СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Петр Боборыкин
«ВАСИЛИЙ ТЕРКИН - 03»

"ВАСИЛИЙ ТЕРКИН - 03"

XL

- Молись Богу! - раздалась команда.

Молодой раскатистый голос пронесся по всему пароходу "Батрак".

Капитан Подпасков, из морских шкиперов, весь в синем, нервный, небольшого роста, с усами, без бороды - снял свою фуражку, обшитую галуном, и перекрестился.

Рядом с ним, впереди рулевого колеса, стоял и Теркин, взявшись за медные перила.

И он снял поярковую низкую шляпу и перекрестился вслед за капитаном.

Все матросы выстроились на нижней палубе, - сзади шла верхняя, над рубкой семейных кают, - в синих рубахах и шляпах, с красными кушаками, обхватывая овал носовой части. И позади их линии в два ряда лежали арбузы ожерельем нежно-зеленого цвета - груз какого-то торговца.

Все пассажиры носовой палубы обнажили головы.

Теркин, не надевая шляпы, кивнул раза два на пристань, где в проходе у барьера, только что заставленного рабочими, столпились провожавшие

"Батрака" в его первый рейс, вверх по Волге: два пайщика, свободные капитаны, конторщики, матросы, полицейские офицеры, несколько дам, все приехавшие проводить пассажиров.

- Путь добрый, Василий Иваныч! - послал громче других стоявший впереди капитан Кузьмичев.

Его большая кудельно-рыжая голова высилась над другими и могучие плечи, стянутые неизменной коричневой визиткой.

- Смелым Бог владеет! - крикнул ему в ответ Теркин и махнул фуражкой.

Кузьмичев рассчитывал, кажется, попасть на его

"Батрак", но Теркин не пригласил его, и когда тот сегодня утром, перед молебном и завтраком, сказал ему:

- Василий Иваныч! ведь тот аспид, которого мы спустили с "Бирюча", судом меня преследует...

Он ему уклончиво ответил:

- Ничего не возьмет!

И не сказал ему:

"Не бойтесь! Если будут теснения, переходите ко мне".

В ту минуту, когда он крикнул: "Смелым Бог владеет", он забыл про историю с Перновским и думал только о себе, о движении вперед по горе жизни, где на самом верху горела золотом и самоцветными каменьями царь-птица личной удачи.

Солнце било его прямо в темя полуденным лучом;

он оставался без шляпы, когда после команды капитана

"Батрак" стал плавно заворачивать вправо, пробираясь между другими пароходами, стоявшими у Сафроньевской пристани, против площади Нижнебазарной улицы.

Он любовался своим "Батраком". Весь белый, с короткими трубами для отвода пара, - отдушины были по-заграничному вызолочены, - с четырьмя спасательными катерами, с полосатым тиком, покрывавшим верхнюю палубу белой рубки, легкий на ходу, нарядный и чистый, весь разукрашенный флагами, "Батрак" стал сразу лучшим судном товарищества.

И сразу же в эти последние дни августа привалило к нему столько груза и пассажиров, что сегодня, полчаса до отхода, хозяин его дал приказание больше не грузить, боясь сесть за Сормовом, на том перекате, где он сам сидел на "Бирюче".

Над ним слева высился горный берег Нижнего.

Зелень обрывов уходила в синее небо без малейшего облачка; на полгоре краснела затейливая пестрая глыба Строгановской церкви, а дальше ютились домики Гребешка; торчал обрубок Муравьевской башни, и монастырь резко белел колокольнями, искрился крестами глав.

Еще дальше расползлась ярмарка; точно серый многолапчатый паук раскинулась она по двум рукавам Оки и плела свою паутину из такого же серого товара на фоне желто-серых песков, тянувшихся в обе стороны. И куда ни обращался взгляд, везде, на двух великих русских реках, обмелевших и тягостно сдавленных перекатами, теснились носы и кормы судов, ждущих ходу вниз и вверх, с товаром и промысловым людом, пришедшим на них же сюда, к Макарию, праздновать ежегодную тризну перед идолами кулацкой наживы и мужицкой страды.

Уши у него заложило от радостного волнения; он не слыхал ежеминутного гудения пароходных свистков и только все смотрел вперед, на плес реки, чувствуя всем существом, что стоит на верху рубки своего парохода и пускает его в первый рейс, полным груза и платных пассажиров, идет против течения с подмывательной силой и смелостью, не боится ни перекатов, ни полного безводья, ни конкуренции, никакой незадачи!..

Губы его стали шевелиться и что-то выговаривать.

Из самых ранних ячеек памяти внезапно выскочили стихи - и какие! - немецкие, чт/о его и удивило, и порадовало. По-немецки он учился, как и все его товарищи, через пень-колоду. В пятом классе немец заставил их всех учить наизусть одну из баллад Шиллера.

- "Er stand auf seines Daches Zinnen", - выговорил Теркин уже громко под ритмический грохот машины.

- "Er stand auf seines Daches Zinnen", - повторил он, и память подсказала ему дальше:

Und schaute mit ergo:zten Sinnen

Auf das beherrschteSamos hin!

157

И он ярче, чем в отроческие годы, вызвал перед собой картину эллинской жизни. Такое же победное солнце... Властитель стоит на плоской крыше с зубцами, облитой светом, и любуется всеми своими "восхищенными чувствами" покоренным островом. Самос - его! Самос у него под ногами... Смиренный пьедестал его величия и мощи!..

Древнегреческий город с целым островом - и один из бесчисленных волжских пароходов, которому красная цена шестьдесят тысяч рублей!

"Василий Иваныч!.. Не хватили ли, батюшка, через край?" - остановил он себя с молодой усмешкой и тут только заметил, что все время стоял без шляпы; "Батрак"

уже миновал Сибирскую пристань.

"А кто его знает, каков он был, этот Самос? - думал он дальше, и струя веселого, чисто волжского задора разливалась по нем. - Ведь это только у поэтов выходит все великолепно и блистательно, а на самом-то деле, на наш аршин, оказывается мизерно. И храмы-то их знаменитые меньше хорошей часовни. Пожалуй, и Самос -

тот же Кладенец, когда он был стольным городом. И Поликрат не выше старшины Степана Малмыжского?"

Село Кладенец, его родина, всплыло перед его внутренним зрением так отчетливо, как никогда. Имя Степана Малмыжского вызвало тотчас незабываемую сцену наказания розгами в волостном правлении.

Еще засветло подойдет он на "Батраке" к Кладенцу...

Что-то будут гуторить теперешние заправилы схода - такие же, поди, плуты, как Малмыжский, коли увидят его, "Ваську Теркина", подкидыша, вот на этом самом месте, перед рулевым колесом, хозяином и заправилой такой "посудины"?

Чувство пренебрежительного превосходства не допустило его больше до низких ощущений стародавней обиды за себя и за своего названого отца... Издали снимет он шляпу и поклонится его памяти, глядя на погост около земляного вала, где не удалось лечь Ивану Прокофьичу. Косточки его, хоть и в другом месте, радостно встрепенутся. Его Вася, штрафной школьник, позорно наказанный его "ворогами", идет по Волге на всех парах...

И тут только его возбужденная мысль обратилась к той, кто выручил его, на чьи деньги он спустил

"Батрака" на воду. Там, около Москвы, любящая,

158

обаятельная женщина, умница и до гроба верная помощница, рвется к нему. В Нижний он уговорил ее не ездить. Теперь ей уже доставили депешу, пущенную после молебна и завтрака.

В депеше он повторил ее любимую поговорку:

"Муж да жена - одна сатана".

- Верно!.. Одна сатана! - выговорил он всей грудью и крикнул капитану: - Давайте полный ход!

159

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Электрический свет красной точкой замигал в матовом шаре над деревянной галереей, против театра нижегородской ярмарки.

Сумерки еще не пали.

Влево полоса зари хоронила свой крайний конец за старым собором, правее ее заслоняла мечеть, посылающая кверху удлиненный минарет.

С целой партией подгулявших подгородных мужиков и баб Теркин поднимался по ступенькам и жмурил глаза, внезапно облитый мигающим сизо-белым светом.

Он вспомнил, что Серафима просила его привезти ей два-три оренбургских платка: один большой, рублей на десять, да два поменьше, рубля по четыре, по пяти.

Сейчас был он в пассаже "Главного дома". Там тоже должны торговать мещанки из Оренбурга - "тетеньки", как он привык их звать, наезжая к Макарию; но у него совсем из головы вылетела просьба Серафимы.

Там он затерялся в сплошной толпе, двигавшейся взад и вперед по обеим половинам монументальной галереи.

Главный дом был только что отстроен и открыт.

Теркин, приехавший накануне в Нижний, попал на ярмарку к вечеру, часу в шестом. Он долго любовался зданием со стороны фасада.

Ему полюбилась сразу эта "махинища", - он так мысленно выразился, - с ее павильонами, золоченой решеткой крыши, облицовкой и окраской. Что-то показалось ему в ней "индийско-венецианское", богатое и массивное, отвечающее идее восточно-европейского торга.

160

В галерее ему пришлось жутко от празднично приодетого "мужичья". Он за этот год, - прошло ровно столько со спуска парохода "Батрак", - стал еще брезгливее по части простого люда, находил, что

"чумазого" слишком распустили, что он всюду "прет" со своим "неумытым рылом". Эти выражения выскакивали у него и в разговорах.

Так он и не докончил обзора галереи Главного дома, со всех сторон стесненный густой волной народа, глазеющего на своды, крышу, верхние проходы, - на одном из них играл хор музыки, - на крикливо выставленный товар, на все, что ему казалось диковинкой.

Некоторые мужики и бабы шли с разинутыми ртами.

Теркин даже выбранился, когда вышел на площадку перед бульваром, где стоял кружком военный орке

В пассаже Главного дома его давила и нестерпимая жара, несмотря на его размеры, от дыхания толпы, не в одну тысячу, и от лампочек, хотя и электрических, уже зажженных в начале восьмого.

С бульвара повернул он вправо, прошел по мосту через канаву и направился к театру. Только тогда вспомнил он про поручение Серафимы и сообразил, что в деревянной галерее, на той же канаве, он, наверно, найдет "тетенек", купит у них платки, потом зайдет в одну из цирюлен, испокон века ютящихся на канаве, около театра, где-нибудь перекусит, - он очень рано обедал, - и пойдет в театр смотреть Ермолову в "Марии Стюарт".

Те, кто его встречали года два, даже с год назад, нашли бы перемены, нерезкие, по характерные на более пристальный взгляд.

Кроме общей полноты, и лицо раздалось, веки стали краснее, в глазах сложился род усмешки, то ласковой, то плутоватой, полной сознания своей силы и удачи; та же усмешка сообщилась и рту. Прическу он носил ту же; одевался еще франтоватее. На нем поверх летней светлой пары накинуто было светлое же пальто на полосатой шелковой подкладке.

Недаром глаза и рот его самодовольно усмехались.

В один год он уже так расширил круг своих оборотов, что "Батрак", вполне оплаченный, был теперь только подспорьем. На низовьях Волги удалось ему войти в сношения с владельцами рыбных ловель и заарендовать с начала навигации целых два парохода на Каспийском море и начать свой собственный торг с Персией.

161

Дело пошло чрезвычайно бойко, благодаря его связям с Москвой, с хозяевами "амбаров" города, изрядному кредиту, главное - сметке. Он сам не знал прежде, что в нем сидела такая чисто "купецкая" способность по части сбыта товаров и создавания новых рынков. Об нем уже заговорили и в самых важных амбарах старого Гостиного двора.

В деревянной галерее Теркин нашел почти такую же толкотню, как и в пассаже Главного дома. Там стояла еще сильнейшая духота. И такая же сплошная мужицко-

мещанская публика толкалась около лавок и шкапчиков и туго двигалась по среднему руслу от входа до выхода.

Издали слева, над третьей или четвертой лавкой, заметил он вязаные цветные платки, висевшие у самого прилавка, вместе с детскими мантильками и капорами из белого и серого пуха - кустарный промысел города Нижнего.

Тут должен быть вод и оренбургским "тетенькам", торгующим часто вместе с нижегородскими вязальщицами вещей из пуха.

Протискавшись к прилавку, Теркин нашел целых двух тетенек с оренбургскими платками. Одна была еще молодая, картавая, худая и с визгливым голосом.

Он редко торговался, с тех пор, как у него стали водиться деньги; но с последней зимы, когда дела его так расширились, он делался незаметно прижимистее даже в мелочах.

- Платочек вам? - завизжала тетенька и поспешно отерла влажный и морщинистый лоб.

Она запросила шестнадцать рублей за большой платок, с целую шаль. Теркин нашел эту цену непомерной и упорно начал торговаться, хотя ему захотелось вон из душной галереи, где температура поднялась наверно до тридцати градусов.

Они поладили на двадцати двух рублях с полтиной за все три платка. Пакет вышел довольно объемистый, и Теркин сообразил, что лучше будет его оставить в трактире, куда он зайдет закусить из цирюльни, а после театра - поужинать и взять пакет у буфетчика.

В цирюльне ему пришлось немного подождать.

Одного гостя брили, другого завивали: хозяин, -

сухощавый пожилой блондин, и его молодец - с наружностью истого московского парикмахера, откуда-

нибудь с Вшивой Горки, в лимонно-желтом галстуке с челкой, примазанной фиксатуаром к низкому лбу.

162

Теркин присел на пыльный диван, держа в руках пучок разноцветных афиш. Он уже знал, что в театре идет "Мария Стюарт", с Ермоловой в главной роли, но захотел просмотреть имена других актеров и актрис.

Театральная афиша была не цветная, а белая, огромная, напечатанная по-провинциальному, с разными типографскими украшениями.

После "Марии Стюарт" шло "Ночное".

Он взглянул на фамилии игравших в этой пьесе. Их было всего трое: два актера и одна актриса.

"Большова!" - выговорил про себя Теркин.

И тотчас же, отложив афишу, он провел ладонью по волосам и задумчиво поглядел в полуоткрытую дверь на кирпично-красное тяжелое здание театра.

"Большова! - повторил он и прибавил: - А ведь это она! Разумеется!"

И что-то заставило его встать и пройтись по цирюльне.

- Долго еще ждать? - громко спросил он, ни к кому не обращаясь.

- Сию минуту! - откликнулся хозяин. - Только пудры немножко.

Имя "Большова" запрыгало у него в голове.

Давно ли это было? Лет пять назад. Приехал он в Саратов. Тогда он увлекался театром: куда бы ни попадал, не пропускал ни одного спектакля, ни драмы, ни оперетки. До того времени у него не бывало любовных историй в театральном мире. В труппе он нашел водевильную актрису с голоском, с "ангельским" лицом мальчика. Про нее рассказывали, что она барышня хорошей фамилии, чуть не княжна какая-то; ушла на сцену против воли родителей; пока ведет себя строго, совсем еще молоденькая, не больше как лет семнадцати.

Крепко она ему полюбилась. Ночей не спал;

сколько проугощал актеров, чтобы только с ней познакомиться. И знакомство это вышло такое милое, душевное. Еще одна, много две недели, и наверно они бы объяснились. Его удерживало то, что она несомненно девушка, совсем порядочная: так заверяли его и приятели-

актеры.

Вдруг она заболевает корью. А его патрон, железнодорожный подрядчик, услал в Екатеринбург депешей.

- Любезнейший, - спросил он хозяина цирюльни, садясь в кресло перед зеркалом, - вы знаете, где тут актрисы живут?.. Наверно, в номерах поблизости?

163

- А вам кого, господин? - солидно осведомился парикмахер.

- Госпожу Больщову.

- Надо спросить вон в той гостинице... наискосок, вправо от театра.

II

У подъезда номеров, обитого тиком, в доме, полном лавок, стоял швейцар в серой поддевке и картузе, довольно грязный, с масляным, нахальным лицом.

- Артистка Большова? - спросил его Теркин, протягивая руку к двери, забранной медными прутьями.

- Здесь, пожалуйте!

Швейцар ухмыльнулся.

- В котором номере?

- Я вас провожу. Во втором этаже.

Они поднялись по чугунной лестнице.

- Сюда, в угол пожалуйте, - пригласил швейцар. - Вот в этом самом, двадцать восьмом номере.

Ключ тут. Да я и не видал еще их. В театр им рано...

Уходя, швейцар остановился и прибавил:

- За беспокойство, ваше сиятельство!

Теркин дал ему на водку, но повторил, покачав головой:

- За беспокойство! Теплый вы здесь народ!

Он постучал в дверь и только что взялся за ручку, его остановил вопрос:

"А Серафиме ты скажешь про этот визит?"

"Отчего же не сказать!" - ответил он весело и смело отворил дверь.

Изнутри его никто не окликнул.

"Как бишь ее зовут?" - подумал он и сразу вспомнил: Надежда Федоровна.

В темной передней висело под простыней много всякого платья.

- Кто там? - спросил женский голос, точно спросонок.

Голоса Теркин не узнал: он был контральтовый и немного хриповатый.

- Надежда Федоровна у себя? - громко выговорил Теркин и остановился перед занавеской, висевшей в отверстии перегородки.

- У себя, у себя!.. Кто это?.. Подождите минуточку!

164

Послышался скрип мебели и стук туфель-шлепальцев.

Вероятно, она лежала и теперь оправляется перед зеркалом.

- Можно? - спросил он так же весело, проникая в первую половину номера, отделенную от спальни перегородкой.

- Можно, можно!.. Ах, Боже мой! Да кто это?

Актриса выставила сперва одну голову в скважинку портьер, спущенных с обеих сторон.

Курчавая голова, полные щеки, большие серые глаза, ласковые и удивленные, и рот с крупными и совсем белыми зубами - все всплыло перед Теркиным точно в рамке портрета.

- Надежда Федоровна! Неужто не узнали?

- Ах, Боже мой!.. Вася Теркин!.. Да?..

Половина портьеры распахнулась, и она выскочила в батистовом пеньюаре, с помятой прической. Она показалась ему выше ростом и втрое полнее. Белая шея и пухлые руки промелькнули перед ним, и он еще невзвиделся, как эти пухлые руки очутились на его плечах.

- Голубчик! Как я рада! Похорошел ужасно!

Руки спустились и взяли его за локти. И свое полное возбужденное лицо, все еще с "ангельским" оттенком, она близко-близко подставила к нему, поднявшись на цыпочки.

- Поцелуемся на радостях! Мы ведь старые-старые друзья!..

Легкая хрипота в ее голосе не пропадала, но тон был милый, задушевный и простой, слишком даже простой, на оценку Теркина.

Они поцеловались три раза, по-крестьянски.

И вдруг она, высвободив одну руку, провела ею по своим губам, как делают бабы и деревенские девки, когда напьются квасу или проглотят стаканчик водки.

- Скусно! - выговорила она по-волжски и дурачливо покривила носом. - Господи! Он сконфузился...

Что, мол, из Большовой стало. Была великосветская ingenue... а тут вдруг мужик мужиком. Эх, голубчик!

С тех пор много воды утекло. Моя специальность - бабы да девки. Вот сегодня в "Ночном" увидите меня, так ахнете. Это я у вас на Волге навострилась, от Астрахани до Рыбинска включительно. Ну, садитесь, гость будете!..

165

Она усадила его рядом с собою на диван, держала руку в его руке, оглядывала его с гримасами и смешливо поводила носом.

- Красавец мужчина!.. Нечего и говорить! Не устоишь... Никак не устоишь!

Ее курчавая голова, короткий носик, ласковые глаза мелькали перед ним и настраивали на игривый тон;

только он все еще спрашивал себя:

"Неужели это та самая барышня хорошей фамилии?"

- Да, - выговорил он, наклоняясь к ней, - немало воды утекло. Вон вы какая гладкая стали!

- Расплылась? - быстро спросила она серьезнее. -

Подурнела?

- Уж сейчас и подурнела!

- А ведь вы, милый человек, по мне страдали...

ась? Помните? У нас тогда совсем было дело на мази.

И почему оборвали вдруг?

- Забыли?

- Ей-Богу! Точно отрезало!

Он напомнил ей, как она заболела, а его по делам услали в Екатеринбург.

- Верно, верно. Потом я об вас часто вспоминала...

честно/й человек! Видите, сейчас вас узнала, вспомнила и фамилию, - а память у меня прескверная становится. Как же вы ко мне-то попали? Это очень, очень мило! Пай-мальчик! За это можно вас поцеловать.

Ее сочные губы чмокнули его в щеку, и правая рука легла на его плечо.

"Актерка, как есть актерка!" - подумал Теркин.

Он видел, что прежняя Большова умерла. Это уже гулящая бабенка. Скитанье по провинциальным театрам выело в ней все, с чем она пошла на сцену. Его подмывала в ней смесь распущенности с добродушным юмором. И наружность ее нравилась, но не так, как пять лет назад, - по-другому, на обыкновенный, чувственный лад.

Через пять минут они сидели еще ближе друг к другу. Ее рука продолжала лежать на его плече. Она ему рассказывала про свое житье. Ангажементы у нее всегда есть. Последние два сезона она "служила" в Ростове, где нашла хлебного торговца, глупого и "во хмелю благообразного". Он ее отпустил на ярмарку и сам приедет к концу, денег дает достаточно и даже поговаривает о "законе", но она сама не желает.

166

- Да что это мы все всухомятку? - вскричала Большова. - У меня и горло пересохло. Позвоните-ка, голубчик.

Пришедшему коридорному она приказала подать сельтерской воды и коньяку.

- Старого! Слышите? Брандахлыста мы пить не будем.

В номере было душно, и Теркину хотелось пить.

Когда принесли все, Большова налила себе коньяку в стакан больше чем на треть и выпила духом.

Теркин поглядел на нее.

- Вы вот как? - спросил он.

- Да, голубчик; с волками жить - по-волчьи выть... Вы плохой питух?

- Плохой.

- А я...

Она запнулась и налила себе еще коньяку и немножко воды.

- Употребляете? - спросил Теркин.

Струйка жалости к бывшему предмету его увлечения проползла и тотчас же перешла в нездоровое любопытство: ему хотелось знать, насколько она пала.

Глаза ее начали на особый манер соловеть, и очень быстро. Он догадался, что она выпила на "старые дрожди", и он понял ее странную возбужденность с первой минуты их свидания.

- Вы что на меня смотрите так? - говорила она, наливая себе опять коньяку. - Рисоваться перед вами не хочу: вы - пай-мальчик... вспомнили обо мне. Вы видите... я ведь пьяница.

Она выговорила это медленно, точно смакуя слова, с масляными глазами, спокойно, почти весело.

- Ну, уж и пьяница!

- Кабы ты, - она незаметно перешла на ты, кабы ты был человек серьезный по этой части, ты бы увидал, через какую я школу прошла там, в Ростове.

- Что вы, что вы!.. Милая, вы это так... дурачитесь...

- Нет, голубчик, не дурачусь. Должно быть, это...

как нынче в умных книжках пишут... атавизм... папенька держался горечи, даром что был тонкий барин и в Париже умер. Выпьем... а?.. Это даже нехорошо: смотреть, как я осушаю бутылку, а самому только констатировать факт.

167

Она налила ему и заставила выпить без сельтерской воды.

На спиртное он был довольно крепок; коньяк все-таки делал свое... Он сам удивлялся тому, что его не коробит. Большова выпила уже с добрый стакан. Ее порок точно туманил ему голову...

III

"Марию Стюарт" уже играли, когда Теркин предъявлял свой билет капельдинеру, одетому в красную ливрею, спустился к оркестру и сел в одно из кресел первого ряда.

Зала, глубокая и в несколько ярусов, стояла полуосвещенной. Мужские темные фигуры преобладали, Голоса актеров отдавались глухо.

До появления героини Теркин озирался и невнимательно слушал то, что говорилось на сцене. Его тотчас же начало раздражать нетвердое, плохое чтение тяжелых белых стихов актрисой, игравшей няньку королевы, напыщенно-

деревянные манеры актера, по-провинциальному одетого английским сановником.

Но когда раздались низкие грудные звуки Марии Стюарт, он встрепенулся и до конца акта просидел не меняя позы, не отрывая от глаз бинокля. Тон артистки, лирическая горечь женщины, живущей больше памятью о том, кто она была, чем надеждами, захватывал его и вливал ему в душу что-то такое, в чем он нуждался как в горьком и освежающем лекарстве.

Женщина и ее трагические акценты вызвали образ той, кого судьба послала ему в подруги.

А разве в нем такая же страсть, как в ней?.. Но больше получаса назад он целовался с хмелеющей бабенкой, которая сама призналась, что она "пьяница". И если у них не дошло дело до конца, то не потому, чтобы ему стало вдруг противно, тошно...

Она сама потрепала его по щеке и сказала:

- Красавец мужчина!.. Знаю, что следовало бы нам закончить это рандеву честь честью, да стоит ли, голубчик? Право, лучше будет так, всухую, в память об ingenue саратовской труппы, о чистенькой барышне, жертве увлечения театральным искусством.

Стало быть, у нее зазрение-то явилось, а не у него, даром что она была уже в винных парах и про своего

168

ростовского купца говорила прямо как про безобразника, с которого брала деньги.

Она же ему сказала:

- Тебе пора, поди, уж играют первый акт. А я немножко всхрапну и к одиннадцати буду свежа как роза.

И ему это не очень-то понравилось... Зверь-то в нем проснулся несомненно и под уколом каких впечатлений?

Память о влюбленности в милую девушку должна бы сделать ему отвратительным всякое сближение с пьющей и павшей бабенкой. Выходило, видно, наоборот.

Он ни разу не вспомнил о Серафиме, вплоть до ухода, когда Большова, провожая его в переднюю, спросила:

- Что это у тебя за пакет? Подарочек везешь?

Кому?.. Про любовные дела вашего степенства я и не расспросила. А надо бы. Покажи, покажи.

Она развернула и увидала оренбургские платки.

- Целых три!.. Вот у тебя сколько предметов!..

Или все одной султанше?

Он отшутился в том же вкусе, и ему захотелось подарить ей один из платков.

- Который по вкусу придется? Не угодно ли вот этот, самый крупный?

В желании сделать ей подарок сказалось что-то купецкое: посидела, мол, со мной, поамурилась, угостила -

н/а вот тебе гостинцу.

- Вот эту косыноцку, коли милость ваша будет, попросила она бабьим "цокающим" говором, выбрала один из платков поменьше и потянулась благодарить его поцелуем.

- Может, после спектакля встретимся? - спросил он опять, тоже не без умысла.

- Приходи... в заведение... против театра, где Илька Огай поет... Там есть и кабин/е-партикюль/е.

Поужинаем... А коли поздно тебе покажется, и не надо.

Весь этот разговор душил его теперь. Он думал об ужине с нею, не боялся того, что она совсем будет

"готовая", даже и после того как платки напомнили ему, для кого он их покупал и какая красавица ждет его дома, шлет ему чуть ли не каждый день депеши, тоскует по нем.

Весь антракт просидел Теркин в кресле, перебирая свое поведение.

На душе стало так скверно, что он жаждал видеть и слышать Марию Стюарт, только бы уйти от целой

169

вереницы вопросов о своем чувстве к Серафиме.

Ведь всего год прошел, как они живут вместе, всего один год!

Игра артистки трогала и волновала его и в следующих актах. Он даже прослезился в одной сцене. Но в антракте между четвертым и пятым действиями в сенях, где он прохаживался, глядя через двери подъезда в теплую августовскую ночь, чувство его обратилось от себя и своего поведения к женщине, к героине трагедии и ее сопернице, вообще к сути женского

"естества".

Ну да, он сам недалеко ушел от первого гулящего купчика; да, в нем та же закваска, и Серафима, если бы все видела и слышала, имела бы право бросить его. Но в этом ли все дело? Разве женщина, в каком угодно положении, не раба своего влечения к мужчине? Вот вам королева, узница, в двух шагах от смерти; и что в ней яростно заклокотало, когда она стала кидать в лицо Елизавете, - а от той зависело, помиловать или казнить ее, - ядовитые обвинения?.. Что? Да все то же!

Женское естество. Присутствие любимого человека вызвало нестерпимую обиду, уязвившую не королеву, а мужелюбивую, стареющую бабенку... Ведь ей тогда было сильно за сорок, если не все пятьдесят.

В его ушах еще звучали полные силы и гневного трепета акценты артистки. Он схватил вот эти слова своей цепкой памятью, за которую в гимназии получал столько пятерок:

Прикосновенье незаконной дщери Трон Англии позорит и мрачит, И весь народ британский благородный Фигляркою лукавою обманут!

Не могут они подняться ни до чего выше своей слабости к мужчине, - все равно, какой он: герой или пошляк, праведник или беглый каторжный.

И ему стало ясно, чего не хватает в его связи с Серафимой. Убеждения, что она отдалась ему не как "красавцу мужчине", - он вспомнил прибаутки Большовой, - а "человеку". Не он, так другой занял бы его место, немножко раньше, немножко позднее, если взять в расчет, что муж ей набил оскомину и ограбил ее.

В ней он еще не почуял ничего такого, что согревало бы его, влекло к себе душевной красотой. Его она любит. Но помимо его, кого и чт/о еще?..

170

Впервые эти вопросы встали перед ним так отчетливо.

Он не хотел оправдывать себя ни в том, что вышло и могло еще выйти у Большовой, ни в том, что успех дельца и любостяжателя выедает из него все другие, менее хищные побуждения. И если б он сам вдруг переменился, стал бы жить и поступать только "по-

божески", разве Серафима поддержала бы его? В ней-то самой нашел ли бы он отклик такому перелому? Она не мешала бы ему - и только... Чтобы не потерять его, свою "цацу", своего Васю, как пьянчужка актерка все отдаст, только бы ее не лишали рюмки коньяку...

В пятом акте Теркин уже не мог отдаться судьбе Марии Стюарт. Ему хотелось уйти тотчас после главной пьесы, чтобы не смотреть на "Ночное" и не иметь предлога ужинать с Большовой.

Искренно выбранил он себя и за "свинство" и за глупую склонность к душевному "ковырянью". Лучше бы было насладиться до конца игрой артистки.

В зале еще гулко разносились вызовы; но он уже спешил к вешалке, где оставил вместе с пальто и пакет с двумя платками.

- Теркин! Здравствуйте!

Его окликнули сзади. Он обернулся и увидел Усатина, которому капельдинер тоже подавал пальто.

- Мое почтение! Весьма рад! - выговорил он не сухо и не особенно радушно.

- Вы куда отсюда? Ужинать?

- Не прочь.

- И прекрасно!.. Поедемте в заведение Наумова.

Потолкуем... Давненько не видались!

- Потолкуем, - повторил Теркин и почувствовал, что ему не совсем ловко с Усатиным.

IV

- Все Москва! Куда ни взглянешь!

Усатин повел жестом правой руки, указывая на белую залу, в два света, довольно пустую, несмотря на час ужина.

- Да, скопировано с Гурьинского заведения, подтвердил Теркин.

Они закусывали за одним из столиков у окна.

Низковатая большая эстрада стояла с инструментами к левому углу. Певицы разбрелись по соседним

171

комнатам. Две-три сидели за столом и пили чай. Мужчины хора еще не показывались.

- Москва все себе заграбастала, - продолжал возбужденнее Усатин, отправляя в рот ложку свежей икры.

- И ярмарка вовсе не всемирный, а чисто московский торг, отделение Никольской с ее переулками.

И к чему такие трактирищи с глупой обстановкой? Хор из Яра, говорили мне, за семь тысяч ангажирован. На чем они выручают? Видите - народу нет, а уж первый час ночи. Дерут анафемски.

Он взял карту вин.

- Не угодно ли полюбоваться?.. Губонинское белое вино

- три с полтиной бутылка. Это поощрение отечественных промыслов и охранительная торговая политика!

Теркин слушал его, опустив немного голову. Ему было не совсем ловко. Дорогой, на извозчике, тот расспрашивал про дела, поздравил Теркина с успехом;

про себя ничего еще не говорил. "История" по акционерному обществу до уголовного разбирательства не дошла, но кредит его сильно пошатнула. С прошлого года они нигде не сталкивались, ни в Москве, ни на Волге. Слышал Теркин от кого-то, что Усатин опять выплыл и чуть ли не мастерит нового акционерного общества.

Не хотелось ему иметь перед Усатиным вид человека, который точно перед ним провинился. Правда, он уехал из усадьбы вроде как тайком; но мотив такого отъезда не трудно было понять: не желал пачкаться.

- Так вы теперь в больших делах? - начал Усатин, как бы перебивая самого себя. - И в один год. У кого же вы тогда раздобылись деньжатами, - помните, ко мне в усадьбу заезжали?

Глаза Усатина заискрились. Он отправил в рот еще ложку икры.

- Раздобылся, - ответил Теркин с усмешечкой и тут только рассердился на Усатина за такой простой вопрос.

- Деньги не больно большие были, - добавил он небрежным тоном. - И вы, Арсений Кирилыч, - теперь дело прошлое, - совесть мою тогда пытали.

Должно быть, хотели поглядеть: поддамся я или нет?

Такой оборот разговора Теркин нашел очень ловким и внутренне похвалил себя.

172

- Пытал?.. Ха-ха!.. Я вам, Теркин, предлагал самую простую вещь. Это делается во всех "обществах".

Но такой ригоризм в вас мне понравился. Не знаю, долго ли вы с ним продержитесь. Если да, и богатым человеком будете - исполать вам. Только навряд, коли в вас сидит человек с деловым воображением, способный увлекаться идеями.

- Как вы, Арсений Кирилыч, - подсказал Теркин и поглядел на него исподлобья.

- Да, как я! Вы тогда, я думаю, сели на пароход да дорогой меня честили: "хотел, мол, под уголовщину подвести, жулик, волк в овечьей шкуре..." Что ж!.. Оно на то смахивало. Человеку вы уж не верили, тому прежнему Усатину, которому все Поволжье верило.

И вот, видите, я на скамью подсудимых не попал. Если кто и поплатился, то я же.

- И значительно?

- Уж, конечно, половина моих личных средств ушла на то, чтобы ликвидировать с честью.

- Нешто вы прикончили "общество"?

- Нет, я его преобразовал, связал его с эксплуатацией моего завода и открыл другие источники.

- И Дубенский у вас находится по-прежнему?

Усатин слегка поморщился.

- Это - ригорист... почище вас. Мы с ним расстались. Я на него не в претензии за то, что он слишком неумеренно испугался уголовщины.

"Аферист ты! Игрок! Весь прогоришь и проворуешься окончательно. От прежнего Усатина мокренько не останется!" - говорил про себя Теркин, слушая своего собеседника.

- Вот не угодно ли обследовать этот невзрачный кусочек?

Усатин вынул из кармана что-то завернутое в бумагу.

- Что такое? - спросил Теркин.

- Разверните.

В бумаге оказался кусочек какого-то темноватого вещества.

- Это - мыло! Но из чего оно добывается? Вот в том-то вся и штука. Один бельгиец-техник предложил мне свой секрет. Нигде, кроме Америки да наших нефтяных мест, нельзя с этим кусочком мыла таких дел наделать!..

- Ой ли, Арсений Кирилыч?

173

- Я вам это говорю!

Усатин откинул голову; жирное его тело заколыхалось, лицо все пошло бликами, глаза заискрились.

"Попал на зарубку!" - подумал Теркин.

Половой подал заказанное ими блюдо - стерлядку по-американски. Хор запел какой-то вальс. Под пение Усатин заговорил еще оживленнее.

- Привилегия уже взята на Францию и Бельгию.

- Вот на этот самый комочек?

- Да, да, Теркин! На этот самый комочек. После ярмарки еду в Питер; там надо похлопотать, - и за границу за капиталами. Идея сразу оценена. В Париже денег не нам чета, хоть долгу у них и десятки миллиардов!

- И в податях недохватки. И виноградники филлоксера выдрала во скольких департаментах!

- Никакая филлоксера их не подведет! Деньжищ, сбережений все-таки больше, чем во всей остальной Европе, за исключением Англии.

- По теперешним чувствам господ французов к нам, русским, не мудрено заставить их тряхнуть мошной. Только сдается мне, Арсений Кирилыч, вся их дружба и сладость по нашему адресу значит одно:

"отшлепай ты вместе с нами немца". А когда мы у него Эльзас и Лотарингию обратно отберем, тогда и дружбу по шапке!

- Очень может быть, и не в этом дело. Доход с ренты у них падает; правительство не желает больше трех процентов платить. А мы им восемь-десять гарантируем.

- Или по меньшей мере посулим.

Смех Теркина вырвался у него невольно. Он не хотел подзадоривать Усатина или бесцеремонно с ним обходиться.

- Верьте мне, - говорил ему Усатин перед их уходом из трактира, положа локти на стол, весь распаленный своими новыми планами. - Верьте мне. Ежели у человека, пустившегося в дела, не разовьется личной страсти к созданию новых и новых рынков, новых источников богатства, - словом, если он не артист в душе, он или фатально кончит совсем пошлым хищничеством, или забастует - так же пошло - и будет себе купончики обрезывать.

- Позвольте, Арсений Кирилыч, - возразил Теркин, -

будто нельзя посмотреть на свою делецкую карьеру как на средство послужить родине?

174

Он поднял голову и пристально поглядел на Усатина.

Собственные слова не показались ему рисовкой.

Ведь он души своей одному делечеству не продавал.

Еще у него много жизни впереди. Когда будет ворочать миллионами, он покажет, что не для одного себя набивал он мошну.

- Родине!

Усатин пренебрежительно тряхнул своей лысой головой.

- Однако позвольте, - Теркин понизил голос, но продолжал с легким вздрагиванием голоса. - Вы изволили же в былые годы служить некоторым идеям.

И я первый обязан вам тем, что вы меня поддержали...

не как любостяжательный хозяин, а как человек с известным направлением...

- Направление! - остановил его Усатин. - Оно у меня вот где сидит. - Он резнул себя по затылку. - И когда эту самую родину изучишь хорошенько, придешь к тому выводу, что только забывая про всякие цивические затеи и можно двигать ею. И вам, Теркин, тот же совет даю. Не садитесь между двух стульев, не обманывайте самого себя, не мечтайте о том, чтобы подражать дельцам, какие во Франции были в школе сансимонистов. Они мнили, что перестроят все общество во имя гуманности и братства, а кончили тем, что стали банковскими воротилами. Все это - или пустая блажь, или бессознательная, а то так и умышленная фальшь!..

Он опять вынул из кармана бумажку с кусочком мыла.

- Вот я распалился этим комочком без всякой филантропии и высших социальных идей, и целый край будет кормиться около этого комочка! Так-то-с, батюшка!

А засим прощайте! Желаю доброго успеха!..

И знайте, что без игрецкого задора - все окажется мертвечиной!

- Загадывать не стоит! - сказал, подымаясь от стола, Теркин.

- Будет у вас идея... настоящая, на которую капиталисты сейчас пойдут, как на удочку, - валяйте!.. Понадобится вам смекалка Усатина, - идите к нему... Он вас направит, даром что вы его под сумнением держали.

Внизу, на крыльце, они простились приятельски.

Теркин пошел пешком к станции железной дороги, где стоял в номерах.

175

V

На площадке перед рестораном Откоса, за столиками, сидела вечерняя публика, наехавшая снизу, с ярмарки, -

почти все купцы. Виднелось и несколько шляпок. Из ресторана слышно было пение женского хора.

По верхней дорожке, над крутым обрывом, двигались в густых уже сумерках темные фигуры гуляющих, больше мужские.

Внизу Волга лежала плоским темноватым пластом, сдавленная песчаными перекатами. "Телячий Брод", ползущий вдаль до Печерского монастыря, суживал русло неправильной линией. Луговой берег реки уходил на десятки верст от села Бор, где белые церкви еще довольно ярко выплывали на буром фоне. Кое-где тускловато отливали, вроде небольших лужиц, выемки, не высохшие с половодья. Под самым Откосом слышалось унылое гудение пара сигнальных свистков.

По воде, вверх и вниз, разбрелись баржи и расшивы, а пароходы с цветными фонарями стояли в несколько рядов, белея своими трубами и длинными рубками на американский манер.

Ночь собиралась звездная и безлунная, очень тихая, с последним отблеском зари. В сторону моста сгустились мачты и трубы, и дымка ходила над ярмарочным урочищем. Влево взгляд забирал только кругозор до Егорьевской башни кремля, замыкавшей наверху всю панораму.

На самой вышке, у обрыва за кустами, стоял Теркин.

Он только что приехал с ярмарки нарочно - на прощанье с Нижним посидеть на Откосе. Вид оттуда реки был ему неизменно дорог, а на этот раз его влекло и довольно жуткое душевное настроение, с каким он возвращался домой, туда в посад Чернуха, на низовьях, где они с Серафимой провели зиму.

В нем с того ярмарочного вечера, когда он побывал на "Марии Стюарт" и поужинал с Усатиным, закопошилось что-то новое и вместе очень старое. Сквозь довольство своими делами и въедавшиеся в него порывы самолюбия, любования своей удачей и сметкой, повадок приобретателя и хозяина, он распознавал и смутное недовольство многим, так что в него забралось тревожное желание разобраться и в чувстве к Серафиме, в ее натуре и убеждениях.

176

Ночь и речная даль навевали на него приятную унылость. Не было уже охоты "ковырять" в душе и расстраивать свой созерцательный "стих".

Вправо от того места, где он стоял, у самого обрыва на скамейке сидел кто-то.

Теркин поглядел туда, и взгляд его остановился на спине плотного мужчины, сидевшего к нему вполпрофиля. Эта спина, и волосы, и фуражка показались ему знакомыми.

"Кузьмичев?" - умственно спросил он, но не тотчас окликнул его.

"Он и есть!" - утвердительно ответил себе Теркин.

Капитана "Бирюча" он не видал в этот приезд и как будто избегал этой встречи. Ему еще с конца прошлой навигации было известно, что Кузьмичеву грозило дело по жалобе Перновского за самовольную высадку с парохода. Дошло до него и письмо Кузьмичева Великим постом, где тот обращался к нему, как к влиятельному пайщику их товарищества, рассказывал про изменившееся к нему отношение хозяина парохода, просил замолвить за него словечко, жаловался на необходимость являться к судебному следователю, намекал на то, - но очень сдержанно, - что Теркин, быть может, захочет дать свое свидетельское показание, а оно было бы ему "очень на руку".

Это письмо Теркин оставил без ответа. Сначала хотел ответить, через два дня уехал надолго в Астрахань и совсем забыл про него.

"Ведь я свински поступил!" - пронизала его мысль, когда он снова оглядел фигуру Кузьмичева.

- Андрей Фомич! - не громким, но звучным голосом назвал он капитана, подошел к нему сбоку и прикоснулся рукой к его плечу. - Вы это?

- А-а, Василий Иваныч!

Кузьмичев быстро поднялся с места, снял картуз и не сразу пожал протянутую ему руку, охваченный неожиданностью появления Теркина.

- Созерцаете? - спросил тот, не выпуская его руки. - И я тоже... Вы, никак, пришли сверху?

- Точно так... Сегодня утром.

- Пустите-ка меня на скамеечку! - сказал Теркин.

Они оба присели.

- Надолго ли к нам? - спросил Кузьмичев.

Глаза он отвел в сторону. В его тоне Теркин заслышал съеженность, какой прежде никогда не бывало.

177

"Считает меня пошляком, подумал он, - и, по-своему, прав".

- Я завтра в обратный путь. И весьма рад нашей встрече, Кузьмичев. Как это хорошо, что меня надоумило поехать на Откос!

Кузьмичев все еще не глядел на него.

- С "Батраком" мы, Василий Иваныч, разминулись повыше Юрьевца... Ходок отличный, даже завидки берут, когда на такой скверной посудине, как "Бирюч", валандаешься.

Про себя он, видимо, не хотел заводить речь сразу.

- Кузьмичев! - окликнул Теркин на другой лад. Вы ведь на меня в сердцах?

- Я, Василий Иваныч?

- А то нет?

- В сердцах... Это не верно сказано, а только...

- Стойте, я за вас доскажу... В прошлом году, помните, когда вы меня провожали при спуске "Батрака"...

в ваше положение я недостаточно вошел... Знаете, в чаду хозяйского торжества... И на письмо ваше не ответил. В этом чистосердечно каюсь. Не то чтобы я струсил... а зарылся. Вот настоящее слово. И вы вправе считать меня... ну, да слово сами приберите.

- Вы уж слишком, Василий Иваныч! - заговорил Кузьмичев, и тут только его обыкновенно смешливые глаза обратились к Теркину с более искренним приветом. -

Канючить я не люблю, но положение мое из-за той глупой истории с Перновским так покачнулось, что просто и не знаю, как быть.

- Что вы!

- Ваших компаньонов вы редко видаете. Мой патрон труса празднует и меня, можно сказать, ни чуточки не поддержал... И ежели бы у меня с ним не контракт, он бы меня еще прошлой осенью расчел и оставил бы на зиму без всякого продовольствия.

Наше дело, сами знаете, какое. Конечно, другие летом копят на зиму, а я не умею, да к тому же у меня семья... Целых четыре души. Как-то совестно такие нищенские фразы употреблять: но это факт... В ноябре контракту срок, и принципал меня удерживать не станет.

Да это еще бы сполагоря... А вот гадость... Подсудность эта гнусная. Положим, следователь парень хороший, он так ведет следствие, чтобы все на нет свести... Тот Иуда Искариот... уже успел свою ябеду распустить... Из Питера сюда запрос насчет моего

178

недавнего прошлого. Меня уже два раза "ко Иисусу"

таскали - к генералу: здесь архаровцами-то генерал, а не полковник заведует. Того гляди, угодишь в отъезд по казенной надобности. И мой принципал уж, конечно, меня выдаст с головой, да и остальные не поддержат... Я был той веры, Василий Иваныч, что только вы - человек другого покроя. Тем более что ваше, например, показание дало бы окраску всему происшествию. Матросы - мои подчиненные.

Прокурорский надзор их заподозрит.

Речь его прервал короткий смешок, точно он хотел сдержать волнение; стыдно стало своего малодушия.

Теркин, слушая его, все время повторял себе:

"Да ведь кто же Перновского-то разъярил, кто был зачинщиком всей истории? Ты - и больше никто! Разве Кузьмичев один впутался бы? Тебе и надо поддержать его".

- Вот что я вам скажу, Кузьмичев, - искренней нотой начал он, кладя ему руку на колено. - Спасибо за то, что вы меня человеком другого покроя считаете... И я перед вами кругом виноват. Зарылся... Одно слово!.. Хорошо еще, что можно наладить дело. Угодно, чтобы я отъявился к следователю? Для этого охотно останусь на сутки.

- Вот бы чудесно!

Кузьмичев круто повернулся к Теркину и взял его руку своими обеими.

- Это давно была моя обязанность. Насчет места вам нечего смущаться. Только бы вам здесь пакости какой не смастерили административным путем... Дотянете до ноября, - милости просим ко мне.

Наплыв хороших, смелых чувств всколыхнул широкую грудь Теркина. Он подумал сейчас же о Серафиме.

Как бы она одобрила его поведение? И не мог ответить за нее... Кто ее знает? Быть может, с тех пор он и "зарылся", как стал жить с нею...

Ему отраднее было в ту минуту уважать себя, сознавать способность на хороший поступок, чем выгораживать перед собственной совестью трусливое

"себе на уме".

- Не знаю, право, Василий Иваныч, как и...

- Ничего!.. - прервал он Кузьмичева. - Знайте, Андрей Фомич, что Василий Теркин, сдается мне, никогда не променяет вот этого места (и он приложился пальцем к левой стороне груди) на медный пятак. Да

179

и добро надо помнить! Вы меня понимали и тогда, когда я еще только выслуживался, не смешивали меня с делеческим людом... Андрей Фомич! Ведь в жизни есть не то что фатум, а совпадение случайностей... Вот встреча с вами здесь, на обрыве Откоса... А хотите знать: она-то мне и нужна была!

Порывисто вскочил Теркин.

- Спустимся вниз, в ресторан. Надо нам бутылочку распить...

Кузьмичев от волнения только крикнул по-волжски:

- Айда!

VI

- Милый, милый!

Серафима целовала его порывисто, глядела ему в глаза, откидывала голову назад и опять принималась целовать.

Они сидели поздним утром на террасе, окруженной с двух сторон лесом... На столе кипел самовар. Теркин только что приехал с пристани. Серафима не ждала его в этот день. Неожиданность радости так ее всколыхнула, что у нее совсем подкосились ноги, когда она выбежала на крыльцо, завидев экипаж.

- Сама-то давно ли вернулась? - спросил он после новых, более тихих ласк.

- Я уже три дня здесь, Вася! Так стосковалась, хотела в Нижний ехать, депешу тебе слать... радость моя!

Опять она стала душить его поцелуями, но спохватилась и поднялась с соломенного диванчика, где они сидели.

- Ведь ты голоден! Тебе к чаю надо еще чего-нибудь!

Степанида!

Она заходила по террасе около стола. Теплый свет сквозь наружные маркизы ласкал ее гибкий стан, в полосатом батистовом пеньюаре, с открытыми рукавами.

Волосы, заколотые крупной золотой булавкой на маковке, падали на спину волнистой густой прядью.

Теркин любовался ею.

Мысль его перескочила быстро к ярмарке, к номеру актрисы Большовой, где они, каких-нибудь пять дней назад, тоже целовались... Он вспомнил все это и огорчился тем, что укол-то совести был не очень сильный.

180

Его не бросило в жар, не явилось неудержимого порыва признаться в своем рыхлом, нечистоплотном поведении.

И на эту женщину, отдавшуюся ему так беззаветно, он глядел глазами чувственника. Вся она вызывала в нем не глубокую сердечную радость, а мужское хищное влечение.

Он тотчас же стал внутренне придираться к ней. Ее красота не смиряла его, а начала раздражать. Лицо загорелое, с янтарным румянцем, он вдруг нашел цыганским. Ее пеньюар, голые руки, раскинутые по спине волосы - делали ее слишком похожей на женщину, созданную только для любовных утех.

Горничной Степаниде, тихой немолодой девушке, Серафима отдала приказание насчет закуски и сейчас же вернулась к нему и начала его тормошить.

- Васюнчик мой!.. Пойдем туда, под сосны... Пока тебе подадут поесть... Возьми с собой стакан чаю...

Там вон, сейчас за калиткой... На хвое как хорошо!..

Он принял ее слова за приглашение отдаться новым ласкам и не обрадовался этому, а съежился.

- Нет, - ответил он с неискренней усмешкой, побудем здесь... Эк тебе не сидится!

На террасе было очень хорошо. Ее отделял от опушки узкий цветничок. Несколько других дач, по одной стороне перелеска, в полуверсте дальше, прислонились в лощине к опушке этого леса, шедшего на сотни десятин. Он принадлежал казне, дачи были выстроены на свой счет двумя инженерами, доктором да адвокатом. Одного из инженеров перевели, - он уступил свою Теркину еще ранней весной. С тех пор Серафима жила здесь почти безвыездно, часто одна, когда он отлучался неделями. Зиму они проводили то здесь, то там: жили в Москве, в Нижнем, в Астрахани. Скитанье по гостиницам и меблированным комнатам менее ее тяготило, чем одинокое житье на этой даче, в нескольких верстах от богатого приволжского посада, где у нее не было никого знакомых. Ей сдавалось, что Теркин продолжает ежиться от их нелегального положения. Правда, он должен был разъезжать по своим делам; но ему, видимо, не хотелось устроиться домом ни в Москве, ни в одном из приволжских губернских городов. Он, конечно, боялся за нее, а не за себя. Эта деликатность стесняла ее. Муж ее не преследовал, - кажется, забыл и думать о ее существовании.

181

Его перевели куда-то за Москву. Их никто не беспокоил.

Она жила по своему гимназическому диплому.

Нигде - ни в Москве, ни в других городах - он не выдавал ее за жену, и это его стесняло.

Серафима недавно, перед тем как он собрался в Нижний, а она к своей матери, сказала ему в шутливом тоне:

- Вася! Ты все еще за меня смущаешься?.. Что я, Анна Каренина, что ли? Супруга сановника? Какое кому дело, венчаны мы или нет и что господин Рудич -

мой муж?.. Коли ты в закон вступить пожелаешь, - когда разбогатеем, предложим ему отступного, вот и все!

Он тогда ничего ей не ответил, ни в шутку, ни серьезно; но теперь она ему как-то особенно резко казалась ничуть не похожей на жену всем своим видом и тоном. И он не мог освободиться от этих ненужных и расхолаживающих мыслей.

Вместе с Степанидой что-то принес для стола карлик, в серой паре из бумажной материи, очень маленький, с белокурой большой детской головой, безбородый, румяный, на коротких ножках, так что он переваливался с боку набок.

Ему было уже под тридцать. Звали его Парфен Чурилин. Теркину он понравился в Казани, в парикмахерской, и он его взял себе в услужение. Серафима его не любила и скрывала это. Она дожидалась только случая, чтобы спустить "карлу". Кухарка уже донесла ей, что он тайно "заливает за галстук", только изловить его было трудно.

- Чурилин! Как изволите поживать? - обратился к нему Теркин, державшийся с ним всегда шуточного тона.

- Слава Богу, Василий Иваныч. Благодарю покорно.

Голос у карлика был не пискливый, а низковатый и тусклый, точно он выходил из большого тела.

Чурилин поставил на стол прибор, причем его маковка пришлась в уровень с бортом, приковылял к Теркину, еще раз поклонился ему, по-крестьянски мотнув низко своей огромной головой, и хотел приложиться к руке.

- Не надо! - выговорил Теркин и отдернул руку.

В преданность карлика он верил и чувствовал к нему нечто вроде ласковой заботы о собачке, которая с каждым днем все больше привязывается к хозяину.

182

- Ступай, неси судок, да не растеряй пробки!

Серафима намекала на то, что накануне у него выпала пробка из бутылочки с уксусом. Чурилин, и без того красный, еще гуще покраснел. Он был обидчив и помнил всякое замечание, еще сильнее - насмешку над его ростом. В работе хотел он всегда отличиться дельностью и все исполнял серьезно, всякую малость.

И это Теркину в нем очень нравилось.

- Такой карпыш, - говаривал он, - а сколько сериозу!

Для него все важно!

Степанида и Чурилин еще раз пришли и ушли.

Теркин крикнул даже:

- Довольно! Нечего больше таскать!

Когда они остались вдвоем с Серафимой и она стала наливать ему чай и угощать разной домашней снедью, он ощутил опять неловкость после ее вопроса:

"как веселился он у Макария?"

Он стал рассказывать довольно живо про театр, про "Марию Стюарт", про встречу с Усатиным и Кузьмичевым, но про встречу с Большовой умолчал, и сделал это уже без всякого колебания.

"Стоит в этом каяться!" - окончательно успокоил он себя.

Разговор с Кузьмичевым он передал подробно; не скрыл и того, что был у судебного следователя по делу о Перновском.

Всю эту историю Серафима слышала в первый раз.

- Ты почему же мне никогда не говорил про это, Вася?.. - спросила она его спокойно, совсем не тоном упрека.

- Почему?.. Да не пришлось как-то!.. Право слово, Сима!.. Все это вышло как раз перед нашей встречей. До того ли мне было!

- Разве мы мало провели времени на "Сильвестре", перед тем как тонуть?..

Этот вопрос вышел у нее уже тревожнее.

- Или, быть может, не хотел тебя смущать, портить первых дней нашего тогдашнего житья... И то, пожалуй, что я не люблю вспоминать про историю моего исключения из гимназии...

Из этой истории Серафима знала далеко не все: ни его притворного сумасшествия, ни наказания розгами в селе Кладенце.

- Конечно, конечно!

183

Глаза ее потускнели. Она потянулась к нему лицом и поцеловала в лоб.

- Только вот что, Вася, - продолжала она потише и вдумчивее, - как бы тебе не впутаться в лишнюю неприятность... Кузьмичев один в ответе.

- Да ведь он и не выгораживает себя.

- Ну, так что ж?..

- Как же ты не хочешь понять, Сима (Теркин начал краснеть)! Я довел Перновского до зеленого змея - это первым делом; а вторым - я видел, как он полез на капитана с кулаками, и мое показание было очень важно... Мне сам следователь сказал, что теперь дело кончится пустяками.

- И ты Кузьмичеву пообещал место?

- Счел это порядочным поступком.

- Да не ты ли говорил как-то, что он хороший малый, но с ленцой?

- У меня будет исправен!

Она замолчала; он видел, что в ней женская

"беспринципность" брала верх, и уже не впервые. В его дела она не вмешивалась, но каждый раз, как он вслух при ней обсуждал свои деловые поступки, она становилась на сторону "купецкого расчета" и не поддерживала в нем того Теркина, который не позволял ему сделаться бездушным "жохом".

- Эх, Сима! - вырвалось у него. - Растяжимая совесть у вашей сестры!.. Не хочешь понять меня!

- Понимаю! - порывисто крикнула она. - Вася!..

Ты всегда и во всем благороден! Прости!.. Мы - женщины

- трусихи!.. За тебя же боюсь...

И она бросилась его целовать, не дала ему доесть куска. Он должен был отвести ее рукой и чуть не подавился.

VII

- Закормила ты меня, Сима! Кажется, я злоупотребил этим варенцом...

Теркин бросил на стол салфетку и весь потянулся.

- Курить хочешь? Спички есть? Я сейчас принесу...

- Есть, есть!..

Откинувшись на спинку соломенного кресла, он прищурил глаза и ушел взглядом в чащу леса за частокол цветника.

184

- Экая здесь у нас благодать! - выговорил он тронутым звуком. - А? Сима!..

- Да, милый.

- Ты поддакиваешь, а сдается мне, без убеждения.

- Почему же?

- Не больно ты, Сима, охотница до лесных-то дебрей. Да и насиделась, бедная, в этом захолустье.

А меня хлебом не корми, только пусти в лес. Не знаю сам, право, что ближе моей душе: Волга или лес.

Он раскрыл глаза, - они глядели своими большими темными зрачками, - и ласкал ими стройные, крупные стволы сосен, выходивших из поросли чернолесья: орешника и кустов лесных мелких пород.

- Для этого надо родиться, - тихо ответила Серафима, но не начала жаловаться на скуку, хотя частенько скучала тут, на этой опушке, в его отсутствие.

Ему бы хотелось поговорить на свою любимую тему; он воздержался, зная, что Серафима не может войти в его душу по этой части, что она чужда его бескорыстной любви к родной реке и к лесному приволью, где бы он их не встречал.

- Что же ты про матушку-то свою не скажешь мне ничего? Как живет-поживает? Чем занята? Она ведь, сколько я ее по твоим словам разумею, - натура цельная и деятельная.

- Да чт/о, Вася... - Серафима точно прервала себя и присела к нему поближе. - Мама ведь опять к старой вере повернула.

- Чего повертывать? Она и всегда была в ней.

- Они с отцом и со мною, - прибавила она, улыбнувшись, - в единоверии состояли. Ты знаешь?

- А теперь?

- Прежде они ведь беспоповской веры были... Вот старая-то закваска и сказалась. От одиночества, что ли, или другое что... только она теперь с сухарниками держится.

- С кем? - переспросил Теркин.

- С сухарниками... Потеха! Это, видишь, такие же беспоповцы... Только у них беглых попов нет... Надоела возня с ними... Дорого стоят, полиция травит, и безобразие от них идет большое.

Теркин слушал с интересом и то и дело взглядывал на Серафиму. Она говорила с веселым выражением в глазах, и ее алый рот складывался в смешливую мину.

185

- Что же это значит - сухарники?.. Я в толк не возьму...

- Погоди, Вася! Я тебе объясню... только все это со стороны - просто потеха!..

- Почему же потеха? - строже спросил он. - Каждый по-

своему верит. Лучше это, чем никакого закону не знать и никакого предела для того зверя, который в нас сидит.

- Милый! Да ты послушай и говори потом... Разве это не жалко: мать - умная женщина, всегда была с царем в голове - и вдруг в такое изуверство удариться!

И, не давая ему возразить, она опять с насмешливой миной заговорила быстро:

- Сухарники они вот почему. От какого-то старца - там где-то на Иргизе или где в другом месте, уж не знаю, - их начетчик получил мешочек с сухарями.

Ими он причащал. Попов, мол, беглых не наберешься, и поверье, мол, такое - и сие во спасение...

- Что ж эти сухари-то обозначают?

- Запасные, видишь, дары... Как это называется -

- А-а! И потом что?

- Вася! Ты точно сказку слушаешь... Ха-ха!

- Вовсе нет, Сима... Это очень занятно. Я всегда про раскол люблю узнавать.

- Охота!.. Так вот, видишь, старец-то, как помирать стал, и оставил мешочек начетчику, разумеется, мужику... фамилию я забыла... И начал этот мешок с сухариками переходить из рук в руки, от одного начетчика к другому, по завещанию. Разумеется, прежние-

то кусочки, от агнца-то, давно перевелись, а только крошки запекали в просвиры и резали потом на новые кусочки и сушили.

- Вот оно что!

- И кому удавалось захватить этот самый мешочек, тот делался столбом благочестия и выше всякого наставника... Вот теперь там, у нас, мешочек хранится у одной старой хрычовки...

- Серафима! Почему же хрычовки?

- Да потому, что я ее знаю. Еще девочкой ее видала... Старушенция-то в девах пребывает... Зовут ее Глафира Власьевна. Простая мещанка; торговлишка была плохенькая, а теперь разжилась. И как бы ты думал... Все их согласие перед ней как перед идолом преклоняется... В молельне земные поклоны ей...

186

- И мать твоя также?

- И она!.. Ну как же не жалко и не обидно за нее?..

Я было пробовала стыдить ее, так она, кажется, в первый раз в жизни так рассердилась... Просто вся затряслась... А ты послушай дальше, какие штуки эта баба-яга выделывает...

Серафима встала и начала ходить по террасе, заложив руки за спину. Теркин следил за ней глазами и оставался у стола.

- Что ж делать!.. - выговорил он с жестом головы. - Как ты сказала, Сима: старые дрожди всплыли...

Вероятно, и то, что она тайно считала переход в единоверие изменой и захотела загладить вину и за себя, и за мужа.

- Уж не знаю, Вася; но вот ты сейчас увидишь, до какого безобразия и шутовства это доходит... Как подойдет Великий пост и начнется говенье, у них на каждый день полагается тысячу поклонов...

- Тысячу! - вскричал Теркин.

- А ты как бы думал? И каких! Не так, как у никонианцев (она произнесла это слово, нахмурив нарочно брови), а как следует. Маменька называет: "с растяжением суставов". Понимаешь? ха-ха!..

- Понимаю. Для них это не смешно.

- Ведь она не молоденькая... Ты вот какой у меня богатырь... А положи-ка ты в день тысячу земных поклонов, перебери на лестовках-то, сколько полагается, бубенчиков...

- Каких таких?

- Зарубочек... Ты видал раскольничьи лестовки?

- Как же... У нас в Кладенце тоже ведь беспоповцы...

Чуть ли не по беглому священству.

- Кладут они поклоны... Совсем разомлеют, спину отобьют... Соберутся к исповеди... и причастия ждут... Наставник выйдет и говорит: "Глафира, мол, Власьевна которым соизволила выдать кусочки, а которым и не прогневайтесь..." И пойдут у них вопли и крики... А взбунтоваться-то не смеют против Глафиры Власьевны. Одно средство - ублажить ее, вымолить на коленях, чрез всякие унижения пройти, только бы она смиловалась...

- Неужели и мать твоя таким же манером?

- Она у ней и днюет, и ночует. И меня хотела вести туда, да я прямо отрезала ей: "уж вы меня, маменька, от этих благоглупостей освободите".

187

- Неужели так и сказала: "благоглупостей"?

- Так и сказала.

- Напрасно.

- Что это, Вася! Ты сегодня точно нарочно меня дразнишь! С какой стати!.. Ты, сколько я тебя понимаю, так далек от подобного дремучего изуверства...

- Это дело ее совести.

Теркин тоже встал, отошел к перилам и сел на них.

- Да ведь досадно и больно за мать!.. Помилуй, она теперь только и спит и видит, как бы ей от Глафиры мешочек достался, когда та умирать станет.

Она уж начала ей подарки делать, начетчиков и уставщиков угощает, наверно и денег дает... Я побаиваюсь, чтобы они и совсем ее не обработали... На мельнице арендатор - тоже беспоповец и в моленной у них один из заправил... Хоть ты бы когда заехал, вразумил ее!..

- Нет, Сима, - серьезно и веско сказал Теркин, - я в эти дела вмешиваться не буду. Мать твоя вольна действовать, как ей совесть указывает. По миру она не пойдет... У нас есть чем обеспечить ее на старости.

- И опять же, Вася, она и меня без всякой надобности смущает.

- Чем же? Ведь ты в их согласие не поступишь!

- Не этим, конечно... А насчет все той...

Она запнулась.

- Кого? - недоумевал Теркин.

- Да Калерькиной доли!..

Теркин поморщился.

- Зачем ты, Сима, так называешь Калерию Порфирьевну? Это для тебя слишком... как бы помягче выразиться... некрасиво.

- Ну, хорошо, хорошо! Ты ведь знаешь, что мать была на моей стороне и не допускала, чтобы то, что отец оставил, пошло только ей.

- А теперь, выходит, стала по-другому думать?

- Все из-за святости! Хочет в наследницы к Глафире попасть! Удостоиться быть хранительницей мешочка с сухарями!

- Сима! Так неладно... говорить о матери, которая в тебе души не чаяла. Я ее весьма и весьма понимаю.

Она ушла теперь в себя, хочет очиститься от всякой греховной нечистоты, от всякого суетного стяжания.

Сухарики или другое что, но это протест совести, и мы должны отнестись к нему с почтением. Тут не одно суеверие...

188

Глаза Серафимы сверкнули. Она остановилась прямо к нему лицом и вскинула по воздуху правой рукой.

- И все это не то! Она и на Калерию-то виды имеет. Надо, мол, ее ублажить, поделиться с ней по-

божески, тронуть ее христианской добродетелью и привлечь к своей вере.

- Что ж, каждый фанатик так поступает и чувствует.

- Ты сам говоришь: фанатик!

- Фанатизм-то, умные люди писали, - верх убежденности, Сима!

- Ах, полно!

Она подошла к нему, опустила на его плечо обе руки, поцеловала его в лоб и затуманилась.

- Да что ж ты так волнуешься? - спросил он довольно ласково.

- То, Вася, что я не хотела нашу встречу расстраивать...

и думала отложить неприятный разговор до завтра. А к этому подошло...

- Какой еще разговор?

- Я здесь письмо нашла, когда вернулась. От нее.

- От кого?

- Да от Калерии же. Изволит извещать о своем приезде.

- Вот как!

Теркин поднялся и отошел к ступенькам террасы.

- Сима! - окликнул он. - Покажи мне это письмо, если там особых тайн нет.

- Изволь! Хоть сейчас! Лучше уж это поскорее с плеч спустить!

Она побежала в комнаты.

VIII

Между краснеющими стволами двух сосен, у самой калитки, вделана была доска для сиденья. Теркина потянуло туда, в тень и благоухание.

Он быстро спустился с террасы, пересек цветник, вошел в лес и присел на доску. Серафима его увидит и прибежит сюда. Да тут и лучше будет говорить о делах - люди не услышат.

Это была его первая мысль, и она его ударила в краску.

189

Сейчас же недовольство, похожее на нытье зубов, поднялось у него на сердце. То, что и как ему говорила Серафима, по поводу этого письма Калерии, ее тон, выражение насчет матери - оставили в нем тошный осадок и напомнили уже не в первый раз тайное участие в ее поступке с двоюродной сестрой.

Чего же выгораживать себя? Он - ее сообщник.

Она ему отдала две трети суммы, завещанной стариком Беспаловым своей племяннице. Положим, он выдал ей вексель, даже настоял на том, зимой; но он знал прекрасно, откуда эти деньги. Имел ли он право распорядиться ими? Ведь она ничего не писала Калерии.

Целый почти год прошел с того времени, и он не спросил Серафимы, знает ли Калерия про смерть дяди, писала ли ей она или мать ее?

Какого же еще сообщничества?

Его глаза затуманенным взглядом остановились на фасаде дачи, построенной в виде терема, с петушками на острых крышах и башенкой, где он устроил себе кабинет. Ведь здесь они не живут, а скрываются. И дела его пошли бойко на утаенные деньги, и та, кого считают его женой, украдена им у законного мужа.

"Воровская жизнь!"

Эти два слова выскочили в его голове сами собой, как ясный отклик на тревогу совести.

"Да, воровская!" - повторил он уже от себя и не стал больше прибегать ни к каким "смазываниям" - так он называл всякие неискренние доводы в свое оправдание.

"Надо очиститься - и сразу!" - решил он без колебаний, и такое быстрое решение облегчило его, высвободило сразу из-под несносной тяжести.

В дверях террасы показалась Серафима. Она торопливо оглянулась вправо и влево, не нашла его, прищурилась, ища его глазами в цветнике.

Ее гибкий стан стал пышнее, волосы, закинутые на спину, давали ее красоте что-то и вызывающее, и чрезвычайно живописное. В другое время он сам бы бросился к ней целовать ее в искристые чудные глаза.

В ту минуту он нисколько не любовался ею. Эта женщина несла с собою новую позорящую тревогу, неизбежность объяснения, где он должен будет говорить с нею как со своей сообщницей и, наверно, выслушает от нее много ненужного, резкого, увидит опять,

190

в еще более ярком свете, растяжимую совесть женщины.

И едва ли не впервые сознал он, что красота еще не все, что чувственное влечение не владеет им всецело.

- Где ты? - окликнула Серафима со ступенек террасы.

- Здесь, на завалинке! В лесу!

- Отличное место!

Она скоро подошла, легко скользя подъемистыми ногами, в атласных туфлях, по мягкой хвое, поцеловала его в волосы.

- Подвинься! Будет места и на двоих.

Двоим было так тесно, что ее плечо плотно уперлось в его грудь.

Он опустил глаза и проговорил очень тихо:

- Нашла письмо?

- Вот оно.

Она держала письмо в левой руке, высвободила правую и развернула листок, в осьмушку, исписанный крупным, разгонистым, скорее мужским почерком.

- Хочешь, прочту? - спросила она.

- Зачем! Я сам.

Руки Калерии он до тех пор не видал. Разбирал он ее свободно. Серафима положила голову на его левое плечо и следила глазами вдоль строк, перечитывая письмо уже в четвертый раз.

- Видишь, Вася, от великих-то идей сестрица грамотности все-таки не добыла. Пишет "пуститься в путь" без мягкого знака в неопределенном наклонении.

- Ах, Сима!

Теркин мотнул головой.

"Этакая у женщин злоба!" - подумал он.

Замечание Серафимы было слишком уж невеликодушно. Придираться к ошибке, да еще к такой мелкой и в письме, где он с первых же строк распознавал отличного "человека"! Калерия писала просто, без всяких подходов и намеков, извещала о своей поездке на Волгу. Оказывалось из этого письма, что тетка написала ей о смерти старика Беспалова несколько месяцев позднее. Она, должно быть, со стороны слышала, что ей достались какие-то деньги, бывшие в делах у дяди после отца; но она на этом не останавливалась, как на главном содержании своего письма. Скорее, она мечтала

191

о чем-то, завести что-то такое на родине, для чего надо бы раздобыться небольшим капиталом. Ей очень хотелось навестить и тетку, - той она писала в один день с Серафимой. Видно было, что ей известна история двоюродной сестры; и опять-таки никаких нескромностей не было в письме, ни фраз дешевого либеральничанья.

Теркин ожидал чего-нибудь слащавого, поучительного и вместе с тем на евангельский манер - и этого не оказалось. Так могла писать только искренняя, добродушная женщина, далеко не безграмотная, хотя и не твердая в мягких знаках.

Он довольно долго читал все четыре страницы и на некоторых строках останавливался. За ним нетерпеливо следила Серафима.

- Значит, - выговорила она, поднимая голову с его плеча. - Калерия Порфирьевна пожалует сначала сюда, а потом последует к мамаше.

- Может, завтра будет в Посаде, коли выехала в тот самый день, как назначила себе.

- И вдруг здесь плюхнется гостить! - вырвалось у Серафимы.

Слово "плюхнется" заставило его поморщиться.

- Как же нам ее не принять? - спросил он серьезно, и по его глазам Серафима увидала, что он совсем не в таких чувствах, как она.

- Мне пускай, - только где же мы ее поместим?

- А наверху? Там ведь есть целая комната.

- Наверху - ты...

- Что ж из этого?

Взгляд его договорил: "неужели ты не понимаешь, как мне не нравится твое поведение?"

Теркин встал, отстранил ее слегка плечом и отошел к следующему стволу.

- Нешто это удар грома, что ли, приезд Калерии Порфирьевны?.. К нему надо было готовиться. Да, судя по ее письму, она совсем не такая особа, чтобы бояться от нее каких-нибудь каверз.

- В тихом омуте...

- Полно, Серафима! Это наконец некрасиво! На что ты злишься? Девушка нас любит, ничего не требует, хочет, видимо, все уладить мирно и благородно...

а мы, - я говорю: мы, так как и я тут замешан, - мы скрыли от нее законнейшее достояние и ни строчки ей не написали до сегодня. Надо и честь знать.

192

Пальцы правой руки его нервно начали отковыривать кору сосны.

Серафима тоже поднялась. Ее глаза заблестели. На щеках явилось по красноватому пятну около ушей.

- Так, по-твоему, выходит, - начала она глухо, как будто у нее перехватывало в горле, - мы обязаны ей в ножки хлопнуться, как только она вот на эту террасу войдет, и молить о помиловании?

- Повиниться надо, первым делом!

- Глупости какие!

- Не глупости, Серафима, не глупости! - голос его звучал строже. - Это дело нашей совести попросить у нее прощения; мать твоя, наверно, так и поступила; но тут я замешан. Я сознательно воспользовался деньгами, взял их у тебя, выдал документ не ей, не Калерии Порфирьевне, а тебе, точно ты их собственница по праву. Беру всю вину на себя... и деньги эти отдам ей, а не тебе, - не прогневайся!

- Где ты их возьмешь? Есть ли они у тебя вот в настоящую минуту?.. Из десяти с лишком тысяч, чт/о у меня на руках остались, одной трети даже нет.

- Додадим!

- Додашь три-четыре тысячи, а не двадцать!.. Что ты хорохоришься, Вася! У тебя капитала нет, и все твои новые дела держатся пока одним кредитом!

- Мало ли что! Заложу "Батрака". Он у меня чистый... Предложу пока документ. Не бойся, тебя не выдам; прямо скажу ей, что ты, по доброте ко мне, ссудила меня.

- Чужими деньгами!.. Не хочу я этого! Ни за что!

Чтобы Калерия сочла тебя за какого-то темного афериста и меня же стала жалеть да на благочестивую жизнь сбивать?.. Ты не имеешь права так грязнить себя перед ней... И все из-за чего? Из какой-то нелепой гордости!

Это фордыбаченье называется, а не честность! Мамаша тоже от себя подбавит. Разрюмится над Калерией, повинится ей, чтобы ей самой легче было свое скитское покаяние приносить... Потом у Калерии выманит тысчонку-другую на какую-нибудь богадельню для беспоповских старух, выживших из ума!.. В вас изуверство, а не любовь. Не умеете вы любить! Вот что!

Грудь ее пошла волнами, руки выделывали круги в воздухе, волосы совсем распустились по плечам.

- Сима! - сказал Теркин строго, стоя все еще у дерева. -

Совести своей я тебе не продавал... Мой долг

193

не только самому очиститься от всякого облыжного поступка, но и тебя довести до сознания, что так не гоже, как покойный батюшка Иван Прокофьич говорил в этаких делах.

- Не бывать этому! Не бывать! Я не позволю тебе срамиться перед Калерькой!

Не желая разрыдаться перед ним, Серафима побежала к террасе и не заметила, как выронила из рук письмо Калерии.

Теркин увидал это, тихо подошел, поднял, сел опять на доску и стал вчитываться в письмо - и ни разу не взглянул вслед своей подруге.

IX

На полпути лесом расплылась глинистая разъезженная дорога. Глубокие колеи шли по нескольку в ряд. Справа и слева вились тропки между порослями рябины и орешника.

По одной из тропок Теркин шел часу в шестом вечера. Жар еще не спадал. День, хоть и в августе, задался знойный.

За ранним обедом они опять крупно поговорили с Серафимой. Она не сдавалась. Ее злобу к Калерии нашел он еще нелепее, замолчал к концу обеда, поднялся к себе наверх, где не мог заснуть, и ушел в лес по дороге в деревню Мироновку, куда он давно собирался.

Узнал он в Нижнем, что там в усадьбе проводит лето жена одного из пайщиков его пароходного товарищества.

Он очень бы рад просидеть там весь вечер, если застанет то семейство, и вернуться попозднее.

Стычка с Серафимой - по счету первая за весь год.

Это даже удивило его. Значит, он сам сильно опошлел, и ей не в чем было уступать ему или противоречить. Не раздражение запало в нем, а тяжесть от раздумья. Он поступит так, как сказал еще утром. Никакой стачки, никакого "воровского" поступка он не допустит.

В этом ли одном дело?

Сегодня он зачуял ясно свое душевное одиночество.

Серафима - его любовница, но не подруга. Из двоих Теркиных, что борются в нем беспрестанно, она не поддержит того, который еще блюдет свою совесть.

194

В Серафиме начинал он распознавать яркий образец теперешней "распусты" (это слово он употребил не в первый раз сегодня, а выучился ему у одного инженера, когда ходил в нарядчиках). Он - крестьянский приемыш. Она - дочь таких же мужиков, пробравшихся в купечество, да еще раскольников. А что они из себя представляют? Их обоих кинула нынешняя жизнь в свалку и может закрутить так, что и на каторге очутишься.

Не уголовщины он боится. Он себя самого ищет; не хочет он изменять тому, что в него своим житьем вложил отец его по духу, Иван Прокофьев Теркин.

Голос правды всегда поднимается в нем вместе с образом покойного. Его рослая и своеобычная фигура всплывает перед ним, и он точно слышит его речь с волжским оканьем, с раскатами его горячих обличений и сетований на мирскую неправду, на хищную

"мразь", овладевающую всем. Себя самого разглядывать трудно. На живом существе, с которым связал себя, выходит яснее. Года достаточно было, чтобы распознать в Серафиме кровное дитя всеобщей русской "распусты". Она его страстно любит - и только.

Эта любовь едва ли пересоздаст ее. Ни разу не начала она с ним говорить о своей душе, на чем держится ее жизнь, есть ли у нее какой-нибудь "закон" -

глупый или умный, к какому исходу вести житейскую ладью, во что выработать себя - в женщину ли с правилами и упованиями или просто в бабенку, не знающую ничего, кроме своей утехи: будь то связь, кутеж, франтовство или другая какая блажь.

Да, она - кровное дитя распусты, разлившейся по нашим городам. Ее такою сделал теперешний губернский город, его кутежи, оперетка, клубы, чтение всякого грязного вздора, насмешки над честностью, строгими нравами, родительской властью, над всем, что нынче каждый карапузик гимназист называет "глупым идеализмом". Студенты - такого же сорта. От мужчин-

офицеров, адвокатов, чиновников, помещиков девочка-

подросток научается всяким гадостям, привыкает бесстыдно обращаться с ними, окружена беспрестанными скандалами, видит продажность замужних жен, слушает про то, как нынче сходятся и расходятся мужья и жены, выплачивают друг другу "отступное", выходят снова замуж, а то так и после развода возвращаются к прежней жене или мужу.

195

Развод! Серафима за целый год ни разу серьезно не разобрала с ним своего положения. Каков бы ни был ее муженек, но ведь она убежала от него; нельзя же им без сроку состоять в такой "воровской жизни", как он сегодня про себя выразился там, в лесу, перед калиткой палисадника. Она не хочет приставать к нему, впутывать его в счеты с мужем, показывает бескорыстие своей страсти. Положение-то от этого не меняется. Надо же его выяснить, и ему первому не след играть роль безнаказанного похитителя чужих жен.

Значит, надо прикрыть все браком?

Этого вопроса он не испугался. Он пошел бы на женитьбу, если б так следовало поступить. Зачем обманывать самого себя?.. И в брачной жизни Серафима останется такою же. Пока страсть владеет ею - она не уйдет от него; потом - он не поручится. Даже теперь, в разгаре влечения к нему, она не постыдилась высказать свое злобное себялюбие. Предайся он ей душой и телом - у него в два-три года вместо сердца будет медный пятак, и тогда они превратятся в закоренелых сообщников по всякой житейской пошлости и грязи.

От раздумья лицо Теркина бледнело. Он шел по лесной дорожке замедленным шагом. Не мог он отрешиться от надвигавшихся на него грозных итогов и не решался еще ни на какой бесповоротный приговор.

К красивой и пылкой женщине он еще не охладел как мужчина. Да и человеку в этой женщине он хотел бы сочувствовать всем сердцем. И не мог. Она его не согревала своей страстью. Точно он уперся сегодня об стену.

Часам к шести Теркин вышел на опушку. Перед ним на много десятин легла порубка и обнимала горизонт.

За мелкими кустами и рядом срубленных пней желтело жнивье, поднимавшееся немного на пригорок.

Эта порубка вывела его сразу из раздумья. Ему стало жалко леса, как всегда и везде. Минуту спустя он сообразил, что, вероятно, эта порубка сделана правильно.

Он даже слыхал про это от своего кучера. Лес был казенный и шел на десятки верст наполовину хвойный, наполовину чернолесье, к тому краю, где он теперь шел.

Его отклонило в сторону заветной мечты; наложить руку на лесные угодья, там, в костромских краях. Ему вспомнилась тотчас же усадьба с парком,

196

сходящим к Волге, на которую он глядел несколько часов жадными глазами с колокольни села, куда отец возил его.

Все это еще не ушло от него. Устья и верховья Волги будут служить его неизменной идее - бороться с гибелью великой русской реки.

И эти же бодрящие мысли вернули его опять к своей связи с Серафимой. Начинал он при ней мечтать вслух о том же, она слушала равнодушно или видала в этом только хищнический барыш, алчное купецкое чувство наживы или тщеславие.

Он миновал порубку и вышел на старую опушку леса. Тут проселок врезался между двумя жнивьями.

Слева давно уже сжали рожь; направо, несколько подальше, сизыми волнами протянулось несколько загонов ярового.

На одной полосе уже началось жнитво. Две бабы, в рубахах и повойниках, ныряли в овес, круто нагиная спины, и взмахивали в воздухе серпами.

Так они работали наверно с пятого часа утра. Одна из них связала сноп, положили его к остальной копне, выпрямила спину и напилась чего-то из горшка.

Солнце жаркого заката било ей прямо в лицо, потное и бурое от загара.

Опять жнитво с бабами отнесло его к детству в том селе Кладенце, которое ему давно опостылело.

"Вот она, страда!" - подумал он и остановился на перекрестке, откуда жницы виднелись только своими согнутыми спинами.

Жалость, давно заснувшая в нем, закралась в сердце, -

жалость все к той же мужицкой доле, к непосильной работе, к нищенскому заработку. Земля тощая, урожай плохой, сжатые десятины ржи кажут редкую солому; овес, что бабы ставят в копны, низкий и не матерый.

Все та же тягота!

Его потянуло в деревню. Дороги он не знал как следует. Она должна лежать на берегу речки, левее, а внизу, по ту сторону моста, село и церковь. Так рассказывал ему кучер.

С перекрестка Теркин взял вправо, прошел с полверсты, стал оглядываться, не видать ли где гумен, или сада, или крыши помещичьего дома. Говорили ему, что перед деревней идет глубокий овраг с дубовым леском.

197

Ничего не было видно. Теркин прошел еще сажен со сто. На озимой пашне работал мужик. Стояла телега.

Должно быть, он сеял и собирался уже шабашить.

Он начал его звать. Мужик, молодой парень в розовой рубахе и сапогах, не сразу услыхал его, а скорее заметил, как он манит его рукой.

Мужик подбежал без шапки.

- Как пройти в Мироновку? - спросил Теркин.

Тот начал сильно вертеть ладонью правой руки, весь встряхивался и мычал.

Он набрел на глухонемого.

- Ну, ладно! Не надо! Извини! - выговорил Теркин, и ему стало как бы совестно за то, что он подзывал этого беднягу.

"А ведь она мучится! - подумал он тотчас после того. - И то сказать, мне не пристало нервничать, как барышне. Я должен быть выше этого!"

В Мироновку он так и не попал, а пошел назад, к порубке. Ходьбы было не больше часа. В восьмом часу к чаю он будет на даче.

Глухонемой поглядел на него удивленными и добрыми глазами и вернулся к телеге.

X

- Куда Василий Иваныч пошел, в какую сторону?

Серафима спрашивала карлика Чурилина на крыльце, со стороны ворот.

Тот шел из кухни, помещавшейся отдельно во флигельке.

- Не могу знать, Серафима Ефимовна.

Чурилин заслонил себе глаза детской своей ручкой и тотчас же начал краснеть. Он боялся барыни и ждал, что она вот-вот "забранится".

- Как же ты не знаешь? Кто-нибудь да видел.

- Степанида Матвеевна, может, видели?

- Нет, не видала... Кучер где?

- Кучера нет... повел лошадей на хутор - подковать, никак.

- Ах ты, Господи!

Через переднюю и гостиную Серафима выбежала на террасу, где они утром так целовались с Васей.

Он скрылся. Никто не видал, куда он пошел по дороге, к посаду или лесом.

198

Внутри у ней все то кипело, то замирало... Она в первый раз рыдала в спальне, уткнув голову в подушки, чтобы заглушить рыдания.

За обедом Вася не сказал ей ни одного ласкового слова. Протяни он ей руку, взгляни на нее помягче, и она, конечно бы, "растаяла".

Потом, когда она выплакалась, то подумала:

"Оно, пожалуй, и лучше, что за столом не вышло примирения".

Она не может уступить ему, не хочет, чтобы он выказал себя перед той "хлыстовской богородицей", - она давно так зовет Калерию, - жуликом, вором, приносил ей такое же "скитское покаяние", о каком теперь сокрушается ее мать, Матрена Ниловна.

Но вот уже больше получаса, как она затосковала по Васе, поднималась к нему наверх, сбежала вниз и начала метаться по комнатам... Страх на нее напал...

Мелькнула мысль, что он совсем уйдет, не вернется или что-нибудь над собою "сотворит".

На террасе она ходила от одних перил к другим, глядела подолгу в затемневшую чащу, не вытерпела и пошла через калитку в лес и сейчас же опустилась на доску между двумя соснами, где они утром жались друг к другу, где она положила свою голову на его плечо, когда он читал это "поганое" письмо от Калерии.

Опять начало сжимать ей горло. Сейчас заплачет.

"Нет, не надо! Не стоит он!"

Она сдержала себя, встала и тихими шагами пошла бродить по лесу, вскидывая глазами то вправо, то влево: не мелькнет ли где светлый костюм Василия Иваныча.

Страх за него, как бы он не сгинул, сменили обида и обвинение в чем-то вроде измены.

"Ну, положим, - говорила она мысленно, - мы с матерью удержали Калерькины деньги; но почему?

Потому что мы считали это обидным для нас. Опять же я никогда не говорила ему, что Калерия из этого капитала не получит ни копейки!.. Поделись! Вот что!.."

На такой защите своего поведения Серафима запнулась.

"Я ее не известила о наследстве, - продолжала она перебирать, - да, не известила. Но дело тут не в этом.

Ведь он-то небось сам знал все отлично: он небось

199

принял от меня, положим, взаймы, двадцать тысяч, пароход на это пустил в ход и в год разжился?..

А теперь, нате-подите, из себя праведника представляет, хочет подавить меня своей чистотой!.. Надо было о праведном житье раньше думать, все равно что маменьке моей. Задним-то числом легко каяться!"

Эти доводы казались ей неотразимыми.

Как же не обидно после того, что он разом и называет себя ее "сообщником", и хочет выдать ее Калерии, а себя выгородить, чтобы она же перед ним умилилась, какой он божественный человек!

Из этого круга выводов Серафима не могла выйти.

Она его любит, душу свою готова положить за него, но и он должен поддерживать ее, а не предавать...

И кому? Калерьке!

"Муж да жена - одна сатана", - вспомнила Серафима свою поговорку и весь разговор на даче под Москвой, когда она рассеяла все его тогдашние щепетильности и убедила взять у нее двадцать тысяч и ехать в Сормово спускать пароход "Батрак".

Кажется, благороднее было бы упереться тогда, оставить пароход зазимовать в Сормове и раздобыться деньгами на стороне.

Начало свежеть, пошли длинные тени... Она все еще бродила между соснами. Опять тоска стала проползать ей в грудь. Куда идти ему навстречу?.. К Мироновке? Он, кажется, говорил что-то про владельцев усадьбы.

Невыносимо ей делалось так томиться. Она вошла в комнаты. Гостиная, как и остальные комнаты, осталась в дереве, с драпировками из бухарских бумажных одеял, просторная, с венской мебелью. Пианино было поставлено в углу между двумя жардиньерками.

Запах сосновых бревен освежал воздух. Серафима любила эту комнату рано утром и к вечеру.

Нервно открыла она крышку инструмента, опустилась на табурет и начала тихую, донельзя грустную фразу.

Это было начало тринадцатого ноктюрна Фильда.

Она знала его наизусть и очень давно, еще гимназисткой, когда ей давал уроки старичок пианист, считавшийся одним из последних учеников самого Фильда и застрявший в провинции. Тринадцатый ноктюрн сделался для нее чем-то символическим. Бывало, когда муж разобидит ее своим барством и бездушием и уедет

200

в клуб спускать ее прид/анные деньги, она сядет к роялю и, часто против воли, заиграет этот ноктюрн.

Звуки плакали под вздрагивающими пальцами Серафимы... Как будто они ей самой пророчили черную беду-разрыв с Васей, другую, более тяжелую измену...

Она рада бы была прервать надрывающую мелодию, такую простую, доступную всякой начинающей девочке, - и не могла. Звуки заплетались сами собою, заставляли ее плакать внутренне, но глаза были сухи.

В груди ныло все сильнее.

- Барыня! - окликнула ее сзади из двери Степанида.

- Что тебе?

- Где накрывать прикажете к чаю? Тут или на балконе?

- На балконе!.. Только сделай это одна... без карлы.

И она осталась за пианино, дошла до конца ноктюрна и снова начала нестерпимо горькую фразу.

В дверях террасы вдруг стала мужская крупная фигура.

Первое ее движение было броситься к нему на шею.

Что-то приковало ее к табуретке. Теркин подошел тихо и положил руку на верх пианино.

- Что это тебе вздумалось... такую заунывную вещь?

При нем она никогда этого ноктюрна не играла.

- Так, - ответила она чуть слышно, встала и закрыла тетрадь нот. - Ты в лесу гулял, Вася?

- Хотел в Мироновку, да заплутался.

Он рассказал ей случай с глухонемым мужиком.

- Хочешь чаю?

- Хочу.

За чаем они сидели довольно долго. Разговор шел о посторонних предметах. Он много курил, что с ним случалось очень редко; она тоже выкурила две папиросы.

Несколько раз у нее в груди точно что загоралось вроде искры, и она готова была припасть к нему на плечо, ждать хоть одного взгляда. Он на нее ни разу не поглядел.

- Ты, я думаю, устал с дороги... да еще сделал верст двенадцать пешком.

- Да... я скоро на боковую!

201

- Наверху тебе все приготовлено, - выговорила она бесстрастно и встала.

В башенке он спал в очень теплые ночи, но постель стояла там всегда, и он там же раздевался. Он делал это "для людей", хотя прислуга считала их мужем и женой.

- Хорошо... Спасибо!.. И тебе, я думаю, пора бай-бай!..

Никогда он не прощался с ней простым пожатием руки.

Наверху в башне Теркин начал медленно раздеваться и свечи сразу не зажег. В два больших окна входило еще довольно свету. Было в исходе десятого часа.

В жилете прилег он на маленькую кушетку у окна, около шкапа с платьем, и глядел на черно-синюю стену опушки вдоль четырех дач, вытянувшихся в линию.

Ко сну не клонило. Его натура жаждала выхода. Он выбранил себя за малодушие. Надо было там внизу за чаем сказать веско и задушевно свое последнее слово и привести ее к сознательному желанию загладить их общую вину.

По лесенке проскрипели легкие и быстрые шаги.

- Вася!

Она уже обвилась вокруг него и целовала ему глаза, плечи, шею, руки.

- Как ты велишь, так и сделаю!.. Господи!.. Только не срами себя... Не начинай первый! Дай мне поговорить с ней!.. Радость моя!.. Не могу я так... Убей, но не мучь меня!

Он поцеловал ее в губы. Серафима почти лишилась чувств от безумной радости.

XI

Из-под опущенных занавесок утро проникло в башенку, и луч солнца заиграл на стене.

Теркин проснулся и стал глядеть на зайчики света, бегавшие перед ним. Он взглянул и на часы, стоявшие на ночном столике. Часы показывали половину седьмого.

Первая его мысль, когда сон совсем слетел с него, была Калерия.

Третий день живет она у них, там, внизу, в угловой комнате. Приехала она под вечер, на другой день после

202

их размолвки с Серафимой и примирения здесь, на том диванчике. Серафима умоляла его не "виниться первому";

он ее успокоивал, предоставил ей "уладить все".

После обеда явилась Калерия неожиданно, в тележке, прямо с пристани, с небольшим чемоданчиком, в белой коленкоровой шляпе и форменном платье

"сестры", в пелеринке, даже без зонтика в руках, хотя солнце еще припекало.

Он не видал раньше ее фотографии; представлял себе не то "растрепанную девулю", не то "черничку".

Чтение ее письма дало ему почуять что-то иное. И когда она точно выплыла перед ним, - они сидели на террасе, - и высоким вздрагивающим голосом поздоровалась с ними, он ее всю сразу оценил. Ее наружность, костюм, тон, манеры дышали тем, что он уже вычитал в ее письме к Серафиме.

Та немного опешила, но тотчас же бойко и шумно заговорила, поцеловалась с нею, начала расспрашивать и угощать. Родственных нот он не слыхал под всем этим.

Ею Серафима назвала Калерии прости "Вася", ничего к этому не прибавила. Калерия поглядела на него своими ясными глазами и пожала руку.

Вечер прошел в отрывочном разговоре. Калерия расспрашивала о покойном дяде, о тетке; о муже Серафимы не спросила: она его не знала. Серафима вышла замуж по ее отъезде в Петербург.

И вчера он только присутствовал при их разговорах, а сам молчал. Калерия много рассказывала про Петербург, свою школу, про общину, уход за больными, про разных профессоров, медиков, подруг, начальников и начальниц, и только за обедом вырвалось у нее восклицание:

- Хочется мне у нас на Волге хоть что-нибудь завести... в самых скромных размерах.

На денежные дела - ни малейшего намека.

После обеда он нарочно поехал на пристань, чтобы дать им возможность остаться наедине и перетолковать о наследстве.

Вернулся он к вечернему чаю, застал их в цветнике и не мог догадаться, было ли между ними объяснение или нет.

Когда он уходил к себе наверх, Серафима шепнула ему:

- Не волнуйся ты, Бога ради, все наладится!

203

Но она не прибавила, что Калерия уже знает "про все".

И у себя наверху он не мог заснуть до второго часа ночи, ходил долго взад и вперед по своей светелке, курил, медленно раздевался и в постели не смыкал глаз больше двух часов; они пошли спать около одиннадцати.

Серафима никогда ни одним словом не обмолвилась ему с самого их разговора на свидании у памятника, год тому назад, какой наружности Калерия.

Называла ее "хлыстовская богородица", но в каком смысле, он не знал.

И весь облик Калерии, с первой минуты ее появления, задел его, повеял чем-то и новым для него, и жутким.

Ханжества или сухой божественности он не распознавал.

Лицо, пожалуй, иконописное, не деревянно-истовое, а все какое-то прозрачное, с удивительно чистыми линиями.

Глаза ясные-ясные, светло-серые, чисто русские, тихо всматриваются и ласкают: девичьи глаза, хоть и не такие роскошные, брильянтовые, как у Серафимы.

И стан прекрасный, гибкий. Худощавость и высокий рост придают ей что-то воздушное.

Но это все - наружность. Ее разговор совсем особенный.

Видно, что никаких у нее суетных помыслов;

вся она - в тихом, прочном стремлении к добру, к немощам человека. Это не рисовка.

Не будь тут Серафимы, он не выдержал бы, взял бы ее за руку, привлек бы к себе как сестру и излил бы ей всю душу сразу, без всяких подходов и оговорок.

Конечно, Серафима если в чем и призналась ей, то облыжно, с выгораживанием и его, и себя, так чтобы все было "шито-крыто" и кончилось, до поры до времени, платежом процентов с двадцати тысяч и возвращением Калерии тех денег, которых она не истратила.

И во сне-то он видел ее, Калерию, в длинном белом хитоне, со свечой в руках.

Лицо у нее точно озарено изнутри розовым светом, и волосы каштановые, с золотистым отливом, - такие, какие у нее в самом деле, - распущены по плечам.

Он вскочил с постели и начал торопливо умываться и одеваться. Вчерашняя ночная тревога не проходила.

Не хочет и не может он провести еще день без того, чтобы не поговорить с Калерией начистоту от всего

204

сердца. Не должен он позволять Серафиме маклачить, улаживать дело, лгать и проводить эту чудесную девушку.

К чему это? Он все возьмет на себя. Да он и должен это сделать. Положим, ему известно было и раньше, до того дня, когда стал колебаться: брать ему или нет от Серафимы эти двадцать тысяч; ему известно было, что они с матерью покривили душой, не отослали сейчас же Калерии оставленного ей стариком капитала, не вызвали ее, не написали обо всем.

Но ведь любовь к нему Серафимы доделала остальное.

Ему она предложила деньги. Они могли и пропасть, пароход мог сгореть или затонуть. Он был бы банкрот. Уж, конечно, она не стала бы взыскивать с него, да и документ-то он ей выдал только зимой, пять месяцев позднее спуска в воду "Батрака".

Серафима умоляла его "не виниться перед Калерией"...

Мало ли чт/о!.. Это - жалкая злоба, дьявольское самолюбие, бессмысленное высокомерие, щекотливость женщины, смертельно не желающей, чтобы ее Вася поступил как честный человек, потому только, что он ее возлюбленный и не смеет "унизить" себя перед ненавистной ей девушкой.

Ненавистной! Почему? Это просто закоренелость.

Чем же она выше после того самой порочной женщины?..

Вчера он наблюдал ее. Ни одного искреннего звука не проронила она, ни в чем не выдала внутреннего, хорошего волнения, сознания своей вины перед Калерией.

Он раздвинул занавески и отворил окно.

Садик и лес пахнули на него запахом цветов и хвои.

Утро стояло чудное, теплое, со свежестью лесных теней.

Внизу в зале часики пробили семь. Серафима, конечно, спит. Он мог бы тихонько спуститься и пройти к ней задним крыльцом.

Зачем пойдет он к ней?.. Целоваться? Не желает он, ни капельки не желает. Ему и вчера сделалось почти стыдно, когда Серафима при Калерии чмокнула его в губы. Чуть-чуть не покраснел.

Переговорить с Серафимой о Калерии? Допросить ее: было ли у них вчера без него объяснение? Знать это ему страстно хотелось.

205

Серафима способна солгать, уверить его, что все обделано. Он не поручится за нее. В ней нет честности, вот такой, какою дышит та - "хлыстовская богородица".

Это пошлое прозвище - пошлое и нелепое - пришло ему на память так, как его произносила Серафима, с звуком ее голоса. Ему стало стыдно за нее и обидно за Калерию.

Из-за чего будет он подчиняться? Молчать? Когда вся душа вот уже второй день трепещет... Никто не может запретить ему во всем обвинить себя самого.

Но допустит ли его Серафима до разговора с глазу на глаз с Калерией?

Вот еще вздор какой! Разве он так гнусно обабился?

Теркин выглянул в окно. Показалось ему, что между деревьями мелькнуло что-то белое.

"Серафима? - подумал он тотчас же и даже подался головой назад. - Не спится ей... Все та же злобная тревога и чувственная неугомонность".

Обыкновенно она вставала поздно, любила валяться в постели... А тут ее могла поднять боязнь, как бы Калерия не вышла раньше ее и не встретилась с ним.

Все-таки семь часов для нее слишком рано.

Опять между розовато-бурыми стволами сосен что-то проболело.

- Да это она! - вслух выговорил он и весь захолодел.

Она, Калерия, в кофте, без платка на голове, с распущенными волосами, так, как он видел ее во сне. Это даже суеверно поразило его.

Ходит с опущенной головой, чего-то ищет в траве.

Неужели грибов? Не похоже на нее.

Это она, она! Лучше минуты не найдешь. Но она в кофте и юбке! Хорошо ли захватить ее в таком виде?

Девушку, как она?

Ничего!.. Она должна быть выше всего этого. Сколько она видела уже всяких больных, мужчин обнаженных... К ней ничего не пристанет.

"Окликну ее! - стремительно подумал он. - И погляжу, как она: стеснится или нет?"

- Калерия Порфирьевна! - пустил он, высунувшись из окна, громким шепотом.

Серафима не могла услыхать: спальня выходила на другой фасад дома.

206

Звук дошел до Калерии. Она выпрямилась, подняла голову, увидала его, немножко, кажется, встрепенулась, но потом ласково поклонилась и никакого смущения не выказала.

- С добрым утром! - выговорила она, или, по крайней мере, ему послышались эти слова.

Стремительно сбежал он в цветник.

XII

Он стоял перед ней у тех самых сосен, где была вделана доска, и жал ее руку.

В другой она держала пучок трав и корешков.

- Простите, Бога ради, Калерия Порфирьевна: захотелось пожелать вам доброго утра.

Ее светлые глаза говорили:

"Что ж, я ничего, рада вас видеть".

- И вы меня извините, Василий Иваныч. Мы здесь по-деревенски. Я и волосы не успела уладить, так меня потянуло в лес.

- Вы что ж это собирали?.. Я сначала подумал - грибы?

- Нет, так, травки разные, лекарственные... Там, по летам, около Питера приучилась.

Ее худощавый стан стройно колыхался в широкой кофте, с прошивками и дешевыми кружевцами на рукавах и вокруг белой тонкой шеи с синими жилками.

Такие же жилки сквозили на бледно-розовых прозрачных щеках без всякого загара. Чуть приметные точки веснушек залегли около переносицы. Нос немного изгибался к кончику, отнимая у лица строгость. Рот довольно большой, с бледноватыми губами. Зубы мелькали не очень белые, детские. Золотистые волосы заходили на щеки и делали выражение всей головы особенно пленительным.

Все ее целомудренное существо привлекало его еще сильнее, чем это было и вчера, и третьего дня, в тени и прохладе леса, на фоне зелени и зарумяненных солнцем могучих сосновых стволов.

- Рано встаете? - спросил он.

- И зимой, и летом в шестом часу... А здесь как хорошо!

- Угодно туда... подальше, еще правее?.. Я вам тропку укажу.

207

- Пойдемте, пойдемте... Там и трав должно быть больше.

Он не посмел предложить ей руку. Его волнение росло. Бесстрастно хотелось открыться ей, и жутко делалось от приближения минуты, когда она услышит от него, что он - вот такой, не лучше тех жуликов, которые выхватили у него бумажник у Воскресенских ворот в Москве.

Шли они медленно. Калерия нет-нет да и нагнется, сорвет травку. Говорит она слабым высоким голосом, похожим на голос монашек. Расспрашивать зря она не любит, не считает уместным. Ей, девушке, неловко, должно быть, касаться их связи с Серафимой... И никакой горечи в ней нет насчет прежней ее жизни у родных... Не могла она не чувствовать, что ни тетка, ни двоюродная сестра не терпели ее никогда.

- Как Симочка похорошела! - промолвила она точно про себя. - Вы пара, Василий Иваныч. Совет да любовь!

Он начал слегка краснеть.

- Вы нас осуждаете? - спросил он, прислонившись к дереву.

- За что, про что?

- Да вот за нашу жизнь.

- В каком смысле? Что вы, кажется, не венчаны?

Значит, нельзя вам было. Господь не за один обряд милует... и то сказать! Знаете что, Василий Иваныч, она перевела дух и подняла голову, глядя на круглую шапку высокой молодой сосны, - меня, быть может, ханжой считают, святошей, а иные и до сих пор -

стриженой, ни во что не верующей... Вера у меня есть, и самая простая. Все виноваты и никто не виноват, вот как я скажу. Для одних одно, для других другое, любовь там, что ли... такая, пылкая, земная... А ежели они не загубили своей совести - все к одному и тому же придут, рано или поздно. Жалость надо иметь ко всему живому... Кто и воображает, что он не живет, а пиршествует, и тот человек мучится. Разве не так, Василий Иваныч?

- Так, так!

Он глядел на нее, белую и стройную, в падающих золотистых волосах, и слезы подступали к глазам.

В словах ее было прозрение в его душу, как будто она читала в ней.

- Калерия Порфирьевна! Матушка!..

208

Слезы душили его. Она взглянула на него немного испуганно.

Теркин как стоял, так и рухнулся перед ней на колени и зарыдал.

Она не растерялась, только пучок трав выпал у нее из левой руки.

- Что вы, голубчик, Василий Иваныч?

Руки ее, с тонкими пальцами, красивые и гибкие, коснулись его плеч.

- Встаньте! Так не хорошо!.. Так только Богу кланяются.

Но в словах ее не слышалось никакого смущения женщины. Она не приняла этого ни на одну секунду за внезапный взрыв мужской страсти.

"Значит, он страдает, - сейчас же подумала она, душа у него болит!"

Теркин сдержал рыдания, схватил ее руку и поцеловал так порывисто, что она не успела отдернуть.

- Что вы! Господи! Разве я святая? Василий Иваныч...

- Вы не знаете, - с трудом стал он говорить, -

знаете, чт/о меня душит.

- Встаньте, пожалуйста!

Он встал и отер лицо платком. Ресницы были опущены. Ему сделалось так стыдно, как он и не ожидал.

- Ну, что такое, голубчик? Вот присядем туда, вон видите два пня, нарочно для нас припасли.

Она говорила весело и мягко, сама взяла его под руку и повела.

В груди у него трепетали "бабочки", так он называл знакомое ему с детства ощущение, когда что-нибудь нравственно потрясло его.

- Успокоились? - все так же кротко спросила Калерия. -

Это ничего, что заплакали... Мужчины стыдятся слез... И напрасно. Да и передо мной?.. Я ведь уже Христова невеста.

Она чуть слышно рассмеялась.

- Калерия Порфирьевна, снимите с души моей камень!

Признание застряло у него в груди, но он встал, сделал несколько шагов и опять сел рядом с ней на широкий полусгнивший пень.

И довольно спокойно повинился ей, представил дело так, как решил; выгородил Серафиму, выставил

209

себя как главного виновника того, что ее двоюродная сестра задерживала до сих пор ее деньги.

- И только-то? - спросила Калерия.

- Мало этого? Ведь это к/ак честные люди называют...

а?.. На ваши деньги я теперь разжился, в один какой-нибудь год, и до сегодня ни гугу? Ни сам вам не писал, ни на том не настоял, чтоб она вас известила, хоть задним числом, ни денег обратно не внес! Простите меня Христа ради! Возьмите у меня эти деньги...

Я могу их теперь добыть, даже без всякого расстройства в оборотах...

- Василий Иваныч, - остановила его Калерия. Вы открылись мне... так сердечно!.. Прекрасное у вас сердце, вот что; но в такую вашу вину я не очень-то верю!

- Не верите?

- Видимое дело, вы ее, Серафиму, хотите выгородить.

Мне всегда было тяжко, что тетенька и Сима не жаловали меня... И я от вас не скрою... Добрые люди давно обо всем мне написали... И про капитал, оставленный дяденькой, и про все остальное. Я подождала.

Думала, поеду летом, как-нибудь поладим. Вот так и вышло. И я вижу, как вы-то сделались к этому причастны. Сима вам навязала эти деньги... Верно, тогда нужны были до зарезу?

- Действительно!

- И она и вы из любви так поступили... И что же потеряно? Ровно ничего. Ежели эти двадцать тысяч у вас в деле - я вам верю. Вы и документ выдали Симе, а она мне наверно предложит... Какие еще деньги остались - поделитесь... Мне не нужно таких капиталов сейчас. Это еще успеется.

- Значит, Серафима еще ничего не говорила с вами?

Он спросил это с сдвинутыми бровями и горечью в глазах. Ему гадко стало за Серафиму перед этой бессребреницей.

- Успеется, Василий Иваныч... Ведь я еще поживу у вас, если не станете гнать.

- Вы ей ничего не скажете про то, что сейчас было говорено... Калерия Порфирьевна, умоляю вас!

Стремительно схватил он ее руку и поцеловал.

- Что вы!.. У меня рук не целуют.

Щеки ее заалелись, и вся она трепетно подалась назад.

210

- Голубушка! Не говорите ей!

- Вот вы как ее любите!.. Люб/ите!.. Доведите ее до другой правды... А для этого, Василий Иваныч, не надо очень-то преклоняться перед нашей сестрой.

"Вот вы как ее любите!" - умственно повторил Теркин слова Калерии. Он совсем в ту минуту не любил Серафимы, был далек от нее сердцем, в нем говорила только боязнь новых тяжелых объяснений, нежелание грязнить свою исповедь тем, чего он мог наслушаться от Серафимы о Калерии, и как сам должен будет выгораживать себя.

- Дайте мне честное слово.

- Обещаюсь. Довольно и этого.

Калерия встала. Поднялся и он.

- Голубчик, Василий Иваныч, спасибо вам большое. Мне вас Господь посылает, это верно. Вы меня поддержите в моих мечтаниях. Знаете, на те деньги, какие свободны, - всех мне пока не надо, - ежели я кое-что затею, вы не откажетесь добрый совет дать?..

Так ведь? Вы - человек бывалый. Только, пожалуйста, чтобы промежду нас как будто ничего и не было.

Серафима когда заговорит со мною о деньгах, мне с какой же стати вас выдавать? Это дело вашей совести... И ее я понимаю: ей обидно было бы, что вы передо мной открылись. Ведь так?

- Так, так!

- Дайте срок! Придет время, и она поймет, сколь это в вас было выше всякого другого поведения. С вами она должна дойти до того, что и у нее Бог будет!..

- Простите! Отнял у вас утро! И травки ваши растеряли из-за меня... Погуляйте!..

Полный радостного волнения, Теркин еще раз пожал руку Калерии и быстро-быстро пошел в чащу леса.

Он не хотел, чтобы ее видели с ним, если б они вернулись вместе к террасе.

ХIII

Степанида в праздничном ситцевом платье, - в доме жила гостья, - и в шелковом платке, приотворила дверь темной спальни.

- Изволили кликать? - спросила она от двери.

- Который час?

Серафима чувствовала, что давно пора вставать.

211

- Девять пробило, барыня.

Разговор их шел вполголоса.

- А Калерия Порфирьевна?

- Э! Они чуть не с петухами встают. Никак, ходили гулять в лес. Теперь уже оделись и книжку читают на балконе.

- В лес ходила? Одна?

Вопрос заставил Серафиму подняться с постели.

- Не видала, барыня.

- Василий Иваныч дома?

- Нет, их что-то не видать. Только они никуда не уезжали: Онисим дома.

Степанида догадывалась, что барыня, с тех пор, как приехала "их сестрица", что-то не спокойна, и готова была всячески услужить ей, но нашептывать зря не хотела.

- Поскорее раскрой ставни и дай мне умыться.

Одна Серафима не привыкла ни умываться, ни одеваться. Она торопила горничную, нашла, что утренний пеньюар нехорошо выглажен; волосы она наскоро заправила под яркую фуляровую наколку, которая к ней очень шла; но все-таки туалет взял больше получаса.

- Барышня пила чай? - спросила она, когда была уже совсем готова.

- Никак нет-с.

- Вы не предлагали?

- Они попросили молока и кусочек черного хлеба.

Самовар готов... Прикажете подавать?

- Подавайте... да надо же подождать немножко Василия Иваныча, если он не вернулся.

Проходя коридорчиком мимо комнаты, где стоял буфетный шкап, Серафима увидала Чурилина. Карлик чистил ножи, поплевывая на них.

Это ее остановило.

- Чурилин! - сердито окликнула она его.

Он поклонился ей низким поклоном своей огромной головы.

- Что это за гадость! Как ты чистишь ножи?..

Плюешь на них.

Она говорила ему "ты" нарочно, хотя и знала, что он взрослый.

Чурилин зарделся и стал учащенно мигать желтыми ресницами.

- Я, Серафима Ефимовна, завсегда...

212

- Чтобы этого не было!

В дверях она обернулась.

- Василий Иваныч у себя?

- Они еще не приходили.

- В лесу гуляют?

- Не могу знать.

Карлик сжал губы и забегал глазами. Он зачуял, что барыня выспрашивает у него про барина, стало быть, насчет чего-нибудь беспокоится. Если бы он и знал, то не сказал бы, когда и с кем Василий Иваныч ходил в лес. Между ним и обеими женщинами -

Степанидой и барыней - шла тайная борьба. К Теркину его привязанность росла с каждым днем.

- Не могу знать! - не воздержалась Серафима и передразнила его.

Карлик, с пылающими щеками, начал тереть суконкой ножик и, только что Серафима скрылась, плюнул опять на лезвие.

В окно гостиной Серафима увидала белый чепец и пелеринку Калерии. Та сидела боком у перил и читала, низко нагнув голову.

Не могла она не остановиться и не оглядеть Калерии.

Ничего не было ни в ее "мундире", ни в ее позе раздражающего, но всю ее поводило от этой "хлыстовской богородицы". Не верила она ни в ее святость, ни в ее знания, ни во что! Эта "черничка" торчит тут как живой укор. С ней надо объясняться, выставлять себя чуть не мошенницей, просить отсрочить возврат денег или клянчить: не поделится ли та с нею после того, как они с матерью уже похозяйничали на ее счет.

Вчера несколько раз на губах ее застывало начало разговора о деньгах, и так ничего и не вышло до возвращения Теркина из посада. Самая лучшая минута -

теперь, но Василий Иваныч может прийти с прогулки... А при нем она ни под каким видом не станет продолжать такой разговор.

И где он застрял? Пожалуй, ходили вместе утром рано, пока она, "как простофиля", спала у себя.

Кровь заиграла на загорелых щеках Серафимы.

"Неужели он обманул ее и уже винился перед этой фальшивой девулей?"

- Давайте самовар! - крикнула она так, что Степанида услыхала и пошла прямо на террасу.

- А! Сима! С добрым утром!

Калерия встала и подошла поцеловать ее.

213

Привета "с добрым утром" она тоже не любила, находила его книжным, приторным.

- Спасибо! Извини. Я заспалась. Чай сейчас будем пить... Васи ждать не станем. Где-то он запропастился.

Калерия взглянула из-под тугого навеса своего белого чепца и спросила:

- Еще не вернулся Василий Иваныч из лесу?

- А ты его не видала?

Вопрос свой Серафима выговорила со страхом, как бы голос ее не выдал.

- Да мы утром походили вот тут. Я травок пособирала.

Василий Иваныч в ту сторону пошел... Так это давно было... в начале восьмого...

Глаза Калерии спокойно глядели на нее своими светлыми зрачками, и рот тихо улыбался.

Она не сочла нужным скрыть, что они виделись.

Можно его только запутать, если он сам на это намекнет при Серафиме. О том, как он перед ней повинился, она не скажет, раз она дала ему слово, да и без всякого обещания не сделала бы этого. У него душа отличная, только соблазнов в его жизни много. Будет Серафима первая допрашивать ее об этом - она сумеет отклонить необходимость выдавать Василия Иваныча.

- А, вот что!

Горло у Серафимы сейчас же сдавило.

Подали самовар. Она заварила чай и нервно переставляла чашки.

- Какую это ты книжку читаешь, Калерия?

- Для тебя мало занятную. По медицинской части.

- Отчего же для меня незанятную? Ты меня такой дурой считаешь?

- Господь с тобой! А книжка-то специальная... по аптекарской части.

- Ну, ладно...

Голова Серафимы уже горела. Стало быть, они гуляли в лесу. Наверно, Вася не выдержал, размяк перед нею, бухнул ей про все, а после начал упрашивать, чтобы она все скрыла, не выдавала его.

Коли так было, она не будет унижаться, допрашивать: ни Калерию, ни его. Не хотел соблюсти свое достоинство, распустил нюни перед этой святошей - тем хуже для него. Но ее они не проведут. Она по

214

глазам его, по тону сейчас расчует: вышел ли между ними разговор о деньгах или нет.

- А! Вы здесь! - раздался голос Теркина сзади из гостиной.

"Не вернулся балконом, а дорогой, чтобы шито-крыто было", - быстро сообразила Серафима, неторопливо приподнялась и встретила его у дверей.

Он молча поцеловал ее в лоб.

"Покаялся!" - точно молотком ударило ее в темя.

- Вы с Калерией уже гуляли? - спросила она вслух, возвращаясь к столу.

Лица ее он не мог видеть. Голос не изменил ей.

Теркин поглядел на Калерию и вмиг сообразил, что так лучше: значит, та на вопрос Серафимы ответила просто, что гуляла с ним по саду. Она ему дала честное слово не говорить о его признании. Он ей верил.

- Да, мы с Калерией Порфирьевной уже виделись.

Свободно протянул он ей руку, пожал и привел к столу.

Он это сказал также просто. Да и почему же ему бегать от Калерии? Серафима в собственном интересе должна воздержаться от всяких новых допытываний.

- Налей мне покрепче, Сима! - прибавил он другим тоном и снял с головы шляпу.

"Каялся, каялся!" - уверенно повторяла про себя Серафима, и ее руки вздрагивали, когда она наливала ему чай. Внутри у нее клокотало. Так бы она и разорвала на клочки эту Калерию!

Скажи та что-нибудь слащавое и ханжеское - она не выдержит, разразится.

Ноздри вздрагивали, и в глазах заискрились огоньки.

Теркин косвенно взглянул на нее и зачуял возможность взрыва.

- Дивное какое утро!.. И в лесу благодать какая!

Дух от сосен! Я в ту сторону, в крайний угол леса, прошел. Вы много трав понасбирали, Калерия Порфирьевна?

- Нет, лень разобрала... Так захотелось побродить.

"Ну да, ну да, замазывайте, заметайте след! - думала Серафима, продолжая разливать чай. - Стакнулись проводить меня, как полудурью. Не понимаю я!.."

Рука с чайником дрогнула у нее, и она пролила на поднос.

215

- Ах ты, Господи! - вырвалось у нее.

- Торопишься очень! - выговорил Теркин и усмехнулся.

- Хорошо, хорошо!

Серафима еле сдерживалась. Она была близка к истерическому припадку и закусывала себе губы, чтобы из ее горла не вылетел хохот или крик.

- А я должен в посад на целый день, - продолжал Теркин, прихлебывая чай.

- Дело? - спросила Калерия.

Она как будто не замечала нервности Серафимы.

- Да... Оно и кстати, Калерия Порфирьевна, вы с Симой побудете... Вам ведь обо многом есть перетолковать... Мне что же тут между вами торчать?

Можно бы этого и не говорить, но так вышло.

- Какие же у нас секреты? - возразила Серафима и поставила чайник на конфорку.

- Все, чай, есть!

Калерия обернула голову в сторону Теркина и тихо улыбнулась ему.

Этой улыбкой она как бы хотела сказать:

"Уж вы не смущайтесь, я вас не выдам".

Он допил свой стакан и начал прощаться с ними.

XIV

На дачу Теркин нарочно вернулся позднее.

Внизу уж не было света. На крыльцо выскочил Чурилин и в темноте подкатил как кубарь к крылу двухместного тильбюри, на котором Теркин ездил или один, или с кучером.

Он передал карлику разные пакеты и сам вскочил прямо на первую ступеньку подъезда.

- Калерия Порфирьевна почивают? - спросил он Чурилина.

- Так точно.

- И барыня также?

- И они у себя в спальне. Свету не видел сквозь ставни.

"Ну, и прекрасно", - подумал Теркин и приказал кучеру, вышедшему из ворот:

- Онисим! Подольше надо проваживать Зайчика.

Он сильно упрел...

216

К себе он пришел задним крыльцом и отпустил Чурилина спать.

"Конечно, - думал он и дорогой и наверху, собираясь раздеваться, - они перетолковали, и Калерия не выдала меня".

Это его всего больше беспокоило. Неужели из трусости перед Серафимой? Разве он не господин своих поступков? Он не ее выдавал, а себя самого...

Не может он умиляться тем, что она умоляла его не "срамить себя" перед Калерией... Это - женская высшая суетность... Он - ее возлюбленный и будет каяться девушке, которую она так ненавидит за то, что она выше ее.

"Да, выше", - подумал он совершенно отчетливо и не смутился таким приговором.

Перед ним встал облик Калерии в лесу, в белом, с рассыпавшимися по плечам золотистыми волосами.

Глаза ее, ясные и кроткие, проникают в душу. В ней особенная красота, не "не плотская", не та, чт/о мечется и туманит, как дурман, в Серафиме.

"Дурманит?" - и этого он не скажет теперь по прошествии года.

Вдруг ему послышались шаги на нижней площадке, под лестницей.

"Так и есть! Она!"

Теркин стал все сбрасывать с себя поспешно и тотчас же лег в постель.

Только что он прикрылся одеялом, дверь приотворили.

- Это ты? - выговорил он как можно тише.

- Я!.. - откликнулась Серафима и вошла в комнату твердой поступью, шурша пеньюаром.

- Ты еще не ложилась? - спросил он и повернул голову в ее сторону.

- Ко мне не рассудил вернуться, - начала она возбужденно и так строго, как никогда еще не говорила с ним. - Боишься Калерии Порфирьевны? Не хочешь ее девичьей скромности смущать... Не нынче завтра пойдешь и в этом исповедоваться!..

- Сима!

Он больше ничего не прибавил к этому возгласу.

- Что ж! - Серафима сразу села на край постели в ногах. - Что ж, ты небось станешь запираться, скажешь, что между вами сегодня утром никакого разговора не вышло, что ты не покаялся ей?.. Я, ты

217

знаешь, ни в одном слове, ни в одном помышлении перед тобой неповинна. Не скрыла вот с эстолько! - и она показала на палец. - А тебе лгать пристало? Кому?

Мне!.. Господи! Я на него молюсь из глупейшей любви, чтобы не терпеть за него, не за себя, унижения, чуть не в ногах валялась перед ним, а он, изволите видеть, не мог устоять перед той Христовой невестой, распустил нюни, все ей на ладонке выложил, поди, на коленях валялся: простите, мол, меня, окаянного, я -

соучастник в преступлении Серафимы, я - вор, я - такой-

сякой!.. Идиотство какое и подлость...

- Подлость! - повторил Теркин и хотел крикнуть:

"молчи", но удержался.

- А то, скажешь, нет? Ты мне вот здесь слово дал не соваться самому, предоставить мне все уладить.

- Я тебе слова не давал!

- Ха-ха!.. Теперь ты и запираться начал... Отлично!

Превосходно! Ты этим самым себя выдал окончательно!

Мне и сознания твоего не надо больше! Все мне ясно. С первых ее слов я увидала, что вы уже стакнулись. Она, точно медоточивая струя, зажурчала:

"Что нам, сестрица, считаться, - Серафима передразнивала голос Калерии, - ежели вы сами признаете, что дяденька оставил вам капитал для передачи мне, это уж дело вашей совести с тетенькой; я ни судиться, ни требовать не буду. Вот я к тетеньке съезжу и ей то же самое скажу... Сама я в деньгах больших не нуждаюсь... А в том, что я желала бы положить на одно дело, в этом вам грешно будет меня обидеть". Небось скажешь, ты не повинился ей? И она, шельма, раскусила, что ей тягаться с нами - ничего, пожалуй, и не получишь. Ты ей, разумеется, документ предложил, а то так и пароход заложишь и отдашь ей двадцать тысяч. Меня она ничем не уличит. Завещания нет;

никто не видал, как папенька распорядился тем, что у него в шкатулке лежало.

- Серафима! - остановил ее Теркин и приподнялся в кровати. - Не говори таких вещей... Прошу тебя честью!.. Это недостойно тебя!.. И не пытай меня!

Нечего мне скрываться от тебя... Если я и просил Калерию Порфирьевну оставить наш разговор между нами, то щадя тебя, твою женскую тревожность. Пора это понять... Какие во мне побуждения заговорили, в этом я не буду каяться перед тобой. Меня тяготило...

Я не вытерпел!.. Вот и весь сказ!

218

- Да на тебя точно туман какой нашел... Из-за чего ты это делал? Ну, хотел ты непременно возвратить ей эти деньги - ты мог потребовать от меня, чтобы я выдала ей сейчас же вексель, пока ты не добудешь их. Ведь на то же и теперь сойдет.. Что она потеряет?.. Деньги были в верных руках, проценты мы ей заплатим. Еще она спасибо нам должна сказать, что мы в какой-нибудь банк не положили, а он лопнул бы... Нынче что ни день, то крах!.. Так нет! - почти крикнула Серафима и всплеснула руками. - Скитское покаяние он приносил хлыстовской богородице!

- Не смей ее так называть!

- А-а!.. Вот оно что! Как только увидал эту кривляку, так и преисполнился к ней благоговения!.. Скажите, пожалуйста!

Серафима резко поднялась, отошла к окну и раскрыла его. Ее душило.

- Ты не понимаешь! Душа моя - для тебя потемки!

Обидно за тебя, Серафима!

- А за тебя нет? - Она опять подошла к кровати и стала у ног. - Помни, Вася, - заговорила она с дрожью нахлынувших сдержанных рыданий, - помни...

Ты уж предал меня... Бог тебя знает, изменил ты мне или нет; но душа твоя, вот эта самая душа, про которую жалуешься, что я не могу ее понять... Помни и то, что я тебе сказала в прошлом году там, у нас, у памятника, на обрыве, когда решилась пойти с тобой...

Забыл небось?.. Всегда так, всегда так бывает! Мужчина разве может любить, как мы любим?!

Ему стоило протянуть ей руку и сказать ласково:

"Сима, перестань!.." Он молчал и головой обернулся к стене.

- Но только знай, - вдруг громким и порывистым шепотом заговорила Серафима, - что я не намерена терпеть у нас в доме такого царства Калерии Порфирьевны. Пускай ее на Волгу едет и лучше бы сюда не возвращалась; а приедет да начнет опять свои лукавые фасоны - я ей покажу, кто здесь хозяйка!

Дверь хлопнула за Серафимой, ступеньки лестницы быстро и дробно проскрипели, и все замерло в доме.

Теркин лежал в той же позе, лицом к стене, но с открытыми глазами. Мириться он к ней не пойдет.

Ее необузданность, злобная хищность давили его и возмущали. Ни одного звука у нее не вылетело, где бы сказались понимание, мягкая терпимость, желание

219

слиться с любимым человеком в одном великодушном порыве.

"Распуста", - повторил он про себя то самое слово, какое пришло ему недавно в лесу, после первой их размолвки. Он не станет прыгать перед ней... Из-за чего? Из-за ее ласк, ее молодости, из-за ее брильянтовых глаз?..

Кто же мешал ей поддаться его добрым словам? Он того только и добивался, чтобы вызвать в ее душе такой же поворот, как и в себе самом!.. У нее и раньше была женская "растяжимая совесть", а от приезда Калерии она точно "бесноватая" стала.

Сон не шел. Теркин проворочался больше получаса, потом вытянул ноги, уперся ими в нижнюю стенку кровати и заложил руки за голову.

Кровь отливала от разгоревшегося мозга. В комнату в открытое окно входила свежесть. Он подумал было затворить, но оставил открытым.

Мысли заплетались в другую сторону. Деловой человек, привычный к постоянному обдумыванию практических действий и сложных расчетов, помаленьку начал пробуждаться в нем.

А ведь Серафима-то, пожалуй, и не по-бабьи права.

К чему было "срамиться" перед Калерией, бухаться в лесу на колени, когда можно было снять с души своей неблаговидный поступок без всякого срама?

Именно следовало сделать так, как она сейчас, хоть и распаленная гневом, говорила: она сумела бы перетолковать с Калерией, и деньги та получила бы в два раза. Можно добыть сумму к осени и выдать ей документ.

И то сказать, женщина все отдала ему: честь свою, положение, деньги, хоть и утаенные, умоляла его не выдавать себя Калерии, не срамиться, - и он не исполнил, не устоял перед какой-то нервической блажью...

"Блажь!" - повторил он мысленно несколько раз, готовый идти дальше в своих холодящих выводах, и резко прервал их.

Сцена в лесу прошла передним вся, с первого его ощущения до последнего. Лучше минут он еще не переживал, чище, отважнее по душевному порыву. Отчего же ему и теперь так легко? И размолвка с Серафимой не грызет его... Правда на его стороне. Не метит он в герои... Никогда не будет таким, как Калерия, но без ее появления зубцы хищнического колеса

220

стали бы забирать его и втягивать в тину. Серафима своей страстью не напомнила бы ему про уколы совести...

С этим он заснул.

XV

- Калерия Порфирьевна приехали, - доложил Чурилин, запыхавшись.

Он поднялся стремительно по крутой лесенке в башню, где Теркин у стола просматривал какие-то счеты.

- На извозчике?

- Так точно.

- Барыня внизу?

- Внизу-с.

- Хорошо. Ступай!

Карлик исчез. Теркин сейчас же встал, поправил бант легкого шелкового галстука, подошел к зеркалу, причесал немного сбившиеся волосы и встряхнул только сегодня надетый парусинный костюм.

Прошло всего пять дней с отъезда Калерии, и они ему казались невыносимо длинными... Из них он двое суток был в отсутствии. Не спешные дела выгнали его из дому, а тяжесть жизни с глазу на глаз с Серафимой.

Они избегали объяснений, но ни тот, ни другая не поддавались. Не требовал он того, чтобы она просила прощения, не желал ни рыданий, ни истерических ласк и чувственных примирений. Понимания ждал он - и только. Но Серафима в первый раз ушла в себя, говорила с ним кротко, не позволяла себе никакой злобной выходки против Калерии и даже сама первая предложила ему обеспечить ее, до выдачи ей обратно двадцати тысяч, как он рассудит.

Она принесла ему вексель, выданный ей, и настояла на том, чтобы он его взял обратно.

- Если ты не согласишься взять его, Вася, - сказала она с ударением, но без резкости, - я все равно его разорву. Мы ей должны выдать документ.

- Не мы, а я, - поправил он.

- Как ты найдешь уместнее.

Вчера вернулся он к обеду, и конец дня прошел чрезвычайно пресно. Нить искренних разговоров оборвалась. Ему стало особенно ясно, что если с Серафимой не нежиться, не скользить по всему, что навернется

221

на язык в их беседах, то содержания в их сожительстве нет. Под видимым спокойствием Серафимы он чуял бурю. В груди ее назрела еще б/ольшая злоба к двоюродной сестре. Если та у них заживется, произойдет что-нибудь безобразное.

А ему так захотелось, поджидая Калерию назад, отвести с ней душу, принять участие в ее планах, всячески поддержать ее. Этого слишком мало, что он повинился перед нею. Надо было заслужить ее дружбу.

- Где они? - спросил Теркин у карлика, проходя мимо буфетной.

- На балконе-с.

Калерия, еще в дорожном платье, стояла спиной к двери. Серафима, в красном фуляре на голове и капоте, -

лицом. Лицо бледное, глаза опущены.

"Не умерла ли мать?" - подумал он; ему не стало жаль ее; ее дочернее чувство он находил суховатым, совсем не похожим на то, как он был близок сердцем к своим покойникам, а они ему приводились не родные отец с матерью.

- Калерия Порфирьевна! С возвращением! - ласково окликнул он.

Она быстро обернулась, еще более загорелая, лицо в пыли, но все такая же милая, со складкой на лбу от чего-то печального, что она, наверно, сообщила сейчас Серафиме.

- Ну, что, все благополучно там?.. Матрена Ниловна здравствует?

Тут только он вспомнил, что с утра не видал Серафимы, пил чай один, пока она спала, и сидел у себя наверху до сих пор.

- Здравствуй, Сима!

Она взглянула на него затуманенными глазами и пожала ему руку.

- Здравствуй, Вася!

- Что это?.. Как будто вы чем-то обе смущены? - весело спросил он и встал между ними, ближе к перилам балкона.

- Да вот, известие такое я привезла. Что ж, все под Богом ходим...

- Умер, что ли, кто?.. Матушка ее небось в добром здоровье..

- Тетенька... слава Богу...

Калерия не договорила.

- Рудич застрелился.

222

Глухо промолвила это Серафима. Лицо было жестко, ресницы опущены.

"Заплачет? - спросил про себя Теркин и прибавил: -

Должно быть, муж - все муж!"

Будь это год назад, его бы пронизало ревнивое чувство, а тут ничего, ровно ничего такого не переживал он, глядя на нее.

- Застрелился? - повторил он и обернулся с вопросом в сторону Калерии.

- Там где-то... где его служба была... в Западном крае, кажется. Тетенька не сумела мне хорошенько рассказать. Господин Рудич был там председателем мирового съезда.

- А не прокурором?

- Видно, нет, - ответила Серафима и медленно поглядела на Теркина.

Глаза потухли. В них он ничего не распознал, кроме какого-то вопроса... Какого?.. Не ждала ли она, чтобы у него вырвался возглас: "Вот ты свободна, Сима!"

Он подумал об этом совсем не радостно... Больше из смутного чувства внешнего приличия, он пододвинулся к Серафиме и тихо взял ее за руку около локтя. Рука ее не дрогнула.

- Казенные деньги растратил, - выговорила она и повела плечами. - Так и надо было ожидать.

Серафима сказала это скорее грустно, чем жестко;

но он нашел, что ей не следовало и этого говорить.

Как-никак, а она его бросила предательски, и Рудич, если бы хотел, мог наделать ей кучу неприятностей, преследовать по закону, да и ему нагадить доносом.

- Царствие небесное! - тихо и протяжно произнесла Калерия. - Срама не хотел перенесть...

- Игрока одна только могила исправит, - точно про себя обронила Серафима.

И это замечание показалось ему неделикатным.

- Деньги... Карты... - Калерия вздохнула и придвинулась к ним обоим... - Души своей не жаль... Господи! - глаза ее стали влажны. - Ты, Симочка, не виновата в том, что сталось с твоим мужем.

"Она же ее утешает!" - подумал Теркин.

- Вы с дороги-то присели бы, - обратился он к ней. - Сима, что же ты чайку не предложила Калерии Порфирьевне. Здесь жарко... Перейдемте в гостиную.

- Закусить не хочешь ли? - лениво спросила Серафима.

223

- Право, я не голодна; утром еще на пароходе пила чай и закусила. Тетенька мне всякой всячины надавала.

Они перешли в гостиную. Разговор не оживлялся.

Теркина сдерживал какой-то стыд взять Серафиму, привлечь ее к себе, воспользоваться вестью о смерти Рудича, чтобы хорошенько помириться с нею, сбросить с себя всякую горечь. Не одно присутствие Калерии стесняло его... Что-то еще более затаенное не позволяло ему ни одного искреннего движения.

Не боялся ли он чего? Теперь ему ясно, что радости в нем нет; стало быть, нет и желания оживить Серафиму хоть одним звуком, где она распознала бы эту радость.

- Сядьте вот рядком, потолкуйте ладком.

Калерия усадила их на диван.

- Схожу умоюсь и платье другое надену. Вся в пыли! Даже в горле стрекочет. А угощать меня не трудись, Сима. Право, сыта... Совет да любовь!

Любимое пожелание Калерии осталось еще в воздухе просторной и свежей комнаты, стоявшей в полутемноте от спущенных штор

- Сима!

Теркин взял ее руку.

- Знаю, что ты скажешь! - вдруг порывисто заговорила она шепотом и обернула к нему лицо, уже менее жесткое, порозовелое и с возбужденными глазами. -

Ты скажешь: "Сима, будь моей женой"... Мне этого не нужно... Никакой подачки я не желаю получать.

- Успокойся! зачем все это?

- Дай мне докончить. Ты всегда подавляешь меня высотой твоих чувств. Ты и она, - Серафима показала на дверь, - вы оба точно спелись. Она уже успела там, на балконе, начать проповедь: "Вот, Симочка, сам Господь вразумляет тебя... Любовь свою ты можешь очистить. В благородные правила Василия Иваныча я верю, он не захочет продолжать жить с тобою... так".

И какое ей дело!.. С какого права?..

В глазах заискрилось. Она начала опять бледнеть.

- Успокойся! - повторил все тем же кротким тоном Теркин.

Но он не обнял ее, не привлек, не покрыл этих глаз, еще недавно прельщавших его, пылкими поцелуями.

224

Ее словам он не верил. Все это она говорила из одной своей гордости и ненавистного чувства к двоюродной сестре, ни в чем не повинной, искренно жалевшей ее; она ждала, чтобы он упал на колени и радостно воскликнул:

"Теперь нас никто не разлучит! Ты не можешь отказать мне!"

В груди у него не было порыва - одного, прямого и радостного. И она это тут только почуяла.

- Ты знаешь, как я с тобой прожила год! Добивалась я твоей женой быть? Мечтала об этом? Намекала хоть раз во весь год?

- Разве я говорю?

- И теперь мне не нужно... Я вольная птица. Кого хочу, того и люблю. Не забывай этого! Жизни не пожалею за любимого человека, но цепей мне не надо, ни подаяния, ни исполнения долга с твоей стороны.

Долг-то ты исполнишь! Больше ведь ничего в таком браке и не будет... Я все уразумела, Вася: ты меня не любишь, как любил год назад... Не лги... Ни себе, ни мне... Но будь же ты настолько честен, чтоб не притворяться... Обид я не прощаю... Вот что...

Теркин хотел было удержать ее, Серафима рванулась и выбежала из гостиной.

За ней он не бросился; сидел на диване расстроенный, но не охваченный пылом вновь вспыхнувшей страсти.

XVI

Лесная тропинка сузилась и пошла выбоинами.

Приходилось перескакивать с одной колдобины на другую.

- Дайте мне руку, Калерия Порфирьевна. Так вам удобнее будет перейти.

Она, розовая от ходьбы и жаркого раннего после обеда, протянула Теркину свободную руку... На другой она несла ящичек на ремешке.

Собрались они тотчас после обеда. Серафимы не было дома: она с утра уехала в посад за какими-то покупками.

На даче через кухарку стало известно, что в Мироновке появилась болезнь на детей. Калерию потянуло туда, и она захватила свой ящичек с лекарствами.

225

Теркин вызвался проводить ее, предлагал добыть экипаж у соседей, но ей захотелось идти пешком. Они решили это за обедом.

Своим отсутствием Серафима как бы показывала ему, что ей "все равно", что она не боится их новых откровенностей. Он может хоть обниматься с Калерией...

Так он это и понял.

До обеда он расспрашивал Калерию о ее заветных мечтах и планах, но перед тем настаивал на том, чтобы она, не откладывая этого дела, приняла от него деловой документ.

- Симы тут нечего замешивать, - убеждал он ее. - Я брал, я и израсходовал, я и должен это оформить.

К ноябрю он расплатится с нею; может, и раньше.

Из остальных денег она сама не желала брать себе всего. Пускай Серафима удержит, сколько ей с матерью нужно. На первых порах каких-нибудь три-четыре тысячи, больше и не надо, чтобы купить землю и начать стройку деревянного дома.

Она мечтала о небольшой приходящей лечебнице для детей на окраинах своего родного города, так чтобы и подгородным крестьянам сподручно было носить туда больных, и городским жителям. Если управа и не поддержит ее ежегодным пособием, то хоть врача добудет она дарового, а сама станет там жить и всем заведовать. Найдутся, Бог даст, и частные жертвователи из купечества. Можно будет завести несколько кроваток или нечто вроде ясель для детей рабочего городского люда.

Теркин слушал ее сосредоточенно, не перебивал, нашел все это очень удачным и выполнимым и под конец разговора, держа ее за обе руки, выговорил:

- Голубушка вы моя! Не откажите и меня принять в участники! Хочу, чтоб наша сердечная связь окрепла.

Я по Волге беспрестанно сную и буду то и дело наведываться. И в земстве, и в городском представительстве отыщу людей, которые наверно поддержат вашу благую мысль.

Тон его слов показался бы ему, говори их другой, слащавым, "казенным", как нынче выражаются в этих случаях. Но у него это вышло против воли. Она приводила его в умиленное настроение, глубоко трогала его. Ничего не было "особенного" в ее плане. Детская амбулатория!.. Мало ли сколько их заводится. Одной

226

больше, одной меньше. Не самое дело, а то, что она своей душой будет освещать и согревать его... Он видел ее воображением в детской лечебнице с раннего утра, тихую, неутомимую, точно окруженную сиянием...

Теперь он знает о ней все, о чем допытывалось сердце. Больше не нужно. Если б они ближе стояли друг к другу, он не расспрашивал бы ее о прожитой жизни, не вел бы с ней "умных" разговоров, не старался бы узнать о ней всю подноготную.

Ничего этого ему не надо! Только бы ему удержать в себе настроение, навеянное на него. Кто знает? Начнешь разведывать да рассуждать, и разлетится оно.

Ему отрадно было держать ее на этой высоте, смотреть на нее снизу вверх.

Они вышли на красивую круглую лужайку.

- Не отдохнуть ли, Калерия Порфирьевна? - спросил Теркин.

- Хорошо! Здесь чудесно!.. Вон там дубок какой кудрявый... Можно и на траве.

- Жаль, что я не захватил пледа.

- Ничего! Сколько времени жары стоят, земля высохла. Да я и не боюсь за себя.

Под дубком они расположились на траве, не выеденной солнцем от густой тени. Дышать было привольнее. От опушки шла свежесть.

- Василий Иваныч!

По звуку ее оклика он почуял, что она хочет поговорить о чем-нибудь "душевном".

- Что, Калерия Порфирьевна?

Она сидела облокотившись о ствол дерева; он лежал на правом боку и опирался головой о ладонь руки.

- Не будете на меня сетовать?.. Скажете, пожалуй: не в свое дело вмешиваюсь.

- Я-то? Бог с вами!

- Так и я вас понимаю; потому буду говорить все, начистоту... Ведь Серафима-то у нас мучится сильно.

- Серафима?

- А то нешто нет?.. Вы не хуже меня это видите.

Видел он достаточно, как злобствует Серафима, и, зная почему, мог бы сейчас же выдать ее с головой, излить свое недовольство.

Но надо было говорить всю правду, а этой правды он и сам еще себе не мог или не хотел выяснить.

227

- Вижу, - выговорил он, сейчас же переменил положение, сел и повернулся боком.

- Смерть мужа, - Калерия замедлила свою речь, - подняла с души ее все, чт/о там таилось.

"Ничего не подняла доброго и великодушного!" - хотел он крикнуть и опустил голову.

- Поймите, голубчик: ей перед вами по-другому стало стыдно... за прошедшее. Поверьте мне. А она ведь вся ушла в любовь к вам. И боится, как бы ваше сожительство не убавило в вас желания освятить все это браком. Вы скажете мне: это боязнь пустая!.. Верно, Василий Иваныч; да люди в своих сердечных тревогах не вольны, особливо наша сестра. Она мне ничего сама не говорила. Ей, кажется, неприятны были и мои слова, по приезде, там на балконе, помните, как вы вошли... Что ж! Насильно мил не будешь! Сима мне не доверяет и к себе не желает приблизить. Подожду!

Когда придет час - она сама подойдет.

- И разве это не возмутительно? - вдруг вылетел вопрос у Теркина, и он повернулся к Калерии всем лицом и присел ближе.

- Что такое?

-А вот эта злоба к вам? Бессмысленная и гадкая!..

Кругом перед вами виновата и так ехидствует!

- Василий Иваныч! Родной! - остановила Калерия. - Не будем осуждать ее... Это дело ее совести...

Познает Бога - и все ей откроется... Теперь над ней плоть царит. Но я к вам обращаюсь, к вашей душе...

Простите, Христа ради! Не проповедовать я собираюсь, не из святошества. А вы для меня стали в несколько дней все равно что брат. И мне тяжко было бы таить от вас то, что я за вас чувствую и о чем недоумеваю... Не способны вы оставить Серафиму в теперешнем положении... Не способны! Вы сами ее слишком любите, а главное, человек вы не такой. Ведь она на целый день уехала неспроста: гложет ее тоска и боязнь.

Вернется она, вы одни можете сделать так, чтобы у нее на душе ангелы запели. Я только то теперь вам говорю, что в вас самих сидит.

Ни одной секунды не заподозрил он ее искренности.

Голос ее звучал чисто и высоко, и в нем ее сердечность сквозила слишком открыто. Будь это не она, он нашел бы такое поведение ханжеством или смешной простоватостью. Но тут слезы навертывались на его глазах. Его восхищала хрустальность этого существа.

228

Из глубины его собственной души поднимался новый острый позыв к полному разоблачению того, в чем он еще не смел сознаться самому себе.

- Калерия Порфирьевна, - выговорил он с некоторым усилием. - Вчера Серафима, по уходе вашем, начала кидать мне в лицо ни с чем не сообразные вещи, поторопилась заявить, что она в браке со мной не нуждается... Гордость в ней только и кипит да задор какой-то... Я даже и не спохватился...

- Все это оттого, что она страдает. Не может быть, чтобы вы этого не понимали! Она ждет! И если между вами теперь нет ладу - я в этом повинна.

- Вы!..

- Не вовремя явилась. Но я не хотела, повидавшись с тетенькой, не заехать опять к вам и не успокоить Серафимы. Бог с ней, коли она меня считает лицемеркой. Я из-за денег ссориться не способна. Теперь я у вас заживаться не стану. Только бы вы-то с Симой начали другую жизнь...

Голос ее дрогнул.

- Ах, Калерия Порфирьевна! Всего хуже, когда стоишь перед решением своей судьбы и не знаешь: нет ли в тебе самом фальши?.. Не лжешь ли?.. Боишься правды-то.

Теркин закрыл лицо ладонями и упал головой на траву.

- Нешто... вы, - Калерия запнулась, - охладели к ней?

- Не знаю, не знаю!

- Старики наши сказали бы: "Это вас лукавый испытывает". А я скажу: доброе дело выше всяких страстей и обольщений. В Симе больше влечения к вам... какого? Плотского или душевного? Что ж за беда! Сделайте из нее другого человека... Вы это можете.

- Нет, не могу, Калерия Порфирьевна. С ней я погрязну.

- Таково ваше убеждение?.. Лучше, Василий Иваныч, пострадать, да не отворачиваться от честного поступка. Ежели вы и боитесь за свою душу и не чувствуете к Симе настоящей любви - все-таки вы ее так не бросите!

"Брошу, брошу!" - чуть не слетело с его губ признание.

Он молчал, отнял руки от лица и глядел в землю, низко нагнув голову, чтобы она не могла видеть его лица.

229

- Простите меня за то, что разбередила вас! - сказала тихо Калерия и приподнялась. - Пора и в Мироновку. Там детки больные ждут.

До выхода из леса они молчали.

ХVII

С того перекрестка, где всего неделю назад Теркин окликнул глухонемого мужика, они повернули налево.

- Этот проселок, - сказал он Калерии, - наверно доведет нас до Мироновки.

Не больше ста сажень сделали они между двумя полосами сжатой ржи, как, выйдя на изволок, увидали деревню.

У въезда сохранились два почернелых столба ворот, еще из тех годов, когда Мироновкой владел один генерал из "гатчинцев". На одном столбе держался и шар, когда-то выкрашенный в белую краску. Ворота давно растаскали на топку.

- Вы здесь еще не бывали, Василий Иваныч? - спрсила Калерия, ускоряя шаг. Ей хотелось поскорее дойти.

- Нет; на этой неделе собрался и не дошел.

- Есть усадьба? Кто-нибудь живет... помещики или управляющий?

- Знаю, что в доме живет по летам семейство одно. Пайщик нашего общества, некто Пастухов. Не слыхали?

- Нет, не слыхала.

- Я сам не знаком с семейством. Да это ничего.

Пойдемте в дом. Я отрекомендуюсь и вас представлю.

Они, конечно, будут рады и дадут сведения, куда идти, в какие избы.

- Это не важно! Я и сама найду, только бы туда попасть, в эту самую Мироновку.

Им обоим легче стало оттого, что разговор пошел в другую сторону.

"Будь что будет! - повторял он про себя, когда они молча шли из лесу. - Жизнь покажет, как нам быть с Серафимой".

Тотчас за столбами слева начинался деревенский порядок: сначала две-три плохеньких избенки, дальше избы из соснового леса, с полотенцами по краям крыш, некоторые - пятистенные. По правую руку от

230

проезда, спускающегося немного к усадьбе, расползлись амбары и мшенники. Деревня смотрела не особенно бедной; по количеству дворов - душ на семьдесят, на восемьдесят.

На улице издали никого не было видно; даже на ребятишек они не наткнулись.

- Так в усадьбу идем? - спросил Теркин.

- Спросить бы надо.

- Да вам что ж стесняться, Калерия Порфирьевна?

Она как будто конфузилась.

- Я не трусиха, Василий Иваныч, а только иной раз невпопад. Может, они там отдыхают. А то так Бог знает еще что подумают. Впрочем... как знаете...

Просторную луговину, где шли когда-то, слева вглубь, барские огороды, а справа стоял особый дворик для борзых и гончих щенков, замыкал частокол, отделяющий усадьбу от деревенской земли, с уцелевшими пролетными воротами. И службы сохранились: бревенчатый темный домик - бывшая людская, два сарая и конюшня; за ними выступали липы и березы сада; прямо, все под гору, стоял двухэтажный дом, светло-серый, с двумя крыльцами и двумя балконами.

Одно крыльцо было фальшивое, по-старинному, для симметрии.

Все это смотрело как будто нежилым. Ни на дворе, ни у сарая, ни у ворот - ни души.

- Мертвое царство! - вымолвил Теркин.

Они вошли в ворота. И собак не было.

На крыльце бывшей людской показалась женщина вроде кухарки, одетая не по-крестьянски.

- Матушка, - крикнул ей Теркин, - подь-ка сюда!

С народом он говорил всегда на "ты".

Женщина, простоволосая, защищаясь ладонью от солнца, неторопливо подошла.

- Господа Пастуховы тут живут?

- Тут, только их нет.

- Уехали в посад?

- Совсем уехали... раньше как недели через две не вернутся.

- Куда? На ярмарку, в Нижний?

- Нет, лечиться... на воды, что ли, какие. Сергиевские, никак.

Теркин и Калерия переглянулись.

- И никого в доме нет?

231

- Никого. Вот я оставлена да кухонный мужик...

работник опять...

Идти в дом было незачем.

- А скажите мне, милая, - заговорила Калерия, у вас на деревне дети, слышно, заболевают?

Женщина отняла ладонь от жирного и морщинистого лба, и брови ее поднялись.

- Как же, как же. Забирает порядком.

- Доктор приезжал? Или фельдшер?

- Не слыхать чтой-то. Да без барыни кому же доктора добыть?.. Староста у них - мужичонко лядащий...

опять же у него бахчи. Его и на деревне-то нет об эту пору.

- А в каких избах больные ребята? - тревожнее спросила Калерия.

Теркин смотрел на ее лицо: глаза у нее стали блестящие, щеки побледнели.

- Да, никак, в целых пяти дворах. Первым делом у Вонифатьева. Там, поди, все ребята лежат вповалку.

- Что же это такое?

- Жаба, что ли. Уж не знаю, сударыня. Нам отлучаться не сподручно, да мы и Я не сподручно, да мы и деревенских-

то мало видим. Тоже... народ лядащий!..

- Послушайте, - Калерия заговорила быстро, и голос сразу стал выше, - покажите мне, которая изба Вонифатьева.

- Вон самая угловая, коло колодца, супротив той бани... где тропка-то идет.

- Хорошо!.. Благодарю!.. Василий Иваныч, я пойду...

Подождите меня.

- Почему же я не могу?

- Нет, это меня только свяжет. И, как знать, может, болезнь...

- Заразная?

Теркин усмехнулся.

- И очень.

- Так почему же мне-то больше труса праздновать, чем вам?

- Это мое коренное дело, а вам из-за чего же рисковать?

- Нет, позвольте!..

Ему захотелось непременно проводить ее, помочь, быть на что-нибудь годным.

- Прошу вас, Василий Иваныч. Этим шутить нечего. Вы

- не один...

232

И ее глаза досказали: подумайте о той, кто вами только и дышит.

Он послушался.

- Милая, - обратилась Калерия к женщине, - пока я обойду больных, могут вот они погулять у вас в саду?

- Что же, пущай!.. Это можно.

- Я вас здесь и найду, в саду. Родной! уж вы не сердитесь!..

И легкой поступью она удалилась, ускоряя шаг. Из ворот она взяла немного вправо и через три минуты уже поднялась к колодцу, где стоял двор Вонифатьевых.

Теркин не отрывал от нее глаз.

"А вдруг как это эпидемия?" - спросил он и почувствовал такое стеснение в груди, такой страх за нее, что хоть бежать вдогонку.

- Проводить, что ли, вас, барин, в сад? - спросила женщина.

- Спасибо! Не надо!

Он дал ей двугривенный и пошел, оглядываясь на порядок, к воротцам старого помещичьего сада по утоптанной дорожке, пересекавшей луговину двора, вплоть до площадки перед балконами.

Стеснение в груди не проходило. Стыдно ему стало и за себя: точно он барич какой, презренный трус и неженка, неспособный войти ни в какую крестьянскую беду. Неужели в нем не ослабло ненавистничество против мужиков, чувство мести за отца и за себя? Мри они или их ребятишки - он пальцем не поведет.

Нет, он не так бездушен. Калерия не позволила ему пойти с нею. Он сейчас же побежал бы туда, в избу Вонифатьевых, с радостью стал бы все делать, что нужно, даже обмывать грязных детей, прикладывать им припарки, давать лекарство. Не хотел он допытываться у себя самого, что его сильнее тянет туда: она, желание показать ей свое мужество или жалость к мужицким ребятишкам.

Голова у него кружилась. В аллее, запущенной и тенистой, из кленов пополам с липами и березами, он присел на деревянную скамью, в самом конце, сиял шляпу и отер влажный лоб.

Страх за Калерию немного стих. Ведь она привыкла ко всему этому. За сколькими тяжелыми больными ходила там, в Петербурге. И тиф и заразные воспаления...

мало ли что!.. Да и знает она, какие предосторожности

233

принимать. Наверно, и в ящике у нее есть дезинфекция.

Он мысленно употребил это модное слово и значительно успокоился. Под двумя липами, в прохладной тени, ему стало хорошо. Прямо перед его глазами шла аллея, а налево за деревьями начинался фруктовый сад, тоже запущенный, когда-то переполненный перекрестными дорожками вишен, яблонь и груш, а в незанятых площадках - грядами малины, крыжовника, смородины, клубники.

Его хозяйственное чувство проснулось. Всякие такие картины заброшенных поместий приводили его в особого рода волнение. Сейчас забирала его жалость.

К помещикам-крепостникам он из детства не вынес злобной памяти. В селе Кладенце "господа" не живали, народ был оброчный; кроме рекрутчины, почти ни на чем и не сказывался произвол вотчинной власти;

всем орудовал мир; да и родился он, когда все село перешло уже в временнообязанное состояние. Не жалел он дворян за их теперешнюю оскуделость, а жалел о прежнем приволье и порядке заглохлых барских хозяйств. К "купчишкам" - хищникам, разоряющим все эти старые родовые гнезда, - он еще менее благоволил. Даже и тех, кто умно и честно обращался с землей и лесом, он не считал законными обладателями больших угодий. Нужды нет, что он сам значился долго купцом и теперь имеет звание личного почетного гражданина: "купчиной" он себя не считал, а признавал себя практиком из крестьян,

"с идеями".

Фруктовый сад потянул его по боковой, совсем заросшей дорожке вниз, к самому концу, к покосившемуся плетню на полгоре, круто спускавшейся к реке. Оттуда через калитку он прошел в цветник, против террасы. И цветника в его теперешнем виде ему сделалось жаль. Долгие годы никто им не занимался. Кое-какие загрубелые стволы георгин торчали на средней клумбе. От качель удержались облупленные, когда-то розовые, столбы. На террасе одиноко стояли два-три соломенных стула.

Дальше когда-то отгорожено было несколько десятин под второй фруктовый сад, с теплицами, оранжереями, грунтовым сараем. Все это давно рухнуло и разнесено; только большие ямы и рвы показывали места барских заведений.

234

Теркин должен был вскарабкаться на вал, шедший вдоль двора, чтобы попасть к наружной террасе дома.

Опять беспокойство за Калерию заползло в него, и он, чтобы отогнать от себя тревогу, закурил, сел на одном из выступов фальшивого крыльца, поглядывая в сторону ворот и темнеющих вдали изб деревенского порядка.

XVIII

Белый головной убор мелькнул на солнце. Теркин поднялся и быстро пошел к воротам. Он узнал Калерию.

Она тоже спешила к дому, но его еще не приметила из-за частокола.

- Ну, что? - запыхавшись спросил он по ту сторону ворот.

- Не хорошо, Василий Иваныч.

- Эпидемия?

Глаза ее тревожно мигали, дыхание было от ходьбы прерывисто, щеки заметно побледнели.

- Жаба... и сильно забирает.

- Дифтерит?

Слово вылетело у него порывисто. Она еще усиленнее замигала. Видно было, что она не хочет ни лгать, ни смущать его.

- Один мальчик до завтра не доживет, - выговорила она строго, и голос ее зазвучал низко, детские ноты исчезли. Блеснула слезинка.

- Значит, дифтерит?

- Я только у этих Вонифатьевых побывала.

Там еще девочка... вся в жару. Горло захвачено, ноги разбиты. А мне сказывали, что еще в трех дворах...

- Но разве вы справитесь? Ведь надо же дать знать по начальству.

- Я и не ожидала такой неурядицы. Как заброшен у нас народ! Сотского нет - уехал далеко, на всю неделю;

десятского - и того не добилась. Одни говорят - пьян, другие - поехал в посад, сено повез на завтрашний базар.

Урядник стоит за двадцать три версты. Послать некого...

да он и не приедет: у них теперь идет выколачивание недоимок.

235

- А земский врач?

- В каком-то селе, - я забыла, как называется, тысячи две душ там, на самой Волге, - тоже открылось поветрие, - она не хотела сказать: "эпидемия", - и еще сильнее забирает.

- Такое же?

- Сколько я поняла, что говорили бабы, тоже на детей.

- Как же быть? Да вы присядьте... Умаялись... Вот хоть на эти бревна.

Они оба присели. Она правой ладонью руки провела по своим волосам, выбившимся из-за белого ободка ее чепца.

- Знаете чт/о, голубчик Василий Иваныч: бабы ничего не умеют. Пойдем к той женщине... вон у людской, которая нас встретила. Она теперь свободна.

Я ей заплачу.

- Забоится, не захочет.

- Попробуем.

- Хотите, я схожу?

- Нет, я сама.

Ей не сиделось. Они пошли к домику. Теркин палкой постучал в угловое окно и поднялся вместе с Калерией на крылечко.

Вышла женщина. Калерия объяснила ей, в чем дело.

- Хорошие деньги можешь заработать, - прибавил Теркин.

- Чего Боже сохрани - еще схватишь. Жаба, слышь. У Комаровых мальчонку уж свезли на погост, третьегось.

- У тебя, матушка, дети, что ли, есть?

- Как же, сударь, двое. Я и то их на порядок-то не пущаю.

- Десять рублей получишь.

Женщина вскинула ресницами и поглядела вбок.

Посул десяти рублей подействовал.

- Вы послушайте, - начала Калерия, - вас я не заставлю целый день около больных детей быть. Лекарство снести, передать кому что надо.

- Нет, сударыня, ослобоните. До греха не далеко.

Мне свои дети дороже.

Она решительно отказалась.

- Ах, Боже мой!

Калерия громким вздохом перевела дыхание.

236

- Пойдемте, Василий Иваныч... надо же как-нибудь.

У ворот она его остановила.

- Я здесь, во всяком случае, останусь.

- Как, ночевать?

- Ежели не управлюсь... А вы, пожалуйста, меня не ждите. Сима уж наверно приехала, беспокоится.

Пожалуйста!

- Оставить вас здесь? Это невозможно!

- Полноте! Меня не съедят.

- По крайней мере, мы за вами экипаж пришлем.

- Не нужно!.. Меня кто-нибудь проводит. Да я и не заплутаюсь.

- Это невозможно! - почти крикнул он и покраснел. -

Лесом чуть не три версты. Я сейчас же пришлю, лошадь другую запрягут.

- Не важно это, голубчик Василий Иваныч; главное дело

- дать знать начальству или из посада добыть доктора.

- И это сделаем!.. Сам завтра чем свет поеду.

Сегодня... туда не угодишь. Теперь уж около семи.

- Да есть ли там доктор?

- Есть. Кажется, целых три; один из них и должен быть земский.

- Он ведь в том селе. Остальные не поедут, пожалуй.

- Настоим! Вы-то пожалейте себя. Не вздумайте ночевать здесь!.. Обещайте, что приедете сегодня, ну, хоть к десяти часам.

Он держал ее за обе руки и чувствовал во всем ее теле приметное трепетание. С этим трепетом и в его душу проникла нежность и умиленное чувство преклонения. Ничего такого ни одна женщина еще не вызывала в нем.

- Родная вы моя! - страстным шепотом выговорил он и с трудом выпустил ее руки из своих.

- Так я пойду!.. В другие дворы нужно... Идите, голубчик, и не беспокойтесь вы обо мне... Симы тоже не напугайте.

Почти бегом пересекла она луговину по направлению к колодцу и избе Вонифатьевых.

Теркиным снова овладело возбуждение, где тревога за Калерию покрывала все другие чувства. Он пошел скорым шагом и в каких-нибудь сорок минут был уже по ту сторону леса, в нескольких саженях от дачи.

237

Зрение у него было чрезвычайно острое. Он искал глазами, нет ли Серафимы на террасе... Женской фигуры он не замечал. На дворе - никого. Сарай растворен. Значит, барыню привезли уже из посада, и кучер проваживает лошадей.

Он встретил его. Тот ему пересек дорогу слева: вел серого под уздцы. Другую лошадь можно сейчас же заложить; она больше суток отдыхала.

- Привез барыню? - крикнул ему Теркин.

Кучер остановил лошадь.

- Только что угодили, Василий Иваныч. Дюже упарились.

Серый был весь в мыле.

- Что же ты так?

- Да Серафима Ефимовна все погоняли.

- Проваживать отдай Чурилину, он справится;

а сам заложи Мальчика и съезди сейчас же за Калерией Порфирьевной в Мироновку. Ты обедал в посаде?

- В харчевушке перекусил.

- Ну, поужинаешь позднее. Пожалуйста, друг!

Теркин потрепал его по плечу. Кучер улыбнулся.

Вся прислуга его любила.

- А в Мироновке-то, Василий Иваныч, где барышню-то спросить?

- На порядке тебе укажут. Она по больным ходит.

- Слушаю-с.

Только сажен за пять, у крыльца, Теркин спросил себя: как он ответит, если Серафима будет допытываться, что за болезнь в Мироновке.

"Скажу просто - жаба".

Но он чего-то еще боялся. Он предвидел, что Серафима не уймется и будет говорить о Калерии в невыносимо пошлом тоне.

И опять произойдет вспышка.

- Где барыня? - спросил он у карлика, сидевшего на крыльце.

- Она в гостиной.

Оттуда доносились чуть слышно заглушенные педалью звуки той же самой унылой мелодии тринадцатого ноктюрна Фильда.

"Тоскует и мается", - подумал он без жалости к ней, без позыва вбежать, взять ее за голову, расцеловать.

Ее страдания были вздорны и себялюбивы, вся ее внутренняя жизнь ничтожна и плоскодонна рядом с тем, чт/о владеет душой девушки, оставшейся

238

там, на порядке деревни Мироновки, рискуя заразиться.

Дверь была затворена из передней. Он отворил ее тихо и вошел, осторожно ступая.

- Это ты?

Серафима продолжала играть, только оглянулась на него.

Он прошел к двери на террасу. Там приготовлен был чай.

- Хочешь чаю? - спросила она его, не поворачивая головы.

- Выпью!..

На террасе он сейчас же сел. Утомление от быстрой ходьбы отняло половину беспокойства за то, какой разговор может выйти между ними. Он не желал расспрашивать, где она побывала в посаде, у кого обедала. Там и трактира порядочного нет. Разве из пароходских у кого-нибудь... Так она ни с кем почти не знакома.

Звуки пианино смолкли. Серафима показалась на пороге.

- Ходили в Мироновку? - спросила она точно совсем не своим голосом, очень твердо и спокойно.

- Да... Калерия Порфирьевна там осталась...

больных детей осмотреть.

- Что ж? Переночует там?

Этот вопрос Серафима сделала уже за самоваром.

- За ней надо лошадь послать, - вымолвил Теркин также умышленно-спокойно.

Из-за самовара ему виден был профиль Серафимы.

Блеск в глазах потух, даже губы казались бледнее.

Она разливала чай без выдающих ее вздрагиваний в пальцах.

- Какая же это болезнь в Мироновке?

- Я сам не входил. Жаба, кажется.

- Жаба, - повторила она и поглядела на него вбок. - Дифтерит, что ли?

- Почему же сейчас и дифтерит? - возразил он и стал краснеть.

Краска выступила у него не потому, что ему неприятно было скрывать правду, но он опять стал бояться за Калерию.

В гостиной заслышались шаги.

- Чурилин! Кто там? - крикнул он.

Карлик подбежал к двери.

239

- Скажи, чтобы сейчас закладывали. Сию минуту!.. И ехали бы за барышней!

- Боишься, - начала Серафима, когда карлик скрылся, - боишься за нее... Как бы она не заразилась?..

Ха-ха!

Хохот был странный. Она встала и вся как-то откинулась назад, потом стала щелкать пальцами.

"Истерика... Так и есть!" - подумал Теркин, и ему стало тошно, но не жаль ее.

Серафима пересилила себя. Истерику она презирала и смеялась над нею.

Она прошлась по цветнику несколько раз, опять вернулась к столу и стала прихлебывать с ложечки чай.

Молчание протянулось долгой-долгой паузой.

Петр Боборыкин - ВАСИЛИЙ ТЕРКИН - 03, читать текст

См. также Боборыкин Петр - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ВАСИЛИЙ ТЕРКИН - 04
XIX - Послушай, Вася, - Серафима присела к нему близко. - Ты меня поче...

ВАСИЛИЙ ТЕРКИН - 05
XXXIX На ломберном столе ютилась низенькая лампочка, издавая запах кер...