.

- Батюшки, да она нас к мамане тащит! - прошептала, замирая, Додошка. - Вот так фунт!

Действительно, Ефросьева, с видом карающей Немезиды, вела нас по освещенному газовыми рожками нижнему коридору прямо по направлению квартиры maman.

Начальница, предупрежденная, очевидно, о приходе преступниц, вышла из внутренних апартаментов в своем обычном голубом шелковом платье, величественная и грозная, как никогда.

Захлебываясь и заикаясь, Ефросьева живо изложила, в чем дело, рассказав, что эти негодные, эти нарушительницы порядка, эти мальчишки-кадеты были в нижнем подвале, где живет садовый сторож, и Бог знает, зачем они ходили туда.

- Так это был сторож? - чуть слышно, разочарованным голосом, протянула Додошка, едва инспектриса окончила свою речь.

- Неужели бородатый мужик только сторож? А мы-то думали! - протянула ей в тон Макака.

- Что такое? Что за чушь ты городишь, - строго хмуря свои красивые брови, произнесла начальница. Мы не знали, что ответить, что сказать. Тогда Волька выступила вперед и, путаясь, изложила в чем дело: думали узнать - находятся ли в подвале кости чухонского барона или же просто там хранится капуста... и вдруг там не барон чухонский, а бородатый мужик и... и...

- Ты, ты и ты, снимите передники и стойте у стола (одно из институтских наказаний) всю неделю. А если повторится что-либо подобное, вы будете наказаны гораздо строже. Сегодня вы уже достаточно наказаны, но в другой раз я буду беспощадна. Идите.

- Батюшки! У четвертушек опять столпники, - шушукались пятые, поглядывая из-за своих столов туда, где шесть девочек без передников стояли каждая за своим столом.

- Ну, а я столпничаю за компанию, - сказала Сима, - чувствуете вы это, Воронская? Ей-ей. Уж если попадать, так уж попадать вместе. А глядите-ка на Черкешенку: она совсем раскисла.

Действительно, Черкешенка была вся красная, как кумач, и щеки ее так и пылали. Она жалобно смотрела на нас глазами насмерть раненной лани и точно жаловалась на что-то.

- Елена, да ты совсем больная, - дернула Гордскую за рукав ее соседка. Но та только глазами повела и ничего не сказала. Ночью, когда мы спали, ее отвели в лазарет.

10 ноября утром

Вчера вечером, когда мы уже лежали в постелях, дверь в дортуар неслышно распахнулась, и Марионилочка в белом ночном пеньюаре вошла к нам.

- Дуся, ко мне! Ко мне, дуся! - кричали наперерыв девочки. - Поцелуйте меня... нет, меня, пожалуйста, - и они протягивали к ней руки.

Неслышная и легкая, она с тихим смехом освободилась из объятий поймавших ее девочек и подошла к моей постели.

- Добрая волшебница, это вы?! - вскричала я, вся затрепетав от радости при виде любимой наставницы.

- Я, маленькая капризница, и пришла пожурить тебя с разрешения m-lle Ген. Что ты опять наделала! А? Не могу себе представить, чтобы умная, развитая, интеллигентная девочка верила в существование каких-то костей и подземелья в простом институтском подвале, где живет садовый сторож, которого вы так огорошили своим неожиданным появлением.

- Да я и не верю! - вскричала я.

- Зачем же было это делать? Неужели так приятно морочить себя и других? Лида! Лида!

- М-lle Вульф! Дуся, - проговорила я шепотом - вы понимаете, что значит беситься с отчаяния, а? Вы понимаете, что я потеряла солнышко? Вы понимаете, что у меня есть мачеха, которую я ненавижу? Есть сестра, которую я презираю, есть братья, которых видеть не хочу. Я - никому не нужная и чужая. И пусть они знают, что и мне никто не нужен, и радовать их своими добрыми успехами и хорошим поведением я не хочу. Не хочу! Им неприятно, что я стала отчаянная, дерзкая, шаловливая, что я почти не учу уроков, - и пускай! Мне запретили видеть тетей, а я хочу их видеть, хочу! Я люблю их, а ее я не хочу видеть, не хочу, ни за что, ни за что! Я ее ненавижу! Да, ненавижу!

И я бросилась в подушку, захватила ее зубами и крутила, и терзала ни в чем не повинную наволочку, в то время как в груди моей клокотало рыдание.

Не знаю, долго ли я пролежала так, исступленная, злая, как зверек, но неожиданно тихое всхлипывание долетело до моего слуха. Я в недоумении подняла голову. Газ уже спустили в рожке, и керосиновый ночник освещал спальню. М-lle Вульф, сидела у меня на постели и тихо плакала. По ее красивому, словно из мрамора изваянному лицу катились слезы.

- М-llе дуся! О чем? О чем? - так и встрепенулась я, хватая ее руки и покрыв их в один миг жаркими поцелуями.

- Это ничего... это пройдет. Я о себе плачу. Я ведь тоже мачехой буду. Я ведь за вдовца выхожу! Лидочка, и у меня падчерица будет твоих лет приблизительно. Что, если девочка будет меня так же...

Она не докончила: слезы бесшумным градом полились из ее глаз.

- Вы... вы... не то. Вы ангел, и не любить вас нельзя! - пылко вырвалось у меня, и я снова осыпала руки Марионилочки жаркими поцелуями.

- А почем ты знаешь, что твоя мачеха не ангел также? Почем ты знаешь, что она будто бы тебя не любит, равнодушна к тебе? Почем?

Почем я знаю? Да, почем я знаю? В эту ночь я не могла спать. Сидя в умывальной, под газовым рожком, я усиленно долбила физику. Физика мне не давалась. К тому же физик был зол на меня за неудачный прошлый ответ и дал слово меня вызвать. Но не могла же я учить электричество грозу и прочие прелести, когда сердце мое трепетало и билось. Мне казалось ужасным делать добрую красавицу Марионилочку мачехой, и я не находила себе покоя. А с другой стороны, образ сероглазой, черноволосой, высокой девушки с прищуренными близорукими глазами выплывал передо мною. Кто знает, может быть, и она плакала так же, как плакала Марионилочка накануне своей свадьбы у меня на постели?

Разумеется, грозы я не выучила и уснула тут же на табурете в умывальной с отяжелевшей головой и пустым сердцем.

11 ноября, после урока словесности

Какой триумф! Какое счастье. Сладко сознавать себя знаменитостью!

Как это случилось? Ах, да!

Начать с того, что дня три тому назад из моего тируара исчезла Фея счастья, стихотворение, написанное мною под влиянием предстоящей свадьбы Марионилочки. Я напустилась на Стрекозу, заподозрив ее в присвоении чужой собственности. Но бедная Мила тут же рухнула на пол и клялась всеми святыми, что не видала моего стихотворения - ни одним глазком, как уверяла она. И вдруг все объяснилось. За уроком русской словесности, после того как всегда элегантный, корректный и изящный Чудицкий рассказал нам о заслугах Державина, Волька неожиданно поднялась со своего места и своим звонким голосом прокричала:

- А у нас есть поэтесса в классе, Владимир Михайлович!

Чудицкий поднял глаза от классного журнала, обвел ими весь класс и, отчеканивая по обыкновению каждое слово и обнажая в улыбке свои белые зубы, произнес:

- Вот как? Любопытно! Чрезвычайно, даже любопытно!

- Хотите, Владимир Михайлович, познакомлю вас с одним из ее произведений? - не унималась Сима.

Ее живое, подвижное личико так и дышало задором. Все невольно подняли головы.

Я, усердно долбившая происхождение грозы под крышкой тируара, чтобы не быть замеченной учителем, тоже насторожила уши. Червячок зависти засосал мое сердце. Есть какая-то поэтесса в классе... Значит, автор Звезд - детей небес отойдет на второй план. Ужасно! Честолюбие сразу заговорило тысячами голосов в моей гордой, тщеславной душе.

Между тем Волька, звонко откашлясь, сложила руки коробочкой, как и подобает пай-девочке, отвечающей урок, и начала с особенным подъемом и воодушевлением: Белый кречет кричит в облаках, Расцветают в долинах цветы...

Побежали потоки в горах....

- Ах! - я тихо вскрикнула и рванулась с парты. Это ведь мое стихотворение! Мое! Мое! Хотя я его едва узнала в декламации Симы - с таким чувством, с таким умением читала она. Сима так говорила стихи, что ее заслушаться было можно. И Владимир Михайлович, и девочки, заслушались дивную чтицу. Когда она кончила, Чудицкий произнес медленно, серьезно, направляя взор на меня:

- Автора называть не надо. Он выдал себя сам с головой этим пылающим лицом и пурпуровыми ушами. Госпожа Воронская, у вас есть талант!

Есть талант! Есть талант! - пело и кричало во мне все на разные голоса, когда я стояла, вся малиновая от смущения, не зная, куда девать глаза.

- Продолжайте, г-жа Воронская, работать в том же направлении, не зарывайте в землю вашего таланта, и из вас выйдет прок, в этом я уверен.

Господи, слышу ли я во сне все это? Чудицкий - этот строгий, суровый критик, Чудицкий, везде и всюду находивший недостатки, неровности, отсутствие поэзии, он, слывший у нас тонким критиком, знатоком литературы, он вдруг похвалил мое стихотворение.Не насмехается ли наш словесник над бедною поэтессою? - мелькнуло у меня в голове.

Но серьезное выражение лица Чудицкого, вообще никогда не позволявшего себе никаких шуток или насмешек, указывало, что он говорил совершенно серьезно и убежденно.

Когда урок кончился, я не знала, куда деваться от восторженных поцелуев, объятий, возгласов, восклицаний.

- Наша Воронская - гордость класса! Наш милый поэтик! Воронская, ты будешь знаменитость!

Как приятно чувствовать себя знаменитой. Теперь во всем классе уже никто не говорил мне вы. Я не чужестранка больше, а гордость класса. Ах, если есть счастливцы на свете, то я сегодня причисляю себя к ним.

Как мало, однако, надо, чтобы упасть со своих высот на землю! Как ужасно мало!

Я поэт, я гордость и красота класса, я общий восторг - и вдруг...

Как раз в ту минуту, когда я, еще торжествующая, стояла в кругу моих подруг, нервною походкою вошел в класс физик Роденберг.

- Что это? Что за толкучка, mesdames? - спросил он своим неприятным отрывистым голосом, бросая на нас свирепые взгляды.

- У нас Воронская стихи сочиняет! - ни с того ни с сего рявкнула со своего места Додошка и окунулась, покраснев до ушей, в свой тируар.

- М-lle Воронская? А-а? - как-то неопределенно протянул Роденберг и тотчас стал пояснять что-то классу, чего я не могла понять. Я сидела как на иголках. Я - героиня дня! Я - поэт! Я - талант!

Подруги восхищаются мною, и весь свет будет восхищаться мною!

И она, и солнышко, да, да, все они, как они будут горды своей знаменитой дочкой! Ах, как будут горды! Да, да! Она будет теперь заискивать, ласкать меня, всячески ухаживать за мною. А я отвечу на все ее заискивание и ласки гордо и надменно.

Я даже вытянулась на своем месте при одном воображении о том, как я ей отвечу. Вы не хотели меня знать скромной молоденькой девочкой - не знайте же меня и знаменитой русской поэтессой. Я не хочу ни вас, ни вашего поклонения. Да! - И я с особенным выражением повторяла в душе: - Да, я не хочу вас!

- Госпожа Воронская. Не потрудитесь ли вы объяснить мне, каким образом происходят грозовые явления в природе? - послышался отрывистый голос физика неподалеку от меня.

Господи! Да неужели я промечтала пол-урока? В ужасе я поднимаюсь со своего места, открываю рот и делаю круглые глаза.

- Электричество... это... - говорю я заплетающимся языком.

- Ну, что такое электричество? - невозмутимым голосом снова спрашивает Роденберг.

Ах, что я могу ответить?

Внезапно мне в голову приходят странные вопросы, совершенно не относящиеся к физике. Что с, Черкешенкой? Почему она не выписывается из лазарета? Почему физика прозвали блохой, а не иначе, и почему Марионилочка должна стать мачехой? Все приходит мне в голову в ту минуту, но только не гроза и не электричество.

- Госпожа Воронская! Не знаю, насколько вы сведущи в поэзии, но по физике я вынужден поставить вам нуль, будущая поэтесса!

И с отвратительной улыбкой он невозмутимо начертил нечто в журнальной клетке, как раз против моей фамилии.

Противный!

От души ненавидела я его в эту минуту, хотя и старалась утешить себя тем, что сам Пушкин был, говорят, порядочным лентяем в юные годы.

12 ноября

Их венчали сегодня. Вся церковь была украшена цветами. Старшие пели, как херувимы.

Когда я увидела ее, нашу Марионилочку, рядом с высоким, темноусым артиллеристом, она мне показалась ангелом - в ее белом длинном платье и с миртовым венком. О бок с нею шла девочка с букетом белых роз в руках. Когда я увидела ее кроткое личико (я догадалась, что это будущая падчерица Марионилочки), я сразу успокоилась. Эта не может обидеть свою мачеху... Зато трешницы совсем с ума посходили сегодня: все ревели, точно на панихиде. Точно не венчали, а хоронили Марионилочку. У моей Петруши даже нос распух от плача, а Кленова, та просто выскочила чуть не на середину церкви и, не глядя на нарядную толпу гостей, стала отбивать земные поклоны, повторяя шепотом:

- Господи! Даждь ей счастья! Даждь! Даждь! Даждь! По обету в Колпино пойду. По обету пешком туда и обратно. Господи! Господи! Только сделай ее счастливой!

Несмотря на всю свою набожность и глубокую религиозность, Кленова любила торговаться с Богом.

Какой-то блестящий адъютант - шафер.- наткнулся на Кленову.

- Mon Dien, - вскричал он, глядя на нее, - вам дурно? - и он, с галантностью блестящего офицера, шаркнув ногами и сделав настоящее балетное па, кинулся поднимать Кленову с пола. Та только глянула на него злыми, затуманившимися глазами, потом рассердилась внезапно:

- Вас Бог накажет, - глядя в упор на опешившего адъютанта, проговорила она, - непременно накажет - вы молитву прервали! Да!

Тот в смущении расшаркался перед нею, недоумевая, за что сердится на него эта смешная, красная от волнения девочка.

- И за то, что вы в церкви пляшете, накажет тоже! Разве это можно? - не унималась между тем Вера.

Не зная, что ответить, адъютант пробормотал новое извинение, потоптался на месте и исчез.

В ту же минуту maman прислала сказать третьим, что если они не уймутся со своим похоронным плачем, - она прикажет их вывести из церкви. Это подействовало.

Какая красивая стояла Марионилочка под венцом. Когда наш батюшка говорил проповедь о том, какое великое назначение ждет женщину - жену и мать, у нее было лицо точно у святой. Оно так и светилось. Но вот обряд венчания кончился, и мы бросились поздравлять молодых. Тут уже никакие увещания не помогли. Слезы трешниц лились без удержу. Только и было слышно среди всхлипываний: Дуся... прелесть... не забывайте... помните нас... любите.

- Дуся m-lle! Красавица! - вскричала Додошка, протискиваясь к амвону и покрывая руки Мариониллы Мориусовны поцелуями и слезами.

- Не mademoiselle, a madam! Вы глупы, Даурская, если не можете усвоить это, - послышался чей-то голос.

- Нет! нет! Она всегда для нас останется нашей дусей, мадемуазелечкой, дусей! - всхлипывая, говорила Петруша.

- Всегда! Всегда! - подхватили девочки хором и я вместе с ними.

Марионилочка только тихо, ласково улыбалась. Потом она медленно двинулась из церкви, опираясь на руку мужа. Мы за ней. Как обезумевшие, кинулись мы с лестницы вслед за молодыми, окружив их тесным кольцом. Маленькая падчерица Марионилочки шла рядом со своей мачехой, которая нежно обняла ее. Так мы спустились до самого низа - до дверей швейцарской.

- Назад, дети, назад! - суетилась m-lle Ген, взявшая на себя обязанность присмотреть за третьим классом, так как m-lle Эллис была в числе приглашенных гостей.

Мы еще раз заглянули за стеклянные двери, где мелькала белая рослая фигура милой красавицы, посылавшей нам воздушные поцелуи, и унылые побрели в класс.

- Я никогда не выйду замуж, - решительно заявила Додошка с тупым и упрямым видом.

- Да тебя и не возьмут, душка, - подхватила Юля Пантарова не без ехидства, - или нет, возьмут - ты понадобишься для домашнего хозяйства, потому что у тебя нос, как электрическая кнопка: динь-динь и звонка заводить не надо, свой есть.

- Если я похожа на электрическую кнопку, - вдруг неожиданно разозлилась Додошка, - то вы сами на старый самовар смахиваете.

- А у тебя руки - грабли, огромные.

- Месдамочки, не грызитесь, - остановила расходившихся девочек незаметно подошедшая Пушкинская Татьяна. - А ты, почему не хочешь выйти замуж, Додошка? - полюбопытствовала она.

- Ах, месдамочки, страшно, - делая круглые глаза, вскричала Додошка. - Подумать только: церковь освещена, старшие поют, и я вся в белом, и тут еще жених. Страшно!

- Додошка, ты очень наивная, Додошка, если не сказать больше. Говоришь о женихе, точно о волке. Он тебе носа не откусит.

- А я бы хотела умереть молодою, - мечтательно проговорила Татьяна, поднимая к небу блуждающие глаза.

- Ну, поехала! - неожиданно подвернувшись, вскричала Сима. - Полно вам врать-то. От твоих слов покойником пахнет, как от листьев на последней аллее. Бррр! Жить лучше! Ах, хорошо жить! И еще если бы... - Она внезапно замолкла и по ее жизнерадостному лицу проскользнула печальная улыбка.

Что это значит? Я должна узнать...

13 ноября

У Черкешенки оспа, натуральная оспа, от которой едва ли может поправиться человек, а если и поправится, то в большинстве случаев остается уродом с огромными темными рябинами, испещряющими лицо. Бедная Черкешенка! Бедная красавица!

- И где она могла схватить эту ужасную болезнь?

И вдруг я, недоумевавшая вместе с остальными, тихо вскрикнула и схватилась за сердце.

- Что с тобой? - так и встрепенулась Стрекоза, сидевшая рядом.

- Ах, Милка... она... Елена Гордская, Черкешенка... ах, Господи! Ведь она из-за меня больна. Она в тот вечер, когда мы в подвал ходили, простудилась. Ей было холодно. Она все время зубами щелкала. Нам тоже было холодно, но она - южанка - ей хуже всех. Ведь она ради меня туда побежала. Сима и она. Сима здорова, а она... Господи! Я покоя себе не найду, если она умрет, Черкешенка! Нет, нет, это было бы ужасно!.. Я должна была ее остановить. Ах, Стрекоза, ах, Мила! Что я сделала!

Образ милой черноглазой красавицы-девочки как живой предстал передо мною.

- Я должна ее видеть, во что бы то ни стало! - вскричала я, вскакивая со своего места и устремляясь к двери. - Я должна убедиться, насколько серьезно она больна. Я должна просить у нее прощения.

- Лидка! Сумасшедшая! Ты ошалела, что ли? Ведь Елену в отдельный лазарет положили. Она за- разная. Ее от всех отделили. Ты разве не знаешь, что оспа -самая прилипчивая и страшная болезнь! Не смей ходить. Да тебя и не пустят!

- Сима! Волька! Эльская! Да уйми же ты свою подругу! Она с ума сошла. Воронская бежит в заразную к Черкешенке! У Черкешенки - оспа! Держите ее, месдамочки, держите ее! - взволновалась Мила, видя, что я все-таки рвусь к двери.

Чья-то коренастая, приземистая фигурка выросла у меня перед глазами. Смутно я догадалась, что это Сима.

- Ты не пойдешь, Воронская, ты не пойдешь! - кричала она, расставляя свои полные, маленькие руки, чтобы заслонить мне дорогу к дверям, и впервые от волнения переходя на ты Я отстранила ее.

- Пусти! - вскричала я, - пусти меня, пусти! Я должна идти к ней! Гордская была привязана ко мне. Вы все смеялись над нею, считая ее чувство ко мне глупым, институтским обожаньем. Вы думали тогда, что это то же самое, как Додошка обожает блоху, Малявка - бандита, Бухарина - Чудицкаго! А между тем это было другое чувство. Ее одинокая душа искала привязанности и остановилась на мне. А я вышвырнула ее розы, я осмелилась смеяться над нею! И, в конце концов, я еще простудила ее... Господи! Не пойди я тогда с вами в подвал, - Черкешенка не увязалась бы за мною, она была бы здорова теперь! Я могла вернуть ее, отослать прочь, хрупкую, нежную, как цветочек, южаночку, и я этого не сделала... Пустите меня! Я должна знать, что с нею! Должна! Должна!

Я выскочила из двери и понеслась по коридору, потом повернула на лестницу, очутилась в нижнем коридоре, день и ночь освещаемом газовыми рожками, и через минуту стояла уже в крошечной перевязочной, где пахло лекарствами. Там не было ни души.

Я проскользнула в лазаретную столовую, оттуда - в коридор и очутилась перед дверью маленькой комнатки, предназначенной для заразных. На минутку я остановилась и отдышалась немного. Потом распахнула дверь и вошла.

В комнате было темно, как ночью. Резкий запах лекарств носился в воздухе. Кто-то глухо стонал в углу.

Когда глаза мои несколько привыкли к темноте, я двинулась наудачу в тот угол, из которого слышался стон. Я шла ощупью, едва передвигая ноги. Вдруг рука моя нащупала ночной столик, склянки и коробку спичек на нем. Я схватила коробку, вынула спичку, зажгла и высоко подняла над головою.

И в ту же минуту дикий вопль вырвался из, моей груди:

- Елена! Вы ли это, милая! В первый момент я усомнилась, что то, что я увидела перед собой, было Еленой, красавицей Еленой, прелестнейшей из девочек нашего института. На белой наволочке я увидела одну сплошную, кровяного цвета маску, покрытую багровыми нарывами и ужасные воспаленные глаза. Из широко раскрытых запекшихся губ рвались стоны...

- Елена! Милая! - прорыдала я, бросая спичку и в темноте кидаясь на грудь девочки.

В одну минуту губы мои отыскали ее запекшиеся губы, и я прильнула к ним. В каком-то диком исступлении я целовала ее покрытое багровыми пятнами лицо, приговаривая:

- Елена, милая, дорогая! Прости меня... прости! - Елена ничего не отвечала. Она лежала с раскрытыми глазами, точно не понимая, что творится вокруг нее.

Не знаю, что сделалось со мною в эту минуту. Всеми силами моей души, всеми моими помыслами я жаждала одного: жизни этому несчастному, изуродованному болезнью существу. Свет, внесенный в комнату какой-то незнакомой женщиной в сером платье и белом переднике, с нашитым на груди красным крестом, вывел меня из моего безумного возбуждения.

Сестра милосердия тихо вскрикнула от неожиданности и выронила свечку.

Снова темнота воцарилась в комнате. Я воспользовалась ею и проскользнула в дверь.

13 ноября

Были вопросы, расспросы - целое следствие! Но никто меня не выдал. В конце концов, и начальница, и сама сестра милосердия, вошедшая ночью в палату, решили, что посторонняя девочка в лазарете только привиделась сестре. Но бедной дежурной сиделке устроили головомойку - и за то, что отлучилась, и за то, что в палате погас свет.

Вечером лазаретная Паша приходила к нам и сказала, что Черкешенке лучше. Благодарю Тебя, Господи! Мое сердце чувствует, что она поправится, будет здорова.

Я была точно бешеная весь этот день. Вечером мы с Волькой задали представление по этому случаю. Я нарядилась Дон Кихотом, сделав себе костюм из оберточной бумаги; Сима изображала Санчо Панса. На голову я надела большой жестяной таз, в котором дортуарные девушки стирают наши носовые платки, и прикрепила над верхнею губой усы из ваты. Мой Санчо Панса почему-то вымазал себе углем из печки всю физиономию и больше походил на черта, нежели на Санчо Панса. Представление кончилось печально. Одна из седьмушек, выскочившая в коридор, при виде Санчо Панса чуть не упала в обморок от страха и закричала на весь коридор так, что изо всех углов, как чертики из волшебной шкатулки, повыскакивали классные дамы.

13 ноября вечером

Вот уже один только день остался до бала. Каждая из нас имеет право пригласить кавалера. Кого бы мне пригласить? У всех есть - брат, родственник, друг детства. У меня - никого нет! Коля Черский? Но я даже не знаю, где он. Ведь не дойдет же мое письмо, если я адресую его просто: Россия. Моему другу детства - Коле Черскому. Может быть, Вову Весманда? Но этот и так будет. Он приглашен, наверное. Его фамилия значится в списках у инспектора в числе прочих пажей, которых привезут нам гуртом из корпуса. Так кого бы еще, кого бы? И вдруг все лицо мое залило румянцем. Большого Джона. Я приглашу Большого Джона! Во что бы то ни стало приглашу, благо знаю его адрес: Шлиссельбург, ситцевая фабрика, сыну директора, г-ну Джону Вильканг. Отлично! И, не теряя ни минуты, я схватила бумагу и написала следующее: Милый Большой Джон! Четыре года вы не видали маленькую русалочку, которая любит вас, как брата, и, может быть, совсем забыли ее. Но я вас отлично помню и очень прошу приехать на наш институтский бал 14-го ноября. Билет прилагаю. Вы понимаете, почему я вас приглашаю. У каждой девочки есть кто-нибудь - брат, кузен, друг детства, а у меня никого не будет на балу. Это очень обидно, Большой Джон! Очень обидно! Приезжайте же! Вас ждет маленькая русалочка.

- Кому это ты пишешь? - спросила Волька, подходя ко мне - Ба! Молодому человеку приглашение! Это ново! Надеюсь, ты его не обожаешь? Или, может быть? Верно, какой-нибудь франт с моноклем, похожий на парикмахерскую куклу.

- И совсем не так! - рассердилась я на мою подругу. - Большой Джон - прелесть! Это совсем, совсем особенный Джон. Ты увидишь. К тому же он похож на тебя. Право, похож.

- Месдамочки! Радость! - прервала наш разговор Додошка. - Новость, месдамочки. Нам на утро ложи прислали из министерства в Александринку. Не только первые, все мы, начиная с четвертых, идем. Пятерок не берут! - заключила она, торжествуя.

- В театр? Мы? Додошка, да ты не врешь ли ради пятницы? Говори толком! Побожись, душка!

- Ах, месдамочки! Ей-богу же идем! Сейчас солдатка придет и всем объявит! Идет Горе от ума с Дольским.

- Бедная Черкешенка! Она Дольского обожает и не увидит! - заметила я.

- Не увидит - и поделом! - вскрикнула Стрекоза, - зачем разбрасываться? Раньше Дольского обожала, когда он в Тифлисе у них с труппой гастролировал, а потом изменила ему для Воронской! Удивительно!

- Да перестаньте же! Ах, Господи! Вот счастье-то, что мы в театр идем! - и Малявка с таким рвением прыгнула на тируаре, что доски хрустнули под ее ногами.

- Дольский - Чацкий, это чудо что такое! - вскричала Бухарина. - Я Горе от ума в прошлом году видела, и верите ли, месдамочки, чуть из ложи не выпрыгнула от восторга!

- И я бы тоже выпрыгнула! - с блаженным видом вторила ей Додошка.

- Вот нашла чем удивить. Ты и с лестницы чуть не прыгнула, когда тебе два фунта конфет прислали неожиданно, - поддразнила ее Малявка.

- Ну, уж это вы, Пантарова, врете. Стану я из-за конфет! Вот еще! Это вы раз четыре порции бисквита съели в воскресенье, - обозлилась Додошка.

- Это ложь! Я съела? Я? Даурская, перекрестись, что я съела. Ага, не можешь? Значит, солгала! - пищала Малявка.

- Да не ссорьтесь вы, ради Бога, - зашикали на них со всех сторон. - Есть о чем толковать! Давайте лучше говорить про завтра. Ах! Вот счастье-то привалило. Театр! Подумать только!

- Знаете что, Mesdames, - послышался голос Пушкинской Татьяны, - давайте прочтем лучше Горе от ума, чем препираться из-за пустяков. Ведь не все читали. Лучше прочесть сначала, чтобы знать, в чем дело.

- Ах, прекрасно! - со всех сторон послышались молодые, возбужденные голоса, - отличная мысль, прочтем! Волька, ты лучше всех из класса декламируешь. Читай ты! У кого есть Грибоедов? Давайте сюда Грибоедова! Да скорее...

- Грибоедова нет ни у кого. Надо у Тимаева спросить в библиотеке. Татьяна, беги к нему, сделай сахарные глаза, и он тебе даст.

- Месдамочки, смотрите-ка, четверки в парфетки записались. Тишина-то у них какая! - говорили спустя несколько минут удивленные пятые, то и дело прикладывая то глаза, то уши к замочной скважине пограничной с нами их двери.

И, правда, записались. Около сорока разгоревшихся детских головок жадно ловили каждое слово, лившееся из уст Симы, читавшей нам с кафедры бессмертное Грибоедовское создание. И около сорока детских сердец били тревогу, страстно ожидая, чтобы скорее миновала эта скучная ночь и наступило завтра, когда можно было воочию увидеть то, что написано в этой маленькой книжке, ставшей разом милой и близкой каждой из них.

14 ноября

Сегодня с утра праздник. Утром нам дали кофе со сдобными розанчиками, вместо обычной кружки чаю, отдающего баней, мочалой и чем-то еще. Многие поднялись с головною болью: они так туго заплели в папильотки волосы на ночь, что спать не было никакой возможности. Многие перетянулись в рюмочку. До дошка еле дышала, ничего не ела и поминутно прикладывала платок к губам.

- Даурская, иди, распустись, а то ты не высидишь в театре. Да заодно и размочи эти лохмы на голове. Maman не разрешит никому завиваться, - неожиданно огорошил бедную Додошку неумолимый голос солдатки.

Сама солдатка заметно принарядилась: надела шумящее шелковое голубое платье и приколола бархат у ворота. Два пятна яркого чахоточного румянца играли на ее пожелтевших щеках.

- В будущем году вас повезет уже другая дама в театр, - как-то странно улыбаясь, проговорила она.

- Ну, вот и панихида! Все удовольствие отравлено! - протянула шепотом Катя Пантарова, надувая губы.

- А мне жаль солдатку! Она хоть строгая, а справедливая - никогда не заорет даром, как другие синявки, - проговорила Бухарина.

- Ну, и целуйся с нею. А, по-моему, все они на один покрой, - раздраженно крикнула Малявка и вдруг, выглянув в окно, тихо ахнула.

- Месдамочки, уж кареты приехали! Одевайтесь скорее, одевайтесь!

Через полчаса мы уже ехали, оживленные, счастливые, порозовевшие, не отрываясь от окон, по шести человек в каждой карете.

Додошка и Стрекоза чуть не разодралась из-за права сидеть у окна.

Все удивляло и радовало нас по дороге. Привыкшие к замкнутой жизни, мы наивно восторгались самыми обыкновенными вещами, которые удавалось видеть только в дни случайных отпусков и вакаций.

- Месдамочки, смотрите, какая собачка-душечка. Ах, ах!

- А вон тигр в окне! Господи, да это живой! Так и есть! Тут цирк, кажется.

- Женька, не юродствуй, пожалуйста! Это меховой магазин, а не цирк. Ты очень наивная, Малявка.

- Месдамочки, глядите, глядите! Какая красавица! Лучше Черкешенки, правда.

Но дрожки с проезжающей красавицей поравнялись с нами, и мы увидели напудренное, старообразое лицо и красный нос красавицы.

- Фу, гадость какая! А я-то думала...

Наконец, мы подъехали к театру. С каким трепетом поднимались девочки по устланной коврами лестнице, с каким волнением входили в ложи, рассаживались по местам!

Весь партер был уже занят учащейся молодежью. Морские, юнкерские и студенческие мундиры так и пестрели, а рядом, здесь и там, мелькали залитые золотом мундиры сановных попечителей и опекунов. У меня даже голова закружилась и зарябило в глазах от всей этой пестроты лиц и амуниций.

Против нас сидели катеринки, дальше смолянки и николаевские институтки: зеленые платья, белые пелеринки, белые передники - символы надежд и невинности, символы юности и чистоты.

Но вот занавес взвился, и я оцепенела. Дивный грибоедовский стих так и лился мне в душу.

Точно туман спустился на землю и окутал всех в этой, напитанной душными испарениями, зале, где ; царила теперь какая-то фееричная полутьма. Я не различала лиц актеров, я даже не видала всеобщего божка - знаменитого Дольскаго. Я слышала и видела только одно: бессмертную комедию бессмертного творца. Занавес опустился с легким шелестом; в партере задвигали стульями. Чье-то лицо наклонилось ко мне, чей-то голос сказал: Надо идти в фойе. Все уже там собрались Я повинуюсь этому голосу и прохожу в фойе. Снова белые пелеринки и зеленые девочки. А у конца длинного стола, сбившись в кучку, мундиры и сюртуки учащейся молодежи.

Сима берет что-то со стола, подает мне. Это шоколад. Я машинально подношу его ко рту и обжигаю губы. Вдруг около меня раздается звонкий голос:

- Маленькая принцесса! Вот где пришлось встретиться! Не ожидали?

Я быстро вскидываю глазами. Передо мною студент, тоненький, высокий, бледнолицый. В его темных глазах сияет радость. Губы улыбаются. Что-то чужое, но, вместе с тем, бесконечно знакомое вижу я в этом бледном лице, в этих темных глазах и негустом хохолке пушистых белокурых волос.

- Коля! Коля! - вырывается помимо моей воли, и я готова уже броситься ему на шею, но он предупреждает мое желание и протягивает мне руку.

- Господи! Как долго мы не видались!

За это время он успел уже поступить в университет. Его мечта, кажется, теперь сбудется. Он хочет быть учителем. Он дает уроки. У него их много. Жить можно.

Все это он говорит быстро-быстро, точно боясь, что не успеет высказать всего. Дяди давно уже нет. Он умер, и ему, Коле, приходится самому думать о себе.

Какое гордое, счастливое лицо было у него, когда он говорил это. И потом разом оборвал свою речь и спросил:

- Ну, а ты... вы... как? Все по-старому?

- Ах, не вы! Только не вы! - прерываю я его, - ведь мы друзья детства, Коля, и я люблю тебя по-прежнему.

И тут же я рассказываю ему все: и как тяжело мне было дома, и как я ненавижу мою мачеху, и что мне запрещено видеть тетей, моих тетей, и как я бежала из дома, как я была на краю смерти, и как теперь совсем одинока, потому что никого не хочу видеть. Да, никого! И что у меня есть сестра. Понимает ли он это - сестра!

Эти последние слова я выкрикнула с азартом, не замечая, что вокруг нас собираются институтки из чужих, что они насмешливо улыбаются и пожимают плечами при виде тоненькой, крикливой, сероглазой девочки.

Коля замечает это и тихонько глазами останавливает меня. Но я ничего не слышу и не вижу. Мое волнение слишком велико. Оно захватило меня совсем. Я даже не замечаю, как своими кошачьими шагами ко мне подходит Ефросьева и вцепляется костлявою рукою мне в плечо.

- Это не разрешено, вы отлично знаете, разговаривать с молодыми людьми, - шипит она по-французски. -Allez!

- Это брат Воронской, m-lle, - заступается за меня Сима.

- Ложь! Я вам запрещаю оставаться здесь. Слышите, идем! - говорит она злющим голосом и тащит меня за руку.

- Прощай, Коля, - быстро выдернув мою руку из цепких пальцев инспектрисы, говорю я, - не забывай меня - твою маленькую принцессу!

- Идите же, я вам говорю! - выходит из себя синявка, - будете ли вы меня слушаться, наконец!

Тоненький студент кивает мне головой и грустно улыбается. Ефросьева втаскивает меня в аванложу и кричит:

- М-lle Ген, пожалуйте сюда! Не угодно ли полюбоваться на вашу воспитанницу: шепчется с молодым человеком, невозможно груба, резка, своевольна! Воронская, вы должны сказать мне сейчас же, кто этот молодой человек: он ваш брат или нет? Спрашиваю вас! - кричит она мне чуть ли не в самое лицо, злая и раздраженная.

Я тупо смотрю перед собою. Голова у меня кружится и горит. Точно невидимые молоточки ударяют в виски. Как в тумане мелькает передо мною лицо Ген. Чахоточные пятна теперь значительно ярче выделяются на ее желтых щеках.

- Кто этот молодой человек, брат или не брат? - еще раз слышу я нудный, неприятный голос Фроськи. - А, впрочем, что я спрашиваю, вы все равно солжете, - язвительно прибавляет она.

- Эта девочка никогда не лжет, - ясно и веско прозвучал надо мною голос солдатки Потом, подняв мое лицо за подбородок кверху, она, обращаясь ко мне, сказала:

- Ответь мне, девочка, кто это был?

- Мой друг детства - Коля Черский. Я не думала скрывать этого и называю его братом, - отвечала я вялым голосом, все так же тупо глядя перед собой.

- Вот видите! - проговорила торжествуя моя наставница, - я знаю их хорошо, эти глаза, они не лгут!

Ефросьева только плечами передернула и вышла из аванложи. Я хотела поблагодарить m-lle Ген и не могла, хотела сказать что-то и тоже не могла. В голове шумело нестерпимо.

В тот же день, вечером, пока наши одевались, причесывались и мылись перед балом, я лежала и думала, упорно думала о том, что я больна. В висках стучит, голова как котел, и все тело горит, точно его натерли суконкой.

Я равнодушно смотрю, как Бухарина опалила себе целую прядь волос, завиваясь, а Малявка напудрилась по ошибке зубным порошком. Я слышу хохот, суетню, крики, но точно сквозь сон и ничего не могу разобрать. Ах, эти крики. Они назойливо лезут мне в голову, они душат меня. Да, я больна, разумеется, больна. Но болеть нельзя. Сегодня бал...

Большой Джон будет сегодня. Ах, Господи! Большой Джон! Как я хочу его видеть. И как приятно было видеть Колю сегодня, так неожиданно, точно в сказке. Хорошо. И Володьку я увижу тоже. Ужасно странно складывается судьба: троих друзей - в один вечер! Только бы не заболеть! Около меня очутилась Сима.

- Надеюсь, ты не будешь танцевать сегодня,- говорит она.

- Вот вздор! Почему? Напротив... Сегодня будет Большой Джон.

- Но ты больна совсем. Боже! Твои руки - огонь. А глаза... глаза! Да ты совсем больна, Воронская... М-lle Эллис! М-lle Эллис!

- Молчи, - вскричала я в бешенстве. - Если ты скажешь хоть слово про мою болезнь, я возненавижу тебя, слышишь, возненавижу!

Сима хочет ответить что-то и не может, так как мы уже в зале и выступаем под плавные звуки полонеза, предшествуемые самой maman в голубом платье с шифром кавалерственной дамы на груди.

У дверей толпятся кавалеры. Блестящие мундиры гвардейцев пестреют, среди скромных мундирчиков учащейся молодежи. Джона там нет. Я это вижу ясно. Я бы из сотни узнала его милое лицо и высокую, как колонна, фигуру. Неужели он не приехал? Я готова заплакать от досады. И вдруг я невольно вскрикиваю:

- Господи! Он здесь!

Действительно, над всеми головами резко выделяется одна, маленькая, на широких плечах. Вот он выдвинулся из толпы. Его черный фрак резким пятном выделяется на фоне блестящих мундиров.

- Большой Джон, сюда!

Звуки вальса льются какою-то дивной, волшебной мелодией. Пары кружатся, но я ничего не вижу, кроме него - Большого Джона.

- М-lle Лидия! Неужели это возможно! Красивая и изящная, как настоящая большая барышня.

Я быстро оглядываюсь.

- Ах!

В этом залитом золотым шитьем мундире камер-пажа, с чисто французским произношением без буквы "р" и надменным выражением лица трудно узнать Володю - маленького пажика из Белого дома.

- Вова, Господи! Как ты изменился! Молодой паж с удивлением смотрит на меня широко раскрытыми глазами, которые точно говорят: Странно, что эта большая девочка называет его на ты.

Но он слишком корректен, чтобы дать понять это, и только медленно наклоняет свою красиво причесанную на пробор голову, от которой так хорошо пахнет чем-то пряным, и говорит картавя:

- Тур вальса, мадемуазель...

- Мадемуазель! Какая же я тебе мадемуазель, Вова?

И я громко хохочу ему прямо в лицо. Он шокирован немного. По губам его мелькает чуть заметная насмешливая улыбка.

Как они мало похожи - этот нарядный, надушенный паж, вытянувшийся в струнку, одетый в золотой мундир, и тот веселый, милый разбойник-Вова, мой друг детства, рыцарь и друг.

И когда блестящий камер-паж обвил мою талию и понесся со мною по зале, мне вдруг стало так грустно и тоскливо с ним.

- Вы танцуете, точно фея, - говорит он, не наклоняя даже головы в мою сторону, как будто она у него деревянная.

Мы несемся по зале. Голова моя трещит. В глазах красные круги.

- Довольно! Довольно!- говорю я, тяжело повиснув на руке моего кавалера.

Он останавливается разом и легко опускает меня в кресло, собираясь занимать. Глядя на кончики своих сапог, и покручивая крошечные усики, Вова рассказывает о том, какие великолепные лошади у них на конюшне, и что он уже имеет свой выезд, и что шьет на него лучший портной, и что...

Я с тоскою повожу глазами. Где Джон? Я не вижу его. Неужели же он уехал с бала, не повидавшись со мною? Ах! Слезы готовы брызнуть у меня из глаз при одной мысли об этом. Мы с Вовой сидим в самом отдаленном уголке залы, и мне не видно отсюда дверей, у которых я заметила Джона. Мимо нас шмыгают наши четверки из тех, кому не хватило кавалеров, и, глядя на меня, шепчут:

- Воронская - счастливица, с большим кавалером танцует.

Я быстро оглядываюсь. Джона нет у дверей. Он ушел. И прежде, чем кто-либо мог ожидать этого, я бросаюсь к проходившей мимо Додошке, хватаю ее за руку и, обращаясь к Вове со словами: Вот вам дама, monsieur Vоldemar, а мне некогда, - срываюсь с места, а затем, перебежав залу, бросаюсь к двери.

Вот он. Слава Богу, еще не поздно!

- Большой Джон!

- Маленькая русалочка!

Минуту мы стоим так. Он - такой большой, высокий, я - такая тоненькая, миниатюрная, и оба с тихим смехом смотрим друг на друга.

Потом он быстро берет меня под руку и ведет в маленькую гостиную, устроенную из нашего четвертого класса, где так хорошо и уютно, благодаря мягкой мебели, принесенной из библиотеки.

- Ах, Джон, как я рада, что вы приехали, как я рада, - говорю я, не спуская взгляда с его дорогого лица.

- Давненько же мы не виделись, русалочка; ну, рассказывайте, и все рассказывайте, что случилось с вами за это время. Я знаю только одно, как маленькая своенравная девочка была спасена рыбаками.

- Да? Вы знаете? - проронила я, вся вспыхнув под его пристальным взором. - Ну... а потом, потом... - Тут слова у меня полились без удержу. Я говорила, захлебываясь, задыхаясь, торопясь передать все. В какие-нибудь полчаса Большой Джон узнал, что Черкешенка по моей вине больна оспой, что Сима, или Волька, - прелесть, что Додошка тоже ничего, только глупенькая, что Фроська кляузничает maman, что солдатка скоро уедет в санаторию, а Марионилочка уже замужем, что...

- Стойте, стойте! Не так скоро, русалочка, я ровно ничего не понимаю... Фрося... Додошка... солдатка... Непонятно, кто это! - и Большой Джон расхохотался во весь голос. Я за ним.

- Вы рады меня видеть, русалочка?.

- Ужасно!

- Почему?

- Да потому, что вы не французите, как Вовка, вот этот высокий камер-паж в белых штанах.

- В штанах! - ужаснулся Джон, делая глаза огромными, как плошки.

- Ах, Джон! Правда, так не говорится, - соглашаюсь я, - но я так рада вас видеть! Так ужасно рада!

- А если вы рады мне, русалочка, то, должно быть, любите меня немножко?

- Ужасно люблю! - искренно вырвалось у меня.

- А если любите, то должны исполнить мою просьбу. Вы - большая девочка. Вон как вы выросли за это время - я почти не узнал вас. Так вот, как большая девочка, вы должны, русалочка, помириться с вашей мамой и полюбить ее, полюбить вашу маленькую сестричку, ваших братьев и приехать к нам в Шлиссельбург. Да, вы должны это сделать, русалочка, непременно должны.

Его глаза остановились на мне с выражением молчаливой ласки. Они просили, они молили меня - эти чудесные серые глаза, такие чистые и светлые, как у ребенка. Но сейчас эти чудные глаза вдруг стали мне разом ненавистны. Мне показалось - в них мелькнуло коварство. Они лукавили, серые глаза Большого Джона, они лукавили!

- Ага! - вскричала я бешено, не сумев победить своего порыва. - Ага! Она подослала вас ко мне! Она хотела хитростью, через вас, подействовать на меня! Но я поняла ее! Я ненавижу ее! Да, я ненавижу ее и вас заодно с нею, потому что вы считаете правой ее, а не меня!

Я вскочила со своего места и пошла к двери!

- Русалочка! Вернитесь! Вы не поняли меня, русалочка! Меня никто не подсылал, никто, никто! Я хочу только вашего блага, общего спокойствия, счастья и тишины. Вернитесь сюда! - кричал Большой Джон мне вдогонку.

Но вместо ответа я прибавила шагу и очутилась за дверью.

Не помня себя, я влетела на лестницу, в одну минуту миновала ее и вбежала в дортуар. Свеча находилась в шкапике у постели. Туда же я прятала и мой милый дневник, и крошечную дорожную чернильницу с ручкой. Через минуту свеча зажжена. Тетрадь дневника раскрыта. Но, Боже мой, как трещит голова, как шумит и стучит в голове. Я больна. Больна жестоко; теперь я в этом уже не сомневаюсь, больна. Как горит мое тело. Как дрожат руки. Какие красные круги в глазах. Кто-то стоит за моей спиной. Я знаю кто это. Серая женщина, я узнаю тебя! Постой! Постой! Спаси меня! Последние силы меня покидают. Мне дурно! Дурно! И все-таки у меня достаточно силы, чтобы написать: Большой Джон, вы - предатель! Большой Джон! Слышите ли? Я никогда не полюблю ее. Никогда не поверю в ее доброту. Никогда не прощу ей того, что она взяла от меня мое солнышко. Я ненавижу ее! Нена...

Без числа

Должно быть, много времени прошло с тех пор, как я грохнулась у своего ночного шкапика, там, в дортуаре.

И когда бы я не открыла глаза, все та же ночь и та же темнота. Неужели я умерла? - думала я. - Неужели я в могиле? Неужели я никогда не увижу солнца на земле?

- Я хочу солнца! Я хочу солнца! Дайте мне его! - кричала я, как исступленная.

- Дитя мое! Ты увидишь его, как только поправишься. Теперь ты больна! - услышала я над собой тихий, нежный, словно воркующий голос.

- Кто вы? - спросила я голос.

- Я сестра Анна. Я пришла ухаживать за вами.

- Я очень больна? Очень?

Минутное молчание воцарилось в комнате. Потом голос произнес снова подле меня:

- Очень. Но теперь вам лучше - вы пришли в себя.

- Так откройте эти ужасные черные окна и сделайте, чтобы был свет в комнате.

- Этого нельзя. Ваши глаза не выносят теперь света, и вы должны лежать в темноте. Так велел доктор.

- Доктор? Но я ненавижу его, как ненавижу мою мачеху. Она заперла во тьму мою душу, а он, этот доктор, запер меня саму в эту гадкую черную комнату. Зачем они мучают меня?!

Я готова была зарыдать от злости. Я готова была кусать подушки. Но эта боль во всем теле, эта ужасная боль в лице мешала мне двигаться, жить, есть и дышать.

Опять ночь и опять темнота. Мне казалось, что я отрешена от мира.

Вновь приходит доктор. Он и сестра Анна двигались, как черные духи в темноте. Меня забинтовали, предварительно смазав бинты чем-то ужасным, потому что после этого я билась и кричала по крайней мере целый час от боли. Все тело мое зудело так, что я готова была рычать, как зверь, броситься на пол и кататься от боли. А на глазах лежала все та же непроницаемая повязка.

***

Когда опять пришел доктор, я притворилась, что сплю. И вот из разговора, который он вел с сестрой Анной, я узнала, что у меня оспа, и притом в очень сильном и опасном виде.

Я, оказывается, была на волосок от смерти и могла остаться уродом на всю жизнь, если б стала сдирать эти ужасные повязки с зловонной, едкой мазью, от которой все тело болело и горело.

У меня оспа! Что это - Божие наказанье или искупление? Или просто так надо, как надо было заболеть Черкешенке, которая, слава Богу, теперь поправляется, как я узнала от доктора.

Сестре Анне, которая меня в темноте нечаянно задела за особенно больное место, я, не помня себя от боли, укусила руку. Она не бранила, не упрекнула меня, а только извинилась за то, что сделала мне больно. Мне стало стыдно.

Шепот у сестры нежный и ласковый, точно шелест ветерка. Я люблю, когда она говорит - дитя мое, роднушка моя, голубчик.

Моя тетя Лиза говорила так, мое солнышко говорил так когда-то и больше никто, никто!

Что думает мое солнышко теперь обо мне? Знает ли о моей болезни? Или ему все равно до меня, до маленькой девочки, которая так одинока, беспомощна теперь? - размышляла я.

Когда сестра Анна поила меня молоком с ложечки или натирала мазью, я чувствовала ее нежную, мягкую руку, но не видела ее. Плотная повязка все время лежала на моих глазах. Мне говорили, что я могу ослепнуть, если увижу свет, и остаться жалкою калекою на всю жизнь. Дрожь ужаса пробегала тогда по моему телу...

Ночью я постоянно стонала. О, как у меня чесалось тело! Какой нестерпимый зуд, какая мука! О, Господи!

Сестра Анна сидела у постели близко-близко, тихо поглаживая мои волосы, и своим нежным шепотом ублажала меня.

И когда я не хотела слушать ее нежных увещаний, она тихо, совсем тихо плакала.

- Сестра Анна! Вы плачете? Да?

- Мне жаль вас, дитя мое!

- Несмотря на то, что я кусала вас, и зла, как зверек?

- Вы больны, бедное дитя. А больным все прощается, - прозвучал кротко ее тихий шепот.

***

Я так кричала и капризничала всю ночь, что сестра Анна выбилась из сил. Я то звала ее, то гнала прочь, то снова звала. И когда она замедлила подойти ко мне на минуту, я дико, пронзительно закричала:

- Вы не идете ко мне, потому что боитесь заразиться. Да, да, боитесь! Ведь у меня оспа! У меня оспа! Я знаю это!

В следующую же минуту я раскаялась в своих словах. Свежие, теплые губы сестры Анны внезапно прильнули к моим губам.

- Вот же тебе, чтобы ты не думала, что я боюсь заразиться, бедное дитя!

Слезы хлынули из моих глаз...

Я испугалась, безумно испугалась. Ведь могла же она заразиться! Ведь заразилась же я сама от Черкешенки, когда поцеловала ее!

И мне вдруг стала невозможной, чудовищной мысль, что она может заразиться, заболеть, умереть, она, такая добрая, чуткая, славная.

Я стала мысленно просить Бога сохранить ее.

Я полюбила ее, ужасно полюбила за то, что она приласкала меня и пригрела. Ах, как давно я не видела ласки.

Я рассказала ей - сестре Анне - всю мою жизнь, все мое былое счастье и настоящее горе.

И про женитьбу солнышка, и про нее - ненавистную, злую.

Сестра Анна слушала молча, не возражая ни единым словом. Только когда я стала доказывать, что мачеха не любила меня точно так же, как я ее, моя добрая сиделка пыталась защитить ее.

- Быть может, она и любила тебя, мое дитя, но не умела выказать тебе этого или не могла понять твоей странной, сложной, необыкновенной натуры, - сказала она.

- Нет! Нет! - вскричала я, - не защищайте ее напрасно, сестра Анна, - она невзлюбила, возненавидела меня.

Потом, за острым взрывом печали, на меня нашло мое обычное глухое раздражение. Я металась по постели и кричала, что мне незачем жить, если я не увижу больше моих тетей, если не приобрету любовь солнышка, которую потеряла... если...

Тогда с обычной своей нежностью сестра Анна дала мне слово, что как только я поправлюсь, она поедет к моему отцу в Шлиссельбург и уговорит его позволить мне видеться с тетями, бывать у них. И что она расскажет ему, как горячо я люблю его, и тогда солнышко простит мне все.

- Вы скажете ему это? Да, скажете? Не правда ли? - шептала я, хватая ее руки. - Клянитесь мне, сестра Анна! Клянитесь, милая сестра!

- Клянусь! - произнесла она торжественно,- клянусь исполнить все по-твоему, дитя мое.

О, как я полюбила ее - эту милую, дорогую сестру Анну. После солнышка и тетей она стала для меня самой дорогой, самой близкой. Как хотелось мне остаться с ней навсегда.

***

Дни проходили за днями, длинные, тоскливые, потому что мне не только велено было лежать, не двигаясь, но и запрещено было говорить. Начну что-нибудь спрашивать, а сестра Анна тотчас прерывает меня:

- Довольно, детка, довольно! Тебе вредно говорить. Подожди, поправишься, тогда вдоволь наговоришься, обо всем расспросишь.

Ее голос звучал нежно, любовно, но с каждым днем он мне все больше и больше казался знакомым. Тщетно старалась я припомнить, где я его слышала.

Как-то раз, уже под вечер, мы опять разговорились с сестрой Анной о ней, о моей мачехе. Когда я, по обыкновению, рассказала ей, как ненавижу ее, сестра Анна тихо спросила:

- Деточка моя, задавала ли ты себе вопрос - заслужила ли твоя мачеха такую ненависть с твоей стороны? Задавала ли себе вопрос, за что именно ты так невзлюбила ту, которую твой отец избрал по любви в подруги своей жизни? Задавала ли ты себе вопрос, чем именно эта, дорогая сердцу твоего отца, женщина вызвала такую ненависть с твоей стороны и за что ты причинила столько боли и ей, и твоему отцу, который ее так любит?

За что?

Этот вопрос не давал мне потом покоя целую ночь.

За что я ее возненавидела? Как странно звучали эти два слова за что в устах сестры Анны. Ведь я же рассказала ей все. И она после моего рассказа должна была понять, что я не могла не возненавидеть ту, которая отняла у меня мое солнышко, которая стала между мною и им, моим ненаглядным папою, ту, которая так холодно относилась ко мне, нанося удар за ударом моей слишком впечатлительной детской душе.

Несколько дней подряд, под предлогом усталости, я почти не разговаривала с Анною, но все это время думала. К вопросу за что я возненавидела мачеху? присоединился целый ряд других, которые жгли мне сердце, наполняли болью и горечью все мое существо.

Господи! - думала я, - за что я наказана тем, что я не такая, как все? За что я мучаюсь, такая дикая, необузданная и не в меру горячая девочка? Почему я переживаю все острее и болезненнее, нежели другие? Почему у других не бывает таких странных мечтаний, какие бывают у меня? Почему горячие, необузданные порывы захватывают все мое существо, и мне трудно, трудно бороться с ними! Почему другие живут, не зная тех ужасных волнений, какие переживаю я? Почему их жизнь складывается так просто, спокойно, а моя так полна тревог? Почему я невольно причиняю столько зла окружающим? А между тем ведь у меня не злое сердце. Оно как будто упрекает меня каждый раз, когда я поступаю не так, как следует, когда я несправедливо оскорбляю других. И как предано это сердце солнышку, и как желало бы ему полного счастья, самого полного, какое только возможно на земле.

Солнышко! Теперь лишь, под влиянием этого вопроса сестры Анны, я почувствовала, что глубоко виновата перед ним. За что, в самом деле, я причинила ему столько горя, возненавидев ту, которую выбрало его сердце?

Теперь только, без всяких объяснений, я поняла, что тяжело было ему жить одному, что его сердце невольно должно было искать другого сердца - любящего, преданного. Поняла, что ему нужен был друг, взрослый друг, жена, которая бы делила с ним радости и горе, помогала бы ему переживать удары и уколы судьбы, с которой бы он мог советоваться обо всем, и что такого друга он, очевидно, нашел в Нэлли. Маленькая, глупенькая Аида вообразила, что ее солнышко создан только для нее одной, что он должен жить лишь ею одной, забыв весь мир, всего себя! Странная маленькая Лида.

- Солнышко, дорогой мой, папа мой ненаглядный, простишь ли ты меня? - повторяла я почти вслух, - простишь ли ты когда-нибудь твою непокорную дочурку?

После бесконечно долгих дней доктор сказал, наконец, что опасность миновала, что дело идет к выздоровлению и что еще только три дня остается провести мне в могиле, а затем я опять увижу солнце и день. При этом доктор прибавил, что я не буду уродом, что оспа не оставит на мне никаких следов, благодаря тому, что сестра Анна, так терпеливо вынося мои ужасные крики, с нежной настойчивостью не позволяла срывать масляные бинты и чесать язвы. По словам доктора, только благодаря уходу сестры Анны, я сохранила жизнь.

- Не будь за вами такого ухода, - произнес доктор, пользуясь отсутствием сестры Анны, которая ушла в другую комнату, чтобы приготовить мне какое-то питье, - медицина была бы бессильна помочь вам. Родная мать и та едва ли согласилась бы столько дней и столько бессонных ночей провести у кровати такой капризной больной, ежеминутно рискуя при этом своей жизнью.

Меня, - как пояснил дальше доктор, - хотели было отвезти в больницу, так как ввиду очень опасного характера, который приняла сразу моя болезнь, все боялись ухаживать за мною, и только одна сестра Анна, случайно зашедши в лазарет, вызвалась на это тяжелое дело, хотя у нее самой есть маленькие дети, которых она оставила, чтобы ухаживать за мной.

Кто она - праведница или святая? - думала я. Когда Анна вернулась, я протянула к ней руки и проговорила:

- Сестра Анна! За время моей болезни я полюбила вас точно родную, близкую. Теперь я еще узнала, что вам я обязана жизнью, что вы спасли меня от смерти. Я отдала бы полжизни за право жить с вами постоянно.

Растроганная, взволнованная до глубины души, она скользнула с кресла на пол, я это чувствовала по легкому шелесту платья, и прикоснулась головой к моим ногам.

- Деточка моя! Спасибо тебе за эти слова, спасибо! Я буду просить солнышко отдать меня тебе. Я думаю, он исполнит нашу общую просьбу.

И она тихо и осторожно обняла меня, не произнося больше ни слова.

Наконец я окончательно стала поправляться. Мое лицо перестало гореть, мое тело перестало ныть, чесаться.

- Сегодня можно будет снять повязку с глаз,- сказал доктор.

- Сегодня! - воскликнула я, и сердце у меня сильно забилось. - Значит, сегодня же я увижу сестру Анну, увижу ее лицо, которое я не могу себе даже вообразить.

Когда вернулась Анна и я повторила ей слова доктора, легкий вздох вырвался из ее груди.

- Да, да, сегодня - произнесла она чуть слышно.

- Не сегодня, а сейчас! Сейчас я хочу снять повязку с глаз! - требовательным тоном проговорила я, чувствуя уже в себе прилив болезненного раздражения. - Сейчас! Сию минуту!

- Хорошо! - ответила она, - но прежде... прежде дай мне слово, Лида, что ты будешь любить меня всю жизнь, не разлюбишь меня, когда увидишь мое лицо, каким бы отталкивающим не показалось оно тебе. Не правда ли, девочка моя? Ты меня не разлюбишь?

- Не говори этого, Анна! - отвечала я. - Какое бы лицо у тебя не было, я буду боготворить тебя всю жизнь. Ты меня спасла от смерти, ты обещала вернуть меня тем, кого я потеряла было навсегда, ты дала мне ласку и утешение, пока я была как в могиле. Ты заботилась обо мне, как мать. Ты примирила меня с моими горестями и невзгодами. Что бы ни было, я люблю тебя. Я люблю тебя, и этой любви мне уже не вырвать из сердца. Ты вошла в него...

Она тихо встала, сняла повязку с моих глаз, направилась к окну. Я слышала быстрые шаги, которыми она ступала.

Легкий силуэт ее выделился на черной занавеси окна. Светлые пятна дневного зимнего рассвета ворвались в комнату. Я должна была зажмурить глаза, ослепленная с непривычки силою этого света. Когда я открыла их, невольный крик вырвался из моей груди. Передо мною, ласково сияя нежными серыми глазами, казавшимися огромными на исхудалом лице, с мягкой, молящей, трогательной улыбкой сквозь слезы, стояла моя мачеха...

Я не знаю, сколько длилась эта потрясающая минута, пока сердце мое замирало, билось и снова замирало в груди.

Острая, мучительная жалость, беззаветная любовь наполняли до краев изболевшееся детское сердце.

Я видела ее всю, худенькую, бледную, жалкую, дрожащую, и мне казалось, что душа ее тихо плыла ко мне и прирастала к моей душе. И я почувствовала сразу, что эта женщина любит меня и жалеет всем своим сердцем, всей наболевшей душой и готова отдать жизнь за меня. Какое-то новое, светлое чувство наполнило все мое существо, и души наши слились, и сердца тоже.

- Мама! - не помня себя, вскричала я дрожащим голосом, протягивая к ней руки.

- Девочка моя!

- Мама! Мама! Мама!

Лидия Алексеевна Чарская - За что? - 02, читать текст

См. также Чарская Лидия Алексеевна - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ЗОЛОТАЯ РОТА - 01
ГЛАВА ПЕРВАЯ Марк лежал на траве и смотрел в небо, по которому бежали ...

ЗОЛОТАЯ РОТА - 02
Марк находился в камере, где помещалась мансарда для просушки ситца, ...