Алексей Павлович Чапыгин
«РАЗИН СТЕПАН - 07»

"РАЗИН СТЕПАН - 07"

2

В куполе собора в узкие окна сквозь синий сумрак крадется лунный серебристо-серый свет. Он обрывался, не достигая противоположных окошек, обойденных луной в тусклых нишах.

Внизу собора, у дверей, закинутых железным поперечным заметом, поет негромкий, приятный голос, и голос тот слышнее вверху, чем внизу, среди позолоты, церковных подвесов, паникадил, подсвечников и люстр. Дальше от дверей входных, пред царскими вратами в пятнах золотой резьбы, за столом, крытым парчовым антиминсом(342) с крестами, атаман черпал из яндовых ковшом мед, иногда водку. По бороде атамана текло, он время от времени проводил рукавом кафтана, стирал хмельную влагу и снова остервенело пил, не закусывая, хотя на столе кушаний было много. Церковные свечи, перевитые тонкими полосками золота, толстые, были косо вдавлены в медные и серебряные подсвечники. Светотени колебались по темным, враждебно глядящим образам. От далеких алтарю входных дверей все так же звучал голос. Там, за простым, некрытым столом, сидел Лазунка, гадал в карты; раскинув их, вглядывался, покачивая черной курчавой головой. Собирал спешно карты в колоду, тасовал и снова раскидывал карты. От его движений шибался на стороны робкий огонь тонких восковых свечек, прилепленных к голомени кривой татарской сабли, лежавшей на столе в виде большого полумесяца.

Атаман бросил на стол ковш, не допив. Хмельное брызнуло. Разин тяжело, но не шатко поднялся. Деревянные, большим полукругом, ступени возвышения к алтарю затрещали от шагов; однозвучно отражая стук подков на сапогах, зазвенели плиты под тяжелой пятой.

Лазунка поднял голову, оглянулся на атамана и перестал петь.

- Что ж ты смолк, Лазунка, играй ту песню.

- Сам я, батько, украл песню, да, вишь, худо...

- Играй!

Лазунка запел:

Ты пойдем-ка со мной, дочь жилецкая, Кинь отцову нову горенку, Промени на житье беспечальное.

С вольной волей, девка, мы спознаемся, В сине море разгуляемся...

И на Волгу-реку в кораблях придем, На Царев ночевать со стругов уйдем...

На Царевом-то нет цветов вовек, Проросла лишь травинка невысоконька...

То ли горе нам?

А на Волге-реке острова-цветы, Паруса белеют, ладьи бегут, Угребают, поют лодки с челнами...

Коль захочешь цветов, чернобровая, Я из паруса в шатре размечу цветы, Все венисы, перлы-жемчуги, Златоглав парчу-узорочье.

Со лесов, с курганов, с берегов реки Ты услышишь соколиный свист, Эх, не ветер с бурей тешатся -

Молодецкий зык по воде идет!

- Хорошо, Лазунка! Оно можно бахвалить в игре... можно... Ты гадал о чем?

- Гадаю, батько!

- У кого ворожбе той обучился?

- У молдавки, атаман! У старой экой чертовки... Сидела в Москве на площади, христарадничала, а был я хмелен - кинул полтину, она руку целовать, я не дал, и говорит: "Боярин! Хошь, обучу гадать?" - "Учи". Она мне раскинула карты раз, два - я и обучился. Карты дала, велела берегчи - не расстаюся с ними...

- Чего нагадал?

- Эх, батько, все неладное: заупрямятся карты - тогда лучше не гадать...

- Что ж худое тебе?

- Будто смерть мне... ей-бо! Я их мешал, путал, а все смерть! Я же ушел с Москвы без смерти, сказывал тебе лишь, что убил я Шпыня, лазутчика, да, кажись, не до смерти зашиб.

- Шпынь попадись мне - повешу!

- А думаю я, батько, Шпыня в Москву слал Васька Ус.

- Ну, полно, Лазунка! Какая ему корысть?

- Васька Ус тум - "у тумы бисовы думы", - черт его поймет!.. Вороватый есаул.

- Эх, Лазунка, думаю я про него худое, да брат он мне названой и за княжну-персиянку зол... Только не он Шпыня наладил к боярам, сам Шпынь вор! Эх, тяжко такое дело! Сам ли ты видал на Москве болвана, коего проклинали попы?

- Сам я, батько! Прокляли и сожгли на Ивановой в Кремле.

- Так вот! Иные из мужиков, что пришли к нам, отшатнулись, прослышав анафему, бегут... Татарва, чуваша и черемиса худо оружны: луки, топоры, и те не на боевых ратовищах - дровяные; еще вилы да рогатины - в том не много беды, а пуще... меж собой не сговорны! Казаков коренных мало... А ты дал ли дьякам писать к Серку в Запорожье?

- Дал, батько! Исписали грамоту, сам чел я...

- Скажи, в грамоте как было?

- Так вот: "Друг кошевой, Серко! Бью тебе челом и прошу посуленное подможное войско. Шли зелье и свинец, людей охочих вербуй, шли с карабинами, мушкетами на Астрахань, а чем боле будет та справа и люди придут скоро, тем большая тебе будет от нас честь, добыча от казаков вольных и атамана Степана Тимофеевича". Печать твою приложили, я же гонца наладил смелого, запорожца Гуню.

- Ушел гонец?

- Седни ушел он, батько.

- То добро! Есаулы Осипов да Харитоненко с Дону, с Хопра привели людей... Самара, Саратов под нами - воеводы кончены... Нынче скоро пустим народ под Синбирск - Петруха Урусов из кремля не вылезает, не задержит, боится нас... Пущай идут есаулы - Черноусенко рвется к бою... Чикмаза с Федькой Шелудяком оставляю в Астрахани глядеть за Васькой... Эх, Лавреич! Парень смелой - ужели в измене замаран?

- Думаю, батько, что да.

- Пождем, Лазунка!.. Через неделю и около того взбуди меня, не дай пить...

Атаман пригнулся, взгляд его был страшен...

- Спешить надо, Лазунка, или сплошаем - плаха ждет...

- Батько, страшно мне за твою голову - закинь пить...

- Нынче, Лазунка, еще наша сила! Не бойся - пью... Взбуди через неделю и знай: не верю я никому, тебе да Чикмазу верю. А над всеми, когда я сплю, как сатона вьется Васька Лавреев - за ним гляди...

Атаман ушел. Лазунка поправил и переменил подгоревшие свечи, стал гадать. Голос его запел звонче в лунном мареве купола церкви...

3

Еще прошли два дня и две ночи: атаман пил, глаза его наливались кровью. Он иногда вставал, шатаясь ходил по церкви, рубил иконы. Сабля тяжело, зловеще сверкала в сумраке, оживленном редкими огнями.

Тогда Лазунка кричал:

- Батько, сядь к столу!

Разин, слыша знакомый голос, что-то вспоминал, послушно отходил на место, садился, дремал у стола и снова пил. Иногда приходил в алтарь маленький волосатый, в черной ряске, пономарик. Разин его назвал чертом. Пономарик часто крестился, менял на столе подгоревшие свечи и исчезал своей лазейкой в алтаре. Разин отдирал тяжелую голову от рук, кричал:

- Эй, черт!.. Огню!

- Даю, батюшка, даю - вот те Христос...

Пономарик волчком вертелся, таская из ящиков свечи. Среди яндовых быстро вспыхивали огни и гасли. Прикрепленные к антиминсу, они подымали его пузырями, падали.

- Огню, черт!

- Ох, вот те Христос, и лоб перекрестить некогда! Ой, даю... - Прилепляя к антиминсу свечи, пономарик дрожал и читал под нос:

- "Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей..."

- Провалился сквозь землю? Огню!

Пономарик начал лепить свечи на кромки яндовых. Атаман дико хохотал:

- Смекнул, сатана!.. Есть вино?

- Не гневись, батюшка, есть!

- Сгинь, попова крыса!

Пономарик исчез. Атаман выпил из яндовы через край хмельного меду, неверным размахом утер седеющую бороду, опустил на руки седые на концах кудри. Огни оплыли, дымили, пахло воском. Водка, начиная нагреваться от многих огней, запахла сильнее. Атаман, мотаясь, встал, оглянул мрачными глазами огни на яндовых и что-то как бы вспомнил:

- Да-а... пожог изведет? - Взмахнул по огням широкой ладонью, сорвал с яндовых огни, кинул под ноги. - Так, так! - Огляделся, взгляд его упал на ковш. Взял ковш, зачерпнул из яндовы водки, выпил полный ковш, не переводя дух...

По стенам, написанные сумрачными красками, кривлялись лики святых. Разину показалось, что среди них он узнает Владимира Киевского.

- Ты, равноапостольный? Ты! Сыроядец, блудодей, многоженец! И ты свят? А каким местом свят? Или за то, что загнал людей в реку, как на водопой животину? Ха-ха-ха! И вы все таковы же, сподвижники! Русь спасали? Боярскую Русь? Что ж вы говорили мужику? Корми бояр, царя и веруй! Мужичье добро шло в ваш кошт, и вы то добро копили. Изгоняли жонок? Напоказ своей святости манили в монастыри юношей. Претили носить портки, а были б в кафтанах длинных, с кудрями, на женский вид!

Атаман склонил голову в полудремоте, зачерпнул ковшом водки, выпил и против воли тяжело сел на скамью, положил бороду к широким ладоням, увидал: задвигались золоченые стены, иконы, а там, где раздвинулись из прогалков, стали выходить старики со светильниками, все в черном, сгрудились внизу за ступенями, запели... Атаман, не двигаясь, глядел: в средине черных стариков, сошедших со стен, стоит он сам, одетый также в черное, с обрывком веревки на шее. Из толпы обступивших кругом стариков вышел князь Владимир в красном коце, с золотом на голове, крикнул зычно:

- Анафема-а!

Старики перевернули светильники огнями вниз. Владимир извлек меч из ножен, ударил его, стоящего посреди черных в черном, и снова крикнул:

- Анафема-а!

Старики запели похоронно.

- Б...дословы! - загремел голос атамана на весь собор. - Я жив, и вот вам!..

Уронив и погасив огни на столе, Разин тяжело поднялся, пиная скамью, сволакивая со стола антиминс. Шагнул к видению, его пошатнуло со ступеней, сунуло вперед; он сбежал к большому аналою, хотел удержаться за крышку и упал... Аналой зашатался, устоял, покрышка сползла вместе с иконой, закрыв, как одеялом, хмельного батьку с головой и ногами, икона проползла по спине, торцом стала у аналоя. Разин уснул богатырским сном. Лазунка кинулся к атаману, боясь, что свечи зажгут водку, но, увидав, как атаман, разом погасив все огни, упал, решил:

"Так отойдет... Завтра взбужу, не дам пить!"

Лазунка вернулся и в тишине задремал. Вздрогнул от стука, встал, шагнул к двери, спросил:

- Кто идет?

- Нечай!..

Боярский сын, откинув замет, приоткрыл дверь.

- Чего надо?

- Держи! Бочонок водки атаману.

Тот, кто совал бочонок из тьмы паперти, говорил заплетающимся языком.

Лазунка подумал: "Хлебнул, должно, с бочонка".

Спросил:

- С кружечного?

- Дьяки шлют! - Человек совал бочонок в полураскрытую половину двери. Держал на руке. - Чижол, бери!

Боярский сын, не желая распахнуть дверей, взялся руками за бочонок. Бухнул выстрел, бочонок покатился по спине Лазунки и по полу. Боярский сын осел без слов на плиты, голова упала в притвор собора. Через мертвого перешагнул человек в синей куртке, со шрамом на лбу, с парой пистолетов за ремнем, без сабли, в черном низком колпаке. На левой щеке виднелась круглая язва. Шагнув в собор, человек огляделся:

"Пса убил, а боярина нету? Куда его черт?.. В алтаре темно".

Под ногами зазвучали плиты собора. Остановился, поднял руку - у паперти ударили в литавры, и голос Чикмаза зычно крикнул:

- Гей, караул! Чего глядите? Кто стрелит у батьки?

"Эх, Лавреич, не сполню - Шпыню впору ноги нести!"

Человек загреб на столе Лазункины огни, погасил. В темноте, идя от голосов прочь, быстро шаркал, невидимый, ногами, выдавил слюду окна, чернея и извиваясь в белесом свете, сорвал раму, беззвучно опустил ее спереди себя и прыгнул.

На паперти стучали ноги. Один голос сказал, входя в собор:

- Лежит кто в притворе...

- И то лежит! Эй, огню!

- Ребята-а! Обыщите кремль - батьку убили никак! - Забили литавры.

Голос Чикмаза кричал:

- Гей, собирайтесь - скоро оцепляй кремль!

4

Когда казаки и стрельцы по приказу атамана с жеребья разбирали жен в кремле, туда пришел Васька Ус. Ус к жеребью не стал и жениться не думал. Попы увели старых боярынь в женский монастырь.

Жеребьи все вышли, казаки брали с собой последних двух боярских вдов. В то время в кремль к собору доброй волей пришла молодая купчиха в кике с золотыми переперами, в атласном шугае и шитом золотом сарафане.

- Глянь, робята!.. - закричали стрельцы. - Одна жонка сама пришла, замуж дается.

Купчиха была на язык остра, ответила:

- А нет уж! Коли не судьба замуж, так вдовой пойду.

Васька Ус подошел, погладил ее по спине.

- Мясо крепкое, и баба мед!

- Вот за тебя, черноусого, пошла бы, коли взял?

- Ой ли? А дай женюсь!

Васька Ус пошел в дом к купчихе-вдове. По дороге узнал, что мужа ее убили разинцы, когда он в рядах, в белом городе, спасал свои товары: "Ой, и скупущий был, брюхатой, бородатой!" Ночь они провели нечестно. Днем помылись в бане, поп наскоро обвенчал и пил у них ночь целую с дьяконом да дьячком.

Дом жены, где поместился есаул, - пузатый, деревянный: нижний этаж выперло, но все ж дом был крепкий. С верхнего этажа по бокам шли лестницы крытые, столбы лестниц точеные, крашенные пестрыми красками. Новый муж купчихи по сердцу был ей своим богатырским сложением. Она сама принесла Ваське кафтан синий бархатный, рубаху шелковую, шитую жемчугами, шапку голубого атласа, отороченную соболем и, подобно боярским мурмолкам, выложенную серебряными кованцами(343), и кушак рудо-желтый с дорогими каптургами. Жил с ней Васька с неделю ладно, весело, хмельно и любовью обильно, а как-то на ночь однажды погнал жену от себя:

- Прочь поди, постылая!

- Ой ты, Васинька! Да уж как и чем я немила, неугожа?

Есаул нахмурился, сидя на брачной кровати, стукнул в стену кулаком, так что кубки в поставце недалеко где-то зазвенели, сказал:

- Помру ежели черной смертью - предай земле!

- Пошто тебе помирать, солнышко незакатное, ай чего у нас нет?

- Поди прочь от меня. Потом, коли перейдет беда, нарадуешься!

Жена послушалась, втихомолку наплакалась. Потом пошла на рынок, нашла амбар и стала торговать весь день - лишь ночью приходила домой. Спала за стеной чутко и к бреду ночному нового мужа прислушивалась... В подклети дома Васьки Уса, среди узлов с товарами да рухляди торговой, между мешков с пшеном и рисом, на земляном полу лежал, вытянувшись во весь рост на животе, Федька Шпынь. Васька Ус на ящике сидел перед ним, восковая свеча была прилеплена к кромке плоского ящика, горела, поматывая точечкой огонька.

- Ну, Хфедор! Я атаман или же Стенька?

- Убил, Лавреич! Убил лиходея, да только не атамана - Лазунку!

- Ты пошто гугнив? Тогда, когда посылал в собор, заметил такое - спросить о том забыл.

- Да вот!.. Лазунка дунул меня в рот из пистоля на Москве, в Наливках... Тогда и повернуло мне язык во рту, щеку прожгло, да оглох на левое ухо. Лежал я сколь время, говорить не мог, дивно, что не сдох с голоду. Гортань завалило, не шла ежа, окромя воды... Он же, сатана, в ту ночь, как меня тяпнул, утек в Астрахань...

- Ловок ты, а будто заяц собаке в зубы пал.

- Ништо! Кабы повыше, то не видать ба тебя, да промигнул ночью... Ну, и я его нынче отпоштовал, кудри расти не будут!

- Хфедор! Лазунка - птица, едино что кочет. А до сокола, вишь, не добрался!

- Атаману за ремнем был заправ, хватило бы. Да, Лавреич, в церкви его на ту пору не случилось. А как дал стрелу - чую, сполох бьют, и сыск по кремлю зачался; едва ноги убрал! На счастье, Никольские на замок не были захлопнуты - то конец мне.

- Где ж был Разин?

- А черт! У Лазунки огонь, к олтарю же тьма и тишь.

- Дела наделал себе... Как сказал я, убил ба обоих, собор поджег и дело скрасил - сгорел во хмелю... Теперь же придется под Синбирск идти.

- Ништо! Пристану к татарве, мовь(344) поганых ведаю, хаживал с ними... Ты мне лишь татарскую справу дай... Там к воеводе проберусь!

- То справлю! Сполохал зря: убил атаманского любимца, пить закинет, тогда держись!

- Вот, Лавреич, не с тем было - ране тебе не показал. Вишь, покуда я на учуге пасся, а к Астрахани подходил, то из мушкета срезал хохлача, сыскал у его лист кой-то в шапке... Мекал, что нам гож тот лист.

Шпынь полез рукой за пазуху, вытащил грамоту, скрепленную дьяками подписью на склейках.

- Чти-кось, я не разумею...

Васька Ус взял бумагу, придвинулся к огню, читал, потом сказал:

- Эх, Хфедор, занапрасно убил запорожца.

- Ну-у? Жаль! А был тот хохлач, казалось мне, Лазункой послан?

- В грамоте атаман испрашивает у кошевого серка слать людей, справу боевую тож... Мужики от его, кои послышали проклятье и отлучение от церкви Разину, побегли. Татарва вздорит меж себя. Ерзя да мокша лапотна и безоружна. У мужиков тоже с собой едино лишь топоры...

- Пошто говорить, зряще убил хохлача? Разин подмогу способлял, и нынче ему той подмоги не видать - нам же лучше.

- Ты пойми! Запорожцы зовутся на Астрахань, а я еще не ведаю, каково нам с тобой от царя-бояр прощенье? Тех запорожцев я бы удержал здесь да Астрахань укрепил... Их боевой справ тоже не лишний тут...

- Кто поймет тебя!

- Ну, да ништо, Хфедор! Мы энту грамоту именем Разина со своим гонцом в Запорожье двинем...

- И ладно! Не зряще я трудился. Еще, Лавреич, как мой конь? Забота по ем большая.

- Доброй конь! Только, сдается мне, с ним болесть стряслась...

- Эй, Лавреич, не погуби животину!

- Чуй, как дело; наехал тут в город кой башкир, к частику моему у городка привязал свою падаль близ крыльца... Я же на твоем коне ехать собрался... Мне его обрядили, а стояли кони рядом...

- Ногайцы, схитили коня?!

- Годи, скажу... Кони, как я сшел из дому, чешут зубами по шерсти един другого. Башкиров же конь прахотной: гной у него из носу тек. Я того башкира по роже: "Чего глядишь, сатана?" Он же лишь зубы скалит да бормочет: "Нишаво да ладна, казак!" Гной я с твоего коня кафтаном утер и проехался. Распотел я весь и в дом зашел, кафтана с плеч не содрал, умыл руки, да ясти мне подали. Ты не пужайся. Но с тое поры недужен мало твой конь - из носа у него течет и дрожит... Я знахаря приводил, казал: "Ништо, говорит, оповорился мало, обойдется!" Солью его натирал, поил с наговора. Позже того, с неделю альбо помене, лихоманка зачала меня трепать. Ночи не сплю - будто по мне кто ползет, как червы... Сдернул рубаху - никого! И пало с той поры в голову мне: уж не черная ли-де смерть подходит? Жену от себя угнал: помереть, думаю, так одному... Черная смерть - она прилипучая к другим...

- Ой ты, Лавреич! Пошто смерть?

- Дрожуха не отстает, червы перестали казаться, зато чирьи пошли по телу, и един вчера лопнул да потек таким же коньим гноем. Весь я - чую - стал силой вполу прежнего...

- Пройдет! Коня лечи, не кидай, - издохнет аргамак, и мне конец! Такая на душе примета.

- Вылечусь! Коня излечу, деньги есть - не жаль их, много... Ты же бери моего коня - их у меня три, бери лучшего - и под Синбирск... Разин туда людей шлет, сам скоро будет - там с ним кончить. Прийди вперед его под город.

- То знаю, как кончить! А вот как бы мне из города выбраться? Чикмаз - черт! - на ночь у ворот большие караулы поставил. На стену ба забрался с города - только вниз четыре сажени с локтем: падешь и без головы станешь!..

- Не ходи, спи ту! Есть тебе принесут, рухледи много, подкинь и накройся... В казацкой одежде быть нельзя - нарядись стариком, сукман сыщу, бороду подвяжешь... Ходи на кружечной, в кабаки ходи, напойных денег дам, и к нам ходи - к жене много нищих шатается... незнатко! Седни Разин ли, Чикмаз не пойдут в домы искать; Разин, поди, хмелен? Завтра спохватится, а ты изподзаранку уйдешь...

- Так ладно! Остаюсь...

5

Утром чуть свет загремел голос атамана:

- Гей, есаулы, ведите мне Лазункина коня - на нем буду ехать хоронить друга!

Забили барабаны. По зову голоса и бою барабанов собрались: Яранец Дмитрий, Иван Красулин, Федька Шелудяк, Чикмаз - все на конях. Мишка Черноусенко прискакал последним. Стрельцы уж держали на плечах черный гроб с золотыми кистями. Чикмаз ждал грозы от атамана за худой караул стрельцов у собора; всю ночь не спал, заказал гроб. Лазунка лежал в гробу в том, в чем был в Москве, - одетый в красную с золотом чугу; синий жупан его подкинут в гроб.

Через город, мимо Спасского монастыря, Вознесенскими воротами, сняв с них замки, стрельцы вынесли гроб на холм между слободой в сторону Балды-реки. Там уже была выкопана могила. Плотники на телеге везли разобранный голубец(345) с иконой. Голубец приказали срубить дьяки, дали из Приказной палаты икону:

- Так на Дону хоронят. Атаману будет тоже любее.

У могилы, когда поставили гроб, пели два попа в черных ризах. Все слезли с коней вслед за атаманом, подходили к Лазунке, лежавшему с удивленно раскрытыми глазами, целовали убитого в бледный лоб. Атаман поправил густые кудри, закрывавшие щеки убитого. Запорожской шапкой Лазунки закрыл лоб, поцеловал.

- Положите на грудь другу саблю его, к боку - пистолеты.

Когда зарыли могилу, плотники собрали избушку-голубец, под навес ее прибили образ Николы. Разин снял шапку (есаулы стояли без шапок), шагнул к голубцу Лазунки, встал на одно колено, сказал, и голос его дрогнул:

- Покойся, родной мой! Ты истинно любил меня... Я не забуду тебя, пока жив! Злодея сыщу коли, то будет помнить день нашей разлуки! И если падет тоска смертная, уныние непереносимое охапит душу, тогда - кто знает? - быть может, моя рука перекрестит мою грудь, и ведай: первая от меня молитва будет по тебе!..

Отъезжая с атаманом в город, Чикмаз сказал:

- Батько, надо ба у Васьки Уса в дому пошарить Шпыня? Сдается мне, он, лютой пес, убил есаула!

- Где был караул в тое время, Григорий?

- Да караул, батько, все время был и на чутку расскочился, дуван какой-то делили.

- И я знаю тоже... Шпынь! Искать его не здесь и не теперь, будет место! Подите все на дело... Я же, коли увижу надобное в сыске, позову.

Есаулы уехали. Чикмаза Разин остановил:

- Григорий, все ж тех, кто был в карауле, опроси строго.

- Опрошу и приведу к тебе их, батько.

Чикмаз поехал догонять есаулов; Разин подъехал, слез, привязал белого коня Лазунки у крыльца дома Васьки Уса. Есаул в бархатном красном кафтане, в желтых чедыгах, шитых шелками, вышел на крыльцо без шапки; низко кланяясь, сказал:

- Гости, дорогой гость!

- Удумал вот! На свадьбе не был, дай, мыслю, заеду с похорон. И дивно! Всех есаулов на могиле друга в лицо видал, а тебя, брат, не приметил!

- Ох, знаю, Степан Тимофеевич! Поруха большая, да, вишь, недужен я, и болесть моя людям опасна... Оттого в кругу твоем не был, когда ты суд-расправу чинил... И жену себе взял не по жребью, а так охотно к тому нашлась...

- Что ж за болесть, Василий?

Васька Ус переходами и лесенками привел атамана в большую горницу, где был накрыт стол, поставлены меды хмельные в серебряных, золоченых братинах. В блюдах таких же мясо жареное, виноград с дынями в сахаре на тарелках. Сели за стол, есаул сказал, наливая в чашу мед:

- А ну-ка, гость дорогой, испей, да судить, о чем хошь, будем!

- Без хозяина не пью, таков мой норов.

- Мне, вишь, лекарь претит пить.

- И я не буду!

- В измене зришь меня? За то боишься, Степан Тимофеевич?

- Оно на то схоже.

- А, ну коли! - Запрет ради тебя кину, изопью мало...

Есаул налил себе кубок меду, выпил, чокнувшись с атаманской чашей, стоявшей нетронутой. Разин чаши не поднял, глядел упорно в лицо есаулу. Ус налил кубок из другой братины и также, позвонив о край чаши, выпил. Разин поднял чашу, сказал:

- Налей из третьей, пей со мной!

Есаул налил из третьей и, чокнувшись с Разиным, выпил.

- За здоровье твое, брат! Что ж за болесть у тебя, даве спросил, да умолчал ты?

- Болесть моя от коня! Завез ее ту с ордынских степей башкир, поставил в ряд с моим конем одра гнойного. Конь от башкиров болесть принял. Я же на том коне путь держал, и теперь по мне чирьи кинуло, гной потек, из носу сукровица пошла, и нос, видишь, спух... Спасибо лекарю, задержал болесть. Чирьи на мне палит каленым железом, поит отваром коей травы с живой ртутью и антимонией... А то было так: скопится харкость, завалит гортань, плюнешь, и, глядь, вылетели зубы с мясом, то два, то три.

- Страшная болесть!.. Ты мне скажи, Василий, кто убил Лазунку?

- Должно, Степан, Хфедька Шпынь, сатана нечистая; то его работа!

- Где ж дьявол кроется?

- Да уж не думаешь ли, атаман, что в моем дому всякой худой собаке я даю сугреву?

- А думал я так, Василий! И мекал, что за княжну-ясырку ты доселе зол на меня... В измене тебя считал.

- Вот ладно! Да нешто моя шея петли просит, что я на ближних людей убойцов навожу, обчее дело топлю, будто худой рыбак старую лодку?

- Какая корысть Шпыню от себя убить Лазунку?

- Корысть, брат Степан, молышь? У дикого человека нет корысти, а вот послышал я от татар, кои гоняют на Москву, что Лазунка, когда был от тебя послом, скрывался на Москве. Шпынь же за то, как ты его под Астраханью на буграх в шатре тяпнул в рожу, измену к тебе затаил... Сам он несусветно злой человек... падучей болестью бьется порой. А таковые завсегда дики, и глаз их недоброй, обиду сколь годов носят в себе.

- То правда, Василий! Был хмелен - он же мне говорил обидное, и я бил Шпыня.

- И вот, Степан Тимофеевич, Шпынь заварил злое дело. Проехать ему хошь по облакам не страшно, коней прибирает таких, от которых ездоки отступились, пути не боится - татары, горцы знают его. Проехал он на Москву, да бояр, как доводили мне татары, оповестил... От царя ему корм шел, а Лазунка стрелся с ним и его, как изменника нашему делу, из пистоля ладил кончить, да, вишь, не добил черта! Шпынь же погнал следом... и в отместку убил...

- То правда! Лазунка говорил, что бил. И не добил, должно? Эх, Лазунка, Лазунка!.. А ну - пью!

- Пей во здравие... не опасись. Тебе был я братом и буду таковым впредь...

- Василий, дай руку!

- Вот моя рука, Степан!

- Камень ты с моей души отвалил, Василий! Тяжко было думать мне, что под боком свой брат сидит и на меня точит ножик. Теперь вот! Завтра или день сгодя уйду с Астрахани, время зовет! Тебя же оставлю атаманить, и ты, Василий, тех людей, кого не кончил я в день расправы, не убей... Паси и не губи князь Семена да старика митрополита не надо убивать... Эх, не сдымается рука моя на древних людей! Он и ворчлив, все почести не мы ему дали - царь... льготы - торг и тамга монастырская... учуги тож. А век его недолгой, пущай помрет своей смертью!

- Буду хранить твой запрет, брат Степан!

- Где ж думаешь ты, Василий, тот Шпынь теперь?

- А думаю я вот, Степан Тимофеевич: те же татары, кои были здесь и под Синбиреск шли, сказывали: "Обещался быть к нам казак - Шпынь". И, должно, ушел под Синбиреск. Татарва ему свой брат... Конину он жрет из-под седла сырую, как сыроядцы, и ты его, Шпыня, опасись под Синбиреском...

- Черт его середь татарских улусов сыщет!

- Да чтоб коло тебя не объявился, дьявол!

- Прощай, Василий! Лечись и не загинь.

- Прощай, Степан Тимофеевич, брателко, дай бог пути!

Атаман спустился по лестницам. Васька Ус поглядел на отъезжающего в окно, походил по горнице, заложив за спину руки, подошел к тому же окну, сказал:

- Эх, незабвенна ты, память о Зейнеб персицкой! И я тебе за то, Степан Тимофеевич, перестал быть слугой и братом! Кипит кровь!

Вошла девушка-служанка со свечой зажженной в руке, в другой держала железный прут.

- Тебе чего? С огнем среди бела дня!

- Лекарь, Василей Лавреич, указал печь развести.

- Топи, справь дело да зови лекаря!

Изразцовая печь потрескивала, за дверями скрипел пол, и голос спросил:

- Можно ли к хозяину?

- Иди, старик, велел я.

Вошел с киноварным большим кувшином под пазухой старик с прямой узкой бородой, в черном колпаке и белом, как его борода, кафтане, долгорукавом и длиннополом. Поклонился низко.

- Что зачнешь чинить?

- Лечить да жилы сучить, есаул-батюшко! Вот перво, пей-ко из моей посудины... Кафтан-от я сброшу, там у меня подкафтанье. Те, с узорочьем, посудинки пошто? Сказывал, от хмельного держись, надобно гнилую кровь в тебе убить... Хмельное же гнилую кровь по телу разгоняет, и загнивает она там, где ей гнить не след...

- Пил мало, старик! Нельзя... Хмельное вражду утишило: гость пришел, не хотел пригубить моего, покуда я не пил.

- Не приказывай таких гостей.

- Не звал и не желал - сам наехал.

- Сам? Ну, уж тут двери не запрешь, коли щеколда завалилась.

Старик налил коричневой жижи в чашу с наговором:

- "Цвет полевой растет на сугорах... Кровь очищает, хворь гонит вон из тела... Жабы ли квачут, беси ли скачут в человеке - все вон!.. Все вон!.. Без щипоты, ломоты в костях раба Василия - ни в белом теле его... ни в ретивом сердце... хворь, гниль не держись! Аминь". Пей, батюшко!

Васька Ус выпил чару жидкости.

- Ух, пошло по телу!

- Тут я девке, коя печь разжигала, дал жилизину малую, указал ей кинуть в огонь; чай, накалилась? Ты, родной, нынче как терпеньем-то? Буду опять чирьи жечь.

- Мне, дедко, хоть шкуру с живого дери, не охну.

- Так, доброхот Васильюшко, так. Легче ли?

- Много легче, старик! Чирьев поубавилось... Только плоть зачала меня мучить, к жене тянет...

- А я вот, как сденешь рубаху, гляну на тебя и скажу. Скидавай кафтанишко, рубаху тож до гола тела. Тело бело, мясо ело... - бормотал старик, пока Васька Ус раздевался.

На бронзового цвета теле, непомерно широком в плечах, под лопатками зияли глубокие, с синими кромками, две гнойные язвы; третья, пониже, засохла и сузилась.

- Вот вишь, Васильюшко! Огню-то спужалась, прижгли - она и зачахла.

- Дуже гарно, дид!

- А говори ты по-нашински! Годи, я ветошкой гной-то сниму да на огне спалю. После потерпи.

- Ладно!

Старик тряпкой осторожно, чтобы не запачкать рук, стер густой гной. Надел рукавицы замшевые, вытащив их из кармана левой полы кафтана, брошенного на лавку. Таща из печки железный прут с концом, накаленным добела, ворчал:

- Паскудница... нажгла братой конец, что держать не можно... Ну, благослови, господи!..

Подпаленное в язвах тело начало трещать.

- Трещи, сатана!.. Вылезай из окна - чур, чур... Не крепко ли подпекает, родной? Можно дух перевести - печь добрая, жилизину подогрею.

- Пали, дид! Ништо, мало кусает.

- Крепок ты, Василий, бог с тобой. И телом каменной. Оттого справимся с окаянной привзяухой... Иного уж в гроб загнала бы в един месяц - до новца месяца не дожил бы.

- Жги! Едино, что муха бродит.

Тело затрещало снова. Язвы стали черными.

- Ну, и одежься! И ежели в ночь прибредет охота с бабой заняться - займись, не бойся. Низ твой чистой - идет сверху, проклятая. А наверху мы ее поуняли мало. Только хмельного пасись! Пить будешь - врачеба моя не поможет.

- Спасибо, бородатой. Деньги бери у жены.

- Ладно. Только ты бабу не цолуй и ей не давай размякнуть в ласках. От слюни береги ее и хархоти, да не спи, справься и уходи прочь. Перед тем как подти, обмой тело водушкой теплой, утрись рушником крепко, рубаху, портки надежь неносимые...

- Добро! Знать буду.

- Теперь прости-кось!

- Испей меду, старик!

- Хмельной-то пакости? Нет, сынок! На угощенье окаянном благодарствую.

Старик ушел. Васька Ус продолжал так же, как до того, спокойно и мерно ходить по горнице, иногда лишь останавливался у стола и косил глазами. Потом крякнул громко, решительно шагнул и, нагнувшись, понюхал запах крепкого меда. Оглянулся и, взяв братину, налил через край большую чашу, выпил.

"Э, да все люди, окромя чертей, сдохнут!.."

Налил другую и снова жадно выпил. Походил по горнице, налил третью, поднес ко рту. Рука дрогнула. Есаул, взмахнув рукой, выплеснул на пол хмельное, крикнул:

- Эй, девка! Убери погибель мою!

6

Барабанным боем в кремль призывались есаулы, и были все с Васькой Усом. Разин уезжал из Астрахани на Лазункиной лошади, свою вороную отдал Чикмазу.

- Слушайте, есаулы! Оставляю в атаманах Василия Лавреича Уса...

Есаулы слушали, сняв шапки. Разин передал Усу атаманский чекан.

- Суди, чини суд-расправу! Будь, Василий, справедлив, бедных не тесни налогой и тех, кто с нами идет - дворян, дьяков, сотников, десятников стрелецких, - не обижай, не черни моего лица неправдой!

- Буду чинить, Степан Тимофеевич, по правилам!

Есаулы проводили Разина за слободу и вернулись. Один Чикмаз дольше всех ехал на вороном коне, опустив к гриве лошади сивую бороду.

- Неладно, батько, учинил! Изверился я в Ваську Уса - не бывать правде на Астрахани.

Разин пожал руку Чикмазу.

- Гляди за ним, Григорий! И, сколь можно, доводи мне, как атаманит Лавреев. Прощай!

Через неделю власти над Астраханью Васька Ус, в синем бархатном кафтане, в запорожской шапке, в сапогах красных, расшитых золотом и шелком, сильно хмельной, стоял среди воеводина двора. Поодаль вкруг стрельцы с бердышами в красных кафтанах. По бокам два накрачея с воеводскими накрами.

Двор воеводы обнесен высоким тыном наподобие острожка; снаружи до половины стояков тын осыпан землей. Кругом всего тына копаны рвы до ворот широких двора. К воротам Васька Ус поставил караул из двух стрельцов с самопалами и бердышами. Накрачеи забили в накры, собрались есаулы, встали близ атамана. Васька Ус, высоко подняв большую руку с атаманским чеканом, крикнул:

- Гой, стрельцы, подите на двор к князю Семену Львову, волоките его сюда!.. Закуем да пытать будем! Сколь у него казны и добра с народа грабленного есть?!

Опустив чекан и проводив цыганскими глазами уходящих по приказу стрельцов, атаман пошел в воеводский дом; есаулы, кроме Чикмаза, провожали его. Счищая с сапогов о ступени грязь, Васька Ус прибавил громко:

- А там будет черед и его преподобию! Голова митрополичья трясется направо, а мы ее наладим налево трястись.

Стал подыматься на лестницу.

Есаулы молча шли за ним.

У Самарской луки

Высоко над Волгой, на третьей ступени Девичьей горы, среди редких елей раскинут шатер атамана. На ступенях горы до шатра рубленые сходни в толстых бревнах. Книзу по Волге, в бухте за Девичьей горой, стоят струги и боевые челны атамана. На стругах, на железных козах-подкладках горят огни. На палубах говор, шум хмельной и песни под звон домры. Звонче других и чище голосом поет круглолицый, матерый, с пухом черной бороды брат атамана - Фролка.

Шатер атаманский из парусов; под парусами лицом в шатер, ковры натянуты. Раскинуты ковры и по земле, до половины шатра. У дверей разложен огонь. Пламя огня поддерживает атаманский бахарь и песенник, старик Вологженин. Иногда пространной невидимой грудью вздохнет горный ветер, зашумят ели, засвищут их ветки, шевельнет ветром полотнища шатра, вставшего на дороге, но сдвинуть стен шатра не может волжский ветер - покрутит пламя, широкими горстями кинет золото гаснущее искр на ковры, тогда ярче зеленеют сапоги атамана да блещут на них подковки. Черный кафтан на атамане подбит лисицей, оторочен по подолу и вороту бобром, правая пола отогнута, под кафтаном кроваво-красный кармазинный полукафтан, за кушаком пистолеты. Атаман лежит на подушках, облокотился на толстый низкий пень срубленного дерева, глядит в широкий разрез дверей, и видно ему берег дальний, слитую в туман землю с небом при свете как будто накаленного добела месяца. Не пьет атаман, думает, сдвинув на лоб красную бархатную шапку. Думает свое старик бахарь у дверей шатра и заговорить с батькой не смеет. Видит атаман, как старый сказочник прячет от припека огня свою домру за ковер, чтоб не портились струны.

- Что ж ты, дид, играть закинул? Песня мне не мешает...

- Аль не чуешь, атаманушко, как брателко твой, Фрол Тимофеевич, взыгрался? Чай, до Самары гуд идет! Я же к тому гуду тож причуиваюсь...

- На черта мне игра Фролки! Саблей играть не горазд. На домре старикам играть ладно - казаку не время нынче... Играй ты.

Выволок старик бахарь домру, потренькал, настраивая, и, припевая, стал подыгрывать:

Гой ты, синелучистое небо над маткой рекой!

На тебе ли пылают-горят угольки твоих звезд вековечные.

Твоим звездам под лад Под горою огни меж утесами, камнями старыми...

Прозывается место прохожее - "Яблочный квас".

А те звезды - огни все поемных людей, Из-за Волги-реки приноровленных.

То огни у костров ерзи-мокши людей со товарыщи...

Кто не чует, - я чую огни, голоса, Кобылиц чую ржание!

Да огни у нагайцев, идет татарва, Со улусы башкирия многая...

А к огням у своих - мужики прибрели, Русаки к русаку присуседились.

С головой на плече супротивных своих Не одна и не две, много, много боярских головушек Принесли мужики к заповедным огням.

С головами боярскими - заступы, Принесли топоры, вилы, косы с собой.

Пробудилась, знать, Русь беспортошная!

Эх, гори, полыхай злою кровью, холопское зарево!..

На лихих воевод, что побором теснят Да тюрьмой голодят, бьют ослопами до смерти...

Мы пришли вызволять свои вольности С атаманом, с Стенькою Разиным, От судей, от дьяков, от подьячих лихих;

Подавайте нам деньги и бархаты, Нашим жонкам вертайте убрусы-шитье Да тканье золотое со вираньем!

Не дадите - пойдете, как пес, меж дворы Со детьми да роднею шататися, Божьей милостью - с нашей мужицкой казны И убоги и нищи кормитися.

Подадим, коль простим, Не простим, так подохнете с голоду...

- Хорошо, дид, играешь! В песне бахвалить нелишне.

- Пошто бахвалить, атаманушко? А глянь, сколь огней кругом, и силы народов разных там в долине, да на сугорах и меж щелопы...(346)

- Много силы, старик, знаю я... Но вот что, ежели бы ты ехал в упряжи да конь твой зачал бить задом да понес бы тебя, и ты слез и загнал коня в болото ли альбо в стену, - кнутьем бить зачал, да?

- Да уж как, атаманушко-батюшко! Ужели дать неразумной животине голову мне сломить сдуру?

- Так вот: народ - конь, седок - боярин аль выборной большой дворянин-жилец. За спиной боярина-ездока - седок! Шапка на седоке в жемчугах, видом шлык, на шлыке крест. А зовется тот седок царем.

- Вот ты куда меня завел, старого.

- Вышел я с народом платить лихом за лихо: по отце моем и брате панафиду править и всю голую Русь, битую, попранную в грязь воеводами, поставить. И радошно мне, мой бахарь, как орлу, наклеваться рваного мяса. Но чтоб бояра меж дворы пошли кусочничать, в то я не верю... Не верю, не пришло время. Оно придет!

- Ой, атаманушко, придет же то времечко?

- Придет... в то я верю! Пущай нынче боярство не отдаст свои вольности, и не то дорого! Пущай подумает: "Не век-де мне верховодить, когда так мою власть тряхнули". Кто сажал царя на шею народу? Бояре, чтоб с ним сесть самим. Сели и держатся друг за дружку; царя же имают за полу кафтана: "Уж ты-де сиди и нас поддерживай". И ту веревку, старой, на коей держатся бояре, не порвать народу нынче - нет! Пройдет немало годов - сотня, а може, и боле того. Тогда порвет народ ту веревку, изломит оглобли, разобьет телегу с царем, боярами, когда нестрашным зачнет быть слово "анафема"! Теперь вот иные мужики от слова того, удуманного попами большими царскими, убродят от нас, дело-обчее кидают... Идет с нами тот, кто разорен до корня, кому уж некуда идти с поклонной головой да кому из горького горько. Я объехал, обошел народ... послушал и познал, а познав правду, держу народ сказками, как бояра с патриархом сказками держат замест правды - кривду! И ты видал, знаешь, два струга мои, черной да красной? С патриархом-де черной, красной - струг царевичев. И я им, старик, случится, так, до Москвы дойдя, не скажу, что подеру у царя и патриарха не то лишь бумаги кляузные, а ризы их клятые! Не скажу ему, что метну в Москву-реку царское место заедино с царем и все царское отродье изведу до кореня. Оттого и зову я народ сказками. В моих приметных письмах к мужикам, мурзам татарским и иному народу я кличу лишь на изменников бояр, не на царя.

- Да ведь, атаманушко...

- Молчи, бахарь! Кто держит власть над боярами? Царь! Кто зовет биться за домы свои? Царь! Куда пойдет царь без бояр да воевод? Нече без них делать царю, и быть не должен он!

Атаман умолк и еще больше надвинул на глаза шапку. Заговорил старик, теперь не боясь нарушить думы атамана:

- Вижу я, батюшко Степан Тимофеевич, стал ты сугорбиться. Великий груз пал тебе на сердце!

- То, дид, правда.

- А ты бойся с тем грузом тамашиться... Утихомирься, и надо верить: худо - будет худо; добро - оно завсегда добро... Ино и больших человеков, как ты, тот груз ране времени в сыру землю гнетет... зор свой соколий не мути. Замутится зор, и груз окаящий калеными щипцами охапит сердце.

Атаман поднял голову и сел:

- Вот, дид, удумал я! Скинь-ка ты этот размахай казацкой, дам тебе полушубок да сапоги крепкие и вот на дорогу.

Атаман протянул бахарю кожаный мешок с деньгами:

- Бери!

- Ой, батюшко! А и денег тут! Чем я заслужил такое?

- Бери и молчи! Пробирайся, старичище, на Москву хлебопросом, и никто тебя, нищего, не тронет... В Москву зайдешь, сыщи в Стрелецкой слободе на пожарище дом. Там, сказал мне Лазунка, памятной мой, нынче выведены анбары каменны. За анбарами тот дом, до крыши врос в землю... В ем жонку сыщи, Ириньицей кличут. Скажешь - от меня, и сын там мой... Тебя замест родного примут. А буду на Москве, увидишь и узнаешь, как быть...

- Чую, батюшко! Сапоги не надоть, полушубченко, не новой только, будет нелишним, в лапотцах убреду, онучи лишь приберу суконные.

- Добро. Иди да, где можно, бренчи песни. Последняя ты моя забава в пути, и не расстался бы, да время движется боевое, быть тебе со мной негде...

- Так уж и идти?

- Ночь проспи, може, еще сыграешь альбо сказку скажешь. В утре пойдут струги вверх до ровного места, снимут тебя от гор... и иди!

Разин встал, шагнул к обрыву, загудело в горах и на реке от громкого голоса:

- Фролка, дьявол, буде песни играть, зову-у!..

- У-у-у-у... - гремели кругом.

Внизу зашумели. Затопали, заговорили.

- Батько!

- Батько!

Вверх по сходням к атаманскому шатру полезло бойко зеленовато-синее пятно. Атаман вернулся в шатер и лег, как лежал прежде. На звездном небе в разрезе шатра стояла высокая фигура в казацком жупане, круглое лицо вспыхивало пятнами огненных отсветов.

- Что потребно брату-атаману?

- Бери, Фролко, из сотни Черноусенки пятьдесят лучших казаков да Федьку-самарца, есаула, переправьтесь в Самару. В Самаре новой воевода кончен, а старой, вишь, жив... Царь его на суд хотел звать и нас, велел ему жить до зова в Самаре, а мы того Хабарова к суду возьмем народному, нашему, и боярыню его толстобрюхую тож... Жалобились мне самарцы, когда я ихним берегом шел, что-де "нового воеводу порешили, а старой лютее был и еще живет за посадом в своем дому нетронутой". Так вы с Федьком (там его невеста есть, и я ту невесту ему много раз обещал, пускай ее сыщет, возьмет да едет на Дон, в Кагальник, и я туда нынче буду, чтоб послать к бою Степана Наумова да с матерыми казаками за голутьбу пощитаться) воеводу Хабарова повесьте за ноги на ближней колокольне, альбо за ребро на крюк... и чтоб не сорвался! Боярыню, жену Хабариху, изнабейте порохом в непоказуемое место, фитиль приладьте - пущай на потеху народу из ее хорошо стрелит. Пыж забейте потуже, чтоб крепко рвануло...

- Справим по указу, брателко Степан!

- Оттуда, отпустив Федьку на Дон с невестой, поезжай ты с казаками вверх, под Желтоводский Макарьев... Пошел туда с хоперскими ребятами есаул Осипов. Соединись с ним - пугните святых отцов. Чул я, в монастырь тот бояра да купцы большие казну свою попрятали и многой харч. Гоже будет взять то на нас. Иди!

Фролка будто провалился беззвучно за дверями шатра.

Атаман приказал:

- А ну же, дид, скажи мне потешное что-либо... Надвигаются большие дела... Сошелся мой мног народ, воеводские люди тож не дремлют, их полки наперед нас под Синбирск налажены. И малы дни, не до сказок будет! Голоса твоего, кой любил я, не услышу... Кто знает, гляди, последний раз сидишь ты, мудрой, в моих очах?!

- Да пошто так, атаманушко? Захоти, и я с тобой поеду, коло боя буду... А изведусь, то пожил на свете, не жаль мне помереть близ тебя...

- Нет! Идти со мной тебе не надо, а делай так, как указал я. Теперь же сказывай.

- Так сказку?.. А был, видишь ли, батюшко-атаманушко, поп глупой да попадья неразумна тож. Удумал тот поп, со своего ли ума аль же из пришлого, на гарбузе жеребенка высидеть...

- Добро придумал!

- Да-а... "Куря-де цыпляток высиживает из яйца малого, я же из такой большой местаковины безоблыжно усижу большое", - и засел на печи... Попадья тому много рада: "Уж коли попу этакое дело задастся, так разведем мы коней; за попом и я сяду!" Сидит поп, рясой оболокшись, день, два сидит и за неминучей, чтоб гарбуз не застудить, с печи не лезет... Много ли прошло с той поры, как сел поп, неведомо, только в избе стал дух непереносимой... Терпела, терпела попадья - невмоготу стало, на изгаду тянет. Словами донимать была не мастерица, зато на руку скора. Нажгла попадья до калена железа крюк в печи и с челесника(347) попу сует.

"Бес ты, не поп! Всю избу донельзя извонял".

И выгнала попа каленым крюком. Сама на брюхо пала, в избу дверь распахнула от нехорошего духу. Поп завернул тое место, батюшко, в полу, да нашел себе усохут(348) с гарбузом на задворках, у угла в соломке... Сидит и радуется: "Вишь-де зачало подо мной шевелиться, - скоро, чай, жеребчик загогочет!" А оно шевельнулось спуста, оттого, что гарбуз промзгнул(349). Думая, поп во сладости вольной поветери здремнул мало... А и выскочи на тую пору из-за угла небольшенький жеребеночек - матку, вишь, потерял - и загогочи. Скочил поп, примстилось ему, что проспал цыплятя жеребячьего: "Сам-де, неладной, кожуру копытцем исклевал, из-под меня вывернулся да сгогатыват!" Как положено, у попа под рясой порток не было, ряса в соломке завалилась - время не терпит, и ну за жеребеночком по полю ноги удергивать, аж зад меледит! Рысистой был поп-от... Сам голос подает:

"И-и-го-го! Я твоя матка и батько..."

Увидали попа с жеребенком мужики... С тех пор повелось у народа прозвище: поп - жеребячья порода".

Рассмеялся атаман; подумав, сказал:

- Попов не люблю!.. А вот поди ж ты, поп сытой да поп голодной тоже разнят: сытой коло царя, бояр сидит, голодной сам заместо мужика пашет и тягло несет, и те попы, что от народа, говорят: "Едино что в руках держать: топор ли, Еванделье..." Те попы за нас, вольной народ, в церквах молят. И больше того: нынче у гонца имали наши воеводину цедулу. Воевода царю доводит: "Заводчики бунтов пущие - казаки, стрельцы да попы с горожанами", - и описывает попов поименно.

- Многих попов, знаю я, батюшко, воеводы на правеж ставят едино, что и мужика тяглого.

- Вот то! Я же никого не тесню, кто идет со мной. Ты подремли, я пожду поры, и, може, мы с тобой на остатках пировать будем.

Старик приладился в заветренную сторону шатра к огню. Атаман задумался и смолк.

Немало протянулось часов, уже дальше полнеба пробрела луна, почти догорел костер в шатре атамана, еще лишь пылали большие головешки, и те покрывало пеплом. Тишина легла на Волгу. Только кто-то один на стругах, разухабисто посвистывая, стучал пляской резвых ног по деревянному настилу с припевом:

Эх, тешшу грех!

И невестку грех!

Ну, а братнину жену-у...

И этот последний затих. Атаман, сутулясь, поднялся, сверкнули под зеленым от блеска огня подковки на сапогах. Шагнул. Встал за шатром на обрыве.

Около Самарской луки серебряным измятым полукругом бежала Волга. В ее мелких волнах, вспыхивающих белыми огоньками на камнях, горели - так показалось атаману - бесчисленные жадные глаза и раскрывались рты.

- Давно уж, мать Волга, голодом шевелишь свое чрево! А ну, накормлю ж я тебя в удачу отборной человечиной.

Подумав, Разин глянул вниз реки, вправо. Там, меж холмами и горными утесами, горели сотни костров, теснились у огней люди в мохнатых одеждах, сверкали топоры, копья и рогатины, отдаленно ржали лошади.

- То моя сила. Ну же, воеводы, опытки дадим друг другу... И безоружны мы, да ненавистью к вам богаты, и воля вольная повалит на вас стеной многоголовой!

Кое-где на косах отмелей - на серебре - чернели смоляные груды застрявших стругов, желтели расшивы, кинутые купцами. Бока расшив заворочены, закиданы песком, растрепанные упорной работой богатырской реки. Через реку, кидая по бокам жемчуг, плыли две темных будары на веслах, мотались головы лошадей, и мерно двигались взад-вперед рыжие шапки гребцов.

- Фролка с товарыщи в путь...

Покосился атаман вбок, на угрюмую зубчато-косматую тень Девичьей горы, далеко кверху реки замутившей ясную ширь. Нагнулся к обрыву, дрогнули тишина и заволжская поемная даль от страшного голоса:

- Гей, моя удалая сарынь! Поволил атаман гулять!..

По воде вниз брызнули желтые искры; по стругам затопали ноги:

- Батько кличет!..

- Эй, не вешай зад, не ходи пузат!

- Вина Степану Тимофеевичу, гей!..

Плеснуло по воде. Еще и еще - широко запрыгали, мешаясь с лунным отсветом, желтые огни.

- Дер-жи-и!..

По сходням сонной горы вверх полезли люди.

Атаман с сизым отсветом по черному, сверкнув подковками сапог, повернул в шатер. На развешанных темных коврах, спиной к Волге, встала его большая, неясная, как тень, фигура. Под кромкой красной шапки седеющие кудри казались золотистыми в свете бродячих огоньков.

Синбирск

1

Под Синбирском-городом, с кремлем, на верху горы рубленным, раздольна Волга. Книзу кремля, по овражистым скатам, террасами к Волге посад с торгами на деревянных лавках и скамьях. Посад тянется до хлебных амбаров, что на берегу. Улицы осенью вязки. Между кремлем и старым городищем город ископан речкой Синбиркой, идущей по дну оврага: в десять саженей глуби откосы оврага. Выше посада, ближе к рубленому городу-кремлю, - острог. В остроге, окопанном неглубоким рвом с однорядными надолбами, обрытыми наполовину землей, осадный двор да приказная изба, в которой осенью, чтоб не плестись на крутую гору в кремль по грязи и скользкой дороге, вершатся все городовые дела. По стенам острога деревянные башни четыре, пятая - воротная, кирпичная, выше других.

Взяв под Девичьей горой на двухстах стругах людей и лошадей, чтоб по горам не уменьшать их силы, Разин плыл к Синбирску.

Низко и хмуро осеннее небо. Сыпали дожди. То ветер рванет, и завоют жадные волны раздольной реки, потешаясь, полезут на борта стругов; заскрипят мачты, и черпаки, повизгивая, шаркая, начнут отливать воду...

Атаман в виду города, - а видно Синбирск далеко, - вышел на нос своего струга. Протянул большую руку вперед, другую упер в бок, и все струги услышали его грозный голос:

- Гей, голутьба донская, слышьте! И все вы - обиженные, замурдованные голяки, мужики, горожане и будники - те работные люди, кто на будных станах ярыжил, обливаясь поташом, кто сгорел почесть до костей от работы тяжкой и голода! Метитесь - пришло время - над боярами, мучителями вашими! Вот оно, их гнездо, на синбирской горе, в рубленом городе! Сюда, опаленные вашим гневом и ненавистью, сбежались они от мужиков, казаков, от стрельцов и будников, сюда ушли они от тех, кто идет за вольную волю... Веду я вас сокрушить дворянство всей Волги и Поволжья широкого! Побьем воевод - спалим Синбирск, и будет вам воля всегдашняя, будет торг бестаможенной, будет и земля вся ваша!

Со всех двухсот стругов грянули:

- Да здравит батько наш, атаман Степан Тимофеевич!..

И снова заскрипели весла, и песни раздались, заглушая рычание Волги.

Чернея беззвездной спиной, все садилась ниже сырая ночь и вражеский город утаивала во мглу.

Обойдя Синбирск на три версты, встав на Чувинском острове и разобрав по сотням, Разин высадил людей на берег, в сторону старого городища. Для пеших и конных были спущены сходни. Всадники, особенно татары, прыгали мимо сходней прямо в воду; если глубоко, то их привычные лошади плыли, где мелко - брели на берег. Волга, озлясь, подымала белесые, мутно-светлые гривы тяжелых волн; волны, убегая в даль, укрытую тьмой, о чем-то по-своему грозились и рассказывали... Атаман обозным приказал раскинуть шатер, стеречь караулу струги. Запылали на берегу огни. Атамана не видно, жил его громовой голос:

- Держи строй! Не иди вразброд!..

В темноте, пронизанной лишь отсветами Волги да огнями костров, ближе к кремлю зачернела и двинулась стена в белеющих, как острия тына, шапках рейтар и драгун. Стена двинулась, дала выстрелы из пищалей в сторону огней.

- Пушки выдвинь - трави!..

- Трави, браты, запал!

В черном кровавые огни ухнули в сторону островерхих шапок. Шапки поверх черных лошадей задвигались.

- Стрельцы! Бей по коням!..

Раздался залп разинцев из пищалей.

- Гей, татар пустить шире!

Мохнатые, сверкая мутно саблями, кинулись за отходящей воеводской конницей.

- Черноусенко, Харитонов! Сыщите обоз, срубите постромки воеводины!..

От общей черной и безликой лавы отделились два пятна все шире и шире: одно шло вправо, другое влево... Высоко в сереющем сумраке забили на сбор и отступление барабаны; по откосам вверх, к рубленому городу, пестря мутно платьем цветным, звеня оружием, замоталась линия на лошадях и пеше - часть войск воеводы Милославского.

Тут только послышался голос главного воеводы внизу, среди белеющих шапок.

- Иван Богданыч! Ивашко-о! Мать твою, палена мышь, ушли? Кинули нас! Гей, рейтары! Ратуйте за великого государя, ворам не стоять противу!..

Воевода на черной лошади, смешной, сутулый, скорчив ноги длинные в коротких стременах, свесив брюхо к луке седла, разъезжал с матерщиной, плевался. От плевков и дождя с его бороды широкой и ровной книзу, как лопата, текло. Текло и от трубки, которую князь почти не выпускал из зубов.

- Шишаки поправь! Ратуй!

Гонец, черный на сереющей лошади, пробрался к воеводе, - в темноте чавкала от копыт мокрая, вязкая земля, - сказал что-то и поплыл к северу.

- Да что они, изменники? Кинули меня, как палену мышь! Изменник Шепелев с немцами, дьяволы, сорви башку! - ругался князь.

Его рейтары и драгуны уныло мешались, падали с лошадей, тяжелые в бехтерцах, валялись в грязи. Татары с гиком, как черные дьяволы, рубили их, добивали лошадей, завязших по брюхо.

- Занес, сатана!.. Все Юшка Долгорукий, тоже велел. Сказал я ждать рассвета? Нет!

Борятинский все сильнее матерился.

Когда немного рассвело, воевода увидал себя кинутым с горстью своих рейтар и драгун. С трех сторон еще рубились с татарами стрельцы его конные дальные. Ближние жались к обозу. Воеводский обоз завяз в грязи по трубицы телег, лошади от обоза были угнаны; на воеводские телеги с его добром и харчем казаки, волоча, подсаживали своих раненых. Раненые, мараясь в грязи с кровью, чавкая в липкой жиже, ползли к обозу...

- Отступай к Казанской, палена мышь! Сорви им башку, государевым изменникам, трусам!..

Воевода видел, что немцы-командиры уводили на Казанскую дорогу недобитых рейтар. По слову воеводы его уцелевшая сотня двинулась туда же. Воевода повернул вороного бахмата, хлестнул и поскакал за рейтарами, не выпуская из зубов трубки. Из-за обоза встал, когда проезжал воевода, большого роста стрелец, гулко выстрелил из пистолета воеводского коня в брюхо на скаку, конь подпрыгнул, а воевода упал навзничь в грязь... Конь, пробежав недалеко, засопел и свалился. Воевода, ворочаясь в грязи, матерился. С замаранной бородой и кафтаном от ворота до пола встал на ноги. Тот же стрелец, убивший коня, тяпал по грязи, спокойно взял воеводу, скрутил назади с хрустом костей руки и прикрутил тем же обрывком веревки к воеводской телеге. Ткнул кулаком воеводе в бороду, сказал:

- Дай-кось трубку, бес! Постоишь без курева.

Вывернул из зубов князя крепко зажатую трубку, выколотил грязь, набил, закурил и, не оглянувшись, пошел выбираться на сухое место.

Мишка Черноусенко проехал мимо обоза, покосился на воеводу без трубки, в грязи с головы до ног, не узнал князя Борятинского. Поехал дальше.

- Вот те, палена мышь, праздник! Сорви башку! Ну, мать их, помирать так помирать!.. Сволочь!.. Петруха Урусов до сей поры сам не сшел и людей не дал... Милославский в штаны намарал - затворился, будто бы не поспел оного позже!.. Дали от государя портки, да, вишь, пугвицы срезали! Эх, жаль, палена мышь!.. Воры - те знают, за что бой держат, и бояре ведают, да, вишь, к бою несвычны, и биться много худче, чем с бабами в горницах валяться пьяными... Жив буду - спор о холопе решить надо, кому на ком пахать: боярину на холопе аль холопу на боярине, палена мышь!.. Поганой едет в мою сторону и, как у них заведено, лишнюю лошадь тянет... Приглядит - убьет!

Вскинул глаза князь. На ближнем возу, на княжеском его сундуке, сидит раненый казак, дремлет, зажимая рану в боку окровавленной рукой.

- Помирай, вор, одним меньше!.. На мое добришко, черт, залез, а хозяин в грязи мокнет...

Татарин, приземистый, с двумя конями, подъехал. Метнув глазом кругом, соскочил в грязь, чиркнул ножом по концу веревки у воза и, не освобождая рук воеводы, втащил его на коня и гугниво сказал:

- Езжай за мной! - кинул поводья на гриву коня, чтоб не волочились, и повернул от обоза к берегу по-за амбары. Князь ехал за татарином и видел, что едет поганый на Казанскую дорогу. Выправив на дорогу, татарин освободил руки князю.

- Держи поводья!

Молчал князь, поспевая за татарином, молчал и татарин...

Разин, устроив шатер, знал, что часть войск воеводских затворилась в кремле, сказал:

- Делать мне нече. Не мой час ныне - есаулы управят да мурзы с татарами...

Он сел в шатре и, потребовав вина, пил. К шатру атамана подъехал казак.

- Батько, многие бояре в рубленом городе сели в осаду... Конные, что были с другим воеводой, избиты, а кто ноги унес, тот сшел по дороге к Казани. Воеводин обоз взят, его лишь, черта, не сыскали, - должно, бежал с передними немчинами!

- Не ладно! Придется за осаду браться, а подступы окисли - худо лезть.

Казак, чавкая копытами коня по грязи, изрезанной колеями, отъехал.

Черноусенко, рыская по месту боя, подъехал к воеводскому обозу. Потный, в рыжей шапке, в забрызганном до плеч жупане, остановился у телеги с воеводскими сундуками; спросил раненого казака:

- Не наглядел ли, сокол, тут где воеводы?

- Помираю, есаул...

- Не помрешь, лекаря пошлю! Не видал ли кого в путах - сказывали, стрелец скрутил?

- В путах ту у воза был один, с виду стрелецкой десятник. Стрелец приторочил, истинно, трубку из зубов у его вынял...

- Он! Где нынче такой?

- Татарин увел его связанного на конь - от телеги срезал и на лошадь вздел.

- Надо в улусах поглядеть, а ты не сказывай атаману: один черт в кремль ушел, другого пошто-то увели татары!

- Не скажу... Помираю вот - иные, вишь, померли...

- Пришлю лекаря! Жди мало.

Черноусенко, хлестнув лошадь, уехал.

2

Жителей слободы воеводы загнали из домов в острог. В остроге жизнь горожанину, призванному в осаду, невыносима. Многие люди, где были леса близ и время теплое, разбегались, прятались в дебрях, чтоб только не быть осадными. Дворы осадные - с избами без печей, а где была печь, то у ней всегда дрались и били последнюю посуду из-за многолюдья. Дети, старики, больные, здоровые и скот - все было вместе. Иные воровали у других последнюю рухлядь. Служилые беспрестанно гоняли на стены или к воротам и рвам, не спрашивая, сыт человек или голоден, спал или нет. Кто не шел, того били палками и кнутом.

Когда на барабанный бой из приказной избы синбирского острога ушли в рубленый город все приказные, сотники, десятники, стрельцы тоже, - горожане нарядили своих людей проведать:

- Нет ли пожогу в посаде?

Но как только стало известно, что посад цел и даже Успенский деревянный монастырь среди посада на площади не тронут, - все пошли по домам. А иные направились в шатер атамана, поклонились ему и сказали:

- Грабители воеводы сбегли! Тебя, батюшко, мы ждем давно.

- Служите мне! - сказал Разин. - Бедных я не зорю и не бью; едино кого избиваю, то воевод, дворян и приказных лихих. Торг ведите - никто не обидит вас.

Разин приказал казакам, стрельцам занять острог, перевезти туда отбитый обоз воеводы Борятинского, собрать в острог хлеб и харч, выкопать глубже рвы, кругом выше поднять землю к надолбам, вычистить колодцы для водопоя коней и людей на случай, если придется иным сесть в осаду.

В Тетюшах у приказной избы слез длинноногий брюхатый князь. Плотный татарин ждал, не слезая с лошади.

- Слазь! Заходи, палена мышь, поганой, в избу - услужил знатно.

- Я не поганой буду, воевода-князь, - я казак, имя Федько, прозвище Шпынь!

- А то еще дороже, что крещеной ты, сорви те башку!

В приказной курной высокой избе, с пузырями вместо стекол, пропахшей потом и онучами, воевода сел к скрипучему столу на лавку. Шпынь в татарской шубе черной шерстью вверх, с саадаком за спиной, с кривой саблей сбоку стоял перед князем у стола.

- Перво, палена мышь, скажи, как ты домекнул, что я, не иной кто, привязан к возу? С ног до головы с бородой в грязи обвалялся, кафташко люблю кой худче, и не всяк во мне сочтет воеводу... Да пошто гугнив и рожа бит с дырой?

- То долго сказать - не люблю говорить...

- Ладно!

- Прибираюсь я, вишь ты, князь и воевода, убить вора Стеньку Разина.

- Добро, палена мышь! Бойкой сыскался, да меня-то как наглядел?

- Наглядел и решил выручить - потому, чем более врагов Разину, тем мне слаще, и не един я прибираюсь: мы к ему подлезаем с Васькой Усом.

- Ну, о Ваське Усе ты смолчи - не ведают малые служилые люди... Ведаем мы, воеводы, что творит твой Васька Ус в Астрахани. И вот, стал ты мне своим - тебе скажу: князя Семена Львова, палена мышь, Васька Ус велел запытать и забить палками на дворе Прозоровского. К самому преосвященному митрополиту Иосифу прибирается, грозит тем же, что князь Львову чинил! И ты говоришь о том разбойнике!

- Васька Ус, воевода-князь, посылал меня на Москву к боярину Пушкину, а через того Пушкина ведом я стал государю. И первой царя известил о том, что Стенька Разин забрал Астрахань, а допрежь того Царицын и иные городы. И за то по милости государя был я взят в Москву на корм с конем... Нынче он же, Васька, снарядил меня в татарску одежу, коня своего дал да велел пристать к поганым, что идут с Разиным, - и пришел я под Синбирск...

- Скажи, палена мышь, Васька Ус невзлюбил пошто-то вора-атамана?

- То правда! Грызется много.

- Все смыслю, парень! Чего ты нынче хошь?

- Идти с тобой в казаках на Разина. Там переметнусь к ним, убью его!

- Ну, сорви те башку, казак, поспеешь с оным, повремени, так как мне тож ждать ту придется.

- Теперь, воевода-князь, нет со Стенькой удалых, и ему чижеле много. Удалые есаулы извелись в Кизылбашах: Сережка Кривой, Серебряков да сотник стрелецкой Мокеев. А последнего, удалого Лазунку, сына боярского, я решил в Астрахани нынче.

- Ну, палена мышь, другом ты мне стал - увел от воров. А то, казак, быть бы тебе на дыбе! Много за тобой грехов, и удал ты крепко... Боятся наши воеводы таких, изводят, да на меня пал, я таких люблю... И ты о Ваське не сказывай боле, служи великому государю сам за себя.

- И то гарно! Пойду куда пошлешь, я ничего не боюсь.

- Нынче же пошлю я тебя, минуя воеводу казанского, к государю на Москву гонцом от меня самого...

- Сполню, воевода-князь.

- Справишь в Москве, гони, сорви те башку, не под Синбирск, а сюда, в Тетюши... На Москве дашь мою цедулу дьякам Разрядного приказу и пождешь, коли ответ будет.

- Знаю тот приказ, князь.

- Эй, вы, палена мышь, вшивые!.. Сюда бумагу и чернил дайте...

Дверь из другой половины отворилась, вышел подьячий, безбородый, с глуповатым лицом. Под ремешком длинные волосы к концам были жирно намаслены и расчесаны гладко. Подьячий никогда не видал воевод, кто бы в таком грязном, плохом кафтане сидел за столом и без крика, мирно беседовал с поганым. Он сказал князю:

- У нас, служилой, люди просят, а не кричат. Да сам ты, може, вшивой?

Князь не обратил внимания на слова подьячего, он обдумывал отписку царю. Подьячий поставил на стол чернильницу с железной крышкой, с ушами, чтоб носить на ремне, дал гусиное перо князю, другое зажал в руке. Разостлав длинный листок, разгладил, чтоб не свивался, нагнул голову, стал глядеть, как пишет воевода. Князь писал так, как будто в его заскорузлых пальцах было не перо, а гвоздь - тяжело налегал и пыхтел, перо скрипело и брызгало. Оглянув еще раз кафтан на пишущем, старую саблю на грязном ремне, подьячий ближе нагнулся, сказал:

- А дай-ко, служилой человек, я писать буду? Мне свычно.

Князь наотмашь бросил в лицо подьячему замаранное в густых чернилах перо, крикнул:

- Я те, палена мышь, велю рейтарам расписать спину, что год зачнешь зад чесать! Дай другое перо, черт!

Приказной, струсив, что-то сообразил, подсунул перо, отстранился и, утирая лицо рукавом, с удивлением разглядывал бородатую грязную фигуру, широкоплечую и сутулую.

Князь тяжело царапал:

"...Воевода и окольничей, а твой, великого государя, холоп Юшка Борятинский доводит. Стоял я; холоп твой, в обозе под Синбирском, и вор Стенька Разин обоз у меня, холопа твоего, взял, и людишок, которые были в обозе, посек, и лошади отогнал, и тележонки, которые были, и те отбил, и все платьишко и запас весь побрал без остатку. Вели, государь, мне дать судно и гребцов, на чем бы людишок и запасишко ко мне, холопу твоему, прислать. А князь Иван Богданович Милославский маломочен, государь, был мне помогу чинить: с того бою ночного отошел, нас не бороня, да затворился в рубленом городе. Люди с ним к бою несвычны, кроме голов стрелецких, кои с им и со стрельцы к защите надобны... Люди все дворяны те, что убежали, государь, из опаленных мужиками дворишок. А бой худой пал не от меня, государь, холопа твоего. Налегал я повременить до свету, да боярин князь Юрий Алексеевич Долгоруков указал биться, как воры на берег станут. Рейтары чижелы на конех и коньми чижолы по той мяклой земле. На мяклую от дождей землю пал рейтаренин, ему, государь, не встать в бехтерце. Вор же Стенька Разин пустил в бой татар - у татар лошади лекки и свычны, да глазами к ночному бою поганые способнее. Кругом же бунты великие завелись, государь, сколь их, и перечесть нельзе: Белый Яр, Кузьмодемьянск, Лысково, Свияжеск, Чебоксары, Цивилеск, Курмышь. А идут на бунты все боле горожане, да мелкой служилой люд, да работные люди будных станов с Арзамаса. Заводчики же пущие бунтам - казаки, стрельцы, рабочие и попы. Воевод убивают: на Царицыне побит воевода Тургенев, в Саратове - Козьма Лутохин, в Самаре воевода кончен - Иван Ефремов да не съехавший прежний воевода Хабаров. Нынче убит воевода Петр Иванович Годунов, снялся с воеводства - бежал к Москве, его в дороге кончили воры и животы пограбили без остатку.

Еще, великий государь, жалобился я, холоп твой, жильцу Петру Замыцкому, который прислан от тебя, великого государя, а нынче довожу от себя особо через казака своего на воеводу и кравчего князя Петра Семеновича Урусова. А в том жалоблюсь, государь, что сговорились мы с ним и положили на том: идти ему ко мне со всем полком, и он, холоп твой, не пошел, а подводы ему в полк присланы были, и я ему говорил, чтоб он со мной, холопом твоим, шел и мешкоты не чинил. Он на меня, холопа твоего, кричал с великим невежеством и бесчестил меня при многих людех и при полчанех моих, а говорил мне, холопу твоему: что-де я тебя не слушаю, не твоего полку. И впредь мне, холопу твоему, о твоем, великого государя, деле за таким непослушаньем и за бесчестьем говорить нельзе. Повели, государь, кравчему князю Петру Семеновичу Урусову дать мне прибавошных ратных людей, и я, холоп твой, буду ждать твоего, великого государя, на помогу мне указу. Твой, великого государя, холоп, воевода князь Юшка Барятинской".

Грамоту запечатали, князь сказал Шпыню:

- Подкорми, казак, палена мышь, коня и сам вздохни? Грамоту береги! Сгонишь - дай дьякам да, коли ответ будет, подожди; не будет - не держись на Москве, поезжай в обрат, сорви те голову. Будешь со мной. Нынче не пишу о тебе, ни слова не молвлю, потом за великую твою услугу сочтусь и честью тебя не обойду. Вора Стеньку убивать не мыслю - потребно изымать его живым и на Москву дать. Поди, сыщи себе постой где лучше, а пущать не будут, скажи: "Придет князь Юрий, башку вам сорвет!"

Шпынь поклонился, ушел из приказной, подумал:

"Сговорено убить Разина - убью! Слово держу, честь обиды не купит".

3

С приходом Разина слободы стали жить своей жизнью, только более свободной - никто не тянул горожан на правеж в приказную избу: ни поборов, ни тамги, ни посулов судьям, дьякам не стало. Жители нижнего Синбирска радовались:

- Вот-то праздника дождались!

Лучшие слобожане со всех концов пошли к атаману с поклоном.

- Перебирайся, отец наш, в слободу, устроим тебя, избавителя, в лучших горницах, а что прикажешь служить, будут наши жонки и девки.

- Жить я буду в шатре - спасибо!

Собрал Разин есаулов, объехал с ними город, оглядел острог, надолбы приказал подкрепить; рвы, вновь окопанные, похвалил. Поехал глядеть рубленый город - осадный кремль. Сказал своему ближнему есаулу, похожему на него лицом и статью, Степану Наумову:

- Прилучится за меня быть тебе - тогда надевай кафтан, как мой, черной, шапку бархатную и саблю держи, как я, да голоса не давай народу знать: твой голос не схож с моим. В бой ходи, как я... Знаю, что удал, боевое строенье ведаешь и смел ты, Степан!

Присмотрев северный склон синбирской горы, приказал:

- Копать шанцы! Взводить башни, остроги, а чтоб не палились, изнабить нутро землей. Делать ночью - в ночь боярам стрелять не мочно. А шанцы копать кривушами. По прямому копать, - сыщут меру огню, бонбами зачнут людей калечить.

Крестьяне и чуваши с мордвой не любили быть без дела. Степан Наумов по ночам стал высылать мужиков на работы: копать шанцы, валы взводить да воду земляную отводить в сторону. Скоро шагах в полутораста от кремлевской стены был срублен острожек-башня. Утром из кремля целый день сменные пушкари палили по вражеской постройке, сбить не могли - земля была плотно утрамбована в срубе. Острожек с приступками - казаки и стрельцы, переходя по шанцам с острожка, завели перестрелку с кремлевскими. Разин подъехал глядеть постройку своих и от острожка велел прокопать шанцы до кремлевских рвов. Из рвов прокопать и выпустить под гору воду. Ко рву по ночам перетаскали новый сруб, возвели другой острожек, тоже набили землей. Второй острожек был выше и шире первого, его обрыли высоким валом. Выстрелами с приступков нового острожка были сбиты кремлевские пушкари и затинщики.(350)

Ко времени постройки второго острожка разинские казаки да стрельцы разыскали в слободах вдовых жонок, поженились; иные без венца за деньги начали баловать и к жонкам ночью уходить из караулов. Когда появлялся в черном кафтане Степан Наумов, тогда все были на местах, других же есаулов, особенно вновь избранных, не боялись. Разин видел, как без боя на осаде при многолюдстве городском портились воины. Тогда ему хотелось пить водку, а хмельное вышло все. Жители слободы варили брагу, но в городе мало было меду и сахару не стало. Горожане в дар атаману приносили брагу, он, ее попробовав, сказал:

- С браги лишь брюхо дует!

Царский кружечный двор стоял без дела, винная посуда была в нем в целости, да курить вино стало некому. Целовальники разбежались, и винокуры тоже.

4

В Успенском монастыре в слободе с юго-запада деревянные кельи на каменном фундаменте. Вместе с оградой все было ветхое, и церкви покосились. В конце двора один лишь флигель поновее: в нем кельи древних монахов да игумена Игнатия, хитрого старика.

"Низкопоклонник перед высшими!" - говорили иногда про игумена монахи.

Келья игумена, просторная и чистая, в конце коридора. Приказав послужнику собрать к нему в келью нужных старцев, обошел игумен монастырь, везде оглядел и даже в кельи монахов заглянул: "Не сидят ли без дела?" Вернулся к себе; по коридору шел, монахи кланялись, подходили к руке:

- Благослови, отец игумен!

У дверей своей кельи игумен остановился, глаза тусклые стали особенно строгими. Одернул черную рясу, стукнул посохом в пол и, из-под клобука хмуря серые брови, спросил послушника у притвора - послушник не подошел к руке игумена:

- Тебя келарь Савва ставил тут?

- Да, батюшко.

- Говори, вьюнош, отец игумен. Не поп я!

- Отец игумен!

Послушник с ребячьим розовым лицом, в длиннополом темно-вишневом подряснике, с длинными русыми волосами походил на девочку.

- Чаю я, ты недавно у нас?

- Недавно, батюшко.

- Звал ли старцев?

- Призывал - идут оны.

- Ой, Савва! Все-то юнцов прибирает, брадатый пес, блудодей... - Обратясь к юноше, игумен приказал: - Когда старцы виидут в келью, сядут на беседе, ты гляди и помни: сполох ежели какой, в притвор колони(351) да молитву чти!

- Какую, батюшко?

- Ай, грех!.. Оного не познал? Савва, Савва, доколе окаянство укрывать твое?! Чти, вьюнош: "Господи Исусе, боже наш, помилуй нас". И в притвор ударь. Тебе ответствуют: "Аминь!" И ты войди в келью - это когда сполох кой; ежели сполоха не будет, не входи: жди, пока старцы не изыдут из кельи...

- Сполню, батюшко.

- Савва, Савва...

Вслед за игуменом в келью прошли четыре старца в черных скуфьях и таких же длинных, как у игумена, рясах. Игумен широко перекрестился и общим крестом благословил старцев. Упираясь посохом в пол, сел на деревянное кресло с пуховой подушкой, - другая лежала на скамейке для ног.

- Благослови, господи, рабов твоих, старцев!

- Господи, благослови на мирную беседу грешных! - сказали в один голос старики.

- Зов мой, братие, к вам. Знаю я вас и верю вам! Тебя, отче Кирилл, Вонифатия с Геронтием и Варсонофия, брата нашего... Разумеете, о чем сказать, о многом не глаголете без надобы. Спрошу я вас, старцы, кто нынче правит славным похвальным градом Синбирском?

- Бояра и князи, отец игумен!

- Ой, коли бы то истина? Царствует нынче в богоспасаемом Синбирске-граде бунтовщик богоотступник Стенька Разин, преданный - то слышали вы - многими иереями и святейшим патриархом анафеме!

Игумен перекрестился, замотались седые бороды на черном и руки, сложенные в крест.

- Богобойные князи, бояре изгнаны в сиденье осадное в рубленой город, но ведомо вам издревле, что лишь едины они, боголюбивые мужи, угодны и надобны царю земному... Он же, великий государь, грамоты дает на угодья полевые, лесные, бортные со крестьяны. Даяния на обители завсе идут от князей и бояр... Вот и вопрошу я вас, за кого нам молить господа бога? Ужели за бунтовщиков, желать одолания ими родовитых? Если поганая их власть черная укрепится, то вор и богоотступник Стенька Разин даст им землю володети - тогда от обителей божьих уйдет земля... Кто тогда возделывать ее будет? И вопрошу я вас, древние, паки: кого вы господином чаете себе?

- Пошто праздно вопрошаешь, отец игумен?

- Ведаешь: мы поклонны и едино лишь молим бога за великого государя!

- Ведаю аз! Но, предавшись воле божией и молитве за великого государя, за князи, бояре и присные их, нынче пуста молитва наша без дела государского.

- Как же мы, исшедшие в прах, хилые, будем делать государское дело?

- Как ратоборствовать против крамольников?

- Разумом нашим, опытом древлим послужите, братие!

- Да как, научи, отец игумен?

- Ведаете ли вы, старцы, что кручной двор государев замкнут нынче и запустел? Все выборные государские человеки утекли с него.

- Не тяни нас в грех, отец Игнатий!

- Знаем мы, что скажешь о монастырских виноделах!

- Тот грех, старцы, господь снимет с нас, когда мы послужим тем грехом на спасение веры христианской, противу отступников ее... Мы древли, и не подобают нам блага земные, да без нашего греховного хотения обители господни раскопаются... Помыслим, братие! Кто пасет древлее благочестие и веру - едино лишь мы, монахи... Попы пьяны, к бунтам прелестью блазнятся, не им же охранять монастыри божий и церкви!

- Впусте лежат суды на царевых кабаках, о том чул я...

- А ведаете ли, что воры Много о вине жаждут?

- Ведаем, отец игумен, - пытали монастырь: "Нет ли де хмельного?".

- Ведаете ли, старцы, что у нас есть винокуры искусные?

- А то как не ведать?

- Теперь еще вопрошу - закончим беседу, от господа пришедшую в разум наш! Знаете ли о зелий, произрастающем на поемных пожнях Свияги? Тот крин с белой главой, стволом темным, именуется пьяным?

- Я знаю тот крин с младых лет!

- Мне ведом он!

- Помозите, братие, даю вам власть, наладьте в сей же день винокуров-монасей на кружечной, да курят вино... Будет от того обители польза. Наша работа не единой молитвой" служить господу - вам же известна притча о талантах, ископанных в землю? Послужим на укрепу Русии, сыщется забота наша у господа... Я же укажу послушникам многим копать то зелье - крин... Глава его опала ныне, да она не надобна, надобен ствол и корень. Иссушим сне, изотрем в порошок, а винокуры-монаси будут всыпать оное в вино, меды хмельные... Не отравно с того хмельное, но зело дурманно бывает, ослаблением рук и ног ведомо. От хмелю дурманного работа бунтовщиков будет неспешная, время даст великому государю собрать богобойное воинство и воевод устроить на брань с богоотступником Разиным!

- Тому мы послушны, отец Игнатий!

- Идем и поспешать будем.

- Не оплошитесь, старцы! Не скажите кому о нашей беседе.

- Пошто, отец игумен, не веришь нам?

- Не млады есть, делами на пользу и славу обители мы приметны!

- Зато звал вас, старцы, не иных! Дело же тайное. Сумление мое простите.

Старцы встали со скамей, поклонились. Четверо черных с белыми волосами и полумертвыми, восковыми лицами медленно разошлись по кельям. Пятый сидел в кресле, склонив голову на рукоять посоха, дремал перед вечерней.

5

С Астрахани до Синбирска Волга была свободна от царских дозоров. К Разину в челне из Астрахани приплыл астраханский человек, подал письмо, запечатанное черным воском.

- А то письмо дал мне, Степан Тимофеевич, есаул твой, Григорий Чикмаз, велел тебе дотти.

Разин читал письмо Чикмаза, писанное четко, крупно и уродливо:

"Батюшку атаману Степану Тимофеевичу. А как дал слово верной тебе до гробных досок твой ясаул Григорий Чикмаз доводить об Астрахани, и сказываю: Васька Ус показался тебе изменником. Ен, Степан Тимофеевич, в первые ж дни атаманить стал неладно: запытал насмерть князя Семена и животы его пограбил. Побил всех людей, кого ты не убивал и убивать не веливал, а худче того учинил тебе, батько, что запорожской куренной атаман Серко прислал людей Черкасов с тыщу, с мушкеты и всякой боевой справой, и с пушки, с зельем да свинцом, и тот справ у их изменник Васька побрал в зеленной двор, а хохлачей отпустил в недовольстве и сказал: "Атаману нынче ваша помочь не надобна - за справ боевой благодарствую!" Когда же я зачал о том грызться и супротивно кричать, то меня кинули на три дни в тюрьму и ковать ладили, как изменника. Ивашко Красулин за него, Ваську, Митька Яранец тож, един Федько Шелудяк сбирается втай Васьки с астраханцами к Синбирску в помочь тебе. Васька Ус злой еще за то, что черной привязучей болестью болит, избит ею: червы с кусами мяса от него сыпятся с-под бархатов, а нос спух, и ен ходит, обмотавши внизу образину свою платком шелковым, а гугнив стал и сказывает, когда много во хмелю: "Что-де царя, бояр не боюсь, а атамана Стеньку Разина убью, пошто ясырка утопла от его... Мне-де помирать сошло, и я не помру, покудова Стенька жив". Нынче умыслил митрополита Осипа, старца астраханского, пытать, да казаки и ясаулы несговорны сказались. Ну, митрополиту туда и путь! Горько мне, что тебя, батько, лает пес Васька, а не всызнос мне оное. Пришли, батюшко атаман, свою грамоту унять Ваську! Только нынче ен не в себе стал и завсе хмельной. Доброжелатель и слуга ясаул твой Григорий Чикмаз".

Разин спросил астраханца:

- Думаешь, парень, в обрат?

- Думаю, Степан Тимофеевич!

- Сойдешь на Астрахани, Чикмазу скажи, что батько тебя помнит, любит и добра желает! Цедулы-де не шлет, а сказал: "Паси от Васьки Лавреева себя и сколь можно, то уходи куда совсем без вести... Целоможен как станет батько от боев, и тебя, друга, везде для радости своей сыщет".

Было это утром, а к полудню Разин вышел на передний острожек перед кремлем у рва гневный. Приказал втащить вверх пушки, бить по кремлю не переставая, так что запальные стволы, которые огонь дают пушкам, накалились, и пушкари, поглядывая на атамана, не смели ему говорить, что-де пушки после того боя в изрон пойдут. Кремль во многих местах загорелся, часть стены обвалилась, и тарасы(352) с нее упали за стену. Тех, кто тушил пожары, били из пищалей с приступков острожка стрельцы да казаки из мушкетов. У бояр много было в тот день попорчено и перебито людей. Разин велел собрать отовсюду издохших лошадей, не съеденных татарами, дохлых собак и иную падаль - корзинами на веревках перекинуть в кремль. Кремль отворять не смели, падаль гнила внутри стен. В шатер атаман вернулся, как стало темнеть. Решил:

"Завтра и еще кончу! Пожжем кремль с боярами".

У дверей шатра стоял монах у бочки.

- Пошто ко мне?

- Да вот, отец! Игумен монастыря Успения наш указал: "Прими, брат Иринарх, на кручном бочку, в ей вино - пущай тебе стрельцы подмогут - дар атаману за то, что милостив к обители господней: не пожег ю, икон не вредил, не претил молящимся спасатися... Казны-де у нас нет, так хмельное пущай ему - вино курят монаси от монастыря..."

- Вино ежели доброе, то мне дороже всякой казны. Только боюсь! изведете вы меня, черные поповы тараканы?

- Ой, батюшко! В очесах твоих опробую - доброе вино... Народ много, упиваясь, восхваляет.

Монах открыл бочку, атаман дал чару.

- Ну же, сполни! Сказал - пей!

Монах зачерпнул вина, выпил, покрестившись. Разин все же не верил, позвал с караула близстоящего двух стрельцов и казака:

- Пил чернец - пейте вы!

Воины выпили по чаре.

- Каково вино?

- Доброе, батько, вино, доброе...

- На царевых много худче было!

Стрельцы и казак ушли. Разин, отпуская монаха, сказал:

- Игумену спасибо! Приду к ему, то посулы дам на монастырь.

- Вкушай во здравие! Нынче кружечной справили, а только часть напойных денег повели, отец, брать в казну обители. Строеньишко обветчало.

- То даю, берите!

Монах ушел. С этого вечера Разин начал пить. На приступы к кремлю не выходил. К рубленому городу ходили двое есаулов: Степан Наумов и Лазарь Тимофеев. Оба они, один сменяя другого, на осаду ставили людей. Иногда за них ходил есаул Мишка Харитонов, а Черноусенко атаман позвал:

- Плыви, Михаиле, до Царицына, возьми людей в греби! В Царицыне приторгуй лошадь, гони на Дон и повербуй охочих гулебщиков, веди сюда, или же, где прилучится нашим боевая нужа, орудуй там.

Черноусенко утром сел в лодку с гребцами.

6

Из-за Свияги, с Яранской стороны, от Московской дороги, в сером тумане все выпуклее становились белые шапки, колонтари, бехтерцы рейтар и драгун. Самого воеводы Борятинского среди боярских детей и разночинцев в доспехах не было, рейтар вели синие мундиры - немцы капитаны. Воевода ехал сзади с конными стрельцами, в стрелецком кафтанишке, в суконной серой шапке с бараньим верхом. Татары и калмыки присмотрели воеводскую рать первые, когда еще лошади рейтар вдали величиной казались с кошку.

Разин лежал в шатре на подушках, покрытых коврами, в кармазинном полукафтане, за кушаком один пистолет, без шапки; лежал атаман и пил. Татарчонок, пестро одетый в шелк и сафьянные с узорами чедыги, прислуживал ему - Разин знал татарский и калмыцкий говор. В хмельном полусне атаман видел себя на пиру у батьки крестного Корнея.

- Дождался хрестника, сатана, чтоб дать его Московии? Ха-ха-ха! А вот поведу рукой да гикну, подымется голутьба - посадят тебя в воду!

Дремлет и видит атаман: пришли на пир матерые казаки, вооруженные: Осип Калуженин, Михаил Самаренин-старый, хитрый, рыжеватый Логин Семенов. Принесли, гремя саблями, кандалы.

- Добро, атаманы-молодцы! А ну, будем ковать хрестника! - кричит Корней, трясет седой головой с белой косичкой, прыгает в ухе хитрого старика серебряная серьга с изумрудом. - Гей, коваля сюда!

Атаман улыбнулся во сне, нахмурил черные брови и вскинул глаза. В шатре перед ним стоит его помощник, есаул Степан Наумов:

- Батько, воевода с войском за Свиягой.

- Дуже гарно, хлопец! Сон я зрел занятной - будто на Дону... будто б на Дону Корней-хрестной кричит, велит меня в железа ковать.

- Тому не бывать, батько! А чуешь, сказываю: воевода к Свияге движется, и рать его устроена.

- Лень мне, Степан! Неохота великая, не мой нынче черед - твой, веди порядок у наших, прикажи готовиться завтра к бою... Воевода сколь верст от нас?

- В трех альбо в четырех.

- Стоит ли, движется к переправе?

- Стоит, не идет к реке.

- Добро! В ночь переправу не затеет, а ночь скоро - к ночному бою мы с него охоту скинули... Вот! Надень мою шапку, кафтан черный, коня бери моего и гони народ - чувашей, мордву, пущай перед Свиягой роют вал во весь город. В валу - проломы для выхода боевого народу, прогалки; у прогалок - рогатки из рогатин и вил железных на жердях, чтоб когда свои идут ли, едут, - рогатки на сторону! Чужие - тогда рогатки вдвинуть, занять им прогалки. Сколь у нас пушек?

- Пушек мало. Каменные от многого огня полопались, деревянные, к бонбам кои, погорели на осаде под рубленым городом от их приметов, у железных и медных вполу всего чета измялись от гару запалы...

- Чего ж глядел, Наумыч, не чинил?

- Оружейников нет, а слободские кузнецы худо справляют... И еще мекал: воеводе не справиться на обрат в месяц.

- Так вот, Степан! За твою поруху наши с тобой головы, гляди, пойдут! Я не о своей пекусь... Моя голова на то дана - твою жалею! Без пушек полбоя утеряли - не меряясь силой.

Атаман задумался, есаул стоял потупясь, потом сказал:

- Мыслил я, батько, выжечь бояр из кремля и в верхний город народ затворить - тогда мы ба сладили без пушек. В городе рубленом пушки есть и справ боевой...

Разин взмахнул рукой, кинул чашу. Татарчонок поймал брошенное, налил вина, ждал зова.

- А ну, сатана царева, будем мы с тобой биться саблями, не станет сабель, так кулаками и брюхом давить! Дадим же память воеводам... Ты, Степанко, в день покудова выкинь вал повыше, копай ров во весь город от Свияги, рвы рой глубже, а вверху вала колья крепкие. В ночь с Волги в Свиягу переволоки струги, те, что легше. На стругах переправим пеших в битву, конные переплывут, а татары и калмыки не сядут в струги - они завсегда плавью. Лазаря бери в подмогу. Знай, коли же ставить придется и самому держать ратной строй: татар ставь справа боя, калмыков - слева, в середку казаков. Казаков не густо ставь, чтоб меж двумя конными был пеший с копьем и карабином от вражьих конных. Калмыки - болваномолы, татары - мухаммедовой веры, а завсе меж ими спор, потому делить их надо - или свара в бою, тогда кинь дело! Они же дики да своевольны. Еще: кто из упрямых мужиков, горожан ли, чуваши, вал взводить не пойдет, того секи, саблю вон и секи! Иножды скотина моста боится и тут же брюхом на кол лезет - ту скотину крепко бьют! Секи.

- Не пей, батько! Познали наши, что монахи отравное зелье в вино мечут... На моих глазах много мужиков и черемисы меж себя порубились спьяну. Сон брал на работе: свалится человек и спит - не добудиться.

- То оговор на чернцов, Степан! Вино их пью сколь, а цел. Воевода к переправе не придет, бой завтра - седни пью!

Есаул, одетый Разиным, поднял народ. Все шли и работали без отговорок, усердно. Перед Синбирском ночью с запада, в подгорье зачернел высокий вал с узкими проходами, в проходах рогатки из вил и рогатин. На Свияге с синбирского берега колыхались пятьдесят малых стругов и десять больших, изготовленные для переправы войска. Воевода к реке не двинулся, стоял, как прежде.

7

С рассветом в тумане от мелкого дождя Разин высадил свои войска за Свиягой.

Раздался его громовой голос:

- Гей, браты! Помни всяк, что идет за волю... Сомнут нас бояра, и будет снова всем рабство, кнут и правеж!

Грянула тысяча голосов!

- Не сдадим, батько!..

- Татары! Бейтесь, не жалея себя. Ваших мурз, когда побьем бояр, не будут имать аманатами. Ясак закинут брать - будете вольные и молиться зачнете по-своему, без помехи!

Татарам крикнул Разин на их языке. Калмыкам тоже закричал по-калмыцки:

- Вы, тайши и рядовые калмыки! Схапите свою вольную степь и волю отцов, дедов - бейтесь за волю, не жалея себя, бейтесь за жон, детей и улусы!..

Стена войска воеводы стояла не двигаясь. Ударили в литавры, и разинцы кинулись на царское войско.

Послышался голос воеводы:

- Палена мышь! Середние, раздайсь!

- Гей, раздвиньсь мои - калмыки влево, татара двинь своих вправо-о!..

Те и другие по команде раздались вширь. Бухнули воеводские пушки, но мало кого задели ядра; зашумела, забулькала вода в Свияге от царских ядер.

- Ломи в притин, браты!

Битва перешла в рукопашную. Разин среди своих появлялся везде - добрый Лазункин конь носил его, краснела шапка атамана тут и там, перевитая нитками крупного жемчуга. Лазарь Тимофеев, Степан Наумов командовали казакам, рубились, не жалея себя. По убитым лошадям, воинам шли новые с той и другой стороны: одни - исполненные ненависти, другие - давшие клятву служить царю. Стрелы татар и калмыков засыпали саранчой вражьи головы. Рейтары, пораженные в лицо, носились по полю мертвые на обезумевших конях, утыканных стрелами. Лежали со сбитыми черепами косоглазые воины в овчинах, зажав в руках сабли. Мокрый туман поля все больше начинал пахнуть кровью. Ветер дышал по лицам людей свежим навозом развороченных конских животов. Воронье, не боясь боя, привыкшее, слеталось с граем черными облаками. Гремели со стороны воеводы пушки, срывая головы казаков, калеча коней. Редко били пушки атамана, - их было четыре, - гул их терялся в стуке, лязге сабель по доспехам рейтар и драгун. С той и другой стороны кружились знамена, били барабаны, литавры. Знамена падали на уплотненную кровавую землю, ставшую липкой от боя, вновь поднимались древки знамен, снова падали и опять плыли над головами, бороздя бойцов по лицам...

День в бою прошел до полудня. Вспыхнуло где-то в сером тусклое солнце. Подались враги в поле от Свияги и как бы приостановились, но гикнули визгливо татары, кидаясь на драгун, калмыки засверкали кривыми саблями на рейтар - застучало железо колонтарей. Иные казаки, кинув убитых лошадей, обок со стрельцами рубились саблей, а где тесно - хватали врагов за горло, падали под копыта лошадей и, подымаясь, снова схватывались. Воевода отъехал на ближний холм, плюясь, матерясь; по бороде, широкой, русой с проседью, текло. Он снял шапку, шапкой обтер мохнатую потную голову, косясь влево. Огромного роста стрелец в рыжем кафтане, без шапки, в черных клочьях волос, с топором коротким спереди за кушаком, встав на колено, подымал тяжелый ствол пищали - выстрелить. Фитиль отсырел, пищаль не травило. Воевода окрикнул:

- Стрелец! Палена мышь, сорви башку, - кинь свой ослоп к матери, чуй!

- Чую, князь-воевода!

- Я знаю тебя! Это ты пушечной станок на плечах носишь, тебя Семеном кличут? Сорви те...

- Семен, сын Степанов, алаторец я!

- Вон, вишь, казак стоит! Проберись к ему, молви:

"Воевода-де не приказал делать того, чего затеял ты... Крепко бьются воры, да знаю - сорвем мы их, государевы люди, к Свияге кинем: атамана живым уловить надо!"

- Чую, князь-батюшко! Только не казак ен - поганой, вишь!

- Казак, палена мышь, звать Федько!

- Ты, батюшко воевода, позволь мне за атамана браться? Уловлю вора да на руках к тебе принесу!

- Не бахваль, палена мышь, сорвут те башку! Делай коли, и великий государь службу твою похвалит.

- Иду я!

Стрелец, кинув пищаль, полез, отбиваясь в свалке топором, к казаку, обмотанному, с головой, как разинские татары, по шапке чалмой. Казак сидел на вороном коне, от коня шел пар. Кругом дрались саблями, топорами и просто хватались за горло, валились с лошади, брякало железо, но казак стоял, как глухой к битве. Стрелец тронул его за колено.

- Ты Федько?

- Тебе чого, Федора?

- Воевода приказал не чинить того, что удумал ты: "Атамана-де живьем взять надо!" И я на то послан.

- В бою никому не праздную! Не отец мне твой воевода, поди скажи ему!

- А, нет уж! В обрат жарко лезть и без толку - краше лезти вперед.

- Ты брюхом при, Федора, брю-у-хом!

- Гугнивой черт! Воеводин изменник!

Шпынь, наглядев прогалок меж рядами бойцов, хлестнул коня, въехал к разинцам.

- Своих, поганой! Куда тя, черт, поперек!

Шпынь не отвечал разинцам, ловко отбиваясь саблей от встречных рейтар, встающих с земли без лошадей.

Недалеко загремел голос Разина:

- Добро, соколы! Еще мало - конец сатане!

От голоса Разина дрогнула стена копошащихся, пыхтящих и стонущих людей, подаваясь вперед:

- Да здравит батько Степан!

- Нечай - ломи!

- Нечай-и!..

- За волю, браты!

- Круши дьяволов...

На холме, скорчив ноги в стременах, матерился воевода - стрела завязла в его шапке. Воевода, не замечая стрелы, плевал в бороду.

- Не сдавай, палена мышь! Не пять, государевы люди, ратуй. Ну, Ивашко! Где ба с тылу вылазку, он, трус, сидит куренком в гнезде!.. Ломят воры! Ой, ломят, палена мышь, сорви им башку! Придется опятить бахмата. Мать их поперек!

Воевода съехал с холма глубже в поле. Рейтары и драгуны расстроились, отъезжали спешно, татары гикали, били воеводскую конницу.

- Овчинные дьяволы, сыроядцы, палена мышь! Штаны да сабля - и справ весь, лошадь со пса ростом, а беда-беда! Ужли отступать? Не пять, мать вашу поперек! Голос вора проклятой - не спуста грому окаянному верят люди: идут за ним в огонь... Не пять, палена мышь!.. Тьфу, анафемы! Надо еще поддаться: умереть не страшно, да дело будет гиблое - разобьют в куски...

Из груды убитых в железе, кафтанах и сермягах, тяжело подымаясь, встал на колени рейтар, выстрелил, видя яркое пятно перед глазами, и упал в груду тел, роняя из руки пистолет. Пуля рейтара пробила Разину правую ногу, конь его осел на зад, та же пуля сломала коню заднюю ногу. Конь жалобно заржал, атаман с болью в ноге вывернул сапоги из стремян, скатился; конь заметался около него, пытаясь встать. Атаман поднялся в черном бархате, без шапки, над головой сверкнула сабля - ожгло в левую часть головы... Разин упал, над ним звонко крикнул знакомый голос:

- А, дьявол!..

К лицу лежавшего в крови атамана упала голова, замотанная в чалму; он вскинул глаза и крикнул, разглядев упрямое лицо:

- Шпынь!

От крика ударило страшной болью в голове, атаман потерял сознание...

- К воеводе! Тебя мне надоть...

Семен Степанов, шагнув, поднял легко ногами вверх большое тело атамана в черном. Над головой стрельца свистнула пуля, рвануло сапог атамана, из голенища на шею стрельцу закапало теплое.

- Рейтары государевы! Не бей! Атамана взял к воеводе... Эй, не секи, раздвиньсь!

- Дьявол, большой! - крикнул звонкий голое.

Великан-стрелец, не выпуская из рук атамана, осел к земле: Степан Наумов рассек ему голову сверху вниз до грудной клетки... Еще один труп лег в сумеречную массу людей и лошадей, простертых на равнине битвой. Татары с гиком и визгом гнали рейтар от места, где лежал Разин. Степан Наумов прыгнул с лошади, содрал с себя кафтан синий, завернул с головой безвольно лежащего атамана, взвалил на лошадь, прыгнул сам в седло, повернув от места боя к Свияге.

- Беда! - сказал он, проезжая мимо Лазаря Тимофеева. - Шпынь батьку посек.

- Пропали!.. Дать ли отбой?

- Тьма станет - сами отойдут в струги.

Не слыша команды атамана и есаулов, разинцы отступились, кинув бой. Воевода, собирая растрепанную конницу, не преследовал их - разинцы неспешно, в порядке погрузились в струги, оставив раненых, знамена и литавры, взятые атаманом на Иловле с царских судов. Кинули переставшие стрелять четыре испорченные пушки. Степан Наумов положил с Лазарем в челн закрытого атамана. Разин был в беспамятстве. Наумов отошел к казакам.

- Крепите, браты, на Свияге у синбирского берега струги, потом уведем их в Воложку. Сами устройтесь за вал, в проход - рогатки, караул тож! Воевода не пойдет ночью на реку: помяли его, и тьма.

8

Воевода вгляделся к Свияге. Темнело скоро, все становилось черным, лишь кое-где тускло светились кинутые бойцами сабли, да пушки топырились на кривых изуродованных станках.

- Должно, палена мышь, не мы биты? Они! Да... у воров неладно!

Борятинский поехал на черном потном бахмате к Свияге. Рейтары, уцелевшие драгуны, стрельцы и даточные люди ехали, брели за воеводой.

- Еще день рубились, палена мышь, спасая боярское брюхо! Мать их поперек... Сорви те башку... Звали биться за домы свои, а их, трусов, в нетях сидит одних городовых жильцов с тыщу. Эй, у Свияги огни жги! Ночевать будем, пугвицы к порткам пришьем да раны замотаем онучами... Мать их поперек... До Свияги сколь засек воровских брать пришлось, да у Свияги трижды солонее нахлебались!

Стрельцы и ратники натащили к берегу реки дерева, застучали топоры, вспыхнул огонь, мотая тени людей, лошадей, пушечных станков. На огни выходили раненые воеводины и разинцы, иманные рейтарами. Борятинский здесь не боялся ушей: солдаты воеводу любили, и языков не было пересказать его слова. Он плевался, громко материл Юрия Долгорукого, Урусова и Милославского - царскую родню.

- Заутра, палена мышь, перейдем Свиягу. Воры кинут подгорье - без пушек за валом делать нече. У нас бонбометчики - сорви башку! Тогда Милославский вылезет из своего куретника, а ты ему подавай тож честь боевую, палена мышь! Зачнет сеунчеев(353) к царю слать - грамота за грамотой... Сами же, сидя в тепле, поди гузно опарили?! Мне-ка царские дьяки отписали: "Пиши-де через кравчего, через Казань, сам-де не суй нос!" Мать вашу поперек, анафемы!

У огня на толстом бревне князь сел, сняв шапку, вытащил из нее татарскую, завязшую в сукне стрелу, бросил в огонь.

- Православному, палена мышь, поганой наладил в образ ткнуть, да высоко взметнул!

Борятинский, отогреваясь, топырил длинные ноги в грубых сапогах. Ляжки его, черные от пота лошадиного, казались овчинными - так густо к ним налипло лошадиной шерсти. Разинцев сгоняли в один круг, их никто не стерег - бежать было некуда: впереди река, сзади враги едят, сидят, лежат или греются у костров. Князь поднял злые круглые глаза, почти не мигающие, крикнул во тьму, маячившую пятнами людей, лошадей, оружия:

- Палена мышь! Нет ли здесь кого, кто видел казака в татарской справе?"

Вышел высокий тонкий драгун в избитом бехтерце, с хромой ногой, перевязанной по колену тряпкой.

- Я, воевода-князь, видел такого!

- Ну, сказывай!

- В то время как вору-атаману не конченной до смерти рейтаренин стрелил в ногу да его лошади сломал пулей ногу же и вор скатился с лошади, а казак-татарин его посек саблей в голову, - атаман, тот вор, пал, а казак еще ладил бить, и воровской есаул мазнул того казака, с плеч голову ссек...

- Голову ссек?!

- Да, воевода-князь!

- А ты чего глядел, палена мышь?

- Выбирался я из-под убитых - наших гору намостили, как с атаманом шли, - а выбравшись, чуть не сгиб; поганые на то место пали тучей и наших погнали в остаток.

- Жаль казака! Непослушной, зато не холоп, целоваться не полезет, и битвы не боялся, палена мышь, поди, да вот! Кликни кого леккого на конь, скажи: "Воевода, сорви те, указал обоз двинуть к огням, кормить людей и лошадей надо". Да, кабы у вора пушки, сколь у нас, тогда в заду ищи ноги! Нечего было бы нам делать, пришлось бы ждать... Казак кончен, да атамана изломил! Скоро в бой не наладится... Потом наладится, да сила разбредется - ладно! Нынче битва наша, не думал я, сорви те башку! Отряхнули с шеи того, кем бунты горят. А тех, безликих, передавлю, как вшей...

Заскрипели колеса обоза, потянуло к огням дегтем и хлебом. Заржали голодно лошади. Князь покосился на ближний огонь: там сплошь синели мундиры с желтыми пуговицами, блестели шишаки, безбородые люди курили, пили водку, говорили на чужом языке.

- Палена мышь! Немчины тараканьи лапы греют? - И встал: - Эй, плотников сюда! Ставь к берегу ближе виселицы.

Засверкали, застучали топоры, в черном стали вырастать белесые столбы.

Воевода ходил, считал:

- Сорок! Буде, палена мышь, можно по два вешать на одной! Ну-ка, воров-казаков вешай, стрельцов сечь будем! Подводи.

Стрельцы, из царских, стали подводить и выталкивать перед воеводу к ярким огням раненых стрельцов и мужиков с горожанами, чувашей и татар. Воевода из старых ножен выдернул дамасскую саблю. Сверкнула сабля - раз!.. Скользнула с плеч разинца голова, затрещала в огне костра.

- Скотина удумала лягаться!.. Палена мышь! А справы боевой нет! Лаптем вошь не убьешь!.. Пушек нет - рогатины да вилы?.. Дай другого!

Снова сверкнула сабля Борятинского. Тело стрельца осело вниз, по телу сползла голова к ногам воеводы; воевода пнул ее, она откатилась.

- Синбирск строил Богданко Матвеев, сын Хитрово(354)! Вы, воры, палена мышь, осенью с подгорья ладили кремль забрать? Сорви башку!

Голова третьего разинца покатилась...

- Заманную Богданко вам ловушку срубил!

Скользнула наземь четвертая голова.

- Брать Синбирск с подгорья едино лишь хмельному можно, палена мышь! Проспится, глянет вверх - прочь побежит!

Слетела пятая голова...

- С запада, воры, идти надо было! От этой воды - Свияга выше Волги буровит! Давай, сорви те: долони в безделье ноют!

Снова стрелец перед воеводой, рослый, широкий в плечах, руки скручены назад. Воевода занес саблю, опустил, шагнул ближе, глянул в лицо, крикнул:

- Дай трубку мою, палена мышь!

- Ишь ты, объелся человечины! Руки в путах, как дам?

- Снимите путы, эй!

Помощники воеводы срезали веревку с рук стрельца. Он тряхнул правой рукой, повел плечами. Вытащил из штанов кисет, трубку, набил трубку табаком, шагнул к костру, закурил, плюнул и, выпустив носом дым, сказал:

- Дай покурить, бородатой черт! На том свете отпоштвую - нынче тебе табак откажу, бери капшук!

Трубка пылала в зубах стрельца. Воевода попятился, взмахнул саблей:

- Докуришь после!

Голова сверкнула в черном воздухе с зажатой в зубах трубкой, тяпнула близко. Борятинский нагнулся, кряхтя, выдернул из мертвых зубов трубку, обтер чубук о полу окровавленного кафтана, сел на свое прежнее место к огню, растопырил длинные ноги, свесив живот, стал курить. По его окровавленной бороде потекло. Глядя редко мигающими глазами в огонь, не поворачивая головы, приказал:

- Стрельцов секи, казаков вешай!

Новые виселицы скрипели. Болтались на них, крутились и дрыгали ноги в синих штанах, сапогах с подковками - лиц не видно было... У огня недалеко тяпали - катились головы разинцев. С удалыми за полночь шла расправа.

9

Переправясь через реку, есаулы перенесли Разина в его шатер к Волге, поставили кругом караул, и двое верных на жизнь и смерть товарищей зажгли все свечи, какие были у атамана, обмыли глубокую рану на его голове и лицо, замаранное кровью, - лишь в шадринах носа и похудевших щек оставили черные пятна. Засыпали рану толченым сахаром, а обе ноги, простреленные насквозь пулями (восемь свинцовых кусков на фунт) перевязали крепко; раны кровоточили - из них есаулы найденными клещами вытащили куски красной штанины. Татарчонок крепко спал; они закидали его подушками, чтоб не мог, проснувшись, видеть, каков атаман, и пересказать. Перевязали, тогда оба закурили, посматривали: кровоточат ли раны? Атаман открыл глаза, хотел сесть, но упал на ковры.

- Лежи, батько!

Разин слабо заговорил, беспокойно озирая шатер:

- В шатре я? А битва как?

- Черт с ей, битвой! - наморщась и роняя из глаз слезы и трубку из зубов, ответил Степан Наумов. - Живых взяли, мертвых кинули... Люди, кои в бой справны, тут в Синбирске за валом с коньми, иные в остроге крепятца - завтра надо бой... Шпынь тебя, проклятой изменник, посек - убил я его! Воевода для раненых по-за Свиягой виселицы ставит...

- Помню сбитую голову... Нечестно - я его рукой, он же, пес, саблей ответил!..

- Сколь раз, батько, говорил тебе: носи мисюрку, шапку и панцирь, а нет того - в гущу боя не лезь!

- Верил, что пуля, сабля не тронут...

- Вот твоя вера! Дорого сошла: Синбирск и все пропало...

- Э, нет! Надень мой кафтан, Наумыч, шапку, саблю бери мою, спасай народ! Мне же не сесть на конь...

Заговорил Лазарь:

- Тебя, батько, нынче беру я в челн, десяток казаков добрых в греби, оружных, и кинемся по Волге до Царицына - там вздохнешь. Лекаря сыщем - и на Дон.

- На Дону, Лазарь, смерть! Сон, как явь, был мне: ковали меня матерые, а пущий враг - батько хрестной Корней... Я же и саблю не смогу держать - вишь, рука онемела... Сон тот сбудется. Не можно хворому быть на Дону...

- А сбудется ли, Степан Тимофеевич? Я крепил Кагальник, бурдюги нарыты добрые... Придет еще голутьба к тебе, и мы отсидимся!

- Эх, соколы! Бояра нынче изведут народ... Голова, голова... ноги ништо! Безногий сел бы на конь и кинулся на бояр... Голова вот... мало сказал... мало...

Разин снова впал в беспамятство, начал тихо бредить.

- Делаю, как указал, батько!

Степан Наумов поцеловал Разина, встал, надел один из его черных кафтанов, нашел красную шапку с кистью, с жемчугами, обмотал голову белым платом под шапкой.

- Пойду, сколь силы есть, спасать людей наших!

Лазарь Тимофеев, обнимая друга есаула, сказал:

- И мне, брат Степан, казаков взять да челн наладить - спасать батьку! Во тьме мы еще у Девичьей будем.

- Прощай, Лазарь!

Есаулы поцеловались и вышли из шатра.

Наумов сказал:

- Надо мне в Воложку со Свияги струги убрать.

- То надо до свету.

Две черные фигуры пошли - одна на восток, другая - на запад.

Черная с синим отсветом Волга ласково укачивала челн, на дне которого, неподвижный, на коврах, закрытый кафтанами, лежал ее удалой питомец с рассеченной головой и онемевшей для сабли рукой, без голоса, без силы буйной...

Москва последняя

1

Как по приказу, во всех церквах Москвы смолкли колокола. Тогда слышнее раздались голоса толпы:

- Слышите, православные! Воров с Дону везут...

- Разина везут!

На Арбате решеточные сторожа широко распахнули железные ворота, убрали решетки. Сами встали у каменных столбов ворот глядеть за порядком. Толпа - в кафтанах цветных, в сукманах летних, в сапогах смазных, козловых, сафьянных, в лаптях липовых и босиком, в киках, платках, шапках валеных - спешила к Тверским воротам. С толпой шли квасники с кувшинами на плече, при фартуках, грязные пирожники с лотками на головах - лотки крыты свежей рогожей. Ехали многие возки с боярынями, с боярышнями. Бояре били в седельные литавры, отгоняя с дороги пеших людей.

- И куды столько бояр едет?

- Куды? А страсть свою, атамана Разина в очи увидать.

- Ой, и страшные его очи - иному сниться будут!

За Тверскими воротами поднимали пыль, кричали, пробираясь к Ходынскому полю новой слободой с пестрыми домиками. Оборванцы питухи, для пропойного заработка потея, забегали вперед с пожарными лестницами, украденными у кабаков и кружечных дворов.

- Сколько стоит лестница?

- Стоять аль купишь?

- Пошто купить! Стоять.

- Алгын, борода ржаная, алтын!

- Чого дорого?

- Дешевле с земли видать.

- Ставь к дому. Получи...

Лезли на потоки и крыши домов; наглядев, сообщали ближним:

- От Ходынки-реки везут, зрю-у!

- Стали, стали.

- Пошто стали-то?

- Срамную телегу, должно, ждать зачнут...

- Давно проехала с виселицей, и чепи брякают.

- Так где же она?

- Стрельцы, робята! Хвати их черт...

Стрельцы с потными, злыми лицами, сверкая бердышами, махая полами и рукавами синих и белых кафтанов, гнали с дороги:

- Не запружай дорогу! Эй, жмись к стороне!

- Жмемся, служилые, жмемся...

- Вон и то старуху божедомку прижали, не добредет в обрат.

Тех, кто забрался на крыши и лестницы, стрельцы не трогали.

- Эй, борода, надбавляй сверх алтына, а то нагляделся! Слазь!

- Лови деньгу, черт с тобой, и молчи-и!

- Дело!

Купцы и купчихи, у домов которых по-новому сделаны балконы, распахнув окошки, вылезали глядеть. Толпа кричала на толстых, корячась вылезающих на балконы.

- Торговой, толкни хозяйку в зад - не ушибешь по экому месту!

- Ей же подмога!

- Нет вам дела.

- Есть! Вишь, баба взопрела, лазавши!

- Горячие, с мясом! С морковью!

- Нет времени есть.

- Набей брюхо. Глаза набьешь, тута повезут - не мимо.

- Воров на телеге, вишь, везли в бархатах, шелку.

- А те, на конях, хто?

- Войсковые атаманы.

- Ясаулы!

- Ясаулы - те проще одеты.

- Во и срамная телега движется. Стретила.

- Палачи и стрельцы с ей, с телегой.

- Батюшки-светы мои!

- Чого ты, тетка? Пошто в плату? Кика есть, я знаю.

- Отколе знаешь-то?

- Знаю, помершую сестру ограбила - с мертвой кику сняла, да носить боишься.

- Ой, ты, борода козлом!

- Платье палачи, вишь, бархатное с воров тащат себе на разживу.

- Со Стеньки платье рвут, Фролка не тронут!

- Кой из их Фролка-т?

- Тот, что уже в плечах и ростом мене...

- А, с круглым лицом, черна бородка!

- Тот! В Земской поволокут.

- Пошто в Земской? Разбойной приказ к тому делу.

- Земской выше Разбойного делами. От подьячих чул я...

- В Разбойной!

- Вот увидишь, куда.

- В Земском пытошны речи люди услышат, и городских на дворе много.

- Кто слушает, того самого пытают; да ране пытки прогонят всех со двора.

- Гляньте, гляньте! Лошадей разиных ведут, ковры золотными крытых.

- Ехал, вишь, царем, а приехал худче, чем псарем.

- Уй, что-то им будет!

- Э-эх, головушка удалая! Кабы царем въехал - доброй к бедноте человек, чул я.

- Тебе, пономарь Трошка, на Земском мертвых писать, а ты тут!

- Ушей сколь боярских, и таки слова говоришь!

- Не един молвлю. Правды, люди, ищу я, и много есть по атамане плачут.

- Загунь, сказываю! Свяжут тебя, и нас поволокут. Подь на Земской, доглядишь.

Черный пономарик завозился на лестнице.

- И то пора. Пойду. К нам ли повезут их?

- К вам, в Земской, от подьячего чул ушми.

- Вишь, Стеньку переодели в лохмы, а того лишь чуть оборвали.

- Кузнецы куют!

- Горячие с луком, с печенью бычьей!..

- Давай коли! А то долго ждать.

Бородатый с брюшком мещанин подошел к пирожнику.

- Этому кушАт подай в ушат - в корыте мало!

- Бери с его, парень, дороже!

- Бедной не боле богатого съест! С чем тебе?

- С мясом дай.

- Чого у их есть-то! Продают стухлое.

- Не худше ваших баб стряпаем.

- Прожорой этот, по брюху видать.

- Наша невестка-т все трескат. И мед, стерва, жрет.

- Квасу-у! С ледком! Эй, прохладись!

- Поди-ка, меды сварил!

- Квасок малинный не худче меду-у!

- Малиновый, семь раз долизанной, кто пьет, других глядючи рвет.

- Сволочь бородатая! На сопли свои примерз.

- Вот те-е сволочь! А народ поишь помоями.

- Гляньте-е! На телегу ставят, к виселице куют Стеньку!

- Плаху сунули, палач топор втюкнул.

- Ой, ба-атюшки-и!

- Конец ватаману! Испекут!

- Стрельцы! Молчи, народ!

- Эй, люди! Будем хватать в Разбойной и бить будем...

- Тех хватать и бить, кто государевых супостатов добром поминает!

- Пойдем, робяты, в Земской!

- Не пустят.

- Так коло ворот у тына постоим.

- Пойдем!

- И я.

- Я тоже.

- Я в Кремль, в Разбойной.

- Не дальне место - Земской с Разбойным по-за стену.

- И-и-идем! Завернули телегу срамную.

- Жду-ут чего-то...

- Фролко к оглобле куют.

- И-де-ем!

2

От сгорка Москвы-реки, ежели идти к собору Покрова (Василия Блаженного), то против рядов суконной сотни раскинут огороженный тыном Земский приказ. Ворота во двор пространные, с высокими столбами, без верхней связи. Эти ворота всегда распахнуты настежь, днем и ночью. Посреди широкого двора мрачная приземистая постройка из толстых бревен с перерубами отдельных помещений. Здание стоит на фундаменте из рыжего кирпича. Верх здания плоский, трехслойный, из дерна, обросшего мхом, с деревянным дымником в сажень кверху. Спереди крыши две чугунных пушки на дубовых поперечных колодах. Крыша сделана дерновой с умыслом, чтоб постройка не выносила деревом лишних звуков. Внизу здания у крыльца обширного с тремя ступенями таких же две пушки, изъеденных ржавчиной, только более древних. Эти нижние по бокам крыльца пушки в стародавние времена лежали на месте не выстроенного еще тогда Василия Блаженного и были обращены жерлами на Москву-реку. Сотни удалых голов сведены отсюда на Лобное место, и не много было таких, побывавших здесь, кому не сломали бы ребер клещи палача. Раза три в год по царскому указу шорники привозили в приказ воза ремней и дыбных хомутов.(355) Окна приказа, как во всех курных постройках, вдоль бревна, узкие кверху, задвигались ставнями без слюды и стекол - сплошными. Летом из-за духоты окошки не задвигались, а любопытных гнали со двора палками. Москва была во многом с садами во дворах, только на проклятом народом дворе Земского приказа, вонючем от трупного духа, не было ни деревца.

Тын, окружавший двор до половины стояков, обрыт покато землей. На покатую землю, к тыну, богаделенские божедомы каждое утро тащили убитых или опившихся в кабаках Москвы. Со слобод для опознания мертвых тоже сюда волокли, клали головой к тыну: покойник казался полулежачим. Безголовых клали к тыну ногами. Воеводы Земского приказа, сменяя один другого, оставляли с мертвыми старый порядок:

- Пущай-де опознанных родня земле предаст.

В этот день небо безоблачно. Но солнца, как перед дождем, нет: широкая, почти слитая с бледным небом, туча шла медленно и заслоняла блеск солнца. После заутрени на Земском дворе пестрели заплатанной одеждой и лохмотьями божедомы, старики, старухи, незаконнорожденные, бездомные малоумки-детины. Они, таская, укладывали по заведенному порядку к тыну мертвецов и боялись оглядываться на Земский приказ. По сизым, багровым или иззелена-бледным лицам мертвых бродили мухи, тучами жужжали в воздухе. Воронье каркало, садясь на острия тына, жадно глядело, но божедомы гнали птиц. У иных, долго лежавших на жаре покойников около носа, рта и в глазах копошились черви. От прикосновения с трупов ползла одежда, мазала гноем нищих.

- Не кинь его оземь!

- А чого?

- Того, розваляется - куды рука-нога.

- Да бог с ним, огнил-таки!

- Родных не сыщет - троицы дождетца, зароют, одежут.(356)

- Не дождется! Вишь, теплынь, и муха ест: розваляется...

- Дождется, зароют крещеные.

Ни двору, строго оглядываясь, шел дьяк в синем колпаке, в распахнутой летней котыге. Он остановился, не подходя к нищим.

- Эй, червивые старцы, бога деля призрели вас люди - вы же не радеете кормильцам.

- Пошто не радеем, дьяче?

- Без ума, лишь бы скоро кинуть: безголовых к тыну срезом пхаете... Голов тож, знаю я, искать лень... Иная, може, где под мостом аль рундуком завалилась.

- Да, милостивец, коли пси у убитых головушек не сглонули, сыщем.

- Сыщите! И по правилам, не вами заведенным, не валите срезом к тыну - к ступням киньте.

- Дьяче, так указал нам класть звонец, кой мертвеньким чет пишет.

- Сказывает, крест на вороту не должен к ногам пасть, а у иного головы нет, да крест на шее иметца.

- По-старому выходит - крест к ногам!

- Безумному сказывать, едино что воду толочь. Ну вас в подпечье!

Дьяк, бороздя посохом песок, ушел в приказ.

- Не гордой, вишь! С нами возговорил.

- Должно, у его кого родного убили?

- Седни много идет их, дьяков, бояр да палачов чтой-то.

- Нишкни, а то погонят! Вора Стеньку Разина сюды везут.

- Эх, не все собраны мертвы, а надо ба сходить нам - вся Москва посыпала за Тверски ворота.

- Куды ходить? Задавят! Сила народу валит глядеть.

- Сюды, в пытошные горницы, поведут вора?

- Ум твой родущий, парень!

- Чого?

- Дурак! Чтоб тебе с теми горницами сгореть.

- Чого ты, бабка?

- Вишь, спужал Степаниду... В горницах, детина, люди людей чествуют, а здеся поштвуют палачи ременными калачи!

- Забыл я про то, дедко!

- Подь к окнам приказа, послушай - память дадут!

- Спаси мя Христос!

Подошел в черном колпаке и черном подряснике человек с записью в руках.

- Ты, Трофимушко, быдто дьяк!

- Тебя ба в котыгу нарядить, да батог в руки.

- Убогие, а тож глуму предаетесь - грех вам! Сколь мертвых сносили?

- Ой, отец! Давно, вишь, не сбирали, по слободам многих нашли да у кремлевских пытошных стен кинутых.

- Сколь четом?

- Волокем на шестой десяток третьего.

- Како рухледишко на последнем?

- Посконно!

- Городской?

- Нет, пахотной с видов человек.

- Глава убиенного иметца ли?

- Руса голова, нос шишкой, да опух.

- Резан? Ай без ручной налоги?

- Без знака убоя, отец!

- Пишу: "Глава руса с сединкой, нос шишковат - видом опоек кабацкий..." Сине лицо?

- Синька в лице есть, отец!

- То, знать, опоек!

Пономарь каждое утро и праздники между утреней и обедней переписывал на Земском мертвых; попутно успевал записать разговоры, причитания родных убитых, слова бояр, дьяков, шедших по двору в приказ. Хотя это и преследовалось строго, но он с дрожью в руках и ногах подслушивал часто пытошные речи - писал тоже, особенно любил их записывать: в них сказывалась большая обида на бояр, дьяков и судей. Пономарь часто думал: "Есть ли на земле правда?" Счет мертвецов пономарь сдавал на руки бирючей, кричавших на площадях слобод налоги и приказания властей. Не давал лишь тем своих записей, которые в Китай-городе читали народу царские указы, "особливые". После неотложных дел бирючи оповещали горожан:

- Слышьте, люди! На Москве убитые - опознать на Земском дворе вскорости.

Переписчика называли звонец Трошка. Он еще усерднее стал делать свое добровольное дело, когда за перепись покойников его похвалил самолично царский духовник, в церкви которого Трошка вел звон. Пономарь хорошо знал порядки Земского двора и по приготовлениям догадывался - большого ли, малого "лихого" будут пытать. Теперь он прислушался, отодвинулся в глубь двора от толпы божедомов и воющих по мертвым горожан и тут же увидел, как во двор приказа, звеня оружием, спешно вошел караул стрельцов в кафтанах мясного цвета - приказа головы Федора Александрова. Караул прогнал со двора божедомов и городских людей. На пономаря в черном подряснике не обратил внимания, считая его за церковника, позванного в приказ с крестом.

По площади за собором Покрова встала завеса пыли:

- Ве-езу-ут!

- Ой, то Стеньку!

- Страшного! Восподи Исусе!

Во двор приказа двигалась на просторной телеге, нарочито построенной, виселица черного цвета. Телегу тащили три разномастных лошади. На шее Разина надет ошейник ременной с гвоздями, с перекладины виселицы спускалась цепь и была прикреплена кольцом железным к ошейнику. Руки атамана распялены, прикручены цепями к столбам виселицы. Ноги, обутые у городской заставы в опорки и рваные штаны, расставлены широко и прикручены также цепями к столбам виселицы. Посредине телеги вдоль просунута черная плаха до передка телеги, в переднем конце плахи воткнут отточенный топор. Справа телеги цепью за железный ошейник к оглобле был прикручен брат Разина Фролка в казацком старом зипуне, шелковом, желтом, он бежал, заплетаясь нога за ногу и пыля сапогами. Фролку не переодевали, как Разина, с него сорвали только палачи в свою пользу бархатный синий жупан, такой же, какой был на атамане. Прилаживая голову, чтоб не давило железом, Фролка то багровел лицом, то бледнел, как мертвый, и мелкой рысцой бежал за крупно шагающими лошадьми. Хватаясь за оглоблю, чтоб не свалиться, время от времени выкрикивал:

- Ой, беда, братан! Ой, лихо!..

Голова атамана опущена, полуседые кудри скрыли лоб и лицо. С левой стороны головы шла сплошная красная борозда без волос.

- Ой, лишенько нам!

- Молчи, баба! В гости к царю везут казаков - то ли не честь? А ты хнычешь... Да сами мы не цари, што ли?! Вишь, вся Москва встречу вышла. Почет велик - не срамись... Терпи!..

- Ой, лишенько, лихо, братан!

- Попировали вволю! Боярам стала наша честь завидна... Не смерть страшна! Худо - везут нас не в Кремль, где брата Ивана кончили... Волокут, вишь, в Земской на Красную...

У ног атамана, справа и слева, по два стрельца с саблями наголо, кафтаны на стрельцах мясного цвета. Стрельцы крикнули Разину:

- Не молвить слова!

- Молчать указано вам!

Разин плюнул:

- Народу молчу - не надобен боле; сказываю брату.

- Молчать!

Пономарь, отойдя за приказ, увидал, что в конце двора один малоумный божедомок, Филька, остался возиться над мертвыми: он гонял ворон, налетевших клевать трупы. Детина с красным лицом, дико тараща глаза, бегал за птицами, махая длинными рукавами рваной бабьей кацавейки:

- Кыш, кыш! Пожри вас волки!

Обернувшись к воротам и заметив телегу с виселицей, атамана прикованного и бегущего Фролку, начал бить в ладоши да плясать, припевая:

Воров везут!

На виселицу, На таскальницу!

Будут мясо жарить, Пряженину стряпать!

- Этот ничего не боится - юродивой!

Пономарик подошел к малоумку, тряхнул русой курчавой головой и, строго уперев в потное лицо парня черные любопытные глаза, сказал:

- Чему смеешься, шальной? Плачу подобно сие зрелище! Плачь, Филька! Плачь скорее!

- Ой, дядюшка Трофим! А можно по ворам плакать?

- Надо плакать! Не бойсь - плачь.

Парень, изменив лицо, завыл и побежал навстречу срамной телеге, крича громко:

- Бедные вы! Горемышные! Беднюсенькие разбойнички, израскованные!..

Караульные стрельцы, изловив бегущего, толкнули вон за ворота, поддав в зад ему сапогом.

- Вот те, дурак!..

Парень упал в воротах, обронил не по ноге обутые опорки и босой убежал прочь, громко причитывая:

- Беднюсенькие! Ой, ой, мамонька!.. Кайдальнички!

"Кабы таким быть, всю бы правду можно было кому хошь сказать", - подумал пономарь.

Страшная телега пропылила по двору и боком повернула к приказному крыльцу. Телегу окружили караульные стрельцы, подошли два палача в черных полукафтанах, окрученные вместо кушаков кнутами. Вышли из приказа кузнецы, сбили с Фролки цепь. Стрельцы отвели Фролку в сени приказа.

Старший кузнец, бородатый, в кожаном фартуке, с коротким молотком и клещами, пыхтя влез на телегу, сбил с Разина цепи.

- Эх, густобородый! Колокола снял - чем звонить буду?

- За тебя отзвонят! - ответил кузнец.

Стрельцы крикнули:

- Молчать!

Когда же атаман слез с телеги, подступили к нему. Он, нахмурясь, отогнал их, махнув рукой:

- Не лапать!.. Свой путь знал - ваш ведом.

Широкая дверь приказа захлопнулась, звякнули засовы. По стене здания к пытошным избам пробирался, оглядываясь, черный пономарь. Встал недалеко от окон, ждал, слышал Фролкины мольбы и стоны. Начал писать, когда ругательно заговорил Разин. Потом услыхал треск костей и свист кнута.

- На дыбу вздели? Спаси бог!..

Пономарь считал удары, насчитал сто, потом страшный пономарю голос воеводы, князя Одоевского. Разин говорил спокойно и ругательно. Пономарь записал его слова руками все более и более дрожащими, спрятал исписанный листок за пазуху, из колпака достал другой и с опаской оглядел двор. Караульные стрельцы ушли вместе с Разиным в приказ, кузнецы возились около телеги, отпрягли лошадей и увели. Больше никого не было на дворе. Пономарь снова приникнул около окна. Теперь он не слышал слов, слышал лишь, как трещит подпекаемое на огне тело, слышал, как громко дышит Разин и плюется, матерясь. Потом голос воеводы, злой, с бранью:

- Скажешь ли хошь мало, вор?!

- Чего сказать тебе, дьявол!.. Все знаешь. А вот слушай...

Атаман заговорил; его слова с дрожью в теле записал Трошка-пономарь.

- Палач, бей ноги! - крикнул воевода.

Трещали кости громче, чем на дыбе, - пономарь понял:

"Ослопьем бьют!.. Ноги?.."

- Ломи, сволочь!.. Помогай палачу... На лобном мене работы - безногого снесете...

- Скажешь ли что еще?

- Иди к... матери!..

Пономарь перекрестился и, пятясь, дрожа всем телом, пошел от окна, медленно, чтоб не зацепить, не стукнуть и незаметно уйти. Он разбрелся взад пятками на пушку, сел на нее, поднялся уходить и вдруг прирос к земле, одеревенел...

На крыльцо вышел сам воевода Земского приказа. Раскинув полы скорлатного кафтана, шарил волосатыми руками в пуговицах шелковых штанов, бормотал громко, отдувался:

- Фу, упарился! Не человек! Сатана, оборотень! Окромя лая, ни слова! Государю не можно казать пытошную запись - сжечь надо.

Увидав черную фигурку пономаря, не стесняясь того, что делал, и продолжая делать, заорал:

- Ты зачем здесь, поповский зауголок? А?!

Пономарик почувствовал, как стал маленьким, будто муха, задрожал с головы до ног, присел и, отодвинувшись немного, пал в землю, стаскивая с головы колпак, запищал не своим голосом слезно:

- Прости грешного, воевода-князь! Увяз я тут с записью убойных.

Из колпака, когда пономарь его сорвал с головы, упала бумага.

- Я тя прощу! Разом все грехи скажешь. Ты кто есть?

- Воевода-милостивец, есмь я причетник и звонец Григория Неокесарийского церкви, государева-царева духовника.

- Андрея Савиновича?

- Его, его, милостивец-князь!

- Не ладно, что протопоп тут. Волоки ноги, сволочь! Уж кабы не Андрей, я б те дал память, чтоб знал, как водить ушами у пытошных срубов... мать твою вдоль - пшел!!

Пономарь не помнил пути, по которому его целого вынесли ноги из страшного места. Он очнулся у себя в подвале под трапезной. Наскоро рухлядью, попавшей под руку, завесил окна. В углу от горевшей лампадки перенес огонь и на столе зажег две восковых свечи. Дрожь в руках и ногах не переставала, он сунулся на скамью к столу, охнул:

- Ох ты, господи!.. Целого унесло? Уй, батюшки! Не сиди, Троха, не сиди, делай! Ох ты, господи!..

Пономарь скинул колпак, вскочил, присел к лавке, из коника вытащил пачку бумаги, бормотал:

- Пытошная? Да! Еще пытошная?.. Да! А та самая, кою велит брюхатой сжечь?.. Она где? Да где ж она?.. Уронил! Ой, уронил! - Пономарь съежился, весь похолодев, и вдруг вспомнил:

- За пазухой!.. Тут? Слава те, владыко! Ой, как на пытке, на огне жгли... ноги ломили... Спаси мя! - Холодной рукой выволок из-за пазухи смятые листки: - Сжечь! Сжечь! Поспею?.. - Оглянулся на дверь, встал, задвинул щеколду и, разгладив листки, читал то, что говорил на допросе Разин:

"Ха-а! Мой тебе клад надобен? Тот клад не в земле, а на земле. Тот клад - весь русский народ! Секите меня на клочье, не дрогну. Живу я не вашей радостью... Пожога вам не залить по Руси ни водой, ни кровью, от того пожога, царевы дьяволы, рано ли, не ведаю, но вам конец придет! Каждая сказка, песня на Волге-реке сказывать будет, что жив я... Еще приду! Приду подрать все дела кляузные у царя да с голутьбы неволю скинуть, а с вас, брюхатые черти, головы сорвать! И метну я те головы ваши с царем заедино в Москву-реку, сволочь!.."

Прочитав, пономарик перекрестился:

- Сжечь? А може, не придут искать? Ой, Троха, сгоришь с такими письмами!

Церковный сторож прошел мимо, в окно прокричал старческий голос:

- Занавесился! Чай, спишь, Трофимко? Скоро звонить...

- Чую, Егорушко!

Пономарь, торопливо скомкав записки, сунул их за образ Николы, на божницу.

- Може, потом сожгу, ежели, бог даст, самого не припекут.

Надев колпак, Трошка-звонец вышел на двор и полез на колокольню. Чем выше поднимался он, тем легче казался на ногах; воздух другой, и людей не опасно. Он подумал, встав на любимые подмостки к колоколам:

"Опаску пуще держать буду, списывать пытошное не кину же, правду ведать надо и коим людям сказывать... Кабы седни не налез пузатого черта воеводу, прости бог, и страсти моей не было бы..."

Пономарь глянул на Москву-реку, на Кремль; в сизоватом тумане, искрясь, рыжели главы соборов. Спускаясь к горизонту, выбрело солнце.

- А ну, Иван Великой! Звони первой, пожду я...

Подле Ивана Великого сверкали главы и цепочки золоченых крестов храма Воскресения. С южной стороны Кремля, на Ивановой площади, белел стенами, пылал золотом, зеленел крышами и башенками пестрый храм черниговских чудотворцев Михаила и Федора, а там столб колокольни одноглавой, узкий, серый, тянулся ввысь к золоту других - мученика Христофора церковь.

- Прости бог! Хоть ты, песий лик, угодник, - звони!

Но колокола кремлевские молчали. Молчал Успенский, Архангельский собор, молчал Николай Гостунский, и Чудов монастырь молчал.

- Рано, знать, окликнул меня Егорушко?..

Оглядел звонец Трошка Москву-реку, рыжий от заката ее заворот за Кремль отливал медью с сизым. Из-за кремлевских стен по воде брызгали, ползли золотыми змеями отблески церковных глав, а против Кремля, на своей стороне, за Москвою-рекой, почти у ног Трошкиной колокольни, каркало воронье, стучали топоры плотников. Недалеко от берега стрельцы, белея полтевскими кафтанами, копали большую яму, втыкали в нее колье. Таскали близ ямы тесаные бревна, взводили лобное место. Два подгнивших прежних лобных чернели в стороне; около них в вырытых ямах пестрели головы и черепа казненных, засиженные воронами.

"Вот те правда, звонец! - подумал, вглядываясь в работу стрельцов и плотников, пономарь... - Вишь, привезли... Как зверей оковали, а сказывают сие "именем государя". Что он делал? Народ от крепости слободил? Бояр вешал... Ежели я и послушал у пытки, да за то, вишь, чуть самого не утянули, как лихого. Теперь так: пытаешь за правду - пошто же боишься народу показать? А коли боишься, понимай: творишь неправду, беззаконие чинишь, от страху перед правдой народ изводишь..."

Прислушался пономарь и как бы задумался:

"Молчит Кремль. Так нате, бояра! Я атаману Разину панафидное прозвоню. Заливай, голубчики, поплакивай!.. Сказывай народу, как тяжко за тебя, народ, заступаться... Э-эх! Прогонит меня на сей раз протопоп от звона!"

На полянке за Москвой-рекой долго плакали колокола протяжно и гулко.

Мимо идущие крестились, говорили:

- Кто-то большой нынче помер!

Кремль тоже звонил - мрачно, торжественно, славя мощь и правду царскую.

Сходя с колокольни, Трошка-звонец не слышал больше стука топоров, - на Козьем болоте лобное место Разину было готово.

3

В теремном дворце, в палате сводчатой, расписной по тусклому золоту, царь принимал донских атаманов. Одет был царь в малый наряд Большой казны: в зарбафный узорчатый кафтан до пят, шитый жемчугами, унизанный лалами и изумрудами по подолу, а также и по широким концам рукавов. Наряд был без барм и нарамников. На голове шапка с крестом, но не Мономахова. И сидел царь не на троне, а на кресле голубом, бархатном. Дебелое лицо его с окладистой черной бородой и низким холеным лбом сегодня веселое, глаза глядели на все приветливо.

По лавкам, с боков палаты, сидели бояре с посохами в золотых парчовых кафтанах и летних мурмолках.

Царский посох с крестом на рукоятке стоял у отдельного стола, где сияла алмазами шапка Мономаха. Дьяков в палате не было.

Кинув бараньи шапки на лавки, не доходя царской приемной, бороздя атаманскими и есаульскими посохами по полу, кланяясь царю ниже пояса, вошли в палату казаки: седой и бритый с усами вниз, с серебряной серьгой в ухе атаман Корней Яковлев, в бархатном красном жупане с кованым кружевом по подолу, длинном до пят, и под жупаном в голубом запоясанном кафтане; с ним рядом, худощавый, бородатый и костистый, в таком же наряде, Михаил Самаренин и так же точно одетый, с хитрыми глазами, полуседой и рыжеватый Логин Семенов. За ними четыре есаула в суконных долгополых жупанах, темных. Под жупанами расшитые шелками, почти такой же длины кафтаны красные, скорлатные. У кушаков есаулов подоткнуты ременные плети; есаулы, как и атаманы, с черными посохами, набалдашники посохов плоские, серебряные. Все, как атаманы, так и есаулы, при саблях под жупанами, черкесских, без крыжей. За атаманами и есаулами черноволосый усатый писарь в синем кафтане, также без шапки.

Когда кончили церемонию отдельных поклонов царю, атаман Корней, тряхнув седой косичкой на голом черепе и склоняя голову в сторону писаря, сказал, отстраняя казаков с дороги:

- Чти, хлопец, пройдя вперед, великому государю наше казацкое послание всей реки.

Писарь, шагая тяжелыми сапогами и стукнув закаблучьем сапог, поклонился, начал громко и раздельно:

- "Божиею милостью великому государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея великия и малыя и белыя Русии самодержцу - старшина казацкая и все войско донское челом бьет..."

- Читай, служилой, и кое выпусти лишнее, не труди много нашими поклонами великого государя! - тихо сказал писарю Михаил Самаренин.

Писарь, как бы не слыша атамана, читал:

- "По твоему, великого государя, приказу и по грамотам ходили мы, холопи твои, под Кагальник-город для вора, изменника Стеньки Разина и брата ево Фролки. И милостию, государь, божиею и помощью атамана Корнея Яковлева того вора Стеньку Разина и брата ево Фролку в Кагальнику-городке взяли и у нево, вора, в то же время взяли три аргамака серых да три ковра на золоте, и которые, государь, люди с тем вором, изменником Стенькою на Волге были, и они нам, холопям твоим, в расспросе сказали, что-де те аргамаки и ковры везли из Кизылбаш в бусе к Москве купчины в дар тебе, великому государю. И те, государь, аргамаки и ковры послали мы, холопи твои, к тебе, великому государю, нынче же заедино с ворами, изменником Стенькой Разиным и братом ево Фролкой, а воров-изменников, и аргамаки, и ковры повезли к тебе, великому государю, к Москве наши атаманы матерые казаки - Корнило Яковлев, Михайло Самаренин, Логин Семенов да есаулы..."

- Ну, буде, писарь. Ковры золотные, кизылбашские, великий государь, самолично мною сданы на руки дьякам Тайного приказу, кои ведают заморскими товарами, аргамаков же атаман Логин Семенов приказал казакам отвесть в Конюшенный приказ, и цедулу о том имеем. Воров тоже, оковав у заставы: Стеньку на срамную телегу, Фролко по-за телеги приковав, сдали стрельцам Земского приказу, - проговорил Корней.

Царь, махнув рукой, сказал:

- Знаю о том, атаманы-молодцы, кого и что привезли вы. - Перевел глаза на Корнея Яковлева и прибавил: - Тебя, старый, буду вот поносить худыми словами при всех. - Царь говорил, не меняя веселого лица, он радовался безмерно, так как с кремлевской стены видел своими глазами, когда провозили на Красную площадь грозного атамана.

- Приму все на старую голову, великий государь!

Хитрый старик низко поклонился.

- Допрежь лая на твою голову опрошу: правда ли довели мне сыщики, что ты, старый атаман, с моим государевым супостатом, изменником Стенькой, ночами пиры водил и дары имал? А дарил он тебе шубу рысью, шапку соболью и саблю кизылбашскую адамашку?

- Правда-истина, великой государь! Пировал со Стенькой, и не раз пировал, и посулы его имал, кои названы... А спрошу я тех, кто довел: как же было по-иному делать? Как вернул он, великий государь, правда, на малое время, не дойдя до Синбирска, от самарских гор, и тут все матерые казаки страху приняли... Сила у его большая - гикнет, и конец нижнему Дону. Он же, вор, дома матерых казаков зорил, а коих и в воду сажал, и мне же первому грозил: "Посажу Корнея в воду!" Церковка строилась - спретил, попов погнал: "Сажают с Москвы-де попов, потом воевод посадят с дыбой, чего на вольном Дону не бывало!" С молодняком свои порядки установил, и мы молчали, великой государь. Попрекал нас, что "девок боярышнями-де уделали, чиберками(357), заперли по горницам, чтоб над шитьем слепли да горбы наживали, а я-де хочу всех молодых с моими казаками перевенчать, как на Астрахани, без разбору - матерый казак или то голь перекатная". И венчал, государь, без попов, как в старину, на майдане, по сговору. Я с ним пировал, оберегая государевы порядки, и дарил он меня, государь... А как посекли его твои, государевы, воеводы под Синбирском да погубили казацкую голутьбу, и вернул он не к нам, а в Кагальник...

Корней остановился, как бы обдумывая, что сказать.

- Говори, атаман, я внимаю.

- Так вот, внимай, великой государь! Приехал я к нему гостем, пустил он меня. Оглянул я Кагальник и диву дался: укрепы в ем наделаны таковы, что год стой под городом и жги голую землю - везде бурдюги изнарыты, строеньишко поверх земли легкое - рядишки для торгов, а в городке, чую по звону оружия, людей еще немало, и Гуляй-Поле у них под боком - там не избыта крамола. И стал я снова пировать с изменником, государь, и познал я, что посечен он крепко - рука правая сабли не держит. А как в пущий хмель он вошел, я и пустил в город матерых казаков, да втай дал приказ подтянуть войско, которое в Черкасске слезно умолил стоять за тебя, великого государя. Пировали мы с ним, обнявшись ходили, и ласково звал он меня хрестным. Я же мекал, государь, захватить изменника Стеньку со всем его родом и коренем...

- Так, атаман! Так когда-то делал любимый мой боярин Ховрин.

Один боярин встал, поклонился царю и поправил его:

- Киврин Пафнутий, великий государь!

Корней-атаман тоже сказал:

- Киврин, великий государь. И стоял он встарь у меня же.

- Боярин и ты, атаман, я знаю, что сказал: боярин Ховрин, пошто, того не ведаю, родителя моего просил именовать себя Кивриным.

Боярин поклонился и сел.

Атаман продолжал:

- И тут, государь, не выдержали сговора со мной матерые, зазвали в Кагальник верное войско, заране времени бой заварили. Воровская Стенькина жонка Олена с двумя детьми - один уж казак и ружья свычен, другой недоросль - укрылись в бурдюгу да палить по нас зачали и немало матерых уклали... Я указал ночью обрыть их в бурдюге, огня пустить в нутро - так и кончились, не попали на суд твой воровские, государь, сородичи... Связали мы изменников, свезли в Черкасской, а Кагальник ровно с землей сделали. Ковры и аргамаков, о ких пишут казаки, тогда же взяли. Взяли, да чую я, шевелится Гуляй-Поле. Хоша рейтары твои, великий государь, в подмогу нам пришли по моей же грамоте и просьбе, да чуялось мне: крови много будет, а под шум и схитят, гляди, изменника. И зачал его я в своем дому от матерых укрывать да пировать зачал, и валялся он в моем дому пьяной... Я же выжидал. Матерые стали кричать про меня, государь, что я изменник твоему имени, - терпел все... А как сговорил его, что поедем с ним и Фролкой в Москву бить головами и государь-де царь наши вины отдаст, усомнился он, но вышел к голутьбе и не приказал ей в бой идти: "Приеду-де из Москвы, тогда..." Для утехи матерым обрядил я в его одежду Фролку и на паперти Черкасского, оковав, посадил. Ночь пала, спустил. И вез я их, великий государь, изменников, в шелку-бархате, и грозу от Дона отвел... Пировал я, великий государь, - кто иное скажет! - с изменником дружбу вел.

Царь встал с места:

- Подойди, атаман Корней Яковлев, да облобызаю тебя за послугу и ум!

Старик, уронив посох, спешно подошел к царю, царь поцеловал его в голову, а хитрый старик, поцеловав царскую руку, пал в землю:

- Теперь, великий государь, вольный Дон голутвенный не колыхнется! Голову с него сняли, а руки-ноги пойдут вразброд. Покорны будут имени твоему государскому!

- Спасибо, старик! Подарки тебе у меня на всякий случай есть, и знал я, что прав ты.

- Суди, государь, милостиво, а я сказал тебе, не кривя душой, правду.

- Всем вам спасибо, атаманы-молодцы, есаулы и казаки! Еще пришлите к Москве тех, кто были со Стенькой-изменником на Волге и о чем писали: "Кои люди у вас в расспросе были".

- На Дону, великий государь, - сказал Корней, - сыскался вор-есаул Ларка Тимофеев, то его дошлем особо.

- Верю и ждать буду. Отныне тоже укажу вам: не принимать на Дон в казаки беглых холопей с Москвы и иных городов, а для порядка, чтоб мое имя стояло у вас высоко, налажен мною на Дон воевода Косогов с войском драгун и рейтар.

Атаманы и есаулы поклонились царю в землю.

Вышел из смежной палаты дьяк, вынес свертки кроваво-красного кармазина. Первый кусок подал атаману Корнею и громко, торжественно проговорил:

- Великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всея великия и малыя и белыя Русии самодержец, жалует тебя, атамана Корнилу Яковлева, отрезом доброго кармазина на кафтан!

Корней поклонился царю низко, принял подарок. Поименно называя, с той же речью дьяк обратился к Самаренину и Семенову. Есаулам без длинной речи выдали вышедшие из той же палаты дьяки свертки сукна на кафтаны, ценностью и цветом по чину. Царь подошел к столу, стоявшему в стороне, взял с него бархатную кису с золотыми кистями и, подозвав кивком головы Корнея Яковлева, сказал:

- И еще жалую тебя, атаман Корней Яковлев, из своих царских рук сотней золотых червонцев.

Не дожидаясь поклонов, прибавил, улыбаясь:

- Крамола изжита. Службу атаманов, есаулов и донских рядовых казаков похвалю особой грамотой на Дон, а вас, атаманы матерые, зову нынче со мной и боярами к трапезе.

Махнув рукой первому дьяку, прибавил:

- Дьяк, есаулов отведи на чашный двор, и пусть пируют во здравие наше.

4

Близ крестца улицы, узкой, пыльной, обставленной по сторонам ветхим тыном, обрытой пересохшими канавами, вонючей от падали ободранных козлов, кошек и собак, сидел, привалясь к тыну спиной, уперев ноги в лаптях о дно заросшей канавы, старик в сером кафтане, в серой бараньей шапке, сдвинутой на подслеповатые глаза, перебирал струны домры и, бренча, подпевал:

На реку на Волгу широкую Вылетал, слетал сизой сокол...

В небеса ен не глядел, властям не кланялся.

Зачерпнул он долонью воду рудо-желтую -

Под Саратовом, Царицыном, Свняжеском!

Взговорил ко Волге, вопрошаючи:

"Ой, пошто. Волга-мать, нерадошна!

Ай, зачем мутишь со дна пески да рудо-желтые?" -

"Я по то верчу, пески кручу -

Подмываю камин-горы подсамарьские, Что встает со дна меня красавица...

Та ли девка красная не пашинска: Турска ль роду али перского..."

И услышала глас богатырь-реки, Плавью со дна выставала сама девица...

Не румянена лицом, не ваплена, Косы черны раскотынились...

Вишь, в воде лежать - остудной быть!

И не зреть солнца, не видети, Холодеть, синеть грудиною, Похудать, отечь личиною...

Да сказала девка таковы слова:

"Ты ли, сокол, богатырь-боец?

Зрю: недужным стал, нерадошным.

Аль по мне, девице, опечалился?

Ой, с печали сердце ссохнется, Сила-удаль поуменьшится!..

И тогда насядут вороги, Лиходеи все, насильники, Биться будешь, не жалеючи...

Не теряй ты, сокол, кудри, мною чесанны, -

За кудрями снимут буйну голову...

Голову, головку, буйну голову-у!.."

С огородов, сквозь тын, по всей Стрелецкой слободе несло запахом печеного хлеба, так как простолюдинам летом "пожара для опас" не давали топить печи в домах, они пекли хлеб на огородах и пустырях.

Старик примолк, настраивая домру, столь же старую, как и сам он, а за его спиной по-за тын кто-то, сидя в углублении земли перед печью, говорил громко и жалуясь:

- С тяжбой наехала родненька, кум... в Кремль пошли на соборы глянуть. Дошли мы до церкви мученика Христофора, я поотстал, а кум орет во всю Ивановску площедь: "Что-то, куманек, ваши московские иконники замест угодничья лика пса на образ исписали?.."

- Вот дурак-от! Христофор завсе с песьим ликом пишется.

- Я ему машу рукой: молчи-де! Ой, и натерпелся... Гляди, уволокли бы в Патриарший разряд...

- И отколе экое чудо? Святых не разумеет.

Старик, настроив домру, снова запел ту же песню. С казни Разина, от лобного места, разбродилась толпа горожан, густела около игреца, слушала. В толпе стоял широкоплечий высокий юноша. Он и раньше стоял, а теперь придвинулся ближе. Лицом худощав, над губой верхней начинались усы, из-под белой шляпы, расшитой на полях узорами, лезли на лоб темны кудри. Малиновый скорлатный кафтан распахнут; опершись на батог, молча слушал игру старика.

Толпа зашевелилась и раздалась. К канаве вплотную пролез человек, с виду купец, широкоплечий, приземистый, с отвислым животом, в синей долгополой сибирке аглицкого сукна. За купцом протолкались, встали около него приказчики в серых фартуках и валеных шляпах, похожих на колпаки. Над Москвой все шире и шире загудел из Кремля колокольный звон. Вслед кремлевскому звону недалеко с полянки зазвонила церковь Григория... В торжественный и плавный звон настойчиво вплелся заунывный похоронный... Купец, как и многие люди, держа снятую с отогнутыми полями шляпу в руке, крестясь, заговорил:

- Дивлюсь я, народ православной! Вот уж кой день писец покойницкой Трошка звонит неладно! Чуете? во!.. во!..

- Как не чуять, торговой человек? Звонит, быдто архиерея хоронят.

- Еще что! Как седни вора Стеньку везли на лобное место из тюрьмы с Варварского крестца, звонил же все так. А звоны в тое время ни гукнули... один он...

- Да... баловать таким делом не по уставу.

- И чого этта протопоп ему спущает?

- Кой день, как государев-царев духовник уехал к Троице!

- К Сергию?

- Куды еще? К Троице.

- Ну, и вольготно звонцу шалить колоколами.

- Нет, православные! Тут дело патриарше, не шалость пустая.

- Патриарший разряд сыщет.

- Коли доведут - сыщет!

- Сыскать про Трошку надо. А коли же сыскивать, православные, так чуйте: старик тож неладное играет, да еще в повечерие: грех велик!

- На старика поклеп! Наигрывает старой сколь жалостно, одно что в вечерю...

- А чуете ли, кого поминает?

- Волгу!

- Девку еще!

- А сокола сизого? Да сдается мне, замест сокола поминает вора Стеньку, казнили коего по государеву указу, четвертовали. Чуйте, православные! Его поминает.

- Лжешь на старца, пузатой!

- Зато не нищий: и пузат, да богат!

- Всяк про себя деньги копит. Иной нищий богаче купца.

- Чуйте, православные: "властям не кланялся", "вороги насядут, потеряешь буйну голову!".

- Оно впрямь, схоже!

- И Волгу-реку со Царицыном, Свияжском, камнигоры самарские - про то нынче сказывать не можно: там бунты идут. Играть же указом воспрещено - чуйте, православные!

- Ну, чуем! Что из того?

- То! А може, не то?

- То ли, не то, а я, православные, делаю почин. С тем шел сюда, чтоб старого безбожника, кой в повечерие бунтовские песни играет, в Разбойной сволокчи. Эй, парни, бери!..

- Пров Микитич, подмочь мы можем, да только...

- Чого только?

- Подмогем до крылец в Кремль, а в Разбойной не пойдем - с дьяками суди ты!

- Волоките! Сам все улажу. Ну-ка, мохната шапка зимня, с нами, и музыку бери!

Купец, помогая приказчикам, выволок домрачея из канавы на дорогу.

- Да чего вы, божьи люди? Стар и убог, чай, сами видите? Играю нищеты деля: може, кто алтын кинет?

- Там тебе гробных рублей дадут.(358) Волоки, парни!

- Идем, дедко!

- Эх, пошто трогаете старца!

- Пропущай!

Юноша кинул батог, двинул на голове шляпу. Толпа не расступалась, старика тащили медленно, улица была плотно забита людьми.

- Чого мешаете, православные?

- Волоки, нам што!

- Не дело это... старого.

Парень из толпы тронул юношу за рукав:

- Вася! Гостя нашего... старца...

- Пожди, Куземка! Дай им взяться ладом. Где робята?

- Тут, с народом.

- Кличь!

И, раздвинув толпу, засучил к локтям сборчатые рукава. Толпа отхлынула. Приказчики, оглянувшись, выпустили из рук старика. Купец закричал:

- Вы, парни, чого? А?!

- Не видишь, что ли, Пров Микитич?

- Чого?

- Люди хлынули прочь, а первой кулашной боец в дело вязнет.

- Какой еще? Волоки!

- Васька Ирихин - слышь, какой!

- Эй, православные, подмогите парням.

- У нас ребра и так щитаны.

Люди все больше редели, кто-то сказал:

- Тащи, пузатой, коли затеял!

- Нагляделся, вишь, казни, так на всякого рад скочить...

- Мы Разбойной обходим.

- Черта с таким народом послужишь государю!

- Не государю, а твоей чести.

- Тьфу, сволочь!

Купец, ругаясь, отступился и спешно, не то от зла или боясь толпы, ушел.

Приказчики задержались; сняв шапки, поклонились старику:

- Прости нас, дедушко!

- Велел, а дело наше подневольное!

- Ништо взять у старого...

- Шальной он у нас! Вишь, в гости норовит пролезть.

- Такому не быть гостем! Знаем его лари - мелковат торгом.

- У черта ему гостем быть!

- Старается - крамолу ищет...

Толпа, переговариваясь, разошлась.

Юноша подвинулся к старику.

- Пойдем-ка, дед, к матке: чай, по нас соскучала!

- Поволокли... а чудно!..

- Сразу видал, что этот к тебе неспроста лезет. Все ждал, когда возьмет да городские подмогать зачнут. А я мекал - гикну ребят... Только скоро тебя спустили... Люблю бой!

Звон колокольный заливал воздух Москвы, улицы и закоулки. Над низкими домами гудело медью, и в медный, веселый гуд, не смолкая, упрямо вливался заунывный похоронный звон.

- Ты куда, дед?

- Да иду, робятко, надо мне задтить на Архангельске подворье к монашкам - земляки есть, а кои прибыли из Соловков: Азарий-келарь да Левонтий-поп...

- Пошто они тебе?

- Вишь ты, Васильюшко. Пожил я у вас - пришел от имени батюшки. Сказнили его нынь, а теперь идти мне...

- Это вора-то Стеньку?

- Ой, робятко, молчи! Не вор он... не говори так... В тепле у вас, в доброй жире пожил, и слава богу. Посужу с монашками: може, еще потрудятся во славу атамана Соловки-то! Потрудятся ужо...

- Идем к нам! Снова, гляди, уловят... По Москве нынче много таких черевистых ходит... имают людей.

- Не уловят, даст бог! Решетки в городу не замкнут скоро - светло; а я часик, два, три поброжу...

- Тебя, ежели, где искать?

- Не ищи, Васильюшко! Сам прибреду.

5

Ириньица лежала, закинув исхудалые руки за голову. Василий вошел, сел на лавку; не раздеваясь, кинул рядом с собой расшитую шляпу. Свечи горели в одном трехсвещнике: две из них догорали, одна, высокая, ярко потрескивала, оплывая. Василий встал, взял две свечи из столешного ящика и зажег, вынув огарки. Делал он все очень тихо, бесшумно. Ириньица прошептала, не открывая глаз:

- Где ж летал, мой голубь-голубой?

- Эх, мама! Не чаял я, что услышишь... Мекал - спишь. Был и видал - ой, что!

- Скажи, сынок... чую...

- А вот! Тут, не дально место, на Козьем, вора Стеньку Разина на куски секли... Перво, палач ему правую руку ссек, потом левую ногу, а вывели заедино с ним, вором, его брата Фролку, да, вишь, не казнили... пристрастия для привели скованна. Фролка от тое казни братней в ужастие пришел и слезно закричал: "Знаю-де я слово государево!" Он же, вор Стенька, весь истерзанный, да из отруба руки, ноги кровь бьет вожжой, рыкнул на Фролку что есть силы - всему народу в слух пало: "Молчи, собака! Шлю тя к матери и со словом государевым заедино..." Тогда палач его по стриженой голове тяпнул и нараз ссек, а потом... Ты что, мама?!

Ириньица, дрожа, села. Полуседые волосы лезли ей на глаза. Сбороздила волосы прочь иссохшей рукой и крикнула так, как не ожидал сын, громко:

- Дитятко! Ой, не надо!!

- Чого не надо, мама?

Ириньица упала на постелю и тихо, как первый раз говорила, сказала:

- Ой, молиться надо мне, и тебе, голубь, молиться тоже. Отец он твой был - Степан Тимофеевич!

- Отец? А я почем про то мог знать? Вор да вор - отец? Ай-яй, где его пришлось повидать! Отец!..

- Истинно отец он твой, а что не сказала - моя вина... Без закону ты им со мной прижит... Для страху не говорила - будет-де меня корить и не любить.

- Еще и корить! Так вон он кто - мой отец?.. Не занапрасну тогда Лазунка, наш гость, сказал: "Будь в отца!" - и учил стреле и на саблях рубить учил...

- Дитятко! Прахотная, думала я думу... Хошь глазом глянуть хотела... Выбралась идти, да ноги, боялась, не понесут далеко... И у дверей стоя четыре денька тому, чула - кричит народ: "Везут!" Ой, ослабела я, уползла сюда на перину... А нынче, вишь, казнили сокола!.. И мне помирать... Остатние деньки с тобой я...

- Пошто так, мама? Жить живи, я лекаря сыщу... лечить тебя...

- Нет, Васильюшко. Не ищи ни лекаря, ни знахаря... Сердце исчахло, да и незачем маяться мне... Теплилось оно, мое сердце, все той же единой надеждой увидать сокола Степанушку, и вот...

Ириньица, не закрывая глаз и не меняя лица, плакала.

- Эх, мама! Разжалобил тебя, сказал, не знаючи. Ты не плачь. Что укажешь или пошлешь куда - все сполню... Не плачь, прикажи чего!

- Одну заботу положу на тебя, голубь-голубой... Сходи ты, сыщи товарыща твоего, кой смелый и ничего не боится. Чула от тебя, такие есть... Я ему денег дам, что попросит, ай узорочья - ничего не жаль! - лишь пробрался бы на лобное место и голову, псами-боярами посеченную, Степанушкину, принес.

- Понимаю, мама! Принести?

- Только не ты, дитятко! Человека сыщи такого... Состригу я с той головы кудерышки да под подушку складу...

- Да, мама, не чула, - сказал я: обрита его голова со лба до темени...

- Ну, так прощусь с ей, дитятко... Легко мне будет, бесслезно... Сходи, сынок, за таковым удалым!

- Схожу, мама. А ты, родненька, не горюй! И пошто, пошто я раньше того не знал?! Отец!

Василий быстро поймал на лавке шляпу, подтянул кушаком распахнутый кафтан, а выйдя в сени, пошарил чего-то недолго.

Ириньица, медленно приподнимаясь, села на постели, провела руками по лицу и сперва тихо, потом быстрее несколько раз тряхнула головой, как бы себя убеждая, сказала:

- Ой, баба-лежебока! В путь пора, а ты окисла в дреме?

Стала подыматься на ноги, ее пошатнуло, но с упрямством в лице она удержалась за кромку тяжелого стола.

- Буде, крепись. Дела много: обрядиться, подрумяниться, брови подвести... Ой, нерадивая!

Держась за стену, она подошла к шкафу, открыла и сквозь него прошла в прируб.

В подвале было ведомо время по часам - они висели на стене: гири их старательно по утрам подымал Василий. Но сегодня он куда-то заторопился, забыл, и часы стояли. Ириньица не видела часов, перебирала свои сарафаны. Оделась в белый атласный сарафан с лямками, низанными жемчугом, шитый золотыми узорами. Переменила шелковую рубаху на белую тонкого полотна, достала кику полегче, без очелья, надела. Одеваясь, шептала:

- По дружке Степанушке... в белом... не черном... Ух, дай бог силы!

С трудом выбралась в сени, нашла яндову с вином, через край яндовы выпила вина, закашлялась и, отдышавшись, поела белого хлеба.

- В путь-дорогу! В путь-дорогу, баба! Силы паси-кормись.

Вернувшись из сеней, стала прибирать горницу. Из коника вытащила скатерть малиновую бархатную, покрыла дубовую доску стола. В другом трехсвещнике установила и зажгла свечи. Поправила у образов лампадки и тоже зажгла. Покрестилась, но в землю боялась кланяться - не встать с полу.

В сенях застучали смелые шаги, вошел сын, поставил на лавку мешок:

- Вот на, мама! Принес.

- Ты? Сам ты?

- А кого еще искать в подмогу?

- Ой, сынок, сынок! Голубь - страшно... И тебя с моих глаз, боюсь, утянут окаянные...

- Некому тянуть... Казнили, решили дело... Сторожов там нету... В яме на колье голов много... На тот высокий кол, батюшков, я иную голову вздел, схожую. Да все обриты, и воронье терзает, ништо!

Ириньица шепотом спросила, подходя, шатаясь на ногах, к лавке:

- Та ли головушка, голубь?

- Та, мама! Она... Чего не веришь?

- Я так, голубь! Я так... сказать...

Мать, раньше чем вынуть из мешка голову, обняла сына.

- Родненькой! Васильюшко! Дай поцолую тебя, соколик мой, и благословлю... Прости грешную...

- В чем прощать-то?.. Да благословлять пошто? Дай-ка выну я голову, снесу - тяжелая...

- Нет, сама! Сама, сама я, а ты поди, сынок, да приведи гостя, старца нашего.

- Он сказал: "Сам прибреду". Чуть не поволок его купец Редькин с приказчиками, что лари у моста.

- Нет, родной! Сыщи - видишь, чуть не уволокли куда... С батюшкой твоим был - сыщи его. А я, може, отдохну... сосну мало...

- Опочинь да здрава будь! А ладно, мама, что опять пошла, как тогда, когда Лазунка был... Одно что-то мне нерадошно...

- Что ж нерадошно, отчего, дитятко?

- Так... я не знаю... Гляжу вот: нарядилась, как на свадьбу, а глаза...

- Что глаза мои, Васильюшко?

- Да все едино как плачут...

- Ой ты, ой! Голубок-голубой... Ой ты, дай бог тебе путь доброй и силу возростить... и крепким...

Ириньица еще раз обняла сына; сын в ответ на ее ласки тоже обнял мать торопливо. Уходя, ударил о полу кафтана шляпой.

- Эх, не хотелось бы уходить от тебя! Ну, я скоро, мама...

- Подь, голубь, с богом... Хоть ты и ненадолычко, а старца сыщи. Тут он, близ где-то...

- Сказал: "Прибреду". Темнеет, придет ужо... Ну, подтить, так иду!

В желтом свете свечей Ириньица стояла у лавки над мешком, высокая, вся плоская. Желтели клочья волос поседевшие из-под узорчатой красной кики. Тронула мешок исхудалой рукой и отдернула пальцы, отступила:

- Нет, не то! Нет, не то... иное... иное надо... надо.

Она подошла к сундуку за печкой, открыла углубление в потайную горницу. Негасимая у образа лампада тускло горела в подземелье. Ириньица, шатаясь, но уверенно подошла к портрету старика, пошарила рукой справа у рамы, нажала пружину. Портрет боком двинулся на хозяйку. В открытом шкапу в стене тускло светилась драгоценная посуда, золотая и серебряная, с камнями, в узорах. Ириньица, стиснув зубы, из последних сил напрягаясь, стащила с полки широкое серебряное блюдо с алмазами на верхней кромке. Блюдо ударило ее по ногам. Она села на пол и, боясь сидеть, скоро встала. Не закрывая потайного углубления в стене, так же выбралась, волоча за собой блюдо, и заперла вход.

Подошла, поставила, отодвинув трехсвещники, блюдо на стол. Отдышалась, тогда пришла к мешку, подсунула под него руки и перенесла к столу бережно. А когда сгибалась поставить мешок на пол, как помешанная от нахлынувших обрывков воспоминаний короткого счастья и горя, - запела колыбельную песню. Голос слабел, срывался, иногда шептал, но она пела и пела:

Старые старушки, укачивайте, Красные девицы, убаюкивайте, Спи с Христом!

Спи до утра - будет пора -

Разбудим... Ворогов вон со двора...

Нагнулась, раскинув полотнища мешка, вынула окровавленную голову с синими губами и закрытыми глазами. Губы распухли, кровь почернела, облепила усы и бороду. Голова была гладко выстрижена, с левой стороны шла глубокая кровоточащая борозда. Ириньица поставила голову срезом шеи на блюдо, пела так же или казалось, что пела, шептала:

Сон ходит по лавке, Смертка - по избе...

Сон говорит: "Я дремать хочу..."

Смерть взговорила: "Косу точу!"

Опустилась на колени перед столом и навзрыд заплакала:

- Голубь-голубой, мой Степанушко! Вот, вот и свиделись... А сказал соколик: "Не видаться!" Да что ты, баба, наладилась в путь, а воешь! Нечего уж тут... лежебока! Берись за работу... Понесу, сокол, твою головушку по Москве, а упрячу, окручу ее в камкосиную скатерть. Коли стретят злые - скажу:

- Несу любимое, родное... Не дам его никому - судите заедино с ним... Закопайте меня в лютую яму... Ой, берись! Буде... слезы... буде!

Цепляясь за стол, поднялась, прошла в прируб, оттуда принесла кувшин серебряный с водой и на плече полотенце. Плескала водой на измазанную грязью и кровью голову атамана, корила себя и плакала неудержимо:

- Баба так уж баба! Глаза твои мокрые... ой, на мокром... Голубь... голубой... умою твое личико водой студеной. А я на торгу была и чула - стрельцов-то, кои меня выволокли из ямы, истцы-сыщики ищут, всю-то Москву перерыли, да не нашли... По начальнику весь сыск пошел... он-де пузатой... Соколик, сыщут тебя, и на дыбу с тобой... Да открой же оченьки!

Обмыла лицо и бороду, лоб и плохо заживший от сабли Шпыня шрам, открыла Разину глаза. И глянули потускневшие глаза еще раз, не дрогнули больше брови, хмурые и грозные.

- Вот так! Вот так... Ах, кабы, мой голубь, да словечко молвил - ой, може, молвишь что бедной бабе?! Нет уж, все прошло, минуло все, кануло, и жисть... жисть тоже. Пой ты, бессамыга! Пой, а то падешь, и никуда в путь... Ни... не отдам я тебя, мой голубь, сокол ясной, никакой крале!.. Перлами из жемчугов окручу твою головушку... Прикую сердце твое к моей кроватке золотыми цепями... Убаюкивать буду: спи, спи!.. Нет же, гляди, убаюкивать зачну. Пой, баба!

На тех огнях на светлыих Котлы кипят да кипучие...

Баю, баю-бай!

Да восстань, мое дитятко, Со стены ты сними свой булатный меч...

Секи, кроши губителей!

Баю, баю-бай...

Гроза пройдет да страшная, Беда минет наносная...

Кувшин звякнул на полу. Ириньица, широко раскрыв глаза, попятилась к постели:

- Убит? Ой, убит! Не пройдет, не минет... Окаянные! Истерзали! Нечестивые и с царем опухлым! Лютые! Подожди, баба... сердце!.. сердце!

Она упала навзничь на постель, слезы высохли, глаза затуманились, с усилием глядя на мертвую голову, неподвижно уставившую в стену взор, Ириньица шептала:

- Сон по лавке... сон! Сон по лавке... придет пора... будим... раз... будим... - Вытянулась, слегка запрокинула голову, кинула одну руку вдоль тела, другую согнула на грудь...

- Мама! Нашел я его, игреца-гостя, идет ужо. Ты спишь?

Сын, войдя в подвал, говорил все тише и тише, шагнул было, но сел на лавку пятясь. Оглядывал как будто первый раз горницу; скатерть постелила? кувшин кинула и воду... а? Обмыла, вишь, мертвое... На столе, на серебряном блюде, сверкавшем алмазами, стояла голова атамана, и глаза его, которых не видел сидевший юноша, ему казалось, глядели на сонную Ириньицу, спавшую тихо.

- Оченно уж тишь! Жуть... Ой, да я часы не поднял! не завел... дай-ка!

Василий встал и оглянулся на дверь. В сенях завозилось. Дверь толкнули, в подвал, сгибаясь, влез старик в серой бараньей шапке, с домрой в руке. Юноша махнул ему:

- Мать спит!

Старик снял шапку, перекрестился на икону и, оглядывая горницу, неслышно ступая лаптями, подошел к столу, осмотрел мертвую голову, шепотом спросил:

- Ты это, робятко, батюшкину голову принес?

- Я, дед.

- Чтоб не зорили дом и тебя, ежели хватятся, сыщут, поволокут, ухоронить ее надо...

- Даст ли голову отца мама? Она спит, что ужо скажет?

- Не баско как-то она возлегла, моя хозяйка! Дайкось!

Старик пододвинулся, пригнулся к голове Ириньицы - опустил на пол домру и шапку из руки, широко двуперстно перекрестился:

- Молись богу, родной, померла мать.

- Ой ты?

Сын, двинув на голове шляпу, обходя стол, припал к груди Ириньицы. Старик, косясь на него подслеповатыми глазами, подумал: "Ровно как отец шапку движет".

Сын не заплакал по умершей и шапки не снял.

- Померла, дед? Что с ей творить?

- Ужли, робятко, тебе не жаль родную? Уж коли так, то крепок сердцем ты!

- Жаль... только я не баба - выть не стану спуста... О могиле завсе поминала... Иножды уж думал: "Померла?" Послала искать тебя, а на дорогу обняла, цоловала и крестила... Нынче что творить, говорю?

- Поди, робятко, к попу, снеси какое ему малое узорочье аль лопотину... Жадны они на мирское, и не все, да много их жадных... Церковной укажет, что с ей творить. Поди, родной! Я же в сей упряг проберусь, куда и голову батюшки земле предам... Попу ее казать не можно. Да на болото сброжу, воткну на тот высокий кол иную голову.

- Заместо отцовой вздел я сам голову, и не ходи на Козье.

- Сказала, что отец тебе Разин, дитятко?

- Сказала, дед!

- То-то. А ты - "вор-атаман".

- Пошто не знал?

- Поди, робятко, за попом! Я тут посижу... Житье-бытье наше удалое с атаманушкой попомню и про себя молитву сотворю...

- Иду я!

- А узорочье?

- Посулю. Есть что дать.

- Стой, дитятко! Поклонись земно отца твоего голове... Не много таких отцов на свете, и будут такие не скоро...

Сын, сняв шляпу, склонился перед столом до полу, сказал:

- Прости, родитель, что, не знаючи, лаял тебя!

- Так, так, робятко.

- От сей день буду я думать о воле вольной и другим сказывать ее и делать что...

- Разумной ты, спаси тя бог! Матушку свою укрой гробными досками с честью... Ладная была, домовитая хозяйка и на тебя добра не жалела... Обучили тебя многому умные, а остаток, в миру чего знать, сам дойдешь.

Юноша поднялся во весь рост, надел шляпу. Старик сел на скамью перед столом.

- Теперь к попу, дед. Завтре матушку схороним по чести, и ты будь со мной...

- Стой-ко, робя, забуду, гляди! Тут где мешок, не вижу, да лопата, штоб рыть?

- Под твоей скамлей мешок... Лопата в сенях, от двери два локтя, справа...

- Тут он, мешок... нащупал. К тебе я приду ночлегу для, озорко одному в такой тиши с упокойной, да и схороним ее, провожу ее на керсту, а там пойдем по белу свету: я песни играть про грозного атамана Степана Тимофеевича, ты же теки на Дон-реку. Чул я от упокойной, знаю: рожон ты на Москве, Василей, да кровь родителева от Дона-реки... И придет, може, тебе для время опробовать, сколь отцовой силы в тебе живет?.. Поди, родной!

Юноша ушел. Старик посидел пригорюнясь, погладил обмытую мертвую голову атамана рукой и, повернувшись к лампадкам, горевшим тускло, начал молиться да кланяться в землю. Встал с земли, поцеловал в синие губы мертвую голову, также поцеловал Ириньицу. Неторопливо ощупав мешок, спрятал голову Разина, взял шапку и, нашарив в сенях лопату, сгорбясь, побрел в сумрак серой ночи, бормоча:

- Бродить мне привышно... а это сделать безотговорно и надобно!

В ту же ночь, с шестого на седьмое июня 1671 года, у лобного места, где казнили атамана, звонец церкви Григория, Трошка, подошел к столбу, врытому у ямы. Там в назидание и устрашение народа прибит был длинный лист приговора "Разину Степану и брату его Фролке". Потянулся черный пономарь сорвать лист и вздрогнул - за ним послышались лапотные шаги. Трошка рванул конец листа, оторвал и, привычно сунув за пазуху, полубегом пошел прочь:

- Испишу, а лист сожгу - не сыщут!

Отойдя, оглянулся, увидал: около ямы, где торчали вверх руки-ноги казненных да чернела стриженая голова на высоком колу, медленно, не глядя по сторонам, ходил старик в кафтане, лаптях, мохнатой шапке, сгорбясь, поглядывал в землю и как будто искал чего...

У себя под трапезной, завесив окошки, пономарь зажег на столе восковые огарки, очинил гусиное перо и, придвинув чернильницу, списывал кусок приговора, шевеля русой курчавой бородой, думал:

"Остатки со столба сорву - испишу все..."

Он переписывал:

"Вы, воры, и крестопреступники, и изменники, и губители душ христианских, с товарыщи своими под Синбирском и в иных во многих местах побиты, а ныне по должности к великому государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея великия и малыя и белыя Русии самодержцу, службою и радением Войска донского атамана Корнея Яковлева и всего войска и сами вы пойманы и привезены к великому государю к Москве, в роспросе и с пыток в том своем воровстве винились. За такие ваши злые и мерзкие перед господом богом дела и к великому государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея Русии самодержцу, за измену и ко всему Московскому государству за разоренье по указу великого государя бояре приговорили казнить смертью, четвертовать".

Алексей Павлович Чапыгин - РАЗИН СТЕПАН - 07, читать текст

См. также Чапыгин Алексей Павлович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

РАЗИН СТЕПАН - 06
15 Недалеко от женского монастыря и в сторону от Воскресенских ворот, ...

РАЗИН СТЕПАН - 05
9 Подьячий, дойдя до старого торгового майдана, не пошел дальше; народ...