Валерий Брюсов
«Огненный ангел- 04»

"Огненный ангел- 04"


Глава 13.

Как поступил я на службу к графу фон Веллен, как прибыл в наш замок архиепископ Трирский и как мы отправились с ним в монастырь святого Ульфа


I


Заклинание Елены Греческой было последним приключением из моей общей жизни с доктором Фаустом, ибо уже на следующий день я разлучился с ним, на что, кроме общего отношения ко мне моих спутников, побудило меня ещё одно отдельное обстоятельство.

Именно, проснувшись внезапно среди ночи, расслышал я в соседней комнате, предоставленной двум моим дорожным товарищам, смутный говор и, невольно напрягши внимание, различил голос Мефистофеля, который говорил:

- Благодари святого Георга и меня, что тебе удался сегодняшний опыт, но есть вещи, на которые не следует посягать дважды. Не воображай, что вся вселенная, всё прошлое и будущее - твои игрушки.

Голос Фауста, повышенный и гневный, отвечал:

- Излишни споры! Я хочу её видеть ещё раз, и ты мне поможешь в этом. А если суждено мне сломать шею в таком предприятии, что за беда!

Насмешливый голос Мефистофеля возражал:

- Смертные любят ставить на кон свою жизнь, как бедняки последний талер. Но сломать себе шею сумеет каждый дурак, умного же человека дело - сообразить, стоит ли затея пота.

Гневный голос Фауста говорил:

- Если ты отказываешься помогать мне, мы расстаёмся с тобой завтра же!

Послышался смех Мефистофеля, странный и неприятный, потом его ответ:

- У тебя не бывает других сроков, кроме как завтра! Подумай хотя бы, что раньше надо тебе сбыть с рук этого кёльнского молодчика, который так покорно хлопает глазами на твои россказни. Вчера я подметил, как он час целый шептался с графом, и, думаю, можно от него ждать любого предательства.

Меня в ту минуту оскорбительный отзыв Мефистофеля не затронул нисколько, ибо лучшего я и не ждал от него, а напротив, я вслушивался с большим любопытством, ожидая, что в пылу увлечения спорщики обличат передо мною тайну своих странных отношений. Вдруг, не знаю сам как, неодолимый сон охватил меня и замкнул мой слух, словно бы Мефистофелес, угадав чутьём, что я подслушиваю, навёл на меня такое оцепенение некиим наговором. Слышанного мною, однако, было достаточно, чтобы утром, как только ночные впечатления распрямились в моей памяти, задал я себе вопрос, уместно ли мне оставаться с доктором Фаустом, которому я, по-видимому, в тягость, и чтобы, после краткого раздумия, я порешил, что мне приличнее с моими попутчиками расстаться.

Зная, что наш отъезд назначен на тот день, в часы после полудня, я тотчас же отправился разыскивать графа, чтобы попросить у него позволения провести в замке хотя бы ещё сутки, и, не без некоторого труда, добился аудиенции.

Граф встретил меня весьма нелюбезно, что было разительным противоречием с его поведением накануне, но что немедленно и нашло своё толкование, ибо едва я объяснил цель своего посещения, как он переменился вмиг, вскочил с кресла, пожал мне руку и воскликнул:

- Итак, вы разлучаетесь с вашими спутниками, милый Рупрехт! Но это совсем другое дело! Разумеется, вы можете не просить, а требовать у меня гостеприимства именем Афины Паллады. Мы, новые люди, образуем некоторое братство, хотя бы парки и выпряли нам различные нити судеб, и обязаны друг другу оказывать всевозможные услуги.

Когда же я, удивлённый, спросил графа, почему его так радует моё решение, он, после некоторого колебания, сообщил мне, что передо мною был у него Мефистофелес, который при заявлении об отъезде спросил, как плату за вчерашний опыт магии, сто рейнских гульденов, и граф негодовал на моё поведение, почитая и меня участником в дележе этих денег. Признаюсь, это известие поразило меня как удар здоровой палицей по голове, ибо хотя я понимал, что магия не имеет ничего общего с алхимией и что самые искусные некроманты всё равно нуждаются в крове и пропитании, но всё же поступок Мефистофеля показался мне неблагородным. Если и были у меня какие-либо сомнения, хорошо ли я поступаю, расставаясь с доктором Фаустом, то сообщение графа развеяло их, как ветер развевает туман, и я в самых учтивых словах выразил графу благодарность за гостеприимство.

Тогда граф, видимо, сам растроганный своей добротой, сказал мне ещё следующее:

- Зачем вам вообще торопиться отъездом из моего замка? Разве у вас столь неотложные дела в городе Трире? Оставайтесь в моём замке, и я позабочусь, чтобы вам не было у меня плохо. К тому же мне нужен человек, хорошо умеющий писать по-латыни, так как намерен я составить один трактат о звёздах.

Такое предложение было крайне для меня неожиданно и даже показалось мне, давно привыкшему к независимости, немного обидным, но, быстро окинув умственным взглядом своё положение, порешил я, что нет причин мне отказываться. С одной стороны, у меня тогда не было никакого определённого намерения, как повести дальше свою жизнь, а с другой - я никогда не брезгал никакой должностью, быв за свою жизнь и простым ландскнехтом, и сподручником купеческих домов. Итак, я ответил согласием, и таким образом, подчиняясь прихоти жизненного течения, влекшего меня извилистой рекой мимо островов и мелей, вдруг превратился из спутника сомнительного чародея в писца у сомнительного гуманиста.

В тот же день доктор Фауст и Мефистофелес действительно покинули замок.

Перед их отъездом я зашёл к доктору Фаусту проститься и имел с ним разговор, из которого некоторые части хочу передать здесь. Естественно, что обсуждали мы вчерашний опыт магии, и доктор Фауст произнёс целый панегирик красоте Елены Греческой, в таких восторженных выражениях, что вряд ли с большей страстностью прославлял её в Илионе, перед отцом и братьями, сам похититель Александр. Потом заговорили мы вообще о некромантии, и доктор Фауст в параллель своим попыткам указал мне на вызывание тени прорицателя Тирезия Улиссом и пророка Самуила Аэндорской волшебницей. В конце беседы я, в выражениях очень уклончивых, намекнул доктору Фаусту на истинные причины моего с ним разлучения, именно на народную молву, приписывающую ему поступки неблаговидные и объясняющую его могущество самым недостойным образом. Доктор Фауст, по-видимому, понял мои осторожные намёки и, помолчав, ответил мне такой речью:

- Никогда не верьте, любезный Рупрехт, если кто-либо скажет вам, будто истинный маг заключил пакт с демоном! Может быть, иной несчастный недоучка и отрекается от вечного блаженства в обмен на несколько пригоршней краденых монет, предлагаемых ему мелкими бесами, но справедливость Божия, конечно, не карает за такую сделку, в которой больше невежества, чем греха! А чем могут соблазнить демоны человека, познавшего их природу и пределы их сил? Правда, демоны обладают некоторыми способностями, человеку не дарованными: быстро переносятся с места на место, растворяют свой состав до лёгкого дыма или сгущают его в любые образы, возносятся в воздушные и иные сферы. Но разве желания человека ограничены тем, что можно удовлетворить помощью таких средств? Разве не жаждет человек познать все тайны всей вселенной, до самого конца, и обладать всеми сокровищами безо всякой меры? Истинный маг всегда смотрит на демонов как на силы низшие, которыми можно пользоваться, но подчиняться которым было бы неумно. Не забудьте, что человек сотворён по образу и подобию Самого Творца, и поэтому есть в нём свойства, непонятные не только демонам, но и ангелам. Ангелы и демоны могут стремиться лишь к своему благу, первые - во славу Божию, вторые - во славу Зла, но человек может искать и скорби, и страдания, и самой смерти. Как Господь Вседержитель Сына Своего Единородного принёс в жертву за сотворённый Им мир, так мы порою приносим в жертву нашу бессмертную душу и тем уподобляемся Создателю. И вспомните слова евангельские: кто хочет душу свою сберечь, потеряет её, а кто потеряет, тот сбережёт!

Эту свою прощальную и как бы напутственную речь ко мне доктор Фауст произнёс с большим одушевлением, и я ею был искренно затронут, ибо многое в ней было словно мои собственные мысли, так что душа моя, слыша их, дрожала, как дрожит струна при звуке другой, настроенной ей в лад. Однако едва собрался я ответить доктору, как раздался голос Мефистофеля, который подкрался к нам неслышно во время нашей беседы и вдруг воскликнул:

- Прекрасно, доктор, превосходно! Вы рождены, чтобы с церковной кафедры доводить своими проповедями до слёз толстеющих прихожанок. Время ещё не ушло, у меня много добрых знакомых в папской курии, и я могу устроить вас прелатом на доходное место! Особенно же я люблю, когда вы приводите в доказательство тексты Святого писания: это - лучший способ доказать что угодно. Ведь только глупость одностороння, а истину можно повернуть любой гранью!

Присутствие Мефистофеля всегда словно связывало все мои движения прочными верёвками, и в замешательстве я решительно не знал, что сказать; он же, обратившись ко мне, добавил:

- А вы, господин Рупрехт, вероятно, находите, что мы затмеваем ваши достоинства и что без нас вам легче будет выдвинуться. Мы будем великодушны и уступим вам место.

Вступать в единоборство на копьях остроумия у меня совсем не было охоты, и молча я поклонился доктору, повернулся и вышел из комнаты, что, конечно, вовсе не было учтиво и могло быть истолковано как обида. Поэтому на тот случай, если бы эти записки попали в руки самого доктора Фауста или кого-либо из его друзей, я спешу здесь засвидетельствовать, что всё дурное в поступках двух моих спутников всецело отношу я на счёт Мефистофеля одного. Что же касается самого доктора Фауста, то в разное время думал я об нём разное, но в конце концов должен признать, что мой испытательный лот не измерил всех глубин его жизни и его души и что в моей памяти его образ стоит поныне, словно на горизонте тень Голиафа.

При самом отъезде доктора я присутствовал уже как зритель, в числе обитателей замка, и опять в этой сцене прощания допущено было много шутовства над приезжими гостями. Рыцарь Роберт произнёс насмешливую речь, благодаря доктора за посещение, а дамы увенчали Мефистофеля венком из цветов, выращенных ими в комнатах, и надо сознаться, что монах был достаточно смешон в таком неподходящем украшении. Что до меня, то я, всматриваясь в моих недавних спутников, старался теперь уловить в них черты, создавшие народную молву об них, и должен был сознаться, что пищи для разных догадок давали они немало. Утомлённое спокойствие доктора нетрудно было истолковать безучастностью человека, знающего свою участь заранее; в быстрых движениях Мефистофеля фантазия легко могла усмотреть нечто нечеловеческое, бесовское, и даже нашего угрюмого, чернобородого кучера при желании можно было принять за простого черта, загоревшего от адского пламени и привыкшего не к вожжам, а к кочерге, которой мешают уголья в адских кострах. И когда повозка, все толчки которой недавно передавались моим рёбрам, застучала по мощёному двору замка, медленно прокатилась через подъёмный мост и быстро замелькала вдоль Вишеля, я, под влиянием своих раздумий, чуть ли не ожидал, что вот-вот, на каком-нибудь повороте, она, как то рассказывается в народных сказках, обратится в скорлупку ореха, а четвёрка дюжих лошадей - в белых мышей.

В тот же день, к вечеру, разъехались и остальные гости графа, рыцари и дамы, так что остались в замке только обычные его обитатели, которых, впрочем, было немало. С одной стороны стояло общество замка: сам граф, графиня Луиза, две её дамы, рыцарь Роберт, сенешал, капеллан и другие подобные лица, а с другой - многочисленная челядь, начиная со стрелков и ловчих и кончая простыми слугами. Я, конечно, продолжал оставаться в обществе, на что давало мне право моё образование, и был приглашаем как к общему столу, так и на вечеровые беседы у графини, но должен признаться, что всё же положение моё в замке стало двусмысленным. Один граф обращался со мною неизменно по-дружески, да порою затеивал со мною споры наш капеллан, но графиня и рыцарь Роберт старались делать вид, что не обращают на меня никакого внимания. Что до меня, я и не искал сближения ни с кем, сохранял на лице ту маску суровости, с какой появился в замке, и даже за обедом предпочитал молчать, тем более что граф и его кузен любили спорить о вопросах политических, мне малознакомых, например, о желании и попытках императора возобновить Швабский союз, о делах в Виттенберге, по возвращении туда герцога Ульриха, о предстоявшем Вормском сейме по поводу осады города Мюнстера и подобном.

Вспоминая теперь дни, проведённые мною в замке в этом положении полудруга, полуслуги, я не очень удивляюсь, что в своё время так мало чувствовал их гнёт над собой, объясняя это тем, что после полугода мучительной жизни с Ренатою, после страстного напряжения моего краткого общения с Агнессою и после многообразнейших приключений за четыре дня путешествия с доктором Фаустом, - душа моя впала в сонное оцепенение, как впадают на зиму некоторые гусеницы.

Поселили меня, после отъезда доктора Фауста, в другой комнате, также весьма удобной и пристойной, в Западной башне замка, с окнами, выходящими на отдалённые линии Арских возвышенностей, и так как граф дал мне разрешение пользоваться книгами из его библиотеки, то большую часть дня я и проводил в этом уединении, у окна, с книгой в руках, тотчас возвращая себя к начатой странице, едва случайные мечты увлекали моё воображение вдаль. Так прочёл я несколько замечательных, ранее незнакомых мне сочинений, преимущественно из путешествий, и в том числе прекрасный труд Петра Мартира Ангиериуса, описавшего в своих декадах живо и занимательно открытие Нового Света, первые завоевания в Новой Испании и впечатление, ими произведённое при Кастильском дворе. Но, несмотря на широкий досуг, которым я пользовался, почти не предавался я мечтаниям о своей любви, ибо страшно мне было бередить раны сердца, которые, как тогда казалось, подживали, и предпочитал закрываться от воспоминаний, как от отравленных стрел, щитом безраздумия.

Те мои занятия, исполнять которые я принял на себя, нисколько не оказались обременительными, ибо граф больше любил мечтать о своём учёном трактате, нежели истинно трудиться над его составлением. Каждый день приглашал он меня к себе в кабинет, и я, очинив новое перо, развертывал лист бумаги, чтобы писать под диктовку, но редко приходилось мне вывести чёрным по белому больше одной или двух строк, так как граф или начинал, увлекаясь, объяснять мне дальнейшие главы своего трактата, или просто заговаривал со мной о вещах посторонних, причём эти беседы были вовсе не утомительны, а часто и весьма для меня поучительны. Что же касается до того небольшого, что всё-таки было мною записано после многообещающего заглавия: "Tractatus mathematicus de firmamento septentrionali", то я умолчу о содержании этого, ибо граф во многом оказал мне услуги неоценимые и во многих других областях проявил себя человеком образованным и с умом острым.

О самом графе ещё придётся мне говорить подробнее, здесь же укажу я только, что любил он похваляться крайним своим неверием и часто смеялся над моим, из опыта почерпнутым убеждением в реальности магических явлений. Так, во время одной из наших бесед он, между прочим, спросил меня, что думаю я об опыте заклинания Елены Греческой, которого обы мы были свидетелями. Я откровенно объяснил, что опыт этот мне показался очень замечательным и что я очень жалел, когда рыцарь Роберт не позволил довести его до настоящего конца. Граф, рассмеявшись, сказал мне:

- Ты очень легковерен, Рупрехт! Разве так трудно было найти сообщницу среди девушек замка? За два гульдена любая согласилась бы разыграть роль царицы Елены, да к тому же столь неискусно! Я даже почти наверное знаю, кого должно нам подозревать.

Хорошо помня, что нет хуже слепого, как тот, кто закрывает глаза, я не сделал попытки образумить графа и промолчал.

Другой раз граф спросил меня, что я думаю об астрологии, и я привёл в ответ общеизвестные слова: "Astra non mentiuntur sed astrologi bene mentiuntur de astris". Однако граф возразил с негодованием:

- Me hercule! Не ожидал я подобного суждения от поклонника Пико делла Мирандола! Выискивать предсказания в расположении планет - всё равно что выводить свою судьбу из смены лета осенью, ибо и то и другое равно подчиняется законам физики.

Здесь уместно будет также заметить, что граф, хотя говорил о "братстве" всех "новых людей" и почитал себя учеником Поджо Браччолино и Энея Сильвия, однако упорно стал обращаться ко мне на "ты", после того как я стал от него в некоторую зависимость, чему не почёл я нужным придавать значение.



II


Такая моя жизнь в замке графа фон Веллен длилась около полумесяца, причём к концу этого малого промежутка времени уже начал я ощущать весьма определённо тяготу своего положения и смутную жажду перемены, которая всегда управляла моей жизнью. Должно быть, в согласии с моими тёмными желаниями была и моя судьба, которой пора было вести меня к заключительным и страшным событиям пережитой мной истории. Когда однажды был я, по своей должности, за столом в комнате графа и выслушивал длинное его объяснение относительно расстояния сферы звёзд до солнца, внезапно в комнату вошёл вестовой, которого впустили без предупреждения, ввиду важности привезённого им письма. То было известие от архиепископа Трирского Иоанна, что он предпринял поездку в монастырь святого Ульфа, где проявилась новая ересь, и что ближайшую ночь намерен он провести в замке фон Веллен.

Граф с учтивыми словами отпустил посланца, но когда мы вновь остались вдвоём, пришлось мне выслушать целый поток жалоб и пеней.

- Hei mihi! - говорил граф. - Кончилась моя свобода, когда я мог вволю услаждаться служением музам! Ах, почему я не простой поэт, не знающий других обязанностей, кроме жертв Аполлону, или не нищий учёный, знающий только свои книги!

При этом граф осыпал желчными обвинениями своего сюзерена, насмешливо сравнивая его с другим духовным князем, нашим благородным современником, архиепископом Магдебургским и Майнцским Альбрехтом, которого выставил почти как образец человека. Особенно удручало графа, что он, имея звание советника, непременно должен был сопровождать архиепископа, по крайней мере, на протяжении нескольких дневных переходов, и тут же объявил, что мне придётся ехать с ним, так как ни за что не хочет он прерывать своей работы над трактатом. Я, разумеется, согласился весьма охотно, потому что меня нисколько не привлекала мысль остаться в замке без графа, но я не подозревал в ту минуту, что эта поездка должна быть роковой и что самое прибытие архиепископа Иоанна лишь шахматный ход в руках судьбы, которая и князем-курфюрстом империи играет, как простой пешкой, для достижения своих таинственных целей.

В тот же час начались в замке приготовления для приема высокого гостя, и по всем коридорам и проходам заметались слуги и работницы, словно муравьи в потревоженном муравейнике. Я, конечно, нисколько не вмешивался в эту суетню и предпочёл остаться в обычной для меня уединённости, так что даже, когда на склоне дня второй вестовой известил, что поезд архиепископа приближается, не принял никакого участия в его встрече и потому не могу описать её подробностей. Правда, сидя в своей комнате, занимался я ребяческой игрой: по звукам, смутно доносившимся ко мне, старался угадывать, что именно совершается на дворе, у входа, в большой зале, какие произносятся речи, чем приём сюзерена отличается от шутовского приёма, оказанного доктору Фаусту, - но эти праздные мечты не могут предъявлять никаких притязаний на внимание благосклонного читателя.

В том состоянии бездействия, в каком я тогда находился, может быть, провёл бы я, не выходя из комнаты, время до ночи, если бы сам граф не прислал звать меня к ужину, и я, принарядившись сколько мог, спустился в Троянскую залу. Этот раз она была убрана с действительной пышностью, ибо число зажжённых восковых свеч и длинных факелов было огромно, а в глубине залы воздвигнуты были хоры для музыкантов, уже ожидавших сигнала, с трубами и дудками в руках. Я тотчас различил среди приезжих фигуру архиепископа, который показался мне довольно представительным в тёмно-лиловой сутане, с золотой, осыпанной драгоценными каменьями пряжкой на груди и в торжественной инфуле. Зато люди его свиты, прелаты, каноники и другие, все произвели на меня впечатление отталкивающее, и, обозревая эти толстые животы и жирные самодовольные лица, невольно вспоминал я незабвенные страницы бессмертной сатиры Себастиана Бранта.

Всего тогда, я думаю, собралось в той зале более сорока человек, для угощения которых уже было заготовлено три отдельных стола, чтобы разместить всех сообразно с их правами и достоинствами. За главным столом сели с архиепископом и его приближёнными граф, его супруга и рыцарь Роберт, а всем другим были точно указаны их места, куда каждого тотчас и провожали наши пажи, одетые в яркие костюмы и с салфетками, повешенными на шею, по старинному обычаю. Мне был назначен прибор за маленьким столом в стороне, за которым оказался также наш капеллан, сенешал замка и человек десять из свиты нашего гостя, и я был очень рад, что в этом кругу мог запрятаться как бы совсем незаметно.

Не знаю, что делалось за столом архиепископа, ибо на этот раз у меня не было рвения к наблюдениям, но за нашим все накинулись с истинной алчностью на те блюда, коими постарались щегольнуть наши повара, и пока проходили мимо всевозможные кушанья, среди которых преобладала, конечно, рыба: щуки, карпы, лини, угри, раки, форели, миноги, лососи, пока пажи усердно разливали всякие сорта прирейнских вин, - слышно было только щёлканье челюстей и видны были только оттопыренные при жевании щёки. Лишь в конце ужина образовалась некоторая беседа между мною, нашим капелланом и моим соседом за столом, низеньким и толстеньким монахом-доминиканцем, - которую первое время я вёл небрежно, но к которой приложил потом всё старание, что, может быть, принесло мне свою пользу впоследствии.

Доминиканец начал с жалоб на те утеснения, каким в сей век подвергается в Германии и во всём мире святая католическая церковь, ибо, по его словам, в жестокости преследований уподобились протестанты готам и гетам в Европе, вандалам в Африке, арианам тут и там, и даже превзошли их. Он рассказал потом несколько случаев, как протестанты хватали верных католиков, мирян и священников, принуждая их отречься от истинной веры, тех же, кто упорствовал, убивали мечом, вешали над кострами, распинали в церквах на святых распятиях, топили в реках и колодцах, подвергали всяким истязаниям, нестерпимым и постыдным, например, заставляя лошадей поедать у них, живых, внутренности, или женщинам набивая срамные части порохом и поджигая такую мину. Отец Филипп, наш капеллан, изъявил всё своё негодование при таких рассказах; я же, удивившись на сладострастный восторг, с каким наш собеседник передавал происшествия, если и не невозможные, ибо при разграблении Рима был я сам свидетелем сходных случаев, то всё же редкие и исключительные, - осведомился, с кем имеем мы честь беседовать. Тогда доминиканец, с ласковой улыбкой, назвал себя.

- Я - смиренный служитель алтаря, - сказал он, - брат Фома, а в миру Пётр Тейбенер, инквизитор его святейшества, имеющий полномочие разыскивать и искоренять пагубные заблуждения еретиков по всем прирейнским землям: Бадену, Шпейеру, Пфальцу, Майнцу, Триру и другим.

Признаюсь, что при слове "инквизитор" нечто вроде ощутительной дрожи пробежало по моему телу, от шеи до лодыжек, особенно при совпадении имени нового знакомого с именем знаменитого Фомы де Торквемада, полвека тому назад ужасом своих преследований потрясавшего Кастилию и Арагонию. Я знал, что инквизиторы, со времени папской буллы "Summis desiderantes", объезжают города и местечки, выискивая лиц, виновных в сношениях с дьяволом, вывешивают на дверях церкви или ратуши объявления, требующие под страхом отлучения от церкви доносить о подозрительных людях, хватают их, пользуются правом подвергать их пытке и позорной казни. Очень быстро, как в минуту, когда захлёбываешься, припомнились мне, в последовательном ряде, и лобызание, данное мною мастеру Леонарду, и моё заклинание демона Анаэля, и общение с чернокнижником Агриппою, и недавнее дружество с доктором Фаустом, и мгновенно порешил я быть с моим застольным собеседником сколько можно предупредительнее и обезоружить в нём все сомнения относительно чистоты моей веры.

Поэтому, также назвав себя, принялся я с такой яростью поносить проклятых лютеранцев и самого Мартина Лютера, что наш капеллан, прежде слыхавший от меня рассуждения, непохожие на эти, чуть не онемел от изумления, но тотчас, от всей души, присоединился ко мне. Конец ужина в том и прошёл, что, осушая один за другим стаканы бахараха, мы старались перещеголять друг друга в нещадной брани, обращённой к Виттенбергскому пророку.

Брат инквизитор спрашивал гневно:

- И какой он философ? Он - ни скоттист, ни альбертист, ни фомист, ни оккамист. Как не вспомнить предречённого Иисусом Христом: восстанут лжепророки, дадут великие знамения, которыми прельстят и избранных!

Наш капеллан вторил этой речи так:

- Разумеется, что помогал ему дьявол. Не случайно в катехизисе Лютера имя Христа поминается лишь шестьдесят три раза, а имя нечистого - шестьдесят семь раз.

А я добавлял ещё:

- Прав был славный Томас Мурнер, когда назвал Мартина Лютера просто большим дураком!

Несмотря на такое единодушие, я был очень рад, когда дело дошло до десерта, лимонного сока и вишен в сахаре, и его высокопреподобие возгласило благодарственную молитву: "Agimus tibi gratias, omnipotens Deus", так что можно было наконец встать и начать прощаться. Во всяком случае, я не промахнулся, бросая пригоршнями семена в душу своего собутыльника, ибо впоследствии, с ужасом и отчаяньем, пришлось мне увериться в силе этого брата Фомы, который после первого знакомства усердно жал мне руку и даже выспрашивал у меня, не служу ли и я тайно святой инквизиции.

На следующий день я проснулся с радостной мыслью, что сегодня покину замок, невольно сравнивал себя с рыбой, которой из сети вдруг открылся выход в речные струи, и действительно, выйдя на внутренний двор, застал я все приуготовления к отъезду. Глядя, как запрягают и седлают лошадей, как навьючивают мулов, как размещают тюки по повозкам и телегам, вообще - при виде оживлённой человеческой деятельности, я почувствовал такую бодрость, какой не испытывал уже давно. Исчезла даже та упорная молчаливость, которая держала меня в своих лапах последнюю неделю, и я с большой охотой заговаривал с незнакомыми людьми, давал советы и помогал сборам. Было во мне такое ощущение, словно снаряжаю я некий караван, с которым отправляюсь на поиски нового света и новой жизни.

Сборы заняли не менее двух часов, потому что хлопот было не меньше, как если бы в поход выступала маленькая армия. Не считая того, что в путь отправлялся теперь граф с несколькими людьми из замка, с архиепископом ехала немалая свита из монахов и прелатов, а также вся его походная канцелярия с несколькими писцами, медик и аптекарь с аптекою, цирульник и несколько слуг. Кроме того, отдельные телеги везли съестные припасы, вина, посуду, принадлежности для спанья, бельё, походную библиотеку и ещё немало тюков, набитых мне неведомо чем. Думаю, что когда Моисей выводил народ еврейский из Египта, не многим больше было количество вещей и запасов, увозимых ими на многолетнее странствие в пустыни, чем брал с собою архиепископ Трирский в дорогу, где каждую ночь мог проводить под кровом то замка, то монастыря.

Наконец в полдень наш сенешал дал сигнал военным рогом, и все стали поспешно занимать назначенные им места, и я в том числе, верхом на доброй лошади, данной мне графом, поместился в арьергарде, где были и все другие люди замка. Потом на балконе показались две фигуры: архиепископа и графа - и с торжественной медленностью спустились по лестнице вниз, где ждали: первого - закрытая, просторная повозка, запряжённая восьмериком, а второго - великолепный конь в богатой попоне, с лентами и перьями, словно для турнира. Дан был второй сигнал - и сразу всё пришло в движение: лошадиные копыта стали подыматься, колёса вертеться, повозки перемещаться, и, словно один многочленистый змей, сжимаясь и вытягиваясь, длинный поезд архиепископа пополз, увлекая с собой меня за ворота замка. Переехав подъёмный мост, который заметно погнулся под такой тяжестью, мы разлились широкой толпой по той самой дороге, по которой две недели назад я прибыл в замок, и возобновилось моё прерванное путешествие, но при условиях, изменённых словно Аркалаем-волшебником, ибо, вместо доктора и его друга, было со мной теперь целое шумное и блистательное общество.

Выехав наконец в поле, испытывал я совершенно детскую радость: вдыхал мягкий весенний воздух, как чудодейственный бальзам, любовался разноцветной зеленью дальних лесов и лугов, ловил на лицо, на шею, на грудь тёплые лучи солнца и весь ликовал, словно зверь, проснувшийся от зимней спячки. Без душевной боли вспоминал я в тот час и об Ренате, с которой всего восемь месяцев тому назад, впервые, рядом, ехал через такие же пустынные поля, и Рената казалась мне уже далёкой и забытой, и я даже как-то сам удивился, вспомнив те глухие пропасти отчаяния, в которые упал по разлуке с ней, и ещё недавние свои слёзы на террасе замка. Мне хотелось не то петь, не то резвиться, как школяру, вырвавшемуся за город, на волю, не то вызвать кого-то на поединок и биться шпага о шпагу, когда от сталкивающихся клинков сыплются вдруг голубоватые искры.

Такое бодрое настроение духа продержалось во мне почти весь день и только к вечеру сменилось некоторым утомлением, преимущественно оттого, что ехали мы чересчур медленно, с многочисленными остановками для отдыха и для завтраков. Только в сумерках достигли мы наконец до цели всего пути: монастыря святого Ульфа, хотя лихой ездок мог бы доскакать до него от замка фон Веллен в два или с половиною два часа всего-навсего. Когда передо мной выступила четвероугольная ограда монастыря, обведённого рвом, как рыцарский замок, не подумал я ничего другого, кроме того, что близок ночлег, и никакое пророческое волнение не предупредило меня о том, что меня ждало за этими стенами. Безо всякого внимания выслушивал я объяснения одного из монахов, что монастырь этот основан три столетия назад, святой Елизаветой, соревновавшей святой Кларе, что в ризнице его хранятся святыни единственные, как плат, коим опоясаны были чресла Спасителя на кресте, - и никак я не мог вообразить себе, что к этой обители будет навеки, нержавеющими цепями воспоминания, прикована моя душа.

Так как вестовые и здесь предупредили о приближении архиепископа, то всё, ещё до нашего прибытия, уже было готово, чтобы приехавшие могли не без удобства провести ночь. Сам архиепископ и несколько его приближённых проехали прямо в монастырь; для большинства лиц были очищены и убраны домики ближней деревни Альтдорфа, а для графа Адальберта наши люди тотчас принялись разбивать походную палатку, словно в военном лагере. В нескольких местах были зажжены большие смоляные бочки, от чего вокруг было страшно светло, и чёрные образы людей и лошадей, колыхавшиеся при этом непокойном свете, казались чудовищными призраками, выходцами из ада, собравшимися в волшебную долину.

Когда, исполнив разные поручения, разыскал я палатку графа, он уже был там и отдыхал, лежа на разостланной медвежьей шкуре. Увидя меня, он спросил:

- Ну что, Рупрехт, не устал ты от похода?

Я возразил, что я - столь же ландскнехт, сколько гуманист, и что если бы все походы совершались с такими удобствами, как этот, не было бы ремесла более приятного, чем воинское.

Граф распорядился, чтобы у меня всегда были наготове чернила и перья, если ему, как Юлию Цезарю, придёт в голову диктовать во время пути, но вместо работы предпочёл начать беседу об обстоятельствах нашего путешествия, в течение которой и сказал мне, между прочим:

- Кстати, тебе это будет любопытно, Рупрехт, так как ты любишь всё, что касается дьявола и всякой магии. Знаешь ли, какая ересь проявилась в этом монастыре, куда мы приехали с такой толпой? Мне самому только что рассказали. Дело в том, что в монастырь поступила одна новая сестра, с которой неотлучно пребывает не то ангел, не то демон. Одни из сестёр поклоняются ей, как святой, другие клянут её, как одержимую и как союзницу дьявола. Весь монастырь разделился на две партии, словно синих и зелёных в Византии, и в распре приняла участие вся округа, рыцари ближних замков, мужики ближних деревень, попы и монахи. Мать аббатиса потеряла всякую надежду справиться со смутой, и вот теперь архиепископу и нам предстоит решать, кто здесь действует: ангел или демон? или просто всеобщее невежество.

Только после этого сообщения первое предчувствие вздрогнуло в моём сердце, и сразу смутное волнение окутало мою душу, как окутывает предметы густой дым. Чем-то знакомым повеяло на меня от слов графа, и мне представилось, будто я уже слышал раньше об этой сестре, с которой пребывает неотступно не то ангел, не то демон. С замиранием голоса я спросил, не называли ли имени той новой монахини, с прибытием которой в монастыре начались эти чудеса.

Немного подумав, граф отвечал:

- Вспомнил: её зовут Мария.

Этот ответ во внешнем успокоил меня, но где-то в глубине моего духа продолжалась тайная тревога. И, засыпая на своём разостланном плаще, не мог я отогнать воспоминаний о том дне, когда в деревенской гостинице разбудил меня долетавший из соседней комнаты женский умоляющий голос. Доводами разума старался я образумить себя и доказывал, что кругом нет никого, кроме монахов и воинов, но мне всё, и сквозь первый сон, казалось, что сейчас я заслышу зов Ренаты. И во сне её образ был снова со мной таким живым и реальным, каким ещё ни разу до того не приводил его ко мне бог сновидений.

Эти предчувствия не обманывали меня, потому что на другой день мне предстояло увидеть вновь ту, которую я уже считал невозвратно утраченной.



Глава 14.

Как архиепископ экзорцизмами боролся с демонами в монастыре святого Ульфа


I


Утро следующего дня было ясное и яркое, и я, вышедши рано в поле, присел на пригорке, спускавшемся к маленькой речке, отделявшей наш лагерь от монастыря, и стал прилежно его рассматривать. То был весьма обыкновенный монастырь, каких много воздвигали в старину, безо всякой заботы о красоте постройки, обнесённый толстыми стенами, заключавшими в свой квадрат грубые строения для келий и один храм, первобытно-стрельчатой архитектуры. Хотя видны были мне, с моего возвышения, и двор, содержимый весьма чисто, и кладбище, с посыпанными песком дорожками вокруг могил, и крыльца отдельных домов, но час был ещё столь ранний, что всё было пустынно и первая обедня ещё не начиналась. И довольно долго так сидел я, словно соглядатай, высматривающий путь в неприятельский город, но преданный мыслям и смутным и невыразимым, как впечатления от позабытого сна.

Мечтания мои прервал брат Фома, приблизившийся неслышно и приветствовавший меня как давнего друга, и я, как ни тягостно мне было, что потревожили моё уединение, почти обрадовался этой встрече, подумав тотчас, что от инквизитора можно узнать подробности о сестре Марии: ибо тёмное беспокойство не покидало моей души. Однако брат Фома, вместо ответа на все мои вопросы, повёл длинную и лицемерную речь о развращении века сего и начал пространно жаловаться, что потакают протестантам сами князья церкви. Так, понизив голос, словно мог нас кто услышать, сообщил он мне, что Архиепископ Кёльнский, Герман, состоит в дружбе с Эразмом, и притом долго щадил еретиков Падерборнских, и что даже наш Архиепископ Иоанн, в свите которого мы оба состоим, не погнушался заключить союз с Филиппом Гессенским, отъявленным лютеранцем. Очень может быть, что такие клеветы рассчитаны были на то, чтобы услышать, в свою очередь, от меня доносы на других лиц, хотя бы на нашего графа, но я был очень осторожен в ответах и постоянно старался перевести разговор на то событие, ради которого было предпринято всё наше путешествие.

В конце концов брат Фома сказал мне:

- Сестру Марию многие славят как святую и уверяют, что обладает она даром исцелять больных одним наложением рук, как благочестивейший король французский. Мне, однако, скромная моя опытность подсказывает, что сестра эта состоит в сношениях с Дьяволом, который снискал её доверие, являясь к ней по ночам в образе инкуба. Такой грех, к сожалению, всё чаще проникает в святые обители, и недаром в Писании сказано о грешнике: "Се - ты почиваешь на законе и хвалишься о Боге". Князь-Архиепископ надеется изгнать этого духа силою молитвы и экзорцизмов, но я так полагаю, что придётся, с прискорбием, прибегнуть к допросу и пытке, чтобы обличить порочную душу и найти соучастников преступления.

Большего я не мог добиться от инквизитора, да и беседа наша вскоре прекратилась, так как раздался в монастыре звон, призывающий во храм. С нашей высоты видно было, как сёстры выходили из дверей отдельных строений и вереницами тянулись через двор к церкви; но тщётно всматривался я в маленькие фигурки, которые, за дальностью расстояния и одетые в одинаковые серые одежды клариссинок, все были похожи друг на друга и казались марионетками уличного театра. Когда последнюю из них поглотила пасть церковных дверей и к нам стали доноситься звуки органа, мы с братом Фомою попрощались: он направился слушать мессу, а я пошёл разыскивать графа.

Графа застал я уже совершенно одетым и в настроении духа самом весёлом, чем и постарался искусно воспользоваться, чтобы проникнуть с его помощью в монастырь. Зная, на какую приманку легче всего его поймать, я напомнил ему о взглядах на демонов знаменитейшего Гемиста Плетона, веровавшего в реальность демонов, полагая их богами третьего порядка, которые, получив благодать от Зевса, ею охраняют, укрепляют и возвышают людей. Также указал я графу на возможность, что некоторые боги древности, пережив столетия, достигли нашего времени и что не кто другой, как Поджо Браччолино, повествует о древнем боге Тритоне, изловленном на Берегу Далмации, где местные прачки заколотили его насмерть вальками. Этими и подобными соображениями постарался я возбудить в графе интерес к событиям в монастыре, и наконец он, так как и без того подобало ему быть близ Архиепископа, объявил мне, наполовину смеясь:

- Ну, что ж, Рупрехт! Если так тебя занимают эти ангелы и демоны, вселившиеся в бедных монашенок, пойдём и поисследуем это событие на месте. Только заметь, что ни Цицерон, ни Гораций никогда не повествуют ни о чём подобном.

Не медля, вышли мы из нашей палатки, спустились в долину речки, перешли её по двум качающимся жердям, танцуя, как гауклеры, и скоро были уже у монастырских ворот, где сторожившая монашенка почтительно встала при нашем приближении и поклонилась знатному рыцарю чуть не земно. Граф приказал ей отвести нас к настоятельнице монастыря, с которой был несколько знаком, и она проводила нас через двор и садик в отдельный деревянный домик, в его второй этаж, по шаткой лестнице, и, юркнув первая в дверь, потом отворила её, снова низко кланяясь и приглашая нас войти. Весь этот маленький переход, путь от палатки графа до кельи настоятельницы, почему-то запомнился мне необыкновенно, словно бы врезал мне в память его картину некий гравёр, так что сейчас выступают передо мной отчётливо все изгибы дорожек, все виды, менявшиеся при поворотах, все кусты по сторонам.

Келья настоятельницы была невелика и вся заставлена мебелью, старинной и тяжёлой, со множеством святых изображений везде: статуй Девы Марии, распятий, чёток, повешенных на стене, различных благочестивых картинок. При входе нашем настоятельница, женщина уже весьма пожилая, имя которой в монашестве было Марта, но которая происходила из знатного и богатого дома, сидела, словно вся ослабнувшая, в глубоком кресле, причём близ неё была только её келейница, но напротив уже стоял как докладчик брат Фома, успевший втереться и сюда. Граф очень почтительно назвал себя, напомнив прежнее знакомство, и настоятельница, несмотря на преклонные годы, следуя, вероятно, уставу монастыря, приветствовала его тоже весьма низким поклоном.

Наконец, после разных других учтивостей, требуемых тем, что итальянцы называют bell parlare, все мы заняли свои места, граф сел в другое кресло против настоятельницы, а я и брат Фома стали сзади него, как бы люди его свиты. Только тогда наконец обратился разговор на свою истинную тему и граф начал расспрашивать мать Марту о сестре Марии.

- Ах, высокочтимый граф! - отвечала мать Марта, - то я пережила за последние две недели, что никогда, по милосердию Божию, не чаяла испытать во вверенном мне монастыре. Вот скоро пятнадцать лет, по мере своих слабых сил, пасу я стадо моих овец, и наша обитель была до сих пор украшением и гордостью страны, ныне же стала соблазном и предметом раздора. Скажу вам, что иные теперь даже боятся приближаться к стенам нашего монастыря, уверяя, что в него вселился Дьявол или целый легион злых духов.

После таких слов граф стал вежливо настаивать, чтобы настоятельница рассказала нам подробно все события последнего времени, и она, не сразу и неохотно, приступила наконец к подробному рассказу, который передам я здесь в изложении, ибо речь её была слишком пространной и не во всём искусной.

Месяца полтора тому назад, по словам матери Марты, пришла к ней безвестная девушка, назвавшая себя Марией, и просила, чтобы позволили ей остаться при монастыре хотя бы на должности самой последней служанки. Пришедшая понравилась настоятельнице своей скромностью и разумностью своей речи, так что, пожалев бездомную скиталицу, не имевшую с собой решительно никаких вещей, она позволила ей жить в монастыре. С первых же дней новая послушница Мария проявила ревность необыкновенную в исполнении всех церковных служб и усердие неистовое в молитве, часто всю ночь до первой обедни проводя на коленях перед Распятием. Вместе с тем заметили вскоре, что множество чудесных явлений сопровождало Марию: ибо то под руками её несвоевременно распускались на зимних стеблях цветы; то видели её в темноте осиянной некиим светом, словно нимбом; то, когда молилась она в церкви, раздавался близ неё нежный голос, исходивший из незримых уст, которые пели святую кантику; то на ладонях её выступали святые стигматы, словно от пригвождения ко кресту. В то же время открылся у сестры Марии дар чудотворения, и она стала исцелять всех больных одним прикосновением, и стало их стекаться в монастырь всё больше и больше из окрестных селений. Тогда настоятельница спросила у Марии, какой силой творит она эти чудеса, и она призналась, что неотступно сопровождает её один ангел, который даёт ей наставления и поучает подвигам веры, причём объяснила это всё столь чистосердечно, что трудно было усомниться в её исповеди. Сёстры же монастыря, восхищённые её дивными дарованиями, соединёнными к тому же с крайней скромностью и почтительностью ко всем, - были исполнены пламенной к ней любовью, радуясь, что девушка, столь святая, вошла в их союз, и, конечно, не почитали уже её послушницей, но равной себе или даже первой среди других.

Всё это длилось более трёх недель, и за это время слава сестры Марии возрастала как в округе, так и в самом монастыре, где явились у неё поклонницы преданнейшие, не покидавшие её ни на шаг, славившие её добродетели громогласно и почти поклонявшиеся ей, как новой преподобной. Но среди остальных сестёр нашлись, понемногу, и недоброжелательницы, которые стали высказывать сомнения, подлинно ли Божеским наитием творит свои исцеления сестра Мария и не есть ли всё происходящее в обители новые козни древнего врага рода человеческого - Дьявола? Обратили внимание, что явления, везде сопровождающие сестру Марию, не всегда подобали ангельской воле, ибо порой слышались близ неё как бы удары невидимым кулаком в стену, или при ней некоторые предметы сами собой вдруг падали, словно брошенные, и тому подобное. Потом некоторые из сестёр, приблизившихся к сестре Марии, на исповеди покаялись духовнику, что с недавних пор начали их бороть странные соблазны, а именно: ночью в их кельях стали им являться образы прекрасных юношей, как бы сияющих ангелов, которые уговаривали вступить с ними в плотскую любовь. Когда обо всём этом сказали сестре Марии, она весьма опечалилась и просила удвоить молитвы, усилить посты и ревность иных монашеских подвигов, говоря, что там, где близко святое, всегда рыщут и духи коварства, ища погубить добрые семена.

Однако, хотя сестра Мария и её приверженицы действительно молились неустанно и подвергали себя всякого рода благочестивым испытаниям, проявления злой силы в монастыре стали усиливаться с каждым днём. Таинственные стуки в стены, в пол, в потолок слышались везде, как в присутствии сестры Марии, так и без неё; проказливые руки по ночам опрокидывали мебель и даже святые предметы, путали содержимое в ящиках, производили всякого рода беспорядок в комнатах и храме; порой неизвестно кто метал с поля в монастырь тяжёлые камни, словно осыпая его ядрами, что было весьма страшно; в тёмных проходах сёстры ощущали прикосновения незримых пальцев или вдруг попадали в чьи-то тёмные и холодные объятия, что наполняло их трепетом несказанным; затем демоны стали показываться воочию, в виде чёрных кошек, являвшихся неведомо откуда и забиравшихся смиренным сёстрам под одежду.

Первое время настоятельница пыталась бороться с грехом и наваждением уговорами и молитвами; после монастырский священник читал достодолжные молитвы и кропил все покои святой водой; ещё после пригласили известного заклинателя из города, который двое суток творил экзорцизмы, заговаривал хлеб и воду, сор и пыль, но смятение только всё возрастало. Видения стали являться во все часы дня и ночи и во всех углах: призраки показывались сёстрам во время молитвы, во время обеда, на постели, там, куда шли они за своей нуждой, в кельях, на дворе, в церкви. Стали раздаваться неизвестно откуда звуки арф, и сёстры не имели сил одолеть искушение и начинали плясать и кружиться. Наконец, демоны стали входить в сестёр и одержать их, так что, повергнув на пол, подвергали всяким спазмам, корчам и мучениям. Сестра Мария, хотя она тоже не избегала таких припадков, продолжала уверять, что это лишь натиски злого воинства, с коими должно бороться всеми силами, следуя указаниям её ангела, и оставались сёстры, которые продолжали верить ей и чтить её. Но зато тем яростнее кляли её другие, говоря, что это она напустила порчу на монастырь, и обвиняя её в пакте с дьяволом, так что совершилось великое разделение в обители и распря постыдная и губительная. Тогда-то, в такой крайности, решено было обратиться к князю-Архиепископу, коему, по преемству от святых Апостолов, дано в сём мире вязать и разрешать грехи наши.

Вот что рассказала нам мать Марта, в длинной и запутанной речи, хотя она повторяла её, по-видимому, не первый раз, и, пока она говорила, узнавал я с несомненностью черты из образа Ренаты, так что страх и отчаяние разом вселились в мою душу, тоже как демоны, и я слушал повествование, как осуждённый чтение смертного приговора. Когда настоятельница кончила рассказ, граф, проявивший к нему неожиданное для меня внимание, спросил, нельзя ли призвать сюда сестру Марию, чтобы задать ей несколько вопросов.

- Несколько дней, - отвечала настоятельница, - что я запретила ей выходить из кельи, ибо присутствие её возбуждает волнение - и за трапезой, и в часы святой мессы. Но тотчас я пошлю за ней и прикажу привести её.

Мать Марта сказала вполголоса несколько слов своей келейнице, и та, поклонившись, вышла, а я, при мысли, что сейчас увижу Ренату, едва мог стоять на ногах и принужден был опереться на стену, как человек совсем пьяный. А между тем, как послушница ходила за сестрой Марией, настоятельница сказала графу следующее:

- Высокочтимый граф! Я, что бы ни было, но должна сказать вам, что, со своей стороны, обвинить бедную Марию не могу ни в чём. Не знаю, верно ли, что сопровождает её ангел Божий, но убеждена, что по воле своей не вступала она ни в какой союз с демоном. Вижу, что она очень несчастна, и сегодня жалею её столь же, как в день, когда она, неимущая и голодная, пришла просить у меня приюта.

За эти благородные слова готов я был пасть на колени перед почтенной женщиной, но тут отворилась дверь, и вслед за келейницей, тихой поступью, с глазами опущенными, в одежде монахини, с покрытой головой, вошла - Рената и, сделав низкий поклон, остановилась перед нами. Я не мог не узнать её, хотя бы и в несвойственном ей сером одеянии клариссинки, не мог не узнать её лица, любимого всеми силами моего сердца, знакомого, как самый дорогой в жизни образ, - хотя и побледневшего, измождённого страданиями последних недель. Рената была всё та же, какой я знал её, то исступлённо-страстной, то в последнем бессилии отчаянья, то в необузданном гневе, то спокойно-рассудительной среди книг, то милой, доброй, ласковой, нежной, кроткой, как дитя, с детскими глазами и с детскими, чуть-чуть полными губами, - и я, в тот миг, потеряв последнее обладание собой, невольно воскликнул, обращаясь к ней:

- Рената!

Все, бывшие в комнате, невольно обернулись ко мне, ибо до той минуты я не вымолвил ни слова, а Рената, не сделав ни движения, только подняла на меня свои ясные глаза, одно мгновение смотрела мне прямо в лицо и потом произнесла тихо и раздельно:

- Отойди от меня, Сатана!

Граф, изумлённый, спросил меня:

- Разве ты, Рупрехт, знаешь эту девушку?

Но я уже поборол своё волнение, поняв, что вся надежда для меня заключается в соблюдении тайны, и ответил:

- Нет, милостивый граф, я вижу теперь, что ошибся: этой я не знаю.

Тогда граф сам обратился с вопросом к сестре Марии:

- Скажите мне, милая девушка: знаете вы, в чём вас обвиняют?

Своим обычным, очень певучим, голосом, в котором теперь было, однако, необычное смирение, Рената отвечала:

- Господин! Я пришла сюда искать мира, потому что измучилась слишком, и не обращалась ни к кому с мольбой, кроме как к Всевышнему Богу. Если враги мои ищут погубить меня, может быть, у меня и недостанет сил с ними бороться.

Подумав, граф спросил ещё:

- Видали ли вы сами когда-либо демонов?

Рената отвечала с гордостью:

- Я всегда от них отворачивалась!

Тогда граф задал свой третий вопрос:

- А вы верите в существование злых духов?

Рената возразила:

- Я верю не в злых духов, но в слово Божие, которое об них свидетельствует.

Граф улыбнулся и сказал, что больше ему спрашивать пока не об чем, и Рената, снова низко поклонившись, покинула келью, не взглянув на меня вторично, а я остался, потрясённый этой встречей более, чем самым страшным видением. Не помню я, о чём после того говорили между собой граф и мать Марта, но, впрочем, разговор их вскоре прервался, ибо прибежала сестра-ключница, говоря, что его высокопреподобие приказывает немедленно всем сёстрам и всем приехавшим с ним собраться в церкви. Настоятельница, конечно, торопливо встала, отдавая приказания, а граф обратился ко мне и сказал:

- Пойдём и мы, Рупрехт. Да почему же ты так бледен?

Последнее замечание показало мне, что я не сумел утаить от других своего смущения, и потому я сделал все усилия, чтобы сохранить спокойный вид, сжимая зубы до боли и напрягая всю свою волю.

Когда выходили мы из домика, где жила настоятельница, брат инквизитор, идя сзади графа, спросил меня, по-видимому, не без коварства:

- Что вы теперь думаете о сестре Марии: не были ли слова мои, вам сказанные утром, истиною?

Я возразил:

- Думаю, что тут нужно ещё подробное исследование, ибо многие стороны дела для меня темны.

Брат инквизитор радостно подхватил мою мысль и стал распространять её так:

- Вы, конечно, правы, и мы оба с вами видим, что истинного следствия произведено ещё не было. Прежде всего должно установить, что здесь имеет место (ибо влияние дьявола сомнению уже не подлежит): одержание или овладение; possessio sive obsessio. В первом случае эти обсерватинки, и особенно эта сестра Мария, грешны союзом с демонами, коих допустили они в самое своё тело; во втором виноваты они лишь слабостью духа, что позволили бесам извне управлять собою. Много существует средств к открытию этого, как, например: у одержимых не идёт кровь, если порезать тело ножом, благословив его; они могут держать красный уголь в руке, не обжигаясь; также не тонут в воде, если туда бросить их связанными, и тому подобное. Затем необходимо выяснить, причиняли ли виновные ущерб лишь своей душе или также и окружающим: изводили ли они наговорами скот и людей, делали ли женщин бесплодными, напускали ли дожди и туманы, подымали ли бури, выкапывали ли трупы младенцев и подобное. Наконец, надлежит установить точно, какие именно демоны проявили здесь свою богомерзкую деятельность, их имена, их излюбленные внешние облики и те заклятия, коим они подчиняются, - дабы впоследствии легче было противостоять их губительному влиянию.

Брат инквизитор говорил ещё многое другое, но я постарался не слушать его диалектики, ибо казалось мне, что каждое его слово обрызгано омерзительной, ядовитой слюной. Стараясь обрести уединение среди своих спутников, я начал про себя шептать молитвы, ибо не к кому мне было обратиться, кроме Всевышнего, и говорил так: "Господи, если хочешь ты, чтобы я в тебя веровал, сделай так, чтобы сегодня всё обошлось благополучно!" И поистине, от сердца была моя молитва, и мне хочется вспомнить слова божественного Спасителя об Отце нашем небесном: "Есть ли между вами такой человек, который, когда сын его попросит у него хлеба, подал бы ему камень?"



II


Медленно подвигаясь вперёд, дошли мы всё же до дверей храма, где уже толпилось немало народа, ибо собрались не только все приехавшие с архиепископом, но и многие из окрестных жителей, а, конечно, было бы любопытных, желающих видеть своего князя и его борьбу с демонами, и гораздо больше, но по его собственному приказанию простых крестьян в монастырь не пропускали, и они толпились за воротами. Для нас, которые шли с графом, проход в церковь был, разумеется, свободен, и тотчас оказались мы под крестовыми сводами старинного храма, тёмного, угрюмого, гулкого, но не лишённого своего величия, и я стал всматриваться в ряды серых монашенок, жавшихся, как испуганная стая голубей, ceu tempestate columbae, как говорит Вергилий Марон, все в одной стороне; но Ренаты среди них не было. Граф, а близ него и я с братом Фомою, заняли места на первой скамье, и на несколько минут, пока длилось общее молчаливое и томительное ожидание, углубился я в горестные воспоминания о тех днях, когда в других церквах, таясь за колоннами, так же выискивал я глазами Ренату. Я знал, что сейчас она войдёт сюда, что я вновь увижу её, и от этого сознания моё сердце в груди колотилось, как сердце робкой ящерицы, которую схватила грубая рука человека.

Скрип двери заставил меня поднять глаза, и я увидел, как из сакристии, с двумя своими келейницами, вышла сначала мать Марта, за ней, потупив глаза, но поступью твёрдой - Рената, а сейчас же после них, едва прошли они к другим сёстрам, - князь-Архиепископ, в сопровождении двух прелатов и монастырского священника. Архиепископ был в торжественном облачении, шитом золотом, с эпитрахилью на плечах, с богатым епископским посохом в руке, в инфуле, ещё более роскошной, нежели на вечере в замке, по рубцам унизанной драгоценными каменьями, сверкающими при свете зажжённых, несмотря на полдень, восковых свеч, и все, при его входе, пали на колени. Архиепископ с прелатами прошёл прямо к алтарю, где, также став на колени, прочёл молитву "Omnipotens sempiterne Deus", и, когда кончил, вся церковь в один голос ответила: "Amen", в том числе и Рената, которая, одиноко от других, впереди скамеек, стояла на коленях, на виду у всех. Потом, встав и обратившись к нам, Архиепископ голосом громким и чётким воззвал: "Te invocamus, te adoramus" и далее, и мы все отвечали ему тем же. Наконец, благословив воду, он этой освящённой водой брызнул на все четыре страны света и, сев на архиепископское кресло, приказал Ренате приблизиться.

Взоры мои были связаны с образом Ренаты так прочно, что, думаю я, никакая сила в ту минуту не могла бы повернуть мою голову в другую сторону, и я видел каждое малейшее колебание одежды Ренаты, когда, медленно поднявшись, она сделала несколько шагов вперёд и вновь, перед самым креслом архиепископа, опустилась наземь. Архиепископ сделал знак креста на её челе, возложил благословляюще руки на её голову и произнёс новую молитву "Benedicat te omnipotens Deus, Pater et Filius et Spiritus Sanctus", которую выслушала Рената в тихой покорности и на которую все мы вновь отвечали "Amen". У меня же, пока длились все эти обряды, так как видел я, что во всём Рената проявляла себя верной дочерью святой церкви и что не было никаких следов присутствия злой силы, - возникла радостная надежда, что всё может обойтись благополучно, словно первая полоска яснеющей зари, проглянувшая во тьме моей души.

После второй молитвы архиепископ опять встал и обратился к нам всем с такой речью:

- Возлюбленные братья и сестры! Достаточно ведомо, что дух Тьмы принимает часто облик ангела Света, чтобы тем вернее соблазнить и погубить слабые души. Но на то и дан нам духовный меч, чтобы отсечь в таком случае ему постыдную морду, и мы призываем вас не страшиться более. Ты же, любезная дочь наша, ответь нам: какое имеешь ты свидетельство, что видения твои от Господа, а не от Дьявола?

Тут вновь услышал я голос Ренаты, тихий, сдержанный, но ясный, и она сказала:

- Высокочтимый отец! Я не знаю, от кого мои видения, но тот, кто является мне, говорит мне о Боге и о Добре, призывает меня к жизни непорочной и клянет мои прегрешения, - как же я ему не поверю?

Но едва только Рената кончила эти слова, как вдруг, кругом неё, в пол, словно бы изнизу, раздались быстрые и порывистые удары, те самые, о которых говорила она, что это стучат "маленькие". В тот же миг в церкви произошло великое смятение: среди сестёр послышались вскрики, все зашевелились, и я сам не мог преодолеть внезапного ужаса, потрясшего меня, а Архиепископ, гневно и мощно ударив посохом, воскликнул:

- Чьи это козни? отвечай!

Мне лица Ренаты не было видно, но по дрожи её голоса я понял, что она - в величайшем волнении, и голосом очень тихим она произнесла:

- Отец! Это - враги мои.

Архиепископ, не теряя обладания собой, начал заклинание, говоря сначала на нашем языке:

- Выступи вперёд, тёмный дух, ежели обрёл ты себе пристанище в этом святом месте! Ты - отец лжи, и разрушитель истины, и выдумщик неправоты; узнай же, какой приговор произнесёт ныне наша простота твоим исхищрениям! Разве же ты, осуждённый дух, не подчинишься воле нашего Создателя? Ты впал в смертный грех и низвержен был со святой горы в тёмные пропасти и в бездны преисподней. Ныне же, гнусное создание, кто бы ты ни был, к какой адской иерархии ни принадлежал, но если, по попущению Божию, ты обманом вторгся в доверие сих благочестивых женщин, мы называем Отца Всемогущего, мы умоляем Сына Искупителя, мы призываем благословенного Духа Святого против тебя! О, древний змий! тебя анафемствуем, тебя изгоняем, тебя проклинаем, от твоих деяний отрицаемся, это место тебе воспрещаем, да бежишь, устыженный, униженный, изгнанный, в места странные и безводные, в пустыни ужасные, людям недоступные, и там, прячась и грызя узду своей гордости, да ожидаешь ты страшного дня последнего Суда! Не насмеёшься ты над служительницами Иисуса Христа, не обманешь никого из них, беги поспешно, уходи скоро, оставь их поклоняться Богу в мире!

Но пока Архиепископ произносил эти проклинания и заклинания, стуки не только не прекращались, но всё возрастали и начали раздаваться уже не только в полу, но в скамьях, в стенах церкви и даже доносились с её высоких крестовых сводов, причём сила их увеличивалась, и уже казалось, что ударяют со всего размаха могучим молотом. Вместе с тем увеличивалось и смятение в церкви, ибо многие из зрителей в страхе искали выхода, а среди сестёр поднялся крайний переполох: одни из них трепетно прижимались друг к другу, как овцы при появлении волка, другие же, не выдержав, кричали Ренате проклятия и укоры. А сама Рената оставалась неподвижной, как статуя, вырезанная из дерева, не подымаясь с колен, но и не наклоняя голову, словно бы всё, происходившее вокруг, её не касалось.

Наконец, из рядов сестёр, одна монахиня, юная и красивая, сколько мог я разглядеть, вдруг вырвалась вперёд, выбежала на середину церкви, делая страшные движения и что-то крича непонятное, а потом поверглась на пол и начала биться в том припадке одержания, какие случалось мне наблюдать у Ренаты. Тут, в страхе и смущении, все повскакали со своих мест, и я тоже устремился к упавшей девушке и видел, как она страшно вытягивалась, причём живот её выпучивался под одеждой, словно бы она вдруг становилась беременной. Но Архиепископ властным голосом приказал всем оставаться неподвижными. Потом, приблизившись к несчастной, он велел прелатам крепко связать её святыми эпитрахилями, чтобы она не могла биться, и, брызнув в лицо ей святой водою, спросил громко, обращаясь к ней:

- Здесь ли ты, проклятый сеятель смуты?

И связанная сестра отвечала, причём устами её говорил вошедший в неё демон, так: "Я здесь!"

Этим ответом мы были поражены больше, чем всем предшествовавшим, а Архиепископ спросил снова:

- Заклинаю тебя именем Бога живого, отвечай: ты злой дух?

Сестра отвечала: "Да!"

Архиепископ спросил:

- Ты тот, который соблазнил сестру Марию под обликом ангельским?

Сестра отвечала: "Нет, ибо нас здесь много".

Архиепископ спросил:

- Отвечай, с какой целью измыслили вы сей обман и ложными ликами обольстили служительниц Бога?

Ответа не последовало, и Архиепископ спросил снова:

- Имели ли вы постыдное намерение погубить вечное блаженство сих благочестивых сестёр и все общежитие от святости обратить в нечестие?

Сестра отвечала: "Да!"

Архиепископ спросил:

- Отвечай: имели ли вы сообщниц среди сестёр этой обители?

Сестра отвечала: "Да!"

При этом ответе все, толпившиеся вкруг, содрогнулись, а Архиепископ спросил:

- Кто же был такой сообщницей? Не та ли, в теле которой ты сейчас обретаешься?

Сестра отвечала: "Нет!"

Архиепископ спросил:

- Тогда не сестра ли, именующая себя Мария?

Сестра ответила: "Да!"

Я понял в эту минуту, что то был произнесён смертный приговор Ренате, а Архиепископ, вновь брызнув святой водой на поверженную и связанную сестру, начал заклинать одержащего её демона, чтобы он вышел из её тела.

- Дух лукавый и порочный, - говорил Архиепископ, - приказываю тебе - покинь это тело, которое неправо избрал ты своим местопребыванием, ибо оно есть храм Духа Святого. Изыди, змея, поборник хитрости и мятежа! Изыди, хищный волк, полный всяческой скверны! Изыди, козёл, страж свиней и вшей! Изыди, ядовитый скорпион, проклятая ящерица, дракон, рогатая гадина! Повелеваю тебе именем Иисуса Христа, ведующего все тайны, иди вон!

При этом последнем заклинании связанная сестра стала особенно сильно биться и стонала уже от своего лица:

- Он идёт! Он идёт! Он в моей груди! Он в моей руке! Он у меня в пальцах!

По мере того как она говорила, вздутие её живота переходило сначала на грудь, потом на плечо, потом она приподняла вверх связанные руки и наконец осталась неподвижной, как больной, обессиленный страшным приступом болезни. Брат Фома говорил после, что он и некоторые другие с ним, видели демона, вылетавшего из пальцев несчастной, в виде маленького человечка, бесформенного и безобразного, который и унёсся на дымном облаке в церковную дверь, оставив по себе зловоние, но я, хотя наблюдал всё происходившее пристально, не видел такого видения и такого запаха не заметил. Когда же бесновавшаяся сестра утихла и стало ясно, что одержавший демон её покинул, Архиепископ приказал её унести, ибо она идти не могла, а сам направился вновь к Ренате, и мы все вслед за ним.

Рената, во всё время заклинания бесновавшейся сестры, оставалась в стороне от нас, стоя по-прежнему на коленях и не делая даже попытки обернуть к нам лицо. Несколько раз влекло меня подойти к ней и заговорить с ней, но удерживала мысль, что этим я выдам свою близость к ней, тогда как помочь ей и, может быть, спасти её мог я только в том случае, если меня будут считать ей чужим и даже враждебным. Поэтому, преодолевая страстное влечение, я оставался вдали от неё, вместе со всеми, и, тоже вместе со всеми, приблизился к ней лишь тогда, когда вновь к ней подошёл Архиепископ. На этот раз я постарался стать так, чтобы я мог видеть лицо Ренаты и чтобы она меня видела, но выражение её лица, столь мною изученного, не предвещало мне ничего доброго, ибо тотчас заметил я, что выражение кротости сменилось на нём выражением суровости и упорства, - и новый томящий страх ущемил мне сердце. Должен я прибавить к этому, что таинственные стуки, хотя несколько притихли на время беседы архиепископа с демоном, однако не смолкали совершенно и порою всё ещё раздавались то в стенах, то в полу, то под сводами.

Вернувшись к алтарю, архиепископ приказал, в знак печали, погасить восковые свечи, потом, обратившись к Ренате, ударил сурово посохом по каменной плите и воззвал:

- Сестра Мария! Один из врагов наших, коего, с помощью Господней и данной нам свыше властью, понудили мы покинуть тело одной из сестёр твоих, сообщил нам, что ты находишься в греховном пакте с дьявольскими силами. Кайся перед нами в Богоотступничестве своём.

Рената подняла голову и ответила твёрдо:

- Неповинна я в грехе, который ты назвал.

Чуть она это сказала, вдруг раздались такие потрясающие удары кругом, словно бы все стены храма расседались и рушились или словно бы пушки своими ядрами и стенобитные орудия своими таранами громили нас со всех сторон. В гуле и грохоте ударов, быстро следовавших один за другим, минуту ничего нельзя было слышать, и все присутствующие пали ниц вокруг Архиепископа, простирая к нему руки, как к единственному человеку, способному спасти их. Он же, всё-таки не утратив силу духа, устремил вперёд посох, как магический жезл, и, обращаясь уже не к Ренате, но к демону, которого полагал вселившимся в неё, воскликнул повелительно:

- Злой дух! Тем, Кто приведён был перед Каиафу, первосвященника иудейского, был спрашиваем и давал ответ, заклинаю тебя, отвечай мне: ты ли - противник Божий и слуга Антихристов?

Тогда Рената вдруг встала с колен и, смотря прямо на архиепископа, отвечала, от чьего имени, не знаю:

- Святым и таинственным именем Бога, Адонаи, клянусь и свидетельствую: я - служитель Всевышнего, предстоящий у трона Его!

И снова ответ её сопровождался страшным грохотом, но в то же время несколько сестёр, вырвавшись из рядов, бросились к Ренате, приникли, став на колени, к её ногам, и восклицали в безумии:

- И мы! и мы! свидетельствуем! Сестра Мария - святая! Ecce ancilla Domini! Ora pro nobis!

В крайней ярости Архиепископ, весь красный от напряжения, с лицом, по которому струился пот, воззвал:

- Прочь, коварный дух! Vade retro! Дети, опомнитесь!

Но девушки продолжали вопить, обнимая колени Ренаты, которая стояла, со взорами, устремлёнными ввысь; страшные стуки продолжались кругом, и волнение всех достигло такого напряжения, что никто уже не мог владеть собой, но все кричали, плакали или хохотали исступленно. Я видел, что сам Архиепископ наконец потрясён, но, ещё раз возвысив голос, начал он один из самых сильных экзорцизмов в таких выражениях:

- Per Christum Dominum, per eum, qui venturus est iudicare vivos et mortuos, obtemperare! Spiriti maligni, damnati, interdicti, exterminati, extorsi, jam vobis impero et praecipio, in nomine et virtute Dei Omnipotentis et lusti! In icti oculi discedite omnes qui operamini iniquitatem!

Однако он был ещё далёк от конца, когда сначала одна сестра, потом другая, с хохотом и рыданием, поверглись на пол, так как ими овладели сторожившие тут духи, и тотчас многие другие тоже не могли устоять от приступа на их тела злых сил. Несчастные девушки, одна за другой, вдруг со стоном падали и страшно бились о каменные плиты пола, выкрикивая или богохуления, называя самого Архиепископа служителем Дьявола, или речи нечестивые, величая сестру Марию невестою ангела небесного. Крики, стоны, хохот, богохульства, жалобы, проклятия - все смешивалось с таинственными стуками незримых рук и со смятением других зрителей, которые, потрясённые ужасом, шатаясь, как пьяные, старались бежать к выходу, и не было в этой толпе ни одного человека, который удержал бы обладание собой: так велика была сила демонов, бесспорно, заполонивших весь храм. Я тоже почувствовал, что голова моя кружится, что горло моё сжато, что в глазах у меня потемнело, и мне тоже хотелось кинуться к Ренате, стать перед ней на колени, обнять её ноги и кричать в лицо Архиепископу, что она - святая, и, может быть, продлись такое положение ещё минуту, я бы это исполнил.

Два было человека, которые в этом исступлении сохраняли некоторое спокойствие: Архиепископ, всё ещё повторявший, хотя и дрогнувшим голосом, слова экзорцизмов, уже неслышные в общем шуме, и Рената; обнимая руками своих верных привержениц, среди криков и стонов, среди славословий и проклятий, стояла она прямо против Архиепископа, устремив глаза ввысь, неподвижность лица её казалась крепостью гранитной скалы среди ярости взбушевавшихся волн, - но в тот самый миг, когда я, забыв все свои расчёты, уже готов был также кинуться к ней, вдруг в её глазах произошла разительная перемена. Я увидел, что черты её дрогнули, что губы её искривились сначала чуть заметно, потом мгновенная судорога свела её лицо, во взорах её вдруг отразился несказанный ужас, - и в один и тот же миг и я понял, что произошло с ней, и она воскликнула отчаянным голосом:

- Боже мой! Боже мой! Почто Ты меня оставил!

Вслед за тем и она в припадке одержания рухнула в груду приникавших к ней сестёр, которые, словно подчиняясь приказанию, тотчас же все начали также метаться, и биться, и кричать. Тогда последний порядок нарушился в этом собрании, и кругом, куда бы ни кинуть взор, видны были только женщины, одержимые демонами, и они то бегали по церкви, исступленно, кривляясь, ударяя себя в грудь, размахивая руками, проповедуя; то катались по земле, в одиночку или попарно, изгибаясь в корчах, сжимая друг друга в объятиях, целуя одна другую, в ярости страсти, или кусаясь, как звери; то, сидя на одном месте, дико искривляли лица гримасами, выкатывали и закатывали глаза, высовывая языки, хохотали и смолкали неожиданно, и вдруг опрокидывались навзничь, ударяясь черепом о камень; одни из них вопили, другие смеялись, третьи проклинали, четвёртые богохульствовали, пятые пели; ещё одни свистели по-змеиному, или лаяли по-собачьи, или хрюкали, как свиньи; - и это был ад, более страшный, чем тот, который явлен был взорам Данте Алигиери.

В это самое время увидел я между собой и Архиепископом, стоявшим в оцепенении, вдруг вынырнувшую, словно из-под пола, фигуру доминиканца брата Фомы, который и воскликнул голосом резким и властительным, ему несвойственным:

- Женщины эти повинны в крайней ереси и явных плотских сношениях с Дьяволом! От имени его святейшества заявляю, что подлежат они суду святой Инквизиции.

Я слышал, как стукнул об пол посох, который выпал из рук Архиепископа, поражённого этими простыми словами, в хаосе совершающегося, более, чем трубным звуком с неба, - но ответа на речь брата Фомы я уже не слышал. Как зигзагная молния, прорезала мне голову мысль, что это - последняя минута, чтобы спасти Ренату, и что, может быть, ещё доступно мне вырвать её отсюда, унести, хотя бы против её воли, как уносят умалишённых из пылающего дома. Не думая о последствиях, о способах выйти из монастыря, охраняемого стражей, кинулся я к Ренате, содрогавшейся на полу и ещё оплетённой руками своих подруг, и уже коснулся её так любимого, так мне дорогого тела, когда увидел я, что брат Фома осторожно отстраняет меня и что около уже хлопочут несколько стрелков, в церкви не присутствовавших, а приведённых теперь, конечно, инквизитором и сохранивших всё спокойствие воинов.

Брат Фома сказал мне:

- Святая ревность обольщает вас, брат Рупрехт! Успокойтесь. Эти люди исполнят всё, как должно.

Я видел, как стрелки Архиепископа бесстрастно связывали руки бесчувственной Ренате и подымали, чтобы нести её куда-то. Ещё не помнящий себя, я, не слушая слов инквизитора, снова бросился вперёд и готов был вступить в рукопашную схватку с этими людьми, чтобы вырвать у них драгоценную ношу. Но тут почувствовал я, что кто-то взял меня за руку, и то был граф Адальберт, который сказал мне строго:

- Рупрехт, ты теряешь рассудок!

Властно и почти насильно повёл он меня прочь, через всю церковь, к выходным дверям; я повиновался ему безвольно, как ребёнок старшему, и мы вдруг вышли на свежий воздух и на свет солнца, а за нами ещё слышались и вопли, и стоны, и визг, и хохот несчастных, одержимых демонами.



Глава 15.

Как Ренату судили инквизиционным судом под председательством Архиепископа


I


Продолжая держать меня за руки, граф провёл меня через весь монастырский двор, вывел в ворота, и мы, перейдя небольшой лужок с несколькими поседелыми ветлами, рядом сели, словно по уговору, на склоне обрыва, надо рвом, которым были обведены стены монастыря. Здесь граф сказал мне:

- Рупрехт! Волнение твоё необычно. Клянусь Гиперионом, ты в этом деле затронут более всех нас! Объясни мне всё, как товарищу.

У меня в тот час, воистину, во всём мире не было другого товарища, а опасения и надежды, теснившиеся в душе, искали выхода, подобно птицам, запертым в тесной клетке, и я, как тонущий, который хватается за последнюю опору, - рассказал графу всё: как встретил Ренату, как мы прожили с ней зиму, словно муж и жена, причём только причудливость её характера помешала нам закрепить этот союз перед алтарём, как Рената внезапно меня покинула и как я узнал её теперь в сестре Марии; умолчал я только об истинных причинах побега Ренаты, объяснив его её сокрушением о грехах и желанием покаяния, - а закончил своё повествование просьбой, обращённой к графу, помочь мне в моём страшном положении.

- Последние недели, - говорил я, - как вы сами, милостивый граф, могли заметить, я как-то примирился или, лучше сказать, свыкся с мыслью, что разлучился с Ренатою навсегда. Но едва я увидел вновь её лицо, как вся любовь в моей душе ожила, как Феникс, и я опять понимаю, что эта женщина мне дороже собственной жизни. Между тем безжалостная судьба, вернув мне Ренату, в то же время бросает её в руки инквизиции, и все улики этого дела говорят мне, что я так чудесно обрёл потерянную лишь затем, чтобы потерять её окончательно! Что могу я предпринять для спасения свой возлюбленной, - я, один, против власти инквизитора, против воли Архиепископа и против силы его стрелков и стражи? Если в вас, граф, не найду я поддержки и защиты, если в вас нет ко мне сострадания, не останется мне ничего другого, как разбить себе голову о стену той тюрьмы, где заключена Рената!

Приблизительно так говорил я графу, и он слушал меня с большой чуткостью и отдельными вопросами, которые задавал мне, показывал, что старается вникнуть в мою историю. Когда же я кончил, он сказал мне:

- Дорогой Рупрехт! Твоя судьба трогает меня живо, и я даю моё рыцарское слово, что окажу тебе всякое содействие, какое будет в моих силах.

Последовавшие события доказали, что граф своей рыцарской честью не шутил, ибо, пытаясь оказать мне помощь против инквизитора, смело подверг он опасности своё высокое положение, но всё же я вовсе не уверен, что действовал он так по расположению или участию ко мне. Обдумывая теперь поведение графа, я полагаю, что руководило им, во-первых, желание проявить себя истым гуманистом, защищая сестру Марию от изуверства инквизитора, ибо в реальность одержания он никак не хотел верить; во-вторых, - давняя неприязнь к архиепископу, его ленному господину, намерения которого приятно ему было разрушить; в-третьих, наконец, юношеская любовь к приключениям и всякого рода проказам, та самая, которая подсказала ему сложную и не дешёвую шутку с доктором Фаустом. Однако, само собой разумеется, эти соображения не мешают мне поныне отдавать должное тому участию, которое граф проявил по отношению ко мне, и вспоминать об нём, как о человеке, если и не совершённом, то, во всяком случае, благородном и с душой чуткой.

С часа того разговора граф принял на себя руководство моими поступками и начал держать себя со мною, как старший брат с младшим. Когда, после нашего объяснения, мы пошли обратно в лагерь, я дорогою строил десятки планов, как нам скорее выручить Ренату, причём все эти планы сводились к тому, что должно нам узницу вырвать из темницы насилием. Граф благоразумно указывал мне, что средства другой стороны гораздо значительнее наших, что если даже все люди графа будут повиноваться нам беспрекословно, всё же против окажется вся сила многочисленной стражи Архиепископа, его же власть, как князя, власть и влияние инквизитора и, вероятно, всё население местности, относящееся враждебно к колдуньям, так что предпочтительнее было для нас действовать хитростью, приберегая шпаги для последней крайности. Остаток разумного смысла не мог не подтвердить мне, что граф в этом споре держался за стремя правоты, и мне не оставалось ничего другого, как уступить этим доводам, склонив под них душу, как вол голову под ярмо.

Приведя меня в свою палатку, граф велел мне там дожидаться его, и я остался несколько часов в вынужденном и тягостном для меня бездействии, отданный на добычу хищным мыслям и беспощадным мечтам. Большую часть этого времени провёл я лежа ничком на разостланной медвежьей шкуре, слушая биение своего сердца и не стараясь объединить в строй те образы, которые, один за другим, возникали в моём воображении, словно всадники на косогоре, и исчезали, проблестев минуту в свете солнца. То мне представлялось, как Рената лежит на грязном и холодном полу в тёмном подземелье, то - как палачи подвергают её истязаниям и хитрым мукам, то - как несут её труп, чтобы зарыть за кладбищенской оградой, то, напротив, - как я вывожу её из тюрьмы, скачу с нею на коне по полю, еду с ней за Океан, начинаю новую жизнь в Новом Свете... Порой охватывал меня такой страх от моих видений, что я вскакивал на ноги порывисто, готов был куда-то бежать, чтобы что-нибудь предпринять, но силою воли и доводами логики я опять приковывал себя к своему ложу и заставлял себя вновь, как праздного зрителя, смотреть на сцены, разыгрываемые передо мною на подмостках мечты.

Было уже далеко за полдень, когда ко мне, уже почти изнемогшему от одиночества и неизвестности, вошёл наконец граф, но он не захотел отвечать мне на мои страстные вопросы, не узнал ли он чего нового о судьбе сестры Марии, и полушутливо, полунаставительно заявил, что раньше необходимо нам пообедать, ибо с утра мы не прикасались к пище. Тягостная была то трапеза, когда наш слуга из замка, Михель, подавал нам незатейливые блюда, изготовленные на привале, которые мы могли запивать лучшим красным арблейхертом из монастырских погребов, и когда граф, делая вид, что не замечает моего уныния, упорно вызывал меня на разговор о разных древних и современных писателях. Но, насилуя свою мысль, я всё же невольно путал имена авторов и названия книг, чем возбуждал весёлый смех графа, мне казавшийся в тот час как бы кощунственным. Когда же наконец наш обед пришёл к концу, граф, моя после еды руки, сказал мне:

- А теперь, Рупрехт, бери свою чернильницу и идём в монастырь: сейчас начнётся допрос твоей Ренаты.

Я явно почувствовал, как щёки мои от этого сообщения побелели, и в силах был только повторить последние слова:

- Допрос Ренаты?

А граф, внезапно став совершенно серьёзным, - печальным и участливым голосом рассказал мне, что инквизитор и архиепископ решили начать следствие безотлагательно, ибо дело представлялось важным и сложным; что сам граф будет присутствовать на этом суде по своему званию, а что меня предложил он, как писца, чтобы записывать вопросы судий и ответы обвиняемых, ибо, по новому Имперскому Уложению, все суды должны быть непременно письменные.

- Как! - вскричал я, выслушав такое объяснение. - Ренату будут судить здесь же, в монастыре, без представителей императора, не дав ей защитника, без соблюдения всех законных форм судопроизводства!

- Ты, кажется, воображаешь себя, - ответил мне граф, - живущим в счастливые времена Юстиниана Великого, а не во дни Иоганна фон Шварценберга! Я должен тебе напомнить, что, по мнению наших юристов, ведовство есть преступление совсем исключительное, crimen exceptum, преследуя которое нечего сообразоваться, строго и боязливо, с законом. In his, - говорят они, - ordo est ordinem non servare. Они так боятся Дьявола, что в борьбе с ним полагают правым всякое беззаконие, и нам с тобой не оспорить такого обыкновения!

Я, действительно, понял тотчас бесполезность юридического спора, но всё же сначала чудовищной показалась мне мысль - принять участие в суде над Ренатою, сидя в числе её судей, и в первую минуту я решительно от того отказался. Понемногу, однако, частью под влиянием доводов графа, частью сам обдумав положение, я пришёл к выводу, что неразумно мне уклоняться от присутствия на этом суде, ибо там, в последней крайности, всё же я могу ей прийти на помощь. И, давая наконец своё согласие, я всё же заявил твёрдо, что, если бы дело дошло до пытки, я не допущу такого надругательства над дорогим мне телом, но, выхватив шпагу, смертью освобожу Ренату от страданий, а другим ударом - себя от возмездия за такое самоуправство. Позднее узнал я, что не следовало мне этого решения высказывать вслух, но в тот миг граф не стал возражать мне, но сказал только:

- В случае крайнем ты поступишь как найдёшь нужным, хотя мы постараемся до пытки дела не допустить. Но вообще помни, что затеваем мы игру опасную и что ты погубишь себя наверное, если выдашь чем-либо своё сочувствие и свою близость к обвиняемой. Самое лучшее, не показывай ей своего лица, а если бы она сама захотела назвать тебя своим сообщником, отрекись решительно. Теперь идём, и да поможет нам Гермес, Бог всех хитрецов.

После такого договора мы вторично направились в монастырь.

У ворот дожидался нас, по приказу Архиепископа, монах, который, угрюмо и непочтительно заметив нам, что мы опоздали, повёл нас к восточной стене храма, где, близ двери в сакристию, оказалась другая низкая, вросшая в землю дверь, ведущая в церковные подземелья. При свете смоляного факела, имевшегося у нашего проводника, мы тёмным, скользким проходом, с затхлым воздухом, спустились на глубину более чем одного этажа, потом прошли два сводчатых покоя и наконец через боковую арку вступили в подземную залу, освещённую скудно, так что всё в ней было в полумраке. В том углу залы, где к стене прикреплён был длинный факел, стоял тяжёлый дубовый стол, может быть, ровесник самому подземелью, и за этим столом на скамье уже сидело двое, в которых скоро мы признали Архиепископа и инквизитора, тогда как в некотором отдалении виднелись тёмные фигуры и сверкало вооружение стражей. Когда же граф, в изысканных выражениях, извинился в том, что промедлил, и мы тоже заняли места на ветхих, изъеденных вековой сыростью скамьях, я различил в другом углу неопределённый призрак шеста с перекладиной и верёвкой и, поняв, что это - дыба, невольно нащупал эфес своей верной шпаги. Замечу ещё, что граф поместился рядом с другими судьями, а я предпочёл сесть на самом конце стола, во-первых, потому, что этого требовало моё почтительное отношение к сану Архиепископа, а во-вторых, потому, что туда едва достигал свет факела и я, по справедливости, мог рассчитывать, что моё лицо останется в тени и не будет узнано Ренатою.

После прихода графа и видя, что я достал свою походную чернильницу, вынул перо и разложил бумагу, Архиепископ обратился к инквизитору с приглашением:

- Брат Фома, приступите к своему делу.

Тут, однако, между Архиепископом и инквизитором произошли любезные пререкания, относительно того, кому из них вести этот процесс, ибо каждый предупредительно уступал почёт другому. Архиепископ ссылался на точный смысл папской буллы, по которой наместник Петра, своей апостольской властью, давал инквизиторам, от него непосредственно поставленным, право творить суд над лицами, обвинёнными в преступлениях магии, в сношениях с демонами, в полётах на шабаш и подобном, заключать их в тюрьму, подвергать пытке и назначать им наказание. Но брат Фома, лицемерно унижая себя, признавал за собой такое право лишь по поручению князя той области, где открыт преступник, притом указывал, что ведовство есть преступление смешанное, crimen fori mixtum, подлежащее и суду духовному, как ересь, и светскому, ибо наносит вред и ущерб людям, так что уместнее всего ведать его именно Архиепископу, как соединяющему в своём лице обе власти. Вмешавшись в это бесплодное прение, граф порешил его, предложив Архиепископу председательствовать на предстоящем следствии, как сеньору Трирского курфюршества, а инквизитору вести самый допрос, как лицу, имеющему на то прямое полномочие Его Святейшества, - каковое постановление я и записал во главе своего скорбного отчёта.

Тем, однако, подготовительные рассуждения не были закончены, но брат Фома, вытащив из своих глубоких карманов некую бумагу и приблизив её к самому носу, так как было недостаточно светло для чтения, сообщил нам следующее:

- Возлюбленные братия! Следуя указаниям доблестных и учёных мужей, вот какой Вызов будет мною прибит сегодня, ежели вы его одобрите, к вратам сего монастыря: "Мы, имеющие на то разрешение и поручение Его Святейшества, наместника Христова, Павла III, и с дозволения Его Высокопреподобия Архиепископа Трирского Иоанна, ордена Доминиканцев смиренный брат инквизитор Фома, - одушевлённые живой любовью к христианскому народу и подстрекаемые жаждой поддержать его в единстве и чистоте католической веры и охранить его ото всякой заразы еретического заблуждения, в силу власти, коей мы облечены, убеждаем и повелеваем, во имя святого повиновения Церкви, под страхом гибельного от Нея отлучения, чтобы в течение двенадцати дней, если кто знает или слышал о ком-либо, что тот еретик или предаётся волшебству, пользуется такой известностью или в том подозреваем, в частности, что он употребляет различные тайные средства, дабы вредить людям, животным, земным плодам и всей стране, - он бы нам донёс о таковом, а если в течение двенадцати дней он не подчинится нашему убеждению и приказанию, пусть он знает, что сам, как еретик и грешник, подлежит он отлучению".

В этом месте своей речи брат Фома сделал остановку, обвёл своих сотоварищей торжествующим взглядом и, не слыша возражений, продолжал:

- Но в данном случае не нуждаемся мы, как полагаю я, ни в доносе, ни в какой-либо inscriptio, ибо сами были свидетелями страшного нечестия, в какое впала несчастная сестра Мария, поддавшись соблазнам врага, и потому можем мы повести дело в порядке инквизиции. Ежели при допросе обнаружатся улики против других сестёр сей святой обители, будем мы уже иметь свидетеля против них, ибо в таком страшном деле, как колдовство, не должно пренебрегать никаким показанием. И будем помнить слова, данные нам в наставление Самим Спасителем: если око твоё соблазняет тебя, вырви его.

Ныне я думаю, что человек влиятельный и опытный мог бы опровергнуть соображения доминиканца и отнять, хотя бы временно, у него из пасти добычу, подобно тому как, по рассказам, из рук другого инквизитора спас разумными доводами одну женщину, обвинённую в колдовстве, в городе Метце, Агриппа Неттесгеймский, лет пятнадцать назад. Но кто же из нас троих мог принять на себя роль великого учёного: Архиепископ не менее брата Фомы преисполнен был рвением одолеть козни дьявола и, потрясённый, по-видимому, тем, что довелось ему видеть в монастыре, был рад, что кто-то другой взял руководство этим делом; если бы граф стал говорить, вряд ли другие судьи пожелали бы его слушать, ибо он сам был под подозрением, как еретик и друг гуманистов; а мог ли возвысить здесь свой голос я, жалкий писец из замка, лишь случайно попавший в роль судебного делопроизводителя? И потому никто не возражал инквизитору, который чувствовал себя в этом деле суда над ведьмой, как щука в рыбном садке, и который, закончив своё объяснение, отдал приказание, словно полководец воинам:

- Введите сюда подсудимую!

Опять моё сердце упало, как подстреленная белка с высокой сосны, а двое стражей поспешно удалились в глубину подземелья, словно нырнув в его сырой сумрак, а потом, через некоторое время, показались вновь, не столько ведя, сколько волоча за собой женщину: это была Рената, со спутанными волосами, в разорванном монашеском платье, с руками, скрученными верёвкой за спиной. Когда Ренату подвели ближе к столу, я мог различить, при неясном свете факела, её совершенно бледное лицо и, хорошо зная все особенности его выражения, понял тотчас, что она находится в том состоянии изнеможения и бессилия, которое всегда наступало у неё после припадка одержания и при котором всегда господствовали в её душе сознание своей греховности и неодолимое желание смерти. Когда стражи отпустили её, она едва не повалилась на пол, но потом, овладев собою, осталась стоять перед судилищем, сгибаясь как стебель под ветром, почти не подымая глаз и только изредка обводя всех присутствующих мутным взором, словно не понимая того, что видит, - и я думаю, что ею так и не было замечено моё участие в коллегии её судей.

Несколько мгновений брат Фома безмолвно рассматривал Ренату, как кот, наблюдающий пойманную мышь, и затем задал он свой первый вопрос, прозвучавший резко, словно лезвием разрезавший наше молчание:

- Как тебя зовут?

Рената чуть-чуть подняла голову, но не посмотрела на допросчика и промолвила в ответ тихо, почти шёпотом:

- У меня отняли моё имя. У меня нет имени.

Брат Фома обернулся ко мне и сказал:

- Запишите: она отказалась назвать своё христианское имя, данное ей во святом крещении.

Потом брат Фома вновь обратился к Ренате с таким назиданием:

- Любезная! Ты знаешь, что мы все были свидетелями того, что ты находишься в сношении с Дьяволом. Кроме того, благочестивая настоятельница этого монастыря изъяснила нам, какое здесь водворилось нечестие с того самого дня, как ты здесь поселилась, конечно, движимая преступною мыслью совратить и погубить праведные души сестёр этой обители. Все твои сообщницы уже покаялись перед нами и обличили твои постыдные козни, так что тебе отпирательство не поможет. Ты лучше признайся чистосердечно во всех своих грехах и помышлениях, и тогда я, по власти самого Святого Отца, обещаю тебе милость.

Я посмотрел искоса на монаха, и мне показалось, что он улыбнулся, ибо, как я знал, слово "милость" всегда означало в таких обещаниях "милость для судей" или "милость для страны", как слово "жизнь" означало обычно в обещаниях инквизиторов - "жизнь вечную". Но Рената не заметила коварства в речи допросчика, или, может быть, ей всё равно было пред кем ни каяться, но только со всею искренностью, с какой иногда делала она свои признания мне, в счастливые часы нашей близости, она отвечала:

- Я не ищу никакой милости. Я хочу и ищу смерти. Верую в милосердие Божие на последнем суде, если здесь искуплю свои прегрешения.

Брат Фома посмотрел на меня, осведомился: "Записано?" - и опять спросил Ренату:

- Итак, ты сознаёшься, что заключила пакт с Дьяволом?

Рената отвечала:

- Страшны мои преступления, и не могла бы я исчислить их все, если бы говорила с утра до вечера. Но я отреклась от злого и думала, что Господь принял моё покаяние. Не ищу я оправдания в грехах моих. Богом Живым клянусь вам, что в эту обитель пришла искать мира и утешения, а не вносить раздор! Но попустил Господь, чтобы и здесь не могла я укрыться от Врага моего, которому сама дала власть над собой. Сожгите меня, господа судьи, жажду огня, как избавления, так как вижу, что нет мне на земле места, где бы могла я жить спокойно!

Преодолев свою слабость, Рената эти слова произнесла страстно, и хорошо было, что сидел я в стороне от других судей, ибо у меня глаза наполнились слезами, когда услышал я такие страшные признания, но никакого впечатления не оказали они на доминиканца, и он прервал Ренату, сказав:

- Ты погоди, любезная. Мы тебя будем спрашивать, а ты отвечай.

После этого брат Фома достал из кармана книжечку, в которой, по различным признакам, узнал я "Malleus Maleficarum in tres partes divisus" Шпренгера и Инститора, и, справляясь с этим руководством, стал задавать Ренате обстоятельные вопросы, которые я, равно как и следовавшие за ними ответы, должен был записывать, хотя порою сжимал зубы от отчаяния. Весь этот допрос я и передам здесь именно так, как записал его, ибо каждый губительный вопрос присасывался к моей душе, как щупальце морского спрута, и каждое горестное признание Ренаты оставалось в моей памяти, как слова молитвы, вытверженной с детства. Думаю, что не изменю я ни одного слова из моей записи, воспроизводя её на страницах этого правдивого рассказа.

Замечу при этом, что на первые вопросы Рената отвечала с промедлением, отрывочно и кратко, голосом обессиленным, словно бы ей было чересчур тяжело выговаривать слова, но постепенно она как-то оживилась, даже увереннее стояла на ногах, а голос её окреп и приобрёл всю его обычную звучность. На последние вопросы она отвечала с каким-то увлечением, покорно разъясняя всё, что только у неё ни спрашивали, охотно и пространно говоря даже о многом постороннем, входя в ненужные подробности, не стыдясь, по своему обыкновению, касаться вещей позорных и словно намеренно выискивая всё более и более страшные обвинения против себя. Вспоминая примеры из нашей совместной жизни с Ренатою, склонен я думать, что далеко не всё было правдой в её исповеди, но что многое она тут же измыслила, беспощадно клевеща на себя с непонятной для меня целью, если только некий враждебный демон в то время не владел её душой и не говорил её устами, чтобы вернее погубить её.

Замечу ещё, что, по мере того как развивался допрос, брат Фома становился, по видимости, всё довольнее и довольнее, и я наблюдал, как раздувались его ноздри, когда он слушал бесстыдные признания Ренаты, как напрягались жилы его рук, на которые он опирался, привставая, как колыхалось всё его тело от избытка радости, когда видел он, что его предположения и надежды оправдываются. Архиепископ, напротив, очень скоро после начала допроса уже казался утомлённым и нисколько не проявлял стойкости, которой он изумил меня утром, - страдая, вероятно, от смрадного воздуха подземелья, тяготясь сидеть на деревянной скамье и, должно быть, не находя ничего занимательного в откровениях сестры Марии. Наконец, граф всё время сумел остаться строгим и степенным, причём лицо его не обнаруживало никаких движений души, и лишь порою он останавливал меня многозначительным взглядом, когда я, теряя при ужасном зрелище обладание собой, готов был крикнуть вдруг неосторожные слова или даже совершить какой-либо безумный поступок, который, разумеется, не повёл бы ни к чему иному, как к немедленному задержанию и меня, как соучастника преступницы.

Итак, я перейду теперь к точному воспроизведению всего допроса.



II


Вот что было записано, моею собственною рукою, в протоколе инквизиционного суда и будет, вероятно, ещё долго сохраняться в собрании каких-либо дел.

Вопрос. Кто научил тебя колдовству, сам Дьявол или кто из его учеников?

Ответ. Дьявол.

- Кого ты сама научила тому же?

- Никого.

- Когда и в какое время Дьявол с тобой справил свадьбу?

- Три года назад, в ночь под праздник Божьего тела.

- Заставил ли он тебя, в пакте с собой, отречься от Бога Отца, Сына и Святого Духа, от Пречистой Девы, всех святых и ото всей христианской веры?

- Да.

- Получила ли ты второе крещение от Дьявола?

- Да.

- Присутствовала ли ты на танцах шабаша, три раза в год или чаще?

- Гораздо чаще, много раз.

- Как ты туда переносилась?

- Вечером, под ночь, когда собирался шабаш, мы натирали своё тело особой мазью, и тогда нам являлся или чёрный козёл, который переносил нас по воздуху на своей спине, или сам демон, в образе господина, одетого в зелёный камзол и жёлтый жилет, и я держалась руками за его шею, пока он летел над полями. Если же не было ни козла, ни демона, можно было сесть на любой предмет, и они летели, как самые борзые кони.

- Из чего состояла мазь, которой в этих случаях натирала себя?

- Мы брали разных трав: поручейника, петрушки, аира, жабника, паслена, белены, клали в настой от борца, прибавляли масла из растений и крови летучей мыши и варили это, приговаривая особые слова, разные для разных месяцев.

- Присоединяла ли ты к этому составу жир умерщвлённых тобою младенцев, притом топлёный или поджаренный?

- Нет, в этом не было нужды.

- Видала ли ты на шабаше Злого Духа, восседающего в виде козла на троне, должна ли была поклоняться ему и целовать его нечистый зад?

- Это мой грех. Притом мы приносили ему наши дары: деньги, яйца, пироги, а некоторые и украденных детей. Ещё мы кормили своими грудями маленьких демонов, имевших образ жаб, или, по приказанию Мастера, секли их прутьями. Потом мы плясали под звуки барабана и флейты.

- Участвовала ли ты также в служении богопротивной чёрной мессы?

- Да, и Дьявол как сам причащался, так давал и нам причастие, говоря "сие есть тело моё".

- Было ли то причастие под одним видом или под двумя?

- Под двумя, но вместо гостии было нечто твёрдое, что трудно было проглотить, а вместо вина - глоток жидкости, ужасно горькой, наводящей холод на сердце.

- Вступала ли ты на шабаше в плотские сношения с Дьяволом?

- Дьявол выбирал среди женщин ту, которую мы называли царицею шабаша, и она проводила время с ним. А другие все, в конце пира, соединялись, как случится, кто к кому приблизится, женщины, мужчины и демоны, и только иногда Дьявол вмешивался и сам устраивал пары, говоря: "Вот кого тебе нужно", или: "Вот эта подойдёт тебе".

- Случалось ли тебе быть таковой царицей шабаша?

- Да, и не один раз, чем я и бывала очень горда, - Господи, помилуй мою душу!

- Скажи нам, доставляло ли тебе соитие с дьяволом большую усладу, нежели с мужчиною?

- Гораздо большую, безо всякого сравнения.

- Бывало ли при этом у него извержение семени?

- Да, но семя это было холодное.

- Были ли у тебя дети от сожительства с демоном?

- Родилась маленькая белая мышь, очень хорошенькая, но я её задушила и закопала в саду, над рекой. Ах, если бы у меня были дети, многих грехов не совершила бы я!

- Доставляло ли тебе удовольствие посещать празднества шабаша?

- Крайнее, так что отправлялись мы на шабаш, как на свадьбу. Дьявол в то время держал прикованными наши сердца так крепко, что в нас не могло войти никакое другое желание. Мне тогда казалось, что каждый раз на шабаше видела я сотни новых и чудесных вещей, что музыка шабаша приятнее всякой другой и что там как бы земной рай.

- Учил ли тебя дьявол, как производить грозу, град, крыс, мышей, кротов, как перекидываться в волков, как лишать коров молока, как губить урожаи и как делать мужчин неспособными к брачному сожитию?

- Учил всему этому и многому другому, в чём я признаю себя грешной пред Господом Богом и пред людьми.

- Скажи, как умеешь ты производить грозу?

- Для этого надо в поле, в том месте, где растёт трава паслен, сделать ямку в земле, присев над ней, омочить её и сказать: "Во имя Дьявола, дождись!" - и тотчас найдёт туча и будет дождь.

- А как лишать мужчин их силы?

- Для этого есть больше пятидесяти средств, например, взять части самца у только что убитого волка, пойти на порог того, кого хочешь испортить, назвать его по имени, и когда он ответит, оплести то, что в руках, белой тесьмой, - а впрочем, я не хочу вам рассказывать!

- Причиняла ли ты этими средствами, а также в образе волчихи или иного оборотня, вред полям, животным и людям?

- Страшный вред, которого нельзя и исчислить, ибо мы пожирали множество ягнят, истребляли посевы и плодовые сады, наводили на деревни полчища крыс и многих женщин делали неспособными иметь потомство, и, думаю я, если бы не пришло к нам раскаянье, вся та местность погибла бы от неурожаев и бедствий! Но к чему расспрашиваете вы меня далее, если я всё равно не в силах пересказать вам всех моих грехов! Ах, возведите меня скорей на костёр, потому что и здесь враг мой не покидает меня, - он сейчас схватит меня! Убейте меня, скорее! скорее!

При последних своих восклицаниях Рената заметалась, готовая броситься на судей, но двое дюжих стражей снова взяли её за руки и удержали от такого намерения. Тогда Архиепископ, может быть, обеспокоенный поведением подсудимой, а может быть, просто утомлённый следствием, обратился к инквизитору с такими словами:

- Не достаточно ли с нас, если обвиняемая сама признала себя виновною и достойною костра?

Брат Фома, который в допрос кидался, как весёлая выдра в воду, возразил:

- Я полагаю, что должно сначала узнать имена демонов, с которыми эта негодница вступала в сношения, точные условия её пакта с ними, а также выспросить у неё, кто были её сообщники во всех этих богопротивных деяниях. Ибо говорит Апостол: они вышли от нас, ex nobis egressi sunt!

Рената, расслышав слова инквизитора, воскликнула сдавленным голосом:

- Не надо меня больше спрашивать! Я ничего не скажу больше! У меня не было сообщников! С кем я встречалась на шабаше, те далеко. То было не здесь, в другой стране! Милостивый Господи Христе, приди мне на помощь!

Брат Фома возразил ей:

- Э, голубушка, поверь, у нас найдутся средства, чтобы развязать тебе язык!

После этих слов он крикнул, обращаясь к кому-то, в темноту:

- Эй, мастер, покажи-ка ей, какие есть у нас игрушки!

Из глубины подземелья, со стороны страшной дыбы, выступил человек, плечистый, бородатый, в котором нельзя было не признать палача. Я опустил руку на эфес шпаги, но тотчас встретил пристальный взгляд графа, который молчаливо убеждал меня сохранять спокойствие до последней возможности.

Брат Фома продолжал свою речь, обращаясь к Ренате:

- Погляди, любезная, на наши запасы. Лучше тебе добровольно рассказать нам всё, что ты знаешь, и назвать имена всех своих подлых соучастниц и всех тех, кого встречала ты на шабашах. Ведь всё равно придётся тебе говорить, когда приладим мы тебе к рукам или ногам всякие такие штучки.

Тем временем палач, не произнося ни слова, показывал, одно за другим, разные орудия пытки, совершая тот обряд, который в нашем судопроизводстве называется "устрашением", а брат Фома, смакуя свои слова, объяснял назначение показываемых вещей, говоря:

- Вот это, милая моя, - жом; им ущемляются большие пальцы, и, когда винты подвинчиваются, из-под ногтей течёт кровь. А это - шнур; когда зашнуруем мы тебе в него руки, запоёшь ты иным голосом, так как входит он в мясо не хуже ножа. А это ещё - испанский сапог; мы положим твою ножку между двумя пилами и будем сжимать её, хоть до тех пор, пока не распилится кость и не потечёт мозг. А там вот - стоит дыба; как подтянем мы тебя на неё, так руки и вывернутся из суставов.

Рената слушала все эти слова с таким видом, как если бы они не относились к ней и как если бы она не видела перед собою страшных орудий пытки. Но моё волнение достигло последнего предела, и я готов был вскочить и броситься на доминиканца, когда граф, конечно, поняв моё состояние, нашёл возможным вмешаться, сказав так:

- Я тоже, как и Его Высокопреподобие, думаю, что для первого раза мы узнали достаточно. Должно заседание прервать, так как мы утомлены, и предстоит нам ещё допросить свидетелей, мать Марту и сестёр.

Брат Фома принял эту речь с таким видом, как хищный зверь, у которого кто-то пытается отнять его добычу, и решительно возразил:

- Совсем напротив, господин граф! Надо торопиться с допросом, пока эта жёнка не успела получить советов от дьявола, и я полагал бы, что сейчас же надо приступить к допросу с пристрастием. Вы, верно, забыли, что запрещено только повторять пытку, если не явится новых улик, но все авторитеты согласны, что при преступлении особо важном, crimen exceptum, пытку можно продолжать на следующий день или ещё на следующий, и умы, достойные уважения, приглашают в таких случаях ad continuandum tormenta, non ad iterandum. Итак, сегодня мы начнём, а завтра будет у нас случай продолжить...

Однако, когда Архиепископ, возвысив голос, заявил уже решительно, что он, как председатель трибунала, находит нужным допрос остановить, брат Фома вдруг оборвал свою речь, как пряха засучившуюся нить, и сказал совсем другим голосом:

- Я, впрочем, вполне согласен с Его Высокопреподобием, потому что действительно в таких важных и трудных делах спешить подобает всего менее. Мы допрос приостановим, но всё-таки, думаю я, вы согласитесь, что не следует нам отсылать эту жёнку, не осмотрев предварительно, есть ли у неё на теле знаки ведьмы.

При этом брат Фома прибавил, говоря к палачу:

- Ну-ка, обыщи её хорошенько.

Я вторично схватился за рукоять шпаги, и снова настойчивый взгляд графа удержал мою руку, и, преодолевая себя, я смотрел, как воплощалась моя страшная мечта, как палач срывал одежду с Ренаты, не сопротивлявшейся нисколько, и как в сырой полумгле подземелья он обшаривал грубыми руками её тело, которое когда-то я покрывал богомольными поцелуями. Наконец внимание палача остановилось на маленькой родинке на левом плече, хорошо мне знакомой, и, достав из кармана небольшое шило, он острием коснулся в этом месте тела Ренаты, которая не шелохнулась. Тогда палач воскликнул грубым и угрюмым голосом, словно бы он кричал внутрь трубы:

- Есть! Кровь не идёт!

Для инквизитора и для Архиепископа заявление палача, ими даже не проверенное, показалось последним и решающим доказательством, потому что брат Фома тотчас возопил, как некогда первосвященник иудейский:

- Каких ещё свидетельств нам нужно! Не ясно ли, как Божий день, что она - ведьма!

Затем он добавил:

- Теперь же надо подпалить огнём все волосы на её теле, ибо в них может скрывать она какие-либо чары.

Однако граф, ясно видя, что более я не потерплю никакого оскорбления, вступился решительно, напомнив инквизитору, что сам Архиепископ, который председательствует на нашем следствии, постановил прервать его до завтрашнего утра, и брат Фома, засуетившись, как пойманная мышь, отдал приказание отвести Ренату обратно в темницу. Думаю, что Рената в ту минуту не была в сознании, ибо стражи, неловко натянув на неё монашеское её платье, подняли её, как ребёнка, на руки и потащили вновь в темноту, между тем как я, не имея возможности следовать за ней, почти падал, мучимый своим бессилием.

Вероятно, несмотря на все свои старания, я не мог вполне скрыть то участие, которое принимал в судьбе подсудимой, потому что, когда наше маленькое общество, пройдя вновь подземные проходы, вышло на свежий воздух, которого была лишена Рената, и когда архиепископ, благословив нас, удалился, брат Фома спросил меня, не без подозрительности:

- Вы, господин Рупрехт, должно быть, в первый раз присутствуете на преследовании этих злодеек: такой у вас удручённый вид, словно вам жалко эту девку.

Я, только что вытерпевший гораздо более тяжкие испытания, не мог снести таких слов и, вдруг утратив власть над собою, метнулся на инквизитора, схватил его за ворот рясы и закричал ему:

- Ты первый заслуживаешь костра, проклятый патер!

Такое моё поведение могло бы повести к очень дурным для меня последствиям, но граф, быстро поспешив на помощь к монаху, освободил его из моих рук и сказал мне строго:

- Тобой тоже овладел какой-то демон, Рупрехт, или ты потерял рассудок!

Брат Фома, лицо которого всё искривилось было от страха, когда я устремился на него, - очень быстро оправился и, хотя старался держаться от меня на расстоянии, также стал меня успокаивать:

- Или вы меня не узнали, любезный брат Рупрехт? Это - я, ваш смиренный брат Фома. Как же вы так даёте над собой власть нечистому? Враг силён, но должно ограждать себя молитвой. Борьба с Дьяволом - дело трудное, ибо он рыщет кругом своих судей и, где завидит незащищённое место, спешит проникнуть: будь то через рот, или уши, или иное какое отверстие в теле.

Я через зубы пробормотал какое-то извинение, а граф, чтобы рассеять нехорошее впечатление, вступил с инквизитором в разговор о деле сестры Марии и спросил, несомненно ли, что она будет приговорена к костру. Брат Фома сейчас же оживился и с величайшей готовностью стал объяснять нам законы.

- В уголовном Уложении, - говорил он, - изданном по воле Его Величества Императора для всей Империи два года назад и коим мы теперь руководствуемся, статья сто девятая гласит: "Item, если кто колдовством причинит другому зло или бедствие, то должен он быть наказан смертию, и казнь должно совершить через огонь. Когда же кто употреблял колдовство и никому тем зла не причинил, должен он быть наказан, смотря по обстоятельствам дела". Сестра Мария повинилась сама, что причиняла вред людям, и скоту, и посевам, а потому подлежит она смерти.

Граф спросил ещё, должно ли подвергать подсудимую пытке, если сама она во всём уже созналась, и брат Фома без промедления дал ответ и на это.

- Непременно, - сказал он, - ибо статья сорок четвёртая той же Конституции Императора Карла говорит прямо: "Item, если кто прибегает к сомнительным вещам, действиям и поступкам, которые в себе заключают волшебство, и если это лицо в таковом также обвиняется, этим даётся явное указание на волшебство и достаточное основание для применения пытки". Кроме того, вы, верно, не знаете, что нет другого способа против этих извергов, каковы ведьмы, чтобы заставить их говорить правду, ибо Дьявол всегда присутствует на суде и порой помогает им переносить жесточайшие мучения. При столь тяжёлых преступлениях поневоле приходится прибегать и к самым сильным средствам.

У меня не было охоты выслушивать дальнейшие соображения инквизитора, и, ускорив шаги, я почти побежал прочь от разговаривающих, не имея перед собой никакой цели и только желая остаться наедине. Однако вскоре нагнал меня граф, который спросил меня, куда я убегаю, и я ему ответил:

- Дорогой граф! Должно нам приступить к нашему делу немедленно, ибо каждый час промедления может стоить Ренате жизни. До сих пор я воздерживался ото всякого решительного поступка только потому, что вы обещали мне своё содействие. Умоляю вас не откладывать долее, или же скажите мне прямо, что помочь мне не в силах. Тогда я буду действовать сам, хотя бы попытки мои и повели меня на верную смерть.

Граф ответил мне:

- Я дал тебе рыцарское слово, мой Рупрехт, и сдержу его. Ступай в нашу палатку и жди моего зова, а я буду работать за тебя.

Голос графа был столь убедителен, а лично себя сознавал я столь бессильным, что мне не оставалось ничего, как повиноваться, но у меня не хватило духу вторично войти в эту палатку, словно в ров львиный, где стерегли меня с алчными челюстями и острыми зубами те же горестные мысли, как утром, и, может быть, многие другие, не менее ожесточённые. Я сказал графу, что буду ждать его на берегу речки, и, избегая всяких встреч, пробрался в густой ивняк, росший вдоль её русла, и затаился в полутьме и сырости, расположившись так, чтобы мне, сквозь прорывы в листве, виден был монастырь. Здесь, опять в вынужденном бездействии, провёл я ещё сколько-то часов, дыша свежим веяньем текучей воды и зная, что Рената, больная, изнеможенная, проводит это время на липкой земле, среди плесени, пауков и мокриц.

Я боялся, что потеряю способность действовать разумно, если отдамся всем волнам отчаянья, напиравшим на меня, и потому упорно вынуждал себя не терять ясности мысли. Как бы решая некоторую задачу, обдумывал я все возможные способы спасти Ренату, но всё же не находил иного, кроме как силою овладеть монастырём, разбить двери её тюрьмы и увезти её далеко, прежде чем Архиепископ успеет собрать значительней отряд. Увлекшись такими мечтами, я даже представлял себе все подробности предстоящей битвы между приверженцами графа и сторонниками Архиепископа, воображал точно, как буду я ломать ворота монастыря, сочинил, от начала до конца, ту речь, с какой обращусь к испуганным монахиням, убеждая их не сопротивляться освобождению сестры Марии, и со слезами в горле повторял те слова, какие скажу спасённой Ренате.

Уже вечерело, и я опять дошёл до крайнего томления, когда наконец услышал я близ себя шум шагов и, обернувшись, увидел, что ко мне приближается граф, тогда как в некотором отдалении стоит наш Михель, держа за поводья двух лошадей. Лицо графа было столь сумрачно, каким я его не видел ещё никогда, и, в первую минуту подумав, что всё кончено, что Рената уже осуждена и казнена, я невольно воскликнул:

- Неужели мы опоздали?

Граф отвечал мне:

- Нам должно сейчас ехать, Рупрехт. Я убедился, что тех сил, какие у меня здесь есть, недостаточно для нашего предприятия. Надо искать союзников, чего не стыдились и римляне. Поблизости отсюда я знаю один замок, владелец которого в дружестве со мной. Едем, - и привезём с собой десяток добрых молодцов.

Этот призыв так удивительно согласовался с моими мечтами, что ни на минуту не усомнился я в искренности слов графа и не пришло мне в голову соображение, что неразумно нам обоим оставлять монастырь, - напротив, со всей готовностью поспешил я к лошади, и скоро оба мы были уже верхом. Я спросил графа, далёк ли наш путь, он же ответил мне только, что надо торопиться, но что первую часть дороги лучше сделать по руслу реки, дабы наш отъезд не был замечен в лагере. Всё это было очень правдоподобно, и в ту минуту я согласен был шпагою прокладывать себе дорогу вслед за графом.

Проехав около четверти часа глубью долины, мы выбрались наверх и поскакали по плохой, деревенской дороге прямо на запад. Глаза мои слепило заходившее в тот час солнце, строившее передо мной, игрою своих лучей, причудливые замки из вечерних облаков и тут же разрушавшее их, и мне представлялось, что в этих-то призрачных дворцах мы и обретём ту помощь, которой ищем. Я подгонял коня, словно в самом деле надеялся доскакать до страны, где Аврора отворяет огненные ворота Фебу, и ветер свистел мне в уши не то ободряющие крики, не то безнадёжные предсказания. Постепенно запад всё более тускнел, красное солнце зашло за самое нижнее облако, и кругом посвежело; местность становилась более суровой, но никакого признака человеческого жилья не показывалось, и тщётно искал я на кругозоре башен обещанного замка. Несколько раз спрашивал я графа, далеко ли нам ещё ехать, но всё не получал ответа, и наконец, видя, что лошадь моя утомлена, что дорога совершенно исчезает среди беспорядочно сваленных камней, я внезапно натянул узду и вскричал так:

- Граф! Вы обманули меня! Никакого замка нет! Куда вы меня завели?

Тогда и граф остановил лошадь и отвечал мне тихим, задушевным голосом, который порою он умел находить в себе:

- Да, я тебя обманул. Замка нет.

Всё моё тело похолодело, руки задрожали и, бросая свою лошадь прямо на графа, готовый схватиться с ним на поединке в этой глухой, безлюдной долине, в час первых теней, я закричал:

- Зачем ты это сделал! Что тебе было надо? Отвечай, потому что иначе я убью тебя!

Граф возразил мне очень спокойно:

- Ruprechte, insanis! Ты безумствуешь, Рупрехт! Сначала выслушай, а потом угрожай. Я узнал, что Фома назначил второй допрос на этот вечер. Сколько я ни старался, я не мог изменить такого решения! Я не сомневался, что ты, если бы остался в монастыре, совершил бы какой-нибудь безумный поступок и тем погубил бы всё дело. Я решил увезти тебя на время, чтобы спасти и тебя, и твою возлюбленную.

- Как! - переспросил я, - второй допрос назначен на этот вечер? Значит, он совершается сейчас? Но ведь этот допрос - с пристрастием! Значит, Ренату пытают сейчас, а я от неё далеко, здесь, здесь, здесь, - в поле, и не могу даже откликнуться на её стоны!

Тут порыв ярости покинул меня, и я, соскочив с коня, бросился ничком на влажные от вечерней росы камни, прижался к ним щекою, и ещё раз слёзы полились из моих глаз неудержно, так как у меня, как у женщины или ребёнка, не было в ту минуту другого оружия для борьбы с судьбою. Мне представился весь ужас, какой должна была переживать в тот миг Рената, представилось, как грубый палач мнёт, терзает и калечит драгоценное для меня тело Ренаты, представились её беспомощные стоны и отчаянные взоры, тщётно ищущие помощи или сочувственных глаз и встречающие лишь зверские лица судей, - и у меня от ужаса и скорби захватило дух. Лежа на тёмной земле, я рыдал безнадёжно, и в тот миг искренно хотел одного: быть с Ренатою рядом, предать своё тело всем истязаниям, каким подвергали её, - и мне казалось чудовищным и нелепым, что я не испытываю боли, когда она изнемогает от страданий.

Между тем граф спешился также, сел близ меня на землю и, тоже видя во мне как бы дитя, стал ласково меня успокаивать. Он самым убедительным образом уверял меня, что я не должен так пугаться пытки, отвратить которой мы не могли, так как очень многие люди переносят её без вреда для своего здоровья. Сам граф знавал одного алхимика, которого неверные, в Мостаре, подвергали пытке тридцать раз и даже сажали на кол, надеясь выведать от него тайну философского камня, будто бы ему известную, и который, однако, дожил до глубокой старости. Притом, по словам графа, в этот первый день не могло угрожать Ренате никаких особых истязаний; самое большее, чему могла она подвергнуться, это - вывиху на дыбе ручных суставов, которые палач сам сумеет немедленно вправить. Не забыл граф привести мне в утешение и несколько цитат из Аннея Сенеки - философа, указывающего, как благодетельно для человека переносить физические страдания.

Разумеется, такие речи графа нисколько не могли меня успокоить, но порою были как бы горючим материалом, подбрасываемым в огонь моего отчаяния, и, наконец, граф, замечая, что все его рассуждения и разумные доводы бессильны против моего чувства, сказал мне ещё следующее:

- Ну, слушай, Рупрехт, я открою тебе мой план, чтобы ты не считал меня за врага, но истинным другом. Знай, что я уже всё приготовил для спасения твоей возлюбленной. Мать Марта к сестре Марии очень расположена и не верит в её виновность. Кроме того, будучи клариссинкой и, следовательно, принадлежа к франсисканскому ордену, она рада чем бы то ни было досадить доминиканцу. Ты знаешь, что монашеские ордена грызутся между собой, как собаки. Короче говоря, мать Марта согласилась, после разных моих убеждений, помочь нам и устроить побег твоей Ренаты. Но ты понимаешь, что такое дело можно совершить лишь ночью, per arnica silentia lunae. Мы сейчас вернёмся к монастырю. На страже у ворот и у темницы будут монахини, настоятельнице вполне преданные и к тому же поклоняющиеся сестре Марии, как святой. Они отопрут нам все затворы. Ты спустишься в подземелье и выведешь свою Ренату или вынесешь её на руках, если она окажется не в силах идти. У ворот будет тебя ждать Михель и пара свежих лошадей: скачите прямо в мой замок. После мы посмотрим, что делать, но я уверен, что не только все другие, но сам Фома, несмотря на своё апостольское имя, поверит, будто сестру Марию освободил дьявол. Итак, подай мне руку, и ne moremur!

В плане графа больше было причудливости юного воображения, которое обычно руководило его поступками, нежели опытности и знания людей; однако то была последняя верёвка, держась за которую я мог выбраться из бездны моих неудач. Мы снова сели на коней и опять погнали их, на этот раз в противоположном направлении, с трудом распознавая дорогу в наступавших сумерках. По счастию, мы не сбились с пути и, при слабом свете молодого тощего месяца, достигли нашего лагеря.



Глава 16 и последняя.

Как умерла Рената и обо всём, что случилось со мною после её смерти


I


Когда я вновь увидел перед собою стены монастыря, за которыми была заключена Рената, - я почувствовал в себе, несмотря на усталость от бессмысленной скачки, прилив бодрости и отваги, ибо решительные часы всегда напрягали мою душу, как твёрдая рука - арбалет.

Около нашей палатки мы соскочили с коней и отдали их Михелю, который дожидался нас, проявляя явное нетерпение, потому что на вопрос графа, всё ли готово, отвечал так:

- Давно готово, и медлить больше нельзя. Ян со свежими лошадьми стоит у северной стены: копыта их я обернул шерстью. А этот проклятый патер Фома всё шныряет кругом и, того гляди, что-нибудь выследит.

Втроём мы направились к монастырю, выбирая дорогу там, где было темнее, и всячески стараясь пройти незамеченными, хотя всё кругом, по-видимому, уже спало, - ибо на пути не повстречалось нам никого, и в деревне не залаяла ни одна собака. Михель шёл впереди, как бы указывая дорогу, за ним - граф, которого, как кажется, очень забавляли наши необычные приключения, а я - позади всех, так как мне не хотелось, чтобы на меня смотрели. Мысль, что сейчас я останусь с Ренатою наедине и что через несколько минут она будет вновь свободна и под моей защитой, - заставляла моё сердце дрожать радостно, и я, не колеблясь, пошёл бы один на троих, только бы осуществить мечту.

Взобравшись на косогор, оказались мы у ворот монастыря, в чёрной тени его стены, и Михель показал мне вдалеке смутные образы двух лошадей, которых стерёг кто-то из наших людей, сказав:

- Туда, господин Рупрехт, несите вашу добычу, - я уже буду там и знаю прямую дорогу в замок. Верьте: ястребы нас не догонят.

Между тем граф осторожно ударил по железу двери рукоятью шпаги, так что раздался в лунной тишине звук короткий и жалобный, словно плач. Из-за ворот послышался женский голос, тоже приглушенный, спросивший:

- Кто здесь?

Граф ответил условным паролем:

- Земля Иудина ничем не меньше воеводств Иудиных.

Тотчас ворота, как по-волшебству, растворились, тихо простонав, и в ту минуту я так твеёрдо верил в успех нашего предприятия, словно уже был с Ренатою под надёжной защитою бойниц замка фон Веллен. Сестра, отворившая нам ворота, смотрела на нас со страхом и была очень бледна, - или это так казалось от света месяца, - но не произнесла ни слова. Слабо освещённый монастырский двор был совершенно пустынен, но мы прошли его, крадясь вдоль стены, как три привидения, и, подойдя к задней стороне собора, оказались близ страшной двери, через которую был ход в подземелье к Ренате. Здесь на плоском камне, в полудремоте, сидела на страже другая монахиня, которая при нашем приближении вскочила и вся затрепетала.

Граф повторил пароль, и сестра, упав на колени, воскликнула сдавленным голосом:

- Благословен грядый во имя Господне! Придите, придите! Выведите из темницы жертву невинную, в узы ввергнутую кознями врага! Сестра Мария - святая, и постыдятся враги её! Христос Иисус - непорочный жених её!

Михель грубо прервал эти причитания, сказав сестре шёпотом:

- Будет болтать, мы не на птичнике! Открывай дверь!

Монахиня, достав большой железный ключ, попыталась отпереть дверь, но руки её дрожали, так что она не могла наметить бородкой в скважину замка, и Михель, отняв у неё ключ, отпер сам. Когда раскрылось чёрное отверстие входа в подземелье, Михель осторожно высек огня, зажёг принесённый с собою маленький факел и передал его мне, а граф сказал:

- Рупрехт, иди вниз. За той залой, где мы вели допрос сегодня утром, есть дверь, запертая засовом. Отопри её: за ней темница твоей Марии. Торопись, Михель будет ждать тебя, и да поможет тебе мать любви, Киприда Книдская! Прощай.

Я, от волнения, не мог ничего ответить графу, но, сжав в руке факел, устремился в тёмную глубину и, спотыкаясь, спешил вперед по ступеням скользкой лестницы, пока не очутился в зале допроса. Наш стол, за которым я записывал гибельные ответы Ренаты, был пуст и казался громадной гробницей; сумрачный станок дыбы с поднятой лапой по-прежнему возвышался в глубине, и я содрогнулся, взглянув на него; шаги мои звучали в пустоте гулко, и тени метались кругом, - быть может, то были летучие мыши. Пройдя ещё несколько шагов по указанию графа, я наткнулся на деревянную, окованную железными брусьями дверь, которая была заперта тяжёлым засовом, и, не без труда отодвинув его, оказался в маленьком сводчатом покое, низком и удушливо-сыром.

Проведя факелом, я постепенно осветил все углы тюрьмы и в дальнем её конце различил груду соломы, а на ней простёртое тело, едва прикрытое лохмотьями одежды; я понял, что это - Рената, с упавшим сердцем приблизился, стал на колени перед бедственным ложем. При качающемся свете факела я мог ясно различить лицо Ренаты, бледное, как лицо трупа, с закрытыми, словно неживыми, глазами, её вытянутые, неподвижные, ослабшие руки, её чуть подымаемую дыханием грудь, - и около минуты длилось молчание, потому что я долго не осмеливался произнести ни слова в священном месте. Наконец, напомнив себе, что все мгновения на счету, я шепнул тихо:

- Сестра Мария!

Ответа не было, и я повторил громче:

- Рената!

На этот зов Рената открыла глаза, слегка обратила ко мне голову, посмотрела на меня пристально, узнала меня и, как будто совсем не удивляясь, что я близ неё, слабым, едва различимым голосом произнесла:

- Уйди, Рупрехт. Я тебе всё прощаю, но ты уйди.

Первый миг я был такими словами ошеломлён, но, подумав, что замученная пыткой и заключением Рената бредит, я возразил, влагая в свои слова всю нежность, на какую был способен:

- Рената! дорогая моя Рената! любимая! единственная! Я принёс тебе избавление и свободу. Двери открыты, мы уйдём отсюда, нас ждут лошади. После мы уедем в Новую Испанию, где начнётся для нас новая жизнь. Я буду служить тебе, как раб, и ни в чём не буду противоречить твоим решениям. Ибо я по-прежнему люблю тебя, Рената, люблю больше себя самого, больше спасения души. Если можешь, встань, дай мне руки, иди со мной. Или дозволь, я понесу тебя, у меня достанет сил. Но должно нам торопиться.

Сказав эти слова с крайним волнением, я ждал ответа, наклонись к самому лицу Ренаты, а она, не шевельнувшись, тем же тихим, без ударений, без повышений, голосом заговорила так:

- Я не пойду за тобой, Рупрехт! Однажды ты едва не погубил меня, но я спасла свою душу из твоих рук! Они меня мучили, они меня распинали, - ах! они и не знали, что это повелел им Иисус Христос! Кровь, кровь! я видела свою кровь, как хорошо, как сладко! Она омыла все мои грехи. Он опять прилетит ко мне, как большая бабочка, и я спрячу его в своих волосах. Нет, нет, это, право, просто бабочка, и ничего больше. Как ты смеешь быть здесь, со мною, Рупрехт?

Эта странная и несвязная речь окончательно убедила меня, что Рената потеряла от страданий ясность мысли, но всё же я сделал попытку образумить её, сказав ей:

- Рената! услышь меня, попытайся понять меня. Ты - в тюрьме, в монастырской тюрьме. Тебя судят инквизиционным судом, и тебе грозит страшная казнь. Чтобы спасти жизнь, тебе надо бежать, и я всё устроил для твоего бегства. Вспомни, ты мне говорила когда-то, что меня любишь. Доверься мне, и ты будешь освобождена. Потом я предоставлю тебе свободу сделать всё, что ты захочешь: остаться со мной, или меня покинуть, или вновь войти в монастырь. Я не прошу у тебя ничего, не прошу любви, я только хочу вырвать тебя у палачей и спасти от костра. Неужели же ты хочешь пытки и мучений огня?

Рената воскликнула:

- Да! Да! Я хочу пытки и огня! Сейчас я видела моего Мадиэля, и он сказал мне, что смертью я искуплю всю жизнь. Он - весь огненный, глаза у него голубые, как небо, а волосы словно из тонких золотых ниток. Он мне сказал, что примет мою душу в свои объятия и что в вечной жизни мы не разлучимся с ним никогда. Я прощаю, я всё прощаю, и тебе и Генриху, потому что Мадиэль всё простил мне. Мне хорошо, мне больше ничего не надо. Но оставь меня одну; дай мне быть с ним; ты испугал его; уйди, он вернётся.

С последним упорством я воскликнул:

- Рената, клянусь всем для меня святым, я не могу оставить тебя здесь! Бог и совесть приказывают мне вывести тебя отсюда. Ты измучена, ты больна, ты не можешь рассуждать здраво. Послушайся меня, как друга, как старшего! Не искупительная смерть ждёт тебя здесь, - но ты отдаёшь себя во власть грубым монахам и тупым невеждам. Только выйди отсюда, только вдохни свежего воздуха, взгляни на солнце, и если через три дня ты скажешь мне: я хочу вернуться в тюрьму, - клянусь, я сам отведу тебя сюда.

Рената с трудом приподнялась и, смотря прямо мне в лицо, сказала, как будто с полной сознательностью:

- Я говорю тебе, что от тебя я не желаю ничего! От твоего присутствия испытываю только отвращение. Ступай, вернись в жизнь, целуйся со своей Агнессой, а меня пусть опять подымут на дыбу. Ты хочешь, чтобы я куда-то бежала с тобою! Ах, милый, милый Генрих, он никогда бы не оскорбил меня так! Я бы ему сказала, что хочу умереть, и он бы понял меня. А ты как был ландскнехт, так им и остался, и знаешь одно, как бы убить врага. Ну, убивай меня, я не в силах защищаться!

В этих жестоких и несправедливых словах я узнал прежнюю Ренату, ту, которая, бывало, заставляла меня падать на пол от бессильного отчаянья или скрежетать зубами от неожиданной обиды, но я не позволил себе поддаться впечатлению и забыть, что Рената сейчас не ответственна за то, что говорит, как больной, который бредит, или как несчастный, одержимый злым духом. Итак, я произнёс твёрдо:

- Рената! Клянусь Всевышним, я люблю тебя! И потому спасу тебя даже против твоей воли!

Сказав так, я осторожно прислонил факел к выступу стены, а сам, сжав губы и стараясь не смотреть в лицо Ренаты, решительно наклонился к ней и, охватив её руками, хотел поднять с её соломенной постели. Поняв моё намерение, Рената пришла в страшное волнение, откинулась назад, прижалась к углу своей тюрьмы и, голосом громким и отчаянным, закричала:

- Мадиэль! Мадиэль! защити! спаси меня!

Не слушая этого крика, я не уклонялся от намеченной цели, и между нами двумя началась бессмысленная борьба, причём Рената, которая едва могла владеть руками, измождёнными пыткой, отбивалась всем телом, изгибаясь неистово, бросаясь во все стороны, употребляя все средства, чтобы высвободиться из моих объятий. Она не брезгала и тем, что пыталась свалить меня, толкая ногами, а также тем, что злобно впивалась зубами в мои руки, и в перерывах борьбы кричала мне в лицо яростные оскорбления:

- Проклятый! Проклятый! Ты пользуешься моей слабостью! Ты мне омерзителен! Пусти, я разобью себе голову о стены! Всё лучше, только бы не быть с тобой! Ты - Дьявол! Мадиэль! Мадиэль! защити!

Внезапно, когда я уже сознавал себя победителем, сопротивление Ренаты вдруг ослабло, и, испустив пронзительный и ужасный крик боли, она вся повисла на моих руках без движения, как висит сломанный стебель цветка. Догадавшись, что с Ренатой что-то случилось, я быстро опустил её обратно на солому, освободив от своих рук, но она уже вся была как мёртвая, и мне казалось, что она не дышит. Метнувшись по камере, нашёл я немного воды в глиняном кувшине и смочил виски Ренаты, после чего она слабо вздохнула, но для меня, много раз видевшего смерть раненых после боя, уже не оставалось сомнения, что наступал последний миг. Я не знаю, повлияли ли на Ренату губительно те усилия, какие она сделала, сопротивляясь мне, или вообще не могло её хрупкое существо перенести тех немилосердных испытаний, какие выпали на её долю, но все признаки явно указывали на приближение конца, ибо у неё выражение лица вдруг приобрело особую торжественность, всё тело её странно вытянулось и скорченными пальцами она жалостно хваталась за солому.

Никакой помощи Ренате я оказать не мог и продолжал стоять на коленях около её ложа, всматриваясь в её лицо, но вдруг, на краткий миг, она очнулась, увидела меня, улыбнулась мне нежной улыбкой и прошептала:

- Милый Рупрехт! как хорошо - что ты со мной!

Никакие проклятия, которыми перед тем осыпала меня Рената, не могли так подействовать на меня, как эти кроткие слова, произнесённые над самой гранью смерти, - слёзы полились у меня из глаз безудержно, и, приникнув губами к похолодевшей руке Ренаты, как приникают верные к чтимой святыне, я воскликнул:

- Рената! Рената! Я люблю тебя!

В ту минуту мне казалось самым важным запечатлеть в её душе только эти слова, чтобы именно с их отзвуком пробудилась она к иной жизни, но Рената, вероятно, уже не слышала моего горестного восклицания, потому что, шепнув свой последний привет, она вдруг откинулась навзничь и страшно затрепетала, словно в последней борьбе со смертью. Три раза приподнималась она на ложе, дрожа и задыхаясь, не то отстраняя какое-то страшное видение, не то устремляясь навстречу кому-то желанному, и три раза она падала обратно, и в груди её слышалось предсмертное хрипение, уже не похожее на звуки жизни. Откинувшись в третий раз, она осталась в полной неподвижности, и я, приложив ухо к её груди, не услыхал больше биений сердца и понял, что из этого мира, где могли ожидать её только преследования и страдания, её душа перешла в мир духов, демонов и гениев, к которому всегда она порывалась.

Когда я убедился, что Ренаты более нет, я закрыл ей глаза и тихо поцеловал её лоб, покрытый холодным потом, и, - хотя в ту минуту любил её со всем напряжением чувства, любовью, ничем не меньшей, чем та, которую воспели поэты, - ото всей души сотворил молитву, чтобы исполнилась её надежда и она повстречала бы своего Мадиэля и после смерти узнала бы мир и счастие. Потом, чтобы обдумать своё положение, я сел на полу тюрьмы рядом с телом Ренаты, ибо её смерть не только не лишила меня способности рассуждать, но даже вернула мне хладнокровие, нарушенное зрелищем её страданий, так что слёзы на моих глазах высохли. После недолгого размышления неоспоримым представилось мне, что безрассудно было бы подвергать опасности свою жизнь и честь графа, так великодушно помогшего мне, ради бездушного тела, и что самое разумное, что мог я сделать, - это удалиться тайно. После такого решения я в последний раз прикоснулся поцелуями к губам мёртвой Ренаты, потом сложил ей руки на груди, ещё раз остановился взглядом на её неподвижном лице, чтобы впитать в себя его черты навеки, и, взяв свой факел, направился прочь из рокового подземелья.

Сознаюсь, что, пока я шёл тёмными залами и переходами, несколько раз мне приходила в голову мысль вернуться, чтобы умереть рядом с Ренатою, но доводами логики я умел успокоить себя и, пройдя весь обратный путь, вышел к ночному небу из двери, около которой ждал Михель. Этот, увидя меня, воскликнул:

- Наконец-то, господин Рупрехт! Давно пора! Каждую минуту могли нас захватить, как мышей в мышеловке. А где же девушка?

Не успел я ответить, как стремительно приблизилась к нам та монахиня, которая сторожила вход, и задыхающимся голосом повторила вопрос:

- Где сестра Мария?

Я сказал в ответ обоим:

- Сестра Мария умерла.

Но едва я произнёс эти слова, как благочестивая сестра кинулась на меня, словно взбесившаяся кошка, схватила меня за ворот одежды и закричала несдержанно, так что могла разбудить весь монастырь:

- Это ты убил её, подлый!

Со всей силой я оторвал от себя эту женщину, зажал ей рот рукой и сказал:

- Клянусь тебе пречистым телом Христовым, - сестра Мария умерла не от моей руки, но тебя я убью подлинно, если ты будешь кричать!

После этого я отшвырнул её от себя, и монахиня, упав наземь, начала тихо плакать, а мы с Михелем поспешно пошли через пустынный двор к выходным воротам, которые нам другая придверница открыла молча и без промедления. Когда же мы оказались вне монастыря, Михель спросил меня:

- Стало быть, дело наше не удалось?

Я ответил:

- Да, дело не удалось, но в лагерь я не вернусь. Скажи графу, что я еду в замок и буду его ждать там.

Михель не возразил мне ни слова, но проводил меня до косогора, где нас ждали лошади, и помог мне сесть в седло, а я на прощание дал ему золотой пистоль, сказав:

- Ты знаешь, Михель, я не богат, но мне хочется наградить тебя, так как из-за меня ты подвергался смертельной опасности. Если бы нас застали в монастыре, идти бы нам обоим на костёр.

Только после этого я мог наконец дать коню шпоры, погнать его в ночь и снова быть без людей, наедине с собой, что тогда было мне так же нужно, как дельфину дышать на поверхности воды. Точного пути в земли графа я не знал, но, направив лошадь приблизительно по направлению к замку, я бросил поводья и позволил ей бежать по лугам, оврагам и буеракам. Ни о чём определённом я не думал в тот час, но одно сознание со всей полнотой владело моей онемевшей душой: что на всей земле, со всеми её странами, морями, реками, горами и селениями, - я снова одинок. Порой ещё вспоминалось мне ярко лицо Ренаты, искажённое предсмертным борением, и при мысли, что уже наверное мне не видеть его никогда больше, я стонал горестно в молчании тёмных полей, и птицы, испуганные внезапным звуком, взлетали вдруг со своих гнёзд и кружились около меня.



II


Когда стало светать, я разобрался в дорогах и, выехав на настоящий путь, к часу ранней обедни добрался до замка <фон> Веллен. Люди замка были удивлены моим неурочным появлением, притом отдельно от графа, и заподозрили меня в каком-то преступлении, хотя моё возвращение и противоречило такому нелепому предположению, - но в конце концов меня впустили и позволили мне занять мою комнату. Там, истомлённый двадцатью четырьмя часами, проведёнными без сна, в течение которых я пережил целую жизнь надежд, отчаянья, ужаса и скорби, я бросился в постель и проспал до поздних сумерек. Вечером сама графиня, преодолев своё ко мне пренебрежение, призвала меня в свою комнату и расспрашивала о нашей поездке с Архиепископом и о поводах к моему возвращению, но я чувствовал себя ещё так плохо, что не мог сочинить правдоподобной истории, и графиня, кажется, сочла меня за человека, потерявшего рассудок. На следующий день все в замке обращались со мной с какой-то опасливой осторожностью и, может быть, в конце концов сочли бы необходимым посадить на цепь, если бы на склоне дня не приехал граф.

Графу я обрадовался как родному и, когда мы остались наедине, откровенно рассказал ему всё, что пережил в подземелье, - он же сообщил мне, что произошло в монастыре после моего отъезда. По его словам, когда Ренату нашли в тюрьме мёртвой, никто не усомнился, что её умертвил Дьявол, и это послужило новой уликой против неё и её подруг. Брат Фома, нисколько не считая дело поконченным, тотчас привлёк к допросу многих других сестёр, которых, на его взгляд, можно было заподозрить в сношениях с демонами, и все они, подвергнутые первой пытке, поспешили взвести на себя самые гибельные обвинения. По показаниям сестёр, весь монастырь и сама благочестивая мать Марта грешны были в страшных преступлениях, в пакте с Дьяволом, в полётах на шабаш, в служении чёрной мессы и всём подобном. Словно многокольчатый змей, стало развёртываться обвинение, и легко можно было ожидать, что наши имена, графа, моё и Михеля, будут впутаны в это следствие.

- Я нарочно поспешил сюда, чтобы предупредить тебя, Рупрехт, - сказал в заключение граф. - Конечно, может грозить обвинение и мне, но вряд ли этот презренный Терсит, Фома, посмеет угрожать мне прямо. Во всяком случае, обо мне не беспокойся и знай, что я, помня заветы Цицерона в его рассуждении "De amicitia", не раскаиваюсь нисколько, что пришёл к тебе на помощь. Ты же можешь поплатиться жестоко за наши ночные похождения, тем более что твой побег служит против тебя важной уликой. Итак, я советую тебе немедля покинуть этот край и на время переменить имя.

Я, разумеется, не замедлил поблагодарить графа за его постоянные заботы обо мне и ответил, что его совет совпадает с моим решением, как в действительности и было. Тут же граф предложил мне некоторую сумму денег, как в вознаграждение за мои труды секретаря, так и просто в виде дружеского подарка, но я предпочёл отказаться, так как без того во многом стоял в зависимости от графа и это меня тяготило. Тогда граф, заплакав, обнял меня и поцеловал, и хотя этот поцелуй был дан мне не как от равного равному, но как милость или как любезность, однако я вспоминаю его с радостью, ибо все свои поступки граф совершал без лукавства, с простодушием, как дитя.

Рано утром на следующий день я окончательно покинул замок фон Веллен и до Аденау ехал на лошади графа. Дальше я отправился пешком и на вопросы о том, кто я, стал отвечать, что я - бывший ландскнехт, пробираюсь на родину, а что зовут меня Бернард Кнерц. Путь свой я направлял на юг, потому что хотелось мне непременно посетить свой родной Лозгейм, от которого я был уже так близко, и после трёхдневного путешествия я добрался до хорошо мне знакомых с детства зелёных склонов Гохвальда.

Ночь я провёл в гостинице "Halber Mond", лежащей под самым Лозгеймом, и воспользовался этим, чтобы осторожно, не называя себя, расспросить хозяина о своих родителях и о всех когда-то близких мне лицах, окружавших моё детство и юность. Я узнал, возблагодарив за то Создателя, что мой отец и моя мать живы, что мои сестры и братья живут счастливо и зажиточно и что меня все считают погибшим во время Итальянского похода. Услышал я также и печальную повесть, что друга моей юности, милого Фридриха, уже нет в живых, но, впрочем, во всём другом, судя по рассказам хозяина гостиницы, жизнь в нашем Лозгейме изменилась так мало, что порою мне казалось, будто и не проходило десяти долгих лет и я всего несколько дней как расстался с аптекарем, местным патером, хлебником и кузнецом.

На заре, тропинкой, изученной мною ещё мальчиком, пошёл я к родному городу, которого не видал столько лет, о котором вспоминал, как о сказке, слышанной в детстве, но который представлял я с такой отчётливостью, словно накануне ещё обошёл его весь. Если сильно было моё волнение, когда вновь, после бродяжничества за Океаном, увидел я издали, с барки, очертания города Кёльна, то теперь облик родных стен, сызмала знакомых черепитчатых крыш был для моей измученной, не защищённой никаким щитом души - ударом слишком мощным, и я должен был, присев на одном из дорожных камней, переждать, пока успокоится моё сердце, ибо одно время не в силах был ступить шагу.

Я не хотел входить в город, потому что не хотел явиться перед родителями, как блудный сын в Евангелии, нищим и несчастным: для меня это было бы мучительным стыдом, а им лишь принесло бы лишнюю скорбь, так что лучшим было оставить их в уверенности, что меня нет в живых, с чем они давно примирились. Но мне настоятельно хотелось видеть наш дом, в котором я родился, прожил детство и годы юности, - и мне казалось, что вид этого старого домика будет для моей души как некое укрепляющее питьё, которое даст мне силы начать новую жизнь. Поэтому, уклонившись с большой дороги, взобрался я на крутой косогор, подымающийся сзади селения, - место, куда по вечерам ходят влюбленные пары, но которое было совершенно пустынно в тот ранний час и откуда я мог видеть и весь Лозгейм, и особенно наш домик, стоящий у самой горы.

Прилёгши на землю, я, с жадностью пьяницы, глядящего на вино, всматривался в безлюдные улицы, в дома, хозяев которых мог перечислить по именам, в домик аптекаря, где прежде жил мой Фридрих, в густые сады, в строгие линии большой церкви, - и потом вновь переводил глаза на родной дом, на эту кладку камней, дорогую мне, как живое существо. Я разбирал подробно все изменения, какие причинили годы нашему жилищу: видел, что широко разрослись деревья в нашем саду; отметил, что покривилась крыша и чуть-чуть покосились стены; усмотрел, что в окнах переменились занавески; я восстанавливал в памяти расположение мебели в комнатах и старался угадать, что там стоит нового и что из старого исчезло; и я не замечал, что проходило время, что по селению задвигались люди и что солнце, поднявшись над горизонтом, уже начало палить меня сильно.

Вдруг растворилась дверь нашего дома, - на пороге появилась сначала сгорбленная старушка, а за ней дряхлый, но ещё бодрящийся старик: то были отец и мать, которых я не мог не узнать, несмотря на расстояние, и по чертам лица, и по походке. Сойдя с крыльца, говоря о чём-то друг с другом, они сели на скамеечке у дома, грея свои старые спины в тепле восходящего солнца. Я - бродяга, прячущийся за окраинами города, я - неудачный ландскнехт, неудачный моряк и искатель золота, избороздивший леса Новой Испании, я - грешник, продавший душу дьяволу, коснувшийся несказанного счастия и впавший в бездну последнего отчаянья, я - сын этих двух стариков, - смотрел на них украдкою, воровски, не смея стать перед ними на колени, поцеловать их сморщенные руки, просить их благословения. Никогда в жизни не испытывал я такого наплыва сыновней любви, как в ту минуту, сознавая, что отец и мать - это два единственных в мире человека, которым есть до меня дело, которым я не чужой, - и всё время, пока две маленькие, сгорбленные фигурки сидели у крыльца, о чём-то беседуя, может быть, обо мне, я не отрывал от них глаз, насыщая свой взгляд давно не виданной мною картиной домашнего счастья. А когда старики поднялись и, тихо двигаясь, вернулись в дом, когда затворилась за ними наша старая, покосившаяся дверь, - я поцеловал, вместо них, родную землю, встал и, не оборачиваясь, пошёл прочь.

В тот же день я был уже в Мерциге.

Целью моей было вернуться в Новую Испанию, но у меня не было достаточно денег, чтобы совершить на свой счёт это далёкое путешествие. Поэтому в имперском городе Страсбурге поступил я, всё под именем Бернарда Кнерца, в один торговый дом, который рассылал своих служащих по разным странам и охотно принял меня на службу за моё знание нескольких языков и умение владеть шпагой. Как купеческий приказчик прожил я около трёх месяцев, и рассказ о двух встречах, случившихся со мною за это время, необходимо ещё присоединить к этой правдивой повести.

Мы посланы были в Савойю покупать шелка, и путь нам лежал через Западные Альпы на город Женеву. Как известно, на альпийских дорогах встречается множество затруднительных переправ через горные потоки, которые нам причиняли особенно много хлопот по причине сильных дождей, что прошли незадолго до нашего приезда, обратив ручьи в свирепые реки и снеся во многих местах мосты. Перед одним из таких потоков довелось нам особенно долго промешкать, так как его невозможно было взять вброд и нам с нашими проводниками пришлось наводить лёгкий мост. Одновременно с нами о том же хлопотали проводники двух других путешественников, ехавших в противоположном направлении и стоявших перед нами на другом берегу потока. Тогда как мы были одеты весьма просто, что и подобало купцам, едущим по торговым делам, плащи и шляпы тех двух путешественников обличали их знатное происхождение, и, сообразно с этим, они не вмешивались в работу, гордо ожидая в стороне её окончания.

Однако, когда переход был устроен, знатные синьоры, по крайней мере, один из них, непременно хотели переехать первыми, и по этому поводу произошёл гневный спор между ними и моими товарищами, хотя я и уговаривал их не придавать значения такому мелочному обстоятельству. Спор мог перейти в вооружённую стычку, но, по счастию, второй из рыцарей убедил своего спутника уступить нам, и наш маленький караван первый, с победными кликами, перешёл сам и перевёл лошадей по положенным брёвнам. Оказавшись на другой стороне, я счёл уместным поблагодарить рыцаря, который своей учтивостью и благоразумием избавил нас от неуместной битвы, но, когда я приблизился к нему, с изумлением и волнением узнал я в нём графа Генриха, а в его сотоварище - Люциана Штейна.

Первую минуту показалось мне, что вижу я перед собой выходца из могилы, - так далека от меня была моя прошлая жизнь, и я не мог ни говорить, ни двигаться, как зачарованный.

Граф Генрих тоже всматривался несколько мгновений в моё лицо молча и наконец сказал:

- Я узнал вас, господин Рупрехт. Верьте, я был от души рад, что удар моей шпаги тогда не был для вас смертельным. У меня не было причин убивать вас, и мне было бы тяжело носить на душе вашу смерть.

Я ответил:

- А я должен сказать вам, граф, что во мне нет ни малейшего злого чувства против вас. Это я вызвал вас и принудил к поединку; нанося мне удар, вы только защищались, и Бог не поставит вам его в счёт.

После этого один миг мы молчали, а потом, с внезапным порывом, даже весь качнувшись в седле, граф Генрих вдруг сказал мне, как говорят лишь человеку близкому:

- Скажите ей, что я жестоко искупил всё, в чём виноват перед ней. Все страдания, какие я ей причинил, Бог заставил испытать и меня. И я верно знаю, что страдаю за неё.

Я понял, кого граф Генрих не хотел назвать по имени, и ответил строго и тихо:

- Ренаты более нет в живых.

Граф Генрих снова вздрогнул и, уронив поводья, закрыл лицо руками. Потом он поднял на меня свои большие глаза и спросил возбуждённо:

- Она умерла? Скажите мне, как она умерла?

Но, вдруг прервав самого себя, он возразил:

- Нет, не говорите мне ничего. Прощайте, господин Рупрехт.

Повернув лошадь, он направил её на временный мост и скоро уже был на другой стороне ревучего потока, где его ждали проводники и Люциан, а я поскакал догонять своих сотоварищей, ушедших далеко вперёд по горной, вьющейся дороге.

В Савойе пробыли мы три недели и, закупив товару, сколько нам было нужно, решили возвратиться через Дофинэ, где можно было сходно приобрести бархат, которым его города славятся, и с этой целью из Турина мы поехали в Сузу, а из Сузы в Гренобль, направляясь к Лиону. В Гренобле, небольшом, но милом городке на Изере, где мы провели больше суток, ждало меня последнее приключение, имеющее связь с рассказанной мною историей. Ибо, когда утром, без особого дела, бродил я по городу, осматривая его церкви и просто виды его улиц, внезапно кто-то окликнул меня на нашем языке по имени, и я, обернувшись, долго не мог признать заговорившего со мной, потому что его менее всякого другого ожидал я повстречать в этой стране, и только когда он себя назвал, увидел я, что это точно ученик Агриппы Неттесгеймского, Аврелий.

Когда я спросил Аврелия, по какой причине он находится здесь, в ответ он высыпал передо мной целый короб жалоб.

- Ах, господин Рупрехт, - говорил он, - для нас настали очень плохие дни! Учитель, покинув город Бонн, думал было поселиться в Лионе, где он и прежде жил и где у него есть родственники и покровители. Но внезапно там его схватили и бросили в тюрьму, пятидесятилетнего старика, без объяснения причин, безо всякой вины с его стороны, кажется, потому только, что в его сочинениях есть нападки на Капетов! Правда, по ходатайству влиятельных друзей, его скоро выпустили, но многого из имущества ему не возвратили, да и сам он, как человек старый и хворый, занемог. Из Лиона переехали мы налегке сюда, но учитель совсем слёг в постель, вот не встаёт который день, и ему очень худо. Ещё благодарение Господу, что принял в нас участие один из здешних видных людей, господин Франсуа де Вашон, президент парламента, - он дал нам приют и пропитание, а то у нас решительно хлеба не на что было бы купить!

Я спросил, можно ли мне посетить Агриппу, и Аврелий ответил:

- Разумеется, можно, да и пора мне вернуться, так как боюсь я надолго покидать учителя.

Аврелий повёл меня по направлению к Изеру, по пути продолжая жаловаться на несправедливость и неблагодарность людей и, между прочим, горько упрекая моего приятеля Иоганна Вейра, который перед отъездом Агриппы в Дофинэ покинул учителя и в настоящее время жил благополучно в Париже. На углу набережной и другой улицы стоял невысокий, старинный дом, украшенный, впрочем, каким-то гербом, высеченным из камня, - и это было жилище, которое занимал теперь, из милости, Агриппа Неттесгеймский. Едва мы вошли в сени, как навстречу нам вышел Августин, весь в слезах, что мало соответствовало его широкому, круглому лицу, и, забыв даже поздороваться со мной, известил, что учителю совсем плохо.

На цыпочках прошли мы в комнату, где на широкой супружеской кровати, под балдахином, в неудобном положении, лежал неподвижно, протянув руки вдоль тела, великий чародей, уже похожий на мертвеца, ибо черты лица его обострились, а борода была давно небрита и казалась отросшей после смерти. Вокруг кровати в скорбном молчании стояли ученики, слуги и сыновья Агриппы, а также и два-три лица, мне незнакомых, так что всего, я думаю, было тут, считая со мной, человек десять или одиннадцать. Около самой постели сидела на задних лапах, положив уныло морду на одеяло, большая чёрная собака, с мохнатою шерстью, та, которую Агриппа называл Monsegnieur. Вся обстановка комнаты производила впечатление временного привала, потому что среди мебели, оставленной, по-видимому, владельцем дома, везде виделись вещи Агриппы, и, между прочим, повсюду были разбросаны книги.

Собравшиеся шёпотом обменивались между собой различными замечаниями, но я не мог понять, что говорили люди, мне незнакомые, так как они беседовали на французском языке. Я слышал только, как Эммануэль сказал Аврелию что во время его отсутствия был приглашён священник, что Агриппа был тогда в сознании, исповедался и причастился Святых Тайн, и вёл себя при этом таинстве, по словам духовника, "как святой", - что меня поразило очень. С своей стороны, я спросил у Эммануэля, навещал ли Агриппу медик, и он ответил мне, что неоднократно и что все меры, предписываемые врачебным искусством, были своевременно приняты, но что никакой надежды на спасение больного сохранять невозможно и что смерть уже поставила свою косу у изголовья этой постели.

Я думаю, более получаса провели мы в томительном ожидании, причём Агриппа не изменял своего положения и не двинулся ни одним членом, и только хриплое его дыхание свидетельствовало, что он ещё жив, и я уже собирался, хотя бы временно, вернуться к своим сотоварищам и сообщить им, где я нахожусь, - как вдруг совершилась сцена ужасная и для меня непонятная. Умирающий внезапно открыл глаза и, обведя нас всех взглядом тусклым, как бы ничего не видящим, от которого все мы оцепенели, остановил его на собаке, сидевшей около кровати. Потом костлявая, совершенно пожелтевшая и у краёв пальцев даже почерневшая рука отделилась от одеяла, некоторое время колыхалась бессильно в воздухе, как если бы она уже не повиновалась воле человека, и медленно опустилась на шею собаки. Замерев в непонятном ужасе, видели мы, как Агриппа силился расстегнуть ошейник, исписанный кабалистическими письменами, как наконец достиг этого, и звяканье ошейника, упавшего на пол, потрясло нас содроганием, как самая страшная угроза. В ту же минуту склеенные губы Агриппы, во всём подобные губам трупа, разделились, и сквозь тяжкий хрип умирающего мы отчётливо услыхали произнесёнными следующие слова:

- Поди прочь, Проклятый! От тебя все мои несчастия!

Проговорив это, Агриппа снова остался неподвижен, сомкнув уста и закрыв глаза, а рука его, которой он расстегнул ошейник, свисла с постели, как восковая, но мы ещё не успели сообразить смысла услышанных слов, как другое удивительное явление привлекло наше внимание. Чёрная собака, с которой хозяин снял магический ошейник, вскочила, низко наклонила голову, опустила хвост между ног и побежала прочь из комнаты. Несколько мгновений мы не знали, что делать, но потом некоторые, и я в том числе, повинуясь неодолимому любопытству, бросились к окну, выходившему на набережную. Мы увидели, что Monsegnieur, выбежав из двери дома, продолжал бежать, сохраняя свою униженную повадку, по улице, добежал до самого берега реки, со всего разбега кинулся в воду и более не появлялся на поверхности.

И я, и все другие свидетели этого единственного самоубийства не могли, конечно, не вспомнить таинственных россказней, которые ходили об этой собаке, а именно, что это не кто иной, как домашний демон, услугами которого Агриппа пользовался, уступив в обмен Дьяволу спасение своей души. Меня особенно поразили предсмертные слова Агриппы и всё его поведение ввиду того сурового осуждения магии, которое он когда-то произнёс передо мною, осмеивая лжемагов, занимающихся гойетейей, и называя их фокусниками и шарлатанами. На краткий миг, словно при беглой вспышке молнии, увидел я Агриппу, хотя на смертном одре, тем таинственным чародеем, живущим иной жизнью, нежели другие люди, каким изображает его народная молва. Но в ту минуту мне не было времени задумываться над такими вопросами, потому что горестные восклицания лиц, оставшихся близ постели умирающего, известили нас, что его страдания кончились.

Тотчас вокруг началось обычное волнение, какое создаёт в нашей жизни смерть, всегда падающая словно тяжёлый камень в стоячую воду, - и одни из учеников, плача, целовали руки почившему учителю, другие заботились закрыть ему глаза, третьи спешили позвать каких-то женщин, чтобы омыть и убрать тело покойного; Скоро комната стала наполняться множеством людей, пришедших взглянуть на умершего мага, а я воспользовался общей суетнёй и незаметно удалился из дома, в котором был теперь лишним. Своим спутникам, знавшим меня за доброго товарища Бернарда, я, конечно, ничего не сказал о виденном мною, и в тот же день вечером мы выехали из города Гренобля.

Вернувшись в Страсбург, я получил на свою долю сумму денег, достаточную, чтобы на свой страх предпринять путешествие в Испанию, и совершил его в глухую зиму, без особых происшествий, через всю Францию. На испанской земле почувствовал я себя словно на второй своей родине и в Бильбао без особого труда нашёл лиц, которым моё имя было не совсем незнакомо и которые согласились присоединить меня, как человека опытного и дельного, к замышленной ими экспедиции в Новый Свет, - а именно на север от страны Флориды, вверх по течению реки Святого Духа, где счастливым искателям удавалось открыть целые россыпи золота. Таким образом, мои скромные планы осуществились, и весной, с первыми отплывающими карвелами, наше судно отправится за океан.

Месяцы вынужденного бездействия, пока наш корабль грузится, пока собирается для него экипаж и зимние ветры делают опасным плавание в открытом море, я посвятил составлению этих правдивых записок, - мучительный труд, в который вкладываю я ныне последнюю скрепу. Не мне судить, с каким искусством удалось мне пересказать тебе, благосклонный читатель, все те жестокие мучительства и те тягостные испытания, в какие вовлекла меня неудержная страсть к женщине, и не мне оценивать, могут ли эти записки быть полезным предостережением для слабых душ, которые, подобно мне, захотят почерпать силы в чёрных и сомнительных колодцах магии и демономантии. Во всяком случае, я писал свою повесть со всей откровенностью, выставляя людей такими, каковыми они мне представлялись, и не щадя себя самого, когда надо было изобразить свои слабости и недостатки, а также не утаивал я ничего из тех знаний, какие получил о тайных науках из прочитанных мною книг, из своего несчастного опыта и из речей учёных, с которыми сближали меня случайности моей судьбы.

Не желая лгать в последних строках своего рассказа, скажу, что если бы жизнь моя вернулась на полтора года назад и вновь на Дюссельдорфской дороге ждала меня встреча со странной женщиной, - может быть, вновь совершил бы я все те же безумства и вновь перед троном дьявола отрёкся бы от вечного спасения, потому что и поныне, когда Ренаты уже нет, в душе моей, как обжигающий уголь, живёт непобедимая любовь к ней, и воспоминание о неделях нашего счастия в Кёльне наполняет меня тоской и томлением, ненасыщенной и ненасытимой жаждой её ласк и её близости. Но со строгой уверенностью могу я здесь дать клятву, перед своей совестью, что в будущем не отдам я никогда так богохульственно бессмертной души своей, вложенной в меня Создателем, - во власть одного из его созданий, какой бы соблазнительной формой оно ни было облечено, и что никогда, как бы ни были тягостны обстоятельства моей жизни, не обращусь я к содействию осуждённых Церковью гаданий и запретных знаний и не попытаюсь переступить священную грань, отделяющую наш мир от тёмной области, где витают духи и демоны. Господь Бог наш, видящий всё и глубины сердечные, знает всю чистоту моей клятвы. Аминь.


Конец повести

Валерий Брюсов - Огненный ангел- 04, читать текст

См. также Брюсов Валерий - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Под Старым мостом
...Тогда густеет ночь, как хаос на водах, Беспамятство, как Атлас, дав...

Последние страницы из дневника женщины
I 15 сентября Событие совершенно неожиданное. Мужа нашли убитым в его ...