Петр Боборыкин
«Китай-город - 02»

"Китай-город - 02"

XXIV

Им обоим приятно было бы остаться еще вдвоем в этом хозяйском отделении амбара. Но если б у Анны Серафимовны и не случилось экстренного дела, она бы все-таки поспешила уехать. Палтусова она принимала несколько раз у себя на дому, но в гостиной, в огромной комнате, на диване, в роли дамы,- она там не так близко сидела к нему, думала не о том, следила за собой, была больше стеснена, как хозяйка.

- Можно будет нанести вам визит? - спросил Палтусов с продолжительным наклонением головы и протянул ей руку.

- Милости просим,- весело сказала она и не успела высвободить свою руку, как он поцеловал ее немного выше кисти, где у ней поверх перчатки извивался длинный, до локтя, и тонкий браслет, в виде змеи, из платины.

- Я хотел расспросить вас подробнее о вашей школе.

Они выходили в наружное отделение конторы.

- Идет порядочно. Только вот теперь я реже буду ездить на фабрику.

"От сердца ли спросил он про школу?" - подумала она и опустила вуалетку. Трифоныч вырос перед нею. Оба конторщика приподнялись с своих мест. Палтусов еще раз простился и надел шляпу, когда брался за ручку двери. Она поклонилась ему и смотрела через стекло, как он вышел под свод рядов, повернул вправо, спустился с мостков и сел на пролетку. Его низкая шляпа, изгиб спины, покрой пальто, лиловое одеяло на ногах, борода с профилем приходились ей очень по вкусу. Все это было и красиво и умно. Она так и сказала про себя: "умно".

Своим подчиненным Анна Серафимовна сделала один общий поклон и сказала Трифонычу, подбежавшему к ней, так, чтобы никто не расслышал:

- Завтра пораньше зайди... и принеси все платежи, самые нужные.

На что он шепнул:

- Слушаю, матушка,- и, подавшись назад, три раза тряхнул седеющей головой.

Малый у дверей бросился кликать кучера. Подъехал двуместный отлогий фаэтон с открытым верхом. Лошадей Анна Серафимовна любила и кое-когда захаживала в конюшню. Из экономии она для себя держала только тройку: пару дышловых, вороную с серой и одну для одиночки - она часто езжала в дрожках - темно-каракового рысака хреновского завода. Это была ее любимая лошадь. За городом в Парке или в Сокольниках она обыкновенно говорила своему Ефиму:

- Пусти-ка Зайчика!

Зайчик брал раза два призы. Дышловые были отлично выезжены. Ефим - не очень толстый, коренастый кучер, по-московски выбритый и с большими усами. Жил сначала в наездниках на помещичьих заводах, пил редко, за лошадьми ухаживал умело, отличался большой чистоплотностью и ценил в хозяйке то, что она любит лошадей, знает в них толк и жалеет их: ездит умеренно, зимой не морозит ни лошадей, ни кучера, когда нужно - посылает нанять извозчичью карету. При Викторе Мироновиче состоял свой кучер, который в отсутствие барина пьянствовал и водил в конюшню разных "шлюх".

Между Ефимом и Анной Серафимовной установилось большое понимание.

- В Ильинские ворота проедешь,- приказала она ему.

Малый застегнул фартук. Фаэтон тихо пробрался по переулку. Выехав на Ильинку, Ефим взял некрупной рысью. Езда на улице поулеглась. Возов почти совсем не видно было. Но треск дрожек еще перекатывался с одного тротуара на другой.

Из своей легкой на ходу коляски, покачиваясь на пружинах шелковой репсовой подушки, Анна Серафимовна глядела вперед, не поворачивая головы по сторонам. Она и обыкновенно не делала этого, а теперь ей надо было обдумать много серьезных деловых вещей. Сейчас она должна заехать к своему приятелю-советнику Ермилу Фомичу Безрукавкину. Он ее банкир и душеприказчик. Завещание свое она давно написала. С ним разговор будет короткий об деле. Деньги он приготовит. Ермил Фомич очень обрадуется, что с завтрашнего дня все поступит к ней на руки. Вот только охотник он до умных разговоров. А ей к спеху. Ждут ее обедать к "тетеньке" Марфе Николаевне Кречетовой. Там садятся ровно в пять. Ее подождут; но сильно запоздать она сама не хочет. Тетенька - человек нужный. Она при хороших деньгах; к племяннице большое доверие имеет. Придется, быть может, перехватить. У Ермила Фомича она не желала бы дисконтировать, хотя он с удовольствием, хоть на двести тысяч и больше. Да неизвестно еще, какие "супризы" приготовит муженек в течение зимы.

Сквозь эти расчеты и соображения нет-нет то мелькнет лицо Палтусова, то вспомнится голос и та минута, когда он так быстро и ново для нее поцеловал ей руку выше кисти. И та минута, когда она стояла на лестнице и рассердилась еще сильнее на свое песочное платье. Теперь она опять слегка покраснела.

Проходил разносчик с ананасом и виноградом.

- Стой!- крикнула Анна Серафимовна Ефиму.

Она подозвала разносчика. "Куплю тетушке",- решила она, но начала основательно торговаться.

Ананас уступили ей за три рубля. Это ей доставило удовольствие: и недорого и подарок к обеду славный. Скупа ли она? Мысль эта все чаще и чаще приходила Анне Серафимовне. Скупа! Пожалуй, и говорят так про нее. И не один Виктор Мироныч. Но правда ли? Никому она зря не отказывала. В доме за всем глаз имеет. Да как же иначе-то? На туалет,- а она любит одеться,- тратит тысячи три. Зато в школу целый шкап книг и пособий пожертвовала. Можно ли без расчета?

Нежный запах ананаса, положенного в открытый верх коляски, достигал до ее обоняния. И опять всплыли глаза Палтусова. Глазам-то она не верит. Очень уж они мягки и умны. Такой человек на каждом хочет играть, как на скрипке...

Ефим свернул с Маросейки и остановился на просторном дворе у бокового крыльца в крытом проезде.

XXV

Надо было позвонить. Ермил Фомич жил по-заграничному. Прислуживали ему камердинер и мальчик. Как холостяк, он дома почти никогда не обедал; приедет из города, переоденется и на целый вечер в гости или обедать, а то в театр, если не сидит дома и не читает книжку нового журнала. До журналов - большой охотник и до русских запрещенных книг. Анна Серафимовна так и разочла: заехала к нему теперь, перед обедом. В своем амбаре он сидел только до четвертого часа, а потом заезжал в два-три места по городу, а иногда в Замоскворечье. Но домой непременно завернет, снимет визитку, черный сюртук наденет и шляпу другую. Для амбара у него шелковая, высокая, а для гостей - поярковая, какие живописцы за границей носят.

- Дома Ермил Фомич?

Отворил камердинер, небольшого роста, брюнет, франтовато и пестро одетый.

- Никак нет-с. Пожалуйте. Сейчас будут.

Он знал Анну Серафимовну. Ермил Фомич ему наказывал, что "эту даму" всегда просить и осведомляться, не угодно ли чего: чаю, кофею, зельтерской или фруктовой воды.

Дом у Ермила Фомича - небольшой, снаружи не очень внушительный, отделан художником... Уже в передней фрески на стенах и по потолку показывали, что хозяин не желал довольствоваться обыкновенной барской или купеческой лакейской. Отделка следующих комнат, библиотеки, столовой, двух гостиных, комнаты в готическом вкусе, спальной и образной, была известна Анне Серафимовне. Она мало понимала в произведеньях искусства. Картины, бюсты, вазы оставляли ее равнодушной. И своей "тупости" она не скрывала. Муж ее не покупал картин. Деньги шли у него на кутежи, чванство, женщин и карты. Развить свой артистический вкус ей было не на чем у себя дома, а за границей на нее нападала ужасная тяжесть и даже уныние от кочевания по залам Дрезденской галереи, Лувра, венского Бельведера, флорентийских Уффиций.

Но во второй, маленькой, гостиной у Ермила Фомича висит картина - женская головка. Анна Серафимовна всегда остановится перед ней, долго смотрит и улыбается. Ей кажется, что эта девочка похожа на ее Маню. Ей к Новому году хочется заказать портрет дочери. За ценой не постоит. Пригласит из Петербурга Константина Маковского.

Камердинер ввел ее в первую гостиную, с узорчатым ковром и золоченой мебелью с гобеленами, и спросил, как всегда:

- Не угодно ли чего приказать?

Она ответила, что ничего не желает, опустилась у окна в кресло и тут только почувствовала усталость в ногах, не от ходьбы, а от волнений сегодняшнего дня.

Потом вынула из кармана записную книжечку в шелковом сиреневом переплете, прикоснулась кончиком языка к карандашу и записала несколько цифр.

Надо изложить все Ермилу Фомичу покороче и подельнее насчет доверенности и прочего. А деньги он приготовит. В банки она не любила вкладывать. Да и не тот процент. Бумаг купить - лопнет общество или сам банк. Такой же человек, как Ермил Фомич, не лопнет. Ему ничего не значит давать ей десять процентов. Он не дисконт и все сорок получит с ее же денег.

С четверть часа подождала Анна Серафимовна. Каждый раз, когда она попадала в дом Безрукавкина, ей приходила мысль: почему это Ермил Фомич не присватался за нее десять лет назад? Отец отдал бы за него непременно. Ему, правда, лет сильно за пятьдесят, а тогда было за сорок. Влюбиться в него трудно; да и зачем? Жила бы в почете, покойно, он бы ее только похваливал, нашел бы в ней добрую помощницу. И какое она добро делает - все бы ему по душе. Он книжек читает больше ее, да и не очень скуп. Картины его надо бы похвалить, а она не понимает в них толку. Так она и теперь улыбается, когда он ей расписывает, что вот в этом ландшафте есть особенного. Она и теперь к его языку применилась: знает, что есть "сочная кисть" и "колорит", и освоилась с словом "зализать" и "компоновка". А тогда и подавно бы применилась. И вдовой раньше бы была. Будто больше ничего и не надо?

Глаза Анны Серафимовны блеснули и прикрылись веками. Еще раз кусок сегодняшнего разговора с Палтусовым припомнился ей. Он назвал ее "соломенной вдовой". И она сама это подтвердила. У ней это сорвалось с языка, а теперь как будто и стыдно. Ведь разве не правда? Только не следовало этого говорить молодому мужчине с глазу на глаз, да еще такому, как Палтусов. Он не должен знать "тайны ее алькова". Эту фразу она где-то недавно прочла. И Ермил Фомич когда разойдется, то этаким точно языком говорит.

- А!.. бесценная Анна Серафимовна!- раздалось над ее головой.

Безрукавкин, полный, русый, не очень еще старый, бородатый человек, в коротком клетчатом пиджаке, на вид скорее помещик, чем коммерсант, протягивал ей обе руки.

Она встала. Он ее опять усадил и, не выпуская рук, присел рядом на другое кресло.

- Денег надо, Ермил Фомич,- весело начала она.

- Черпайте! Приказывайте! Ваш слуга и казначей...

- Да, может, моих-то не хватит...

- Так за мои примемся. А разве муженек?!.

В десяти словах она ему все изложила. Ермил Фомич слушал, закрыв совсем глаза, и чуть слышно мычал.

XXVI

- Так вот как-с,- выговорил с удареньем Безрукавкин и поник головой.

- Одобряете? - спросила она.

- Еще бы! Абсолютно!

Он встряхнул волосами по моде сороковых годов "a la moujik" {по-мужицки (фр.), т. е. в скобку.} и, улыбаясь, глядел на свою гостью.

- Еще бы! - повторил он.- Умница вы, да и какая! Вас бы надо к нам в биржевой комитет или в думу... Ей-ей! Все это превосходно - и полное мое вам одобрение. Завтра пораньше Трифоныча ко мне... Какую надо сумму и проектец доверенности. У меня есть дока... Из наших банковых юрисконсультов. Я ему завтра покажу, нарочно заеду. Так вы,- он начал говорить тихо,- пенсиончик супругу-то положили?..

Они оба расхохотались.

- А за пазухой надо сотни тысяч держать!

- Да я так и буду готовиться, Ермил Фомич.

- Пожалуй, и не хватит!..

Он ее жалел. С "дамами" Безрукавкин всегда бывал любезен, но Анну Серафимовну отличал особенно. Его влекли к ней, кроме наружности, ее деловая натура и "истовый" вид, умение держать себя. И по части "вопросов" можно с ней пройтись. Серьезные книжки любит читать, статейку ей укажешь - непременно прочтет, слушает его почтительно, спорит мало и, если с чем не согласна, возражает умно. Не раз и он жалел: почему не пришло ему на мысль присвататься к ней десять лет тому назад? Очень уж он сжился с своей холостой свободой. Все говорил: "Так-то лучше", да и не взвиделся, как пятьдесят семь годков стукнуло.

Анна Серафимовна встала и посмотрела, который час. Пора на обед к тетке. Ермил Фомич протянул ей обе руки и задержал ее еще минуты на две в гостиной.

- Когда же мы сядем рядком,- спросил он,- да потолкуем ладком?

- Забываете меня, заехали бы когда-нибудь. Я вечера все дома сижу.

- Какова статейка-то в последнем номере, а?

Они перешли в его библиотеку.

- Не читала еще.

- А-а! Прочтите! Знамение времени! Вы раскусите, чем пахнет! Есть что-то такое, как бы это сказать... Протестация. Пришел конец нашему квасу-то. Мы шапками закидаем! Мы да мы! А вся Европа нам фигу кажет...

Безрукавкин быстро подошел к письменному столу и взял книгу журнала. Она была развернута. Он надел было очки и собрался прочитать Анне Серафимовне целую страницу.

"Батюшки!" - испугалась она и начала отступать к двери.

- Торопитесь?- спросил он с книжкой в руке.

- Да, извините, Ермил Фомич, спешу.

- Жаль, а тут вот есть одно выражение. Так у нас еще не писали. Я боялся - остановка будет месяца на четыре, однако до сих пор Бог миловал...

- Вот вы какой!..- пошутила она.

- Я такой!.. Это точно. Из старых западников... У меня какие друзья-то были? Кто мне дорогу-то указал?.. Храни, мол, Ермил, наши... как бы это сказать... инструкции. Я и храню! Перед Европой я не кичусь! Наука...

Он не докончил и подбежал к этажерке с книгами.

- Эту вещицу не видали?

Глаза его заблестели, когда он поднес брошюру к лицу Анны Серафимовны. Она прочла заглавие.

- Интересно?- спросила она боязливым звуком. Ермил Фомич оглянул комнату и продолжал шепотом и немного в нос:

- Я, вы знаете, этих господ не признаю. Они чрез край хватили... Додумались до того, что наука, говорят, барское дело!.. Каково? Наука! А что бы мы без нее были?.. Зулусы или, как их еще... вот что теперь Станлей, американец, посещает... А есть два-три места... мое почтение! Я отметил красным карандашом.

Анна Серафимовна стояла уже в дверях передней.

- Ах да! Вам к спеху... Не хотите ли просмотреть брошюру?

- Боюсь, Ермил Фомич!

- Вы-то?.. Да вы смелее любого из нас.

- Где уж! Дай Бог со своей-то домашней политикой справиться.

- Ну, коли так, с Богом! Пожалуйте руку. А если что - не побрезгуйте, заверните в амбар.

- У вас там и без меня много дела.

- Какой!... Так, по инерции... Ей-богу! Сидишь, сидишь... Один вексель учтешь, другой, третий; отчет по банку или по обществу просмотришь; в трактир чайку! Китай!.. Ташкент!.. По сие время еще в татарщине находимся!

И он резнул себя по горлу.

В передней Ермил Фомич собственноручно отворил Анне Серафимовне дверь в сени и крикнул камердинеру:

- Проводи!

XXVII

К тетушке Марфе Николаевне езды было четверть часа. Минут пять она опоздает, не больше. До сих пор все идет хорошо. Ермил Фомич - верный друг. Он считается, как и она, скуповатым, а по своей части кряжистым "дисконтером", но она знает, что он способен открыть ей широкий кредит. Да до кредита авось дело и не дойдет. Если она и спустит весь свой капитал в первые два года, так после выберет его. А ее суконная фабрика пойдет своим обычным порядком. Какой на нее "оборотный" капитал нужен, она не тронет его. Чистого дохода с фабрики она не проживет, даже если бы с мануфактур Виктора Мироновича и не получалось никакого дохода, до покрытия его долгов. Только надо хорошенько все оговорить и следить за ним. Пожалуй, придется иметь верного человека за границей.

Она задумалась.

Не хорошо! Что ж это будет в сущности? Похоже на шпионство. Какое шпионство? Простое наблюдение... Под рукой кому следует дать знать - магазинщикам и прочему люду, что хотя он и может подписывать векселя, но платить нечем, все у него заложено, а распоряжение делом - у жены. Если он не уймется - она ему предложит дать ей вторую закладную на мануфактуры. Тогда пускай пишет векселя. За нею все равно останется его недвижимость. Не хватит у нее своих денег, Ермил Фомич даст без залога, учтет вексель на какую угодно сумму, да и в банках можно учесть. У ней лично кредит солидный - где хочет: и в государственном, и в торговом, и в купеческом, и в учетном.

Все дела да дела, расчеты, подозрения, цифры, рубли. Сушь! А день стоит такой радостный. Вот пять часов, а тепло еще не спало. Даже на весну похоже: воздух и греет и опахивает свежестью.

Анна Серафимовна потянула на себя полы шелкового пальто. Она не вернется домой до вечера. А вечером засвежеет. Кто знает, быть может, и морозик будет. Ведь через несколько дней на дворе октябрь. Ей дадут что-нибудь там, у тетки. Она не одного роста с кузиной, зато худощавее.

Коляска ехала на добрых рысях. Ефим натянул вожжи. Лошади, настоявшись досыта, немного горячились и закусывали то та, то другая удила уздечки. Раза два на плохой мостовой порядочно качнуло. Но нить мыслей Анны Серафимовны не прервалась. Дела не позволяли ей отдаться своим ощущениям. Да, она за последнее время точно отказалась от своей жизни. Как будто забыла, что ей всего двадцать семь лет, что считают ее хорошенькой, целуют ручки, всячески отличают ее, обходятся с нею совсем не так, как с женщинами ее круга. Не потому ли, что она слывет за миллионершу? Кто знает? И этот Палтусов точно так же...

Она не замечала, что уже третий раз после разговора в амбаре мысль ее переходила к этому человеку. Ей хотелось теперь еще сильнее, чтобы он не смотрел на нее только как на купчиху-скопидомку. Надо ей больше читать,- вот когда дело наладится, после отъезда мужа. Она немало читала и любит серьезные вещи. Не слишком ли уж она скромна? Вон хоть бы взять Ермила Фомича. Он так и режет. Правда, не всегда у него иностранное слово кстати. Сегодня он пустил и "протестации" и "инерцию"... А ведь он на медные деньги учился. Когда он ей раз записку написал, так ни одной живой "яти" не было. Разве у ней такая грамотность? Она из пансиона второй ученицей вышла... И детей будет сама учить - и русскому, и когда надобность будет, так и арифметике и географии. Степенность и осторожность ее одолевают. И людей мало видит умных, развитых. А Ермил Фомич промежду них терся лет еще двадцать пять назад; на нем и осталась эта чешуя... Вот он "западник" - и поди с ним тягайся!

Ловко, крутым поворотом влетел Ефим во двор одноэтажного длинного дома с мезонином и крыльями - вроде галерей,- окрашенного в нежно-абрикосовый цвет. Двор уходил вглубь, где за чугунной белой решеткой краснели остатки листьев на липах и кленах. Дом Марфы Николаевны Кречетовой занимал широкую полосу земли, спускавшейся к Яузе. Из сада видны были извилины реки, овраги, фабрики, мост, а над ними, на другом берегу,- богатые церкви и хоромы Рогожской, каланча части, и еще дальше - башни и ограды монастыря. Точно особенный город поднимался там, весь каменный, с золотыми точками крестов и глав, с садами и огородами, с внешне строгой обрядной жизнью древнего благочестия, с хозяйским привольем закромов, амбаров, погребиц, сараев, рабочих казарм, затейливых беседок и вышек.

XXVIII

В переднюю, просторную низкую полукруглую комнату, высыпала молодежь встретить Анну Серафимовну. Поднялись говор, смех, оглядыванье туалета, поцелуи. Всех шумнее держала себя ее двоюродная сестра, меньшая, незамужняя дочь Марфы Николаевны - Любаша, широкоплечая, небольшого роста, грудастая девица. Ее темные волосы были распущены по плечам. Заметный пушок лег вдоль верхней губы. Разом взявшись за руки, накинулись на гостью две девушки, обе блондинки, высокие, перетянутые, одна в коротких волосах, другая в косе, перевязанной цветною лентой,- такие же бойкие, как и Любаша, но менее резкие и с более барскими манерами. Одна была консерваторка Кисельникова из купеческих дочерей, другая - учительница Селезнева, дающая уроки по богатым купцам, из чиновничьей семьи. Они очень походили одна на другую и схоже одевались, бывали в одних домах, разом начинали хохотать и кричать, вместе бранились с своими кавалерами и беспрестанно переглядывались. В дверях показались два подростка в расстегнутых мундирах технического училища, а за ними, уже из залы, видна была низменная фигура молодого брюнета в бородке, с золотым pince-nez, в белом галстуке при черном, чрезмерно длинном сюртуке,- помощник присяжного поверенного Мандельштауб, из некрещеных евреев.

- Тетя! Пора!- кричала Любаша, тиская Анну Серафимовну.

Она давно привыкла звать ее "тетя".

- Всего пять минут опоздала.

- Жрать смерть хочется! - сошкольничала Любаша на ухо, но так, что подруги ее слышали и разразились смехом.

- Ах, Люба! - вырвалось у Селезневой. Она при посторонних церемонилась.

- Ну ладно! - отозвалась Любаша.- Тетя! голубушка! шляпка-то у вас - целый овин. А лихо! Только я ни за что бы не надела. Пожалуйте, пожалуйте, родительница уж переминается.

Она схватила Анну Серафимовну за плечи и больше потащила, чем повела в залу.

- Брысь, брысь! Реалисты-стрекулисты! - крикнула она на техников, расталкивая их.- Не пылить!..

В зале накрыт был стол во всю длину, человек на четырнадцать. Особой столовой у Марфы Николаевны не было. Она не любила и больших дубовых шкапов. Посуда помещалась в "буфетной" комнате. Белые с золотом обои, рояль, ломберные столы, стулья, образ с лампадкой; зала смотрела суховато-чопорно и чрезвычайно чисто. За чистотой блюла сама Марфа Николаевна, а Любаша, напротив, оставляла везде следы своей непорядочности.

- Вы не знакомы? - спросила она помощника в белом галстуке, указывая на Станицыну.

- Не имел удовольствия встречать...- начал было он.

- Ну вы как затянете. Тетя моя, то бишь сестра двоюродная... ну да это все равно... Анна Серафимовна. Видите, какая прелесть... А это адвокат... то бишь помощник Мандельбаум.

- Штауб,- поправил он полуобиженно, но улыбающийся.

За Любой давали полтораста тысяч - можно было и православие принять.

- Ну, все равно! Штауб, Баум, Шмерц. Все едино, что хлеб - что мякина... А вы знаете, тетя милая, у нас зять.

- Кто?- тихо спросила Анна Серафимовна, все еще не пришедшая в себя.

- Зять, Сонин муж. Доктор Лепехин. Вот сейчас справлялся тоже - скоро ли обедать. А я ему говорю: лопайте закуску!

- Любовь Саввишна,- покачал головой брюнет,- вы все нарочно.

- Сойдет!.. Для таких кавалеров не начать ли парлефрансе?

И она чуть-чуть не высунула ему язык. Девицы шли назади и все "прыскали".

В дверях гостиной наткнулись они еще на подростка - в солдатском мундире, очках, с большим количеством прыщей на красном, потном лице. Он хлопнул каблуками.

- Это ничего,- пояснила Любаша Анне Серафимовне.- Из училища. Я им всем говорю: что вы к нам шатаетесь? Зубрить вам надо. Ей-богу, директору напишу, чтоб пробрали. А он все насчет любовной страсти. Этакие-то корпусятники!

Любаша приложила руку к сердцу, сгримасничала и тряхнула своей гривой. Анна Серафимовна сдержанно засмеялась и шепнула ей:

- Полно, нехорошо!

- Сойдет!- крикнула ей в ответ Любаша и ввела в гостиную.

XXIX

На среднем диване, под двумя портретами "молодых", писанных тридцать пять лет перед тем, бодро сидела Марфа Николаевна и наклонила голову к своему собеседнику, доктору Лепехину, мужу ее старшей дочери Софьи, медицинскому профессору, приезжему из провинции. Марфа Николаевна сохранилась: темные волосы, зачесанные за уши, совсем еще не серебрились даже на висках, красиво сдавленных. Кожа потемнела против прежнего, но все еще была для ее лет замечательно бела. В линии носа, в глазах, не утративших блеска, сидело фамильное сходство с племянницей. Она немного согнулась, но не сгорбилась. Голову ее драпировала черная кружевная косынка, надетая по-своему, вроде платочка. Черное же шелковое платье с большой пелериной придавало ей значительность и округляло ее сухой стан. Она все собирала и как бы закусывала свои тонкие губы, почему кумушки и болтали, что она придерживается рюмочки. Но это была чистейшая клевета. Марфа Николаевна, правда, имела привычку выпивать за обедом и ужином по рюмке тенерифу, но к водке отроду не прикладывалась.

Обширный диван с высокой резной ореховой спинкой разделял две большие печи - расположение старых домов - с выступами, на которых стояло два бюста из алебастра под бронзу. Обивка мебели, шелковая, темно-желтая, сливалась с такого же цвета обоями. От них гостиная смотрела уныло и сумрачно; да и свет проникал сквозь деревья - комната выходила окнами в сад.

Зятя Марфы Николаевны Анна Серафимовна видела всего два раза: когда он венчался да еще за границей. Ей показалось, что он похудел и оброс еще больше волосами. Борода начиналась у него тотчас под нижними веками. На голове волосы курчавились и торчали в виде шапки. Ему можно было дать лет тридцать пять. В начинающихся сумерках гостиной блестели его большие круглые глаза восточного типа. Он весь ушел в кресло и поджал под него длинные ноги. Фрак сидел на нем мешковато: профессор приехал от какого-то чиновного лица.

- Ах, Аннушка! - встретила Марфа Николаевна племянницу своим певучим голосом.- Мы думали - не будешь. Спасибо, спасибо.

Старуха приподнялась с дивана, вышла из-за стола, обняла Анну Серафимовну и поцеловала ее два раза.

- Маменька! - вмешалась Любаша.- Я велю давать суп. Мужчинки,- крикнула она,- полумужчинки! закуску можете травить!.. Марш!

- Люба, что ты это мелешь?- не то что очень строго, но все-таки по-матерински остановила ее Марфа Николаевна.

Она давно перестала сердиться на дочь за ее язык и обхождение. Ссориться ей не хотелось. Пожалуй, сбежит... Лучше на покое дожить, без скандала. Марфа Николаевна только в этом делала поблажку. В доме хозяйкой была она. Деньги лежали у нее. Всю недвижимость муж ей оставил в пожизненное владение, а деньги прямо отдал. Люба это прекрасно знала.

- Егор Егорыч,- обратилась она к зятю,- наша Аннушка-то какая милая!.. Вы как ровно не признали ее.

- Признал-с,- ответил горловым голосом зять, встал и протянул руку Анне Серафимовне.

Он ей никогда не нравился. Она даже побаивалась его учености и резкого тона. Говорил он - точно ногу или руку резал.

- Закусить милости прошу,- пригласила старуха.- Люба, проси гостей в залу.

Племянницу Марфа Николаевна придержала в гостиной и шепнула ей:

- Не привез жену-то!.. Так скрутил! Даром что бойка была. Вот я тоже и Любови говорю: дай срок-от, нарвешься ты вот на такого же большака...

Опершись слегка на руку Анны Серафимовны, красивая старуха перешла в залу, истово перекрестилась большим крестом, села на хозяйское место, где высилась стопа тарелок, и начала неторопливо разливать щи.

- Сюда, сюда,- указывала она рядом с собою Анне Серафимовне, Молодежь долго шушукалась и топталась около закуски. Из задней двери выплыли две серые фигуры и сели, молча поклонившись гостям.

- Где же Митроша?- спросила Марфа Николаевна.

- Не приезжал еще! - откликнулась Любаша.- Нам из-за него не...- Она хотела сказать "околевать", но воздержалась.

Остались не занятыми два прибора. Подростки и девицы, наевшись закуски, загремели стульями и заняли угол против хозяйки.

XXX

- Тетя! - крикнула Любаша через весь стол, упершись об него руками.- Знаете, кого мы еще к обеду ждали?

- Кого?

- Сеню Рубцова... вы его помните ли?

Анна Серафимовна стала вспоминать.

- Родственник дальний,- пояснила Марфа Николаевна,- Анфисы Ивановны покойницы сынок. И тебе приходится так же,- наклонилась она к племяннице.

- Нашему слесарю - двоюродный кузнец!..- откликнулась Любаша.

Техники и юнкер как-то гаркнули одним духом. Профессор ел щи и сильно чмокал, посапывая в тарелку. Прислуживал человек в сюртуке степенного покроя, из бывших крепостных, а помогала ему горничная, разносившая поджаристые большие ватрушки. Посуда из английского фаянса с синими цветами придавала сервировке стола характер еще более тяжеловатой зажиточности. В доме все пили квас. Два хрустальных кувшина стояли на двух концах, а посредине их массивный граненый графин с водой. Вина не подавали иначе, как при гостях, кроме бутылки тенерифа для Марфы Николаевны. На этот раз и перед зятем стояла бутылка дорогого рейнского. Молодежи поставили две бутылки ланинской воды; но техники и юнкер пили за закускою водку, и глаза их искрились.

- Тетя! - крикнула опять Любаша.- Сеня-то какой стал чудной! Мериканца из себя корчит! Мы с ним здорово ругаемся!

Анна Серафимовна ничего не ответила. Она расслышала, как адвокатский помощник сказал Любаше:

- А вы большая охотница... до этого?..

Тетка старалась ввести ее в разговор с зятем. Он обеих давил своим присутствием, хотя и держался непринужденно, как в трактире, и не выражал желания кого-либо из присутствующих занимать разговорами.

- Вот, Егор Егорыч,- начала Марфа Николаевна,- рассказывает про свои места... Про поляков... не очень их одобряет...

Он только повел белками и выпил после тарелки щей большую рюмку рейнвейна.

- Егор Егорыч,- подхватила с своего места Любаша,- прославился тем, что Дарвинову теорию приложил к обрусению... Не пущай! Как у Щедрина...

Вся молодежь расхохоталась. Мандельштауб даже взвизгнул, белокурые девицы переглянулись к толкнули одну другую.

- Люба! - строго остановила мать и покачала головой.

Обросшие щеки профессора пошли пятнами.

- А вы знаете ли, что такое Дарвинова теория? - спросил он глухо.

- Гни в бараний рог! Кто кого сильнее, тот того и жри!..- обрезала уже в сердцах Люба.

Она терпеть не могла своего шурина.

- И будем гнуть-с!- также со злостью ответил он и ударил ножом о скатерть.

"Господи!- подумала Анна Серафимовна.- Они подерутся".

Подали круглый пирог с курицей и рисом, какие подавались в помещичьих домах до эмансипации. Зазвякали ножи, все присмирели, и в молодом углу ели взапуски... Любаша ужасно действовала своим прибором. Анна Серафимовна старалась не глядеть на нее. Вилку Любаша держала торчком, прямо и "всей пятерней" - как замечала ей иногда мать, отличавшаяся хорошими купеческими манерами; ножик - так же, ела с ножа решительно все, а дичь, цыплят и всякую птицу исключительно руками, так что и подруг своих заразила теми же приемами. Невольно бросила Анна Серафимовна взгляд на свою кузину. В эту минуту Любаша совсем легла на стол грудью, локти приходились в уровень с тем местом, где ставят стаканы, она громко жевала, губы ее лоснились от жиру, обеими руками она держала косточку курицы и обгрызывала ее. Глаза ее задорно были устремлены на зятя и говорили: "Вот дай срок, я догложу, задам я тебе феферу!"

- Как вы это страшно сказали,- с улыбкой заметила Анна Серафимовна профессору.

Он дожевал и, не поднимая головы, выговорил:

- Такой народ!..

- Маменька,- донесся голос Любаши,- здесь вина нет... Там рейнвейн стоит,- и она ткнула головой в воздух,- а здесь хоть бы чихирю какого поставили.

Мать показала головой лакею на свою бутылку тенерифу.

- Нет, нет! Покорно спасибо. Пожалуйте нам красного!.. Лафиту!

Подозвана была горничная. Марфа Николаевна что-то шепнула ей и сунула в руку ключи. В передней заслышались шаги.

- Вот Митроша! - возвестила Любаша; потом оглядела всех и вскрикнула: - Ведь нас тринадцать будет!..

Все переглянулись, не исключая и зятя. Мать пустила косвенный взгляд на две серые фигуры: одна была приживалка - майорша, другая - родственница, вдова злостного банкрота.

- Ха-ха!- сквозь зубы рассмеялся зять и поглядел на Любашу.- Дарвина имя всуе употребляете, а тринадцати за столом боитесь.

- И боюсь. И все боятся, только стыдно сказать... И вы, когда попа встретите, что-то такое выделываете, я сама видала.

Приживалка-родственница безмолвно встала и отошла в сторону.

- Поставь их прибор на ломберный стол,- приказала лакею Марфа Николаевна.

Все точно успокоились и стали доедать рис и сдобные корки пирога.

Подали и бутылку красного вина. Досталось по рюмке молодому концу стола. Любаша пролила свое вино; юнкер начал засыпать пятно солью и высыпал всю солонку.

XXXI

К ручке Марфы Николаевны подошел сын ее Митроша, или "Митрофан Саввич", как звала его сестра, когда желала убедить его в том, что он "идиот" и "чучело". Он походил на сестру только широкой костью и не смотрел ни гостинодворцем, ни биржевиком. Всего скорее его приняли бы за домашнего учителя или даже за отставного военного, отпустившего бороду. Одет он был в модный темный драповый сюртук, но все на нем сидело небрежно и точно с чужого плеча. Рыжеватые волосы, давно не стриженные, выдавались над лбом длинным клоком, борода росла в разных направлениях. На переносице залегли две прямые морщины, и брови часто двигались. Ему минуло двадцать семь лет.

Митрофан Саввич поклонился всем небрежно и торопливо и сел рядом с шурином. Он его почитал и постоянно ему поддакивал. Анна Серафимовна знала наперед, как он будет себя вести: сначала посидит молча, будет жадно "хлебать" щи и громко жевать сухую еду, а там вдруг что-нибудь скажет насчет политики или биржи и начнет кричать сильнее, чем Любаша, точно его кто больно сечет по голому телу; прокричавшись, замолчит и впадет в тупую угрюмость. Если за столом сидит кто, играющий на каком-нибудь инструменте, он заговорит о своем корнет-пистоне. Играет он целые дни по возвращении домой, собрал на своей половине целую коллекцию медных инструментов, а когда устанет, призовет двух артельщиков и приказывает им действовать на механическом фортепьяно. С десяти до четырех он сортирует товар: марену, кубовую краску, буру, бакан, кошениль, скипидар, керосин. В этом он считается большим докой. Перед обедом бывает на бирже. Анна Серафимовна все это знала и почему-то каждый раз говорила себе: "А ведь свезут его когда-нибудь в Преображенскую больницу". Не прошло и пяти минут, как Митроша выпил квасу и уже кричал высокой фистулой по поводу какой-то депеши об англичанах:

- Торгаши проклятые!.. Опять гадить!.. Уж мы их припрем!.. Эти самые текинцы! Откуда взялись текинцы? Биконсфильд!.. Жидовское отродье! И вдруг в лорды произвели! С паршами-то!

Помощник присяжного поверенного повернул голову в своих высоких стоячих воротниках при крике "жидовское отродье". И "парши" ему не пришлись по вкусу. В другом месте он напомнил бы, что и Спиноза был тоже "с паршами", но полтораста тысяч... все полтораста тысяч...

Любаша наклонилась к нему и сказала громким шепотом:

- Пускай его!.. Сейчас клапан-то закроется! У него ведь это вдруг!..

Девицы хотели расхохотаться, но просидели тихо: каждая имела тайные виды на Митрошу.

Шурин согласился с ним. Молодежь слышала, как он с каким-то даже щелканьем своих белых зубов сказал:

- Пустить надо грамоты! Индийский народ за нас.

"Что за столпотворение вавилонское",- подумала Анна Серафимовна. Ее начало давить, как во сне, когда вас "домовой",- так ей рассказывала когда-то няня,- душит своей мохнатой лапой.

Рыба на длинной деревянной доске, покрытой салфеткой, следовала за пирогом. Соус "по-русски" подавала горничная особо. Любаша, как и все, кроме Анны Серафимовны,- ее научил муж,- ела всякую рыбу ножом и крошила ее, точно она сбирается мастерить тюрю. Никто не услыхал, как в дверях залы показался новый гость, высокого роста, с волосами и бородкой каштанового цвета и пробритой губой, что могло бы придавать ему наружность голландского или шведского шкипера. Но черты его загорелого лица были чисто русские, не очень крупные. Круглый нос и светло-серые глаза, сочные губы и широкий подбородок - все это отзывалось Поволжьем. Вокруг рта и под носом появлялись мелкие складки юмора.

Он держал в руках шотландскую шапочку. На нем плотно сидел клетчатый коричневый сьют. Его сапоги на двойных подошвах издавали сильный скрип.

- Сеня! - первая увидала его Любаша, бросила салфетку, не утеревшись, и вскочила из-за стола.

- Опять тринадцать будет!- крикнула девица Селезнева.

Приживалку посадили на прежнее место. Было немало хохоту. Новый гость пожал руку Марфе Николаевне, Любаше, ее брату и шурину. Его посадили рядом с Анною Серафимовною.

XXXII

Их перезнакомили. Действительно, он приходился в одинаковом дальнем родстве и покойному мужу Марфы Николаевны, и ей самой, и, стало быть, и Анне Серафимовне. Тетка припомнила племяннице, что они "с Сеней" игрывали и даже "дирались", за что Сеню раз больно "выдрали". Анна Серафимовна незаметно, но внимательно оглядела его.

- Как вас звать? - тихо спросила она под шум голосов и стук ножей.

- Купеческий брат Любим Торцов,- пошутил он. Говор его не то что отзывался иностранным акцентом, а звучал как-то особенно, пожестче московского.

- Нет, по отчеству?

- Тихоныч! - уже совсем по-купечески произнес он и даже на "о" сильнее, чем она произносила.

Это ей понравилось.

- Вы на Волге все жили?- спросила она.

- На Волге... десять лет невступно.

- Ведь я старше вас? - ласково выговорила она и в первый раз подольше остановила на нем свои глаза.

Рубцов тоже уставил глаза в ее брови: он таких давно не видал.

- Ну, вряд ли,- бойко, немного хриповатым голосом ответил он...- Мне двадцать шестой пошел. Я вот Митрофана на два года моложе.

- А я вас на два года старше...

Ей и то почему-то было приятно, что она старше его... На вид он смотрел тридцатилетним.

- И вы,- продолжала она понемногу спрашивать,- давно с Волги-то?

- ...Да семь годов будет... Аттестат зрелости не угодил получить. Вы нешто не слыхали? Отец в делах разорился в лоск... И мать вскорости умерла. Сестра в Астрахани замужем. Вот я, спасибо доброму человеку, и уехал за море.

- В Англии всё были?

- И в Америке тоже. Какие крохи оставались - я махнул на них рукой... Да вы что же все про меня? Вы лучше про себя расскажите. Вон вы, сестричка, какая... Вы не обидитесь? Я вас, помню, так звал.

- Зовите... И по какой же вы там части?

- Да по всякой... Кой-чему научился как следует. Из фабричного дела - суконное знаю порядочно.

- Суконное? - вскричала Анна Серафимовна.

- А что?

- Как это славно!

- Не хотите ли меня брать?

- Что же?

- Смотрите! Дорог я!

Он рассмеялся, и она с ним. Им стало ловко, весело, они сейчас почувствовали, что во всем обеде только между собою и могут вести они разговор людей, понимающих друг друга. Появление этого "братца" сегодня - после сцены в амбаре, пред открывающейся перед нею вереницей деловых забот и одиночества - разом освежило Анну Серафимовну... Недаром, точно по предчувствию, спешила она к тетке. Ей, конечно, было бы приятнее найти в Семене Тихоновиче побольше изящества в манерах и в говоре; но и так он для нее был подходящий человек... В нем она учуяла характер и живой ум. Такой малый не выдаст... Остался мальчиком в погроме дел отца, не пропал, учился, побывал в Америке... Не шутка! И все-таки не важничает, не тычет в нос заграницей, говорит сильно на "о", напоминает ей своим тоном детство. Да еще моложе ее на два года!..

Любаша с прихода Рубцова заметно притихла. Она прислушивалась к разговору его с Анной Серафимовной, начала насмешливо улыбаться, от жареного - подавали индейку, чиненную каштанами,- отказалась и сложила даже руки на груди, а рот вытерла старательно салфеткой. Она не нападала на этого "братца" так смело, как на шурина, а больше отшучивалась.

За пирожным - яблочный пирог со сливками - Рубцов, видя, как она пустила шарик в нос одному из техников, сказал ей тоном взрослого с девочкой:

- Без пирожного оставим!.. Который годок-то?

- Двадцать лет! - ответила она и хотела ему показать язык.

- Хорошо, что я сегодня здесь около бабушки сижу,- обратился он к Анне Серафимовне,- а то кузиночка-то все книжками меня пужает. Все насчет обмена веществ... Штофвексель {Обмен веществ (от нем.: Stoffwechsel).}. Из физиологии-с!..

- Я вижу, что тебе хорошо там - присоседился,- подхватила Любаша и начала шептаться с подругами.

Все три девицы встали из-за стола, гремя стульями. Любаша, когда приходилось "прикладываться" - так она называла целование руки у матери,- не могла не заметить Рубцову и Анне Серафимовне:

- Вас теперь, я вижу, и водой не разольешь.

- Что мы, собаки, что ли? - возразил Рубцов.- Эх, кузиночка! А еще Гамбетту видели живого.

XXXIII

Все перешли в гостиную; но Любаша и остальная молодежь, видя, что Рубцов отошел к окну вместе с Анною Серафимовною, потащила всех в мезонин, где помещался бильярд. Митроша сел с шурином играть в карты в вист. Для этого приглашена была одна из приживалок - майорша. Марфа Николаевна отдыхала после обеда с полчасика. За стол сели поздно, и глаза у ней слипались.

Она тихо подошла к племяннице, взяла ее за плечи, поцеловала в лоб и поглядела на Рубцова, стоявшего немного поодаль.

- Видишь, Сеня, сестрица-то у тебя какая?

И старуха нежно погладила племянницу по волосам. Глаза Анны Серафимовны так и горели в полусвете гостиной, где лампа и две свечи за карточным столом оставляли темноту по углам.

Рубцов загляделся на свою "сестрицу".

- Вам, тетенька, бай-бай?- спросила Анна Серафимовна.

- Я на полчасика... Ты посидишь?

- Детей я не видала с утра.

- Не съедят... Ну, я пойду, велю вам сладенького подать.

Тут только Анна Серафимовна вспомнила про ананас. Его сейчас принесли. Тетка была тронута и сказала шепотом:

- Пускай постоит! Тем не стоит давать.

Согнутая спина старухи, с красивыми очертаниями головы, исчезла в дверях следующей комнаты.

Рубцов указал Анне Серафимовне на два кресла у окна.

- Курите?

- Нет!

- Папенька не позволял? Он ведь на этот счет строг был.

- И у самой охоты не было.

Ей делалось все ловчее с ним и задушевнее, хотя он и не смотрел особенно ласково. Домашние обиды и дрянность мужа схватили ее за сердце, но она подавила это чувство. Она не станет ему изливаться. После, может быть, когда сойдутся совсем по-родственному.

- У вас сколько же деток? - спросил он, закуривая собственную хорошую сигару.

- Двое: мальчик и девочка.

- Красные детки? - Про мужа он не стал расспрашивать - она догадалась почему; сказал только вскользь: - Супруга вашего показали мне раз на выставке, в Париже.

Однако она сообщила ему, между прочим, когда подали им фрукты и конфеты, что берет все дело в свои руки.

- Ой ли?- вскрикнул он и встал.

Тут он расспросил ее про размеры дела, про мануфактуры мужа и про ее суконную фабрику. О фабрике она говорила больше и заохотила его посмотреть, и про свою школу упомянула.

- Хвалю!- кратко заметил он.

С директором у ней мало ладу, а контракт его еще не кончился. Директор - немец, упрям, держится своих приемов, а ей сдается, что многое надо бы изменить.

- Вы бы заглянули,- пригласила она.

- Как, вроде эксперта?- спросил он с ударением на "э".

- Вот, вот!

Прибежала Любаша угощать их "своими конфетами", поднесенными ей Мандельштаубом.

- Маменька-то,- рассказала она им,- ни с того ни с сего генеральшу прикармливать стала, а та у ней серебряный шандал и стащила.

- Ах! - пожалела Анна Серафимовна.

- Да, все вышли, а она и стибрила. Зато настоящая генеральша... У ней кто чином выше из салопниц - тот ее и разжалобит скорее.

Они ничем не поддержали ее балагурства. Любаша убежала и крикнула им:

- Естественный подбор!..

Анна Серафимовна поняла намек. Рубцов крякнул и мотнул головой.

- Чудеса в решете,- начал он.- Москательный товар и происхождение видов Дарвина... и приживалки-генеральши!

- Нынче так пошло,- точно про себя заметила Анна Серафимовна.

- Да, на линии дворян, как мне на той неделе в Серпухове лакей в гостинице сказал.

Так они и проговорили вдвоем. Она узнала, что Рубцов еще не поступил ни на какое место. Всего больше рассказывал он про Америку; но у янки не все одобрял, а раза два обозвал их даже "жуликами" и прибавил, что везде у них взятка забралась. Францию хвалил.

Партия в вист кончилась. В зале стали играть и петь. Любаша играла бойко, но безалаберно, пела с выражением, но ничего не могла доделать.

- Ничего не любит кузиночка-то,- выговорил Рубцов,- только тешит себя!

Из половины Митроши доносились звуки корнета и гул механических фортепьян. Профессора он поил венгерским и угостил хором:

"Славься, славься, святая Русь!.."

XXXIV

Засвежело. Анна Серафимовна уехала от тетки в десятом часу. Рубцов проводил ее до коляски. Она взяла с него слово быть у ней через три дня.

- Муж уедет,- говорила она ему,- по делам управлюсь... Тогда на свободе... Буду ждать к обеду...

Коляска поднималась и опускалась. Горели сначала керосиновые фонари, потом пошел газ, переехали один мост, опять дорога пошла наизволок, городом, Кремлем - добрых полчаса на хороших рысях. Дом тетки уходил от нее и после разговора с Рубцовым обособился, выступал во всей своей характерности. Неужели и она живет так же? Чувство капитала, москательный товар, сукно: ведь не все ли едино?

"Затеи. Один дудит в трубу, другая озорничает, ничего не любят, ни для чего не живут, кроме себя. Как еще не повесятся с тоски - удивительное дело!"

Ефим сдержал лошадей у крыльца. Анна Серафимовна негромко позвонила. Сени освещались висячей лампой. Ей отворил швейцар - важный человек, приставленный мужем. Она его отпустит на днях. Белые, под мрамор, стены сеней и лестницы при матовом свете лампы отсвечивали молочным отливом.

На верхней площадке ее встретила не старая еще женщина - ее доверенная горничная-экономка Авдотья Ивановна, в короткой шелковой кацавейке и в "головке". Она ходила беззвучно, сохраняла следы красивых черт лица и говорила сладким московским говором.

- Что дети? - тихо спросила Анна Серафимовна.

- Уложили-с - започивали. Мадам тоже ушедши из детской.

При детях состояла англичанка бонна. Авдотья Ивановна пошла вперед со свечой через высокие, полные темноты парадные комнаты. Половина Виктора Мироныча помещалась внизу. Когда Анна Серафимовна бывала в гостях и даже дома одна, ни залы, ни двух гостиных не освещали.

Дом спал, со своей штофной мебелью, гардинами, коврами и люстрами. Чуть слышались шаги обеих женщин.

- Барин заезжали недавно,- не поворачиваясь, доложила Авдотья Ивановна.

Она всегда что-нибудь сообщит про "барина", хотя Анна Серафимовна и не поощряла этого. Через коридорчик прошли они в детскую.

- Не разбуди,- шепотом сказала Станицына Авдотье Ивановне, останавливая ее у дверей.

В детской стоял свежий воздух. Лампада за абажуром позволяла разглядеть две кроватки с сетками. Мать постояла перед каждой из них, перекрестила и вышла.

В своей спальне, с балдахином кровати, обитым голубым стеганым атласом, Анна Серафимовна очень скоро разделась, с полчаса почитала ту статью, о которой спрашивал ее Ермил Фомич, и задула свечу в половине одиннадцатого, рассчитывая встать пораньше. Она никогда не запирала дверей.

Часу в четвертом она проснулась и закричала. Ей почудилось во сне, что воры забрались к ней. Спальня тонула в полутьме лампадки.

- Кто тут?!- дико крикнула она и села в постели, вскинув руками.

- Anna! C'est moi! {Анна! Это я! (фр.).} - проговорил голос ее мужа, нетвердый, но нахальный.- Не бойся!..

Она сейчас накинула на себя кофточку. От Виктора Мироныча пахло шампанским. В полусвете виднелись его длинные ноги, голова клином, глаза искрились и смеялись.

- Что вам нужно от меня?- гневно и глухо спросила она.

Муж уже сидел у ней на кровати.

- Анна!- говорил он не очень пьяным, но фальшиво чувствительным голосом...- Зачем нам ссориться? Будем друзьями... Ты видела сегодня - я на все согласен... Но тридцать тысяч... C'est bete... {} Согласись! это... это...Это глупо... (фр.).

Вмиг поняла она, в чем дело.

- Вы проигрались?..

- Mais ecoute... {Но послушай... (фр.).}

- Проигрались?- повторила она и совсем села в постели.- Не лгите! Сколько? Сейчас же говорите!

Он был так ей гадок в эту минуту, что рука зудела у нее...

- Не кричите так!..- обиделся он и встал.

- Сколько? Ну, все равно, завтра мы увидим. Но уходите, Виктор Мироныч, ради Бога, уходите!

- Будто я так?.. Je vous donne si peu sur la peau {Я вас так мало трогаю (фр.).}.

И он захохотал... Вино только тут начало забирать его... Но не успел он повернуться, как две нервные руки схватили его за плечи и толкнули к двери.

Долго, больше получаса, в спальне раздавалось глухое женское рыдание. Анна Серафимовна лежала ничком, головой в подушку.

КНИГА ВТОРАЯ

I

Утром, часу в десятом, перед подъездом дома коммерции советника Евлампия Григорьевича Нетова стояла двуместная карета. Моросил октябрьский дождик. Переулок еще не просыпался как следует. В нем все больше барские дома и домики с мезонинами и колоннами в александровском вкусе. Лавочек почти нет. Бульвар неподалеку. Дом Нетову строил модный архитектор, большой охотник до древнерусских украшений и снаружи и внутри. Стройка и отделка обошлись хозяину в триста тысяч, даром что дом всего двухэтажный. Зато таких хором не много найдешь на Москве по фасаду и комнатному убранству.

Кучер, в меховом кафтане, но еще в летней шляпе, курил папиросу. За дышло держался одной рукой конюх в короткой синей сибирке, со щеткой в другой руке. Они отрывочно разговаривали.

- Куды-ы? - переспросил кучер, не выпуская изо рта папиросы.

- Сказывала Глаша - за границу.

- Вот оно что!..

- Легче будет.

- Это точно... Он куды проще...

- Однако тоже бывает привередлив...

- С таких-то миллионов будешь и ты привередлив...

Швейцар отворил наружную массивную дверь, за которой открылась стеклянная. Он улыбнулся кучеру и почистил бронзовое яблоко звонка.

- Скоро выдет?..- крикнул ему конюх.

- Одевается,- смешливо ответил швейцар, не очень рослый, но широкий малый, из гусарских вахмистров, курносый, в гороховой ливрее - совсем не купеческий привратник.

Он потер еще суконкой чашку звонка и ушел. Дождь немного стих; вместо дождя начала падать изморось.

- Эк ее! - заметил флегматично кучер и дернул вожжой: правая лошадь часто заигрывала с левой и кусала дышло.

Дернул ее за узду и конюх.

Разговор прекратился; только слышно было дыхание рослых вороных лошадей и вздрагивание позолоченных уздечек.

Швейцар вернулся в сени. То были монументальные пропилеи. Справа большая комната для сбережения платья открывалась на площадку дверью в полуегипетском, полувизантийском "пошибе". Прямо против входа, над лестницей в два подъема, шла поперечная галерея с тремя арками. Свет падал из окон второго этажа на разноцветный искусственный мрамор стен и арки и на белый настоящий мрамор самой лестницы. Два темно-малиновых ковра на обоих подъемах напоминали немного вход в дорогой заграничный отель. Но стены, верхняя галерея, арки, столбы, стиль фонарей между арками, украшения перил, мебель в сенях и на галерее выказывали затею московского миллионщика, отдавшего себя в руки молодого славолюбивого архитектора.

Ступени лестницы, стены и арки отливали матовым блеском; ничто еще не успело запылиться или потускнеть. Видны были строгость и глаз в порядках этого дома.

Швейцар тотчас же подошел к мраморному подзеркальнику, отряхнул и обчистил щетку и гребенку, две шляпы и бобровую шапку, лежавшие тут вместе с несколькими парами перчаток. Потом он вынес из несколько низменной комнаты, где вешалки с металлическими номерами шли в несколько рядов, стеганую шинель на атласе, с бобром, и калоши, бережно поставил их около лестницы, а шинель сложил на кресло, выточенное в форме русской дуги. Другое, точно такое же, стояло симметрично напротив. Сам он подошел к зеркалу, поправил белый галстук и застегнул ливрею на последнюю верхнюю пуговицу.

На галерее видны были снизу два официанта в темных ливреях с большими золотыми тиснеными пуговицами. Один стоял спиной влево, у входа в парадные комнаты, другой - в средней арке.

- Оделся? - полушепотом спросил швейцар.

- Нет еще.. Викентий ходит у двери. Стало, не звал.

- А на женской половине?..

- Не слышно еще...

Вправо с галереи проход, отделанный старинными "сенями" с деревянной обшивкой, вел к кабинету Евлампия Григорьевича. Перед дверьми прохаживался его камердинер Викентий, доверенный человек, бывший крепостной из дома князей Курбатовых. Викентий - седой старик, бритый, немного сутуловатый, смотрит начальником отделения; белый галстук носит по-старинному - из большой косынки.

Он прохаживается мелкими шажками перед дверью из карельской березы с бронзовыми скобами. Не слышно его шагов. Больше тридцати лет носит он сапоги без каблуков, на башмачных подошвах. С тех пор как он пошел "по купечеству", жалованье его удвоилось. Сначала его взяли в дворецкие, но он не поладил с барыней; Евлампий Григорьевич приставил его к себе камердинером.

Ходит он и ждет звонка. Из кабинета проведен воздушный звонок. Это не нравится Викентию: затрещит над самым ухом, так всего и передернет, да и стены портит. В эту минуту, по его расчету, Евлампий Григорьевич выпил стакан чаю и надел чистую рубашку, после чего он звонит, и платье, приготовленное в туалетном кабинетике, где умывальник и прочее устройство, подает ему Викентий. Часто он позволяет себе сделать замечание: что было бы пристойнее надеть в том или ином случае.

II

Кабинет Евлампия Григорьевича - высокая длинная комната, род огромного баула, с отделкой в старомосковском стиле. Свету в ней гораздо меньше, чем в остальных покоях. Окна выходят на двор. Везде обшивка из резного дерева: дуба, карельской березы, ореха. Потолок, весь штучный, резной, темных колеров, с переплетами и выпуклыми фигурами, с тонкой позолотой, стоил больших денег. Он выписной, работали его где-то в Германии. Поверх деревянной обшивки идут до потолка кожаные тисненые обои в клетку, с золотыми разводами и звездами. Их нарочно заказывали во Франции по рисунку. Таких обоев не отыщется ни у кого. От них кабинет смотрит еще угрюмее, но "пошиб" вознаграждает за неудобство, разумеется - "на охотника", кто понимает толк. Евлампию Григорьевичу кажется, что он из таких именно "понимающих" охотников. Каждый стул, табурет, этажерка делались по рисункам архитектора. Хозяин кабинета не может никуда поглядеть, ни к чему прислониться, ни на что сесть, чтобы не почувствовать, что эта комната, да и весь дом,- в некотором роде музей московско-византийского рококо. Это сознание наполняет Евлампия Григорьевича особым сладострастным почтением к собственному дому. Ему иногда не совсем ловко бывает среди такого количества вещей, заказанных и сделанных "по рисунку", но он все больше и больше убеждается в том, что без этих вещей и он сам лишится своего отличия от других коммерсантов, не будет иметь никакого права на то, к чему теперь стремится.

По самой средине кабинета помещается письменный стол с целым "поставцом", приделанным к одному продольному краю, для картонов и ящиков, с карнизами и русскими полотенцами, пополам из дуба и черного дерева, с замками, скобами и ключами, выкованными и вырезанными "нарочно". Стол смотрит издали чем-то вроде иконостаса. Он покрыт бронзой и кожаными вещами, массивными и дорогими. До чего ни дотронешься, все выбрано под стать остальной отделке. Хозяину стоило только раз подчиниться, и все, что ни попадало на его стол, отвечало за себя. Фотографические портреты, календарь, бювары, сигарочницы, портфели размещены были по столу в известном художественном порядке. Иногда Евлампию Григорьевичу и хотелось бы переставить кое-что, но он не смел. Его архитектор раз навсегда расставил вещи - нельзя нарушить стиля. Так точно и насчет мебели. Где что было первоначально поставлено, там и стоит. Один столик в форме каравая, на кривых ножках, очень стесняет хозяина, когда он ходит взад и вперед. Он то и дело задевает его ногой; но архитектор чуть не поссорился с ним из-за этого столика. Столику следует стоять тут, а не в другом месте,- Евлампий Григорьевич смирился и старается каждый раз обходить. Даже выбор того места в стене, где вделан несгораемый шкап, принадлежал не ему лично.

Два резных шкапа с книгами в кожаных позолоченных переплетах сдавливают комнату к концу, противоположному окнам. Книг этих Евлампий Григорьевич никогда не вынимает, но выбор их был сделан другим руководителем; переплеты заказывал опять архитектор по своему рисунку. Он же выписал несколько очень дорогих коллекций по истории архитектуры и специальных сочинений. Таких изданий "ни у кого нет", даже и в Румянцевском музее...

Над диваном, наискосок от письменного стола, висит поясной женский портрет - жены Евлампия Григорьевича, Марьи Орестовны, снятый лет шесть тому назад,- в овальной золотой оправе. Три-четыре картины русских художников, в черных матовых рамах, уходят в полусвет стен. Были тут и жанры и ландшафты; но попали они случайно: в любители картин хозяин кабинета не записывался - он не желал соперничать с другими лицами своего сословия. Эта охотницкая отрасль мало отзывалась вкусами тех "советников" и руководителей, около которых "выровнялся" Евлампий Григорьевич, стал тем, что он есть в настоящую минуту...

На столике-табурете, около письменного стола, допитый стакан чаю говорил о том, что Евлампий Григорьевич в уборной, надевает чистую рубашку после вторичного умывания. Запах сигары ходил по кабинету, где стояла свежая температура, не больше тринадцати градусов.

III

Уборная разделена на три части: вправо туалет и помещение для того платья, какое приготовлено камердинером; влево мраморный умывальник с кранами холодной и горячей воды, на американский манер, с разноцветными мохнатыми и всякими другими полотенцами... Спальня переделана из бывшей гардеробной. Это довольно низкая комната, где всегда душно. Но больше некуда было перейти Евлампию Григорьевичу, когда Марья Орестовна, ссылаясь на совет своего доктора, объявила мужу, что отныне они будут жить "в разноту". Он смирился, но с тех пор все еще не утешился.

Ему минуло недавно сорок лет. Сложения он сухого; узкая грудь, жидкие ноги и руки; среднего роста; бледное лицо скучного сидельца. Его русая бородка никак не поддается щетке, она торчит в разные стороны. Стрижется он не длинно и не коротко. Глаза его, с желтоватым оттенком, часто опущены. Он не любит смотреть на кого-нибудь прямо. Ему то и дело кажется, что не только люди - начальство, сослуживцы, знакомые, половые в трактире, дамы в концерте, свой кучер или швейцар,- но даже неодушевленные предметы подмигивают и подсмеиваются над ним.

В это утро он серьезно озабочен. Ему предстоят три визита, и каждый из них требует особенного разговора. А накануне жена дала почувствовать, что сегодня будет что-нибудь чрезвычайное... И уступить надо!.. Нечего и думать о противоречии... Но и уступкой не возьмешь, не сделаешь этой неуязвимой, подавляющей его во всем Марьи Орестовны тем, о чем он изнывает долгие годы... Только ему страшно взглянуть ей в "нутро" и увидать там, какие чувства она к нему имеет, к нему, который...

Но сколько раз попадал он на зарубку того, что он положил к ногам Марьи Орестовны,- и все-таки облегчения от этого не получил...

Рубашка застегнута до верхней запонки. Нетов позвонил и перешел в кабинет,- у него была привычка одеваться не в спальной и не в уборной, а в кабинете.

Викентий вошел, перенес платье в кабинет, положил его на древнерусские козлы с собачьими мордами по концам и стал подавать разные части туалета, встряхивая их каждую отдельно, как это делают старые слуги из крепостных, бывших долго в камердинерах.

Нетов оглянулся на окно и, скосив рот,- зубы у него большие, желтые,- сказал:

- На дворе-то какая скверь!

- Упал барометр,- в тон ему заметил Викентий.

- Какой фрак приготовил? - спросил Нетов.

- Второй-с.

Он часто с утра надевал фрак. Ему приходилось председательствовать в разных комитетах и собраниях. Заезжать переодеваться - некогда.

- Орден прикажете? - осведомился Викентий, когда натянул на плечи барина фрак не первой свежести - деловой фрак.

- Не надо...

Нетов надел бы и свою Анну и Льва и Солнца второй степени, но Марья Орестовна формально ему приказала: ничего на шею не надевать, пока не добьется Владимира, а персидскую звезду пристегивать только при приемах каких-нибудь именитых гостей. Ордена лежали у него в особом кованом ларце с серебряными горельефами. Заказал себе он маленькие ордена для вечеров, но и этого не любила Марья Орестовна. Она говорила, что Анну имеет всякий частный пристав.

- Узнай, можно ли к Марье Орестовне?

Нетов никогда не произносил имени своей жены перед камердинером не смущаясь, без внутренней потуги. Ему все сдавалось, что этот барский "хам" с своей чиновничьей наружностью говорит ему про себя: "Эх ты, кавалер Льва и Солнца, в крепостном услужении находишься у бабенки!"

Викентий вышел. Нетов взял со стола портфель и ждал не без волнения.

- Не выходили,- доложил, вернувшись, Викентий.

Нетов вздохнул. Этак лучше. Не сейчас надо испивать чашу.

IV

Официанты, по знаку Викентия, выпрямились. Мимо одного из них прошел "барин",- прислуга так называла Евлампия Григорьевича,- не глядя на него. Ему до сих пор точно немножко стыдно перед прислугою... А в каком сановном, хотя бы графском или княжеском, доме так все в струне, как у него?

Без Марьи Орестовны он никогда бы сам не добился этого, кровь бы "разночинская" не допустила.

Лакей отвесил ему поклон. Барыня приказала и этому официанту и другим людям брить себе все лицо и волосы подстригать покороче. У ней зрела мысль напудрить их в один из больших приемов и расставить по лестнице. А при этом разве допустимы усы и даже бакенбарды?

Швейцар издали увидел Евлампия Григорьевича и встряхнул еще раз шинель, а не пальто: холодно и моросит. Викентий шел позади барина; дойдя до лестницы, он сбежал по другому сходу и взял шинель из рук швейцара.

- А пальто вычищено? - осведомился Викентий на всякий случай.

- Готово.

Поклон швейцар отвесил такой же, как и официанты. Немало он натерпелся от барыни. Она долго находила, что он кланяется по-солдатски.

- Шинель прикажете?- спросил Викентий.

- Шинель.

Камердинер накинул на него широкую, с длинным капюшоном шинель с серебристым бобром, простеганную мелкими клетками, самого строгого петербургского покроя, крытую темно-коричневым сукном, немного впадающим в бутылочный цвет. Марья же Орестовна дала ему совет заказать такую шинель у Сарра, в Петербурге.

- Статс-секретарь Бутков носил этакие шинели,- сообщила она ему,- так и называются: "manteau Boutkoff".

Ему бы никогда не догадаться. И действительно, когда он в этой шинели, то ощущает сейчас особую приятность: нет мехового запаха, мягко, руку щекочет атлас подкладки, всего проникает струя порядочности, почета, власти... Пахнет статс-секретарем и камергером.

Швейцар выбежал на подъезд. Конюх торопливо потер щеткой бок одной из лошадей и отскочил в сторону. Кучер перебрал вожжами и заставил пару подпрыгнуть на месте. Изморось все еще шла и начала слепить глаза кучеру.

На крыльцо вышел за швейцаром и Викентий. Он неизменно, делал это. Даже Марья Орестовна должна была сознаться, что не она его этому научила. На лице его всегда был вопрос, обращенный к барину: "Не угодно ли что приказать или что забыть изволили?"

Евлампий Григорьевич всегда говорил ему:

- Ступай.

Но Викентий подсаживал его каждый раз вместе с швейцаром.

В карете Нетов укутался и сел в угол. Портфель положил в особое помещение, ниже подзеркальника, куда можно положить и книгу или газету. Часто он читает в карете, когда отправляется на какое-нибудь заседание.

То, что он найдет там, куда едет по "своим делам" и соображениям, отступило перед тем, что ожидает его сегодня дома до обеда.

Неужели ему весь век так поджариваться на какой-то сковороде?.. Точно он лещ, положенный живым в кипящее масло. Это уподобление он сам выдумал. Все есть, и впереди можно еще многого добиться... и в крупном чине будет, и дворянство дадут, и через плечо повесят, может, через каких-нибудь два-три года. Но он страдалец... Разве он господин у себя в доме?.. Смеет ли он поступить хоть в чем-нибудь, как сам желает?.. Да и уверенности у него нет... А ведь он не дурак!.. И что же нужно такое иметь, чтобы обратить к себе сердце женщины, не принцессы какой-нибудь, а такой же купчихи, как и он?

Евлампий Григорьевич попал на свою зарубку... Что она такое была?.. Родители проторговались!.. Родня голая; быть бы ей за каким-нибудь лавочником или в учительницы идти, в народную школу, благо она в университете экзамен выдержала... В этом-то вся и сила!.. Еще при других он употребляет ученые слова, а как при ней скажет хоть, например, слово "цивилизация", она на него посмотрит искоса, он и очутится на сковороде...

V

Первый ранний визит сделал Нетов своему дяде, Алексею Тимофеевичу Взломцеву, старому человеку, по мануфактурному делу - главе крупнейшей фирмы. От него кормилось целое население в тридцать тысяч прядильщиков, ткачей и прочего фабричного люда. Он придерживался единоверия, но без всякого задора, позволял курить другим и сам курил, читал "светские" книжки, любил знакомство с господами, стоящими за старину, за "Россию-матушку" и единоплеменных "братьев", о которых имел довольно смутное понятие. Взломцев так много занимался по своим делам, что день расписывал на часы и даже родственникам, и таким почетным, как Нетов, назначал день и час и сейчас заносил в книжечку. Жил он один, в большом, богато отделанном доме с парадными и "простыми" комнатами, без новых затей, так, как это делалось лет тридцать - сорок назад, когда отец его трепетал перед полицеймейстером и даже приставу подносил сам бокал шампанского на подносе.

Нетова встретил в конторе, рядом с кабинетом, высокий, чрезвычайно красивый седой мужчина за шестьдесят лет, одетый "по-немецки" - в длинноватый темно-кофейный сюртук и белый галстук. Он носил окладистую бороду, белее волос на голове. Работал он стоя перед конторкой. При входе племянника он отпустил молодца, стоявшего у притолоки.

Они поцеловались.

- Чаю хочешь? - спросил дядя.

- Пил, дяденька.

Евлампий Григорьевич не отстал от привычки называть его "дяденькой" и у себя на больших обедах, что коробило Марью Орестовну. Он не рассчитывал на завещание дяди, хотя у того наследниками состояли только дочери и фирме грозил переход в руки "Бог его знает какого" зятя. Но без дяди он не мог вести своей политики. От старика Взломцева исходили идеи и толкали племянника в известном направлении.

- Ну, что же скажешь? - спросил Взломцев, снял очки и заткнул гусиное перо за ухо. Стальными он не писал. Глаза его, черные, умные и немного смеющиеся, говорили, что долго ему некогда растабарывать с племянником.

- Да вот,- начал, заикаясь, Нетов и поглядел на лацкана своего фрака, отчего почувствовал себя беспокойнее,- как насчет Константина Глебовича, он засылал просить... пожаловать к нему... слышно, завещание составил...

- А нешто очень плох?

- Плох, не доживет, говорят, до распутицы.

- Что ж... мы не наследники,- пошутил старик,- за честь благодарим...

- Я вот сегодня хочу к нему заехать в полдень; так... узнать, когда он желает вас просить?

- Да, чтобы верно было... и день и час... Коли может, так вечером. Тут ведь история-то короткая. Читать мы завещание не станем.

- Конечно-с. Только у него есть расчет на душеприказчиков.

- Я не пойду. Так ему и скажи, чтоб извинил меня. Есть люди молодые. Да и своих делов много... Где мне возиться?.. Еще кляузы пойдут! Жена остается... А он ей вряд ли много оставит.

- Я полагаю, что не много... Так, на прожитье.

Помолчали.

- Жаль его,- выговорил дядя,- пожил бы.

Нетов вздохнул на особый манер.

- С ним много для тебя уходит, Евлампий... Чувствуешь ли ты?

- Помилуйте, дяденька!

- Надо тебе другого Константина Глебовича искать.

- Где же сыщешь?

- Да, ноне, братец, не та полоса пошла... Он для своего времени хорош был... Ну и события... Герцеговинцы... Опять за Сербию поднялись, тут, глядишь, война. А нынче тихо, не тем пахнет.

- Да, да,- повторил Нетов, отводя глаза от дяди.

- Ты достаточно у Лещова-то в обученье побывал. Пора бы и самому на ноги встать. Не все на помочах. Ты, брат, я на тебя посмотрю, двойственный какой-то человек... Честь любишь, а смелости у тебя нет... И не глуп, не дурак-парень... нельзя сказать; а все это - как нынче господа сочинители в газетах пишут - между двумя стульями садишься... Так-то...

Старик добродушно рассмеялся.

VI

У дяди своего Нетов чувствовал себя меньшим родственником. К этому он уже привык. Алексей Тимофеевич делал ему внушения отеческим тоном, не скрывал того, что не считает племянника "звездой", но без надобности и не принижал его.

К Взломцеву Нетов всегда обращался за мнением и редко уходил с пустыми руками.

Помявшись на месте, он сел в сторонку и выговорил:

- Вот опять тоже Капитон Феофилактович.

- Что еще? - насмешливо спросил старик.

- Да как же, дяденька, вы рассудите... Был все с нашими... Помните, прием добровольцам делал... и по Красному Кресту... И во всех таких... делах... речи тоже говорил... А мы, кажется, оказывали ему всякое почтение. А между прочим, он между нашими врагами очутился.

- Почему ты так думаешь?

- Как же-с! Теперь хоть бы в этой новой газете пошли разные статейки и слухи... Прямо личность называют. Тут непременно по внушениям Капитона Феофилактовича делается.

- Можешь ли доказать?

- Видимое дело, дяденька.- Евлампий Григорьевич заговорил горячее.- Кто же, кроме его, знает разные разности... Хотя бы и про нас с вами?

- А разве и про меня есть что?

- Изволите видеть, прямо-то не смели назвать, а обиняками. Но узнать сейчас можно.

- Вре-ешь? - все еще весело спросил Взломцев. Евлампий Григорьевич развернул портфель и вынул сложенный вчетверо лист газеты.

- Вот, извольте взглянуть.

Он указал Взломцеву столбец и строку. Старик надел черепаховое pince-nez, взял газету, развернул весь лист, отвел его рукой от себя на пол-аршина и медленно, чуть заметно шевеля губами, прочел указанное место.

С его губ не сходила усмешка, брови не сдвигались... Алексей Тимофеевич не почувствовал себя сильно обиженным. Он часто говорил: "На то и газетки, чтобы быль с небылицей мешать". В статейке имени его не стояло, но намеки были ясные. Подсмеивались над славянолюбием и "квасным" патриотизмом и его племянника и его самого.

- Изволили видеть, дяденька? - начал в тот же тон Нетов.- И к чему же это исподтишка?.. И сейчас "славянолюбцы" и все такое... А сам он разве не в таких же мыслях был?.. Везде кричал и застольные речи произносил... Ведь это, дяденька, как же назвать? Честный человек пойдет ли на такое дело?

Взломцев промолчал.

- И все это один свой интерес...

- А ты думал как? - перебил дядя и тихо рассмеялся.

- Ему, изволите видеть, непременно хотелось прямо в действительные статские... или чтоб Станислава через плечо... А вместо того и коллежского не получил. Так мы с вами, дяденька, тут не причинны.

- Уж ты меня-то бы не вмешивал,- порезче перебил Алексей Тимофеевич.

- Да я говорю вообще, дяденька. Но, между прочим, и вы косвенно... Нельзя же так именитых людей!.. И после того, что он себя выдавал...

- А ты постой... Все это ты так... Очень он тебя испугался, хоть ты теперь и в почете... Ему надо в дворяне выйти или надо ему предоставить место такое, чтобы дела его совсем наладились.

- Это верно-с.

- Канючить, следственно, нечего. Надо его ручным сделать.

- Я и думал то же.

- А придумал ли что?

- Да если что представится... А теперь вот я к нему собираюсь... заехать... Насчет статейки ничего не скажу, а увижу, как он себя поведет.

- С пустыми-то руками явишься?.. умно!..

- Чин-то ему посулить не велика трудность.

- А ты спервоначалу сам получи.

Евлампий Григорьевич покраснел. Дядя знал все его сокровенные расчеты.

- Лучше же показать ему, что мы всю его тактику понимаем.

- А ты вот что...

Взломцев потер себе переносицу.

- Ты говоришь, очень Константин Глебович плох?..

- Да как же-с!.. Недели две - больше не проживет.

- Надо будет его замещать.

- Кандидат есть.

- До новых выборов... Кандидат не в счет... Ты ему и посули... да он и не плохой директор будет... Пожалуй, лучше-то и не найдешь.

"И этого придумать не мог,- дразнил себя Евлампий Григорьевич,- а вот дядя сейчас же смекнул, в одну секунду! Эх!"

Долго не мог он поднять глаза и взглянуть пристальнее на дядю.

- Так ли? - спросил Алексей Тимофеевич.

Племянник заходил с опущенной головой.

- А ты сядь! В глазах у меня рябит, когда ты этаким манером поворачиваешься.

- Ваша мысль богатая, дяденька!

- Ну и поезжай... Лещову так и скажи, что Алексей, мол, Тимофеевич благодарит за честь, свидетелем распишусь, а от душеприказчиков пускай избавит меня. Довольно и своих делов.

- А вы позволите, если речь зайдет о директорстве... поставить на вид, что Алексей Тимофеевич, с своей стороны, как учредитель и главнейший...

- Можешь, только осторожнее.

- Да уж вы извольте положиться на меня, дяденька.

- Извини, я тебя отпущу.

Старик повернулся к конторке, а потом вбок подал руку племяннику. Нетов так и вышел из конторы с опущенной головой.

"Идей у него своих не имеется! Это несомненно. А кажется, чего было проще сообразить насчет смерти Лещова?.. Вот дядя так голова!.."

VII

К другому родственнику, но уже со стороны отца и более дальнему, Евлампий Григорьевич попал в одиннадцать часов. Тот жил около Басманной. Дом у Капитона Феофилактовича Краснопёрого выстроен был на славу, с картинной галереей и зимним садом. Лет двадцать назад этот предприниматель сильно прогремел в обеих столицах. Чисто русской изворотливостью отличался он. До железнодорожной лихорадки, до банковского приволья он уже пустил в ход целую дюжину обществ, товариществ и компаний. Одно время дела его так порасстроились, что он вынырнул потому только, что успел ловко продать все свои паи. Года на три, на четыре он совсем притих, распродал свои картины, приемы прекратил, ездил лечиться за границу. Потом опять поднялся, но уже не мог и на одну треть дойти до прежнего своего положения.

Никого он так не раздражал и не тревожил, как Евлампия Григорьевича. Краснопёрый служил живым примером русской бойкости и изворотливости, кичился своим умом, уменьем говорить,- хотя говорил на обедах витиевато и шепеляво,- тем, что он все видел, все знает, Европу изучил и России открыл новые пути богатства, за что давно бы следовало ему поставить монумент. Честолюбивая, но самогрызущая душа понимала и ясно видела другую, еще более тщеславную, но одаренную разносторонней сметкой душу русского кулака.

"Целовальник, подносчик, фальшивый мужичонка",- называл его про себя Евлампий Григорьевич и радовался несказанно, когда вдруг все заговорили, что Краснопёрый вылетел в трубу с дефицитом в два миллиона. Он презирал этого "выскочку", как сын купца, хоть и второй когда-то гильдии, но оставившего ему прочное дело, с доходом в худой год до двухсот тысяч чистоганом. Ему не надо ни компаний составлять, ни людей морочить, ни во вся тяжкия пускаться и Европу удивлять. Он, Нетов,- выше всего этого. Но честь они оба любят одинаково. Обоим хочется ленту через плечо и дворянство, для себя самих хочется,- детей у них нет. Так Краснопёрый еще подождет, а у него, Нетова, и то и другое будет. И он как-никак, а почетное лицо. Только держать он себя и на одну сотую не умеет так, как этот нахал. Тот у Господа Бога табачку попросит. Все министры его приятели, с генерал-адъютантами запанибрата, брюхо вперед, фрак ловко сидит, на всю залу, с кем хочешь, будет своим суконным языком рацеи разводить.

Евлампий Григорьевич даже плюнул в окно кареты за сто сажен до дома своего родственника.

Вот и теперь... Он знает, как тот его примет. Придется проглотить не одну пилюлю. И все это будет "неглиже". Так тебя и тычет носом: "Пойми-де и почувствуй, что ты передо мною, хоть и в почете живешь,- мразь".

Щеки Евлампия Григорьевича краснели и даже пошли пятнами. Он хотел было взяться за снурок и крикнуть кучеру, чтобы тот поворачивал назад. Но сделать визит надо. Хуже будет. Дяденька Алексей Тимофеевич недаром придумал насчет места директора. Только каково это будет прыгать перед этакой ехидной? Он тебя из-за угла помоями обливает, а ты к нему на поклон с дарами приходишь... "Батюшка, сложи гнев на милость!" Когда Нетов страдал и сердился про себя, голова его усиленно работала. Он находил в себе и бойкие слова, и злость, и язвительность. Если бы он мог вслух так кого-нибудь отделать хоть раз, тогда все бы держали перед ним "ухо востро". Но он чувствовал, что никогда у него недостанет духу. Вся горечь уйдет внутрь, всосется, потечет по жилам и отдастся в горле... Век не вылезешь из своей кожи!

Его еще раз неприятно кольнуло, когда карета остановилась на рысях перед крыльцом. А он не успел дорогой обдумать и того, в каком порядке сделает он свой "подход", с чего начнет: будет ли мягко упрекать или не намекнет вовсе на газетную статейку? Вылезать из кареты надо. Дверь отворилась. Его принимал швейцар.

VIII

И швейцар и остальная прислуга у Капитона Феофилактовича одета по-русски, как кондукторы и прислуживающие при шинельной "Славянского базара", как швейцары контор и многих московских домов,- в высоких сапогах бутылками и коротких казакинах. Не лучше ли бы было и ему, Нетову, так одеть прислугу?.. А то выдает себя за славянолюбца и хранителя русских "начал", а все в ливреях, точно у какого немецкого принца. Но Марья Орестовна так распорядилась. Ведь и она воспитала себя в славянолюбии; но без ливреи не соглашается жить. А этот вот "подносчик" по наружности во всем из себя русака корчит. Сам фрак носит, но в доме у него смазными сапогами пахнет. Нет официантов, выездных, камердинеров, буфетчиков, одни только "малые" и "молодцы".

Из узкой передней лестница вела во второй этаж. С верхней площадки, через отворенную дверь, Евлампий Григорьевич вошел в приемную комнату, вроде тех, какие бывают перед кабинетами министров, с кое-какой отделкой. К одной из стен приставлен был стол, покрытый полинялым синим сукном. На нем - закапанная хрустальная чернильница и графин со стаканом.

Дожидалось человека три мелкого люда. У дверей кабинета стоял второй по счету казакин. Он впустил Евлампия Григорьевича с докладом.

В кабинете - большой комнате, аршин десять в длину,- свет шел справа из итальянского и четырех простых окон и падал на стол, помещенный поперек,- огромный стол в обыкновенном петербургском столярном вкусе. Мебель сафьянная с красным деревом, без особых "рисунков", несколько картин, и позади кресла, где сидел хозяин, его портрет во весь рост работы лучшего московского портретиста. Сходство было большое; только Капитон Феофилактович снимался лет десять раньше, когда волосы еще не так серебрились. На портрете его написали стоя, во фраке, с орденом на шее, в белом галстуке, с модным вырезом жилета и с усмешкой, где можно было и не злоязычному человеку прочесть вопрос:

"А чем же я, примерно, не министр финансов?"

Теперешний Капитон Феофилактович сидел в соломенном кресле вполоборота к столу и лицом к входной двери. Лицо его прямо так и выскочило из питейной лавочки, курносое, рябоватое; скулы выдавались, но рот хранил самодовольную и горделивую складку. Волосы мелкокурчавые он сохранил и на лбу и на темени, носил их не длинными и бороду подстригал. Его домашний светло-серый костюм смахивал на охотничью куртку. Короткая шея уходила в широкий косой ворот ночной рубашки, расшитый шелками, так же как и края рукавов; на пальцах остались следы чернил. Он вряд ли еще умывался; ноги его, с широкой мужицкой ступней, засунуты были в коты из плетеных суконных ремешков, какие носят старухи.

При входе Евлампия Григорьевича Краснопёрый не привстал и даже не обернулся к нему тотчас же, а продолжал говорить с приказчиком. Тот стоял налево, у боковой двери, в коротком пальто, шерстяном шарфе и больших сапогах, малый за тридцать лет, с смиренно-плутоватым лицом. Голову он наклонил, подался всем корпусом и не делал ни шагу вперед, а только перебирал ногами. Вся его посадка изображала собою напряженное внимание и преклонение перед хозяйским "приказом".

Гость остановился и притаил дыхание. Уже самый прием этот оскорблял его. Разве эта "образина" не могла попросить его в гостиную и извиниться, приказчика сначала отпустить, а не продолжать перед ним, Евлампием Григорьевичем, своих домашних распоряжений, да еще в ночной сорочке и котах? Красные пятна на щеках обозначились с новой силой.

IX

- Не перепутай,- продолжал Краснопёрый и ткнул в воздух грязным указательным пальцем.

Когда он говорил, в груди у него слышался хрип, точно в засоренном чубуке. Он часто икал.

- Как можно-с,- откликнулся приказчик.

- Оттуда к Мурзуеву... Полушубков пятьсот штук, да хороших, не кислых.

- Слушаю-с.

- Кажинную штуку пересмотри и перенюхай.

- Слушаю-с.

- От Мурзуева к тому... знаешь, в Зарядье?

- Знаю-с.

- Капитон, мол, Феофилактович приказали отпустить холста рубашечного две тысячи аршин... ярославского, полубелого, чтоб без гнили.

- Слушаю-с.

Тут только Краснопёрый обернулся к гостю и небрежно сказал ему:

- А, Евлампий Григорьевич! Здравствуй!.. Обожди маленько... присядь.

Всего обиднее то, что он ему говорит "ты". И всегда так говорил... Они четвероюродные братья, но есть разница лет. Другой бы давно дал знать такому "стрекулисту", что пора оставить эту фамильярность или ему самому отвечать таким же "ты". И на это не хватает духу!..

- Все искупи седни,- он, не стесняясь, говорил "седни", а в сановники метил,- и сдай в склад под расписку.

- Слушаю-с,- повторил в двадцатый раз приказчик.

- Для вас все, для вашей команды,- еще небрежнее заметил Краснопёрый родственнику.

Евлампий Григорьевич хотел что-то возразить, но лицо хозяина кабинета уже смотрело в профиль на приказчика.

- С Богом,- отпустил Краснопёрый и не тотчас же обернулся к Нетову, а нагнул голову, как бы что-то соображая.

Приказчик взялся за ручку двери.

- Вонифатьев!- крикнул хозяин.

- Что прикажете-с?

Больше двух шагов приказчик не сделал.

- Вот еще что я забыл, братец... По Ильинке проезжать будешь, то бишь, по Никольской, заверни к Феррейну и отдай ему... не в аптеку, а в магазин... материалов.

- Понимаю-с.

- Чтобы все по записке было отпущено, без задержек.

- Записочку...

- Что ты мне тычешь?.. Знаю...

Краснопёрый не спеша открыл один из ящиков, порылся там, достал бумажку, сложенную вдвое, и протянул.

Приказчик подбежал и взял бумажку.

- И таким же манером в складе прикажете?

- Да, братец, и в складе... ступай...

"Вот и ему, Нетову, этот куценосый будет сейчас же говорить "ты", как и Вонифатьеву в смазных сапогах".

Дверь затворилась за приказчиком.

Капитон Феофилактович сел теперь в кресло, лицом к гостю, потянулся и зевнул.

- Что не куришь?

- Не хочется,- ответил Нетов и почувствовал, какой у него школьнический голос.

- Добро пожаловать!.. А ты, кажется, в изумление пришел, что я тебе сказал насчет склада?.. Да, брат, я теперь отдуваюсь... Ваши дамы-то... хоть бы и твоя супруга... только ленточки да медальки носить охотницы; а охотка прошла - и нет ничего.

- Однако....- начал было Нетов.

- Да что тут однако, я тебе на деле показываю... Ты ведь тоже соревнователем числишься... А заглядывал ли ты туда хоть раз в полугодие, вот хотя бы с весны?..

- Вы знаете, Капитон Феофилактович, что у меня у одного, кажется...

- Нечего кичиться твоими трудами!.. Сидишь да потеешь в разных комитетах... Ха, ха!.. А после над тобой же смеются... Лучше бы похлопотать о русском раненом воине. Чево! Война прошла... Целым батальонам ноги отморозило!.. Калек перехожих наделали, что песку морского... Пущай!.. Глядь - ни холста, ни полушубков, ни денег - ничего!.. Краснопёрого за бока!.. Он христолюбец!..

X

Губы Евлампия Григорьевича совсем побелели. Он то потирал руки, то хватался правой рукой за лацкан фрака. "Бахвальство" братца душило его. А отвечать нечего. Он действительно не знает, что делается в этом "складе". И Марья Орестовна что-то туда не ездит. У ней вышла история, она не перенесла одной какой-то фразы от председательши. С тех пор не дает ни копейки и не дежурит, аршина холста не посылала... А этот "Капитошка" угостил его целым нравоученьем, перечислил и полушубки, и холсты, и аптекарские товары.

- Так-то оно и все идет у нас на Руси православной,- протянул Капитон Феофилактович и, прищурившись на гостя, подзадоривающим тоном спросил: - Читал, как вас с дяденькой-то ловко отщелкали, ась?..

Этого не ожидал Нетов даже и от Краснопёрого. Сам он - заведомо подстрекатель пасквиля и вдруг издевается как ни в чем не бывало!..

- А что же-с, вам это особенно приятно?- сумел он спросить, и голос его дрогнул.

- Да мне что? Не детей с вами крестить! Ругайтесь промеж себя, нам же лучше.

- Однако такая газета стоит того, чтобы ее судом...

- Судись, коли охота есть!.. Деньги-то все равно зря тратишь. Ну, найми Федора Никифоровича. Он тебя так распишет, что хоть сейчас в царствие небесное... Ха, ха!..

- Дядюшка тут припутан ни к селу ни к городу.

- Факты верные... Скаред и самодур... Он все в сторонке да потихоньку, ан и его - на свежую воду... Радуйся! Ведь тебя, брат, супруга в альдермены на аглицкий манер произвела... Ну, и стой за свободу слова, за гласность. Ты должон это делать, должон... Ха, ха, ха!..

Краснопёрый долго смеялся, покачиваясь на кресле. Ногу он задрал кверху.

Бледность Евлампия Григорьевича перешла опять в красноту. Он еще сильнее краснел от сознания, что не в силах сдержать себя, с презрением относиться ко всему этому "гаерству" и безнаказанной дерзости "мужлана" и "сивушника".

- Что ж, вы думаете,- заговорил опять Краснопёрый,- вам все в зубы будут глядеть?.. Хозяйничай, как знаешь, батюшка!.. Да я бы вас еще не так! Отдали самые сурьезные статьи в чьи руки?..

- Сведущие люди...

- Отчего шпыняют вас?! Оттого, что вы какого-нибудь голоштанного кандидатишку пошлете за границу отхожие места изучать, с меня же, как с платящего жителя, сдерете на его содержание, а потом позволяете ему мудрить и эксперименты производить!.. Эх вы!..

Он встал, подтянул свой костюм весьма бесцеремонно и пожал плечами.

Как же говорить после такого приема? Только срамиться. И переход-то нельзя сделать. К чему придраться? Или разговор перевернуть? На это Евлампия Григорьевича никогда не ставало и в заседаниях, не то что уж в подобном случае.

- Вы это напрасно,- выговорил он с большим усилием. Лучше всего было молчать,- разумнее и ловчее ничего не придумаешь.

- Да нечего!.. Газетная лапша хорошая штука для вашего брата...

- Мы не так к вам относимся...

- Кто мы?

- Да хоть бы дядюшка... и я тоже. До сих пор, кажется, имел я основание, Капитон Феофилактович, считать вас русским коренным человеком... Вы же меня и ввели к таким людям, как хотя бы Лещов Константин Глебыч...

- Да ты куда это ударился, сударь мой?

- Нешто мы изменили? Или передались, что ли? Вон другие себя величают всячески: либералы мы, говорят, западники... А я, кажется, все в том же духе...

- Надоел, Евлампий Григорьевич, надоел ты мне своим нытьем... Славянофил ты, что ли? Кто тебя этому надоумил? Книжки ты сочинял или стихи, как Алексей Степаныч покойник? Прения производил с питерскими умниками аль опять с начетчиками в Кремле? Ни пава ты ни ворона! И Лещов над тобой же издевался!.. Я тебе это говорю доподлинно!

XI

Дальше молчать было невозможно. Евлампий Григорьевич задвигался на стуле.

- Зачем же-с, зачем же-с,- заговорил он.- Я вовсе в это не желаю входить. Душевно признателен за то, что видел от Константина Глебовича. И хотя бы он за глаза... при его характере оно и не мудрено; но мы об этом не станем-с...

- Это твое дело! - перебил Краснопёрый.

- Не станем-с,- повторил Нетов.- Потому, кто же может в душу к другому человеку залезть. А вот, Капитон Феофилактович, мы с дядюшкой Алексеем Тимофеевичем думаем сделать вам совсем другое... сообщение.

- Какое такое сообщение?

Краснопёрый подпер себе руки в бока.

- Так как Константин Глебович очень плох, можно сказать в полном расстройстве здоровья, так мы и думали, по прежним нашим связям с вами...

- Ну-у?

- Как вы полагаете сами насчет местов, занимаемых теперь Константином Глебовичем?..

Лицо Краснопёрого изменило выражение. Он подался вперед всем корпусом.

- Как же тут полагать? Ты говори толком.

- Ведь желательно, чтобы, ежели после его кончины места эти останутся вакантными, человек стоящий получил главную силу и мог сообразно тому действовать.

- Дальше что же, сударь мой, дальше-то?

- И чем раздоры иметь... и друг дружку ослаблять, не любезнее ли бы было, Капитон Феофилактович, в соглашение войти... Если вы к нам в тех же чувствах, как и прежде, то мы, с своей стороны, окажем вам поддержку.

- А ты думаешь, для меня невесть какая благодать на Лещова место сесть?- пренебрежительно спросил Краснопёрый. Он сразу уразумел, в чем дело, и уже сообразил, как надо поломаться. Коли сами залезают, стало, он им нужен... Газетные статейки подействовали.

"Подлец ты, подлец,- беспомощно бранился про себя Нетов.- И зачем я тебя улещаю?.. Надо бы тебя за пасквили к мировому, а то и в окружный... Ты же нас осрамил на всю Москву, и я же должен прыгать перед тобою".

- Хуже будет, ежели кто-нибудь из ваших заклятых врагов да попадет...- сказал с усилием Нетов.- Ведь вы опять в дела вошли. Кредит поднимается сразу и всякое предприятие.

- Тих, тих, а посулы знаешь!

- Почему же вы это за посулы принимаете? Надо предвидеть-с.

- Благоприятель еще жив, а мы уж рассчитываем, кого бы нам посадить, чтобы нашу руку гнули. Об одеждах его мечем жребий!..

- Это уж совсем напрасно,- рассердился въявь Нетов и встал.- Вам достаточно известно, Капитон Феофилактович, что я никакими аферами не занимаюсь. (Марья Орестовна не могла его отучить от "афер"); ежели я и дядюшка Алексей Тимофеевич об чем хлопочем, так это единственно, чтоб люди стоющие сидели на таких местах. И потом мы полагали, что вам с нами ссориться не из чего. Кроме всякого содействия, вы от нас ничего не видали.

- Ладно, ладно!.. Сейчас и петушится, ха, ха!..

Краснопёрый переменил тон.

- Была бы честь предложена! - вырвалось у Нетова. Но он тотчас же испугался и ушел в себя.

- Да ладно, я ведь не кусаюсь. А ты вот что мне скажи: это ты сам придумал насчет Лещова?.. Вряд ли!.. Дядюшка надоумил?

- Это все единственно... кто... я ли, дядюшка ли. Что для вас выгоду имеет, вы сообразите сами...

- Плох он нешто?..- спросил вдруг Краснопёрый серьезно.

- Вы о ком, о Константине Глебовиче?

- Да.

- Оченно плох... Я вот к нему...

- Удостовериться, сколько дней проживет?

- Вовсе не так, Капитон Феофилактович, вовсе не в этих расчетах, а потому, собственно, что они просили насчет завещания.

- Пишет?

- Да-с... И дядюшку желали в душеприказчики.

- Тот не пошел... старый аспид?

- У них делов достаточно и своих...

- А ты?

- Мне также вмешиваться не хотелось бы... подписаться свидетелем, почему не подписаться...

- Улита едет - скоро ли будет... Лещов-то пять раз уж на моей памяти отходил, однако все еще жив. Он Господа Бога слопает.

- Не доживет до зимы.

- Ну и пущай его... Вам с дядей вот что скажу, друг любезный: загадывать нечего, можно и провраться... Коли вы оба со мной ладить хотите... так мы посмотрим...

- Мы надеемся, что вы, как и прежде, этих-то, которые над нами в издевку... и насчет русских и славян...

- Это ты не гоноши... Я - русак. В деревне родился... стало, нечего меня русскому-то духу обучать... А вы очень не тянитесь... за барами, которые... кричат-то много... Он, говорит, западник... Мы не того направления. Вы оба о том лучше думайте, чтоб кур не смешить да стоящим людям поперек дороги не становиться, так-то!

Краснопёрый встал и протянул руку Нетову. Больше не о чем было разговаривать. Хорошо еще, что проводил до приемной.

XII

Не много приятности предстояло и у Лещова. Но, видно, такой крест выпал, даром ничто не дается.

Всю дорогу - минут с двадцать - на душе Евлампия Григорьевича то защемит от "пакости" Краснопёрого, то начнет мутить совесть: человек умирает, просит его в свидетели по завещанию, учил уму-разуму, из самых немудрых торговцев сделал из него особу, а он, как "Капитошка" сейчас ржал: "об одеждах его мечет жребий"; срам-стыдобушка! Сядет у его кровати, ровно друг, а сам перед тем заезжал к такому "мерзецу", как Краснопёрый, сулить ему места Константина Глебовича. И зачем все это?.. Не мог он разве жить себе припеваючи? Ни забот, ни сухоты, ни обиды. Где хочешь... в Ниццу или в Неаполь, что ли, поезжай. Палаццо там выведи, певчих своих, церковь собственную... Так нет!.. Все подошло одно к одному; завелся и вырос внутри червяк - какое... целый глист ленточный,- гложет и гложет... И к людям таким попал в выучку: Лещов, Марья Орестовна. Теперь уж и нельзя назад, не пускает собственное прошедшее.

Ежится Евлампий Григорьевич в своей мягкой стеганой шинели. Ему не по себе, точно он перед припадком лихорадки. Слишком уж играли на его нервах, да и еще поиграют. У Лещова он засиживаться не станет... Нет!.. А дома-то?.. Что такое готовит Марья Орестовна? Господи!..

Карета въехала в ворота и остановилась у подъезда со старинным навесом деревянного крыльца. Дом у Лещова был небольшой, одноэтажный, с улицы штукатуренный, в переулке, около Новинского бульвара, старый, купленный с аукциона; построен был каким-то еще "бригадиром".

Покупщик поправил его немного внутри, сделал потеплее, перестлал полы и вставил новые окна; но об убранстве не заботился. Расположение комнат, почти вся мебель, даже запах старых дворянских покоев остались те же. Одна зала была попросторнее, остальные комнаты теснее, и воздух в них всегда стоял спертый.

Впустил Нетова лакей с длинными усами, в черном сюртуке.

- Здравствуйте, батюшка Евлампий Григорьевич,- сказал он с поклоном.

- Как барин? - спросил Нетов, войдя в переднюю, где еще сохранились "лари".

- Очень мучились... Одышка... Совсем залило... вода-то...- прибавил он шепотом.- Доктор в три часа ночи был. Консилиум, слышно, хотят.

- Кто у него теперь?

- Ждали Качеева Аполлона Федоровича,- изволите знать?

- Адвокат?

- Да-с... А тех вот о сю пору нет. Верхового послали...

И в переднюю проник запах комнаты труднобольного. Нетов нахмурился и сжал губы. Он боялся покойников и умирающих.

Лакей пошел вперед через залу - пустую, скучную комнату с ломберными столами и роялем, без растений, без картин, через гостиную с красной штофной мебелью, проходную, неуютную, и повернул налево чрез комнату, которая у прежних владельцев называлась "чайной".

Раскат желудочного кашля остановил и испугал Нетова. Точно у него самого вышло наружу все нутро. Лакей постучал в дверь и приотворил. Оттуда выглянуло молодое лицо. Они пошептались.

- Пожалуйте, батюшка,- пригласил лакей Евлампия Григорьевича.

Больной помещался на широкой двуспальной кровати из темного ореха. Сторы были подняты, но свет входил в комнату серый; коричневые обои делали ее еще более тоскливой. Только дамский туалет с серебряным зеркалом и кисеей на розовой подкладке немного освежал общий вид. В воздухе двигались невидимые полосы эфира, испарения микстур. В подушках, опершись о них спиной, Лещов только что осилил страшный припадок удушья и кашля. Голова его опустилась набок. Из длинного отекшего лица с редкой бородой, почти совсем седой, глядели два глаза, озлобленные на боль, подозревающие, полные горечи и брезгливого чувства ко всем и ко всему. Глаза эти то расширяли свои зрачки, то разбегались и блуждали по комнате. Рот кривился. Грудь дышала коротко и томительно. Можно было заметить, что ее "заливает", как сказал лакей Нетову. Живот, непомерно раздутый, указывал также на последний период водяной. Фланелевое одеяло прикрывало тело больного до пояса. Он разметал его. На ногах лежало другое, полегче. У изголовья стоял столик со множеством лекарств. В ногах, на табурете, лежали игральные карты и грифельная доска. Подальше из-за кровати выставлялся сложенный ломберный стол; на нем - бумаги, чернильница с пером и два толстых тома.

Жена Лещова смотрела дамой лет под тридцать. Она, как-то не под стать комнате при смерти больного была старательно причесана и одета, точно для выезда, в шелковое платье, в браслете и медальоне. Ее белокурое, довольно полное и красивое лицо совсем не оживлялось глазами неопределенного цвета, немного заспанными. Она улыбнулась Нетову улыбкой женщины, не желающей никого раздражать и способной все выслушать и перенести.

- Евлампий Григорьевич,- тихо сказала жена, наклоняясь над ним.

- А? что?..- раздраженно окликнул он.

Она повторила и, обернувшись к гостю, показала лицом, как она хорошо переносит последние дни своих мучений. Нетов подошел к кровати на цыпочках.

- А! приехал!.. Спасибо!

И Лещов говорил ему "ты". А он ему - "вы".

- Как? - спросил Нетов больного.

- Видишь... Душит... Скоты у нас доктора... Разбойники!.. Вот хочу Маттеи попробовать... А всех этих жидов гнать вон!.. Сотенных-то!

Лещов схватился за грудь и злобно вскинул головой на жену.

- Ну, что торчишь?.. Что торчишь? Господи ты Боже мой!.. Ну, сложи все это с табуретки!.. И уходи! Не мозоль ты мне глаза!

Жена взяла карты и грифельную доску и вышла молча, сохраняя все ту же улыбку.

Петр Боборыкин - Китай-город - 02, читать текст

См. также Боборыкин Петр - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Китай-город - 03
XIII - А дядя что? Алексей Тимофеевич? Ты ему передавал мою просьбу? -...

Китай-город - 04
XI В гостиной в два окна, с облезлой штофной мебелью и покосившимися п...