Андрей Белый
«СЕРЕБРЯНЫЙ ГОЛУБЬ - 05»

"СЕРЕБРЯНЫЙ ГОЛУБЬ - 05"

ВЕЧЕРЕЕТ

А в поповском домике непрекращаемая идет болтовня, шепотня.

- Нде, странные в округе происходят дела: тот порешился, этот сбежал к сицилистам, а того забодал бешеный бык... Впрочем, того не того, - бубе козыри, - сдает карты урядник.

Но попик не отвечает: накуксился в уголку, кулачки подпер под подбородок и задумался тихо: "Уж моя-то, видно, судьба, что в пьянстве всякий меня уличает, что тут скажешь?" Куксится попик: кулачками себе протирает глаза.

- В окрестности тут недавно бегал волчонок; кто-то ему и заглянул в буркулы: кроткие волчонка буркулы, равно человеческие глаза; а по-моему, то вовсе не волк; у мужика же опустилась дубина; волчонок убежал под кусты да оттуда глазами - ну поблескивать!..

И опять не ответил попик; пуще скорчился попик: закорчился; две слезинки скатились по его глазам: "Что за жизнь- жизнь волчья: от всякого-то зависишь и все-то, видишь ли, умнее тебя!" - Красно-золотой волос било его красно-золотое солнце, и пушился поповский волос.

- Надысь видели, как вдали проезжал отряд казаков; все с винтовками и в мохнатых папахах, проехали на восток; народ же стоял и толковал: всюду, значит, бунты; а бунты те всем-то понадоели... Ваша, барышня, карта-то - бита?

- Ндес!

Набил трубочку попик; вот уж скоро и служба; отпотеешь, а там - что? Рябиновки бы!..

- Баба одна по грибы ходила; слышит, в чаще мужик разорался - басище: жутко ей стало; спряталась она за кусты, - глядь, а по тропочке женщина зашагала, юбку подобрала - сапожищи; и ну ревет себе, ревмя ревет: "Христос воскресе из мертвых". Кто же как не оборотень?..

- Оборотень и есть! - усмехается на слова попадьихи урядник. - Знаю я оборотня: это Михайло-стражник...

- Ах ты, Господи! - вздыхает она. - Где же видно, чтобы мужик в бабу обертывался?

- Каторжанина ищет, - подмигивает урядник, - каторжанин тут у вас ползает по кустам, но об этом - прощу вас оченно пока умолчать...

- Но пора и ко всенощной; после всенощной же - ну, да завтра не оскоромлюсь! - оправляет попик красные волоса, оправляет серую рясу; вышел на луг, - соломенной помахать шляпой для церковного сторожа. Уже сырой росянистый луг пожелтел, как солнечный луч; и оба теперь чуть краснеют: щурится попик в луче, розовенькие на заре веснушки; хохлится попик.

Вдали запевают песню:

Трансвааль, Трансвааль, странаа маая...

Ты вся в огне гааришь.

Под деревцом развесистым Пачтенный бур сии-диит.

Попик делает знак рукою, и уже сторож плетется к колокольне; уже Ивана Степанова запирается лавка: скоро сам поплетется он в церковь.

Мальчиии-иии-шка наа-апоа-зиц-ию Пииш-ком паат-рон прии-неес... -

раздается откуда-то издали.

Вот и еще - клинькнула в красную бездну заката целебеевская колокольня; далеко продрожал этот звон; далеко, далеко от Целебеева отозвался тот звон: снимали шапки крестьяне. Посмотрел поп на крест, унизанный красными искрами, и тоже перекрестился; и пошел поп совершать всенощное бдение.

А вдали продолжали горланить:

Мааа-лиии-ии-тес-сь жаа-аа выы, женщыыны, За ваа-аа-ших сын-нааа-веей.

Вдруг затеренькал вдали треугольник. Это пьяная сволочь шаталась вокруг. А уже народ степенный потянулся к церкви: мужики бородатые, в зипунах, в смазных сапогах; кумачовые бабы, и девки, и Матрена Семеновна в аграмантовой баске, а за ней ковыляющий колченогий столяр.

В окне же поповского домика разговор продолжался:

- За этим барином, Лукич, вы уж поприглядите.

- Не сумлевайтесь! - усмехнулся урядник...

Вдруг ветер нашелся в пространстве, и все хлынуло: тысячи дерев издалека кивали, ходили; тронулся кряжистый, трехвенцовый дуб, хлынул листом угрожающе на село; тронулось зеленое его вретище; зеленые парчовые шелестели купы; когда утих благовест осин, красная нашумелась досыта на село семья; и опять притаилась до новых потоков, лишь золотые вились в воздухе с лепетом листья, да бренчал жестяной петушок на нарядной избе; да на бедной избе с обветшалой крыши поднялся соломенный клок и упал. В воздухе оказалось много куриного пуху.

ДЕЛАНЬЕ

В кудеяровской избе были наглухо притворены ставни, самый был наглухо заперт двор; лишь чваканье порося да тупое пофыркиванье кобылы раздавалось из-под гнилой подворотни. Ни единая, казалось, душа не дышала тут в этот час; но то неправда: жарко и жадно четыре дышали души, законопаченные снаружи; жадно и жарко молчали уста голубей; и молчание разливалось на пространстве пяти квадратных саженей; и комнаты налились благодатью, что полная чаша: Духа сошествие здесь совершилось на пяти квадратных саженях; на четырех человечьих телах-столбах купол держался небесный, упавший на землю; и те четыре столба были сама белогрудая духиня Матрена Семеновна, да колченогий столяр, да Петр, да еще космач. Все те нити, что ночами и долгими днями столяр из себя выпрядал, - все те нити, невидные прежде, теперь засверкали тысячами великолепий; будто желтое дерево стен оклеили золотою бумагою, и ярче солнца светилась комната в тусклом свете четырех коптящих свечей. Ярче солнца, отдаваясь в трех лицах, лицо осветилось Митрия Мироновича Кудеярова, столяра.

Все уже сидели тут за столом; не надевали они белых рубах; белиться им было не от чего, не от кого переряживаться; как в чем кого накрыл вечер, так тот в том и остался за столом; в аграмантовой баске грузно сидела в венском стуле Матрена Семеновна; перед ней на тарелке лежала французская булка, - для-ради преломления; наискось от Матрены сидел Петр, иногда поглядывая на нее. Дивное дело: он теперь понимал, что притекала в Матрену от столяра дивная тайна, а сама же Матрена тут ни при чем, сама же она была как звериха; искоса он поглядывал на Матрену и рябое, потом покрытое, будто помятое, но белое-белое такое ее лицо, и до ужаса синие, будто лазурью сквозившие под глазами круги, пыльного оттенка ее грязно-красные волоса, и вздутья кровью припекшихся губ дико его разволновали; он вспоминал и нежность ее объятий, и бешенство их; он думал: "Звериха ты или ведьма?" Но ведьма сидела неподвижно в аграмантовой, на ней напяленной, как на вешалке, баске; корявые руки сложила она на животе; взор же вперила во французскую булку, которую должна она была преломить и раздать; но как, сладостно облизнувшись, ведьма уставилась на него, так в ее глазах синие заходили густые волны, из глаз ее гульливое глянуло окиан-море; тогда ему показалось, что до второго Христова пришествия он забарахтается, утопая в этих синих морях, до зычной архангеловой трубы все будет к губам этим тянуться, коли будет еще второе Христово пришествие, коли ту судную трубу не украл с неба диавол. Но он уже начинал понимать, что то - ужас, петля и яма: не Русь, а какая-то темная бездна востока прет на Русь из этих радением истонченных тел. "Ужас!" - подумал он и вспомнил бритого барина, его приметные для уха слова, будто крик ночной испуганной птицы, путника извещающей, что он заблудился в ночи, приглашающий обернуться, вернуться на родину: "Вернитесь обратно".

Гуголево мелькнуло на миг перед ним, и он подумал: "Чисто там все и непорочно; там хотя нет тайного зова, издалека сладостного, а вблизи грязного".

Столяр строго сидел перед ним с бело-солнечным ликом и со свечкой в руках; он был в высоких, дегтем смазанных сапогах по случаю праздника, при часах и в "спинжачной паре"; из его головы бил света зеленый поток переливчатым кругом; но всего страшнее в нем было то, что поверх спинжака, как поповская епитрахиль, с шеи падала широчайшая алая лента атласа, шурша и свиваясь складками, а над ней трепыхалась жалкая его бороденка.

"Странное дело, - думал Петр, - вот ведь - весь он светится сладостью; но отчего же лик его неприятный и страшный?.." Смотрит Петр - видит: долгоносик просто какой-то сидит перед ним и весь светится: хотя и пресветлый долгоносик.

Все они так сидели, молчали, крестились, вздыхали, ожидая желанного гостя: не постучал ли желанный гость: тук-тук-тук; то стучали сердца; в лица же им лизали четыре красненьких пламенька с четырех восковых свечек; в жестяном ковше на столе запузырилось пеной только что пролитое вино; нынче был день молчаливой молитвы; вздох и хриплые стоны вырывались из уст столяра; порой же казалось, что это угрозы; порой - что то глухой рев приближающегося потопа; иногда по столу пробегал прусак, замирал перед булкой, шевеля усами; и быстро переползал потом на краешек стола; Дарьяльский думал о том, что его не могла соблазнить ни богатая мудрость сего века, ни чистая девичья любовь от бегства не остановила его; а вот увели его в бездну звериха да долгоносик; но долгоносик строго смотрел на Петра. Петр вздрогнул.

Ему показалось, что вот уже он в бездне; и четыре стены - ад, в котором запытают его; но отчего в бездне той душа зажигается и пальцы истекают светом; бездна то иль поднебесная высота? Если высота, то к чему столяр - долгоносик? Долгоносик строго на Петра посмотрел: Петр вздрогнул.

Смотрит, - света круг, потрескивая, над столяром ширится, и будто столяр - не столяр, а так что-то, световое явленье; бьют, колют, режут и жгут тело Петра острые лучи, будто пронизывая его мысли; ему кажется - грозное что-то такое в столяре: нет - то мгновенное привиденье.

Ковш пенистого вина обходит их всех; засыхает вино на желтых усах столяра прикипевшею черною кровью: преломляется французская булка; белую жадно глотают мякину, смоченную вином; и уже тают стены, тают сомненья, тает желтенький воск свечей; капает воск на атласа алую ленту: тает все, и уже веселье и легкость.

Друг на друга глазами блеснули; пьяные счастьем смеются, плюются; загрохотал басом космач; все плеснули в ладоши, пошла в пляс Матренка: пляшет женка, приговаривает столяр: "Сусе, сусе, стригусе: бомбарцы... Господи, помилуй". Топотом, ропотом, щекотом себя услаждают, смеются; блестят зубы; блестят очи; Матренка юбки задрала и отделывает стрекоча-ягоча; слепнут очи от этих молитвой озаренных тел; блестит для чего-то на столе оставленный нож; вдруг лезвие запищало: "Тела белого - молодецкого". Космач перед Матреной пустился вприсядку. И уже вот - тронулось все: казалось, четыре стены, наглухо отделяющие это пространство от мира, снялись с места: по всему видно, что это - теперь улетающий в синее небо корабль; войди-ка, братик, теперь за порог дома - за порогом дома теперь, как есть, пустота лишь внизу, далеко, глубоко под ногами, в тьме ночной, далеко поблескивают целебеевские огоньки, как далекие звезды, или отблески лунные луж под ногами; отделенные от жилья сладчайшими воздухами, все четверо летят в пустоту.

Все тронулось: стены трещат, изба-корабль наклоняется направо, стол наваливается на Петра; опорожненный вина ковш скатывается на землю, над Петром поднимается сам столяр... Стены трещат - все тронулось; изба-корабль накреняется налево, стол отваливается от Петра: проваливается и столяр, подбрасывается Петр: адское ли то наказанье бездне или райское, блаженное увеселенье, - кто знает, кто скажет?

Пляшет Матрена, подол высоко она подобрала; но лицо ее синее, а глаз не видать; белки, изливающие под глаза синеву; белые зубки укусили губу; полусапожками притопатывает, скувырнулся в угол космач и сопит. Пляшет Петр; непристойно так у него выходит! вдруг Матрена начала с себя скидывать одежу, да одумалась: полураздетая, хикая, глядит на столяра, подбивает сапожками. Сам столяр пускается в пляс: с головы ленту долой, руки в боки: серьезно это у него выходит. А Матрена ладошками подбивает, нежным голосом подпевая в лад: забавная песенка, веселая, славная:

Старик -

Тартараровый тартарарик.

А космач из угла подхватывает:

Тартарара-тартарара!..

Тартара-тарарик...

Ух, да, поп -

Хлоп!..

Лбом- В гроп!..

Тартарара-тартарара -

Тартара-тартарик!

Лихо это у них выходит: пляшут все четверо, а будто их пять... Кто же пятый?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Да, брат, - тут все возможно, - подхихикивает столяр; невидная благодать воздуха и внизу и вверху; за этой за крепостью воздушной ни мир им не виден, ни они миру не видны.

Вскакивает Матрена и выбегает со смехом из комнаты, неизвестно зачем за нею выбегает Петр; бегут по тому благодатному месту, где был дворик, выстланный навозом, только это не дворик - куда там, и не навоз под ногами, а мягкий прохладный бархат; открыли ворота, а за воротами - как есть ничего: ни Целебеева тут нет, никакого иного места: черный холодный бархат свищет им в уши: стоит изба в воздухе.

Все прегрешения - там остались, внизу, здесь - все возможно, безгрешно, ибо все - благодать; возвращаются в горницу.

А столяр-то уже на ногах, поднимает светлую руку над ними; будто он - будто не он, будто говорит, а будто и нет: так себе, в воздухе слова совершаются: "Что видите, детушки, ныне - в том отныне пребываю я и до века, ибо я к вам посланный в мир оттуда, где пребываю до века, совершить то, что подобает. Веселитесь, пойте, пляшите, ибо все спасены благодатью..." Так слышится Петру, только это не слова столяра; так себе завелись в воздухе.

А вот и слова столяра: тихонько подошел, рукой своей хворой поглаживает то Петра, то Матрену: "Ядреная баба - что? Вот тоже... Ну-ка, Матрена, барина свово абними... Ну-тка, детушки". Посмеивается тою стороною лица, которая подмигивает: "Я вот ух как..."

Жаркий уже пламень Петра с Матреной связал; дым столбом между их грудями; ушли на постель. И оттуда снова вернулись к столяру. Глядь, а уже все - иное; как вошли в парадную горницу - видят: космач-то перед столяром на коленях, кланяется земно, столяр же на лавке раскинулся - светлый-пресветлый; сладко так стонет, распоясался; грудь обнажена - прозрачная, как голубоватый студень, тихо колышется, а из груди, что из яйца, выклевывается птичья беленькая головка; глядь из кровавой, вспоротой груди, пурпуровую кровушку точащей, выпорхнул голубок, будто свитый из тумана, - ну, летать!

"Гуль-гуль-гуль", - подзывает Петр голубка; крошит французскую перед птицей булку, а голубок-то бросается к нему на грудь; коготками рвет на нем рубашку, клювом вонзается в его грудь, и грудь будто белый расклевывается студень, и пурпуровая проливается кровь; смотрит Петр - головка-то не голубиная вовсе - ястребиная.

- Ах! - И падает Петр на пол; и кровавое отверстие его расклеванной груди изрыгает фонтаном кровь.

Тогда голубок кидается на Матрену: и вот уже четыре расклеванных тела безгласно лежат - на полу, на столе, на лавке с бескровными, мертвыми, но пресветлыми лицами, и ластится к ним, и порхает, и гулькает голубок с ястребиной головкой; сел на стол - побежал: коготками "ца-ца-ца" подклевывает хлебные крошки.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И тогда расплываются мертвые их тела, омыляясь будто туманной пеной, будто раскуриваясь дымом, и друг с другом сливаясь в сверкающий туман, и то не туман - в одно лучистое туман собирается тело: одно белое тело, сотканное из блистаний, явственно обозначается посреди комнаты; и в теле обозначаются, будто разрываются, глаза: далекие, грустные: безбородый, дивно юношеский лик, в белой, льна белее, одежде, и на той одежде золотые звезды; будто золотого струи вина пенятся, вьются на его голове кудри и текут по плечам; а распластанные руки между нежных, что лилии лепестки, пальцев, далекие грезятся звезды близкими: тихо блистают звезды вокруг пресветлого юноши-дити; голубиное дитятко, восторгом рожденное и восставшее из четырех мертвых тел, как душ вяжущее единство, - кротко ластится голубиное дитятко к предметам; испивает дитятко красное вино: пурпуровые уста великой посмеиваются любовью. И уже стен нет: голубое рассветное с четырех сторон небо; внизу - темная бездна и там плывут облака; на облаках, простирая к дитяти руки в белоснежных одеждах, спасшиеся голуби, а там - вдали, в глубине, в темноте большой, красный, объятый пламенем шар, и от него валит дым: то земля; праведники летят от земли, и новая раздается песнь:

Светел, ох, светел воздух холубой!

В воздухе том светел дух дорогой!

Но все истаивает, как легколетный чей-то сон, как видение мимолетное, и уже нет ни д и т и , ни красного, объятого пламенем шара: сверху - голубое небо; вдали - розовая заря; на западе мгла ночная да дым; в дыме же том зловеще погасающий, еще недавно багровый и тусклый, тусклый теперь, месяца круг. Внизу, к скату притаилось село; белая колокольня еще в ночной мгле, а уже крест ее золотится так ясно: э - да Целебеево это: там горластые поют петухи, да кой-где из хаты вырывается дым, да раздается мычанье коровы. Скоро оттуда поднимется пыль и лениво тронется на желто-бурую жниву рогатое стадо.

По дороге из Лихова громыхает телега: это мужик Андрон возвращается с погулянок; у него в телеге кульки, бутыль казенного вина да связка баранок. И Андрону весело.

Вдруг телега спотыкается о чье-то тело.

- Тпру!.. Никак, ефта гуголевский барин? - наклоняется над телом Андрон.

- Барин, а - барин!

- Ах, где ты, дитё светлое, голубиное? - сонно бормочет Петр.

- Ишь, дитю поминает, - соболезнует Андрон, - да никак пьян он... И впрямь нахлестался...

- Барин!

- Ах, не моя ли расклевана голубем грудь?..

- Вставай, барин...

Тупо поднимается Петр и начинает подплясывать:

Старик -

Тартараровый тарарик.

Андрон берет его поперек пояса и укладывает на телегу: "А ты, быдлом бы тебя... бутыком бы чебурахнул..."

- Матрена, ведьма; пошел прочь, долгоносик, - продолжает бормотать Петр; но Андрон не обращает на него больше никакого вниманья; чмокает губами Андрон; "дырдырды" - подплясывает телега, и уже вот - Целебеево перед ними.

Тут Петр очнулся: он вскочил на телеге; смотрит: прямо - канава; оттуда в бирюзовое утро свищет полынь.

- Где я?

- Повыпивал, барин, маленька: тут бы табе на дороге астаться, кабы не я.

- Как это я сюда попал?

- Немудрено; и не в такие места попадают спьяну.

Петр вспоминает все. "Сон или не сон?" - думает он, и его охватывает дрожь.

- Ужас, и яма, и петля тебе, человек, - невольно шепчут его уста; он благодарит Андрона, соскакивает с телеги; пошатываясь с перепою, он бредет к столяровской избе.

Все тихо: у избы Кудеярова-столяра хрюкает выпущенный на волю хряк: дверь во двор не прикрыта. "Значит, я выходил со двора", - думает Петр, но он этого не помнит, помнит он только пляску, да Матренку с приподнятым подолом, да кидающуюся на грудь его хищную птицу, взявшуюся Бог весть откуда... Помнит еще он какое-то светлое виденье; и - ничего не помнит.

Он входит в избу: в избе храп, да сап, да тяжелый угарный запах: на столе - жестяной опрокинутый ковш; на столе, на полу пролитое вино, будто крови пятна.

Равномерно тикают часики.

УГРОЗЫ

После долгого исчезновенья нищий Абрам, уходивший куда-то, с утра наконец заходил под окнами хат; он распевал псалмы глухим басом, посохом отбивая дробь: сухо беззвучные молньи блистали с оловянного его голубка; белая войлочная поганка то здесь, а то там - за яйцом, за краюхой, копейкой - протягивалась в окно; из окна протягивалась рука то с яйцом, то с краюхой, с копейкой - д л я у м и л о с т и в л е н и я р а д и ; но хриплый нищенский басок-голосок вовсе не умилостивлялся: он становился суше, грознее; так же грозил неизвестными бедами нищего голос, как и бедами угрожал сухой августа день: в сухом августа дне Абрам отбивал посохом дробь, и в окно протягивалась поганка, и беззвучная молнья блистала с оловянного голубка.

Было всего три нищих в целебеевской округе: Прокл, Демьян да Абрам, четвертый же, по прозванью "б е з д н а ", редко показывался в наших местах; Прокл был пьянчужка с добродушной улыбкой, Демьян воровал кур: четвертый же нищий по прозванью "б е з д н а " был припадочный.

Как бы то ни было, нищих ублажали и принимали; нищие были свои люди: и Абрам, обходя хаты, требовал положенного себе; и протягивались руки с ломтями, копейками, яйцами, и весьма распухал нищенский мешок. Вот появился Абрам у двери лавочки, своей постукивая дубинкой, и уже не псалом он запел, а старинную песню:

Братия, вонмите, Все друзья мои, Внятно преклоните Ушеса свои.

Братия, явите Милости свои, Себя не соблазните, Зря грехи мои.

Но приятное это, тихой угрозой прикрытое пение произвело суматоху; выскочил лавочник, Иван Степанов, из лавки с очками на носу, припадая на подбитую ногу, и поднес фигу под самый Абрамов нос.

- Я те подам, дармоед, стервец, сектантская собака, погоди, погоди, ужо до вас доберутся!

А уже из лавки выходит урядник и гымкает себе в нос.

Абрам поклонился и тихо пошел по дороге к Гуголеву.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Над гуголевским окном вяло висли красные листья блекнущего винограда; Катя стояла у открытого окна, положив руки на плечи бабке; бабка наматывала шерсть; Павел Павлович, барон, стоя над старой, с почтительной снисходительностью на пальцах держал шерстяные нитки.

Вдруг под окном раздалась песнь:

Рай пресветлый на востоке, Вечной радости страна Незамечена в пороке, Девам будешь отдана.

Лучше царских там палаты, Вертограды и сады, Терема, чертоги златы, В садах дивные плоды.

Под окном стоял нищий Абрам, отбивая посохом дробь и в окно протягивая поганку; оловянная молнья сухо блистала с беззвучного голубка; уже серебряная монета скатилась в поганку, а еще он продолжал:

Плавно катятся там реки, Чище слез водна струя, -

Там вселишися навеки Дочь любимая моя...

Все погаснут в душе страсти, Там лишь радость да покой...

- А-аа!.. - раздалось рыдание Кати; она упала в кресло, закрыв пальчиками лицо...

- Пошел прочь, негодяй! - ударила бабка тяжелою тростью; но Абрам уже скрылся в окне; поднялась суматоха...

В глубоком безмолвии раскуривая цигарку, Абрам сидит под образами в красном углу; перед ним же столяр на колченогих таскается ногах - из угла да в угол, колупая палец; крепкая злоба глядит из его бесноватых глаз; жалуются друг другу:

- А с лавочника содрать бы шкуренку да присыпать бы сольцою: подлая бестия; все-то выслеживат!..

- Ну, да ждет его наказанье!..

- Все ли готово?..

- Все: и сухая солома, и пакля, и керосин: полно ему палить окрестность, - сам развеется пеплом!

- А назначен ли кто для запала?..

- А никто не назначен - вот тоже... Попалю его взором.

Молчание.

- Вот тоже парнишку: не ндравитца мне парнишка; как бы не убаялся деланья?

- А вы делали?

- Делали.

- Али у вас там што не так?

- Так-то оно так: да мало - боится парнишка деланья. Силы в иом мало; делали мы; оно, положим, дите от молений телесное образовалось; да некрепкое дите - рассеиватца паром, боле часу не держитца; а все от парнишкиной слабости... А я ли силушки не накачивал на иево! Матренка ли иево не... А все же молодчик боится...

- Ты бы ему сказал. - и Абрам зашептал столяру.

- Куда там: испугатца - еще сбежит.

- А коли сбежит?

- Так поймаю...

- А коли вовсе?..

- Пропащее это дело: сбежать ему ноне нельзя никак.

- А коли все-таки?..

- А-а-а... я-я-я... - стал заикаться столяр, - тта-а-а-а-гда... - и крепкими глазами своими указал на нож.

- Ха-ха! стало быть, не уйдет?..

- Уйти-то ему некуда от меня; уйдет - перережу глотку. Молчание. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В тот день как раз в поповском смородиннике затарарыкала гитара: струна заливалась на все село; выпивались рюмки, проливались попадьихины слезы, заливалась гитара так лихо, так гладко: поп же Вукол делал крепость из стульев и потом, вооружившись кочергой, брал эту крепость с дьячком; как на грех, в крепости очутился попенок: поп попенка - в полон; да вмешалась тут осерчавшая попадьиха; и ее гитара так-таки заходила на поповской спине: бац-бац-бац; гитара - в осколки; а в кустах - хихикали; поп же от попадьихи - спасаться в колодезь; ухватился за веревку, ноги расставил к колодезным доскам да на самое дно колодца и съехал; сидит там по колено в воде, глядит над собой в голубой неба вырез; видит он, что убивается там попадья: "горемычная", попа упрашивает слезно подняться обратно; а поп сидит по колено в воде да на все приставанья - "Не хочу да не хочу: здесь мне прохладно". Хотели уж лезть за попом; да, наконец, набравшись великодушия, дал поп согласие добрым людям на изъятие его из колодезного отверстия; опустили веревку с нацепленным ведерцом, да и вытащили попа; в ведерцо ногами уперся, сам весь закоченел, с ряски льется вода - точно мокрая курица... Нехорошо посмеялись парни, нехорошо посмеялась учительша издали.

День выдался грозный: уже за деревьями тарабарил с деревьями гром; и деревья глухо отшептывались; там же, где пыльная убегала в Лихов дорога, отчаянно на село помахивала руками та темная, годами село дозиравшая издали фигурка, и сухие потоки пыли вставали, неслись на село и лизали прохожим ноги, в небо кидались, там желтыми облаками клубились; и само грозное солнце, красное из-под пыли, сулило долгую засуху изнемогавшим от жара обитателям нашего села.

Глава седьмая. ЧЕТВЕРТЫЙ

РЕЧИ ВЕЧЕРНИЕ

Красное злое солнце пятиперстным венцом лучей кидалось на Целебеево из-за крон желтого леса; сверху была нежная неба голубизна; и казалось, что то холодные стекла; на закате стояли тучи, как тяжелые золотые льды; там вспыхивала зарница; весь тот блеск уставился в маленькое оконце столяровской избы.

У окна были Петр да Матрена.

- Знаешь ли ты, что столяр замышляет меня погубить?

- Молчи: вот он сам.

Так сказала Матрена, высовываясь из окна; высунулся и Петр: меж кусточков и кочек, покрытых красными кусками зари, как ковровыми платами, медленно приближался столяр, поплевывая семечками; на нем были надеты новые сапоги; красная рубаха, как кровь, алела среди кустов, а на плечо был накинут зипун; за столяром же шел гость: это был бескровный мещанин с тусклыми глазами и толстыми губами, вокруг которых топорщились жесткие, бесцветные волоса; весь он был дохлый, но держался с достоинством.

- Кто это будет, Матрена?

- А Бог его знает: нешто я знаю!..

А гость уже стоял у порога избы; " ч е т в е р т ы й ", - со страхом подумал Петр (это он себе отвечал на одну свою мысль); и он уже чувствовал, как слабеют его силы и как тает его решимость противиться наваждению всех этих последних дней; "ч е т в е р т ы й !" - подумал он и уже слабел явно: так крепкий прозрачный лед истаивает на солнце, поставленный на припек июльским деньком...

- Ставь самовар, Матрена: дорогого гостя встречай... Вот тоже.

И гость вошел, достойно перекрестясь на иконы, и потом, ткнув пальцем в сторону Дарьяльского, соизволил заметить:

- А он, стало, тот самый, который, сказывал ты, Митрий Мироныч: ейный, стало быть, претмет?..

- Он самый, - засуетился, заерзал столяр вокруг дорогого гостя, поглядывая на Дарьяльского и делая знаки, чтобы тот не перечил.

Солнце уже опустилось за желтые кроны леса: пятиперстный венец царственно возносился в нежную неба голубизну; вечер был багряный, порфирородный.

- Десь... - процедил гость, играя медной цепочкой, и потом уселся без зова в красный от зари угол избы.

- Здравствуйте! - наконец сказал Петр, подавая руку дохлому мещанину...

- Здравствуй, здравствуй, - снисходительно сунул два пальца ему мещанин. - А я тебя знаю... Духовным занимаешься ты делом...

- Заниматся помаленечку, - вставил столяр, и на его лице набежали приниженные морщинки, в то время как половина лица, обращенная к Петру, грозила бедой.

- Занимайся-ка, братец мой, делом духовным: это, знаешь ли ты, хорошо: заниматься духовным делом; я вот тоже занимаюсь этим делом - стараюсь малую толику...

- А вы кто такой сами будете? - не удержался Дарьяльский...

- А я буду тем самым медником: Сухоруковым; ты, конечно, слыхал обо мне: Сухоруковых знают все: и в Чмари, и Козликах, и в Петушках.

Петр вспомнил вывеску, что на Лиховской площади и где жирными было выведено буквами: "Сухоруков".

Между тем подан был самовар, бублики, сахар, и с гостем уселся столяр чайничать, а тот, откусывая кусочек колотого сахарку, чванно дул в кипяток толстыми губами; странно было одно: не вздували огня; так и сидели в густом красном сумраке упадающего на село вечера.

- Важные, паря, дела для нас Сидор Семеныч обделыват - вот тоже, - подмигнул столяр Петру; и еще прибавил: - х о л у п ь з а п р а в с к и й ...

А заправский голубь прибавил:

- Уж таковы Сухоруковы все: весь род Сухоруковых, можно сказать, одной масти... А у вас тут - как?

- А у нас вот так: помаленечку-полегонечку, занимамся вот тоже, д е л а н ь е м ...

- Ну и штошь, ён делает?..

- И ён делат...

- С бабой?..

- С бабой моей...

- И баба делает?..

- И баба моя...

- Да ты, паря, - обратился столяр к Петру с какой-то особой сладостью, - не сумлевайся насчет таво, што... и протчее: Сидор, вот тоже, Семеныч, - как-то размяк вдруг столяр, - и ён, тоже: самый что ни на есь холупь заправский.

А з а п р а в с к и й г о л у б ь , сидя за столом, чванно дул в кипяток толстыми губами; странно было одно: не вздували огней.

Но никакого страха к дохленькому мещанинишке не чувствовал Петр; видел, что сидят вот они за столом втроем: он, Митрий да космач; а Сухоруков меж ними - ч е т в е р т ы й ; но страха Дарьяльский не испытывал вовсе; правда, чувствовал он какое-то отвращенье, почти гадливость к этому меднику; скоро ему стало ясно, что мещанин был способен на всякую гадость, какую только ни измыслит человеческий род; это было ясно Петру по тому виду, с каким столяр потчевал гостя. Петр догадывался, что легла между ними позорная тайна; медник же, бесстрастно, дул в кипяток с потрясающим чванством, будто и столяр, и Петр, и Матрена - предметы, которые в руки медниковы попались, да так, что добычи своей уж больше медникова рука не выпустит.

Петра затошнило; он вышел; пятиперстный багровый венец еще все стоял вдалеке; Петр встюмнил, как день за днем проходил неприметно, как уже осень сходит и писком синиц, и желтым убором широкошумных деревьев.

Перед избой под коровой сидела Матрена, у коровы вытягивая "титьки"; молоко попрыскивало в медное ведерцо.

Петр задумчиво стал над Матреной:

- Знаешь ли ты, что столяр замышляет меня погубить?

- А ну те к дьяволу: нашел, што придумать!..

- Да и тебя он погубит.

- А для ча?

- Да и добрым людям от него зло.

- Никак ета нивазможна; натапнасти такой, стало, нет.

- А что ж он все супится на меня, подглядывает?..

- Для хасяйска хлаза: так себе, пасматривает.

- Разве не замечаешь, Матрена, что мы у столяра в полону: ты и я; ни тебе, ни мне без него шагу сделать нельзя; чуть что, и за нами потащится в лес; чуть что, и свесится с полатей...

- Хрех табе, Петр Петрович, клепать!..

А молоко попрыскивало в ведерцо, и вытягивались коровьи "титьки"; пурпурные струи облак так ясно горели где-то там, вдалеке; на востоке же мгла пепла становилась мглой сине-черной, и оттуда, из сине-черной мглы, робкие теплились звезды, а холодный осенний ветерок уж шушукал с кустом.

Петр вспомнил, и Бог весть отчего, свое далекое прошлое; и Шмидта, и книги, которые некогда ему давал читать Шмидт; вспомнил он, Бог весть отчего, трактат Парацельса "А r с h i d o x i s m a g i с а " и слова Парацельса о том, как опытный магнетизер может использовать людские любовные силы для своих целей; вспомнил еще книгу физика Кирхера "D e a r t e m a g n e t i c a "; вспомнил он и слова великого Флюдда; ох, сказал бы Петр, ох, сказал бы Матрене насчет столяра и всего что ни есть между ними; да Матрене того не понять; вздрагивает Дарьяльский и смотрит: косолапая баба задумалась под коровой и тонкую из рук коровью выпустила "титьку"; кирпичного цвета клоки вылезли из-под платка: сидит на корточках, в зубах колупает пальцем, причмокивают навозом толстые ее пальцы: ведьма ведьмой; только вот глаза у нее - глаза! только вот над ней лучи зари холодные, красные; и вечерних туда облачков в неба голубизну тончайшие теперь закурились струи. Красными струями раскидалось все небо - и туда, и сюда.

- А эти моленья? Разве мы знаем, Матрена, какой на нас сходит дух? Ведь то его, столяра, наважденье; а ты ему, Матрена, нужна, как и я ему нужен; столяра без нас его же сила убьет; есть слово такое, сказал бы его, да нет, того ты не поймешь слова...

- А како тако слово?..

- Сказал бы: не поймешь.

- Бог с тобой, чудное слово вымозговал; оставь Митрия Мироныча, Христом Богом прошу: не ндравятца мне твои речи, вот што...

Взяла ведро с молоком и пошла в избу; входит в избу, а столяр с медником все шушукаются в черном углу, все огня не засветят; в избе - темно; прусаки шелестят из-за хромолитографий; и с легким шелестом многих прусачьих ног легкий шелест голосов человечьих: "шу-шу-шу"...

Как Матрена вошла, ее они не приметили вовсе: расшушукались; боязно что-то стало Матрене Семеновне; и она сказала:

- Митрий Мироныч, а Митрий Мироныч! Не слышат: расшушукались - друг другу на ушко: "шу-шу-шу-шу - шу-шу-шу..."

- Митрий Мироныч!

- Ась? - тоненьким отозвался столяр из угла голоском, спугнутый ее окликом; будто и не Митрий он Мироныч, а какой-то петушишка.

- Чтой-то вы там?

- Ась? - скрипнул из угла медник, как немазаная телега.

- Чавой-то вы там шукаетесь?..

- А мы так; молитвы творим: иди себе с Богом, голубка...

- Иди себе, баба, - скрипнул и медник;

Матрена вышла к корове.

Там стоял Петр и грустную свою додумывал думу: "И она, - обернулся он на Матрену, - моя люба".

Петр думал о Кате (облачков легкие струйки сгорали в любви); и нет: Кати ему теперь, как вот тех облачков, не достать: нет для него Кати; и щемит сердце.

- Ох, - вздыхает Матрена, - чтой-то спать хочетца... Говорить им не о чем.

- Хочешь, бежим отсюда, Матрена: я тебя увезу далеко; я тебя спрячу от столяра; будет жизнь наша, будет: будет она вольна и свободна (вспоминает, что те же слова говорил он когда-то и Кате): убежим отсюда, Матрена.

- Молчи: не равно caм услышит...

- Сам не слышит: убежим, Матрена!

- Молчи: сам все слышит, все видит; всюду сумет разыскать; никуды ат ниво ни пайду; да и ты никуды ат ниво ни пайдешь.

- Уйду я от вас, Матрена.

- К Катиньке-то твоей, к французенке, што ль, пайдешь: пагонит тибя от сибя французинка.

- Тяжело мне, Матрена!

- Полно языком-то чесать!..

Думает Петр о Кате - подумает: бросит думу; Кати ему теперь, как вот тех облачков, не достать; нет для него Кати; и щемит сердце. Тучек легкие прогорали крылья, будто крылья любви, превращаясь в пепел небесный, в золу; вся окрестность с избами и кустами становилась небесной и пепельной; пепла грозные ворохи повалились с востока, еще недавно прозрачного; скоро вся эта мгла и все это воздушное гарево должно было синеть, чернеть, как лицо мертвеца, засыпая окрестность до нового утра, - как лицо мертвеца, вчера еще свежее, розовое еще вчера и улыбающееся приветом да добрым словом; день - наливное яблочко - сгнил в вечере, и уже вечерняя гниль ломилась в окна, опрокидывалась на стоящих перед порогом избы, так что лица их синели, чернели, как у покойников.

- Знаешь ли ты, что столяр замышляет меня погубить?

- Молчи: он все слышит.

- И тебя погубит.

Но Матрена, повеся голову, рыжую повела корову, причмокивая навозом.

- Скольких добрых людей загубил столяр!..

Матрена входит в избу; все огни были не засвечены: "шу-шу-шу - шу-шу-шу все стоит там в темном углу.

- Митрий Мироныч, а Митрий Мироныч?

- Шу...

- Митрий Мироныч!

- Шу-шу-шу...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Уронила Матрена, будто невзначай, ковш.

- Асенька? - сладко вдруг столяр отозвался из угла, как молоденький петушишка.

- Что вы бормочете там?

- А мы молитвы творим...

- Да, молитвы творим, - отозвалась и немазаная телега.

Засветили огонь...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Што ж он - ейный претмет? - тыкал пальцем то в Петра, то в Матрену лиховский мещанин; раскраснелась Матрена и уставилась себе на живот.

- Как же-с, как же, Сидор Семеныч, как же-с: холупями они друх с друшкой милуются; цалованьем друх друха забавлят...

- Хе-хе-хе: голубки, - заскрипел медник, будто немазаная телега.

- Штошь, пусть милуются!

- И то сказать: пусть, Сидор Семеныч, пусть; я вот тоже им гаварю...

- Пфф!.. - фыркнула красная от стыда Матрена и забилась в угол.

Петру стало стыдно и гадко до тошноты. Он вышел вон, хлопнув дверью; скоро гость опрокинул чашку и вместе с хозяином пошел со двора.

Еще вдали было ясно: пятиперстный столб над селом не угас.

О ТОМ, ЧТО ДЕЛАЛОСЬ В ЧАЙНОЙ

Копоть, дым, чад, гвалт, мужики, на полу лужи - вот что встретило Петра в чайной лавке; Петр спросил себе чаю и уселся за столиком, покрытым скатертью, всю усеянную желтого цвета пятнами; кое-кто на него повернулся, кое-кто подтолкнул друг друга под локоть, кое-кто шепнул: "Красный барин", кое-кто харкнул и выругался, пьяный урядник прищурил глаза; тем дело и кончилось.

А Петр ничего того не видел: локтями он оперся на стол, да так и застыл в думах.

Крепко задумался мой герой над своею судьбою; он странную свою любовь и дикие эти раденья, у столяра свою службу никак себе не мог объяснить; чудилось ему: что-то огромное, тяжкое на него навалилось и душит, подкатывается к горлу, горло сжимает, греховным не то сладострастьем, не то горло щекочет удушьем, так что не мог он подчас понять, переживает ли неслыханные восторги или души и духа терзания бесконечные; только странное дело: всякий раз, когда не было радений, тяжкое это чувство претворялось в сладкую радость: обреченный на боль и на крестное распятие, которого уже нельзя никак избежать, силится ведь это распятье еще и благословлять; так тоже и зубною страдающий болью: он готов раздробить себе челюсть о камень, чтобы только усилить боль: и в том боли своей травленье - для него и вся сладость, и все сладострастье; так-то и Петр: сладко томился он, ожидая раденья; и вот в сладком том ожиданьи чудилось ему тогда среди бела дня и загадки, и тайны; и диковинная вещь: в эти дни начинал он пуще любить свою Русь: то была любовь сладострастная, то жестокая была его любовь; и в эти же дни всем для него становилась Матрена; а вместе с Матреной ждал он, как столяр Кудеяров ответит ему на его, Петра, ожиданье; пред ним ясней тогда открывался и новый мир, в котором столяр, Митрий Мироныч, за сладкой вина чашей его поджидал, то новое вино предлагая всем человекам.

Но вот стоило той чаши вина отведать, как уже начинало казаться ему невесть что; он не знал: наяву ли, во сне ли приключения странные с ним бывали; после же тех радений с тупой болью головы он вставал, с тошнотою, с пресыщеньем душевным, - и все, что случалось с ним накануне, теперь казалось ему мерзким, стыдным и страшным; со страху оборачивался он среди бела дня на кусты, на пустые углы, и ему все казалось, что некий за ним следом ходит по пятам; душную невидимо чувствовал руку он у себя на груди; и боялся удушений; и с того стыда не подымал он глаз на людей, лошадей и скотов; и ему все казалось, будто и скоты и люди указывают на него глазами; небывалую чувствовал о себе он молву, он своего стыдился позора.

Вот сейчас вздрогнул он, стал озираться: копоть, дым, чад, гвалт, мужики; и среди всего этого явственный такой голос: "Посмотрите-ка, добрые люди: вот сидит красный барин".

- А приллианты, стало, у ния ни нашлись, - довольно явственно раздалось за соседний столом, и два мужика укоризненно поглядели на Дарьяльского: слава Богу, всех этих намеков он и не понимал да и не слышал: "красный барин" все стояло у него в ушах; но как раз этими-то словами не обмолвились мужики; и Дарьяльский снова уткнулся в скатерть.

Вот и Матрена: она казалась ему все последние дни не той уже любой, за которую следует отдать жизнь с душою в придачу; нет, не такой любой казалась ему Матрена: она ему казалась бабёхой грязной, глупой и при том чересчур жадной до грубых ласк; одна обоюдно содеянная срамота его еще, пожалуй, удерживала при ней; а всего более его удерживали глаза столяра: ведь как на кого столяр глянет, так, милый ты человек, и будешь к тому взгляду, как пес на цепи, привязан.

Уже он незаметно спросил себе водки, колбасы да коробочку папирос (по названию "Л e в " - пять копеек десяток); наливал водку из чайника и опрокидывал в рот жгучую влагу: уже горло драло, в груди разливался огонь и в голове начиналось приятное такое шумление, как вдруг он увидел пьяненького старичка с седыми бачками, во всем в сером, который, снявши картузик, протирал слезливые свои глаза красным платком.

- Евсеич!

- Батюшка, Петр Петрович: похудели-то как, голубчик, почернели, бородой обросли... Господи, Боже мой, батюшка ты мой!..

- Садись со мной, старина: давай водку пить...

И Евсеич почтительно присел за столик.

- Барышня-то наша с бабинькой ихней да с Павлом Павловичем, сынком, в город уехали. Ах, Петр Петрович, барин хороший: что вы только наделали с нами; барышня убивалась - хорошая барышня: дите Божье, Катинька... И как-то вам не грех-с себя да ее, ребенка малого, мучить: ведь ребеночек-с барышня Катинька... Ах, Петр Петрович!

- Выпьем, старина.

- За ваше здоровье...

- Не будем поминать прошлое: что было - прошло...

- Вернитесь к нам, барин, голубчик; вся дворня вас поминает: не любят они ефтава ахвицера.

- Какого такого?

- Корнета-с Лавровского...

- Это еще что за корнет?..

- Барынин сродственник: гостит у нас, погоди: с Третьего Спаса приехали не то из Питербурха, а не то из Сарани, деревни ихней.

- Выпьем же, старина!

- За ваше здоровье-с!..

- А помните, батюшка, как я за вами бежал, а вы от меня, старика, изволили, да вприпрыжку: ведь меня, почитай, кажный день барышня, Катинька, на село гоняла - с письмами: думали мы, што вы у Шмидта-барина остановитесь: а оно вон што, - задумался старик, исподлобья поглядывая на Петра, - а вышло-то вон што: нехорошо, нехорошо...

Как нож в сердце, впивались те в Петра слова.

- И похудели же вы: опять-таки скажу - почернели, бородой обросли, еще вот...

Но Петр не слушал: вниманье его отвлеклось: он видел, как столяр с медником пробирались между столов, заняли столик и, увидев Петра, да еще в "компанействе" с Евсеичем, почему-то сделали вид, что и вовсе не замечают их встречи; Евсеич же к тому был и пьян: всхлипывая, вовсе он говорил невнятные речи; но Петр уже больше взглядом не отрывался от того далекого столика, возле которого столяр да медник расположились повыпивать: он видел, что им уже несли водку. "Что бы такое их сюда привело? - думал Петр. - Одна эта гадость", - почему-то заключил он; и знакомая дрожь пробежала по его спине; но столяр и медник занялись своим делом: они наклонили друг к другу свои лица и тусклыми очами своими уставились друг в друга, с нежностью даже такой да с томностью, будто они не могли ни единой минуты друг без дружки теперь пробыть.

- Ты, ты, значит, и всыпал ему, купцу-то?..

- Не я, Анка всыпала...

- Ты, стало быть, Анке приносил порошка?..

- А я, стало быть, Анке снес порошка, малую толику...

- А купец-то и?..

- А купец-то и вовсе стал дохлый.

- Лишимшись языка?

- Лишимшись языка.

- И всего протчава?

- И всего протчава...

- Ай да Сидор Семеныч!..

- Мы все Сухоруковы на одну стать...

- Народ твердый!..

- А то как же!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Ах, барин, барин: с кем вы связались: можно сказать, с отребьем, с гулящей бабой; и как вам не стыдно; да я за барышню за свою сколько ночей проворочился, не спамши: жалко барышню-то было!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Што ж ты, Сидор Семеныч, маленечко оплошал: ты ему бы еще всыпал...

- А уж ты миня не учи: я себя человека умней не встречал - па палитичности; ежели б всыпал больше, оно бы стало ясно, што, значит, атрава...

- Да я и не говорю, а только ты слухай...

- Нет, пагади: я тебе должен, странный ты субъехт, доложить, што купец больше месяца не протянет...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Тили-тили-бим-бом, - задилинькал в углу треугольник; три мужика хлебали из блюдечка чай, а вокруг них толпилась кучка; то были захожие по осени мужики: молотильщики, народ ученый; каждую осень показывались они в наших местах; один все рассказывал, какая звезда п л а н и д а , а какая нет; другой же мужик машинку такую выдумал, что могла сама от себя бесконечно вертеться * (Полагаю, что речь идет о perpetuum mobile -А. Б.); третий же мужик шибко дилинькал в треугольник; была осень: и появлялись с ней на селе три осенних мужика: один мужик говорил, что покажет свою машинку, другой мужик разъяснял, какая звезда п л а н и д а , а какая и нет; третий мужик шибко дилинькал в треугольник; четвертого мужика - не было.

Тили-тили-бим-бом . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Как оскаливший зубы волк, загнанный гончими, щетинясь, готовится на последний бой с подлыми псами, так и Дарьяльский: приподнявшись на локоть, жадно пытался он уловить в шуме, гаме и гвалте, о чем такое парочка там расшепталась; но он слышал только дилиньканье треугольника да наставительный голос:

- Земля, братцы мои, есть шар: и мы, значит, на том шаре и обитаем...

- А я полагаю, - выскочил голосишко, - што мы проживаем в шаре...

- Чудак, а как же там в шаре-то без воздуха: штошь ты думаешь, форточки в шаре-то открывают для слаботнава духа!.. Только всего и слышал Дарьяльский: думы опять совершались в его душе: он вспоминал, что в дни, следовавшие за моленьем, ему казалось, до очевидности, что кто-то промеж людей, с ним завязывающих беседу, есть, кого ни ухом, ни глазом, ни обоняньем ты не откроешь; столярничает ли он в избе, полдничает ли с хозяевами - все ему это кажется: ведь вот они трое строгают; ан нет: опустишь глаза, и кажется, что четверо: кто же ч е т в е р т ы й ? Поднимешь глаза - опять-таки трое; вновь опустишь - и все-то кажется, будто столяр зашушукался с тем, с ч е т в е р т ы м ; а ч е т в е р т ы й - т о на Петра показывает пальцем, посмеивается, столяра подуськивает на Петра: "Да ты бы его, да я бы его, да мы бы их!" А столяр-то рубанок отложит, высморкается, будто бы даже переконфузится, долгоносый свой нос оботрет, да на слова ч е т в е р т о г о потешается, а все же прислушивается:

- Да я уж и так, да куды мне, да мы все - да ты бы сам...

- Нет, нет, нет: вы без меня, вы сами с усами, - подуськивает столяра ч е т в е р т ы й , и все вместе смеются, и даже Матрена вытягивается из двери посмотреть, каков из себя этот четвертый; тут Петр не выдержит: пилу отшвырнет да уставится на ч е т в е р т о г о , а ч е т в е р т о г о -то и нет: в пустой уставится угол и видит, бывало, что как было их в рабочей комнате т р о е , так т р о е и осталось. Вспоминая все это, как оскаливший зубы волк, загнанный псами, что готовится на бой, Петр вытягивается к меднику.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Да ты думаешь, земля-то мяч, што ли, будет, на вервии подвешенный к небасводу?..

- А я тебе говорю: земля - шароподобна... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Да я и так, да мне куды, да мы все - да ты сам, - шептал столяр, отстраняясь от медника.

- Нет, нет, нет: вы без меня, вы сами с усами... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- И мы, значит, в пространстве летаем...

- Как же!..

- Нет уж, ежели земля - шар, наподобие, скажем, мяча, так мы в том мячике, скажем, сидим, а черти-то нас перекидывают друг другу; аттаво, как ты баешь, и кружение п л а н и д . "Земля - чертов мяч", - подумал Дарьяльский и опять погрузился в думы. Или еще вот, как начнут они выходить из избы: смотришь - в горнице трое; а вышли на улицу да пошли по деревне: е й - е й , не трое, а ч е т в е р о ; остановится Петр да станет считать: и опять-таки - всего т р о е : ч е т в е р т о г о как и не бывало.

Так ему все эти дни казалось, а столяру он про свое душевное состоянье - ни гугу: говорил с Матреной...

- Матрена, люба моя, а сколька нас всех в избе?

- Как сколька: вот сколька - я, ты да Мироныч.

- А еще кто, четвертый?

А глупая баба возьми да скажи про то столяру, а столяр ничего на это не ответил: себе в ус усмехнулся.

Все то быстро теперь пронеслось пред Петром, когда он издали разглядывал медника; вон, значит, кого он все ждал: вот он кто, этот ч е т в е р т ы й ; только какие же у него могли с этим медником произойти приключения? Да и к тому же вовсе он не похож на ч e т в e р т о г о : весь-то он из себя никакой..- н у л е в о й .

С диким смехом Петр поднял чайник:

- Выпьем, Евсеич!

- За ваше здоровье!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Видит Бох, што ефтат твой с купцом паступак церкве нашей дело угодное.

- А ты зубы-то не заговаривай: кака там церква!..

Прилетела желтая муха и села на нос к столяру.

- Да ведь тах-та ано, без церквы, хрех...

- Коли так, без церквы, оно грех, то оно и по-всякому выходит, что грех...

Столяр согнал муху: она описала круг и мертвенно уселась на скатерть, обтирая ножками поганое желтое брюшко.

- Ну, вот: нашел с чем равнять: са смертаубивством.

- А то разве не убивство? Да ты не дыхай: греха-то ведь нет.

- Как нет?

- Да так: все ведь то адна бабья рассказня; а муху-то ты придави; ана - трупная...

- Да што же есть, кали и хреха нет?

Трупная муха снялась и улетела.

- Да ничаво нет...

- А Он, праведно судящий на небеси?

- Чево-сь?

Муха села на палец Дарьяльскому.

- Ты уж миня не учи: я еще умней сибя не встречал; уж ты мне паверь: ежели грех есть, то касательно Луки Силыча травления ты, почитай, супостат явный; уж я это тебе аткрываю по дружбе: и церквой ты не накрывайся; только - греха нет: ничаво нет - ни церквы, ни судящего на небеси.

- Да пастой!..

- А чаво мне стаять: как я ему всыпал, так вот и понял, што и нет ничаво; хошь шаром покати; адна пустота; што курятина, што человеческое естество - плоть единая, непрекословная...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- И стала быть, - ходим мы галавами вниз?

- Етта не мы, а американцы.

- Ни за што в етту Америку бы я ни поехал!

Копоть, дым, чад, гвалт, мужики; с другого конца лавки зашумели:

- А я, гврю: табе, гврю, Митюха, гврю - да: кол, гврю, асинавай, гврю: всадить... за тваю, гврю, паскудную, гврю, писулю...

- Так, так...

- Мутьянят народ!

- Стервецы!..

- Скубенты!

- Ну и что же он? - допытывался урядник.

- Он - гврит: стаим, гврит, за правое дела... А я, гврю: дела, гврю, жидовские, гврю; народ, гврю, портите, окаянные, гврю.

Так наперерыв плевались мужичонки, лезли из кожи вон, чтобы угодить уряднику; пьяный урядник в компании курносых парней бражничал в этот день по случаю праздничного кануна; и с ним дебелая пила потаскуха-бабёха.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Копоть, дым, чад, гвалт, мужики: Петр открыл окно - из окна тянула прохлада; Евсеич, уже совершенно пьяный, спотыкался за соседним столиком:

- Пра приллианты ты, старина, зубы не заговаривай; пра приллианты ты етта оставь; прапали у вас приллианты...

- Вот те хрест, - приллианты нашлись!

- Ври больше!..

- А хочешь к уряднику?

Петр ничего не слышал, погруженный в думы; он лишь думал о том, что с некоторой поры тот на себе хмурый взор столяра испытывал, - тот самый взор, от которого, как говорили в народе, падают куры; пуще хмурился на Петра столяр, дозирая за ним неустанно; дозирал и Петр за столяром, подмечая все новые его для себя ухватки; так и следили они друг за другом.

Столяр же Петра невзлюбил и за то, что тот волю его на Матрене не так выполнял, и за то, что не было у Петра той силы, на какую столяр рассчитывал; а под ту столяр силу, как под процент с верного капитала, положенного в б а н к у , речи свои о д и т и усугублял; выходило же, речи-то он усугублял зря; а коли Петр Матрену не до дна души возлюбил, выходил - ф а х т н е в а ж н ы й : обыденная житейская срамота; оттого-то скверные бывали с л у ч а и с п р и з р а ч н о й д и т е й , возникающей от испарений четырех человечьих дыханий.

Пуще же всего столяр Петра невзлюбил за то, что к Петру крепко-накрепко привязалась Матрена: глупую бабу от него теперь вовсе не оторвешь, а отрывать приходилось, да еще как!

И пока ходили они друг за другом, высовываясь из углов, из кустов, свешивались с полатей, Петр догадывался, что ходит меж них и ч е т в е р т ы й , страшные свои он нашептывает речи, подсматривает, подуськивает, грозится, но все же крепко-накрепко связывает всех одной роковой, позорной и страшной тайной.

Помнит Петр, как недавно, когда он вовсе засыпал, растянувшись на лавке (уже от него вернулась Матрена и полезла к себе на постель), - помнит Петр, как ему показалось, будто накрепко у него на шее стянули веревку, да, упершись ему ногой в грудь, как рванули, сапогом раздавливая грудь и затягивая шею; охнул Петр и открыл глаза; смотрит - столяр над ним в задумчивости стоит и теребит бороду, рассматривает так внимательно его раскрытую грудь; Петр с лавки как вскочит. Мироныч же, тот его видя испуг, от него повернулся, руку за ковшом протянул, будто бы испивая водицы: испил, жалобно так раскашлялся и пошел себе спать, не сказавши ни худого, ни доброго слова. Петр же долго не мог успокоиться; все на лавке сидел да давил тараканов, пока желтое око рассвета не глянуло в избу из окна, выслеживая на полу соринки да крошки; с той с самой поры на ночь Петр спать уходил к сеновалу: душно было ему в избе от дыханий четырех человечьих, жаром пышущих тел; и биения сердца делались.

Все то, Бог весть почему, проносилось в его голове, когда издали дозирал он за медником. "Вот они теперь там сидят, - думал он, - столяр да ч е т в е р т ы й ; ч е т в е р т ы й ли? А может, н и к а к о й , н у л е в о й ? Сидят, подуськивают друг друга, а скажи вот тому или другому: добрые люди, или у вас глаз на э т о в с е нет? - засмеют, не поверят".

И пока он так думал, в противоположном углу продолжали шептаться, искоса поглядывая на Петра, но дым, чай, ученые мужики да урядник заглушали тот шепот...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- И видел я, братцы мои, сон: будто у меня три халавы, и каждая халава на свой образец: адна псиная, а друхая щучья; и только адна собственная; и те холовы про самих аспаривают себя; и от того у меня трешшали мозги - оченно...

- Ну, и ты тилилюй же!

- А што?

- Быдлом тебя пабычить...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Черт бы его подрал: а решенье нашшот таво приять должно; ты сам, Сидор Семеныч, рассуди: атпустить на чатыри на стараны ево никак нивазможна; етта ты сам понимашь; и опять-таки, зачем мне ево держать - лишний рот, - коли проку ат ниво никакова; даром только аткармливать.

Когда Петр проходил мимо них, направляясь к выходу с твердым решеньем, в котором он себе даже не признавался, ласково его так окликнул столяр:

- Подь сюда, подь сюда...

- Ну? - повернулся на них Петр, да так, что вздрогнули оба: с вызовом, с гордостью, с высоко закинутым лбом; в эту минуту в нем обнаружился барин, хотя клочкастая (в этом месяце выросшая) борода, и шапка нечесаных волос, и дырявые на рубахе локти барства в нем выказывали мало.

- Слухай-ка, барин, - сладко к нему подъехал столяр, - дело есь да табя: Сидор, вот, Семеныч, паутру едет абратна; ты бы с ним съездил: там табе Еропегиха, купчиха, передаст мне заказ по мебельной части...

- Что ж, пожалуй!

- Так уж вы постарайтесь пораньше: едем-то мы - чуть свет, - обратился к нему Сухоруков, удостоивая этим вы неизвестно по какой причине. Молньей что-то в голове Петра пронеслось, и он даже радостно чуть было не улыбнулся, но ради каких-то целей счел нужным поломаться.

- Эх! - деланно почесался Петр...

- Нет, уж ты, етта, друх, для меня сделай. - И столяр положил руку свою ему на плечо; странная вешь: почтенное это лицо с длинной, протянутой вниз бородою (смесь свинописи с иконописью), внушало Петру все еще уважение и страх; а то, что столяр был пьян (первый раз видел Петр столяра пьяным) и взволнован - все это внушало сквозь ненависть его к столяру и еще какую-то нежность. "Как это я прежде не замечал, - подумал он, - что с в и н о п и с ь в этом лице перемешана с и к о н о п и с ь ю ?" Это слово он только что придумал, и, как ему казалось, придумал удачно.

- Хорошо: поеду.

- За ваше здоровье, - протянул ему медник водку.

Выпили.

И Петр вышел: темный на него бросился вечер с все еще красной зарей; и обвил его этот вечер темнотой да зарей; Петр пошел на зарю...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Шум, гром, гвалт, тяжелый дух: подавались на стол тарани, селедки, в больших чайниках водка, всякая иная дохлятина и в красненьких коробках папиросы "Лев" (пять копеек десяток); не всякому был тот "Лев" по карману, а курили - д л я р а д и ш и к о з н о с т и ; вокруг пьяненького урядника кучкой теснились пьяненькие мужики.

- А ты их лови, да в воду.

- Да што, да я...

- Да мы...

- Истинная, позволю себе заметить, правда: потому такое их, значит, дело.

- Потому, дубатол ты эдакий, они и мутьянят народ...

- Истинная, позволю себе заметить, ваше благородие, правда: потому, значит...

- А потому ты лови их, да в воду...

И урядник, проведя ногтем по красной коробочке, вытащил трясущимися перстами папиросу "Лев" и с наслаждением закурил.

- Ну, и штошь?..

- Да што: а по-моему, сбежит.

- А ежели б он убег?..

- Тагда, Мироныч, пиши прапало...

И столяр задумался.

- Никак ефтава случая нельзя допустить...

- Помяни ты мое сухоруковское слово: сбежит.

- А ты бы всыпал?

- А я бы и всыпал...

Молчание...

- Только как етта ты мне предлагаешь, так я должен тебе сказать, што за такое дело должен ты будешь мне...

- Вво - как: пакланюсь я табе...

- И тышами еропегинскими поклонишься?

- Пакланюсь табе в ноги еропегинской тышшой.

- То-то: теми тыщами и поклонись...

- И поклонюсь...

Молчание...

- Только вот...

- А я тебе говорю: греха никакого тут нет: ничаво нет - как есть пустота, плевое дело...

- Ладно, вези его в город...

- И повезу...

- Здесь-та с им неспадручна; здесь с им нельзя наступить никак: баба тут у миня, Матрена...

Молчание...

- А когда с им поступлено будет?..

- Да уж будет поступлено: не сумлевайся... В наискорейший срок...

- О Господи, Господи!..

- Мы, Сухоруковы, за что, брат, ни возьмемся; спроси ты, каво хочешь, какие мы такие: порода известная...

- А он от тебя не сбежит?

- Так вот тебе и убежит!..

- Так ефта я...

- Убежит: ат миня еще нихто не бегал!..

Молчание...

- А только я табе говорю, а ты слушай внимательно: што куренок, што человек - одна плоть; и греха никакого тут нет; одинаково завелись и люди, и звери, и птица - на адин фасон; и как я тебе это по дружбе сказал, то ты меня должен за это благодарить... Понял?..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Завизжала гармоника; к урядникову столу прилетела желтая муха и села; пьяная баба пошла в пляс; она выбивала пыль из-под юбок с жеманством, с достоинством даже, поджимая губы и держа руки в боки:

Д'ах, пошла я Пад винец -

Д'мужинек мой Был стервец...

Пьяный урядник гоготал, а курносые парни дружно разорвали рты и гаркнули:

Я и едак, Я и так: Мижду прочим -

И никак...

Лихо топотала баба и голосила:

Ели редьку Да капусту -

С галадухи В брюхе пуста...

А парни подхватывали:

Д'я и едак, Д'я и так: Мижду прочим, Все никак...

Новая была песня, модная: перед тем пели с и ц и л и с т и ч е с к и е песни в округе; а как попика Николая скрутили да в тюрьму сволокли, струхнула окрестность маленечко; прекратились митинги, побросали оружие, пошли доносы; пошли новые распевать песни:

Миня деверь -

Учит, жучит: Ат капусты Брюха пучит...

Вот и весь та Мой сказ...

А парни подхватили:

А ну вас -

Пейте квас!..

Новая была песня, модная...

Долго бы еще топотала оголтелая баба, долго бы еще гоготал урядник, раскуривая папиросы "Лев", всякие пелись бы песни - и веселые, и срамные, и жалкие, - кабы тут не произошло одно чрезвычайное происшествие: среди чада, гари, мглы и табачных окурков кто-то как гаркнет:

- Братцы, пожар!..

Все стихло: баба остановилась, парни застыли с раскрытыми ртами, а урядник - с зажженной спичкой в смраде, гари и мгле; на селе раздавались крики; взглянули на окна - окна красные.

- Никак пожар? - удивился медник.

- Пожар и есть...

Не успели опомниться, как уже грянула целебеевская колокольня; непривычно забила медная медь в вечера мглу: быстро сменялся удар за ударом; и когда народ повалил из чайной, в небе стояла черно-багровая мгла, а в ней трещало, шарахалось, прыгало светлое пламя, туда и сюда змеилось и сверкало многим множеством искр; будто мириады красных и золотых ос, спрятанных в улье, вылетели теперь в ночи мглу, чтобы жалить людей, покрывать их смертными красного жала укусами - и роились, свивались, светились в ночь головешки, как кровавые шершни; ясные раскуривались там змеи и быстро-быстро они выползали из-под углов, протягивали свои шеи, шипели и тянулись к соседним избенкам, освещая теперь це-лебеевский луг; медленно, низко над лугом суровые черные дыма клубы перекатывались смрадом, опрокидываясь на луг и упадая на землю темно-красной завесой, из-под которой двуногие тени так быстро перебегали и взад и вперед; не были видны их лица, не были слышны их возгласы: одни черные контуры размахались там нелепо руками, визжали, бесились; казалось, что недобрая стая теней, слетевшая отовсюду, справляла свое пированье в красном блеске огней.

- Будто там и не люди, а бесы, - усмехнулся какой-то насмешнику медника за спиной, когда стали они поодаль от пламени среди трав и цветов; но лишь на нелепую ту шутку обернулся урядник, уряднику мгла залепила пьяные глаза; поди там, разыскивай в черноте...

- Нашли время для шуток! - заворчали кругом.

- Их бы поколотить!

- Не свои, а чужие: из Кобыльей Лужи парни...

В темноте же дружно гаркнули пьяные голоса:

Вставай, паадымайся, рабочий народ...

И удалились в ночь.

Колокольня кидалась медными криками: и туда, и сюда - и туда, и сюда: дон-дон-дон-дон; перекатывались душные дымы, упадая на землю кровавой завесой, из-под которой двуногие тени с криками продолжали бегать взад и вперед; был шип, треск, крик и бессильный детский плач; громким голосом возопила старуха; оголтелые хозяева выкидывались из соседних изб, и летели в дым сапоги, сарафаны, подушки, перины, юбки; полетел большой, в ночь подброшенный, куль; но пылала не лавка, а соседний с лавкой амбар.

- Тащи-тащи-тащи-тащи! - разорвался зычный окрик, и с десяток рук из-под самой красной завесы длинный за собой потянули от пламени крюк; раскаленным железным зубом крюк выкусил из стены ослепительно пышущее бревно; оно глухо рухнуло и опалило траву; и туда и сюда попрыскивала кишка, обливая вовсе не пламя, а соседние с пламенем избы, и крыши, и траву, и людей, копошащихся с ревом под самым навесом огня; только что перед тем от усердья разорвали сельскую кишку, и кабы не Уткин, прискакавший с кишкой да крючьями из соседней деревни, скоро торчали бы из золы одни черные трубы вместо села.

- Тащи-тащи-тащи-тащи! - раздавались громкие окрики, и алая завеса, будто протянутый атлас, вздрагивала из дымов; и - хлоп: грохнула крыша; водопад искр вскипел над жалящим жаром, точно золотое кружево кубка, пенного через край; и трескучий, ясный язык с веселою злостью протянулся под небо.

В этот миг неожиданно осветился луг, будто вспыхнул, да так, что и стоящим вдали стало жарко, а люди, суетившиеся у огня, с криком бросились прочь, закрывая руками закоптелые лица; у смородинника тогда увидали тощенькую фигурку, всю в белом; издали показалась молящаяся фигурка с высоко на огонь воздвигнутым запрестольным крестом; это попик Вукол с развевающимися кудрями вступал теперь в единоборство с огнем Христовой молитвою; его глаза не видели красного ада; Бог весть что видели эти глаза, вознесенные горе.

Лишь на миг на один осветилась так ясно окрестность, и потом все стало снова темнеть; и опять в ночь погрузился смородинник; погрузились в ночь и протянутый крест, и попа тощенькая фигурка; ясный язык, на минуту подкинутый в небо, быстро стал опадать; и упал; село отстояли; отстояли и лавку.

Гоголем выступал расторопный лавочник: борода кустом, ворот расстегнут, в глазах - у, какие огни! Его обступали сельчане; полутрезвый урядник составлял протокол.

В народе ходили слухи, что поджигатели - из Кобыльей Лужи; указывали на одного молодца; но лавочник усмехался; и, странное дело: разговор о поджоге он старался замять.

О ТОМ, ЧТО ЕМУ СКАЗАЛА ЗАРЯ

Вечер осенний!

Хорошо ли ты помнишь, как он бывает тих: как все, что ни есть в душе горестного, безропотно примиряется с невзгодой в тихий, осенний вечер, когда поля из пепельной полумглы видятся поднебесными, кажут свою кроткую пустоту, и благородный покой разливается в твоих членах, когда смотрят поля на тебя огнями селений, будто полными слез глазами, негромко беседуют издалека песнями без слов, когда многие дни душу душивший страх улыбнется безобидно тебе последней зарею: "Да меня и нет вовсе..."

- И нет вовсе.

Но пустоте ты не веришь; вон там недожатая полоса никлым колосом протянулась к полыни; ты глядишь в пустоту, ей не веря, потому что здесь, там и стоят, и машут руками - оттуда, отсюда: тебя зовут; все они там уставились на тебя, кивают, бормочут; и пустоте ты не веришь.

Но пойди ты на зов, откликнись на голос; только седую метелку полыни разотрешь на ладонях да увидишь скачущего прочь небольшого зверька; горько-пряным упьешься полынным запахом вместе с прелым запахом земляным: вечером осеннее поле пусто; по краям его разливается зорька, а по ней тянется длинная вереница ворон, да оттуда, где ночь темный цвет по земле расстилает, лес пробормочет старую свою сказку все о том, об одном: как пора ему осыпаться; вдалеке осыпается лес, будто падают воды, будто ночь, наступая на землю, бьет в нее грустным рокотом снов.

Кто в такие миги не испытывал души просветленья, в том душа умерла, потому что все люди - все - плакали в эти миги по своим прожитым годам; кто пустые поля не оросил ни единой слезинкой, не смотрел в уходящие с зарей за поля желтоватые жемчуга, кто не знает легких перстов на груди касанья, целованья в уста нежно-трепетных уст, - от того уходите, бегите и люди, и звери, и вы, травы, осыпайтесь, если только заденет грубая поступь ваши тонкие стебельки: нужно плакать в такие ночи и гордиться покорным рыданьем, отдавшим себя полям: это слезы святые, в них смывается преступленье, в них душа беспокровно предстает пред собой.

И душа Петра омывалась в слезах: он шел за зарей по пустому полю, растирал горько-пряные травы, смотрел в уходящие с зарей за поля желтоватые жемчуга; на его груди были перстов незримых касанья, на устах - целованья нежно-трепетных уст; и все дальше он шел по пустому полю; убегала по полю в желтоватых жемчужинах вечерница-заря; иногда ему начинало казаться, что уже вот совсем настигает он вечерницу-зарю, лишь под ноги ему протягивалась жнива, лишь звучали ему негромко бессловесные песни, да все тот же голос - искони знакомый, давно забытый, опять зазвучавший голос: "Приди ко мне - приди, приди".

И он шел:

- Я слышу, я возвращаюсь, - не уходи, подожди... - Легких перстов он слышал в груди касанье, за родными руками протягивал руки: но в его объятьях холодных посвистывал ветерок; а искони знакомый, давно забытый и опять прозвучавший голос безответно рассыпался негромкой песнью без слов: нет - были и слова у той песни; вот они - далеко по росе убегающие слова:

"Уунее-сии тыы маа-ее гоо-рее-ее, быы-страа реечуушка... с са-абой", - отозвалось на перекрестке и замерло: слышалось громыханье телеги, виделся огонек папироски и... больше ничего.

"Все-все-все унесу: все-все-все-все-все-все", - пробормотала струйка у его ног.

- Я и сам понесу...

Тревожный набат гулко бросился за Петром по пустым полям; Петр обернулся: над Целебеевом стоял огненный столб.

О ТОМ, КАК ОНИ ПОЕХАЛИ В ЛИХОВ

Еще не выглянуло и солнце, еще первый утренний заморозок на колеи натягивал легкохрустные ледяные пленки, а дорога, будто каменная, еще все бледнела морозной своей мертвизной, как под окнами Шмидтиной дачи остановилась тележка; нацепив на руку кнут, с нее соскочил подпоясанный медник и довольно-таки решительно застучал в окно кнутовищем.

- Выходи, што ль!

Он стал прислушиваться у окна, поджидая Дарьяльского; право, чудное дело; с поля не вернулся Дарьяльский в столярову избу; прямо с пожара да к Шмидту; о чем дачник с Петром тарабарил, какие промеж них выходили такие дела, ни медник, ни столяр не понимали; только видели оба, как во всю долгую сентябрёвскую ночь не угасали в окнах Шмидтиной дачи огни; оттого и беспокоились оба, оттого и ранее сроку поспешил медник с своею тележкой.

Так он думал, раскуривая цигарку, перекладывая в тележке сено, бутыли и запихивая в передок серый кулек; все это он разложил, подумал; да и опять забарабанил кнутовищем в окошко.

- Выходи, што ль!

Дверь отворилась - и черт бы их всех побрал! Заморгали, заерзали сухоруковские злые глазенки, за его толстые пальцы ухватилась трясучка; он было даже ухватился за картуз, да одумался вовремя: чтобы их всех побрал черт!

Главная же причина чрезвычайного такого волнения была та, что медник в Петре не узнал давешнего молодчика, потому что на том был довольно-таки помятый, но все же плотно сидевший пиджак, а крахмальный воротничок высоко подпирал Петрову небритую шею; серенькое пальтецо трепыхалось на ветру, широкополая шляпа накренилась на лоб; а - что больше всего волновало медника - рука в перчатке сжимала тяжелую трость с костяным набалдашником; заморгали, заерзали недоуменные злые глазенки, когда Петр, пожимая руки седому дачнику, довольно-таки высокомерно меднику так-таки бросил:

- Ну, подавай!

- Садитесь же, барин! - не выдержал медник такого тону и уронил неожиданно для себя сухоруковскую свою спесь перед столь чудесным превращением драного молодца в барина.

- Вещи же мои, - обращался Петр к дачнику, - ты мне вышлешь, коли понадобятся.

Сели: тележка тарарыкнула, захрустели морозные пленки, на широкий простор высовывалось солнце; день обещал быть холодным, высоким и бледно-голубым.

Круто Петр повернулся; махнул дачнику на прощанье носовым он платком; последнюю свою благодарность Петр посылал тому, кто не только сумел обернуть в дело Петрово решенье и дать ему силу для предстоящей тяжелой борьбы, но и самое его позорное поведенье и гибель в ночь одну обернул только в необходимый искус, посылаемый на жизненном пути; будут дни, - и странные этих недель приключенья издалека покажутся ему разве что эпизодом, разве что тяжелым, давно забытым сном; нет, никогда не задумается он более над нелепым судьбы узором, который он сам невольно с таким стараньем расшил.

И еще раз обернулся он на свое прошлое: но, должно быть, там он увидал такое, что лучше бы ему никогда не видать; потому что вздох сожаленья, похожий на стон раскаянья, внезапно вырвался из его груди; и уже он его подавил.

Что же он видел?

Там, там стояла она, с коромыслом, над прудом, вслед глядела ему из-под того же все красного с белыми яблочками платка; знала ли она, что они последним обмениваются взглядом? если б знала, в траву упала бы она с коромыслом, платок сорвала бы она с головы; и долго-долго бы билась она о землю, забывая честь и женский свой стыд; нет, не упала она; нет, не знала она; там вон стояла она над прудом, нет, не упала она, с коромыслом на плечах, ему будто бы даже весело вслед глядела она, приложив руку к глазам; и красный ее платочек трепыхался по ветру. Столяра же Петр не приметил и вовсе. И как только они от села поднялись, и теперь уже вовсе вдали и внизу расстилалось село, так что в утреннем дыме пропали и избы, и огороды, а блистал только большой резной целебеевский крест, - Дарьяльского охватила бурная радость, точно все наваждения, которые за последние месяцы грянули над его головой, - жениховство, Гуголево, Целебеево, Кудеяров, Матрена - теперь от него уносились туманом, как и он уносился с медником от Целебеева; и мир, еще безмерный вчера для него самого, собрался там вдали в одну волокнистую прядь дымов; и в глаза ему бил колкой искрой своей целебеевский колокольный крест; о городе он подумал, об оставленных там он подумал друзьях; и он думал о Кате, как оттуда, из нового мира, к Кате вернется своей, улыбаясь, - и свободный от прежних бредней.

Прикосновенье к шее медниковой руки заставило его передернуть гадливо плечами:

- Ты что?

- Я сукно щупаю: ничего себе, харошее сукно...

- Что?

- Из хорошава, говорю, сукна у вас пальтецо сшито, а вы по скольку платили?..

- А зачем ты его щупал?

- Ворот пальта у вас приподнялся: а сукно, верно, это я говорю, - аглицкое...

Дарьяльский сунул руку в карман; "бульдог" был с ним.

- Вы уж, сударь мой, меня не обессудьте, што вчера обошелся я с вами не так; кто ж вас знает, какие вы? Вижу, у столяра служите; ну, думаю, из прастова звания... А вы кто же такой?

- Писатель.

Молчание... Тарарарыкает тележка; кругом - пустые поля...

- Вы не думайте, што я што-либо такое имею в мыслях: мыслей никаких особенных у меня нет: я отдельнава от столяра придерживаюсь мненья, вы меня с ним не мешайте: вполне порядочный я человек; кого хотите спросите - медники мы...

Дарьяльскому становилось противно в присутствии эдакого попутчика; на самый он отодвинулся край тележки; но неприятный попутчик обнаружил удивительную наклонность незаметно прижиматься к нему.

- Штошь, а как жа насчет мебельнава заказа?

- Насчет заказу? Закажу, а после вернусь: ты это не смотри, что я барин; я оттого только столярничал, что мне нужно ближе узнать народ.

"Соглядатай! - растревожился пуще прежнего про себя медник; руки его тряслись. - И сплоховал же столяр, пади, теперь, как с таким п о с т у п и т ь ? А п о с т у п и т ь надо: нельзя так оставить, - все, все погибнут, ни за грош!"

- Так, стало быть, вы не в Москву?

- Нет, я вовсе не намерен уехать; я еще вернусь... - А сам думал: "Что это он меня про Москву выспрашивает и откуда он знает?"

Не без легкого опять шевельнувшегося под сердцем страха Петр на медниковы поглядывал руки и на его бегающие глазенки; некоторое время оба они друг возле друга тяжело пыхтели. Вдруг Дарьяльского охватила дрожь; и, выхватывая из бокового кармана пальто маленькую книжку с фиговым листком на обертке, он ткнул ее под нос меднику и почти закричал ему в ухо;

- Это вот мое сочиненье; я - писатель; все меня знают; тронь меня кто-либо, сейчас напишут в газетах.

Но, должно быть, в крике его что-то нескладное про себя понял медник: тотчас он дышать перестал, подтянулся и мало-помалу забрал себе прежний тон:

- Мы, Сухоруковы, испокон веков лужением занялись; конечно, я етта не про господ, а к слову сказать: умней нас в Лихове нет...

Так ехали они по пустым полям, оба красные, оба взволнованные, и Бог весть почему громко они кричали, перебивая друг друга, друг перед другом выхваливая себя...

Верст на пятнадцать уже они отъехали от села, как стал Петр замечать, что с Целебеева с самого впереди них на изрядном-таки расстоянии кто-то гнал во всю прыть караковую лошаденку; это были беговые, легкие дрожки, а на дрожках бочком поместилась темненькая фигурка; все нахлестывала она лошаденку, беззвучно она точно их вперед за собой манила, будто с ними она без слов говорила.

Скоро стал примечать мой герой, что та темная сидящая в дрожках фигурка будто с ними нарочно придерживалась одного расстояния; они тише - и дрожки тише, быстрее они - тоже и дрожки; иногда пропадали дрожки в оврагах и их уже не было видно в полях; и никого в полях не было; и потом снова ныряли те из пологого лога дрожки и, вынырнув, мчались во всю прыть по горе. Скоро праздное любопытство охватило Дарьяльского.

- Погоняй-ка ты прытче, - и, поводья выхватывая из рук мещанина, он принимался что есть мочи нахлестывать лошадь, думая те беговые дрожки обогнать; но темненькая фигурка пуще прежнего принималась нахлестывать лошадь; и мчались они во весь дух по полям, и никого больше в полях не было; у Петра же окрепло тайное одно намеренье; и он украдкой поглядывал на часы, думая, что еще поспеет к поезду, отходящему в Москву. "Только бы сесть в вагон!" - думал он; уже ему рисовалось то, как, устроившись в вагоне, будет он беззаботно покуривать папиросы "Лев", под чугунный качаясь грохот колес: дивная песня, уносящая из этих мест.

Но лиховский мещанин за плечами Петра что-то опять распыхтелся, и Петр искоса обернулся назад: он ясно видел и поганый взор, устремленный ему прямо в спину, и поганую руку с трясущимися пальцами, прямо протянутую за его палкой; тогда в другую руку незаметным движеньем перекинул он вожжи, а свободной своей рукой ухватился за сбоку торчащий палки конец; палка теперь была у него в руках, но так, что это меднику не могло быть заметно; с бьющимся сердцем Петр ждал, что будет, но ничего не было; уже они подъезжали к Мертвому Верху, уже грачихинский шпиц давно прободал неба голубизну; уже с дрожками темненькая фигурка опрокинулась вниз под верх; почему-то Петр стал придерживать вожжи, ожидая, что дрожки поднимутся вверх; но дрожки как нырнули, так и не поднимались, темненькая фигурка, знать, в овраге застряла и не хотела оттуда выехать; ясно Петр чувствовал у себя за спиною жаркое медниково дыханье; шею жгло то дыханье, забираясь за ворот.

Над Мертвым Верхом Петр осадил лошадь: никого не было внизу; обернувшись назад, он увидел, как озабоченно медник оглядывает и подовражные земли, и к Грачихе в глубине верха убегающую дорогу; ему стало понятно, что оба они думают об одном; на один только миг встретились их глаза и закрылись ресницами.

- Эта дорога ведет к селу?

- К селу...

На один только миг встретились ему медниковы глаза, а все же успел он прочесть в тех глазах волненье, будто даже на что-то досаду. Петр пустил лошадь под гору, и когда они были в самой глубине верха, жаркое дыханье лиховского мещанина обожгло ему снова темя:

- Остановите-ка, барин, лошадку...

- А что?

- Да хомут-то развязался, думается мне...

Лошадь стала: конец палки был у Петра в руке, кто же сойдет с тележки?

Но медник не сходил; еле заметно Петр тронул палку; палка не поддавалась: значит, другой конец был у медника в руках. "Вот сейчас он сойдет поправлять хомут, и палку из рук я уж не выпущу больше; сойдем, я увижу, что вся эта нелепица мне мерещится".

Но медник с тележки и не думал сходить.

- Что же хомут?

Наступило неловкое молчанье; Петр повернулся: глаза их встретились.

В самое это мгновенье он заметил на ощупь, как медникова рука явственно потянула палку к себе, но Петр палки не выпускал; и палка мгновенно перестала двигаться; тогда Петр, в свою очередь, ее к себе потянул: но медникова рука явственно палки не выпускала.

Все это произошло в одно только краткое мгновенье, но в это мгновенье пристальный взгляд Петра, на один только миг, старался уплыть в бесцветно моргавшие, убегающие от него глазки.

- Едемте с Богом: етта мне показалось; хамут цел...

Петр понял, что медник с тележки не слезет и палки не выпустит. "Для чего ему нужна моя палка?" Он старался поставить себе этот вопрос и старался себя уверить, что действительно это - вопрос: в бессознательной же души глубине в с е э т о для него с некоторого времени перестало быть даже вопросом.

Тогда Петр свободной рукой что есть мочи хлестнул лошаденку; они теперь вылетели вверх; он повернулся к меднику; он видел прямо перед собой и медникову руку, державшую набалдашник палки, и всю дохленькую фигурку, подпрыгивающую в тележке; но, заметив глаза Петра, вопросительно следящие за его движением, лиховский мещанин принял невинный вид, будто он внимательно разглядывает резьбу костяной ручки.

- Что, хорошая палка? - криво улыбнулся Петр.

- Ничаво себе палка, - криво улыбнулся и медник. - Я вот смотрю, какую она из себя представляет кость?

- Дай сюда, я тебе покажу...

- А вот тут, пагадите-ка - есть клеймо.

- Да нет же - вот оно.

И после легкой, едва заметной борьбы Петр с силой выдернул палку из рук медника...

Они были на другой стороне верха; и снова мчались по полю.

А когда они были от верху уже опять далеко, Петр, оглянувшись, увидел, как из того верха беговые вылетели дрожки и все та же темненькая фигурка беззвучно махала рукой, нахлестывая лошадь, точно призывно она манила, точно она без слов говорила; но случай в овраге внушил Петру бодрость. "Нет, нет, нет, в с е э т о мне показалось", - уверял он себя; "Да, да, да - в с е э т о есть" - стучало сердце в ответ... И палки из рук Петр уже не выпускал.

Медник же, сидя теперь на краю тележки, и не сопел, не пыхтел: казалось, он вовсе не волновался; но его надутые губы еще надулись, и он довольно-таки явственно повернул Петру спину.

- А вы знаете этих купцов Еропегиных? - кинул ему, будто невзначай, Петр.

- Их у нас все знают: спросите последнего лиховского мальчишку...

- Нет, а так: вы у них лудите посуду? (Невольно Петр с медником перешел снова на "вы", когда ему показалось, что успокоились его подозренья.)

- Нет: я у них посуды еще не лудил; у них другой медник; и даже медника етава я не знаю..

Так: сомнения успокоивались.

Петр задумался; утренней веселости все же как не бывало; уже они подъезжали к Лихову. "Как бы теперь только спровадить э т о г о ; а там - и на станцию; еще, пожалуй, увяжется медник, вызовется к Еропегиной провожать!"

Едва они въехали в Лихов, как стали подпрыгивать, да так, будто под тележку были нарочно подброшены самые что ни на есть неудобомостимые камни.

Петр поехал по мягкому; они огибали высокий острожный частокол, около которого разрослись курослепы; вдали поблескивал одинокий штык: в острожных, решетчатых окнах видел он бритое лицо в сером халате. "Вероятно, э т о кто-либо из Фокиных, либо кто из Алехиных", - Петр подумал; и пока он разглядывал бритое это лицо, соскочивший с тележки медник подбежал к низкому домику и упорно о чем-то шептался с таким же картузником, как и он; картузник кивал головой в знак согласия, с любопытством искоса поглядывал на Петра и поплевывал семечками; все то произошло незаметно; и когда Сухоруков взлез на тележку и завладел вожжами, Петр разглядывал бритое то лицо, ему улыбнувшееся из решетчатого окошка; они поехали дальше.

- Что так тихо?

- Сами видите, какая у нас тут дорога. Картузник следовал вслед за ними; теперь к тому дому, около которого только что медник шептался, подъезжали и дрожки; если бы Петр обернулся, он увидел бы темненькую фигурку, слезавшую с дрожек, и обступившие его две другие фигурки увидел бы он; но Петр соображал теперь, как избавиться ему от медника; и он был удивлен, когда медник остановил лошадь при въезде на базарную площадь под вывеской "С у х о р у к о в ".

- Ну, барин, прощай; я тебя подвез, а таперича уж ты ходи на своих ногах; мне пора восваяси.

- Так, спасибо, спасибо! - Петр, слезая, протянул ему плату.

- Нет, погоди: деньги-то ты аставь при себе; мы - С у х о р у к о в ы : и денег за т а к и е д е л а мы не берем (он опять держался с достоинством; он опять перешел на "ты").

- Ну, все же спасибо! - вместо платы Петр протянул ему свою руку (правда, в перчатке - и замашки же у Петра с вчерашнего дня завелись, прямо сказать, барственные!).

Он вздохнул облегченно, что с медником у него так все это обошлось просто; он корил себя за позорные подозренья; быстро, свободно теперь он шагал по направлению к станции; еще п о л ч а с а - и все будет кончено; его постыдная связь с этой местностью оборвется навеки. Так он шагал и помахивал тростью, и никто из встречных мещан при виде этого горожанина не мог бы сказать, что вчера г о р о ж а н и н ходил в заварызганной красной рубахе и с продранным локтем; проходили мещане - не оборачивались; только все один мещанин, неотступно следовавший за Петром, с его спины не спускал глаз; ни обгонял, ни отставал лиховский мещанин, равномерно следуя по пятам.

СТАНЦИЯ

- Черт бы побрал медника!

Подходя к кассе, Дарьяльский видел, что она заперта.

- Когда же поезд?

- Э-э, барин, поезд ушел, тово более часу!..

- Когда следующий - в Москву?

- Только завтра.

- А куда есть поезд?

- В Лисиченск...

Из упорства чуть было не уехал в Лисиченск, но раздумал вовремя: делать нечего в Лисиченске - все равно; денег же с собой у него только всего до Москвы.

И остался.

А подкрадывался вечер; и все Петр сидел тут, отхлебывая пиво - золотое пиво, запекавшееся пеной у него на усах.

О чем же он думал? Но разве думают в т а к и е минуты? В т а к и е минуты считают пролетающих мух, в т а к и е минуты глухо молчит та души половина, которая ранена насмерть: проходят так дни, недели, года.

Петр катал катушки хлеба, отхлебывал пиво и испытывал одну только приятную теплоту да удивленье, что все это легко кончилось и что просто так он вырвался из бесовских сетей; сладостное он испытывал волненье; и глотал пиво; пересчитывал мух да следил, как в стороне осанистый офицер подзывал другого:

- Корнет Лавровский, вы еще пьете?

- Пью-с...

- Еще по одной - тиснем!

Тиснули: и осанистый офицер снисходительно сказать соизволил:

- Ах вы, эдакий гвардафуй!..

"Где я слышал все это? Все это уже было, - но где, но когда? - подумал Петр. - К о р н е т Л а в р о в с к и й : и это имя я слышал". Что было, то есть; что есть, то будет: все бывает; и проходит все.

Лиховский мещанин, следовавший за спиной у Петра взад и вперед, теперь одиноко шатался по станции.

О ТОМ, ЧТО ИЗ ЭТОГО ВЫШЛО

День был лазурный, когда он входил на станцию; день был... - но нет: когда он оттуда стал выходить, дня не было; но ему показалось, что нет и ночи; была как есть темная пустота; и даже не было темноты: ничего не было на том месте, где за час до того суетились мещане, шумели деревья; стояли домишки - одно сплошное ничто кинулось на него, или, верней, он в него кинулся; ни звука, ни шелеста, ни стукушки; ему показалось, что прибыл он из лазурного мира в вокзальное помещение; и оттуда прямо выбыл - в город теней; между тем городом Л и х о в о м , по которому так недавно он проезжал, и этим Лиховом было, по крайней мере, миллион верст расстояния: то был - город людей; это был - город теней.

Кое-что все же он разобрал. Как будто на серой плоскости, прилипавшей к его глазам, робкой рукой провели кое-где, кое-как черные пятна и кое-где, кое-как снимкой посняли тушь: он даже стал ощупывать и темные эти, и белесоватые эти пятна; скоро он убедился, что пятна - не пятна, а самые настоящие предметы, третье имеющие измерение; вот даже издали он увидел глаз фонаря, другой и огни: но все это было тускло и будто под траурным крепом.

Куда же теперь он пойдет?

Отчего заблаговременно не уехал он в Лисиченск? Но разве он знал, что все так быстро и бесповоротно изменится.

Озираясь, он только всего и видел, как какая-то там вовсе темненькая фигурка выдавалась из всего, темного не вовсе.

- Как пройти? Как пройти тут? Ей, послушайте!

Но фигурка всего только и делала, что беззвучно выдавалась на фоне белесоватой стены: отвечать на вопросы, видно, она совсем не могла: может, темненькую эту фигурку углем мальчишка намалевал на стене, и то вовсе не человек. И Петр тронулся от нее в пустоту.

Но когда тронулся он, тронулась и фигурка.

Петр стал подходить к фонарям; хотя и тускло, а все же вырисовывался перед ним мертвый город.

Петр даже видел, как в открытом окошке, среди всего пыльного, пыльный лиховец у самовара сиротливо пиликал на скрипке...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Все нумера заняты!

Так сказали ему в гостинице; пустота - как есть ничего: город теней, город Лихов! Опять стал пробираться Петр в пустоте; скоро он затерялся на базарной площади; и скоро опять в белесоватую он уткнулся стену: на стене опять-таки, как где-то там, - намалеванная фигурка; знать, какой-то шутник вычернил набеленные стены тенями: человеческая тень зарисовала свою тень. И когда прочь тронулся Петр от фигурки, тогда она вновь тронулась за Петром.

Вдруг у самого носа слышит знакомый он голос, хриплый, как немазаная телега; вдруг у самого уха слышит знакомое еще так недавно дыханье: смесь махорки и чесноку.

- Так етта вы, сударь?

Он узнал медника, но он не видел его: он только слышал его и еще, пожалуй, обонял: и как он обрадовался!

- Эх, сударь, и какой же вы, простите за выраженье, тилилюй* (простофиля): в тимнате да одни, неравен час - лихие люди.

Петр чуть было ему не сказал: "Все тут у вас люди - лихие", - но вовремя удержался.

- Вот не знаю, где и остановиться, где тут у вас постоялый двор?

- Как где, а след вам ночевать у Ерапегихи! Да: вот счастливая мысль: и к тому же там он хоть увидит людей; здесь же не люди, а тени.

- Да вот только как пройти-то мне к ним?

- Я бы вас проводил, да мне недасуг... Эй, любезный, - табе идти не па Ганшиной ли?

- Па Ганшиной! - раздалось где-то недалеко от Петра.

- Праведи вот барина к Ерапегихе.

Петр обернулся и удивился, что от темной фигурки, перед которой только что он стоял, исходил теперь голос.

- Пайдем.

И фигурка тронулась по стене; за ней тронулся Петр: предварительно он здорово свистнул в воздухе палкой, чтобы удостоверить фигурку, какой интересный предмет у него находится в руках.

Потом, когда миновали эти минуты и уже остались в прошедшем, то, сидя за чашкою чаю среди ковров, Петр сообразил, что такое ему казалось, когда он шел в этой тьме: ему казалось, что шли они долгие годы, обогнав грядущие поколенья на много миллионов лет; ему казалось, что конца у этого пути нет да и быть не может, как не может быть и возврата назад: бесконечность была впереди; позади же - она же, бесконечность; и даже не было бесконечности; и в том же, что не было тут никакой бесконечности, не было и простоты; ни пустоты, ни простоты - ничего не было; белесоватая только стена; на стене же - лиховский мещанин; тщетно пытался Петр уразуметь подлинные черты лиховца, чтобы найти этим чертам хоть какой-нибудь вразумительный смысл, хоть какое-либо для здравого смысла оправданье или хоть спасительную лазейку для простой человеческой слабости; но, видно, у людей, вступающих за черту оседлости, безжалостно отымается снисхожденье, окутывающее их взор обыденною простотой; как ни тяжело, а приходится здесь эти слова повторить, потому что скользящий с Петром рядом лиховец был ни высокий, ни низкий, но беззвучный и тощий, и притом с двумя явственными рогами . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Ась?

- Гм - ничего...

- А мне пачудилась, сударь, что вы черным изволили словам ругнуться...

- Скоро ли?

- А вон, там ихняя и фатера, где еще моргает фонарек.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Нет, это не был черт, потому что сзади шел черт.

ОСВОБОЖДЕНЬЕ

Бледные, бледные, бледные лица - знаете ли вы их? И с синевой под глазами? Эти лица обычно-миловидные, не красивые вовсе; но вас это-то в них и пленяет: будто из далеких снов возникают те лица и проходят через всю вашу жизнь - ни наяву, ни даже в снах или в воображеньи, а только в предощущенье; но тем не менее вы их видите или по крайней мере хотите видеть: эти лица начинают мерещиться вам (всегда только начинают - никогда вполне не мерещатся) в женщинах; женщинам же они мерещатся только в белокурых мужчинах и безбурно, насмешливо проходят, никогда не вызвав, впоследствии, встречи.

Как удивился Петр, увидев теперь такое лицо - и где же? В еропегинской передней. И в ком же? В самой невзрачной на вид, простоволосой горничной, отворявшей ему дверь. Тихая, она не удивилась, будто даже его ждала, неизвестная ему доселе и все же милая, - при виде его улыбнулась знакомой улыбкой, будто могла что-то такое ему рассказать, что касалось гибели или спасенья жизни; а стеариновая свеча у нее так и ходила в руке. "Все, все, все расскажу", - будто она ему говорила.

Но в прихожую вкатилась безобразная лепешка в шоколадного цвета платье и с бородавкой на губе.

- С кем имею честь говорить?

- Дарьяльский, писатель - честь имею представиться!

- Очень приятно: что же вам, собственно, нужно?

- Будучи лично знаком с вашим супругом и приглашаем к вам в июне месяце, я, опоздав на поезд, решился просить вашего гостеприимства; не могу ли я у вас переночевать?..

- Но ведь тут есть гостиница! - видимо, Фекла Матвеевна не доверяла странному, не в урочный час, появлению Петра.

- В том-то и дело, что гостиница полна.

- А муж-то мой ведь - без языка...

- Что вы? Недавно я видел его в добром здоровье.

- А где вы с ним виделись?

- У баронессы Тодрабе-Граабен, где я этим летом гостил! - (последние слова он произнес с гордостью: бедный, так он боялся, что его вернут в темное небытие, где тот, ч е т в е р т ы й , его ожидает под домом.)

Последнее заявленье имело последствие: - Аннушка, приготовь во флигеле барину постель.

Петр видел, как свеча, капая, задрожала у той, кого неизвестно по какому предчувствию он хотел назвать р о д н е н ь к о й сестрицей, чьи черты что-то напоминали - только вот что?

- Милости просим! - пролепетала лепешка, сложив ручки на животе, и зашлепала в комнаты мимо пузатых ваз, кресел, зеркал...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И когда миновали минуты, во время которых он превозмог бесконечность, опередив с странным спутником грядущие поколенья на много миллионов лет, когда восседал он в мягком удобном кресле за чашкою чаю, с "Львом" во рту, он думал, что Москва осталась уже позади и даже миновал Лихов, город теней; куда же он теперь тронется? Ему было удобно, и он расточал свое красноречие перед вот этой лепешкой, с добродушным лицом и скромно опущенными глазами.

Думая быть гостем приятным во всех отношениях, он ей предложил сыграть в дурачки; но она отказалась.

Только одно появленье или, верней, п р о х о ж д е н ь е нарушило эту идиллию - прохожденье, потому что... Но что бы ты, читатель, сказал, если бы мимо тебя проволочили смерть в погребальных свечах и с бормочущими старицами в окруженьи из вот темной той амфилады. Ты привык в романах читать о таких приключеньях, но ведь тут ни роман, ни фантазия, а ... - Петр видел, как темная амфилада комнат вся занялась свечами: две старухи вели за руку - смерть, в халате и в черных очках; смерть плелась, едва передвигая ногами, и шлепала туфлями. Сзади Аннушка со свечой, проходя, улыбалась Петру, как родная сестрица, и казалось, она его за собой манила, с ним без слов говорила.

- Извините... мой больной муж, - поясняла Петру лепешка, - только всего с неделю, как он начал ходить...

- Дааа... А язык?

- Доктора сказали, что, может быть, еще и заговорит...

- Когда-нибудь?.. Она опустила глаза:

- Может быть, никогда . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Петр задумался; но о чем думал Петр?

Разве в такие минуты о чем-либо думают? В такие минуты считают пролетающих мух; в такие минуты глухо молчит души половина, которая ранена насмерть: глухо она молчит дни, недели, года - и только после тех уже дней, недель и ушедших лет медленно начинаешь ты сознавать, что сталось с погубленной души половиной и есть ли еще душа у того, у кого погублено полдуши; а пока ты не знаешь, умерла ли душа или то обморок, и душа тебе вновь отдается; но первое ее к тебе благотворное возвращенье дикой в тебе отзывается болью или сказывается телесной болезнью, приносящей убожество; тебе явленная смерть - ты забыл? А души половина, вся-то она еще гробовая; и, восставая от смерти, она страшному подлежит суду: сызнова она переживает все то, что тобой уже давно пережито, чтобы нелепицу прежних дней претворить в небесную красоту; если же силы такой у души твоей нет, то ее зараженные части сгнивают бесследно.

Что же мог думать Петр в такие минуты? Он только знал, что от вчерашнего дня его отделяют миллионы прошедших верст, миллионы протекших дней. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Так, может быть, ваш муж никогда уж больше не скажет?

- Никогда.

- Но пора вам на отдых: Аннушка, проводи барина!

Уже Петр давно ушел восвояси, а все еще в кровавом блеске лампад, средь перин, подушек, пуховиков, перед изображеньем птицы-голубя, вылитым из тяжелого серебра, в одной исподней сорочке и с распущенною косой поклонялась Фекла Матвеевна в своей душной опочивальне, куда не было доступа никому, кроме Аннушки Голубятни.

Мужа она теперь не боялась, потому что муж теперь был вовсе без языка; ежели б видел он что и понимал, то и то бы не мог сказать; а он, еще вдобавок, не понимал, лишившись рассудка, да и был он при одном своем отдаванье Богу души; только крепко душа Луки Силыча, знать, была привязана к телу; из недели в неделю тянулось это Богу души отдаванье; и даже странно сказать: доктора ждали смерти со дня на день, а вот уже более недели к Луке Силычу слабое вернулось и руками обладание и ногами; последние же дни он все что-то ворочал языком и тянулся с постели; а три дня назад взял да и спустил ноги с кровати; и заставил-таки себя по комнате провести; с этих пор каждый день старухи его по комнатам перед сном проводили; доктор же уверял, что это последние Луки Силыча дни.

Грех сказать, чтобы Фекла Матвеевна мужа смерти хотела, а только, думалось ей, - ну как слово к нему вернется, да он ей и скажет: "А что, матушка, это у вас завелось: а правда ли?" Только если бы и вернулся язык, никак не вернулся бы разум: мозги потрясенные были у Луки Силыча; так вот вчера: как мужнину комнату Фекла Матвеевна посетила, все трясущейся он рукой невнятные перед ней чертил знаки, а у самого-то слезы, слезы ручьями: пришлось снять очки да глаза обтирать; а он смотрит в глаза ей, так жалобно, и, что малый ребенок, заливается в три ручья; поплакала с мужем и Фекла Матвеевна; и запомнились ей дрожащие мужниной пораженной руки знаки: все будто "о" у него выходило, потом "т е " буква и "е р ": отр..., а дальше Фекла Матвеевна понять не могла: думала слово продолжить, и вышло: О т р ы г а н ь е в а (родом она была Отрыганьева); думала, не ей ли, Отрыганьевой родом, смерть Лука Силыч пророчит: эти нищие духом, у которых мозги болят, тоже ведь иной раз не хуже мудрых провещиваются.

- Осподи, Осподи! - вздыхала купчиха в красном свете лампад.

- Осподи!

И тяжелая серебряная птица простирала над ней свои крылья...

Вдруг - в пустой зале стук, и легкий туфельный лепет; туфлями кто-то шаркнул; выбежала "лепешка" в одной исподней сорочке в коридор и выглядывает в залу; и видит: посреди-то залы сам стоит Лука Силыч с дрожащей в руке свечой: встал-таки ночью да и поволочил ноги по комнатам, еще свечку сил хватило с собой забрать (видно, сиделка уснула, а он встал да пошел); только какой же это Лука Силыч? Смерть черными окнами очков уставилась на купчиху; видит ее, за ней, Отрыганьевой родом, протягивается: одна рука пляшет со свечой, другая о - т е - е p выводит в воздухе, дрожа; а губы-то Лука Силыч раздвинул, рот раскрыл и ворочает бессильно языком; может, оскалился он на "лепешку"?

Только "лепешка" и ахнула да присела на корточки, прикрывая руками груди (так как была раздевшись), на мужа глядит.

А он от тихого ее "а х у " свечу уронил, и обоих супругов тьма обуяла; слышался Феклы Матвеевны плач, да легких туфель к ней в темноте приближенье, да тяжелое грохотанье подсвечника, покатившегося в угол.

ДОМОЙ!

Из-под бледного-бледного, черным покрытого платком лица глядели Петру в лицо Аннушкины большие глаза так задумчиво, так уверенно, так спокойно; строго она там стояла с приподнятым в руке фонарем, ей бросавшим в восковые черты легкосветный, кровавый отсвет; другая же ее рука дверь распахивала в темноту; и протянутая та рука будто ему указывала беспрекословно снизойти туда, где не видел он ничего, кроме тьмы, да лепета листьев, да ему в лицо оттуда бившего ветру; родненькая сестрица, за собой его она туда уводила, без слов с очами его очи ее внятно так ему говорили: "Все-все-все расскажу: все-все-все..."

- Да я и сам...

- Нет, уж нам это сказать предоставьте. . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Но ничего такого промеж них сказано не было: то говорили их друг другу глаза: уста же их произносили речи иные.

- Как - разве мне т у д а ?

- Туды: во флигеле вам постелено!

- А флигель-то где?

- В плодовом саду: пожалуйте, барин.

На минуту подумал Петр, что ему не мешало бы захватить с собой и пальто; но раздумал: близко ведь было.

Он прошел за ней в дверь.

И странно: все то отсутствие света и тьмы, в котором барахтался он так недавно в лиховских переулках, теперь было наполнено тьмою, но трепетало, шумело, но ликовало под порывами холодного такого ветра, будто по мановению руки новой его водительницы; тьма трепетала тысячами листочков; грушевые деревья им бросались навстречу под световой круг фонаря; в этом света кругу зацветали зеленью; а спокойная ночь раздалась необычно над их головами, указывая на свои миры и созвездья: Петру казалось, что они направлялись к звездам, и он твердо шел за мелькавшим пред ним фонарем.

Вот он, флигелек, в глубине плодового сада, приветно моргавший в нем уже засвеченным огоньком.

Но когда Аннушка отпирала дверь, на минуту Петр вздрогнул:

- А флигель-то - пуст?

- Пуст.

- Здесь я и буду? Один?

- Я останусь, при вас останусь, - сказала она и просто так улыбнулась; на пороге стояла она с приподнятым фонарем, а другою рукой она перед ним настежь распахивала дверь, и казалось, что эта рука, лежавшая на двери, властно показывала ему его новую дорогу.

Петр обернулся и все надышаться не мог бурно бившим ветром ему в могучую грудь, налюбоваться не мог он теми звездами, которые ему открывала спокойная ночь; сколько раз он уже видел все это, но будто сегодня увидел все это он впервые и старался запомнить, чтобы уже не забывать никогда.

А она стояла, ждала, указывала на дверь с высоко приподнятым фонарем.

Петр прошел под ее фонарем: спертый его охватил запах; она заперла дверь; они были теперь с глазу на глаз в этом душном преддверье.

Проходя в отведенную ему для ночлега комнату, он замечал, что полы здесь были вымыты квасом и прилипали к подошвам; коридорчик заворачивал вправо и влево; посреди его была дверь; они прошли в эту дверь; Петр увидал чистую комнатку, белую, с пышно взбитыми подушками, постель, красного дерева комод, ночной столик, рукомойник, прочие принадлежности ночи - все в исправном порядке: даже письменные на столе части, конверты, бумага, марки; увидел он и веревку, брошенную под постель; все то пузатенькая освещала лампа.

"Давно в этакой роскоши мне не приходилось спать", - подумал он.

И еще раз взглядом окинул комнатку; и тут он заметил, что над дверью было отверстие с вынутым из него стеклом, в которое можно бы было при желании просунуть голову, предварительно перед дверью подставив табурет; все это он бесцельно разглядел (как и все рассеянные люди, в глазах которых ненужные мелочи запечатлеваются мгновенно, главное же неискоренимо ускользает от наблюдения).

В последний раз оглянулся он на своего нового, без слов его понимавшего друга. "Милая, родненькая сестрица", - дрогнуло жалостью его сердце, и всего его потянуло к ней рассказать, сказать, поделиться, братски поцеловать эти без единой кровинки уста и шепнуть, как шепчут только после долгой разлуки.

- Ну?

И он сказал:

- Ну?

Но она низко, серьезно ему поклонилась; будто молодая монашка, отдавшая в храме иконе земной, поясной поклон.

- Ну?

Она плотно притворила за собой дверь; она осталась за дверью. Петр был один.

Долго еще он сидел, нагнувшись над столом; он писал Кате, лихорадочно, спешно, точно желая в одном этом письме высказать ей всего себя, объяснить ей все эти дни себе самому непонятное, а теперь вдруг ставшее ясным до очевидности поведенье; и мы поверим Петру, что слова эти свои - он нашел; он надписал конверт, наклеил марку, сунул письмо в карман пиджака; а все еще он сидел за столом: "Сестрица, родненькая - ты открыла мне очи; ты мне вернула меня самого..." Душа Петра омывалась в слезах: уже был он в забытьи: и ему казалось, что далеко Лихов остался у него за плечами, а что шел он по пустому полю, растирал горько-пряные травы, смотрел в уходящие с зарей за поля желтоватые жемчуга; на его груди были перстов незримых касанья, на устах - целованья нежно-трепетных уст; все дальше он шел по пустому полю на негромко звучавшие ему песни без слов; и все тот же искони знакомый, давно забытый, сестринский слышался ему голос: "Приди ко мне - приди, приди!"

- Я слышу, я возвращаюсь...

И возвратился из забытья: должно быть, его разбудил шорох, и, когда он обернулся, была открыта в его комнату дверь.

- Ну? В дверях он увидел грустное, чуть насмешливое Аннушкино лицо во всем белом:

- Вам не надать ли еще чево-либо?

- Ну?

Она вызывающе засмеялась; и казалось, что ей самой было трудно сказать эти бессвязные, ухо Петра резнувшие слова:

- Я иетта к таму, што маладым людям ни услужливала...

- А что же мне может быть нужно?

- Не знаю, в чем маладые люди нуждаются...

- Нет, не нужно, - грубо отрезал Петр.

Тут он увидел, что рука ее тянулась за ключом, вставленным в дверь с его стороны.

- Нет, оставьте: на ночь я запру дверь.

И быстро он кинулся к двери, и быстрым движеньем она перед носом его дверь захлопнула, тихо смеясь и поддразнивая, но неземным задором.

Петр был теперь заперт на ключ.

Тут он все понял: он погасил лампу и остался в совершенной темноте; когда же он подбежал к невыставленному окну, чтобы выбить стекла, у самых стекол увидел он какую-то харю, нагло глядевшую на него в упор; он увидел под окном и несколько быстро перебегающих фонарей в руках у темненьких, суетливо руками ему махавших фигурок; тогда он бросился к двери, и с ужасом стал прислушиваться, и поглядывать на окна; в окнах продолжали мелькать темненькие фигурки, за стеною же все было тихо, хотя из отверстия над дверью колебалось пламя свечи; мгновенно Петр подставил к двери табурет и, вскочив на него, высунул в отверстие голову: четыре прижатые друг к другу темных спины и четыре таких же картузика он увидел, склоненных над дверью; лиц он не видел; отскочил, чтобы выхватить свой "бульдог"; и тут только вспомнил, что "бульдог"-то его остался в доме, вместе с палкой и сереньким пальтецом. Тогда он понял, что все кончено.

- Господи, что же это такое, что же это такое? Закрыл пальцами лицо, отвернулся и заплакал, как покинутое дитя.

- За что?

Но голос нелукавый кротко ему ответил:

- А Катя?

Стоя в углу, он понял, что ему бесполезно сопротивляться; с молниеносною быстротой метнулась в его мозгу только одна мольба: чтобы скоро и безболезненно о н и над ним совершили то, что по имени он все еще не имел сил назвать; все еще верил он, все еще он надеялся:

- Как, через несколько кратких мгновений буду... "этим"?

Но эти несколько кратких мгновений тянулись, как тысячелетия.

- Отворяйте же скорей, отворяйте! - крикнул он не своим голосом, а внутри его все дрожало:

- Господи, что же это, Господи, такое со мной? Что же это такое?..

Своим криком и приглашеньем н а д н и м и с п о л н и т ь з а д у м а н н о е он себе как бы сам под прожитой жизнью подписывал: "смерть".

Тогда щелкнул замок, и о н и появились; до того мгновенья о н и все еще размышляли, переступать ли им роковой порог: ведь и о н и были люди; но теперь о н и появились. Петр видел, как медленно открывалась дверь и как большое темное пятно, топотавшее восемью ногами, вдвинулось в комнату; это он видел потому, что видимая свеча из коридора освещала им путь; чья-то там свечу держащая дрожала рука. Но они еще его не видали, хотя с осторожностью двигались прямо к нему; и остановились; и чье-то над ним наклонилось лицо, обыденное до чрезвычайности и скорей испуганное, чем злое, и прошел промеж них от того лица шепот...

- За что вы это, братцы, меня?

Бац: ослепительный удар сбил его с ног; качаясь, он чувствовал, что уже сидит на корточках: бац - удар еще ослепительней; и ничего; рвануло, сорвало - . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Давай-ка!..

- А?

- Тащи, тащи!..

"Ту-ту-ту", - топотали в темноте ноги.

- Веревку!..

- Где она?..

- Давни ошшо...

"Ту-ту-ту", - топотали в темноте ноги; и перестали топотать; в глубоком безмолвии тяжелые слышались вздохи четырех сутулых, плечо в плечо сросшихся спин над каким-то предметом; потом явственный такой будто хруст продавливаемой груди; и опять тишина... "Ту-ту-ту", - затопотали в темноте ноги . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В эфире Петр прожил миллиарды лет; он видел все великолепие, закрытое глазам смертного; и только после того уже он блаженно вернулся, блаженно глаза полуоткрыл и блаженно он видел . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

что какое-то бледное над ним склонилось лицо, темным покрытое платом; и с того лица на его грудь капали слезы, а в вознесенных руках этого грустного лица, как водруженное распятье, медленно опускалось тяжелое серебро.

"Родненькая сестрица", - пронеслось где-то - там."

"Почий, братец", - отозвалось оттуда.

Она ему еще живому прикрыла глаза; он отошел; он больше не возвращался...

В хмуром, едва начинающемся рассвете, на столе плясало желтое пламя свечи; в комнатушке стояли хмурые, беззлобные люди, на полу же - судорожно дышало тело Петра; без жестокости, с непокрытыми лицами о н и стояли над телом, с любопытством разглядывая то, что они наделали: и смертную синеву, и струйку крови, сочившуюся из губы, прокушенной, верно, в горячке борьбы.

- Жив ошшо...

- Дыхает!

- Давни-ка ево...

Простертая женщина накрыла его серебряным голубем.

- Оставь: он ведь - наш братик!

- Нет, ён придатель, - отозвался из угла Сухоруков, свертывая цигарку.

Но она обернулась и укоризненно сказала:

- Ведь ты не знаешь: а може, и он - братик.

И стоял кругом соболезнующий шепот:

- Сердешный!

- Не додавили...

- Коншается!

- Сконшался!

- Царства ему небесная!..

- Заступы-то готовы?

- Готовы.

- А куда?

- А на агород.

И явственный из угла опять-таки дошел голос:

- Еттой я ево сопсвеннай ево палкай, которую он у меня в дороге вырывал.

Одежу сняли; тело во что-то завертывали (в рогожу, кажется); и понесли.

Женщина с распущенными волосами шла впереди с изображением голубя в руках

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Утро стояло свежее: лепетали деревья; пурпуровые нити перистых тучек, ясная кровь, проходили по небу ясными струйками.

Андрей Белый - СЕРЕБРЯНЫЙ ГОЛУБЬ - 05, читать текст

См. также Андрей Белый - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

СЕРЕБРЯНЫЙ ГОЛУБЬ - 04
ПАВЕЛ ПАВЛОВИЧ Над высоким обрывом, куда проваливаются сосны, сидит Ка...

СЕРЕБРЯНЫЙ ГОЛУБЬ - 03
ПРОИСШЕСТВИЯ В днях, и в зари лучах, и в цветах скитался Дарьяльский в...