Лидия Алексеевна Чарская
«ГИМНАЗИСТЫ - 01»

"ГИМНАЗИСТЫ - 01"

ГЛАВА I.

Отец Капернаум.

Священник отец Василий Крестовоздвиженский, прозванный неведомо почему гимназистами отцом Капернаумом, придерживая рукой лиловую, шелковую, мягко шуршащую рясу, входил в класс.

Окинув быстрым взором присутствующих, батюшка сразу убедился, что у "ариан нечестивых", как называл он, а за ним и вся гимназия восьмиклассников, нечто стряслось.

На вид, однако, все обстояло благополучно. Силач и верзила Бабаев, прозванный товарищами Самсоном, безмятежно играл в дурачки в "рае" - иначе, на последней парте - с высоким худощавым и близоруким Ватрушиным или Кисточкой, прозванным так за его постоянную привычку кивать в разговоре, как бы поддакивая собеседнику. Красивый, черноглазый и глуповатый армянин Соврадзе, "мурза" по прозвищу, упивался чтением запрещенного романа, запустив обе руки в свою синевато-черную кудлатую голову. Порывистый, пылкий, быстрый и живой, как ртуть, Гремушин ожесточенно доказывал что-то своему соседу остряку и сорвиголове Мише Каменскому, общему любимцу и баловню, и в то же время предмету всяческих забот и справедливого негодования всего гимназического начальства - "тридцать три проказы", как про него говорили с восторгом его же одноклассники.

В уголку, за отдельным столиком сидели "иностранцы", как называл батюшка худенького, малорослого, горячего, как огонь, еврея Флуга, белобрысого, всегда уравновешенного, спокойного остзейца барона Нэда фон Ренке, длинного, как жердь, высокомерного и надменного юношу и вертлявого поляка, хорошенького женоподобного Стася Гудзинского, прозванного "Марусей" за его чисто женственную ласковость. Обыкновенно иноверцы на время уроков православного Закона Божия удалялись из класса, но сегодня отец Капернаум спешил на панихиду по умершему богачу коммерсанту и не рассчитывал давать урока более получаса, а на столь короткое время иноверцы решили, что переселяться из класса не стоит и ограничились водворением себя за отдельный столик. "Мурза" же, поглощенный чтением, так и остался сидеть на своем прежнем месте.

Итак, в восьмом классе, по-видимому, все обстояло благополучно. Но опытный глаз батюшки не обманул его. Какое-то сдержанное шушуканье, похожее на шум отдаленного прибоя, носилось от времени до времени по классу. По временам невинные, белые, как миниатюрные хлопья снега, бумажки, перелетали с парты на парту, на лету схватывались, на лету читались и исчезали куда-то, невинные, белые, ничего не говорящие зоркому глазу преподавателя. Батюшка, любопытный от природы, не отказался бы узнать ни за что на свете причину общего возбуждения. Но зная, опять-таки по опыту, что нечестивые ариане - народ скрытный и насмешливый, и еще, чего доброго, поднимут на смех за излишнюю любознательность, батюшка вздохнул только и после краткой молитвы, прочтенной дежурным по классу, расправил свою красивую, русую бороду и, поместившись на кафедре, обвел глазами класс.

В тот же миг сосед Соврадзе, высоченный, мрачный Комаровский, чуть-чуть подтолкнул под локоть зачитавшегося армянина.

- Спрячь книгу, мурза... Капернаум смотрит.

- Э... Отстань, пожалуйста!.. Вот чэловэк!.. Бить буду! - неожиданно и громко заключил тот.

Несмотря на четырехгодичное пребывание в гимназии (он поступил прямо в 4-ый класс), Соврадзе все еще не умел чисто говорить по-русски и немилосердно коверкал язык к полному огорчению преподавателя русской словесности.

- Соврадзе! - тоненьким тенорком обратился законоучитель к мгновенно вскочившему со своего места кавказцу, - положите хранение на уста ваши до более удобного для разговоров времени!

- Услыхал-таки! - проворчал себе под нос Соврадзе, - вот чэловэк! - и с шумом опустился на своем месте.

- Слон! Чуть скамейку не вывернул! - рассердился Комаровский, подпрыгнувший чуть ли ни на пол-аршина при этом грузном плюханьи "мурзы".

Между тем батюшка раскрыл классный журнал, обмакнул перо в чернильницу и, поставив им крошечную точку против одной из фамилий, произнес кратко:

- Николай Гремушин. Пожалуйте.

Батюшка был из "молодых", недавно кончил академию, носил кокетливый академический значок на груди и говорил ученикам "вы", всем без исключения.

Коля Гремушин вскочил, как ужаленный, со своего места...

- Простите, батюшка. Я не готовил урока, - произнес он, чуть-чуть заикаясь и густо краснея алым, ярким румянцем.

- Да ну-у? - изумленно протянул батюшка. Гремушин был одним из лучших учеников. занимался он прекрасно, никогда не манкировал и был на хорошем счету у начальства. Отец Капернаум взглянул на юношу, как на труднобольного, нуждающегося в скорой и безотлагательной помощи, и произнес печально:

- Нехорошо, Гремушин... Непохвально!.. Вы, можно сказать, в преддверии университета, действительный, можно сказать, студент через три месяца - и такое упущение. Садитесь, Гремушин и, как ни прискорбно, я должен вам поставить двойку. - И еще раз с сокрушенным видом покачав головою, батюшка уже обмакнул перо в чернильницу, готовясь привести свою угрозу в исполнение, как неожиданно с последней скамейки поднялся высокий Комаровский и произнес мрачно и уныло:

- Батюшка! Вы хотите поставить "пару" Гремушке, но в таком случае и мне... и нам всем по паре внесите... потому что никто из нас урока не готовил... И... и не в зуб толкнуть о Данииле Заточнике...

- Да... да... никто не учил... He готовили! - дружно прогудело по классу. Батюшка пугливо насторожился.

- Так и есть. Набедокурили сорванцы! - вихрем пронеслось под его пышной и густой шевелюрой.

Но вдруг более счастливая мысль заменила только что мелькнувшую догадку и отец Капернаум, загадочно улыбнувшись, произнес, глядя куда-то вдаль своими добрыми, серыми глазами:

- А Радин, я знаю, все же приготовил заданное! Выйдите сюда и отвечайте, Радин.

Красивый, бледный, невысокий юноша лет семнадцати, не торопясь поднялся со своего места. Его тонкое породистое лицо, с синими, чистыми глазами, с благородно очерченным горделивым ртом, с целою шапкою густых, каштановых кудрей, открытое, мужественное и прекрасное, смело повернулось к отцу Капернауму.

- Вы ошиблись, батюшка, я тоже не готовил урока на сегодня! - произнес он мягким и приятным тенором.

Юрий Радин вместе с бароном Нэдом фон Ренке были первыми учениками класса и будущими медалистами, вне всякого сомнения. На Юрия Радина отец Капернаум надеялся, как на каменную стену. Его прилежание и усердие ставились на вид всем остальным ученикам и поэтому нет ничего мудреного, если подобный ответ любимца привел в справедливое уныние опечаленного батюшку.

- Как же вы так, юноша? - беспомощно развел руками священник.

- Я не готовил урока! - еще раз спокойно и негромко произнес Радин.

Отец Капернаум хотел ответить что-то, раскрыл рот, но ему не пришлось произнести ни слова.

Быстрее птицы ринулся со своего места от столика "иноверцев" маленький, черноокий еврей Флуг, с пылающим взором и лихорадочными пятнами чахоточного румянца на щеках. В одну секунду пробежав длинное узкое пространство между классными партами, он очутился перед отцом Капернаумом, весь взволнованный, трепещущий и возбужденный.

- Господин священник! - прозвенел его надтреснутый от явного недуга голосок, - г. священник, выслушайте меня... Вы русский законоучитель - я еврейский юноша, ученик... Мы люди совершенно различных положений... Но, как и у всех людей, должна быть соединяющая их связь, так и у русского священника с еврейским юношей должно быть соединяющее их души звено... Это звено - чуткость... И она должна быть вам присуща, господин священник.

- Аминь! Истина, да будет так! - прогудел загробным голосом Каменский со своего места на первой парте.

- Каменский! не юродствуйте! - осадил его батюшка. - А вы, Флуг...

Но отцу Капернауму не суждено было и на этот раз докончить своей фразы. Дверь широко распахнулась и в класс ариан пулей влетел или, по выражению гимназистов, "вонзился" Луканька.

ГЛАВА II.

На допрос к директору.

Мартьян Иванович Луканов, инспектор классов N-ской гимназии, имел целых три прозвища, не в пример прочим. Звали инспектора "тенью отца Гамлета" за его чрезвычайно худую, как у скелета, костлявую фигуру, на которой точно на вешалке болтался форменный вицмундир. Звали еще почтенного Мартьяна Ивановича "Иродом" за его хроническое, упорное преследование гимназистов и, наконец, "Луканькой". Последнее прозвище являлось самым общеупотребительным и распространенным. По первому же взгляду, кинутому на инспектора, отец Капернаум понял, что предчувствие не обмануло его, что у ариан доподлинно что-то стряслось и весьма нешуточное. Худое, сухое и дряблое лицо инспектора все прыгало от волнения. Грязновато-серые баки вздрагивали... Губы тряслись... В его левой руке была внушительных размеров штрафная тетрадка, "послужной список", как прозвали ее гимназисты, вся испещренная фамилиями провинившихся учеников, подлежащих взысканию за всякого рода сложные и несложные проделки и проступки, "вольные, яже невольные".

В другой руке Луканька держал карандаш, нервно постукивающий о толстую обложку "послужного списка".

- Простите, батюшка, - произнес он, наскоро подходя под благословение к священнику, - но я по приказанию директора принужден отозвать троих учеников с вашего урока. Дело требует безотлагательного выяснения.

И Луканька кинул на батюшку многозначительный взгляд.

Отец Капернаум только молча наклонил в ответ свою великолепно расчесанную голову. Инспектор торопливо подбежал к партам, и бегая по промежутку между рядами скамеек, выкрикивал фальцетом:

- Радин... Гремушин... Комаровский... пожалуйте к директору.

Названные гимназисты поднялись со своих мест и бодро зашагали на середину класса. Радин спокойно и величаво, красивый и гордый, как греческий Адонис, Гремушин своей быстрой, нервной и припрыгивающей походкой, Комаровский, чуть раскачиваясь на длинных ногах, навлекших на него второе прозвище "вешалки" со стороны его однокашников-гимназистов.

Когда Комаровский, невозмутимо-спокойный и мрачный, по своему обыкновению, поравнялся с партой, на которой сидел Каменский, Миша не выдержал и, повернув к нему свое светлоглазое, смеющееся лицо, незаметно воздел руки к небу и замогильным голосом прогудел:

- Помяни мя, егда приидешь во царствие его!

Кто-то неожиданно фыркнул.

Кто-то прыснул от удовольствия и в результате фамилия Каменского очутилась мгновенно в "послужном описке".

- Так будет с каждым, кто осмелится нарушить тишину в классе! - торжественно возвестил Луканька, высоко потрясая карандашом.

- Вот чэловэк! - прозвучал заглушенный гортанный голос мурзы из рая, - сколько нашей крови высосал... а все тэн-тэнью ходит... Ночью испугаться можно, когда на дороге попадется... Корм нэ в прок!

Луканька, по счастью, не слышавший последнего замечания, вышел, сопровождаемый тремя названными учениками из класса.

Когда торжественное шествие появилось в коридоре, "галлы", то есть средние классы, четвертые, пятые и шестые, имевшие в это время полуофициальные уроки, к разряду которых гимназисты относили часы рисования и пения, высунулись, сдержанно недоумевая, из своих помещений.

- Арестованных ведут... - шептали они. - И с ними Радин... "Примерник"... Несуразное что-то! Юрочкин! Чем вы провинились?

Маленькие седьмые, или "мелочь", по прозвищу, тоже высунули носишки из своего класса и чуть слышно хихикали.

- Осьмериков накрыли! Вот здорово-то!.. На нас кричат... а сами влопались...

- Сокрушу! - поймав этот чуть слышный лепет, лаконически, но с грозным видом прогудел сквозь зубы мрачный Комаровский, делая по адресу "мелочи" страшные глаза.

Те дружно гикнули и мгновенно исчезли за дверьми своего класса.

Минуты через две Луканька с тремя арестованными очутились у дверей директорской квартиры.

ГЛАВА III.

Предательская заметка.

В красиво обставленной, несколько сумрачной и казенной до "тошноты", как о ней выразился кто-то из гимназических остряков, приемной директора все четверо остановились.

Невольно, скорее по привычке, нежели ради необходимости, юноши незаметно "обдернулись", пригладили волосы и, чуть вытянувшись, уставились глазами на дверь соседней комнаты, из которой должен был сию минуту появиться директор.

Но минуты проходили за минутами, протягиваясь с досадной медлительностью, а "сам" все еще не показывался.

Прошла еще минута, другая и третья томительно-неприятного ожидания. Еще... еще и еще...

Наконец портьера зашевелилась под чьею-то властной рукой и Вадим Всеволодович Анчаров, главное начальство N-ской гимназии, появился на пороге приемной.

Он был невысокого роста, кругл, с внушительных размеров брюшком на коротеньких ножках, с полными, отвислыми, лоснящимися щеками, с полуголым черепом, блестящим и белым, как слоновая кость.

Внушающий невольное уважение орден Анны висел под гладко выбритым подбородком директора.

За эту круглую, как колесо голову, за толстую быстро перекатывающуюся на коротеньких ножках фигурку, за постоянное пыхтенье и бурно вздымающийся при усиленном дыхании живот, Вадим Всеволодович получил от неумолимых в сих вопросах гимназистов прозвище "Мотора".

В руках Анчарова был объемистый лист газетной бумаги, а глаза его инквизиторским взглядом впивались по очереди в лица трех стоявших перед ним юношей. Ответив небрежным кивком головы на почтительный поклон гимназистов, директор откашлялся, выкатился еще немного вперед, снова откашлялся и, чуть приметно пыхтя, начал приятным густым и сочным басом:

- Господа! Мне весьма прискорбно было узнать, господа, что между вами нашелся такой ученик, который с невозможной и возмутительнейшею для его возраста дерзостью решился так открыто и нагло попрать издавна уважаемые и строго, раз навсегда установленные, правила нашего учебного заведения. Я говорю о прискорбном поступке с одним из ваших однокашников, решившимся выступить в виду всего города в качестве театрального статиста, фигуранта и чуть ли не клоуна на подмостках одного из городских театров, о чем подробно свидетельствует статья, помещенная в этой газете и подписанная "доброжелателем".

Тут "Мотор" для большего впечатления потряс газетой перед носами стоявших перед ним гимназистов.

Потом он снова перевел глаза на злополучную газету и, уткнув в нее пальцем с тщательно отполированным ногтем левой руки, занес правую в боковой карман, откуда извлек золотое пенсне, очутившееся в тот же миг на красиво изогнутом носу директора..

Затем, близко поднес газету к своим близоруким глазам и прочел:

"Удивляемся распущенности и вольности современных гимназистов. И за чем только следит гимназическое начальство? Нам достоверно известно, что ученик N-ской гимназии, восьмого класса, имел смелость открыто выступать в качестве актера-статиста на сцене городского театра... И т. д. и т. д.". - Неожиданно закончил чтение статьи директор.

Он сделал минутную паузу, во время которой снял, протер носовым платком и водворил обратно в карман пенсне, и тогда только произнес снова:

- Я приходил, как вам известно, перед уроком Закона Божия в ваш класс, господа, и изложил вам вкратце суть дела. Тогда же я решительно потребовал от вас всех, от целого класса вкупе, назвать виновного. Участие в театре гимназиста не может быть допустимо ни под каким видом, как самое элементарное нарушение гимназического устава, и строгое взыскание должно постигнуть виновного. Но класс отказался выдать провинившегося... Правило товарищества (тут Директор чуть-чуть усмехнулся), с которым, положительно, я согласиться не могу... Раз ученик провинился, и его товарищи заведомо знают его вину и нежелание сознаться, их прямая обязанность состоит в том, чтобы помочь начальству узнать имя виновного... Но не в этом дело. Это прописные правила, которые вы должны знать с младшего класса. А вот... о чем я хочу потолковать с вами. Я позвал вас сюда, господа, как лучших учеников с тем, чтобы передать вам мое решение, твердое и бесповоротное. Медалисты останутся без медалей, представленные к награде лишатся ее, а обыкновенные смертные (новая усмешка на гладком, розовом лице директора) - выйдут из нашего заведения с неудовлетворительной отметкой за поведение, если... если виновный не назовет себя... И вам, как лучшим ученикам класса, я говорю это с тем, чтобы вы передали это вашим товарищам. А теперь, до свиданья, господа, я не хочу задерживать вас больше!

И, сделав красивый, закругленный жест в воздухе правой рукою, Вадим Всеволодович покатился назад к двери, замаскированной тяжелой плюшевой портьерой.

- Вадим Всеволодович... одну минутку...

И, прежде чем кто-либо мог ожидать этого, Юрий Радин очутился в двух шагах от кругленькой, как мяч фигурки своего начальства.

Директор ласково кивнул юноше. Он любил Радина, как любил каждый этого открытого, прямого, стойкого в вопросах чести юношу.

- Что вам, голубчик? - мягко обратился он к гимназисту, с удовольствием окинув взглядом красивое, смелое и тонкое лицо Юрия.

В одну минуту синие глаза Радина стали черными, как уголь, что случалось с ними всегда в минуты гнева или душевного волнения.

Так темнеет синее озеро перед грозою, когда над ним виснут угрюмо свинцовые тучи...

- Вадим Всеволодович, - произнес Радин, и красивый тенор его завибрировал затаенной дрожью, - не пытайтесь доискиваться виновного, потому что виновный - я!

Если бы молния, скользнув по приемной, ослепила всех присутствующих, если бы кусок неба упал на них в эту минуту, директор и Ирод удивились бы не больше того, чем были удивлены неожиданно и странно прозвучавшим словам Юрия.

На минуту воцарилось молчание, во время которого Юрий Радин стоял по-прежнему, спокойный, красивый и невозмутимый, перед грозными очами своего начальства. Комаровский и Гремушин переглянулись с тоскою.

- Зачем? Зачем он "ляпнул"? - красноречиво говорили, казалось, глаза обоих юношей.

С минуту Луканька, пришибленный неожиданностью, смотрел на Мотора; Мотор на Луканьку... Потом директорские губы раскрылись... Брови многозначительно поднялись и Анчаров веско и негромко протянул многозначительное "а-а". Снова потянулась минута, молчаливая, как смерть и тяжелая, как свинцовая туча. И вдруг все разом разрешилось просто и ясно...

- Вы? Вы, Радин? произнес, тяжело отдуваясь Анчаров, - я ни за что не поверил бы, если бы услышал подобное известие от кого-либо другого...

- Рассказывай! Преотлично бы поверил, - ты шпионов любишь! - вихрем пронеслось в голове Комаровского, которого, по его собственному мысленному признанию, прошибало от всех этих волнений до "десятого поту".

- Но это сказали вы, - снова подхватил директор, не мало не подозревая тех мыслей, которые кружились в буйной голове Комаровского, - и я не имею основания вам не верить.

Снова томительная пауза, во время которой гимназисты тоскливо переминались с ноги на ногу, скорбно рассуждая в своих мыслях:

- И чего пытает?! Уж отпустил бы на все четыре с миром, жила тягучая!

Но "жила" был далек от упомянутого намерения. Его маленькие глазки так и впились в Юрия.

- Послушайте, Радин, - затянул он снова своим приятным звучным баском, более чем когда-либо отдуваясь и пыхтя от волнения. - He буду говорить теперь о причине, побудившей вас, лучшего ученика и украшение гимназии, нарушить так грубо и резко священные традиции нашего учебного заведения, вероятно, к тому у вас имелись веские причины, которые вы мне и сообщите после, наедине, с глазу на глаз... А пока я ограничусь только одним требованием. Я требую, чтобы вы дали мне честное слово честного человека никогда больше не выступать "там" и не бросать таким образом тень ни на вашу гимназию, ни на ваше начальство, якобы допускающее подобное поведение. - И сделав строгое лицо, Мотор замолк.

- Дай ему слово! Ну же! Ну скорее, Каштанчик! Жарь и вывалим отсюда на "чистый воздух" по крайней мере, - усиленно зашептали ему в уши Коля и Комаровский, толкая Юрия под оба локтя.

Но Радин точно не слышал. Бледный тою синевато-серою бледностью, которая так свойственна нервным натурам, с раздувающимися ноздрями и нестерпимо горящим взором, он шагнул ближе к Мотору и произнес твердо:

- Нет, этого слова, Вадим Всеволодович, я вам дать не могу и... не хочу!

Что-то властное, и независимое прозвучало в дрогнувших звуках его молодого голоса. Это-то властное и независимое больнее всего и укололо директора. Мотор вспыхнул, запыхтел и, забыв, что перед ним стоит лучший ученик, краса и гордость вверенного его заботам учебного заведения, крикнул:

- Ага! Бунтовать? Безобразие! Явное неповиновение!.. Что? Молчать! Вы еще не студент. Даже в прихожей университета не побывали, милостивый государь, а туда же! Открытое сопротивление!.. Что? Оставаться в продолжении двух дней после уроков до десяти часов вечера!.. Безвыходно! Марш!

И махнув рукою, Мотор, колеблясь всем своим толстым туловищем на коротеньких ножках, покатился к дверям и нырнул за портьеру.

Ирод подскочил к Юрию, сделал кислую мину и прошипел зловеще:

- Хорошо! Великолепно-с! Дождались!

Юрий пожал плечами и, не слушая сочувственных возгласов товарищей, с тою же синевато-серою бледностью на лице вышел из приемной.......

...............

...............

Следом за уроком отца Капернаума должен был быть русский урок.

В маленькую, пятиминутную перемену, разграничивающую оба часа, в восьмом классе происходило настоящее столпотворение вавилонское. Дело было в том, что вернувшиеся от директора рассказали товарищам обо всем случившемся с их общим любимцем.

Последнего постигла кара, годная только для "мелочи" - первоклассника, а не для взрослого молодого человека, "завтрашнего" студента, и этого-то и не могли переварить самолюбивые "ариане" и шумели и горланили свыше меры. Уже несколько раз "галлы" заглядывали к ним по пути из класса в рекреационный зал, осведомляясь с самым невинным видом - не случился ли пожар в восьмом классе.

Даже "мелочь", бегая до неистовства в маленькую перемену по зале, нет-нет и останавливалась, как вкопанная и, чутко насторожившись, прислушивалась к неумолкаемому гулу, несущемуся из старшего класса.

Действительно, вместилище ариан превратилось сегодня в библейские Содом и Гоморру. Напрасно, розовый и беленький, как барышня, классный наставник, прозванный Купидоном, носился с испуганным видом по классу и неистово взывал, простирая руки и глаза к небу, вернее, к потолку:

- Тише, господа, тише! Или будете внесены в кондуит... Все-с до единого... все, поголовно-с!

- Поголовно? Это хорошо! Одни головы, значит, руки и ноги на свободе останутся, - острил Миша Каменский, не терявший еще никогда в жизни своего праздничного настроения духа.

- Каменский! Вы - первый-с!

И розовый Купидон заносил фамилию Миши к себе в записную книжку.

- За излишнее и неуместное острословие-с! - предупредительно пояснил он.

- Покорно вас благодарим за внимание, Илья Ильич. С почину, значит... Впредь не оставьте вашими милостями! - дурачился Миша.

- Я на вас, господин Каменский, директору буду жаловаться! - зашипел Купидон, теряя от злости весь свой нежный девичий румянец.

- Так точно, господин наставник! - И Миша вытягивался в струнку, как солдат перед генералом, на общую потеху товарищей.

- Нэт! Скажытэ вы мнэ, что это за скотына такая, что в газэтах доносы пишэт! - гудел Соврадзе, стоя на кафедре и ожесточеннейшим образом размахивая руками, как ветряная мельница своими крыльями.

- Да... да... узнать надо! Редактору злополучной газеты коллективное письмо, господа, напишем, что, мол, так и так... гимназисты 8-го класса, глубоко возмущенные подобной заметкой, просят открыть им имя автора статьи и... и..., - захлебываясь и горячась по своему обыкновению, трещал толстенький, рыхлый, с выпуклыми, ничего не выражающими глазами блондин Талин, недалекий и часто говоривший невпопад маленький человечек.

- Попочка, заткнись! Наклей пластырь на твой болтливый клювик, все равно путного ничего не скажешь! - сразу огорошил Талина Каменский.

- Ну ты не очень-то... - запетушился тот.

- Молчи, дурья башка! Дэло говорить надо, а не горох сыпать, - неожиданно прикрикнул на него мурза.

- Господа! - И Коля Гремушин очутился на кафедре. - Слова прошу, слова!

- Дать ему слово! - загремел своим басом Бабаев так, что розовый Купидон подпрыгнул на месте и устремился, подрыгивая своими фалдочками, вон из класса, что-то угрожающе выкрикивая среди общего шума и суматохи.

- Гремушка! Валяй скорее! Купидошка окаянный за Луканькой подрал, забодай его козел в понедельник! - вылетая стрелой на середину класса, прокричал, складывая у рта трубой руки, Каменский.

- Господа! Я буду краток! - надрывался Коля. - Вот что я придумал, братцы: узнать завтра же имя автора подлой статьи и... и... митинг созвать... Понимаете? Где-нибудь под сурдинку, а там решить, что нам сделать с предателем... Как Юрочкин решит, так и казним его... Юрка! Каштанчик, ты что же молчишь? Тебя дело касается? - неожиданно подскочил Коля к печально и понуро сидевшему в уголку Радину. Юрий точно проснулся, поднял на товарища свои синие, прекрасные, теперь печальные глаза и произнес тихо, махнув рукою:

- Все равно... Делайте, что хотите... А лучше всего оставить втуне эту грязную историю.

- Как оставить втуне! Да ты рехнулся что ли, Каштанчик! -Каштанчиком Юрия называли товарищи за его красивую, как шапку разросшуюся густую каштановую шевелюру. - Окончательно спятил, братец! Такое, можно сказать, оскорбление - доносчик отыскался в классе, а он - втуне оставить. Как же! Сейчас! Нет, брат, шалишь! Мы как узнаем имя предателя, так всей оравой к нему и вонзимся и под страхом смерти либо хорошей потасовки, что ли, заставим его выпустить новую заметку о том, что де гимназическое начальство относится к учащейся братии невтерпеж строго и карает завтрашних студентов, как каких-нибудь приготовишек, не узнав как следует, в чем дело... Так, что ли?

- Так, так, ловко придумано! Облобызаемся, друже! - И Миша Каменский широко раскрыл Гремушину свои дружеские объятия.

- Здорово, Гремочка! Молодца! - И верзила Самсон от души сжал своей огромной лапищей худенькую руку Коли.

- Братцы! А что если это кто-нибудь из своих, a? He из наших восьмиклассников, а из галлов, может статься, статью состряпал? - И Кисточка стыдливо выступил вперед, моргая своими светлыми подслеповатыми глазами.

- Вот-то дурак! И он думает, что такой подлец в гимназии найдется! - И Комаровский негодующим взором окинул своего наивного товарища. - Это, брат, маком! Да!

- Вы это правду говорите! - и тоненький, изящный Стась, говоривший всем "вы" без исключения и изысканно вежливый со всеми товарищами, вынырнул вперед из-за широкой спины Самсона.

- А ты не юли - без тебя знаю! - огрызнулся Комаровский.

- Ну, так как же? - обводя разгоревшимися глазами толпившихся вокруг кафедры гимназистов, вопрошал взволнованно Гремушин.

- Узнать! узнать имя автора! Флуга послать - он узнает... Он ловкач в этом деле - даром что из-под земли не видать. А потом всей оравой к автору... Пистолет к груди - и пиши, брат, под дулом другую статью в защиту пострадавшего...

- Ну, это маком, пистолет-то....

- Отчего же?

- Разве шоколадный!..

- Дурачье!

- А завтра митинг... Сговоримся, как действовать дальше... Прежде всего за Каштанку идти Мотора просить... Ведь позорище - как мальчишку под арест! И к автору статьи кого отрядить, братцы?

- Да прежде всего имя узнать надо! Флуг, Флуг! возьмешься выведать?

- Умру, а узнаю, братцы! - откликнулся маленький еврей.

- Молодца!

И снова как пчелы в улье загудели, зашумели восьмиклассники. Один только виновник общей сумятицы казался спокойным и бесстрастным.

Юрий Радин, низко наклонив свою красивую голову над какой-то книгой, открытой наудачу, упорно думал свою невеселую думу.

ГЛАВА IV.

Восстание ариан.

Митинг у восьмиклассников обещал быть грандиозным...

Верзила Бабаев еще на уроке Божьей Коровки, вернее, учителя русской словесности, прозванного так за совсем исключительное кроткое отношение к своим ученикам, разослал по партам свернутые трубочками повестки с указанием места и часа сборища.

Решено было собраться в физической комнате, именуемой "пустыней аравийской" за то, что туда вне часов физических опытов, никто никогда не показывался, разве только сторож, на обязанности которого лежал присмотр за "пустыней". Временем сборища назначили 12 часов, когда ариане, нечестивые, бородатые и басистые восьмиклассники, и галлы, вечно спорящие и добивающиеся чего-то, и крикливая, дерущаяся "мелочь", все это собиралось в "чайной". Чайная была длинная, мрачная комната на том конце коридора, который назывался южным полюсом, в отличие от противоположного конца - полюса северного. В ней стояло несколько столов, покрытых камчатными скатертями, и швейцариха Марфа Спиридоновна или Марфа Посадница, энергичная, сильная женщина поила всю гимназическую братию чаем за шестьдесят копеек в месяц.

Сегодня по непредвиденным обстоятельствам в чайную собрались только галлы и мелочь, нечестивые же ариане блистали своим отсутствием.

Малыши не придали этому никакого значения и дружно набросились на бутерброды, захваченные из дому и составляющие вместе с чаем обычный завтрак гимназистов.

Галлы же, как более взрослые, поняли, что это неспроста и что ариане "закипели" и будут кипеть до самого "Иродова вторжения".

Галлы не ошиблись.

Восьмиклассники "кипели" не на шутку. У входа в Аравийскую пустыню, за стеклянною дверью, затянутой зеленой тафтяной занавеской, стоял тот же Самсон, взявший на себя роль устроителя митинга и блюстителя порядка. Он охранял дверь библиотеки, как некий мифологический Цербер охранял вход в Аид.

Каждые две минуты Самсон высовывался за дверь и возвещал товарищам, что горизонт чист и что на севере и юге все спокойно. Собирались по двое, по трое, чтобы не возбудить, чего доброго, подозрения начальства. Быстро, как тени проскальзывали в "пустыню" и вскоре последняя превратилась в самое бурное и шумное место сборища возбужденной молодежи.

Участники митинга, совершенно забыли о строгом запрещении со стороны начальства устраивать подобного рода собрания и увлеклись вовсю.

Умы волновались. Горячие головы пылали. Голоса звучали несдержанно и шумно. Слишком уж животрепещущим оказывался вопрос, чтобы можно было обсуждать его спокойно. Флуг мастерски выполнил возложенное на него поручение и узнал все. Но на все вопросы товарищей Флуг отмалчивался и сдержанно-кратко заявил, что до поры до времени не скажет ни единого слова.

- Господа! Надо выбрать председателя? - послышались тут и там громкие голоса.

- Председателя! Председателя! - загремело хором.

- Комаровского! Комаровского выбираем! Полезай на стол, Комарик!

- Чучело! - загудел Комаровский... - Да ведь стол-то круглый... одноногий... Вроде какого бы дамского. А что, ежели я турманом оттуда? а? Похороны-то на чей счет будут? - басил, не выходя из своего мрачного спокойствия, Комар. Но его не слушали. Десятки рук подхватили высокого юношу на воздух, и через минуту мрачный Комарик восседал на столе, поджав под себя по-турецки ноги, и неистово колотил перочинным ножом по пряжке пояса, что должно было заменять роль председательского звонка.

- Ребята! - загудел в ту же минуту со своего поста Бабаев. - Чур! не вопить!.. Вопить будете - тень отца Гамлета предстанет, а предстанет тень - из единиц хоть окрошку делай!.. Чувствуйте!..

И снова его кудлатая голова высунулась за дверь.

В ту же минуту легкий, как мяч, Гремушин очутился на столе позади мрачного Комаровского.

- Братцы! - заорал во весь голос Коля, - торопитесь... Луканька того и гляди вонзится... Слушайте! начинаю. Отверсте уши и сомкните уста ваши!

- Без прелюдий, Николка! Валяй к делу! - загудело, зашумело кругом на тысячу ладов. Серые глаза Гремочки ярко блеснули.

- Братцы, - звонко выкрикнул он, - вам хорошо известно, что какой-то негодяй настрочил в газете пасквиль и результатом этого ваш рыцарски честный Радин, не желая подвести класса, влопался.

- Да к делу же! Чего мямлишь! - Раздраженно крикнул председатель - Комаровский.

- Начал от царя Гороха! Дать ему трепку за многословие.

- Долой оратора! He надо такого!

- He надо! Долой! Закрой свой курятник!

- Говорыть не умеет! Вот чэловэк! - громче других неистовствовал Соврадзе.

- Тише, вы! - умышленно звонким фальцетом запищал Каменский, - влопаемся все. Комарик, звони им! Звони, что они раскудахтались не в меру?

- Вот дурак-то! Чем я им звонить буду? Носом, что ли? - мрачно пробасил председатель. - Звонка у меня нет, чучело!

- Тише, вам говорят, тише, петушье! - несся от двери бас Самсона.

- Дайте же мне докончить! - взмолился Гремушин, весь красный, как пион, от тщетного усилия перекричать собрание.

- Завтра кончишь или когда студентом будешь! - сострил Миша.

- Господа! - уже в голос закричал Коля, прыгая на стол, как прыгает обыкновенно американский житель в банке, что продается на вербах... - дело не в Радине... Мне жаль, что Юрочкина здесь нет между нами, я бы это и ему в лицо сказал... он провинился и терпит кару, а вот что у нас предатель есть - вот это гадость... И имя его нам сейчас узнать надо... Флуг все выведал... Пусть скажет... Флуг! Флуг! Где ты?

И Гремушин, вытягивая свою и без того длинную шею, вертел голову направо и налево, стараясь разглядеть за спинами товарищей характерную тщедушную фигурку маленького еврея. Но Флуг уже сам протискивался вперед, усиленно работая локтями, чтобы расчистить себе дорогу. Его огромные глаза горели... Чахоточные щеки пылали. Худенький и тщедушный, ловкий и быстрый, как котенок, он в одну секунду был уже на столе, на месте спрыгнувшего Коли.

- Товарищи! Слова прошу! - задыхаясь и кашляя, звенел его вибрирующий голосок.

- Молчать! Флуг говорить хочет! Дайте, шут возьми, говорить Флугу! - гремел мрачный бас Комаровского, и он уставился на все еще шумевшую ватагу свирепым оком грозного начальника.

- Слушайте Флуга! Говори, Флуг! Живее! - загудело несметным роем вокруг маленького еврейчика. Черненький Давид, весь пылающий, нервный и возбужденный, окинул присутствующих своими огромными глазами, горевшими нестерпимым блеском, и заговорил громко, спеша и волнуясь:

- Подлость! Подлость! Господа... Низкое предательство. Узнал, так своим ушам не поверил. "Свой" же, восьмерик, накатал статью о Радине. Ей-Богу!

- Имя его?! Имя! Флуг! - загудело, послышалось кругом стола.

- Да, да, имя и изгнать предателя из товарищеской среды!

- Попросту вытурить из гимназии!

- За два-то месяца до акта?

- Шут возьми! А доносить благородно?

- Да тише вы, чучелы! Луканька, ей-ей, нагрянет.

- Воздух сгустился! мой нос чует! чучелы! Гроза собирается, - неистовствовал Бабаев, как обезьяна, прыгая через порог "физической" в коридор и обратно. Но "чучелы" не унимались... Умы волновались все сильнее и сильнее... Молодые сердца кипели... Все взоры до единого впились в разрумянившееся чахоточным румянцем лицо маленького еврея.

- Кто писал статью? Кто? Кто? Да говори же... - неслось отовсюду. Флуг стоял на столе, тесно окруженный со всех сторон бурливой, молодой толпою.

Он поводил горящими глазами и, казалось, ждал только, когда все стихнет. Наконец, наступила желанная пауза, и Флуг начал.

- Господа! Я буду краток... Слушайте: я скажу вам одну маленькую притчу. Были два человека на свете. Оба талантливые... Оба хотели много учиться, чтобы стать учеными и полезными членами своей родины. Хотели и еще кой-чего иного... Хотели награду получить от тех, кто над ними стоял, их учил, напутствовал... Но вот один своими знаниями начал одолевать, побеждать другого... Ему должна была быть присуждена первая награда, его товарищу - вторая. Этот товарищ был горд и тщеславен, как сам сатана. Он понял, что если оклевещет соперника, унизит его в глазах начальства, то соперник лишится своей награды. И он будет первый, как царь. И он взял и написал грязную заметку, где, не называя имени товарища, предал гласности его проступок перед правилами того учебного заведения, где оба воспитывались. Он хорошо знал, доносчик, что начальство обратит свой гнев на весь класс и что виновный не допустит наказания всего класса и назовет себя... И не ошибся... И о чем писал? На что донес? На то, что сын, желая заработать лишний кусок хлеба своей больной матери, не побоялся выступить на театральных подмостках, вопреки запрещению начальства! Злодей мог только решиться на это! Все, как видите, просто и ясно... Я был в редакции газеты и узнал имя предателя... Господа! Я жалкий, маленький еврей, сын почтенного старого Авраама Флуга. Мы бедны... очень бедны и не каждый день обедаем даже, я, моя сестра Сара, мой старый почтенный отец. Но ни за какие сокровища в мире я не променяю своей нищей жизни впроголодь на баронский титул и богатства того человека, который стоит вон там у колонны и который предал своего брата не за грош...

Едва только успел произнести маленький Флуг последнее слово, как толпа присутствующих, как по команде, устремилась в дальний угол комнаты. Там, картинно опираясь на колонну, скрестив руки на груди и презрительно сощурив свои маленькие бесцветные глазки, стоял длинный остзеец барон Ренке. При заключительной речи Флуга его спокойное, высокомерное лицо покрылось легким налетом румянца. Белобрысые брови свелись над переносицей. Глаза блеснули. Надменная усмешка скривила губы.

Наступила томительная пауза, во время которой Ренке и Флуг впились глазами друг в друга. Худо скрываемое презрение промелькнуло в худосочном, породистом лице барона... Ему отвечали тем же поблескивающие, как зарницы, глаза маленького еврея. Протянулась минута, одинаково тяжелая для всех присутствующих. Точно грозовая туча повисла в воздухе над головами всех этих юношей, взволнованных, как никогда. И вдруг стремительно и быстро Флуг соскользнул на пол, духом пролетел пространство от стола до колонны и, вонзив свои два горящие глаза в надменное лицо барона, вскрикнул взволнованно, истерично:

- Барон Нэд фон Ренке! Это сделали вы!

ГЛАВА V.

Товарищ-Искариот.

Гром грянул... Гроза разразилась... Точно удар хлыста прошелся по телу длинного остзейца.

Он вздрогнул... Позеленел... Глаза его ушли куда-то вглубь и спрятались за белесоватыми ресницами. Две горящие зелеными огоньками щелочки впились в лицо Флуга, как два маленькие жала змеи. Все прочие ариане безмолвной толпою стояли вокруг. Всем было как-то не по себе... Предательство одноклассника ошеломило юношей. Несносное, нестерпимое, до боли острое чувство горечи и стыда наполняло молодые честные души всех этих взрослых мальчиков.

И вот Миша Каменский первый нарушил молчание.

- Фон Ренке, ты печальный негодяй, - прозвучал из дальнего угла его красивый голос, - и это весьма неприятное открытие!

Длинный барон выпрямился. Его тощая, прямая, как жердь, фигура чуть отделилась от колонны, на которую он опирался до этой минуты.

- Я бы попросил вас быть несколько сдержаннее! - процедил он сквозь зубы, не раскрывая рта.

- Послушайте, Ренке, ведь это возмутительно! - горячо произнес мечтательный и бледный юноша, поэт восьмого класса Бандуров, прозванный лордом Байроном за его довольно удачные стихи, - это подлость, то, что вы сделали, фон Ренке, и вы должны нам сказать что-либо в свое оправдание сию же минуту! - И лорд Байрон обвел все сборище своими лучистыми, ясными, как у ребенка, глазами.

- Я никому и ничему не обязан, - сухо и резко произнес длинный барон, - а тем более людям, с которыми у меня нет, не было и никогда не будет ничего общего! Прошу запомнить это, а равно и то, что я отказываюсь и ныне и впредь от дачи каких бы то ни было показаний по этому делу. И прошу оставить меня в покое! - заключил он живописным жестом своей холеной руки.

Воцарилось новое молчание, еще более длительное и томящее, нежели прежде. Что-то глубже и теснее вошло в душу и закопошилось в ней, безотрадное, мучительное, больное... Негодование, гнев, ненависть, почти граничившая с ужасом, отразилась на лицах всех этих недавних детей, заливая их густым румянцем стыда за чужой проступок. Один виновник всеобщего возмущения был, по-видимому, спокоен. Он по-прежнему опирался теперь о колонну в той же картинно-небрежной позе, заложив руки в карманы своих новых, с иголочки, брюк.

И снова неугомонный Каменский очутился лицом к лицу с длинным бароном. Его детски-моложавое, мальчишеское лицо со злобою остановилось на Ренке. Жгучим задором заискрились глаза.

- Фон Ренке, - произнес он громко, - простите меня. Я должен извиниться перед вами... Я ошибся, назвав вас печальным негодяем... Нет, вы не то... Вы негодяй хронический... На веки вечные, неизлечимый... Запомните это хорошенько!

Змеиные глазки длинного барона загорелись ярче.

- Я буду жаловаться директору! - прошипел он со злобой.

Но тут случилось нечто неожиданное. Долго сдерживаемый прилив негодования вылился наружу. Так, плотина, не выдержав иногда бурного натиска волн, рушится с треском в кипучие волны. Костлявый Комаровский, сидевший в это время с неподвижностью статуи на столе, вскочил вдруг, как ошпаренный, со своего места.

- Слушай ты, немчура, Килька Балтийская, - прогремел он своим оглушительным басом, - стоило бы отлупить тебя так, что небу станет жарко... Да рук о тебя марать не стоит! Дрянцо ты... Сверхдрянцо!.. В квадрате дрянцо!.. В кубе!.. А вот мы что сделаем... Кати, братцы, к "Мотору"... и либо он... либо мы... heraus из любезной нашей alma mater пожалуйте! Потому что, как есть, ты настоящий дрянь-человечишко!

- Правда твоя! Из такова чэловэка у нас на Куре шашлык делать надо и с солью скушать такой чэловэк! - хмуря густые черные брови и неистово махая руками, кричал Соврадзе.

- Отравишься, Соврашко, от такого шашлыка-то, друг милый! Видишь, в нем яду сколько! Змеи ядовиты, братец ты мой! - острил Каменский.

- Тогда бить его надо... За подлость бить! Вот чэловэк! - не унимался кавказец и ближе подступил с сжатыми кулаками к Ренке.

- Бить, понятно! - послышалось откуда-то сзади.

- Да что мы, "мелочь", что ли, приготовишки, чтобы драться, братцы? - вступился чей-то одинокий голос из толпы. Но он утонул сразу посреди общих криков и шума.

Какая-то непонятная суматоха произошла в тот же миг вокруг Ренке. Комаровский, немилосердно расталкивая товарищей, продирался к нему. Еще минута - и оба юноши очутились друг против друга. Костлявая, но сильная рука Комара опустилась на плечо Ренке.

- Слушай ты, Иуда предатель! Говори прямо - ты это сделал? - сурово выкрикнул он.

Ни один мускул не дрогнул на побледневшем лице длинного барона. Он небрежно закинул нога на ногу и, дерзко взглянув в самые глаза товарища, спросил:

- А хотя бы и я! Какое вам дело?

Новое смятение... Новый взрыв бури... Кто-то "ухнул"... Кто-то крикнул... Истерическое "ах" вырвалось из груди маленького Флуга и тяжелый учебник, ловко пущенный забывшимся в бешенстве Соврадзе, глухо ударился о колонну, на вершок выше головы заметно побледневшего остзейца. Это послужило как бы началом схватки.

Десятки рук потянулись к Ренке. Круг сузился... Юноши окружили тесным кольцом колонну, и длинному барону пришлось бы плохо, если бы чей-то громкий голос, разом протрезвивший всех, не прозвучал отчетливо и возбужденно:

- Брось его... He стоит рук марать... Вали лучше к директору, братцы. Либо он, Ренке, либо мы всем классом, в отставку, значит, вчистую... Так, что ли?

- Так! Так! - загудели голоса, - а Флуга качать... Молодчина Флуг! До всего дознался... Все выведал! На руках его, братцы, снесем до дверей директорской квартиры. Качать Флуга! Ура, Флуг!

И прежде чем маленький Флуг успел опомниться, несколько рук подхватили его, высоко подняли над головами и торжественно вынесли из физического кабинета, к великому удовольствию "мелочи", отовсюду высунувшей свои любопытные рожицы, украшенные довольно-таки не двусмысленными синяками.

Физическая комната сразу опустела. Нэд фон Ренке остался в ней один...

ГЛАВА VI.

Драма жизни.

В то время, к которому относится наша повесть, гимназические карцеры, места заключения провинившихся учеников, уже прикончили свое существование. Вместо них провинившихся запирали под замок в пустом классе, после последнего часа занятий, на определенное начальством время. Подобного рода наказание постигало чаще всего младшие классы и средние; восьмиклассники же не испытывали на себе до сих пор неприятной необходимости просидеть шесть часов подряд под ключом в опустевшей гимназии.

Немудрено поэтому, что такого рода взыскание, постигшее Юрия Радина, не могло не взволновать весь класс. Посылали депутацию к "Мотору", прося снисхождения виновному, но Анчаров остался непоколебим и Юрию пришлось "отсиживать" в своем подневольном заключении.

Тоскливо и смутно было на душе юноши. Одно из окон "аида" (прозвище, данное гимназистами игравшим роль карцера пустым классам) было раскрыто настежь.

Оно выходило в глухой и узкий переулок. Прямо перед ним торчала безобразная серая стена соседнего дома, Клочок весеннего неба виднелся через нее, синевато-нежный, задумчивый и воздушный. Остальные окна выходили на широкую улицу и были плотно заперты.

Сквозь открытое окошко вливалась опьяняющая нега чуть пробуждающейся молодой весны. Никакой аромат в мире не сравнится с этим свежим и тонким благоуханием синеокого красавца Апреля.

Юрий Радин улегся на широкий подоконник лицом к небу, вернее, к голубому клочку и думает, думает, думает невеселую, угрюмую думу.

Большего ужаса, большей кары сам враг рода человеческого не мог бы придумать для него. "Мотор" неумышленно, конечно, наказал его самым чувствительным образом... Юрий вздрогнул при одной мысли об этом. Его синие глаза потемнели от волнения и затаенного горя.

- Мама дорогая! За что? За что, моя единственная, ненаглядная!

Где-то болезненно и глубоко затрепетало в его душе: "Мама! Дорогая!". В один миг ее образ предстал перед ним - болезненно хрупкий, манящий. Такой, какою он видит ее в последнее время. Она волнуется, беспокоится, мучается за него, такая худенькая, слабенькая, больная... Ведь он должен был быть во что бы то ни стало дома сегодня. Непременно должен... Сегодня консилиум... Васенька привезет к ним сегодня "знаменитость". Сегодня разрешится, наконец, этот страшный вопрос, чем она больна и насколько серьезно больна, его радость-мама... Насколько страшен этот странный, сверлящий ее тело недуг, который точит ее за последние годы. Васеньке, их бывшему домашнему врачу в былые счастливые годы, а теперь их ближайшему другу - с тех пор как они обеднели, этому самому Васеньке удалось уломать "знаменитость" позволить себя привезти к ним. Известный профессор - специалист по грудным болезням, настоящее чудо ученого мира едва согласился заглянуть к ним к 8-ми часам. A что, если он рассердится, что никого из близких не будет в это время около больной? Рассердится и уедет, не поставив диагноза, не разъяснив болезни его матери... О, Господи, за что?!

И юноша, стиснув свои тонкие пальцы, хрустнул ими:

- Хорош я тоже... Позволил запереть себя, как гусь для убоя... И в такую минуту! - вихрем проносилось в его голове.

Юрий быстро встал на ноги... Встряхнулся... Нервная судорога повела его красивое лицо.

- А вдруг профессор найдет что-либо ужасное у мамы, и Васенька скроет это от меня! Побоится сказать, расстроить, что тогда?..

Холодный пот выступил на лбу юноши... Тяжелый вздох вырвался из его груди. И вдруг почему-то неожиданно и быстро выплыла перед ним одна потрясающая душу картина из его прошлого. Он - Юра, десятилетний мальчик, сидит в роскошно убранном будуаре его матери и учит наизусть французские стихи. Гувернер-швейцарец задал их ему - общему баловню и любимцу родителей. В то лучшее привилегированное заведение, куда думает отдать его отец, без французского языка поступить немыслимо. Там учатся графы и князья, и знание языков там так же обязательно, как знание "Отче наш" и Символа Веры. Он, Юра, не княжеский и не графский сын, но его отец, известный и крупный деятель, знаком всему Петербургу своими денежными предприятиями, и благодаря крупному капиталу он может воспитывать, как владетельного принца, своего маленького Юру. А теперь еще подоспело какое-то новое солидное предприятие, постройка новой железнодорожной ветви, которая, как говорят окружающие, даст около миллиона прибыли Кириллу Викторовичу Радину, отцу Юры. Мальчик знает, что он будет богат, как маленький Крез, и ему лень учиться. К тому же кругом него такая роскошь!.. Их огромный дом похож на дворец... Чего только в нем нет! Какое тут ученье пойдет в голову, когда у Юры в его собственном маленьком кабинете шкаф полон книгами лучших произведений русской и иностранной литературы. О! Он так любит читать, маленький Юра! Но учиться все-таки надо, и если не ради себя, то ради ее - мамы... О, дорогая. Когда она смотрит на него своими васильковыми глазами, ему кажется, что само небо улыбается в ее взоре. Он боготворит ее, маму - такую радостную, светлую, такую ласковую, молодую! Отца он меньше знает, потому что видит реже, и любит его как будто слабее даже, нежели мать.

Разумеется, он будет учить басню про эту глупую стрекозу, проплясавшую все лето...

И мальчик зажимает уши, зажмуривает глаза и учит, учит... Ведь надо же выучить? Monsieur Cornet спросит... И если он ответит хорошо, без ошибок - голубушка-мама поцелует его...

Вечер спускается незаметно... тихо... В будуаре затапливают камин... Сейчас и мама вернется со своих визитов, такая красоточка, воздушная, легкая, нарядная, всегда в чем-то светлом, точно облачком окутывающем ее маленькую, худенькую фигурку.

Милая! Он уже чувствует ее приближение. Сейчас... Скоро... Вот, вот!..

И вдруг этот крик, страшный и мучительный крик безумия, почти дикого ужаса, прозвучавший резким воплем по всей их роскошной квартире.

О, какой ужас! Какая мгновенная, страшная смерть! Когда его отца принесли уже мертвого из клуба, и десятилетнему Юре объяснили, что с папой удар от неожиданного нервного потрясения, - он ничего не понял. Он только видел большого, странно распростертого и неподвижно лежащего на столе человека, мало похожего на его всегда живого, добродушного и озабоченного папу. Но потом все выяснилось сразу. Страшно и грубо сорвала с себя маску судьба и показала свое злое старческое лицо бедному ребенку. Юра узнал вдруг, что они стали нищими, что дело, в котором участвовал отец, лопнуло, что и было причиной смерти отца.

С этого-то дня маленький Юра и перестал быть ребенком.

Он видел, как продавалась с аукциона их роскошная обстановка и деньги, вырученные за нее, переходили в карманы каких-то жестоких крикливых людей, громко требующих уплаты долга, оставшегося после смерти Кирилла Викторовича. Гувернера, учителей распустили. Переехали из огромных палат в крошечную комнатку, и тут-то и началась борьба - мучительная, страстная борьба голодных людей с нуждою.

Нина Михайловна Радина была урожденная графиня Рогай. Получив блестящее светское воспитание, она все-таки не годилась для служебной деятельности. He для этой жизни готовили ее ее родители. Но тут выручило нечто совсем неожиданное. Еще будучи барышней, Нина Михайловна отлично рисовала по фарфору. И теперь она принялась украшать букетами фарфоровые тарелки, чашки и прочую посуду на продажу. Это обеспечивало, по крайней мере, мать и сына от голодной смерти на первое время.

Юра Радин поступил в гимназию. Из любви к матери он стал учиться прекрасно и сразу занял выдающееся положение среди своих сверстников. Любимец товарищей, начальства и учителей, он добился того, что с первого же года, не в пример прочим, был освобожден от платы за ученье. А годы шли, да шли... Хрупкая, болезненная Нина Михайловна не вынесла постоянной работы без устали и передышки. Силы ее упали, здоровье подточилось, и грозным призраком смерти повеяло на молодую сравнительно женщину. Юра пришел в ужас. Ему было тогда 15 лет. Он давал уроки, занимался перепиской, словом, где и как мог, помогал матери... Но уроки маловозрастному гимназисту попадались редко, а если и попадались, то за такую ничтожную цену, что ее едва-едва хватало на хлеб. Нечего и говорить о том, как обрадовался Юрий, когда встретивший его случайно директор одного из городских театров предложил юноше занять у него место выходного актера, попросту статиста, обещая ему платить по два рубля за каждый выход. Юрий радостно встрепенулся. Для них с матерью, наголодавшихся вдоволь, эти деньги показались огромным богатством. Новые счастливые горизонты раскрылись перед юношей, как вдруг... Этот неожиданный донос в виде газетной статейки, объяснение с директором, наказание...

При одной мысли обо всем этом новый ужас охватил юношу...

Сегодня он должен быть дома во что бы то ни стало! Должен! Но как? Как? Боже Великий! Скоро ли кончится все это? Он сбросит с себя эту черную куртку и станет свободным, как птица? Скоро ли он будет работать, как вол, для своей матери, единственной радости, оставшейся ему на земле?! Да, скоро! Скоро теперь, скоро!

Через три-четыре месяца он будет "там"... в том желанном и светлом храме науки, который составляет предмет самых жгучих мечтаний каждого гимназиста! Университет!

Господи! Сколько радостных и счастливых грез в этом звуке!

При воспоминании об университете глаза Юрия разгорелись пламенными огоньками, а сердце замерло радостно и сладко. Еще бы! Познать всю сладость науки, забыться в серьезном чтении от всех неурядиц и мелочей их жалкого существования! А главное - услышать тех лучших людей ученого мира, которые отдали себя, свой труд, свои знания служению науки. И под руководством этих лучших профессоров, шаг за шагом, узнавать новые, все новые истины. И в новый мир, в мир дивный и прекрасный откроет ему двери желанный университет!

Все существо юноши наполнилось чудным необъяснимым сладостным чувством... Через три месяца только! И тогда! Тогда... Рай распахнет ему двери, светозарный и светлый земной рай!

Но до тех пор? Как же быть ему теперь? Сейчас? Сегодня?

Он до боли стиснул голову руками.

- Консилиум... мама... Васенька скроет... не скажет... если... если...

Страшная, туманная мысль сковала его мозг. Сердце захолодело тяжелым предчувствием. В бессильном гневе и смертельной тоске он упал головою на подоконник и замер без мысли, без движения...

ГЛАВА VII.

Бегство из "Аида"

Что-то хрустнуло, звякнуло, глухо зашуршало у него под окном. Юрий поднял голову, высунулся - и легкий крик радости замер на его губах.

- Флуг! Голубчик! Ты?

Под самым подоконником сияло ему худенькое, возбужденное личико Давида Флуга.

Ловкий и подвижной, как обезьянка, он успел в каких-нибудь несколько минут добраться по водосточной трубе в третий этаж, где находился злополучный аид, и теперь ликующий сидел на подоконнике и тихо восторженно шептал:

- Вот видишь... совсем не так трудно... И в переулке ни души... Я знаю, ты мне говорил вчера, что у вас сегодня консилиум... Так вот я... Только ради Бога тише... Луканька, как нераскаянный грешник, по коридору бродит... Того и гляди вонзится... Я за тебя побуду... Бери мое пальто, фуражку... И айда!.. До девяти можешь гулять спокойно... He торопись особенно... Мне делать нечего - я дрыхать буду - смерть спать хочется.

И Флуг притворно зевнул, блеснув своими мелкими ровными, как у белочки острыми, зубами.

Опешивший и растерянный от неожиданности Радин с какою-то свирепою силой стиснул хрупкую тоненькую руку маленького Давида.

- И после этого... после этого говорят, что евреи!.. - начал он, краснея и задыхаясь... - да золотые сердца у вас! Спасибо, дружище! - И с внезапным порывом он горячо обнял приятеля.

- Ладно! Уж ладно! Ступай! - усмехнулся тот. - Ах, да!.. вот еще, чтобы не забыть... Были все мы кагалом у Мотора... Штука, брат! Требовали, кричали, неистовствовали. Ей-ей! Даже Луканька струхнул... A все же не добились, уволить не уволят, а медали лишат...

- Да кого лишат-то, говори толком! - изумился Юрий.

- Вот чэловэк, как говорит Соврадзе! - патетически вскинув глаза к потолку, вскричал маленький еврей. - Он ничего не знает. Да ведь из-за тебя все дело, чучело, ты эдакое!.. Из-за театра и ареста твоего... Ведь докопался я, кто в газете статью тиснул... Ренке это...

- Ренке? - изумленно произнес Радин. - Но зачем же!

- Вот дубина-то! Не догадывается! Голова! - еще горячее зашептал маленький Давид. - Да пойми же ты, башка, что если бы не ты, Ренке первую медаль получил... А ты ему поперек пути, как забор корове, возвращающейся с поля. Вот! А теперь шалишь! Медали он не увидит, как своих ушей, потому Моторка ему его "писательства", ни Боже мой, не спустит... Чуть было не вытурил его впопыхах, да одумался... Видишь, у нашей остзейской миноги какие-то связи, родственники при дворе, забодай его козел рогами, ну, a Мотор трус изрядный, сам знаешь!.. А все же вместо медали у Ренке... вот! - И маленький еврей растянул руку и показал кому-то невидимому некий знак, именуемый "масонским", иначе говоря, просто шиш на нашем общем языке. - А теперь ступай... По воздуху, аки посуху... И помни, до девяти вечера я дрыхну, и видеть твою физику вовсе не намерен! - весело заключил Флуг.

Радин вспыхнул благодарным взглядом на великодушного маленького человечка, еще раз стремительно сжал его пальцы и в следующую же минуту в фуражке и пальто Давида, доходившем ему едва-едва до колен, бесшумно скользил вниз по трубе...

ГЛАВА VIII.

Диагноз бесстрастной "знаменитости".

- Юрка, ты?

Нина Михайловна своим чутким ухом уловила стук входной двери, легкие шаги в коридоре, знакомую быструю дорогую походку и по бледному, изможденному лицу ее, еще красивому и не старому, несмотря на совсем седую голову, медленно проползла счастливая улыбка. Удивительного, редкого цвета васильковые глаза ее мягко и влажно засияли, обращаясь к дверям.

Нет сомнения: это он - ее мальчик!

И как бы в подтверждение ее мысли Юрий стремительным ураганом ворвался в их крошечную комнату.

- Мамуся!

- Каштанчик!

Они всегда называли так наедине друг друга. Нина Михайловна широко раскрыла объятия и каштановая кудрявая голова Юрия прижалась к ее груди.

- Мама, они ушли? - робко прозвучал голос юноши.

- Нет... нет... в комнате хозяйки совещаются!.. - поторопилась успокоить сына Радина, - но почему ты так поздно? Я волновалась... и что это за пальто на тебе? - уже встревоженным голосом заключила она.

Юрий вспыхнул. Он не умел лгать...

- Опоздал? пальто?.. - ронял он, бессмысленно глядя на безобразно коротенькую амуницию Флуга, боясь еще более встревожить мать объяснением о том, как на него донесли, как он "влопался", как угодил под "арест". Опять она взволнуется, начнет плакать, нервничать... Поднимется этот кашель снова, этот ужасный кашель, который разрывает на части ее грудь и тяжелым молотом отзывается в его сердце...

- Об этом потом, мама, моя родная, - тихо произнес он, - не волнуйся только, все хорошо, опоздал потому, что у нас вышел скандальчик в классе... Но все вздор, повторяю. А только я пойду... к профессору, нужно узнать все... понимаешь ли? Голубушка моя, прости!

И прежде чем Нина Михайловна успела сказать что-либо, Юрий быстро прижался к ее руке губами и, стремительно отбежав от кресла, где она сидела, вся обложенная подушками, в один миг скрылся за дверью.

.........................

.........................

- К вам можно?

Голос юноши прозвучал робко, несмело...

"Знаменитость" бросила недовольный взор на дверь. Известный профессор, специалист по грудным болезням, светило ученого мира не любил, когда его беспокоили вообще, а во время консилиумов особенно. Он только что оглушил скромного молодого военного врача Василия Васильевича Кудряшина целою бурею громких латинских терминов - названий всевозможных болезней и теперь доказывал что-то с бурным ожесточением своему молодому коллеге. И вдруг...

- К вам можно?

Что хочет ему сказать этот статный, худенький синеглазый мальчик, так внезапно появившийся на пороге? А "синеглазый мальчик" уже стоит перед ним, взволнованный, трепещущий, побледневший...

- Господин профессор, простите, ради Бога, - говорит Юрий, и его молодой красивый тенор звучит глухо и странно, - ради Бога, простите, но я должен... вы должны... да, вы должны сказать, что с моей матерью?.. Какая ей грозит опасность? И чем? Чем наконец избавиться от недуга, который точит ее?..

Профессор кинул через очки взгляд на невысокую фигуру юноши. Потом перевел глаза на Кудряшина и произнес, полувопросительно кивнув головой в сторону Юрия:

- Как его нервы?

- О, он силен как молодой львенок, ему можно говорить спокойно все. - И как бы желая ободрить юношу, Васенька нежно похлопал по плечу Радина.

- Тогда приготовьтесь услышать большую неприятность, юноша, - мямля и пожевывая губами протянул профессор, - ваша мать опасна... Она не протянет долго в этой обстановке и будет таять как свеча, пока... пока... если...

- Если? - задохнувшись, простонал Юрий, и, как синие колючие иглы, его глаза впились в бесстрастное лицо "знаменитости".

- Если вы не отправите вашу мать на юг Франции или Италии, Швейцарии, наконец, куда-нибудь в Ниццу, в Лугано или Негри... Солнце и воздух сделают чудо... и в три года ваша мать поправится и расцветет, как роза. Вот вам мой совет!

- Вот вам мой совет! - отозвался где-то глубоко в сердце сухой и бесстрастный голос профессора... - Вот вам мой совет... - произнес кто-то в пространстве с диким и страшным ударением... И разом все захохотало, завертелось и закружилось в сатанинской пляске вокруг Юрия. Смертельная бледность разлилась по его лицу... Голова закружилась...

- Она расцветет, как роза! - странным отзвуком раздался в его ушах старческий дребезжащий голос. Потом ему представилась со страшной нелепостью пурпуровая роза, прекрасная, крупная, с одуряющим запахом, ударившим его в голову. И сильнее закружилась голова... Мысли поползли по ней страшные, серые, тягучие и жуткие, как привидения, больные мысли...

Он зашатался... Потом криво усмехнулся.

- Это невозможно! - беззвучно дрогнули его губы... - Мы нищие... Ни Лугано, ни Ницца, ни что другое недоступно для нас.

И, слегка пошатываясь, вышел из комнаты...

ГЛАВА IX.

Его жертва.

- Флуг, ты, кажется, заснул?

Маленький Давид вскочил, как встрепанный. Что это? Он действительно уснул на полу "аида" так же сладко и безмятежно, как на своей домашней постели. И дико тараща глаза, маленький еврей окинул взором комнату.

Окно открыто настежь... Легкий ветерок дышит на него вместе с неуловимым дыханием апреля... Южные голубоватые сумерки заволокли природу. На окне сидит Радин, в его, Давидовом куцом пальто и в съехавшей на затылок мятой фуражке. Но что с ним? Лицо бледно, как у мертвеца. Глаза лихорадочно горят.

Маленький еврей вздрогнул.

- Каштанка, что ты? - проронили его вздрагивающие губы.

- Моя мать умрет... умрет в два месяца или расцветет, как роза! - дико выкрикнул Радин и в бессилии отчаяния и муки сжал голову руками.

Страшная, как смерть, минута проползла, таинственная и жуткая на лоне тихого апрельского вечера... Маленький Давид поднял руки, всплеснул ими и беспомощно произнес своим слабым голоском:

- Да говори ты толком, ради Бога... Ничего не понимаю!

Тогда Юрий опомнился. Вспыхнул. Собрал силы. Теперь его речь полилась неудержимо...

- Болезнь... печальный исход... или Лугано... Солнце... море... воздух и розы... - срывалось беспорядочным лепетом с его уст, бессвязно и быстро. - И это невозможно! Мы нищие... He для нас Лугано и Ницца! Пойми ты, ради Господа!.. И она умрет!

Что-то дрогнуло и оборвалось в груди синеглазого юноши... Что-то зазвенело как струна...

И вдруг глухое судорожное рыдание, похожее на вой, огласило стены класса.

Радин не мог сдерживаться больше и зарыдал, как ребенок, упав на подоконник своей кудрявой головой... Из его груди вырвались вопли.

- Мы только двое... двое... на свете... пойми, Флуг, пойми... Для нее я живу... для нее работаю... Она моя единственная... И она умрет! Умрет, растает, как свечка, потому что и Лугано... и Ницца для богачей... да... а не для нас, нищих, не для нас! - И полный бессильного отчаяния, злобы и муки он заскрежетал зубами.

Маленький Давид выпрямился. Чахоточный румянец заиграл в его лице... Черные глаза заискрились неожиданной мыслью... Он подскочил к Радину, с силой, которую трудно было ожидать от такого слабенького существа, оторвал руки Юрия от его лица, залитого слезами, и закричал почти в голос:

- Врешь! не умрет она! И я смело говорю тебе это, я, маленький ничтожный еврей, сын почтенного старого Авраама Флуга!..

Юрий только горько покачал головою... Его разом потемневшие глаза, влажные от слез, недоверчиво вскинулись на Давида.

- He может этого быть! - проронили губы.

- Врешь, может, - неистовствовал Флуг. - Денег у тебя нет... говоришь, - деньги будут!

- Ты смеешься?

- Да ты очумел, что ли? И он думает, этот великовозрастный дуралей, что Давид Флуг может смеяться в такую минуту. Да будь я проклят до седьмого колена, если я посмею шутить и смеяться сейчас.

И маленький Флуг закашлялся и затопал ногами, охваченный закипевшим с головы до ног неистовым возмущением. Потом разом пришел в себя... Торопясь, суетясь и волнуясь, подставил стул Юрию, насильно усадил на него товарища и, задыхаясь, весь волнующийся и суетливый, снова заговорил:

- Слушай и молчи... Я не должен сбиваться... Пожалуйста, не мешай мне и слушай.

Две недели тому назад Мотор вызвал меня к себе... Я, знаешь ли, откровенно говоря, труса спраздновал: зовут к директору, зачем зовут? Пошел. Вижу - встречает торжественный и письмо в руках.

- Вот, говорит, Флуг, дело вас касается. Другим я не предложу, потому как другие в университет пойдут, а вам, евреям, туда доступ труднее... А я себе думаю... - Почему же мне и не попасть, если я на экзамене на пятерках выпрыгну? Однако, молчу. Пусть его себе говорит на здоровье. Он и заговорил. Тут, говорит, письмо одно я получил. Помещик один из своего имения из глуши пишет. Предлагает двух мальчиков готовить, на три года по контракту... По тысяче рублей в год, a полторы тысячи сейчас, вперед дает. Вы, говорит, не гнушайтесь этим местом, место хорошее. И три тысячи гонорара и часть денег вперед. Прочел я письмо, а Мотор опять заводит:

- Что же, говорит, согласны?

А я себе думаю:

- Дурак человек, кто от своего счастья откажется - от университета ускользнет... Ведь это земля Ханаанская...

- Нет, говорю, Вадим Всеволодович, я не согласен... Попытаю свое счастье... с университетом, авось попаду.

А он так холодно мне в ответ.

- Как желаете... Я для вас же лучше хотел..

Это видишь ли... вы, русские, убеждены, что мы, евреи, за золото душу отдать готовы! А неправда это! Ложь! Сущая ложь!.. Еврей свое счастье понимает, и на деньги плюет, когда его счастье в другую сторону манит, - заключил Флуг, сияя своими черными прекрасными глазами.

Но Юрий Радин уже не слушал его. Он стоял, встревоженный и бледный, обратившись лицом к молодому, только что всплывшему месяцу и шептал:

- Да... да... хорошо... Флуг... отлично, Флуг!.. Все прекрасно... Я понял тебя... И Лугано будет... И Ницца, все! Я понял тебя... маленький мой Флуг... и... и... университет к шуту!.. Я беру место у помещика.

- Вот! - вырвалось счастливым возгласом из груди еврея, - полторы тысячи, ты пойми!.. Твоей матери будет достаточно на год... В Лугано можно устроиться скромно... А там... что-нибудь еще выдумаешь... A университет не пропадет... Через три года можешь поступить смело...

- Нет, Флуг, я уже не поступлю туда, милый. Три года срок огромный... Я отвыкну от книг и от ученья за этот срок! Да и некогда будет... Буду продолжать учить других, готовить мелюзгу, а сам... сам...

Юрий задохнулся... Мысль о потере университета казалась ему чудовищной и жуткой, как смерть. Флуг, казалось, видел страшную глухую борьбу в сердце своего товарища и изнывал от жалости и душевной боли за него.

Но вдруг Юрий как бы встряхнулся, выпрямился. Черные брови сомкнулись над гордыми, сияющими глазами.

- Я благословляю тебя, Флуг! - произнес он твердым голосом без малейшей в нем дрожи колебанья, - да, благословляю за твой совет... Завтра же иду к Мотору просить рекомендации на место... потому что... потому что... - Тут он задержался на минуту и произнес уже совсем новым, мягко зазвучавшим ласковым голосом:

- Потому что я страшно люблю мою мать!

ГЛАВА X.

Карикатура.

Учительская конференция строже взглянула на дело Ренке, нежели сам директор... На совете педагогов говорили по этому поводу бурно и много. Кое-кто из учителей подал голос за полное исключение фон Ренке из гимназии. Газетная статейка с изобличением своего же товарища показалась чудовищным поступком вопиющей подлости.

Только сам Мотор, да учитель латинского языка, прозванный "Шавкой" за его раздражительный и желчно-придирчивый характер, отстаивали длинного остзейца. Шавка, единственный человек изо всей гимназии, искренне благоволил к Нэду. Причина этой симпатии была самая простая. Нэд фон Ренке знал латынь, как никто в классе, а этого было вполне достаточно, чтобы "Шавка" или Данила Дмитриевич Собачкин воспылал к усердному ученику самой сильной привязанностью. Остальные учителя, как и гимназисты, не терпели Ренке.

Он держал себя вызывающе и независимо одинаково и с равными, и с начальством. И в то же время так, что никто не мог придраться к нему. Учился Ренке великолепно. Строго исполнял все предписания начальства, но в то же время что-то снисходительно-презрительное по отношению ко всем было во всех его строго рассчитанных движениях, в белобрысом надменном лице, даже в самом костюме, казалось, преувеличенно изящном, всегда новеньком и дорогом.

Он поступил из Рижской гимназии на три последние года. Для чего? Этого никто не знал. Ходили о Ренке темные слухи... Говорили, что он баснословно богат и что у него есть где-то замок в Лифляндии, роскошный, как дворец, и что он живет в нем один как перст на свете.

Малыши-мелочь, склонная ко всему таинственному и необыкновенному, окружила уход Ренке из Рижской гимназии какою-то трагической тайной... Говорили, что Ренке, еще будучи в 4-м классе, у себя в Риге вызвал на дуэль преподавателя греческого языка и убил его... За это его перевели в Петербург и хотели отдать под суд, но Ренке отдал "целый мильон" вдове "грека" и его маленьким детям, и Ренке простили.

Слухи нелепые, но вполне достигающие своего назначения окружить непроницаемым флером таинственности загадочную особу длинного барона.

История с газетной статьей наделала много шуму. О ней говорили всюду: говорили в классах, говорили в чайной, даже в каморке Александра Македонского, атлета-сторожа, говорили великовозрастные гимназисты, забегавшие туда "вскурнуть" под сурдинку, то есть попросту выкурить пару папирос и "перемыть косточки" нелюбимым преподавателям и классным наставникам.

Однако Мотор совокупно с Шавкой "отстояли" Нэда, и фон Ренке не исключили. Ему решили сделать публичный выговор и лишили второй медали, на которую длинный барон был зачислен до сих пор кандидатом. Своим "спасением" от исключения из гимназии Нэд был обязан вполне директору и латинцу.

Неведомо какими путями, но до восьмериков дошли самые точные подробности решения учительского совета. Доподлинно узналось, что Шавка спас "гадюку", как тогда звали в гимназии Ренке. Отстоял его в то время, когда остальные члены конференции настаивали на его удалении из гимназии.

Этого было вполне достаточно, чтобы даже спокойные и рассудительные головы запылали жаждою мести по отношению к Шавке, и без того самому нелюбимому из всех учителей.

И "ариане нечестивые" закипели снова... В первый же ближайший урок решено было разыграть "Шавку", закатить ему "бенефис", то есть, попросту говоря, устроить ему преблагополучно самый настоящий классный скандальчик, на который нечестивые ариане были изобретателями первый сорт.

И Шавку "разыграли".

Был понедельник. Последний понедельник до окончания классных занятий. С субботою заканчивался учебный сезон, восьмериков распускали с тем, чтобы снова собрать их через неделю, но уже в актовом зале, для первого выпускного экзамена. Торжественно-приподнятое настроение царило в умиленных сердцах ариан... Все чувствовали, что стоят у преддверия новой жизни, светлой и прекрасной, на пороге университета, этого античного храма мудрости и красоты, о котором страстно и пламенно мечтает каждый гимназист-восьмиклассник.

Собирались сегодня на уроки лениво, но весело и шумно сошлись на общей молитве в рекреационном зале... Разошлись по классам, младшие - чинно и степенно шаркая подметками, старшие - шумной, веселой и празднично настроенной толпой.

- Господа! Глядите!

И едва только успел Гремушин протянуть руку к классной доске, как дружный взрыв хохота раздался среди ариан. На черной доске мелом с изумительною точностью и сходством был изображен Собачкин в виде огромного цепного пса с зловеще оскаленными зубами. На ошейнике было четко вырисовано "Шавка". Внизу под ним стояло: "Покорнейше просят не гладить и не дразнить, без намордника, кусается".

На носу Шавки чуть держалась длинная змея с воспроизведенным до малейших подробностей лицом Нэда фон Ренке. Над головами обоих было сияние... В центре сияния чья-то рука, весьма недвусмысленно показывающая шиш по направлению к медали, пролетающей под самым носом Нэда в виде огромной птицы.

Три вопросительных и четыре восклицательных знака стояли кругом, в виде стражи... И больше ничего.

Карикатура удалась на славу.

С редким мастерством удалось неизвестному художнику подцепить самые точные выражения лиц Шавки и Ренке, все самые существенные черты их физиономий. Ариане окружили густою толпою доску и хохотали до слез.

- Кто изобразил? Чья живопись? Ах, шут возьми, ловко! - слышались веселые крики между взрывами бурного хохота тут и там. Неожиданно глаза всех, как по команде, обратились к Каменскому.

- Мишка, ты? Кайся!

Ответа не требовалось. По смеющейся, ликующей физиономии общего любимца можно было сразу догадаться, в чем дело.

- Вот здорово-то!

- Ловко, брат!

- Да-а! изображеньице!

- Мое поживаешь!

- Когда ж это ты намалевал, братец? - посыпалось на него со всех сторон.

- Лихо, что и говорить, отделал.

- Да, когда? Как? Экий молодчинища!

Мишу вертели во все стороны, как гуттаперчевую куклу... Потом подхватили на руки и под оглушительное "ура" начали качать... Потом снова опустили на пол, и снова посыпались дождем вопросы...

- Как? каким образом? когда?

- Да очень просто, господа... Пришел за час... Поймал Александра Македонского. Сунул ему рупь в зубы... Открывай, говорю, великий человек, класс... А он за рупь, вы знаете, самого Мотора пришьет к постели... Ну и того... Впустил, значит, а я и намалевал. Хорошо! Это будет блестящим апофеозом к нашему бенефису, - и сияющими глазами обвел товарищей Миша.

- Шут его знает, как хорошо! Здорово можно сказать... Под орех, милый человек, как есть раскатал... - и дружеские хлопки градом посыпались на спину и плечи шалуна.

- А фон Ренке где? Где ты, балтийская селедка, а? Где он, господа! Дайте ему полюбоваться на собственное личико... Пропустите его к доске... Ступай, душечка! Ступай, мамочка! Ступай, батюшка! Ступай, цыпинька ты моя! - И мрачный Комаровский с силой вытолкал к доске упиравшегося руками и ногами длинного барона.

- He смейте меня трогать! Руки прочь! - неожиданно выкрикнул тот, и все его белобрысое худое лицо багрово-буро покраснело.

- He лубишь? - своим гортанным голосом прозвенел Соврадзе, - а в газэта пасквил пысать лубишь! У-у! продажная душа!.. - и он свирепо блеснул на него своими кавказскими глазами.

- Оставьте его, господа! - неожиданно вмешался Юрий и, растолкав толпу, очутился подле Ренке.

- Мамочка, не чуди! Спрячь в карман свои рыцарские наклонности! - загудел снова Комаровский.

Но Радин его не слушал.

- Пойдемте, Ренке, мне вам надо кое-что сказать! - произнес он серьезным голосом и, взяв под руку остзейца, вывел его из толпы.

Потом отвел его в дальний угол класса и заговорил, хмурясь:

- Я не терплю травли, достойной разве только приготовишек-мелочи, и поэтому выручил вас... Больше нам с вами говорить не о чем...

И он повернулся назад, чтобы присоединиться к товарищам, все еще восторженно гудевшим у доски. Но каково же было удивление юноши, когда рука длинного барона легла на его плечо, и Нэд произнес, впиваясь в него своими змеиными глазками:

- Да, Радин, вы это верно сказали... Нам говорить с вами не о чем, потому что мы враги... Да, враги на всю жизнь. Я ненавижу вас, как ненавидел еще никого в мире, потому что вы встали поперек моего пути... Из-за вас я лишился того, что мне было дороже жизни. Вы разбили все мои смелые мечты... Больше того, из-за вас я подвергся публичному позорному выговору, я - барон Вильгельский Нэд фон дер Ренке! - И гордо выпрямившись, он измерил взглядом Радина с головы до ног.

Юрий равнодушно пожал плечами:

- Спрячьте вашу ненависть в карман, Ренке. Я ни при чем... Если вы сделали подлость, то имейте же гражданское мужество расплачиваться за нее...

- Подлость! Подлость! - взвизгнул вне себя Нэд, и все его показное спокойствие слетело с него, как маска.

- Пусть подлость, но я ненавижу тебя... Ненавижу за твою пресловутую честность, за показную красоту поступков, за общую любовь к тебе, за способность уметь казаться выше других... Мы одни, нас все равно никто не слышит. Эти оболтусы заняты у доски... Слушай, я скажу тебе еще раз, что никого в мире я так не ненавидел, как тебя! Ты встал передо мною, ты мешаешь мне, и этого я тебе никогда не забуду!

- Благодарю вас, Нэд, - насмешливо улыбнулся Юрий, - но ваша ненависть мне совсем не страшна! Нэд фон дер Ренке, зачем вы говорите мне все это? Ведь вы не искренни! Вам совестно за ваш поступок, и вы стараетесь обелить себя, обрушив всю вину на другого... И это нехорошо, нечестно, Ренке! - спокойно заключил свою речь Юрий, и не спеша отошел от длинного барона, оставив его в глубоком смущении и гневе одного в углу.

XI.

Бенефис латинца.

Лишь только преподаватель латинского языка вошел в класс, он сразу почуял собравшиеся над его головой тучи.

Данила Дмитриевич Собачкин - худой, желчный, с рыжими бачками в виде котлеток, с бегающими, подозрительно выискивающими что-то глазками, производил далеко не благоприятное впечатление всей своей почтенной особой.

Злополучная доска с карикатурой была повернута от кафедры с таким расчетом, что Шавка, сидя на своем обычном месте, никак бы не мог увидеть ее. Но зато, если бы латинист вздумал "низвергнуться", по выражению гимназистов, эффект мог бы получиться чрезвычайный.

- Что задано? - желчным, раздраженным голосом обратился он к классу.

Дежурный Бабаев, как бы нехотя, поднялся со своего места.

- Ода Горация, - произнес он.

- Которая?

- Тридцатая, из третьей книги. Monumentum.

- Прекрасно.

Шавка опустил глаза в записную книжку, где у него значились фамилии учеников в алфавитном порядке, и произнес в нос, растягивая слова:

- Ватрушин, переведите.

Злополучный Кисточка, растерянный, смущенный и близорукий, моргая своими милыми серыми глазами, вскочил со скамьи и произнес, запинаясь:

- He готовил перевода, г. учитель.

- Как-с? - так и подскочил Собачкин на своем месте. - Как-с вы изволили сказать, господин Ватрушин?

- He учил, говорю.

- А почему - с? Смею вас спросить, господин Ватрушин?

- У него сестра заболела, - выпалил вместо Ватрушина со своего места, мрачный Комаровский. - Всю ночь ей компрессы пришлось ставить...

- Но, сколько мне известно, у господина Ватрушина нет сестры. Он единственный сын, господин Ватрушин, - язвительно произнес Шавка и впился в Комаровского уничтожающим взглядом своих маленьких колючих глаз.

- Так что ж что единственный! - тем же мрачным тоном пробасил Комаровский. - Сестра родилась недавно... В воскресенье родилась.

- В воскресенье родилась, а в понедельник заболела... - съехидничал Шавка.

- Так что ж... Точно не могло этого быть... Эти новорожденные всегда болеют. Живот болел.

Класс фыркнул. Шавка "зашелся", как говорится, от злости.

- A у вас живот не болит, господин Комаровский? - произнес он, заметно сдерживаясь и злясь.

- Нет, не болит.

- Так переведите Горация.

Комаровский равнодушно дернул плечом и мешковато взял книгу.

В ту же минуту с первой скамьи поднялся Каменский. По лукавому и красивому лицу "тридцать три проказы" можно было угадать, что любимец класса готов выкинуть новое "коленце" в самом непродолжительном времени.

- Данила Дмитриевич! - прозвенел его звучный молодой голос. - Вы не именинник ли сегодня?

Латинист свирепо взглянул на юношу.

- Нет! - оборвал он сухо.

- И не рождение ваше?

- Нет.

- И не день ангела вашей супруги? - не унимался шалун, в то время как класс буквально давился от смеха, готовый расфыркаться на всю гимназию.

- Что вам надо от меня? Чего вы привязались? - взвизгнул Собачкин... - Садитесь на место и оставьте меня в покое! Комаровский! Начинайте переводить.

- Я не учил Горация, Даниил Дмитриевич! - прогудел равнодушный бас последнего.

- Как не учили? - так и вскинулся на него латинист.

- Брат в канаву упал и сломал ногу, - также уныло гудел Комаровский.

- И вы ему компрессы ставили, - мгновенно весь разливаясь желчью, прошипел Собачкин.

- И я ему компрессы ставил! - заключил в тон ему невозмутимый Комар.

- Садитесь! Дальше компрессов вы не двинетесь. А на экзамене срежетесь, как последний осел из ослов, и меня осрамите на веки веков! - свирепо проговорил Собачкин.

И тотчас же со своего места снова вскочил Каменский.

- Господин учитель! - произнес своим звонким голосом Миша. - Как перевести следующую фразу: "Когда глупая собака сдружится с гадюкой, она рискует быть ужаленной"?..

Латинист вспыхнул от бешенства, но сдержанно отвечал:

- Этой фразы я вам не скажу, а удовольствуюсь другою: "У глупой собаки бывают острые зубы и ни змеиное жало, ни ослиное копыто ей не страшны. Она умеет кусаться".

И довольный своею остротою, латинист перевел свою фразу на латинский язык, потом неожиданно соскочил с кафедры и пошел "гулять" по классу, торжествующий и удовлетворенный более, чем когда-либо.

- Будешь часто кусаться - зубы притупятся! - проворчал себе под нос Миша, нехотя опускаясь на свое место.

- Что-с? Что вы изволили сказать? - преувеличенно-вежливо обратился к нему Собачкин.

Миша сделал невинное лицо и, как ни в чем не бывало, развалился на скамейке.

Собачкин поставил злополучному Комару двойку с минусом в балльник и, оглянув весь класс, как бы заранее предвкушая хороший ответ, произнес, потирая руки:

- Фон Ренке! Побеседуем с Горацием!..

Нэд поднялся, надменный и высокомерный, как всегда. Он взял спокойным движением руки книгу со стола и своим деревянным голосом начал:

Exegi monumentum acre perennius

Regalique situ piramidum altius,

Quod non imber edax, non Aquilo impoltns,

Possit di ruere aut innumerabilis

Annorum series et fuga temporum.

Нэд переводил гладко и легко, тем уверенным тоном, который не покидал его ни в какую минуту его жизни. Нэд переводил, а Собачкин слушал его с видимым удовольствием и потирал руки, щуря, как кот, глаза и кидая на своего любимца - длинного барона - ласковый и благодарный взгляд.

- Этот мол-де не продаст, этот не выдаст. Что за чудный юноша! - казалось, говорили эти глаза.

Чудный юноша дочитал до точки и остановился.

- Благодарю, Ренке, вы меня радуете... Я сохраню лучшее воспоминание о вас. У меня мало друзей в вашем классе, - размягченным голосом произнес учитель.

Фон Ренке вспыхнул. Похвала не доставила ему удовольствия... Напротив... Какой-то жалкий учителишка навязывается ему на дружбу, ему, барону Нэду фон Ренке!

Но латинист, казалось, не разделял его мнения, он ласковым взором обвел костлявую фигуру Ренке и произнес еще раз почти нежно:

- Благодарю вас, сердечно благодарю! Успокоили старика.

Потом грозным взором окинул класс.

- Стыдитесь, господа! Ведь вы, так сказать, завтра в университет поступаете, а с такими знаниями латинского языка какие же из вас студенты выйдут? Ведь вы меня на голову осрамите там, перед профессорами! Ведь что они подумают? Стыдно, господа! Вы не дети, должны понимать, что без латыни шагу нельзя сделать...

И Шавка продолжал распространяться, нервно бегая по классу. Но вот он неожиданно повернулся лицом к кафедре, шагнул вперед еще и еще и вдруг неожиданно замер, пораженный видом злополучного изображения, с неподражаемым искусством выведенного на классной доске.

- А-а-а?.. - не то простонал, не то протянул несчастный и своими жалящими глазами так и впился в доску.

Класс не выдержал и громко прыснул. Что-то невообразимое произошло с Собачкиным. До последнего мгновения он не подозревал еще всей проделки.

- А-а!.. - вырвалось еще раз из груди его возгласом, полным не то отчаяния, не то испуга. И багровый румянец сразу сменился зеленоватой бледностью на его лице...

Он поднял руку... ткнул неподражаемо красноречивым жестом в доску с карикатурой... и взвизгнув фальцетом на весь класс:

- Я буду жаловаться инспектору, да-с! - пулей вылетел за дверь.

...........................

...........................

- Ну теперь, братцы, держись! Здорово зарядился! - И Гремушин, как пробка, вскочил на кафедру.

- Господа завтрашние студенты! Вали к доске! Стирай картину! He то плохо будет! - закричал он не своим голосом.

Размахивая руками, завтрашние студенты в одну секунду повскакали со своих мест и очутились у доски всей оравой. Взмах губки, полотенца... и в одну секунду черная доска уже поражала взгляд своей трогательно-невинной пустотою. Самый след преступления исчез навсегда.

Когда через десять минут Ирод, в сопровождении Шавки, входил в класс с грозным многообещающим видом, у доски стоял маленький Флуг и, прикусив по привычке кончик высунутого языка, старательно выводил на злополучной доске карту Азиатской России. Костлявый палец "Тени отца Гамлета" уткнулся в нее.

- Что это?

- Карта Азиатской России, - самым невинным голосом отвечал Давид. - Нас Михаил Петрович просил подготовлять черчение к экзаменам... - И глаза маленького Флуга приняли самое ангельское выражение.

- А где же?.. - Лицо Ирода приняло недоумевающий растерянный вид, и он взглянул на Собачкина безнадежным взглядом. Последний позеленел.

- Они ее стерли! - более простонал, нежели произнес латинист.

- Какая гадость! Какая мерзость! И это будущие студенты! Да, вы... да вы... хулиганы... а не гимназисты... На три часа после уроков остаться в классе! - тоном командующего начальника отряда выкрикнул инспектор... - Я донесу его превосходительству! - И, подрыгивая фалдочками, "Тень отца Гамлета" исчезла за дверью так же быстро и неожиданно, как и появилась.

За нею исчез и взбешенный латинист. Класс огласился долго не смолкаемым хохотом. "Купидон" перебегал от парты к парте, умоляя успокоиться, так как у седьмых по соседству был урок алгебры в этот час, но его никто не слушал.

Черноглазый "Мурза" бегал за ним по пятам и гудел под самое ухо классного наставника:

- Василь Васильевич, я знаю одну хорррошую сказку. Жил на свэте мужык. Было у нэго трое сына: одын сын умен, второй сын так и сяк, а трэтый сын Собачкин дурак! Хорошая сказка!

- Я вас запишу за непочтительность! - неожиданно взвизгнул Купидон.

- Жарте... Все одно, через тры мэсэца я с вами кланяться нэ буду! Вот чэловэк!

И, сверкая своими черными глазищами, Соврадзе пошел на свое место, как ни в чем ни бывало.

В этот день нечестивые ариане праздновали полную победу.

Шавку "разыграли" под орех.

Бенефис удался на славу...

Лидия Алексеевна Чарская - ГИМНАЗИСТЫ - 01, читать текст

См. также Чарская Лидия Алексеевна - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ГИМНАЗИСТЫ - 02
ГЛАВА XII. Любимец и Опальный. В субботу был урок русской словесности....

Грозная дружина - 01
ПРЕДИСЛОВИЕ Немного в истории примеров такого героизма, как смелый пох...