Андрей Белый
«ПЕТЕРБУРГ - 08»

"ПЕТЕРБУРГ - 08"

ОН ВИНТИТЬ ПЕРЕСТАЛ

Аполлон Аполлонович одинок.

Не поспевает он. И стрела его циркуляра не проницает уездов: ломается. Лишь, пронзенный стрелой, кое-где слетит Иванчевский; да Козлородовы на Сверчкова устроют облаву. Аполлон Аполлонович из Пальмиры, из Санкт-Петербурга, разразится бумажною канонадой, - и (в последнее время) даст маху.

Обыватели бомбы эти и стрелы давно окрестили названием: мыльные пузыри.

Стрелометатель, - тщетно он слал зубчатую Аполлонову молнию; переменилась история; в древние мифы не верят; Аполлон Аполлонович Аблеухов - вовсе не бог Аполлон: он - Аполлон Аполлонович, петербургский чиновник. И - тщетно стрелял в Иванчевских.

Бумажная циркуляция уменьшалась за все эти последние дни; ветер противный дул: пахнущая типографским шрифтом бумага начинала подтачивать Учреждение - прошениями, предъявлениями, незаконной угрозой и жалобой; и так далее, далее: тому подобным предательством.

Ну и что же за гнусное обхождение в отношеньи к начальству циркулировало среди обывателей? Пошел прокламационный тон.

И - что это значило?

Очень многое: непроницаемый, недосягаемый Козлородов, асессор, где-то там, понаглел; и тронулся из провинций на Иванчи-Иванчевских: в одном пункте пространства толпа растащила на колья бревенчатый частокол, а... Козлородов отсутствовал; в другом пункте оказались повыбиты стекла Казенного Учреждения, а Козлородов - отсутствовал тоже.

От Аполлона Аполлоновича поступали проекты, поступали советы, поступали приказы: приказы посыпались залпами; Аполлон Аполлонович сидел в кабинете с надутою височною жилою все последние эти недели, диктуя за приказом приказ; и приказ за приказом уносился бешеной стреловидною молнией в провинциальную тьму; но тьма наступала; прежде только грозила она с горизонтов; теперь заливала уезды и хлынула в Пупинск, чтоб оттуда, из Пупинска, грозить губернскому центру, откуда, заливаемый тьмой, в тьму слетел Иванчевский.

В это время в самом Петербурге, на Невском, по-казалася провинциальная тьма в виде темной шапки манджурской; та шапка сроилась и дружно прошлась по проспектам; на проспектах дразнилась она кумачовою тряпкою (денек такой выдался): в этот день и кольцо многотрубных заводов перестало выкидывать дым.

Громадное колесо механизма, как Сизиф, вращал Аполлон Аполлонович; по крутому подъему истории он пять лет катил колесо безостановочно вверх; лопались властные мускулы; но все чаще вытарчивал из-под мускулов власти ни чему не причастный костяк, то есть вытарчивал - Аполлон Аполлонович Аблеухов, проживающий на Английской Набережной.

Потому что воистину чувствовал он себя обглоданным костяком, от которого отвалилась Россия.

Правду сказать: Аполлон Аполлонович и до роковой этой ночи показался иным его наблюдавшим сановникам каким-то ободранным, снедаемым тайной болезнью, проткнутым (лишь в последнюю ночь он отек); ежедневно со стонами он кидался в карету цвета воронова крыла, в пальтеце цвета воронова крыла и в цилиндре - цвета воронова крыла; два вороногривых коня бледного уносили Плутона.

По волнам Флегетона несли его в Тартар: здесь, в волнах, он барахтался.

Наконец, - многими десятками катастроф (сменами, например, Иванчевских и событъями в Пупинске) флегетоновы волны бумаг ударились в колесо громадной машины, которую сенатор вращал; у Учреждения обнаружилась брешь - Учреждения, которых в России так мало.

Вот когда случился подобный, ни с чем не сравнимый скандал, как говорили впоследствии, - то из бренного тела носителя бриллиантовых знаков в двадцать четыре часа улетучился гений; многие даже боялись, что он спятил с ума. В двадцать четыре часа - нет, часов в двенадцать, не более (от полуночи до полудня) - Аполлон Аполлонович Аблеухов стремительно полетел со ступенек служебной карьеры.

Пал он во мнении многих.

Говорили впоследствии, что тому причиною послужил скандал с его сыном: да, на вечер к Цукатовым еще прибыл муж государственной важности; но когда обнаружилось, что с вечера бежал его сын, обнаружились также и все недостатки сенатора, начиная с образа мыслей и кончая - росточком; а когда ранним утром появились сырые газеты и мальчишки-газетчики бегали по улицам с криками "Тайна Красного домино", то сомнения не было никакого.

Аполлон Аполлонович Аблеухов был решительно вычеркнут из кандидатского списка на исключительной важности ответственный пост.

Пресловутая заметка газеты - но вот она: "Чинами сыскной полиции установлено, что смущающие за последние дни толки о появлении на улицах Петербурга неизвестного домино опираются на несомненные факты; след мистификатора найден: подозревается сын высокопо-ставленного сановника, занимающего административный пост; полицией приняты меры".

С этого дня начался и закат сенатора Аблеухова.

Аполлон Аполлонович Аблеухов родился в тысяча восемьсот тридцать седьмом году (в год смерти Пушкина); детство его протекало в Нижегородской губернии, в старой барской усадьбе; в тысяча восемьсот пятьдесят восьмом году он окончил курс в Училище Правоведения; в тысяча восемьсот семидесятом году был назначен профессором Санкт-Петербургского Университета по кафедре Ф... П...; в тысяча восемьсот восемьдесят пятом году состоял вице-директором, а в тысяча восемьсот девяностом - директором N. N. департамента; в следующем году был высочайшим указом он назначен в Правительствующий Сенат; в девятисотом году он стал во главе Учреждения.

Вот его curriculum vitae.

УГОЛЬНЫЕ ЛЕПЕШКИ

Вот уже зеленоватое просветление утра, а Семеныч - не сомкнул за ночь глаз! Все-то он в каморке кряхтел, переворачивался, возился, нападала зевота, чесотка и - прости прегрешения наши, о, Господи! - чох; при всем эдаком - тому подобные размышления:

- "Анна Петровна-то, матушка, прибыла из Гишпании - пожаловала..."

Сам себе Семеныч про это:

- "Да-с... Отворяю я, етта, дверь.,. Вижу, так себе, посторонняя барыня... Незнакомая и в заграничном наряде... А она, етта, мне..."

- "Аааа..."

- "Етта мне..."

- "Прости прегрешения наши, о, Господи".

И валила зевота.

Уже и тетюринская проговорила труба (тетюрин-ской фабрики); уже и свистнули пароходики; электричество на мосту: фук - и нет его... Сбросивши с себя одеяло, приподнялся Семеныч: большим пальцем ноги колупнул половик.

Расшушукался.

- "Я ему: ваше, мол, высокопревосходительство, барин - так мол и так... А они, етта, - да..."

- "Никакого внимания..."

- "И барчонок-то ефтат: от полу не видать... И - прости прегрешения наши, о, Господи! - белогубый щенок и сопляк".

- "Не баре, а просто хамлеты..."

Так сам себе под нос Семеныч; и - опять головой под подушку; часы протекали медлительно; розоватенькие облачка, зрея солнечным блеском, высоко побежали над зреющей блеском Невой... А одеялом нагретый Семеныч - все-то он бормотал, все-то он тосковал:

- "Не баре, а... химики..."

И как бацнула там, как там грохнула коридорная дверь: не воры ли?.. Авгиева-купца обокрали, Агниева-купца обокрали.

Приходили резать и молдаванина Хаху.

Сбросивши с себя одеяло, выставил он испариной покрытую голову; наскоро вставив ноги в кальсоны, он с суетливо обиженным видом и с жующею челюстью выпрыгнул из разогретой постели и босыми ногами прошлепал в полное тайны пространство: в чернеющий коридор.

И - что же?

Щелкнула там задвижка у... ватер-клозета: его высокопревосходительство, Аполлон Аполлонович, барин, с зажженною свечкою оттуда изволил прошествовать, - в спальню.

Синее уж серело в коридоре пространство, и светились прочие комнаты; и искрились хрустали: половина восьмого; пес-бульдожка чесался и лапою цапал ошейник, и мордой оскаленной, тигровой, спину свою доставал.

- "Господи, Господи!"

- "Авгиева-купца обокрали!.. Агниева-купца обокрали!.. Хаху провизора резали!.."

Бешено просверкали лучи по хрустальному, звонкому, по голубому по небу.

Сбросивши с себя брючки, Аполлон Аполлонович Аблеухов мешковато запутался в малиновых кистях, облекаясь в стеганый, полупротертый халатик мышиного цвета, выставляя из ярко-малиновых отворотов непробритый свой подбородок (впрочем, вчера еще гладкий), весь истыканный иглистой и густой, совершенно белой щетиной, будто за ночь выпавшим инеем, оттеняющим и темные глазные провалы, и провалы под скулами, которые - от себя мы заметим - сильно поувеличились за ночь.

Он сидел, раскрыв рот, с распахнутой волосатою грудью у себя на постели, продолжительно втягивал и прерывисто выдыхал в легкие не проникающий воздух; поминутно щупал свой пульс и глядел на часы.

Видно, он мучился неразрешенной икотой.

И нисколько не думая о серии тревожнейших телеграмм, мчащихся к нему отовсюду, ни о том, что ответственный пост от него ускользает навеки, ни - даже! - об Анне Петровне, - вероятно, он думал о том, о чем думалось перед раскрытой коробочкой черноватых лепешек.

То есть - он думал, что икота, толчки, перебои и стеснительное дыхание (жажда пить воздух); вызывающие, как всегда, колотье и легкое щекотанье ладоней, у него случаются не от сердца, а - от развития газов.

О подвывающей левой руке и стреляющем левом плече все это время он старался не думать.

- "Знаете ли? Да это просто желудок!"

Так однажды старался ему объяснить камергер Сапожков, восьмидесятилетний старик, недавно скончавшийся от сердечной ангины.

- "Газы, знаете ли, распирают желудок: и грудобрюшная преграда сжимается... Оттого и толчки, и икота... Это все развитие газов..."

Как-то раз, недавно, в Сенате Аполлон Аполлонович, разбирая доклад, посинел, захрипел и был выведен; на настойчивое приставание обратиться к врачу он им всем объяснял:

- "Это, знаете, газы... Оттого и толчки".

Абсорбируя газы, черная и сухая лепешка иногда помогала ему, не всегда, впрочем.

- "Да, это - газы", - и тронулся к... к...: было - половина девятого.

Этот звук и услышал Семеныч.

Вскоре после того - грохнула, бацнула коридорная дверь и издали прогудела другая; сняв с озябших колен полосатый свой плед, Аполлон Аполлонович Аб-леухов снова тронулся с места, подошел к двери замкнутой спаленки, раскрыл эту дверь и выставил покрытое потом лицо, чтоб у самой двери наткнуться - на такое же точно покрытое потом лицо:

- "Это вы?"

- "Я-с..."

- "Что вам?"

- "Тут-с хожу..."

- "Аа: да, да... Почему же так рано..."

- "Приглядеть всюду надобно..."

- "Что такое, скажите?.."

- "?.."

- "Звук какой-то..."

- "А что-с?"

- "Хлопнуло..."

- "А, это-то?"

Тут Семеныч рукой ухватился за край широчайшей кальсонины, неодобрительно покачал головой:

- "Ничего-с..."

Дело в том, что за десять минут перед тем с удивленьем Семеныч приметил: из барчукской из двери белобрысая просунулась голова: поглядела направо и поглядела налево, и - спряталась.

И потом - барчук проюркнул попрыгунчиком к двери старого барина.

Постоял, подышал, покачал головой, обернулся, не приметив Семеныча, прижатого в теневом углу коридора; постоял, еще подышал, да головой - к свет пропускающей скважине: да - как прилипнет, не отрываясь от двери! Не по-барчукски барчук любопытствовал, не каким-нибудь был, - не таковским...

Что такой за подглядыватель? Да и потом - непристойно как будто.

Хоть бы он там присматривал не за каким за чужим, кто бы мог утаиться - присматривал за своим, за единокровным папашенькою; мог бы, кажется, присматривать за здоровьем; ну, а все-таки: чуялось, что тут дело не в сыновних заботах, а так себе: праздности ради. А тогда выходило одно: шелапыга!

Не лакеем каким-нибудь был - генеральским сынком, образованным на французский манер. Тут стал гымкать Семеныч.

Барчук же, - как вздрогнет!

- "Сюртучок", - сказал он в сердцах, - "мне скорей пообчистите..."

Да от папашиной двери - к себе: просто какая-то шелапыга!

- "Слушаюсь", - неодобрительно прожевал губами Семеныч, а сам себе думал:

- "Мать приехала, а он экую рань - "почистите сюртучок"".

- "Нехорошо, неприлично!"

- "Просто хамлеты какие-то... Ах ты, Господи... подсматривать в щелку!"

Все это закопошилося в мозгах старика, когда он, ухватившись за края слезавших штанов, неодобрительно качал головой и двусмысленно бормотал себе под нос:

- "А?.. Это-то?.. Хлопнуло: это точно..."

- "Что хлопнуло?"

- "Ничего-с: не изволите беспокоиться..."

- "?.."

- "Николай Аполлонович..."

- "А?"

- "Уходя хлопнули дверью: себе ушли спозаранку..."

Аполлон Аполлонович Аблеухов на Семеныча посмотрел, собирался что-то спросить, да себе промолчал, но... старчески пережевывал ртом: при воспоминании о незадолго протекшем здесь неудачнейшем объяснении с сыном (это было ведь утро после вечера у Цукатовых) под углами губы обиженно у него поотвисли мешочки из кожи. Неприятное впечатление это, очевидно, Аполлону Аполлоновичу претило достаточно: он гнал его.

И, робея, просительно поглядел на Семеныча:

- "Анну Петровну-то старик все-таки видел... С ней - как-никак - разговаривал..."

Эта мысль промелькнула назойливо.

- "Верно, Анна Петровна-то изменилась... Похудела, сдала; и, поди, поседела себе: стало больше морщинок... Порасспросить бы как-нибудь осторожно, обходом..."

- "И - нет, нет!.."

Вдруг лицо шестидесятивосьмилетнего барина неестественно распалось в морщинах, рот оскалился до ушей, а нос ушел в складки.

И стал шестидесятилетний - тысячелетним каким-то; с надсадою, переходящей в крикливость, эта седая развалина принялась насильственно из себя выжимать каламбурик:

- "А... ме-ме-ме... Семеныч... Вы... ме-ме... босы?"

Тот обиженно вздрогнул.

- "Виноват-с, ваше высокопр..."

- "Да я... ме-ме-ме... не о том", - силился Аполлон Аполлонович сложить каламбурик.

Но каламбурика он не сложил и стоял, упираясь глазами в пространство; вот чуть-чуть он присел, и вот выпалил он чудовищность:

- "Э... скажите..."

- "?"

- "У вас - желтые пятки?"

Семеныч обиделся:

- "Желтые, барин, пятки не у меня-с: все у них-с, у длинноносых китайцев-с..."

- "Хи-хи-хи... Так, может быть, розовые?"

- "Человеческие-с..."

- "Нет - желтые, желтые!"

И Аполлон Аполлонович, тысячелетний, дрожащий, приземистый, туфлей топнул настойчиво.

- "Ну, а хотя бы и пятки-с?.. Мозоли, ваше высокопревосходительство - они все... Как наденешь башмак, и сверлит тебе, и горит..."

Сам же он думал:

- "Э, какие там пятки?.. И в пятках ли, стало быть, дело?.. Сам-то вишь, старый гриб, за ночь глаз не сомкнувши... И сама-то поблизости тут, в ожидательном положении... И сын-то - хамлетист...

А туды же - о пятках!.. Вишь ты - желтые... У самого пятки желтые... Тоже - "особа"!..."

И еще пуще обиделся.

А Аполлон Аполлонович, как и всегда, в каламбурах, в нелепицах, в шуточках (как, бывало, найдет на него) выказывал просто настырство какое-то: иногда, бодрясь, становился сенатор (как никак - действительный тайный, профессор и носитель бриллиантовых знаков) - непоседою, вертуном, приставалой, дразнилой, походя в те минуты на мух, лезущих тебе в глаза, в ноздри, в ухо - перед грозой, в душный день, когда сизая туча томительно вылезает над липами; мух таких давят десятками - на руках, на усах - перед грозой, в душный день.

- "А у барышни-то - хи-хи-хи... А у барышни..."

- "Что у барышни?"

- "Есть..."

Экая непоседа!

- "Что есть-то?"

- "Розовая пятка..."

- "Не знаю..."

- "А вы посмотрите..."

- "Чудак, право барин..."

- "Это у нее от чулочек, когда ножка вспотеет".

И не окончивши фразы, Аполлон Аполлонович Аблеухов, - действительный тайный советник, профессор, глава Учреждения, - туфлями протопотал к себе в спаленку; и - щёлк: заперся.

Там, за дверью, - осел, присмирел и размяк.

И беспомощно стал озираться: э, да как же он помельчал! Э, да как же он засутулился? И - казался неравноплечим (будто одно плечо перебито).

К колотившемуся, к болевшему боку - то и дело жалась рука.

Да-с!...

Тревожные донесения из провинции... И, знаете ли, - сын, сын!.. Так себе - отца опозорил... Ужасное положение, знаете ли...

Эту старую дуру, Анну Петровну, обобрали: какой-то негодяй-скоморох, с тараканьими усиками... Вот она и вернулась...

Ничего-с!.. Как-нибудь!..

Восстание, гибель России... И уже - собираются: покусились... Какой-нибудь абитуриент там с глазами и усиками врывается в стародворянский, уважаемый дом...

И потом - газы, газы!..

Тут он принял лепешку...

Перестает быть упругой пружина, перегруженная гирями; для упругости есть предел; для человеческой воли есть предел тоже; плавится и железная воля; в старости разжижается человеческий мозг. Нынче грянет мороз, - и снежная, крепкая куча прыскает самосветя-щейся искрой; и из морозных снежинок сваяет человеческий блистающий бюст.

Оттепель прошумит - пробуреет, проточится куча: вся одрябнет, ослизнет; и - сядет.

Аполлон Аполлонович Аблеухов мерз еще в детстве: мерз и креп; под морозною, столичною ночью - круче, крепче, грознее казался блистающий бюст его, - самосветящийся, искристый, восходящий над северной ночью всего более до того гниловатого ветерка, от которого пал его друг, и который в течение последнего времени запалил ураганом.

Аполлон Аполлонович Аблеухов восходил до урагана; и - после...

Одиноко, долго и гордо стоял под палящим жерлом урагана Аполлон Аполлонович Аблеухов - самосветящийся, оледенелый и крепкий; но всему положен предел: и платина плавится.

Аполлон Аполлонович Аблеухов в одну ночь просутулился; в одну ночь развалился он и повис большой головой; и его, упругого, как пружина, свалило; а бывало? Недавно еще на безморщинистом профиле, вызывающе брошенном под небеса навстречу напастям, трепыхалися красные светочи пламени, от которого... могла... загореться... Россия!..

Но прошла всего ночь.

И на огненном фоне горящей Российской Империи вместо крепкого золотомундирного мужа оказался - геморроидальный старик, стоящий с распахнутой, прерывисто-дышащей волосатою грудью, - непробритый, нечесаный, потный, - в халате с кистями, - он, конечно, не мог править бег (по ухабам, колдобинам, рытвинам) нашего раскачавшегося государственного колеса!..

Фортуна ему изменила.

Конечно же, - не события личной жизни, не отъявленный негодяй, его сын, и не страх пасть под бомбою, как падает простой воин на поле, не приезд там какой-нибудь Анны Петровны, малоизвестной особы, не успевающей ни на каком ровно поприще - не приезд там Анны Петровны (в черном, штопаном платье и с ридикюльчиком), и вовсе не красная тряпка превратили носителя сверкающих бриллиантовых знаков просто в талую кучу.

Нет - время.

Видывали ли вы уже впадающих в детство, но вое еще знаменитых мужей - стариков, которые полстолетия отражали стойко удары - белокудрых (чаще же лысых) и в железо борьбы закованных предводителей?

Я видел их.

В собраниях, в заседаниях, на конгрессах они взлезали на кафедру в белоснежных крахмалах и лоснящихся своих фраках с надставными плечами; сутуловатые старики с отвисающими челюстями, со вставными зубами, беззубые - - видел я -

- продолжали еще по привычке ударять по сердцам, на кафедре овладевая собою.

И я видел их на дому.

Со слабоумною суетою шепоточком мне в ухо кидая больные, тупые остроты, в сопровождении нахлебников, они влачилися в кабинет и слюняво там хвастались полочкой собрания сочинений, переплетенных в сафьян, которую и я когда-то почитывал, которою угощали они и меня, и себя.

Мне грустно!

Ровно в десять часов раздавался звонок: отпирал не Семеныч; кто-то там проходил - в комнату Николая Алоллоновича; там сидел, там оставил записку.

Я ЗНАЮ, ЧТО ДЕЛАЮ

Ровно в десять часов Аполлон Аполлонович откушал кофей в столовой.

В столовую он, как мы знаем, вбегал - ледяной, строгий, выбритый, распространяя запах одеколона и соразмеряя кофе с хронометром; и царапая туфлями пол, к кофею он приволокся в халате сегодня: ненадушенный, невыбритый.

От половины девятого до десяти часов пополуночи он просидел, запершись.

На корреспонденцию не взглянул, на приветствия слуг, вопреки обычаю, не ответил; а когда слюнявая морда бульдога ему легла на колени, то ритмически шамкавший рот -

Зовет меня мой Дельвиг милый, Товарищ юности живой, Товарищ юности унылой -15

- то ритмически шамкавший рот поперхнулся лишь кофеем:

- "Э... послушайте: уберите-ка пса..."

Пощипывая и кроша французскую булочку, окаменевающими глазами уставлялся в черную, кофейную гущу.

В половине двенадцатого Аполлон Аполлонович, будто вспомнивши что-то, засуетился, заерзал; беспокойно глазами забегал он, напоминая серую мышь; вскочил, - и бисерными шажками, дрожа, припустился в кабинетную комнату, обнаруживши под распахнутой полой халата полузастегнутые кальсоны.

В кабинетную комнату вскоре заглянул и лакей, чтоб напомнить, что поданы лошади; заглянул - и как вкопанный остановился он на пороге.

С изумлением рассматривал он, как от полочки к полочке по бархатистым, всюду тут разостланным коврикам Аполлон Аполлонович перекатывал тяжелую кабинетную лесенку, - охая, кряхтя, спотыкаясь, потея, - и как он взбирался по лесенке, как с опасностью для собственной жизни он, вскарабкавшись, на томах пальцем пробовал пыль; увидавши лакея, Аполлон Аполлонович пожевал брезгливо губами, ничего не ответил на упоминанье о выезде.

Хлопая переплетом по полке, он потребовал тряпок.

Два лакея принесли ему тряпок; тряпки эти пришлось ему передать на полотерной вверх приподнятой щетке (он наверх к себе не пустил никого, да и сам не спустился); два лакея взяли по стеариновой свечке; два лакея стали по обе стороны лесенки с вверх протянутой окаменевшей рукою.

- "Поднимите-ка свет... Да не так... И не эдак... Э, да - выше же: еще повыше..."

К этому времени из-за заневских строений повы-клубились клочкастые облака, понавалились хмурые войлоковидные клубы их; бил в стекла ветер; в зеленоватой, нахмуренной комнате господствовал полусумрак; выл ветер; и повыше, повыше тянулися две стеариновых свечки по обе стороны лесенки, убегающей к потолку; там из пыльного облака, из-под самого потолка копошилися полы мышиного цвета и болтались малиноватые кисти.

- "Ваше всоковство!"

- "Ваше ли дело?.."

- "Изволите себя утруждать..."

- "Помилуйте... Где это видано..."

Аполлон Аполлонович Аблеухов, действительный тайный советник, там из облака пыли и вовсе не мог их расслышать: какое там! Позабыв все на свете, тряпкою обтирал корешки, ожесточенно похлопывал он томами по перекладинам лесенки; и - под конец расчихался:

- "Пыль, пыль, пыль..."

- "Ишь-ты... Ишь-ты!.."

- "А ну-ка я... тряпкою: так-с, так-с, так-с..."

- "Очень хорошо-с!..."

И кидался на пыль с грязной тряпкой в руке.

Был тревожный треск телефона: трезвонило Учреждение; но из желтого дома ответили на тревожный треск телефона:

- "Его высокопревосходительство?.. Да... Изволят откушивать кофе... Доложим... Да... Лошади поданы..."

И вторично трещал телефон; на вторичный треск телефона вторично ответили:

- "Да... да... Все еще сидят за столом... Да уж мы доложили... Доложим... Лошади поданы..."

Ответили и на третий, уже негодующий треск:

- "Никак нет-с!"

- "Занимаются разборкою книг..."

- "Лошади?"

- "Поданы..."

Лошади, постояв, отправились на конюшню; кучер сплюнул: выругаться он не посмел...

- "Протру-ка я!"

- "Аи, аи, аи!.. Не угодно ли видеть?"

- "Апчхи..."

И дрожащие желтые руки, вооруженные томами, колотились по полке.

В передней продребезжали звонки: продребезжали прерывисто; проговорило молчание между двумя толчками звонков; напоминанием молчание это - напоминанием о чем-то забытом, родном - пролетело пространство лакированных комнат; и - не-прошенно вошло в кабинет; старое, старое - тут стояло; и - подымалось по лесенке.

Ухо выставилось из пыли, голова повернулась:

- "Слышите?.. Слушайте..."

Мало ли кто мог быть?

Оказаться мог: тот - Николай Аполлонович, ужаснейший негодяй, беспутник, лгунишка; оказаться мог: этот - Герман Германович, с бумагами; или там - Котоши-Котошинский; или, пожалуй, граф Нольден: оказаться, впрочем, могла - ме-ме-ме - и Анна Петровна...

Дзанкнуло.

- "Неужели не слышите?"

- "Ваше высокопревосходительство, как не слышать: там отворят, небось..."

На дребезжание лишь теперь отозвались лакеи; каменея, они еще продолжали светить.

Только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), перечисляющий скуки ради направления в шифоньере принадлежностей барского туалета: - "Северо-восток: черные галстухи и белые галстухи... Воротнички, манжеты - восток... Часы - север" - только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), только он - насторожился, встревожился, протянул свое ухо по направлению к дребезжавшему звуку; затопотал в кабинет.

Боевой, верный конь отзывается так на звук рога:

- "Я осмелюсь заметить: звонят..."

Не отзывались лакеи.

Каждый вытянул свою свечку - под потолок; из-под самого потолка, с верхушечки лестницы, голая голова просунулась в пыльных клубах; отозвался надтреснутый, разволнованный голос:

- "Да! И я тоже слышал".

Аполлон Аполлонович, оторвавшийся от толстого, переплетенного тома, - он один отозвался:

- "Да, да, да..."

- "Знаете ли..."

- "Звонят... звонки..."

Невыразимое тут, но обоим что-то понятное, знать они учуяли оба, потому что вздрогнули - оба: "торопитесь - бегите - спешите!.."

- "Это барыня..."

- "Это - Анна Петровна!"

Торопитесь, бегите, спешите: дребезжало опять!

Тут лакеи поставили свечки и протопали в темнеющий коридор (первый протопал Семеныч). Из-под самого потолка в зеленоватом освещении петербургского утра Аполлон Аполлонович Аблеухов - серая мышиная куча - беспокойно заерзал глазами; задыхаясь, кое-как стал сползать, покряхтывая, привалившися к перекладинам лестницы волосатою грудью, плечом и щетинистым подбородком; сполз - да как пустится мелкою дробью по направлению к лестнице с грязною подтиральной тряпкой в руке да с распахнутой полой халата, протянувшейся в воздухе фантастическим косяком. Вот споткнулся, вот стал, задышал и пальцем нащупывал пульс.

А по лестнице подымался уже господин с пушистыми бакенбардами, в наглухо застегнутом вицмундире с обтянутой талией, в ослепительно белых манжетах, с аннинскою звездой на груди, почтительно предводимый Семенычем; на подносике, чуть дрожащем в руках старика, лежала глянцевитая визитная карточка с дворянской короной.

Аполлон Аполлонович с запахнутой полой халата, суетливо выглядывал из-за статуи Ниобеи на сановитого, пушистого старика.

Право же, походил он на мышь.

БУДЕШЬ ТЫ, КАК БЕЗУМНЫЙ

Петербург - это сон.

Коли ты во сне бывал в Петербурге, ты без сомнения знаешь тяжеловесный подъезд: там дубовые двери с зеркальными стеклами; стекла эти прохожие видят; но за стеклами этими никогда не бывают они.

Тяжкоглавая медная булава разблисталась беззвучно из-за зеркала стекол тех.

Там - покатое, восьмидесятилетнее плечо: оно снится годами тем случайным прохожим, для которых все - сон и которые - сон; на покатое это плечо восьмидеся-тилетнего старика падает и темная треуголка; восьмидесятилетний швейцар так же ярко блистает оттуда и серебряным галуном, напоминая служителя из бюро похоронных процессий при отправлении службы.

Так бывает всегда.

Тяжелая медноглавая булава мирно покоится на восьмидесятилетнем плече швейцара; и увенчанный треуголкой швейцар засыпает года над "Биржевкою". Потом встанет швейцар и распахнет дверь. Днем ли, утром ли, под вечер ли ты пройдешься мимо дубовой той двери - днем, утром, под вечер ты увидишь и медную булаву; ты увидишь галун; ты увидишь - темную треуголку.

С изумлением остановишься ты пред все тем же видением. То же видел ты и в свой прошлый приезд. Пять лет уже протекло: проволновались глухо события; уж проснулся Китай; и пал Порт-Артур; желтолицыми наводняется приамурский наш край; пробудились сказания о железных всадниках Чингиз-Хана.

Но видение старых годин неизменно, бессменно: восьмидесятилетнее плечо, треуголка, галун, борода.

Миг, - коль тронется белая за стеклом борода, коль огромная прокачается булава, коль сверкнут ослепительно серебристые галуны, как бегущие с желобов ядовитые струйки, угрожающие холерой и тифом жителю подвального этажа, - коли будет все то, и изменятся старые годы, будешь ты, как безумный, кружиться по петербургским проспектам.

Ядовитая струйка из желоба обольет мозглым холодом октября.

Если б там, за зеркальным подъездом, стремительно просверкала бы тяжкоглавая булава, верно б, верно бы здесь не летали б холеры и тифы: не волновался б Китай; и не пал Порт-Артур; приамурский наш край не наводнялся бы косыми; всадники Чингиз-хана не восстали бы из своих многосотлетних гробов.

Но послушай, прислушайся: топоты... Топоты из зауральских степей. Приближаются топоты.

Это - железные всадники.

Застывая года над подъездом черно-серого, многоколонного дома, та же все повисает кариатида подъезда: густобородый, каменный колосс.

С грустною тысячелетней усмешкою, с темною пустотою день проницающих глаз повисает года он: повисает томительно; упадает сто лет карниз балконного выступа на затылок бородача и на локти каменных рук. Иссеченным из камня виноградным листом и кистями каменных виноградин проросли его чресла. Крепко в стену вдавилися чернокопытные, козлоподобные ноги.

Старый, каменный бородач!

Улыбался он многие годы над уличным шумом, приподымался он многие годы над летами, зимами, веснами - круглыми завитушками орнаментной лепки. Лето, осень, зима: снова - лето и осень; тот же он; и летом он - пористый; обледенелый, зимой истекал он ледышками; вёснами от ледышек тех и сосулек протекала капель. Но он - тот же: его минуют года.

Самое время по пояс кариатиде.

Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою стрелою проспекта. На его бороде уселась ворона: однозвучно каркает на проспект; этот скользкий, мокрый проспект отливает металлическим блеском; в эти мокрые плиты, так невесело озаренные октябрёвским деньком, отражаются: зеленоватый облачный рой, зеленоватые лица прохожих, серебристые струйки, вытекающие из рокочущих желобов.

Каменный бородач, поднятый над вихрем событий, дни, недели, года подпирает подъезд Учреждения.

Что за день!

С утра еще стали бить, стрекотать, пришепетывать капельки; от взморья пер серый туманистый войлок; парами проходили писцы; отворял им швейцар в треуголке; они вешали свои шляпы и сырые одежды на вешалках, пробегали по красного сукна ступеням, пробегали они беломраморным вестибюлем, поднимали глаза на министерский портрет; и шли но нетопленым залам - к своим холодным столам. Но писцы не писали: писать было нечего; из директорского кабинета не приносилась бумага; в кабинете не было никого; в камине растрещались поленья.

Над суровым, дубовым столом лысая голова не напружилась височными жилами; не глядела она исподлобья туда, где в камине текли резвой стаей васильки угарного газа: в одинокой той комнате все же праздно в камине текли огоньки угарного газа над каленою грудою растрещавшихся угольков; разрывались там, отрывались и рвались - красные петушиные гребни, пролетая стремительно в дымовую трубу, чтоб сливаться над крышами с гарью, с отравленной копотью и бессменно над крышами повисать удушающей, разъедающей мглой. В кабинете не было никого.

Аполлон Аполлонович в этот день не прошествовал в директорский кабинет.

Уже надоело и ждать; от стола к столу перепархивал недоумевающий шепот; слухи реяли; и - мерещились мороки; в вице-директорском кабинете трещала труба телефона:

- "Выехал ли?.. Быть не может?.. Доложите, что необходимо присутствие... быть не может..."

И вторично трещал телефон:

- "Докладывали?.. Все еще сидит за столом?...

Доложите, что время не терпит..."

Вице-директор стоял с дрожащею челюстью; недоумевающе разводил он руками; через час - полтора он спустился по бархатным ступеням в высочайшем цилиндре. Распахнулись двери подъезда... Он прыгнул в карету.

Через двадцать минут, поднимался по ступенькам желтого дома, он с изумлением видел, как Аполлон Аполлонович Аблеухов, его ближайший начальник, с запахнутой полой гадкого, мышиного цвета халата суетливо выглядывал на него из-за статуи Ниобеи.

- "Аполлон Аполлонович", - выкрикнул седовласый, аннинский кавалер, из-за статуи увидавши щетинистый подбородок сенатора, и поспешно стал оправлять большой шейный орден под галстухом.

- "Аполлон Аполлонович, да вот вы как, вот вы где? А я-то вас, мы-то вас, мы-то к вам - трезвонили, телефонили. Ждали - вас..."

- "Я... ме-ме-ме", - зажевал сутулый старик, - "разбираю свою библиотеку... Извините уж, батюшка", - прибавил ворчливо он, - "что я так, по-домашнему".

И руками он показал на свой драный халат.

- "Что это, вы больны? Э, э, э - да вы будто опухли... Э, да это отеки?" - почтительно прикоснулся гость к пылью покрытому пальцу.

Свою грязную подтиральную тряпку Аполлон Аполлонович уронил на паркет.

- "Вот не вовремя-то изволили расхвораться... А я к вам с известием... Поздравляю вас: всеобщая забастовка - в Мороветринске..."

- "С чего это вы?.. Я... ме-ме-ме... Я здоров", - тут лицо старика недовольно распалось в морщины (известие о забастовке принял он равнодушно: видимо, он более ничему удивиться не мог) - "и пожалуйте: завелась, знаете, пыль"...

- "Пыль?"

- "Так я ее - тряпкой".

Вице-директор с пушистыми баками почтительно теперь наклонился перед этою сутуловатой развалиной и пытался все приступить к изложению чрезвычайно важной бумаги, которую он в гостиной перед собой разложил на перламутровом столике.

Но Аполлон Аполлонович снова его перебил:

- "Пыль, знаете, содержит микроорганизмы болезней... Так я ее - тряпкой..."

Вдруг эта седая развалина, только что севшая в кресле ампир, стремительно привскочила, рукой опираясь о ручку; пальцем уткнулась в бумагу стремительно другая рука.

- "Что это?"

- "Как я вам докладывал только что..."

- "Нет-с, позвольте-с..." - К бумаге Аполлон Аполлонович ожесточенно припал: помолодел, побелел, стал - бледно-розовым (красным быть он не мог уже).

- "Постойте!.. Да они посходили с ума?.. Нужна моя подпись? Под эдакой подписью?!"

- "Аполлон Аполлонович..."

- "Подписи я не дам".

- "Да ведь - бунт!"

- "Сменить Иванчевского..."

- "Иванчевский сменен: вы - забыли?"

- "Подписи я не дам..."

Аполлон Аполлонович с помолодевшим лицом, с неприлично распахнутой полой халата шлепал взад и вперед по гостиной, спрятав за спину руки, опустив низко лысину: подойдя вплотную к изумленному гостю, он забрызгал слюной:

- "Как могли они думать? Одно дело - твердая, административная власть, а другое дело... - нарушение прямых, законных порядков".

- "Аполлон Аполлонович", - урезонивал аннинский кавалер, - "вы человек твердый, вы - русский... Мы надеялись... Нет, вы конечно подпишитесь..."

Но Аполлон Аполлонович завертел подвернувшийся карандаш между двумя костяшками пальцев; остановился, зорко как-то взглянул на бумагу: переломался, треснувши, карандаш; взволнованно он теперь перевязывал кисти халата с гневно дрожащею челюстью.

- "Я, батюшка, человек школы Плеве... Я знаю, что делаю... Яйца кур не учат..."

- "Ме-емме... Я не дам своей подписи".

Молчание.

- "Ме-емме... Ме-емме..."

И надул пузырем свои щеки...

Господин с пушистыми бакенбардами недоумевающе спускался по лестнице; для него было ясно: карьера сенатора Аблеухова, созидаемая годами, рассыпалася прахом. По отъезде вице-директора Учреждения Аполлон Аполлонович продолжал расхаживать в сильном гневе среди кресел ампир. Скоро он удалился; скоро вновь появился: он под мышкою тащил тяжеловесную папку бумаг на перламутровый столик, припадая папкою и плечом к все еще болевшему боку; положивши перед собой эту папку бумаг, Аполлон Аполлонович позвонился и приказал немедленно перед собою развести огонек.

Из-за нотабен, вопросительных знаков, параграфов, черточек, из-за уже последней работы на каминный огонь поднималась мертвая голова; губы сами себе бормотали:

- "Ничего-с... Так себе..."

Закипела, и от себя отделяя кипящие трески и блес-ки, расфыркалась жаром дохнувшая груда - малиновая, золотая; угольями порассыпались поленья.

Лысая голова поднялась на камин с сардоническим, с усмехнувшимся ртом и с прищуренными глазами, воображая, как теперь летит от нее через слякоть взбешенный, окончательный карьерист, предложивший ему, Аблеухову, просто подлую сделку с ничем не запятнанной совестью.

- "Я, мои судари, человек школы Плеве... И я знаю, что делаю... Так-то-с, судари..."

Остро отточенный карандашик - вот он прыгает в пальцах; остро отточенный карандашик стаями вопросительных знаков упал на бумагу; это ведь последнее его дело; через час будет дело это окончено; через час в Учреждение затрещит - в телефон: с уму непостижимым известием.

Подлетела карета к кариатиде подъезда, а кариатида - не двинулась: бородач - старый, каменный, подпирающий подъезд Учреждения.

Тысяча восемьсот двенадцатый год освободил его из лесов. Тысяча восемьсот двадцать пятый год бушевал декабрьскими днями; отбушевали они; пробушевали январские дни так недавно: это был - девятьсот пятый год.

Каменный бородач!

Все бывало под ним и все под ним быть перестало. То, что он видел, не расскажет он никому.

Помнит и то, как осаживал кучер свою кровную пару, как клубился дым от тяжелых конских задов; генерал в треуголке, в крылатой, бобром обшитой шинели, грациозно выпрыгивал из кареты и при криках "ура" пробегал в открытую дверь.

После же, при криках "ура" генерал попирал пол балконного выступа белолосинной ногою. Имя то утаит бородач, подпирающий карниз балконного выступа; каменный бородач и доселе знает то имя.

По о нем не расскажет он.

Никому, никогда не расскажет он о слезах сегодняшней проститутки, приютившейся ночью под ним на ступенях подъезда.

Не расскажет он никому о недавних наездах министра: был тот в цилиндре; и была у него в глазах - зеленоватая глубина; поседевший министр, выходя из легеньких санок, гладил холеный ус серой шведской перчаткой.

Он потом стремительно пробегал в открытую дверь, чтоб задумываться у окон.

Бледное, бледное лицевое пятно, прижатое к стеклам, выдавалось - оттуда вон; не угадал бы случайный прохожий, глядя на это пятно, в том прижатом пятне - не угадал бы случайный прохожий в том прижатом пятне повелительного лица, управляющего отсюда российскими судьбами.

Бородач его знает; и - помнит; но рассказать - не расскажет - никому, никогда!..

Пора, мой друг, пора; покоя сердце просит... Бегут за днями дни, и каждый день уносит Частицу бытия; а мы с тобой вдвоем Располагаем жить; а там - глядь: и умрем.16

Так говаривал своему одинокому другу поседевший, одинокий министр, теперь почивающий.

И нет его - и Русь покинул он, Взнесенну им...17

И - мир его праху...

Но швейцар с булавой, засыпающий над "Бир-жевкою", измученное лицо знавал хорошо: Вячеслава Константиновича, слава Богу, в Учреждении еще помнят, а блаженной памяти императора Николая Павловича в Учреждении уж не помнят: помнят белые залы, колонны, перила.

Помнит каменный бородач.

Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою ль стрелою проспекта, иль над горькой, соленой, чужой - человеческою слезой?

На свете счастья нет, а есть покой и воля... Давно желанная мечтается мне доля: Давно, усталый раб, замыслил я побег В обитель дальнюю трудов и чистых нег.

Приподымается лысая голова, - мефистофельский, блеклый рот старчески улыбается вспышкам; вспышками пробагровеет лицо; глаза - опламененные все же; и все же - каменные глаза: синие - и в зеленых провалах! Холодные, удивленные взоры; и - пустые, пустые. Мороками поразожглись времена, солнца, светы. Вся жизнь - только морок. Так стоит ли? Нет, не стоит:

- "Я, судари мои, школы Плеве... Я, судари мои... Я - ме-ме-ме..."

Падает лысая голова.

В Учреждении от стола к столу перепархивал шепот; вдруг дверь отворилась: пробежал к телефону чиновник с совершенно белым лицом.

- "Аполлон Аполлонович... выходит в отставку..."

Все вскочили; расплакался столоначальник Легонин; и возникло все это: идиотский гул голосов, ног неровные топоты, из вице-директорской комнаты вразумительный голос; и - треск телефона (в департамент девятый); вице-директор стоял с дрожащею челюстью; в руке его кое-как плясала телефонная трубка: Аполлон Аполлонович Аблеухов, собственно, уже не был главой Учреждения.

Через четверть часа, в наглухо застегнутом вицмундире с обтянутой талией седовласый вице-директор с аннинской звездой на груди уже отдавал приказания; через двадцать минут свежевыбритый и волнением молодеющий лик проносил он по залам.

Так совершилось событие неописуемой важности.

ГАДИНА

Закипевшие воды канала бросились к тому месту, где с оголтелых пространств Марсова Поля ветер ухал в суками стонавшую чащу: что за страшное место!

Страшное место увенчивал великолепный дворец; вверх протянутой башнею напоминал он причудливый замок: розово-красный, тяжелокаменный; венценосец проживал в стенах тех; не теперь это было; венценосца того уже нет.

Во царствии Твоем помяни его душу, о, Господи!

Розово-красный дворец выступал своим вверх протянутым верхом из гудящей гущи узловатых, совершенно безлистных суков; суки протянулись там к небу глухими порывами и, качаясь, ловили бегущие хлопья туманов; каркая, вверх стрельнула ворона; взлетела, прокачалась над хлопьями, и обратно низринулась.

Пролетка пересекала то место.

Полетели навстречу два красненьких, маленьких домика, образовавших подобие выездной арки на площади перед дворцом; слева площади древесная куча угрожала гудением; и будто наваливалось кренящимися верхами стволов; шпиц высокий вытарчивал из-за туманистых хлопьев.

Конная статуя вычерняласъ неясно с отуманенной площади; проезжие посетители Петербурга этой статуе не уделяют внимания; я всегда подолгу простаиваю перед ней: великолепная статуя!18 Жалко только, что какой-то убогий насмешник при последнем проезде моем золотил ее цоколь.

Своему великому прадеду соорудил эту статую самодержец и правнук, самодержец проживал в этом замке; здесь же кончились его несчастливые дни - в розовокаменном замке; он не долго томился здесь; он не мог здесь томиться; меж самодурною суетой и порывами благородства разрывалась душа его; из разорванной этой души отлетел младенческий дух.

Вероятно, не раз появлялась курносая в белых локонах голова в амбразуре окна; вон окошко - но из этого ль? И курносая в локонах голова томительно дозирала пространства за оконными стеклами; и утопали глаза в розовых угасаниях неба; или же: упирались глаза в серебряную игру и в кипения месячных отблесков в густолиственной куще; у подъезда стоял павловец-часовой в треугольной шапке с полями и брал ружьем на караул при выходе золотогрудного генерала в андреевской ленте,19 направлявшегося к золотой, расписанной акварелью карете; красно-пламенный высился кучер с приподнятых козел; на запятках кареты стояли губастые негры.

Император Павел Петрович, окинувши взглядом все это, возвращался к сентимен-тальному разговору с кисейно-газовой фрейлиной, и фрейлина улыбалась; на ланитах ее обозначались две лукавые ямочки, и - черная мушка.

В роковую ту ночь в те же стекла втекало лунное серебро, падая на тяжелую мебель императорской опочивальни; падало оно на постель, озолощая лукавого, мечущего искры амурчика; и на бледной подушке вырисовывался будто тушью набросанный профиль; где-то били куранты; откуда-то намечались шаги... Не прошло и трех мгновений - и постель была смята: в месте бледного профиля отенялась вдавлина головы; простыни были теплы; опочившего - не было; кучечка белокудерных офицеров с обнаженными шашками наклонила головы к опустевшему ложу; в запертую дверь сбоку ломились; плакался женский голос; вдруг рука розовогубого офицера приподняла тяжелую оконную штору; из-под спущенной кисеи, на окне, в сквозном серебре - там дрожала черная, тощая тень.

А луна продолжала струить свое легкое серебро, падая на тяжелую мебель императорской спальни; падало оно на постель, озолощая блеснувшего с изголовья амурчика; падало оно и на профиль, смертельно белый, будто прочерченный тушью... Где-то били куранты; в отдалении отовсюду топотали шаги.

Николай Аполлонович бессмысленно озирал это мрачное место, не замечая и вовсе, что бритая физиономия его везущего подпоручика от времени и до времени поворачивалась на своего, с позволения заметить, соседа; взгляд, которым окидывал подпоручик Лихутин свою везомую жертву, казался исполненным любопытства; непокойно вертелся он всю дорогу; всю дорогу толкался он боком. Николай Аполлонович понемногу догадывался, что Сергею Сергеевичу его касаться невмоготу... хотя бы и боком; и вот он пихался, награждая попутчика мелкой дробью толчков.

В это время ветер сорвал с Аблеухова итальянскую шляпу с полями, и непроизвольным движением этот последний поймал ее на коленях у Сергея Сергеевича; на мгновение он прикоснулся и к костенеющим пальцам, но пальцы Сергея Сергеича дрогнули и с явным гадливым испугом отскочили вдруг вбок; угловатый локоть задвигался. Подпоручик Лихутин теперь, вероятно, испытывал не прикосновение к коже знакомого и, можно сказать, закадычного товарища детства, а... гадины, которую... пришибают... на месте...

Аблеухов приметил тот жест; в свой черед стал с испугом присматриваться и он к своему товарищу детства, с кем он был когда-то на ты; этот ты, Сережка, то есть Сергей Сергеич Лихутин, со времени их последнего разговора помолодел, ну, право, - лет на восемь, именно превратившись в "Сережку" из Сергея Сергеича; но теперь-то уж этот "Сережка" с подобострастием не внимал парениям аблеуховской мысли, как во время оно, на бузине, в старом дедовском парке тому назад - восемь лет; прошло восемь лет; и все восемь лет изменили: бузина сломалась давно, а он... - подобострастно поглядывал он на Сергея Сергеича.

Их неравные отношения опрокинулись; и все, все - пошло в обратном порядке; идиотский вид, пальтецо, толчки угловатого локтя и прочие жесты нервозности, прочитанные Николаем Аполлоновичем, как жесты презрения, - все, все это наводило на грустные размышления о превратности человеческих отношений; наводило на грустные размышления и это ужасное место: розово-красный дворец, дико воющий и в небо вороной стреляющий сад, два красненьких домика и конная статуя; впрочем, сад, замок, статуя уже остались у них за плечами. И Аблеухов осунулся.

- "Вы, Сергей Сергеевич, оставляете службу?"

- "А?"

- "Службу..."

- "Как видите..."

И Сергей Сергеевич на него поглядел таким взором, как будто он доселе не знал Аблеухова; он его оглядел от головы и до ног.

- "Я бы вам, Сергей Сергеевич, посоветовал приподнять воротник: у вас простужено горло, а при этой погоде, в самом деле, ничего не стоит - легко..."

- "Чтб такое?"

- "Легко схватить жабу".

- "И по вашему делу", - глухо буркнул Лихутин; раздалось его суетливое фырканье.

- "Да я не о горле... Службу я оставляю по вашему делу, то есть не по вашему делу, а именно: благодаря вам".

- "Намек", - чуть было не воскликнул Николай Аполлонович и поймал снова взгляд: на знакомых так никогда не глядят, а глядят так, пожалуй, на небывалое заморское диво, которому место в кунсткамере (не в пролетке, не на проспекте - тем более...).

С видом таким прохожие вскидывают глаза на слонов, иногда проводимых поздно вечером в городе, - от вокзала до цирка; вскинут глаза, отшатнутся, и - не поверят глазам; дома будут рассказывать:

- "Верите ли, мы на улице повстречали слона!"

Но все над ними смеются.

Вот такое вот любопытство выражали взоры Лихутина; не было в них возмущенности; была, пожалуй, гадливость (как от соседства с удавом); ползучие гадины ведь не вызовут гнева - просто их пришибут, чем попало: на месте...

Николай Аполлонович соображал поручиком процеженные слова о том, что службу покидает поручик - из-за него одного; да, - Сергей Сергеич Лихутин и потеряет возможность состоять на государственной службе после того, что сейчас случится там между ними обоими; квартирка-то, очевидно, будет пуста (в ней гадина и будет раздавлена)... Произойдет такое, такое... Николай Аполлонович не на шутку тут струсил; он заерзал на месте и - и: все его десять пальцев, дрожащих, холодных, вцепились в рукав подпоручика.

- "А?.. Что это?.. Почему это вы?"

Промаячил тут домик, домик кисельного цвета, снизу доверху обставленный серою лепною работою: завитушками рококо (может быть, некогда послуживший пристанищем для той самой фрейлины с черной мушкой, с двумя лукавыми ямочками на лилейных ланитах).

- "Сергей Сергеич... Я, Сергей Сергеевич... Я должен признаться вам... Ах, как я сожалею... Крайне, крайне печально: мое поведение... Я, Сергей Сергеич, вел себя... Сергей Сергеевич... позорно, плачевно... Но у меня, Сергей Сергеевич, оправдание - есть: да, есть, есть оправдание. Как человек просвещенный, гуманный, как светлая личность, не как какой-нибудь, Сергей Сергеевич, - вы сумеете все понять... Я не спал эту ночь, то есть, я хотел сказать, страдаю бессонницей... Доктора нашли меня", - унизился он до лганья, - "то есть мое положение - очень-очень опасным... Мозговое переутомление с псевдогаллюцина-циями, Сергей Сергеевич (почему-то вспомнились слова Дудкина)... Что вы скажете?"

Но Сергей Сергеевич ничего не сказал: без возмущения посмотрел; и была во взгляде гадливость (как от соседства с удавом); гадины не вызывают ведь гнева: их... пришибают... на месте...

"Псевдогаллюцинации...", - умоляюще затвердил Аблеухов, перепуганный, маленький, косолапый, залезая глазами в глаза (глаза глазам не ответили); он хотел объясниться немедленно; и - здесь, на извозчике: объясниться здесь - не в квартирке; и так уже не далек роковой тот подъезд; если же до подъезда не сумеют они прийти в соглашение с офицером, то - все, все, все: будет кончено! Кон-че-но! Произойдет убийство, оскорбление действием, или просто случится безобразная драка:

- "Я... я... я..."

- "Сходите: приехали..."

Николай Аполлонович поглядывал пред собой оловянными, неморгающими глазами - поглядывал на синеватые тумана клоки, откуда все хлюпали капельки, закружившие на булькнувших лужах металлические пузыри.

Подпоручик Лихутин, соскочивший на тротуар, бросил деньги извозчику и теперь стоял пред пролеткой, ожидая сенаторского сынка; этот что-то замешкался.

- "Погодите, Сергей Сергеевич: тут со мной была палка... Ах? Где она? Неужели же я выронил палку?"

Он действительно отыскивал палку; но палка пропала бесследно; Николай Аполлонович, совершенно бледный, обеспокоенно поворачивал во все стороны умоляющие глаза.

- "Ну? Что же?"

- "Да палка".

Голова Аблеухова глубоко ушла в плечи, а плечи качались; рот же криво раздвинулся; Николай Аполлонович поглядывал пред собой оловянными, неморгающими глазами на синеватые тумана клоки; и - ни с места.

Тут Сергей Сергеич Лихутин стал сердито, нетерпеливо дышать; он, схватив Аблеухова за рукав, хотя деликатно, но крепко, принялся осторожно высаживать его из пролетки, возбуждая явное любопытство домового дворника, - принялся высаживать, как товарами переполненный тюк.

Но ссаженный Николай Аполлонович так и вцепился ногтями Лихутину в руку: как они пройдут в эту дверь, - в темноте рука-то ведь может, пожалуй, принять неприличную позу по отношению к его, Николая Аполлоновича, щеке; в темноте-то ведь не отскочишь; и - кончено: телодвижение совершится; род Аблеуховых опозоренным навеки останется (их никогда не бивали).

Вот и так уже подпоручик Лихутин (вот бешеный!) свободною ухватился рукою за ворот итальянской накидки; и Николай Аполлонович стал белей полотна.

- Я пойду, пойду, Сергей Сергеич..."

Каблуком инстинктивно он уткнулся в бока приподъездной ступеньки; впрочем, он тотчас одумался, чтобы не казаться посмешищем. Хлопнула подъездная дверь.

ТЬМА КРОМЕШНАЯ

Тьма кромешная охватила их в неосвещенном подъезде (так бывает в первый миг после смерти); тотчас же в темноте раздалось пыхтение подпоручика, сопровождаемое мелким бисером восклицаний.

- "Я... вот здесь стоял: вот-вот - здесь стоял... Стоял, себе, знаете..."

- "Это так-то вы, Николай Аполлонович?.. Это так-то вы, сударь мой?.."

- "В совершенно нервном припадке, повинуясь болезненным ассоциациям представлений..."

- "Ассоциациям?.. Почему же ни с места вы?.. Как сказали-то - ассоциациям?.."

- "Врач сказал... Э, да что вы подтаскиваете? Не подтаскивайте: я ходить умею и сам..."

- "А вы что хватаетесь за руку?.. Не хватайтесь, пожалуйста", - раздалось уже выше...

- "И не думаю..."

- "Хватаетесь..."

- "Я же вам говорю...", - раздалось еще выше...

- "Врач сказал, - врач сказал: рредкое такое - мозговое расстройство, такое-такое: домино и все подобное там... Мозговое расстройство...", - пропищало уже откуда-то сверху.

Но еще где-то выше неожиданный упитанный голос громогласно воскликнул:

- "Здравствуйте!"

Это было у самой двери Лихутиных.

- "Кто тут такое?"

Сергей Сергеич Лихутин из совершеннейшей тьмы недовольно возвысил свой голос.

- "Кто тут такое?", - возвысил голос свой и Николай Аполлонович с огромнейшим облегчением; вместе с тем он почувствовал: ухватившаяся за него оторвалась, упала - рука; и - щелкнула облегчительно спичка.

Незнакомый, упитанный голос продолжал возглашать:

- "А я стою себе тут... Звонюсь, звонюсь - не отпирают. И, скажите пожалуйста: знакомые голоса".

Когда чиркнула спичка, то обозначились пухо-белые пальцы со связкою роскошней-ших хризантем: а за ними, во мраке, обозначилась и статная фигура Вергефдена - почему это он был здесь в этот час.

- "Как? Сергей Сергеевич?"

- "Обрились?.."

- "Как!.. В штатском..."

И тут сделавши вид, что Аблеухов замечен впервые им (Аблеухова, скажем мы от себя, заметил он тотчас), он чиркнул спичкой и с высоко приподнятыми бровями на него стал Вергефден выглядывать из-за качавшихся в руке хризантем.

"И Николай Аполлонович тут?.. Как ваше здоровье, Николай Аполлонович?.. После вчерашнего вечера я, признаться, подумал... Вам ведь было не по себе?.. С балу вы как-то шумно исчезли?.. Со вчерашнего вечера..."

Снова чиркнула спичка; из цветов уставились два насмешливых глаза: знал прекрасно Вергефден, что Николай Аполлонович не вхож в Лихутинский дом; видя его, столь явно влекомого к двери, по соображениям светских приличий Вергефден заторопился:

- "Я не мешаю вам?.. Дело в том, что я на минуточку... Мне и некогда... Мы по горло завалены... Аполлон Аполлонович, батюшка ваш, поджидает меня... По всем признакам ожидается забастовка... Дел - по горло..."

Ему не успели ответить, потому что дверь отворилась стремительно; перекрахмаленная полотняная бабочка показалась из двери, - бабочка, сидящая на чепце.

- "Маврушка, я не вовремя?"

- "Пожалуйте, барыня дома-с..."

- "Нет, нет, Маврушка... Лучше уж вы передайте цветы эти барыне... Это долг", - улыбнулся он Сергею Сергеичу, пожимая плечами, как пожимает плечами и улыбается мужчина мужчине после дня, проведенного совместно в светском обществе дам...

- "Да, мой долг перед Софьей Петровной - за количество сказанных фифок..."

И опять улыбнулся: и - спохватился:

- "Ну так прощайте, дружище. Adieu, Николай Аполлонович: вид у вас переутомленный, нервозный..."

Дробью вниз упадали шаги; и оттуда, с нижней площадки, еще раз долетало:

- "И нельзя же все с книгами..."

Николай Аполлонович чуть было вниз не крикнул:

- "Я, Герман Германович, тоже... И мне пора восвояси... Не по дороге ли нам?"

Но шаги упали, и - бац: хлопнула дверь.

Тут Николай Аполлонович почувствовал вновь себя одиноким; и вновь - схваченным; да, - на этот раз окончательно; схваченным перед Мавруш-кой. На лице его написался тут ужас, на лице же Маврушки - недоумение и перепуг, в то время как какая-то откровенная сатанинская радость совершенно отчетливо написалась на лице подпоручика; обливаясь испариной, из кармана он вытащил свободной рукою носовой свой платок - тиская, прижимая к стенке, таща, увлекая, подталкивая другой свободной рукою отбивающуюся фигурку студента.

В свою очередь: отбивающаяся фигурка оказалась гибкой, как угорь; в свою очередь, эта фигурка, сама собой отбиваясь, от двери отскакивала - прочь-прочь; подталкиваемая, - отталкивалась она и оттискивалась она; так, попав ногой в муравейник, мы отскакиваем инстинктивно, видя тысячи красненьких муравьев, заметавшихся суетливо на ногою продавленной куче; и от кучи исходит тогда отвратительный шелест; неужели же некогда привлекательный дом превратился для Nicolas Аблеухова - в ногою продавленный муравейник? Что могла подумать тут изумленная Маврушка?

Был-таки Николай Аполлонович втолкнут.

- "Пожалуйста, милости просим..."

Был-таки втолкнут; но в прихожей он, соблюдая последние крохи достоинства, озирая желтую знакомую под дуб вешалку и у ящика перед зеркалом озирая ту же перебитую ручку, заметил:

- "Я к вам... собственно... ненадолго..."

И свой плащ чуть было не отдал он Маврушке (фу - парового отопления жар и запах); и - розовый кимоно!.. Пропорхнул атласный кусок его из прихожей в соседнюю комнату: кусок самой Софьи Петровны; точней - платья Софьи Петровны...

Не было времени думать.

Плащ не был отдан, потому что Сергей Сергеич Лихутин, подвернувшийся под руки Маврушке, отрывисто просипел:

- "В кухню..."

И без соблюдения элементарных приличий радушного хозяина дома Сергей Сергеевич пропихнул широкополую шляпу и разлетевшийся по воздуху плащ прямо в комнату с Фузи-Ямами. Нечего прибавлять, что под шляпой с полями и под складками разлетевшегося плаща разлетелся в ту комнату и обладатель плаща, Николай Аполлонович.

Николай Аполлонович, влетая в столовую, на одно мгновение увидел пробегающий в дверь: кимоно; и - захлопнулась дверь за куском кимоно.

Николай Аполлонович проехался через комнату с Фузи-Ямами, не заметивши здесь никакой существенной перемены, не заметивши следов штукатурки на полосатом, пестром ковре; под ногами она надавилась - после случая; ковры потом чистили; но следы штукатурки остались. Николай Аполлонович ничего не заметил: ни следов штукатурки, ни переплета осыпавшегося потолка. Поворачивая рта трусливый оскал на его влекущего палача, он внезапно заметил... -

Там дверь приоткрылась - из Софьи Петровни-ной комнаты, там в дверную щель просунулась голова: Николай Аполлонович только и видел - два глаза: в ужасе глаза на него повернулись из потока черных волос.

Но едва на глаза повернулся он, как глаза от него отвернулись; и раздалось восклицание:

- "Ай, ай!"

Софья Петровна увидела: меж альковом покрытый испариной подпоручик по коврам и паркетам влачился с крылатою жертвою (Николай Аполлонович в плаще казался крылатым), покрытой испариной тоже, - с жертвою, у которой из-под крыльев плаща пренеприлично болталася зеленая брюка, выдавая предательски штрипку.

- "Тррр" - волочилися по ковру его каблуки; и ковер покрылся морщинками.

В это время Николай Аполлонович и повернул свою голову, и, увидевши Софью Петровну, плаксиво он ей прокричал:

- "Оставьте нас, Софья Петровна: между мужчинами полагается это", - в это время слетел с него плащ и пышно упал на кушетку фантастическим двукрылым созданием.

- "Тррр" - волочилися по ковру его каблуки.

Ощутив громадную встряску, на мгновенье в пространстве Николай Аполлонович взвесился, дрыгая ногами, и... - отделилась от его головы, мягко шлепнувши, широкополая шляпа. Сам же он, дрыгая ногами и описывая дугу, грянулся в незапертую дверь плотно закрытого кабинетика; подпоручик уподобился тут праще, а Николай Аполлонович уподобился камню: камнем грянулся в дверь; дверь раскрылась: он пропал в неизвестности.

ОБЫВАТЕЛЬ

Наконец Аполлон Аполлонович встал.

Обеспокоенно как-то он стал озираться; оторвался от пачечек параллельно положенных дел: нотабен, параграфов, вопросительных, восклицательных знаков; замирая, дрожала и прыгала рука с карандашиком - над пожелтевшим листом, над перламутровым столиком; лобные кости натужились в одном крепком упорстве: понять, что бы ни было, какою угодно ценою.

И - понял.

Лакированная карета с гербом уже более не подлетит к старой, каменной кариатиде; там, за стеклами, навстречу не тронутся: восьмидесятилетнее плечо, треуголка, галун и медноглавая булава; из развалин не сложится Порт-Артур; но - взволнованно встанет Китай; чу - прислушайся: будто топот далекий; то - всадники Чингиз-хана.

Аполлон Аполлонович прислушался: топот далекий; нет, не топот: там проходит Семеныч, пересекая холодные великолепия разблиставшихся комнат; вот он входит, озираясь, проходит; видит - треснуло зеркало: поперек его промерцала зигзагами серебряная стрела; и - застыла навеки.

Проходит Семеныч.

Аполлон Аполлонович не любил своей просторной квартиры с неизменною перспективой Невы: зеленоватым роем там неслись облака; они сгущались порою в желтоватый дым, припадающий к взморью;

темная, водная глубина сталью своих чешуи плотно билась в граниты; в зеленоватый рой убегал неподвижный шпиц... с Петербургской Стороны. Аполлон Аполлонович обеспокоенно стал озираться: эти стены! Здесь он засядет надолго - с перспективой Невы. Вот его домашний очаг; окончилась служебная деятельность.

Что же?

Стены - снег, а не стены! Правда, немного холодные... Что ж? Семейная жизнь; то есть: Николай Аполлонович, - ужаснейший, так сказать...; и - Анна Петровна, ставшая на старости лет... просто Бог знает кем!

Ме-емме...

Аполлон Аполлонович крепко сжал свою голову в пальцах, убегая взглядом в растрещавшийся и жаром дохнувший камин: праздная мозговая игра!

Она убегала - убегала за грани сознания: там она продолжала вздыматься в рои хаотических клубов; и вспомнился Николай Аполлонович - небольшого росточку с какими-то пытливо-синими взорами и с клубком (должно отдать справедливость) многообразнейших умственных интересов, перепутанных донельзя.

И - вспомнилась девушка (это было, тому назад, - тридцать лет); рой поклонников; среди них еще сравнительно молодой человек, Аполлон Аполлонович Аблеухов, уже статский советник и - безнадежный вздыхатель.

И - первая ночь: ужас в глазах оставшейся с ним подруги - выражение отвращения, презрения, прикрытое покорной улыбкой; в эту ночь Аполлон Аполлонович Аблеухов, уже статский советник, совершил гнусный, формою оправданный акт: изнасиловал девушку; насильничество продолжалось года; а в одну из ночей зачат был Николай Аполлонович - между двух разнообразных улыбок: между улыбками похоти и покорности; удивительно ли, что Николай Аполлонович стал впоследствии сочетанием из отвращения, перепуга и похоти? Надо было бы тотчас же им приняться за совместное воспитание ужаса, порожденного ими: очеловечивать ужас.

Они же его раздували...

И раздувши до крайности ужас, поразбежались от ужаса; Аполлон Аполлонович - управлять российскими судьбами; Анна ж Петровна - удовлетворять половое влечение с Манталини (итальянским артистом); Николай Аполлонович - в философию; и оттуда - в собрания абитуриентов несуществующих заведений (ко всем этим усикам!). Их домашний очаг превратился теперь в запустение мерзости.

В эту-то опустевшую мерзость он теперь возвратится; вместо Анны Петровны он встретится с запертою лишь дверью, ведущей в ее апартаменты (если Анна Петровна не возымеет желания возвратиться - в опустевшую мерзость); от апартаментов ключ находится у него (в эту часть холодного дома заходил он - два раза: посидеть; оба раза схватил он там насморк).

Вместо ж сына увидит он моргающий, ускользающий глаз - огромный, пустой и холодный: василькового цвета; не то - воровской; а не то - перепуганный донельзя; ужас будет там прятаться - тот самый ужас, который у новобрачной вспыхивал в ночь, когда Аполлон Аполлонович Аблеухов, статский советник, впервые...

И так далее, и так далее..

По оставлению им государственной службы эти парадные комнаты, вероятно, позакроются тоже; стало быть, останется коридор с прилегающими - комнатами для него и комнатами для сына; самая его жизнь ограничится коридором: будет шлепать там туфлями; и - будут: газетное чтение, отправление органических функций, ни с чем не сравнимое место, предсмертные мемуары и дверь, ведущая в комнаты сына.

Да, да, да!

Подглядывать в замочную скважину; и - отскакивать, услышавши подозрительный шорох: или - нет: в соответственном месте провертеть шилом дырочку; и - ожидание не обманет: жизнь застенная сына перед ним откроется с точно такою же точностью, с какой открывается взору часовой разобранный механизм. Вместо государственных интересов его встретят новые интересы - с этого обсервационного пункта.

Это все - будет:

- "Доброе утро, папаша!"

- "Доброго, Коленька, утра!"

И - разойдутся по комнатам.

И - тогда, и - тогда: дверь замкнувши на ключ, он приложится к проверчен-ной дырочке, чтобы видеть и слышать и порою дрожать, прерывисто вздрогнуть - от огненной, обнаруженной тайны; тосковать, бояться, подслушивать: как они открывают душу друг другу - Николай Аполлонович и незнакомец тот, с усиками; ночью, сбросивши с себя одеяло, будет он выставлять покрытую испариной голову; и, обсуждая подслушанное, будет он задыхаться от сердечных толчков, разрывающих сердце на части, принимать лепешки и бегать... к ни с чем не сравнимому месту: по коридору отшлепывать туфлями вплоть до... нового утра.

- "Доброе утро!"

- "Так-с, Коленька..."

Вот - жизнь обывателя!

Неодолимое стремление повлекло его в комнату сына; робко скрипнула дверь: открылась приемная комната; остановился он на пороге; весь - маленький, старенький; теребил дрожащей рукою малино-ватые кисти халата, обозревая нескладицу: и клетку с зелеными попугаями, и арабскую табуретку с инкрустациями из слоновой кости и меди; и видел - нелепицу: во все стороны порезвились с табуретки кипящие красные складки пышно павшего домино, будто бьющиеся огни и льющиеся оленьи рога - прямо под голову пятнистому леопарду, распластанному на полу, с оскаленной головой; Аполлон Апол-лонович постоял, пожевал губами, почесал будто инеем обсыпанный подбородок и с омерзением сплюнул (историю этого домино он ведь знал); шутовское и безголовое, раскидалось оно атласными полами и безрукими рукавами; на суданской ржавой стреле была повешена масочка.

Аполлону Аполлоновичу показалось, что - душно: вместо воздуха в атмосфере был разлит свинец; точно тут передумывались ужасные, нестерпимые мысли... Неприятная комната!.. И - тяжелая атмосфера!

Вот - страдальчески умехнувшийся рот, вот - глаза василькового цвета, вот - светом стоящие волосы: облеченный в мундир с чрезвычайно тонкою талией и сжимая в руке белолайковую перчатку, Николай Аполлонович, чисто выбритый (может быть, надушенный), при шпаге, страдал из-за рамы: Аполлон Аполлонович внимательно посмотрел на портрет, писанный последней минувшей весною, и - прошествовал в соседнюю комнату.

Незапертый письменный стол поразил внимание Аполлона Аполлоновича: там был выдвинут ящичек; Аполлон Аполлонович возымел инстинктивное любопытство (рассмотреть его содержание); быстрыми шагами подбежал он к письменному столу и схватил - огромный на столе забытый портрет, который он завертел с глубочайшей задумчивостью (рассеянность отвлекла его мысль от содержания ящичка); портрет изображал какую-то даму - брюнетку...

Рассеянность проистекала от созерцания одной высокой материи, потому что материя эта развернулась в мыслительный ход, по которому устремился сенатор; этот ход не имел ничего общего с комнатой сына, ни со стоянием в комнате сына, куда Аполлон Аполлонович, вероятно, проник машинально (неодолимое стремление - машинальный поступок); машинально потом опустил он глаза и увидел, что рука его вертит уже не портрет, а какой-то тяжелый предмет, в то время как мысль обозревает тот тип государственных деятелей, которые в просторечии имеют быть названы карьеристами, с представителем коих он имел несчастие объясняться недавно: при покойном министре были они солидарны с ним, а теперь они его - Аблеухова - собираются...

Что собираются?

Тяжелый предмет напоминал по форме сардинницу; он был вытащен рукою сенатора машинально; машинально схватил Аполлон Аполлонович кабинетный портрет, а очнулся от мысли - с круглогранным предметом: и в нем что-то дзанкнуло; менее всего тут сенатор вспомнил о бездне (мы над бездною часто пьем кофе со сливками), но рассматривал круглогранный предмет с величайшим вниманием, наклонив над ним голову и слушая тикание часиков: часовой механизм - в тяжелой сардиннице...

Предмет ему не понравился...

Предмет с собой он понес для более детального рассмотрения - чрез коридор в гостиную комнату, - склонив над ним голову и напоминая серую, мышиную кучу; в это время он думал о все том же типе государственных деятелей; люди этого типа для защиты себя от ответственности защищаются пустейшими фразами, вроде "как известно", когда ничего еще не известно, или: "наука нас учит", когда наука не учит (мысль его всегда струила какие-то яды на враждебную партию)...

Аполлон Аполлонович пробежал с предметом к тому краю гостиной, где на львиных ногах поднялся инкрустированный столик; чопорно со стола поднималась там длинноногая бронза; на китайский лаковый он подносик положил тяжелый предмет, наклоняя лысую голову, над которою ламповый абажур расширялся стеклом бледно-фиолетовым и расписанным тонко.

Но стекло потемнело от времени; и тонкая роспись потемнела от времени тоже.

Андрей Белый - ПЕТЕРБУРГ - 08, читать текст

См. также Андрей Белый - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ПЕТЕРБУРГ - 09
НЕДООБЪЯСНИЛСЯ Николай Аполлонович, влетев в кабинетик Лиху-тина, грян...

Северная симфония
(1-я, героическая) Посвящаю Эдвардсу Григу ВСТУПЛЕНИЕ Большая луна плы...