Андрей Белый
«ПЕТЕРБУРГ - 07»

"ПЕТЕРБУРГ - 07"

МЕРТВЫЙ ЛУЧ ПАДАЛ В ОКОШКО

Так, так, так: там стояли они; так же стояли они при последнем ночном возвращении. И они его ждали. Кто они были, этого сказать положительно было нельзя: два очертания. Мертвый луч падал в окошко с третьего этажа; белесовато ложился на серых ступенях.

И в совершеннейшей темноте белесоватые пятна лежали так ужасно спокойно - бестрепетно.

В белесоватое, вот это, пятно вступали лестничные перила; у перил же стояли они: два очертания; пропустили Александра Ивановича, стоя справа и слева от него; так же они пропустили Александра Ивановича и тогда; ничего не сказали, не шевельнулись, не дрогнули; чувствовался лишь чей-то дурной из темноты на него прищуренный, не моргающий глаз.

Не приблизиться ль к ним, не зашептать ли им на уши в памяти восставшее из сна заклинание?

- "Енфраншиш, енфраншиш!.."

Каково только вот вступать под упорным их взглядом в белесоватое это пятно: быть освещенным луною, чувствуя по обе стороны зоркий взгляд наблюдателя; далее - каково ощутить наблюдателей черной лестницы у себя за спиной, ежесекундно на все готовых; каково не ускорить шага и хладнокровно покашливать?

Ибо стоило Александру Ивановичу быстро-быстро вдруг кинуться вверх по лестничным ступеням, как за ним бы кинулись следом и наблюдатели.

Тут белесоватые пятна стали серыми пятнами и потом гармонично затаяли; и растаяли вовсе в совершеннейшей темноте (видно черное облако набежало на месяц).

Александр Иванович спокойно вошел в перед тем белевшее место, так что глаз он не видел, заключая отсюда, что и его глаза не увидели (бедный, он тешился тщетною мыслью, что невидимый проскользнет он к себе на чердак). Александр Иванович не ускорил шага, и даже - стал пощипывать усик; и...

...Александр Иваныч не выдержал.

Он стрелою влетел на площадку второго этажа (экая нетактичность!). И влетев на площадку, он позволил себе нечто, что его окончательно уронило во мнении там стоящего очертания.

Перегнувшись через перила, он вниз метнул растерянный, перепуганный взгляд, предварительно бросив туда зажженную спичку: вспыхнули железные прутья перил; и среди желтого мерцания этого явственно рассмотрел Александр Иванович силуэты.

Каково же было его изумление!

Один силуэт оказался просто-напросто татарином, Махмудкой, жителем подвального этажа; в желтом трепете догоравшей и мимо падавшей спички Мах-мудка склонился к господинчику обыденного вида; господинчик обыденного вида был в котелке, но с горбоносым лицом восточного человека; горбоносый, восточный же человек что-то силился спросить у Махмудки, а Махмудка качал отрицательно головой.

Далее - спичка погасла: ничего нельзя было разобрать.

Но горящая спичка выдала пребывание Александра Ивановича горбоносому восточному человеку: быстро вверх зашаркали ноги; и уже над самым ухом Александра Ивановича раздался теперь бойкий голос, но... - представьте себе, без акцента.

- "Извините, вы Андрей Андреич Горельский?"

- "Нет, я Александр Иванович Дудкин..."

- "Да, по подложному паспорту..."

Александр Иванович вздрогнул: он действительно жил по подложному паспорту, но его имя, отчество и фамилия были: Алексей Алексеевич Погорельский, а не Андрей Андреич Горельский.

Александр Иванович вздрогнул, но... решил, что утаивания не приведут ни к чему:

- "Я, а что вам угодно?.."

- "Извините, пожалуйста: я явился к вам в первый раз и в столь неурочное время..."

- "Пожалуйста..."

- "Эта черная лестница: ваша квартира оказалася запертою... И там кто-то есть... Я предпочел ожидать вас у входа... И потом эта черная лестница..."

- "Кто же ждет меня там?.."

- "Не знаю: мне оттуда ответил голос какого-то простолюдина..."

Степка!.. Слава Богу: там - Степка...

- "Что же вам угодно?.."

- "Простите, я столько наслышан о вас: у нас общие с вами друзья... Николай Степаныч Липпанченко, где я бываю принят, как сын... Я давно-давно хотел познакомиться с вами... Я слышал, что вы полуношник... Вот я и осмелился... Я собственно живу в Гельсингфорсе и бываю наездом здесь, хотя моя родина - юг..."

Александр Иванович быстро сообразил, что гость его лжет; и притом пренахальнейпшм образом, ибо та ж е история повторилась когда-то (где и когда - этого он не мог сейчас осознать: может быть, дело происходило в позабытом тотчас же сне; и вот - встало).

Нет, нет, нет: вовсе дело не чисто; но вида не надо показывать; и Александр Иванович ответствовал в совершенную тьму.

- "С кем имею честь разговаривать?"

- "Персидский подданный Шишнарфнэ... Мы уже с вами встречались..."

- "Шишнарфиев?.."

- "Нет, Шишнарфнэ: окончание ве, ер* мне приделали - для руссицизма, если хотите... Мы были вместе сегодня - там, у Липпанченки; два часа я сидел, ожидая, когда вы покончите деловой разговор, и не мог вас дождаться... Зоя Захаровна вовремя не предупредила меня о том, что вы находитесь у нее. Я давно ищу с вами встречи...

Я давно вас ищу...

* Шишнарфиевъ. - Ред.

Эта последняя фраза, как и превращение Шишнарфиева в Шишнарфнэ, опять что-то сонно напомнила: было мерзко, тоскливо, томительно.

- "Мы с вами и прежде встречались?"

- "Да... помните?.. В Гельсингфорсе..."

Александр Иванович что-то смутно припомнил; неожиданно для себя он зажег еще новую спичку и под нес эту спичку к самому носу Шишнарфиева - виноват: Шишнарфнэ: вспыхнули на мгновение желтым отсветом стены, промерцали прутья перил; и из тьмы перед самым лицом его вдруг сложилось лицо персидского подданного; Александр Иванович ясно вспомнил теперь, что это лицо он видал в одной гельсингфорсской кофейне; но и тогда то лицо с Александра Ивановича почему-то не спускало подозрительных глаз.

- "Помните?"

Александр Иванович еще припомнил, еще: именно: в Гельсингфорсе у него начались все признаки ему угрожавшей болезни; и именно в Гельсингфорсе вся та праздная, будто кем-то внушенная, началась его мозговая игра.

Помнится, в тот период пришлось ему развивать парадоксальнейшую теорию о необходимо-сти разрушить культуру, потому что период историей изжитого гуманизма закончен и культур-ная история теперь стоит перед нами, как выветренный трухляк: наступает период здорового зверства, пробивающийся из темного народного низа (хулиганство, буйство апашей),12 из аристок-ратических верхов (бунт искусств против установленных форм, любовь к примитивной культуре, экзотика) и из самой буржуазии (восточные дамские моды, кэк-уок - негрский танец;13 и - далее); Александр Иванович в эту пору проповедовал сожжение библиотек, университетов, музеев; проповедовал он и призванье монголов (впоследствии он испугался монголов). Все явления современности разделялись им на две категории: на признаки уже изжитой культуры и на здоровое варварство, принужденное пока таиться под маскою утонченности (явление Ницше14 и Ибсена15) и под этою маскою заражать сердца хаосом, уже тайно взывающим в душах.

Александр Иванович приглашал посиять маски и открыто быть с хаосом.

Помнится, это же он проповедовал и тогда, в гельсингфорсской кофейне; и когда его кто-то спросил, как отнесся бы он к сатанизму, он ответил:

- "Христианство изжито: в сатанизме есть грубое поклонение фетишу, то есть здоровое варварство..."

Вот тогда-то - вспомнил он - сбоку, за столиком, сидел Шишнарфнэ и с них глаз не спускал.

Проповедь варварства кончилась неожиданным образом (в Гельсингфорсе, тогда же): кончилась совершенным кошмаром; Александр Иванович видел (не то в сне, не то в засыпании), как его помчали чрез неописуемое, что можно бы назвать всего проще междупланетным пространством (но что не было им): помчали для свершения некоего, там обыденного, но с точки зрения нашей все же гнусного акта; несомненно это было во сне (между нами - что сон?), но во сне безобразном, повлиявшем на прекращение проповеди; во всем этом самое неприятное было то, что Александр Иваныч не помнил, совершил ли он а к т, или нет; этот сон впоследствии Александр Иваныч отметил, как начало болезни, но - все-таки: вспоминать не любил.

Вот тогда-то он втихомолку от всех принялся читать Откровение.

И теперь, здесь на лестнице, напоминание о Гельсингфорсе подействовало ужасно. Гельсингфорс стал перед ним. Он невольно подумал:

- "Вот отчего все последние эти недели твердилось мне без всякого смысла: Гель-син-форс, Гель-син-форс..."

А Шишнарфнэ продолжал:

- "Помните?"

Дело приняло отвратительный оборот: надо было броситься в бегство немедленно - вверх по каменным лестницам; надо было использовать темноту; а не то фосфорический свет бросит в окна белесоватые пятна. Но Александр Иванович медлил в совершеннейшем ужасе; почему-то особенно его поразила фамилия обыденного посетителя:

- "Шишнарфнэ, Шишнарфнэ... Где-то это я все уже знаю..."

А Шишнарфнэ продолжал:

- "Итак, вы позволите мне к вам зайти?.. Я, признаться, устал, поджидая вас... Вы, надеюсь, мне извините этот мой полуночный визит..."

И в припадке невольного страха Александр Иванович выкрикнул:

- "Милости просим..."

Сам подумал же:

- "Степка там выручит..."

Александр Иванович бежал вверх по лестнице. За ним бежал Шишнарфнэ; бесконечная вереница ступеней уводила их, казалось, не к пятому этажу: конца лестницы не предвиде-лось; и сбежать было нельзя: за плечами бежал Шишнарфнэ, впереди же из комнатки била струя световая.

Александр Иванович подумал:

- "Как же мог зайти ко мне Степка: ведь ключ у меня?"

Но, ощупав карман, убедился он, что ключа не было: вместо дверного ключа был ключ старого чемодана.

ПЕТЕРБУРГ

Александр Иванович влетел сам не свой в свою убогую комнату и увидел, что на грязных козлах постели расселся Степан над догоравшим огарком; перед развернутой книгою с церковнославянскими буквами низко так опустилась его косматая голова.

Степан читал Требник.16

Александр Иванович вспомнил обещание Степки: принести с собой Требник (его там интересовала молитва - молитва Василия Великого:17 увещательная, к бесам). И он ухватился за Степку.

- "Это ты, Степан: ну, я рад!"

- "Вот принес я вам, барин, Тр...", - но поглядев на вошедшего посетителя, Степка прибавил, - "что просили..."

- "Спасибо..."

- "Поджидаючи вас, зачитался я... (опять взгляд в сторону посетителя)... Мне пора..."

Александр Иванович рукой ухватился за Степку:

- "Не уходи, посиди... Этот вот барин - господин Шишнарфиев..."

Но из двери металлический голос отчеканил гортанно:

- "Не Шишнарфиев, а... Шиш-нар-фнэ..."

И охота была ему стоять за отсутствие буквы ве и твердого знака? он виднелся у двери; он снял котелочек; не скидывал пальтеца и окидывал комнатушку вопросительным взглядом:

- "Плоховато у вас... Сыровато... И холодно..."

Свеча догорала: вспыхнула оберточная бумага, и вдруг стены стали плясать в жидко-красном огне.

- "Нет, барин, увольте: пора мне", - засуетился тут Степка, косясь неприязненно на Александра Ивановича и вовсе не глядя на гостя, - "увольте - до другого уж разу".

Он взял с собой Требник.

Под пристальным взглядом Степана Александр Иванович свои глаза опустил: пристальный взгляд, показалось ему, есть взгляд осудительный. И как быть - со Степаном? Что-то такое ему сказать хотелось - Степану; Степана он оскорбил; Степан не простит; и, казалось, Степан теперь думает:

- "Нет, барин, коли уж эдакие к вам повадились, тут уж нечего делать; и не к чему Требник... Эдакие не ко всякому вхожи; а к кому они вхожи, тот - поля их ягода..."

Стало быть, стало быть, если полагает Степан, - посетитель-то: и есть подозрительный... А тогда, как же быть, ему, одному - без Степана:

- "Степан, оставайся".

Но Степан отмахнулся не без оттенка гадливости: как будто боялся и он, что к нему это может пристать:

- "Это ведь к вам они: не ко мне..."

А в душе отдалось:

- "Это вас они ищут..."

За Степаном захлопнулась дверь. Александр Иванович хотел ему крикнуть вдогонку, чтоб оставил он Требник-то, да... устыдился. Вдруг он да и скажет компрометантное для вольнодумца словечко-то "Требник": но - Александр Иванович дал себе заранее слово: не ужасаться чрезмерно, потому что события, какие с ним могли с уходом Степана быть - галлюцинация слуха и галлюцинация зрения. Пламена, кровавые светочи, проплясав, умирали на стенах; прогорела бумага: пламенек свечи угасал; все - мертвенно зеленело...

На покрытых одеялишком козлах жестом руки попросил посетителя он усесться у столика; сам же стал он в дверях, чтоб при случае оказаться на лестнице и на ключ припереть посетителя, самому же мелкою дробью скатиться по всем девяноста шести ступеням.

Посетитель, опершись на подоконник, закуривал папироску и тараторил; черный контур его прочертился на светящемся фоне зеленых заоконных пространств (там бежала луна в облаках)...

- "Вижу я, что попал к вам не вовремя... что, по-видимому, вас беспокою..."

- "Ничего, очень рад", - неубедительно успокаивал гостя Александр Иванович Дудкин, сам нуждаясь в успокоении и осмотрительно пробуя за спину заложенною рукою, заперта или незаперта дверь.

- "Но... я так собирался к вам, так искал вас повсюду, что когда случайно не встретились мы у Зои Захаровны Флейш, я попросил ее дать ваш адрес; и от нее, от Зои Захаровны, я - прямо к вам: поджидать... Тем более, что завтра я чуть свет уезжаю".

- "Уезжаете?" - переспросил Александр Иванович, потому что ему показалось: слова посетителя раздвоились в нем: и внешнее ухо восприняло "я чуть свет уезжаю"; другое ж какое-то ухо восприняло явственно, так восприняло:

- "Я днем уезжаю, приезжаю же с сумерками..."

Но он не настаивал, продолжая воспринимать бьющие в уши слова, как они раздавались, а не как отзывались.

- "Да, уезжаю в Финляндию, в Швецию... Там - я живу; впрочем, родина моя - Шемаха; а я обитаю в Финляндии: климат Петербурга, признаюсь, и мне вреден..."

Отдалось, раздвоилось в сознании это "и мне". Петербургский климат всем вреден; можно было бы "и мне" не подчеркивать вовсе.

- "Да", - машинально ответствовал Александр Иванович, - "Петербург стоит на болоте..."

Черный контур на фоне зеленых заоконных пространств (там бежала луна в облаках) тут как с места сорвется, и - пошел он писать совершенную ахинею.

- "Да, да, да... Для Русской Империи Петербург - характернейший пунктик... Возьмите географическую карту... Но о том, что столичный наш город, весьма украшенный памятниками, принадлежит и к стране загробного мира..."

- "О, о, о!" - подумал Александр Иванович: - "надо ухо теперь держать по ветру, чтобы вовремя успеть убежать..."

Сам же он возразил:

- "Вы говорите столичный наш город... Да не ваш же: столичный ваш город не Петербург - Тегеран... Вам, как восточному человеку, климатические условия нашей столицы..."

- "Я космополит: я ведь был и в Париже, и в Лондоне... Да - о чем я: о том, что столичный наш город", - продолжал черный контур, - "принадлежит к стране загробного мира, - говорить об этом непринято как-то при составлении географических карт, путеводителей, указателей; красноречиво помалкивает тут сам почтенный Бедекер;18 скромный провинциал, вовремя не осведомленный об этом, попадает в лужу уже на Николаевском или даже на Варшавском вокзале; он считается с явною администрацией Петербурга: теневого паспорта у него нет".

- "То есть как это?"

- "Да так, очень просто: отправляясь в страну папуасов, я знаю, что в стране папуасов ждет меня папуас: Карл Бедекер заблаговременно предупреждает меня о сем печальном явлении природы; но что было бы со мною, скажите, если бы по дороге в Кирсанов19 повстречался бы я со становищем черномазой папуасской орды, что, впрочем, скоро будет во Франции, ибо Франция под шумок вооружает черные орды и введет их в Европу - увидите: впрочем, это вам на руку - вашей теории озверения и ниспровержения культуры: помните?.. В гельсингфорсской кофейне я вас слушал с сочувствием".

Александру Ивановичу становилось все более не по себе: его трясла лихорадка; особенно было гнусно выслушивать ссылку на им оставленную теорию; после ужасного гельсингфорс-ского сна связь теории этой с сатанизмом была явно осознана им; все это было им отвергнуто, как болезнь; и все это теперь, когда снова он болен, черный контур с лихвою отвратительно ему возвращал.

Черный контур там, на фоне окна, в освещенной луною каморке становился все тоньше, воздушное, легче; он казался листиком темной, черной бумаги, неподвижно наклеенным на раме окна; звонкий голос его, вне его, сам собой раздавался посредине комнатного квадрата; но всего удивительней было то обстоятельство, что заметнейшим образом передвигался в пространстве самый центр голоса - от окна - по направлению к Александру Ивановичу; это был самостоятельный, невидимый центр, из которого крепли уши рвущие звуки:

- "Итак, что я? Да... О папуасе: папуас, так сказать, существо земнородное; биология папуаса, будь она даже несколько примитивна, - и вам, Александр Иванович, не чужда. С папуасом в конце концов вы столкуетесь; ну, хотя бы при помощи спиртного напитка, которому отдавали вы честь все последние эти дни и который создал благоприятнейшую для нашей встречи атмосферу; более того: и в Папуасии существуют какие-нибудь институты правовых учреждений, одобренных, может быть, папуасским парламентом..."

Александр Иванович подумал, что поведение посетителя не должное вовсе, потому что звук голоса посетителя неприличнейшим образом отделился от посетителя; да и сам посетитель, неподвижно застывший на подоконнике - или глаза изменяли? - явно стал слоем копоти на луной освещенном стекле, между тем как голос его, становясь все звончее и принимая оттенок граммофонного выкрика, раздавался прямо над ухом.

- "Тень - даже не папуас; биология теней еще не изучена; потому-то вот - никогда не столковаться с тенью: ее требований не поймешь; в Петербурге она входит в вас бациллами всевозможных болезней, проглатываемых с самою водопроводной водой..."

- "И с водкой", - подхватил Александр Иванович и невольно подумал: "Что это я? Или я клюнул на бред? Отозвался, откликнулся?" Тут же мысленно он решил окончательно отмежеваться от ахинеи; если он ахинею эту не разложит сознанием тотчас же, то сознание самое разложится в ахинею.

- "Нет-с: с водкою вы в сознание ваше меня только вводите... Не с водкою, а с водой проглатываете бациллы, а я - не бацилла; и - ну вот: не имея надлежащего паспорта, вы подвергаетесь всем возможным последствиям: с первых же дней вашего петербургского пребывания у вас не варит желудок; вам грозит холерина... Далее следуют казусы, от которых не избавят ни просьбы, ни жалобы в петербургский участок; желудок не варит?.. Но - капли доктора Иноземцева?!..20 Угнетает тоска, галлюцина ции, мрачность - все следствия холерины - идите же в Фарс... Поразвлекитесь немного... А скажите мне, Александр Иваныч, по дружбе, - ведь галлюцинациями-таки страдаете вы?"

- "Да это уж издевательство надо мною", - подумал Александр Иванович.

- "Вы страдаете галлюцинацией - относительно их выскажется не пристав, а психиатр... Словом, жалобы ваши, обращенные в видимый мир, останутся без последствий, как вообще всякие жалобы: ведь в видимом мире мы, признаться сказать, не живем... Трагедия нашего положения в том, что мы все-таки - в мире невидимом; словом, жалобы в видимый мир останутся без последствий; и, стало быть, остается вам подать почтительно просьбу в мир теней".

- "А есть и такой?" - с вызовом выкрикнул Александр Иванович, собираясь выскочить из каморки и припереть посетителя, становившегося все субтильней: в эту комнату вошел плотный молодой человек, имеющий три измерения; прислонившись к окну, он стал просто контуром (и вдобавок - двухмерным); далее: стал он тонкою слойкою черной копоти, наподобие той, которая выбивает из лампы, если лампа плохо обрезана; а теперь эта черная оконная копоть, образующая человеческий контур, вся как-то серая, истлевала в блещущую луною золу; и уже зола отлетала: контур весь покрылся зелеными пятнами - просветами в пространства луны; словом: контура не было. Явное дело - здесь имело место разложение самой материи; материя эта превратилась вся, без остатка, в звуковую субстанцию, оглушительно трещавшую - только вот где? Александру Ивановичу казалось, что трещала она - в нем самом.

- "Вы, господин Шишнарфнэ", - говорил Александр Иванович, обращаясь к пространству (Шишнарфнэ-то ведь уже не было), - "может быть являетесь паспортистом потустороннего мира?"

- "Оригинально", - трещал, отвечая себе самому Александр Иванович, - верней трещало из Александра Ивановича... - "Петербург имеет не три измеренья - четыре; четвертое - подчинено неизвестно сти и на картах не отмечено вовсе, разве что точкою, ибо точка есть место касания плоскости этого бытия к шаровой поверхности громадного астрального космоса; так любая точка петербургских пространств во мгновение ока способна выкинуть жителя этого измерения, от которого не спасает стена; так минуту пред тем я был там - в точках, находящихся на подоконнике, а теперь появился я..."

- "Где?" - хотел воскликнуть Александр Иванович, но воскликнуть не мог, потому что воскликнуло его горло:

- "Появился я... из точки вашей гортани..."

Александр Иваныч растерянно посмотрел вкруг себя, в то время как горло его, автоматично, не слушаясь, оглушительно выкидывало:

- "Тут надо паспорт... Впрочем, вы у нас там прописаны: остается вам совершить окончательный пакт для получения паспорта; этот паспорт - в вас вписан; вы уж сами в себе распишитесь, каким-нибудь экстравагантным поступочком, например... Ну да, поступочек к вам придет: совершите вы сами; этот род расписок признается у нас наилучшим..."

Если бы со стороны в ту минуту мог взглянуть на себя обезумевший герой мой, он пришел в ужас бы: в зеленоватой, луной освещенной каморке он увидел бы себя самого, ухватившегося за живот и с надсадой горланящего в абсолютную пустоту пред собою; вся закинулась его голова, а громадное отверстие орущего рта ему показалось бы черною, небытийственной бездной; но Александр Иванович из себя не мог выпрыгнуть: и себя он не видел; голос, раздававшийся из него громогласно, казался ему чужим автоматом.

- "Когда же я у вас там прописан?", - прометнулось в мозгу его (ахинея-то победила сознание).

- "А тогда: после акта", - оглушительно разорвался его рот; и, разорвавшись, сомкнулся.

Тут внезапно пред Александром Ивановичем разверзлась завеса: все он вспомнил отчетливо... Этот сон в Гельсингфорсе, когда они мчали его чрез какие-то... все же... пространства, соединенные с пространствами нашими в математической точке касания, так что оставался прикрепленным к пространству, все же он воистину мог уноситься в пространства - ну, так вот: когда они мчали его чрез иные пространства...

Это он совершил.

Этим-то и соединился он с ними; а Липпанченко был лишь образом, намекавшим на это; это он совершил; с этим вошла в него сила; перебегая от органа к органу и ища в теле душу, сила эта понемногу овладела им всем (стал он пьяницей, сладострастие зашалило и т. д.).

И пока это делалось с ним, он и думал, что они его ищут; а они были - в нем.

И пока он так думал, из него перли ревы, подобные ревам автомобильных гудков:

- "Наши пространства не ваши; все течет там в обратном порядке. И просто Иванов там - японец какой-то, ибо фамилия эта, прочитанная в обратном порядке - японская: Вонави".

- "Стало быть, и ты прочитываешься в обратном порядке", - прометнулось в мозгу.

И понял он: "Шишнарфнэ, Шиш-нар-фнэ..." Это было словом знакомым, произнесенным им при свершении акта; только сонно знакомое слово то надо было вывернуть наизнанку.

И в припадке невольного страха он силился выкрикнуть:

- "Енфраншиш".

Из глубин же его самого, начинаясь у сердца, но чрез посредство собственного аппарата гортани ответило:

- "Ты позвал меня... Ну - и вот я..."

Енфраншиш само теперь пришло за душой.

Обезьяньим прыжком выскочил Александр Иванович из собственной комнаты: щелкнул ключ; глупый, - нужно было выскочить не из комнаты, а из тела; может быть, комната и была его телом, а он был лишь тенью? Должно быть, потому что из-за запертой двери угрожающе прогремел голос, только что перед тем гремевший из горла:

- "Да, да, да... Это - я... Я - гублю без возврата..."

Вдруг луна осветила лестничные ступени: в совершеннейшей темноте проступили едва, чуть наметились сероватые, серые, белесоватые, бледные, а потом и фосфорически горящие пятна.

ЧЕРДАК

По случайной оплошности чердак не был заперт; и туда Дудкин бросился.

За собою захлопнул он дверь.

Ночью странно на чердаке; его пол усыпан землею; гладко ходишь по мягкому; вдруг: толстое бревно подлетит тебе под ноги и усадит тебя на карачки. Светло тянутся поперечные полосы месяца, будто белые балки: ты проходишь сквозь них.

Вдруг... -

Поперечное бревно со всего размаху наградит тебя в нос; ты навеки рискуешь остаться с переломленным носом.

Неподвижные, белые пятна - кальсон, полотенец и простынь... Пропорхнет ветерок, - и без шума протянутся белые пятна: кальсон, полотенец и простынь.

Пусто - все.

Александр Иванович как-то сразу попал на чердак; и, попав на чердак, удивился, что чердак оказался незапертым; то, наверное, домовая прачка, вся ушедшая в думы о суженом, за собою оставила незакрытую дверь. Когда Александр Иванович в эту дверь прошмыгнул, то - успокоился, притаился: вздохнул облегченно; не было за ним ни бегущих шагов, ни граммофонного выкрика абракадабры; ни даже ухнувшей двери.

Сквозь разбитые стекла окна только слышалась издали песня:

Купи маминька на платье Жиганету синева...

Глухобьющая дверь разрешилась в биении сердца; а внизу нападавшая тень - просто в месяца тень; остальное - галлюцинация; надо было лечиться - вот только.

Александр Иванович прислушался. И - что мог он услышать? То, что мог он услышать, ты, конечно, знаешь и сам: совершенно отчетливый звук растрещавшейся балки; и - густое молчание: то есть - сплетенная сеть из одних только шорохов; тут, во-первых, - в углу велись шики и пшики; во-вторых, - напряжение атмосферы от неслышных уху шагов; и - глотание слюней какого-то губошлепа.

Словом, - все обыденные, домовые звуки: и бояться их - нечего.

Александр Иванович тут собой овладел; и он мог бы вернуться: в комнате - это знал он наверное - никого, ничего (приступ болезни прошел). Но уходить с чердака все же ему не хотелось: осторожно он подходил средь кальсон, полотенец и простынь к заплетенному осеннею паутиной окну и просунул он голову из стекольных осколков: то, что он видел, успокоением и миротворною грустью на него дохнуло теперь.

Под ногами яснели - отчетливо, ослепительно просто: четкий дворовый квадрат, показавшийся отсюда игрушечным, серебристые сажени осиновых дров, откуда он так недавно глядел в свои окна с неподдельным испугом; но что главное: в дворницкой веселились еще; хриплая песенка раздавалась из дворницкой; чебутарахнул там дверной блок; и две показались фигурки; одна разоралась там:

Вижу я, Господи, свою неправду: Кривда меня в глаза обманула, Кривда мне глаза ослепила...

Возжалел я своего белого тела, Возжалел я своего цветного платья, Сладкого яствия, Пьяного пития -

Убоялся я, Понтий, архиереев, Устрашился, Пилат, фарисеев.

Руки мыл - совесть смыл!

Невинного предал на пропятье...

Это пели: участковый писец Воронков и подвальный сапожник Бессмертный. Александр Иваныч подумал: "Не спуститься ли к ним?" И спустился бы... Да вот только - лестница.

Лестница испугала его.

Небо очистилось. Бирюзовую островную крышу, оказавшуюся где-то там, под ним, сбоку - бирюзовую, островную крышу прихотливо чертила серебряная чешуя, та серебряная чешуя, далее, вся сливалась с живым трепетом невских вод.

И бурлила Нева.

И кричала отчаянно там свистком запоздалого пароходика, от которого виделся лишь убегающий глаз красного фонаря. Далее, за Невой, простиралась и набережная; над коробками желтых, серых, коричнево-красных домов, над колоннами серых и коричнево-красных дворцов, рококо и барокко, поднималися темные стены громадного, рукотворного храма, заостренного в мир луны золотым своим куполом - со стен каменной, черно-серой, цилиндрической и приподнятой формою, обставленной колоннадой: Исакий...

И, едва зримое, побежало в небо стрелой золотое Адмиралтейство.. Голос пел:

Помилуй, Господи!

Прости, Исусе!..

Царю чин верну - о душе вздохну, Дом продам -нищим раздам, Жену отпущу - Бога сыщу...

Помилуй, Господи!...

Прости, Исусе!

Верно в час полуночи - там, на площади, уж посапывал старичок гренадер, опираясь на штык; и к штыку привалилась мохнатая шапка; и тень гренадера недвижимо легла на узорные переплеты решетки.

Пустовала вся площадь.

В этот час полуночи на скалу упали и звякнули металлические копыта; конь зафыркал ноздрей в раскаленный туман; медное очертание Всадника теперь отделилось от конского крупа, а звенящая шпора нетерпеливо царапнула конский бок, чтобы конь слетел со скалы.

И конь слетел со скалы.

По камням понеслось тяжелозвонкое* цоканье - через мост: к островам. Пролетел в туман Медный Всадник; у него в глазах была - зеленоватая глубина; мускулы металлических рук - распрямились, напружились; и рванулось медное темя; на булыжники конские обрывались копыта, на стремительных, на ослепительных дугах; конский рот разорвался в оглушительном ржании, напоминающем свистки паровоза; густой пар из ноздрей обдал улицу световым кипятком; встречные кони, фыркая, зашарахались в ужасе; а прохожие в ужасе закрывали глаза.

* Пушкин.

Линия полетела за линией: пролетел кусок левого берега - пристанями, пароходными трубами и нечистою свалкою пенькой набитых мешков; полетели - пустыри, баржи, заборы, брезенты и многие домики. А от взморья, с окраины города, блеснул бок из тумана: бок непокойного кабачка.

Самый старый голландец, в черную кожу одетый, выгибался с заплесневелого, дверного порога - в холодную свистопляску (в облако убежала луна); и фонарь подрагивал в пальцах под синеватым лицом в черном кожаном капюшоне: знать, отсюда услышало чуткое ухо голландца конское, тяжелое цоканье и паровозное ржание, потому что голландец покинул таких же, как он, корабельщиков, что звенели стаканами от утра до утра.

Знать, он знал, что до самого тусклого утра здесь протянется бешеный, пьяный пир; знать, он знал, что когда часы отобьют далеко за полночь, на глухой звон стаканов прилетит крепкий Гость: опрокинуть огневого аллашу; не одну пожать канатом натертую руку, которая с капитанского мостика повернет тяжелое пароходное колесо у самых фортов Кронштадта; и вдогонку роющей пену корме, не ответившей на сигнал, бросит рев свой жерло чугунное пушки.

Но судна не догнать: в белое оно войдет к морю прилегшее облако; с ним сольется, с ним тронется - в предрассветную, в ясную синеву.

Все это знал самый старый голландец, в черную кожу одетый и в туман протянутый с заплесневелых ступенек: он теперь разглядывал абрис летящего Всадника... Цоканье там уже слышалось; и - фыркали ноздри, которые проницали, пылая, туман световым, раскаленным столбом.

Александр Иванович отошел от окна, успокоенный, усмиренный, озябший (из стекольных осколков продул его ветерок); а навстречу ему заколыхались белые пятна - кальсон, полотенец и простынь; пропорхнул ветерок...

И тронулись пятна.

Робко он отворил чердачную дверь; он решился вернуться в каморку.

ПОЧЕМУ ЭТО БЫЛО...

Озаренный, весь в фосфорических пятнах, он теперь сидел на грязной постели, отдыхая от приступов страха; тут - вот был посетитель; и тут - грязная проползала мокрица: посетителя не было.

Эти приступы страха! За ночь было их три, четыре и пять; за галлюцинацией наступал и просвет сознания.

Он был в просвете, как месяц, светящий далеко, - спереди отбегающих туч; и как месяц, светило сознание, озаряя так душу, как озаряются месяцем лабиринты проспектов. Далеко вперед и назад освещало сознание - космические времена и космические пространства.

В тех пространствах не было ни души: ни человека, ни тени.

И - пустовали пространства.

Посреди своих четырех взаимно перпендикулярных стен он себе самому показался в пространствах пойманным узником, если только пойманный узник более всех не ощущает свободы, если только всему мировому пространству по объему не равен этот тесненький промежуток из стен.

Мировое пространство пустынно! Его пустынная комната!.. Мировое пространство - последнее достиженье богатств... Однообразное мировое пространство!.. Однообразием его комната отличалась всегда... Обиталище нищего показалось бы чрезмерно роскошным перед нищенской обстановкою мирового пространства. Если только действительно удалился от мира он, то роскошное великолепие мира перед этими темно-желтыми стенками показалось бы нищенским...

Александр Иванович, отдыхавший от приступов бреда, замечтался о том, как над чувственным маревом мира высоко он привстал.

Голос насмешливый возражал:

- "Водка?"

- "Курение?"

- "Любострастные чувства?"

Так ли был он приподнят над маревом мира?

Он новик головой; оттого и болезни, и страхи, оттого и преследования - от бессонницы, папирос, злоупотребленья спиртными напитками.

Он почувствовал очень сильный укол в коренной, больной зуб; он рукою схватился за щеку.

Приступ острого помешательства для него осветился по-новому; правду острого помешательства он теперь сознал; самое помешательство, в сущности, перед ним стояло отчетом разболевшихся органов чувств - самосознающему "Я"; а персидский подданный Шипшарфнэ символизировал анаграмму;21 не он, в сущности, настигал, преследовал, гнался, а настигали и нападали на "Я" отяжелевшие телесные органы; и, убегая от них, "Я" становилось "не-я", потому что сквозь органы чувств - не от органов чувств - "Я" к себе возвращается; алкоголь, куренье, бессонница грызли слабый телесный состав; наш телесный состав тесно связан с пространствами; и когда он стал распадаться, все пространства растрескались; в трещины ощущений теперь заползали бациллы, а в замыкающих тело пространствах - зареяли призраки... Так: кто был Шипшарфнэ? Своею изнанкою - абракадаберным сном, Енфран-шишем; сон же этот - несомненно от водки. Опьянение, Енфраншиш, Шипшарфнэ - только стадии алкоголя.

- "Не курить бы, не пить: органы чувств снова будут служить!"

Он - вздрогнул.

Сегодня он предал. Как это он не понял, что предал? Ведь несомненно же предал: Николая Аполлоновича уступил он из страха Липпанченко: вспомнилась так отчетливо безобразная купля-продажа. Он, не веря, поверил, и в этом - предательство. Еще более предатель - Липпанченко; что Липпанченко их предавал, Александр Иванович знал; но таил от себя свое знание (Липпанченко над душою его имел неизъяснимую власть); в этом - корень болезни: в страшном знании этом, что - предатель Липпанченко; алкоголь, куренье, разврат - лишь последствия; галлюцинации, стало быть, довершали лишь звенья той цепи, которою Липпанченко его сознательно заковал. Почему? Потому что Липпанченко знал, что он - знает; только в силу этого знания не отлипает Липпанченко.

Липпанченко поработил его волю; порабощение воли произошло оттого, что ужасное подозрение с головою бы выдало все; что ужасное подозрение все хотел он рассеять; он ужасное подозрение гнал в усиленном общеньи с Липпанченко; и, подозревая о подозрении, Липпанченко не отпускал его от себя ни на шаг; так связались оба друг с другом; он вливал в Липпанченко мистику; а последний в него - алкоголь.

Александр Иванович теперь вспомнил отчетливо сцену в кабинете Липпанченко; наглый циник, подлец и на этот раз обошел; вспомнилась жировая и гадкая шея Липпанченки с жировой гадкой складкой; будто шея нахально смеялась там, пока не повернулся Липпанченко, не поймал взгляд на шее; и, поймав взгляд на шее, все понял Липпанченко.

Оттого-то он и принялся запугивать: ошеломил нападением и перепутал все карты; до смерти оскорбил подозрением и потом предложил ему единственный выход: сделать вид, что он верит предательству Аблеухова.

И он, Неуловимый, поверил.

Александр Иваныч вскочил; и в бессильной ярости он потряс кулаками; дело было исполнено; совершилось!

Вот о чем был кошмар.

Александр Иванович совершенно отчетливо перевел теперь невыразимый кошмар на язык своих чувств; лестница, комнатушка, чердак были мерзостно запущенным телом Александ-ра Ивановича; сам метущийся обитатель сих плачевных пространств, на которого они нападали, который от них убегал, было самосознающее "Я", тяжеловлекущее от себя отпавшие органы; Енфраншиш же было инородною сущностью, вошедшею в обиталище духа, в тело, - с водкой; развиваясь бациллою, перебегал Енфраншиш от органа к органу; это он вызывал все ощущенья преследования, чтоб потом, ударившись в мозг, вызвать там тяжелое раздражение.

Припоминалась первая встреча с Липпанченко: впечатление было не из приятных; Николай Степанович, правду сказать, выказывал особое любопытство к человеческим слабостям с ним в общенье вступавших людей; провокатор высшего типа уж, конечно, мог обладать мешковатою этой наружностью, этой парою неосмысленно моргающих глазок.

Он, наверное, выглядел простаком.

- "Погань... О, погань!"

И по мере того, как он углублялся в Липпанченко, в созерцание частей тела, замашек, повадок, перед ним вырастал не человек, а - тарантул.

И тут что-то стальное вошло к нему в душу:

- "Да, я знаю, что сделаю".

Осенила блестящая мысль: все так просто окончится; как это все не пришло ему раньше; миссия его - начерталась отчетливо.

Александр Иванович расхохотался:

- "Погань думала, что меня обойдет".

И почувствовал он опять очень сильный укол в коренной зуб: Александр Иванович, оторванный от мечтательства, ухватился за щеку; комната - мировое пространство - вновь казалася убогою комнатой; сознание угасало (точно свет луны в облаках); знобила его лихорадка и тревогой, и страхами, и медлительно исполнялись минуты; за папироскою выкуривалась другая, - до бумаги, до ваты...

Как вдруг... -

ГОСТЬ

Александр Иванович Дудкин услыхал странный грянувший звук; странный звук грянул снизу; и потом повторился (он стал повторяться) на лестнице: раздавался удар за ударом средь промежутков молчания. Будто кто-то с размаху на камень опрокидывал тяжеловесный, многопудовый металл; и удары металла, дробящие камень, раздавались все выше, раздавались все ближе. Александр Иванович понял, что какой-то громила расшибал внизу лестницу. Он прислушивался, не отворится ль на лестнице дверь, чтобы унять безобразие ночного бродяги? Впрочем, вряд ли бродяга...

И гремел удар за ударом; за ступенью там раздроблялась ступень; и вниз сыпались камни под ударами тяжелого шага: к темно-желтому чердаку, от площадки к площадке, шел упорно наверх металлический кто-то и грозный; на ступень со ступени теперь сотрясающим грохотом падало много тысяч пудов: обсыпались ступени; и - вот уже: с сотрясающим грохотом пролетела у двери площадка.

Раскололась и хряснула дверь: треск стремительный, и - отлетела от петель; меланхоли-чески тусклости проливались оттуда дымными, раззелеными клубами; там пространства луны начинались - от раздробленной двери, с площадки, так что самая чердачная комната открывалась в неизъяснимости, посередине ж дверного порога, из разорванных стен, пропускающих купоросного цвета пространства, - наклонивши венчанную, позеленевшую голову, простирая тяжелую позеленевшую руку, стояло громадное тело, горящее фосфором.

Это был - Медный Гость.

Металлический матовый плащ отвисал тяжело - с отливающих блеском плечей и с чешуйчатой брони; плавилась литая губа и дрожала двусмысленно, потому что сызнова теперь повторялися судьбы Евгения; так прошедший век повторился - теперь, в самый тот миг, когда за порогом убогого входа распадались стены старого здания в купоросных пространствах; так же точно разъялось прошедшее Александра Ивановича; он воскликнул:

- "Я вспомнил... Я ждал тебя..."

Медноглавый гигант прогонял чрез периоды времени вплоть до этого мига, замыкая кованый круг; протекали четверти века; и вставал на трон - Николай; и вставали на трон - Александры; Александр же Иваныч, тень, без устали одолевал тот же круг, все периоды времени, пробегая по дням, по годам, по минутам, по сырым петербургским проспектам, пробегая - во сне, наяву, пробегая... томительно; а вдогонку за ним, а вдогонку за всеми - громыхали удары металла, дробящие жизни: громыхали удары металла - в пустырях и в деревне; громыхали они в городах; громыхали они - по подъездам, площадкам, ступеням полунощных лестниц.

Громыхали периоды времени; этот грохот я слышал. Ты - слышал ли?

Аполлон Аполлонович Аблеухов - удар громыхавшего камня; Петербург - удар камня; кариатида подъезда, которая оборвется там, - каменный тот же удар; неизбежны - погони; и - неизбежны удары; на чердаке не укроешься; чердак приготовил Липпанченко; и чердак - западня; проломить ее, проломить - ударами... по Липпанченко!

Тогда все обернется; под ударом металла, дробящего камни, разлетится Липпанченко, чердак рухнет и разрушится Петербург; кариатида разрушится под ударом металла; и голая голова Аблеухова от удара Липпанченко рассядется надвое.

Все, все, все озарилось теперь, когда через десять десятилетий Медный Гость пожаловал сам и сказал ему гулко:

- "Здравствуй, сынок!"

Только три шага: три треска рассевшихся бревен под ногами огромного гостя; металлическим задом своим гулко треснул по стулу из меди литой император; зеленеющий локоть его всею тяжестью меди повалился на дешевенький стол из-под складки плаща, колокольными, гудящими звуками; и рассеянно медленно снял с головы император свои медные лавры; и меднолавровый венок, грохоча, оборвался с чела.

И бряцая, и дзанкая, докрасна раскаленную трубочку повынимала из складок камзола многосотпудовая рука, и указывая глазами на трубочку, подмигнула на трубочку:

- "Petro Primo Catharina Secunda..."22

Всунула в крепкие губы, и зеленый дымок распаявшейся меди закурился под месяцем.

Александр Иваныч, Евгений, впервые тут понял, что столетие он бежал понапрасну, что за ним громыхали удары без всякого гнева - по деревням, городам, по подъездам, по лестницам; он - прощенный извечно, а все бывшее совокупно с навстречу идущим - только призрачные прохожденья мытарств до архан-геловой трубы.28

И - он пал к ногам Гостя:

- "Учитель!"

В медных впадинах Гостя светилась медная меланхолия; на плечо дружелюбно упала дробящая камни рука и сломала ключицу, раскалялся дбкрасна.

- "Ничего: умри, потерпи..."

Металлический Гость, раскалившийся под луной тысячеградусным жаром, теперь сидел перед ним опаляющий, красно-багровый; вот он, весь прокалясь, ослепительно побелел и протек на склоненного Александра Ивановича пепелящим потоком; в совершенном бреду Александр Иванович трепетал в многосотпудовом объятии: Медный Всадник металлами пролился в его жилы.

НОЖНИЦЫ

- "Барин: спите?"

Александр Иванович Дудкин сквозь тяжелое забытье смутно слышал давно, что его теребили.

- "А, барин?.."

Наконец открыл он глаза и просунулся в хмурый день:

- "Да барин же!"

Голова наклонилась.

- "Что такое?"

Александр Иванович сообразил только тут, что протянут на козлах.

- "Полиция?"

Угол жаркой подушки торчал у него перед глазом.

- "Никакой полиции нет..."

Темно-красное прочь ползло по подушке пятно - брр: и - мелькнуло в сознании:

- "Это - клоп..."

Он хотел приподняться на локте, но снова забылся.

- "Господи, да проснитесь..."

Он приподнялся на локте:

- "Ты, Степка?"

Он увидел струю бегущего пара; пар - из чайника: у себя на столе он увидел и чайник, и чашку.

- "Ах, как славно: чаек".

- "Что за славно: горите вы, барин..."

Александр Иваныч с удивленьем заметил, что он не раздет; даже не было снято пальтишко.

- "Ты тут как очутился?"

- "Я тут к вам позашел: забастовка - на оченномногих заводах; полицию понагнали... Я тут к вам позашел, тоись, с Требником".

- "Да ведь, помнится, Требник у меня".

- "Что вы, барин: это вам померещилось..."

- "Разве мы вчера не видались..."

- "Не видались - два дня".

- "А мне думалось: мне показалось..."

Что думалось?

- "Захожу нынче к вам: вижу - лежите и стонете; разметались, горите - в огне весь".

- "Да я, Степка, здоров".

- "Уж какое здоровье!.. Я тут вам чайку вскипятил; хлеб принес; калач-то горячий; попьете - все лучше. А что так-то валяться..."

Ночью в жилах его протекал металлический кипяток (это вспомнил он).

- "Да - да: жар, братец мой, ночью был основательный..."

- "И не мудрено..."

- "Жар во сто градусов..."

- "Ат алхаголю и сваритесь".

- "В собственном кипятке? Ха-ха-ха..."

- "Что ж? Сказывали: у одного алхагольного человека изо рта дымки бегали... И сварился он..."

Александр Иванович усмехнулся нехорошей улыбкой.

- "Допились уж до чертиков..."

- "Были чертики, были... Потому и спрашивая Требник: отчитывать".

- "Допьетесь и до Зеленого Змия..."

Александр Иванович криво вновь усмехнулся:

- "Да и вся-то, дружок мой, Россия..."

- "Ну?"

- "От Зеленого Змия..." Сам же думал:

- "Эк дернуло!.."

- "Йетта вовсе не так: Христова Рассея..."

- "Брешешь..."

- "Сами брешете: допьетесь - до нее, до самой..."

Александр Иванович испуганно привскочил.

- "До кого?"

- "Допьетесь - до белой... до женщины..."

Что белая горячка подкрадывалась, - сомнения не было.

- "Ах! Вот что: сбегал бы ты до аптеки... Купил бы ты мне хинки: солянокислой..."

- "Что ж, можно..."

- "Да помни: не сернокислой; сернокислая - одно баловство..."

- "Тут, барин, не хина..."

- "Пошел - вон!.."

Степан - в дверь, а Александр Иванович - вдогонку:

- "Да уж, Степушка, заодно и малинки: малинового варенья - мне к чаю".

Сам же подумал:

- "Малина - прекрасное потогонное средство", - и с прыткими, какими-то текучими жестами подбежал к водопроводному крану; но едва он умылся, как внутри его снова все вспыхнуло, перепутывая действительность с бредом.

Так. Пока говорил он со Степкой, все казалось ему, что за дверью его поджидало: исконно-знакомое. Там, за дверью? И туда проскочил он; но за дверью открылась площадка; да лестничные перила повисали над бездной; Александр Иванович тут над бездной стоял, прислоняясь к перилам, прищелкивая совершенно сухим деревянистым языком и вздрагивая от озноба. Какое-то ощущение вкуса, какое-то ощущение меди: и во рту, и на кончике языка.

- "Верно, оно поджидает на дворике..."

Но на дворике никого, ничего.

Тщетно он обежал закоулки, проходики (между кубами сложенных дров); серебрился асфальт; серебрились осины; никого, ничего.

- "Где ж оно?"

Пробегал там с покупками Степка; но за дрова он от Степки, как шаркнет, потому что его осенило:

- "Оно - в металлическом месте..."

Что такое это за место, почему оно - металлическое оно? Обо всем подобном крутящееся сознание Александра Ивановича очень смутно ответило. Тщетно тщился он вспомнить: оставалася вовсе не память о в нем обитавшем сознании; воспоминание оставалось одно: какое-то иное сознание тут действительно было; то иное сознание перед ним развертывало очень стройно картины; в этом мире, не похожем вовсе на наш, обитало оно...

Оно снова появится.

С пробуждением всякое иное сознание превращалося в математическую, не реальную точку; и оно, стало быть, днем сжималось малой частью математической точки; но точка частей не имеет; и - стало быть: его не было.

Оставалася память об отсутствии памяти и о деле, которое должно выполнить, которое отлагательств не терпит; оставалася память - о чем?

О металлическом месте...

Что-то его осенило: и пружинными, легкими побежал он шагами к перекрестку двух улиц; на перекрестке двух улиц (он знал это) из окна магазина выпрыскивал переливчатый блеск... Только вот где магазинчик? И - где перекресток?

Там сияли предметы.

- "Металлы там?"

Удивительное пристрастие!

Почему это в Александре Ивановиче обнаружилось такое пристрастие? Действительно: на углу перекрестка металлы сияли; это был дешевенький магазинчик всевозможных изделий: ножей, вилок, ножниц.

Он вошел в магазинчик.

Из-за грязной конторки к засиявшему сталью прилавку приволочилась какая-то сонная харя (вероятно, собственник этих сверл, лезвий, пил); круто как-то на грудь падала узколобая голова; в орбитах, под очками затаивались красновато-карие глазки:

- "Мне бы, мне бы..."

И не зная, что взять, Александр Иванович зацепился рукой за зазубринку пилочки; засверкало и завизжало: "визз-визз-визз". А хозяин оглядывал исподлобья захожего покупателя; неудивительно, что он глядел исподлобья: Александр-то Иванович выскочил с чердака невзначай; как лежал в пальтеце на постели, так и выскочил: пальтецо же было помято и измазано грязью; но что главное: шапки-то он не надел; вихрастая, нечесаная голова с непомерно блистающими глазами напугала бы всякого.

Потому-то хозяин оглядывал его исподлобья, морща лоб, поднимая гнетущие и самой природою тяжело построенные черты; с отвращением необоримым лицо уставилось в Дудкина.

Но лицо это, перемогая себя, пробубукало жалобно:

- "Вам пилу?"

А пытливо сверлящие глазки говорили свирепо:

- "Э, э, э!.. Белогорячечный: вот так штука..."

Это только казалось.

- "Нет, знаете ли, пилу - это мне неудобно, пилою... Мне бы, знаете, финский, отточенный ножик".

Но особа грубо отрезала:

- "Извините: ножей финских нет".

Как будто бы сверлящие глазки говорили решительно:

- "Дать вам ножик, так вы еще... натворите делов..."

Приподнять бы им веки, стали бы пытливо сверлящие глазки просто так себе глазками; все же сходство какое-то поразило Александра Ивановича: представьте - с Липпанченко сходство. Тут фигура почему-то повернулась спиной; и окинула она посетителя таким взором, от которого повалился бы бык.

- "Ну, все равно: ножницы..."

Сам же подумал при этом: почему эта ярость, это сходство с Липпанченко? Тут же сам себя успокоил: какое там в сущности сходство!

Липпанченко - бритый, а у этого толстяка курчавая борода.

Но при мысли о некой особе Александру Иванычу теперь вспомнилось: все-все-все - все-все-все! Вспомнилось с совершенной отчетливостью, почему осенила мысль его прибежать в магазинчик подобных изделий. То, что намеревался он сделать, было в сущности просто: чирк - и все тут.

Он так и затрясся над ножницами:

- "Не завертывайте - нет, нет... Я живу тут поблизости... Мне и так: донесу я и так..."

Так сказав, он засунул в карман миниатюрные ножницы, которыми, наверное, франтик по утрам стрижет ногти, и - бросился.

Удивленно, испуганно, подозрительно ему вслед глядела квадратная, узколобая голова (из-за блещущего прилавка) с выдававшейся лобной костью; эта лобная кость выдавалась наружу в одном крепком упорстве - понять происшедшее: понять, что бы ни было, понять какою угодно ценою; понять, или... разлететься на части.

И лобная кость понять не могла; лоб был жалобен: узенький, в поперечных морщинах; казалось, он плачет.

Конец шестой главы

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, или: происшествия серенького денька все eщe продолжаются

Устал я, друг, устал: покоя сердце просит.

Летят за днями дни...

А. Пушкин 1

БЕЗМЕРНОСТИ

Мы оставили Николая Аполлоновича в тот момент, когда Александр Иванович Дудкин, удивляясь потоку болтливости, вдруг забившему из уст Абле-ухова, пожал ему руку и проворно шмыгнул в черный ток котелков, а Николай Аполлонович чувствовал, что он вновь расширяется.

Мы оставили Николая Аполлоновича в тот момент, когда тяжелое стечение его обстоятельств неожиданно разрешилось в благополучие.

До этого мига громоздились тут какие-то массивы из бредов и чудовищных мороков; прогромоздились грозящие Гауризанкары событий2 и обрушились - в двадцать четыре часа: ожидание в Летнем саду и тревожное карканье галок; облечение в красный шелк; бал, - то есть: пролетающие по залам испугом, пролетающие арлекинадою - полосатые, бубенчатые, арлекины, пламенноногие шутики, желто-горбый Пьеро и мертвецки бледный паяц, пугающий барышень; голубая какая-то маска, танцевавшая с реверансами, подавшая с реверансом записочку; и - позорное бегство из зала чуть не к отхожему месту - у подворотни, где его изловил паршивенький господин; наконец - Пепп Пеппович Пепп, то есть: сардинница ужасного содержания, которая... все еще... тикала.

Сардинница ужасного содержания, способного превратить все вокруг в сплошную, кровавую слякоть.

Мы оставили Николая Аполлоновича у магазинной витрины; но мы его бросили; меж сенаторским сыном и нами закапали частые капельки; набежала сеточка накрапывающего дождя; в сеточке этой все обычные тяжести, выступы и уступы, кариатиды, подъезды, карнизы кирпичных балконов потеряли отчетливость очертаний, мутнея медлительно и едва-едва выделяясь.

Распускали зонты.

Николай Аполлонович стоял у витрины и думал, что имени тяжелому безобразию - нет: безобразию, которое длилося сутки, то есть двадцать четыре часа, или - восемьдесят тысяч шестьсот стрекотавших в кармане секундочек: восемьдесят тысяч мгновений, то есть столько же точек во времени; но едва мгновение наступало и на него наступали, - секунда, мгновение, точка, - как-то прытко раскинувшись по кругам, превращалось медлительно в космический, разбухающий шар; шар этот лопался; пята ускользала в мировые пустоты: странник по времени рушился, неизвестно куда и во что, низвергался, может быть, в мировое пространство, до... нового мига; так тянулись круглые сутки, восемьдесят тысяч стрекотавших в кармане секундочек, каждая - разрывалась: пята скользила в безмерности.

Да, имени тяжелому безобразию - нет!

Лучше было не думать. И - думалось где-то; может быть, - в разбухающем сердце колотились какие-то думы, никогда не встававшие в мозге и все же встававшие в сердце; сердце думало; чувствовал - мозг.

Сам собою вставал остроумнейший, в мелочах проработанный план; и - сравнительно - план безопасный, но... подлый: да... подлый!

Кто его только продумал? Мог ли, мог ли до этого плана додуматься Николай Аполлонович?

Дело вот в чем:

- все последние эти часы сами собою перед глазами маячили иглистые кусочки из мыслей, переливавшиеся все какими-то пламенно-цветными вспышками и звездистыми искрами, как веселые канители рождественской елки: безостановочно падали в одно сознанием освещенное место - из темноты в темноту; то кривилась фигурка шута, а то проносился галопом лимонно-желтый Петрушка - из темноты в темноту - по сознанием освещенному месту; сознание же светило бесстрастно всем роящимся образам; а когда они впаялись друг в друга, то сознание начертало на них потрясающий, нечеловеческий смысл; тогда Николай Аполлонович чуть не плюнул от отвращения:

- "Идейное дело?"

- "Никакого идейного дела и не было..."

- "Есть подлый страх и подлое животное чувство: спасти свою шкуру..."

- "Да, да, да..."

- "Я - отъявленный негодяй..."

Но мы видели прежде, что к точно такому же убеждению приходил постепенно и его почтенный папаша.

Неужели же все это (что мы увидим впоследствии) протекало сознательно в воле, в прытко бившемся сердце и в воспаленном мозгу?

Нет, нет, нет!

А какие-то все же тут были рои себя мысливших мыслей; мыслил мысли не он, но... себя мысли мыслили... Кто был автор мыслей? Все утро он не мог на это ответить, но... - мыслилось, рисовалось, вставало; прыгало в колотившемся сердце и сверлило в мозгу; возникало оно над сардинницей - там именно: вероятно, все это переползло из сардинницы, когда он очнулся от теперь забытого сна и увидел, что покоится на сардиннице головой - переползло из сардинницы; тогда-то он и припрятал сардинницу - он не помнит куда, но... кажется... в столик; тогда-то он заблаговременно выскочил из проклятого дома, пока там все спали; и крутился по улицам он, перебегая от кофейни к кофейне.

Мыслила не голова, а... сардинница.

Но на улицах это все еще продолжало вставать, формируя, рисуя, вычерчивая; если мыслила его голова, то его голова - и она! - превратилася тоже в сардинницу ужасного содержания, которая... все еще... тикала, или мыслями правил не он, а громозвучный проспект (на проспекте все личные мысли превращаются в безличное месиво); но если и мыслило месиво, месиву проливаться чрез уши не препятствовал он.

Потому-то и мыслились мысли.

Что-то серое, мягкое болезненно копошилось под головными костями: мягкое и, главное, - серое, как... проспект, как плита тротуара, как от взморья безостановочно перший туманистый войлок.

Наконец, - продуманный, готовый во всех отношениях план (о котором мы скажем впоследствии) появился и в поле сознания - в самый неподходящий момент, когда Николай Аполлонович, Бог весть почему забежавший в переднюю университета (где церковь), прислонился небрежно к одной из четырех массивных колонн, беседуя с захожим доцентом, который к нему наклонился и, обрызгивая слюной, торопливо спешил передать ему содержание немецкой статьи, где... - да: в душе его неожиданно лопнуло что-то (так лопается водородом надутая кукла на дряблые куски целлулоида, из которого фабрикуют баллоны): он, - вздрогнув, откинувшись, вырвавшись - побежал, сам не зная куда, потому что - именно: в это время открылось: - - автор плана-то - он...

Он - отъявленный негодяй!..

Вот когда это понял он, то бросился на Васильевский Остров, к восемнадцатой линии; вез его захудалый извозчик; и из пролетки, прямо в спину извозчику, раздавался прерывистый, негодующий шепот:

- "А?.. Скажите пожалуйста?.. Притворщик... обманщик... убийца... Просто - спасти свою шкуру..."

Негодовал, вероятно, он громко, потому что извозчик на него повернулся с досадою.

- "Ась?"

- "Нет-с... Ничего..."

Извозчик же думал:

- "Барин, право, чудной..."

Николай Аполлонович, как и Аполлон Аполлонович, сам с собой разговаривал. Ветры вторили:

- "Отцеубийца!.."

- "Обманщик!.."

Сам не свой, выскочил Николай Аполлонович из пролетки; пересекая и асфальтовый дворик, и сажени осиновых дров, влетел в черную лестницу, чтобы броситься по ступеням и - неизвестно зачем; вероятно, просто из любопытства: заглянуть в глаза виновнику происшествия, притащившему узелок, потому что "отказ", который придумал он, был - конечно - предлогом: можно было "отказ" не бросать им в лицо (и тем выиграть время).

Тут-то столкнулся с Александром Ивановичем: остальное мы видели.

Имени тяжелому безобразию - нет!

Да, - но сердце его, разогретое всем, бывшим с ним, стало медленно плавиться: ледяной сердечный комок - стал-таки сердцем; прежде билось оно неосмысленно; теперь оно билось со смыслом; и бились в нем чувства; эти чувства нечаянно дрогнули; сотрясения эти теперь - потрясли, перевернули всю душу.

Та громадина дома только что громоздилась над улицей грудами кирпичных балконов; перебежав мостовую, он мог бы рукою нащупать ее каменный бок; но как стал накрапывать дождик, то в тумане заплавал ее каменный бок.

Как и все теперь плавало.

Стал накрапывать дождик, - и громадина сцепленных камней вот уже расцепилась; вот уже она поднимает - из-под дождика в дождик - кружева легких контуров и едва-едва обозначенных линий - просто какое-то рококо: рококо уходит в ничто.

Мокрый блеск заяснел на витринах, на окнах, на трубах: первая струечка хлынула из водосточной трубы; из другой водосточной трубы закапали частые капли; бледные тротуары изошли мелким крапом; побурела медлительно сухая их мертвизна; фыркнула грязью мимо летящая шина.

И пошло, и пошло...

В дымновеющей мокроте, накрытый зонтами прохожих, пропадал Николай Аполлоно-вич: плавали в дымах проспекты; казалось, что громадины зданий повыдавились из пространства в какое-то иное пространство; смутно их оттуда маячили узоры из перепутан-ных - кариатид, шпицев, стен. Голова его закружилась; он прислонился к витрине; что-то в нем лопнуло, разлетелось; и - встал кусок детства.

У старушки, у Ноккерт, - у гувернантки - на дрожащих коленях, он видит, покоится его голова; старушка читает под лампой:

Wer reitet so spat tiurch Nacht und Wind?

Es ist der Vater mit seinem Kind...3

Вдруг, - за окнами кинулись буревые порывы; и бунтует там мгла, и бунтует там шум: совершается там, наверно, за младенцем погоня: на стене подрагивает гувернанткина тень.

И опять... -

Аполлон Аполлонович - маленький, седенький, старенький - Коленьку обучает французскому конт-редансу; выступает он плавно и, отсчитывая шажки, выбивает ладонями такт: прогуливается - направо, налево; прогуливается - и вперед и назад; вместо музыки он отрезывает - скороговоркою, громко:

Кто скачет, кто мчится под хладною мглой: Ездок запоздалый, с ним сын молодой...

И потом поднимает на Коленьку безволосые брови:

- "Какова же, гм-гм, мой голубчик, первая фигура кадрили?"

Все остальное было хладною мглой, потому что погоня настигла: сына вырвали у отца:

В руках его мертвый младенец лежал...

Вся протекшая жизнь оказалась игрою тумана после этого мига. Кусок детства закрылся.

Мокрый блеск яснел на витринах, на окнах, на трубах; прядала струечка из водосточной трубы; глянцевела бурая мокрота тротуара; грязью фыркала шина. В дымновеющей мокроте, накрытый зонтами прохожих, пропадал Николай Аполлонович; казало ся, что громадины зданий повыдавились из пространства в пространство; замаячили их оттуда узоры из перепутанных линий - кариатид, шпицев, стен.

ЖУРАВЛИ

Николаю Аполлоновичу захотелось на родину, в детскую, потому что он понял: он - малый ребенок.

Надо было все, все - отрясти, позабыть, надо было - всему, всему - опять научиться, как учатся в детстве; старая, позабытая родина - он теперь ее слышит. И - уже: надо всем раздался вдруг голос сирого и все же милого детства, голос давно не звучавший; зазвучавший - теперь.

Того голоса звук?

Как невнятно над городом курлыканье журавлей, он так же невнятен; высоко летящие журавли - в грохоте городском горожане не слышат их; а они летят, пролетают над городом, - журавли!.. Где-нибудь, положим, на Невском Проспекте, в трепете мимо летящих пролеток и в гвалте газетчиков, где надо всем поднимается разве что горло автомобиля, - среди металлических этих горл, в час предвечерний, весенний, на панели, как вкопанный, встанет обитатель полей, в город попавший случайно; остановится, - кудластую, бородатую голову набок он склонит и тебя остановит.

- "Тсс!.."

- "Что такое?"

А он, обитатель полей, в город попавший случайно, на твое изумление бородатою, кудластою головой потрясет и хитро-хитро усмехнется:

- "А разве не слышите?"

- "?.."

- "Послушайте..."

- "Что? Да что же?.."

Он же вздохнет:

- "Там... кричат... журавли".

Ты тоже слушаешь.

Сперва ничего не услышишь; и потом, откуда-то сверху, в пространствах услышишь ты: звук родимый, забытый - звук странный...

Там кричат журавли.

Оба вы поднимаете головы. Поднимает голову третий, пятый, десятый.

Мировые пространства сперва ослепляют всех вас; ничего, кроме воздуха... И - нет: есть, кроме воздуха..., потому что среди всего голубого такого там явственно проступает - все же знакомое что-то: на север... летят... журавли!

Вокруг - целое кольцо любопытных; у всех подняты головы, и тротуар - запружен; городовой пробирается; и - нет: не сдержал любопытства; остановился, голову запрокинул; он - смотрит.

И ропот:

- "Журавли!.."

- "Опять возвращаются..."

- "Милые..."

Над проклятыми петербургскими крышами, над торцовою мостовой, над толпой - предвесенний тот образ, тот голос знакомый!

И так - голос детства!

Он бывает не слышен; и он - есть; курлыканье журавлей над петербургскими крышами - нет-нет - и раздастся же! Так голос детства.

Что-то такое расслышал теперь и Николай Аполлонович.

Будто кто-то печальный, кого Николай Аполлонович еще ни разу не видывал, вкруг души его очертил благой проницающий круг и вступил в его душу; стал душу пронизывать светлый свет его глаз. Николай Аполлонович вздрогнул; раздалось что-то, бывшее в душе его сжатым; в необъятность теперь оно уходило легко; да, тут была необъятность, которая говорила нетрепетно:

- "Вы все меня гоните!.."

- "Что, что, что?" - попытался расслышать тот голос и Николай Аполлонович; необъятность же говорила нетрепетно:

- "Я за всеми вами хожу..."

Так она говорила.

Николай Аполлонович удивленно окинул глазами пространству будто он ожидал обладателя нетрепетно певшего голоса увидать пред собой; но увидел он нечто другое; а именно: увидал плывущую гущу - котелков, усов, подбородков; дальше шел - просто туманный проспект; и в нем плавали взоры, как все теперь плавало.

Туманный проспект показался знакомым и милым; ай-ай-ай - каким грустным казался туманный проспект; а котелковый поток с его лицами? Все эти тут проходящие лица - проходили задумчивы, невыразимо грустны.

Обладателя голоса ж не было.

Только кто это там? Вон на той стороне? У вон той громадины дома? и - под грудой балконов?

Да, там кто-то стоит.

Как и он, Николай Аполлонович; и тоже - у магазинной витрины, стоит себе - под распущенным зонтиком... Да ничего себе: он разве что смотрит... как будто; нельзя лица его разобрать. И что тут особенного? На этой вот стороне - Николай Аполлонович, так себе, для своего удовольствия... Ну и тот - ничего себе тоже: как Николай Аполлонович, как все проходящие мимо, - только случайный прохожий; и он тоже грустный и милый (как и все теперь милые); посматривает с независимым видом: я, де, - что ж, ничего себе: сам я с усами!.. Нет, - бритый... Очертание его пальтеца напоминает" но... что? Он не кивает ли?..

Просто в каком-то картузике.

И где это было?

Не подойти ли к нему, к милому обладателю картуза? Ведь проспект публичный; ну, право же! Всем место найдется на этом публичном проспекте... Просто так себе, - подойти: посмотреть на предметы, которые там... под стеклом за магазинной витриной. Всякий же право имеет...

Рядом там постоять независимо, и при случае мельком окинуть притворным, будто бы рассеянным, а на самом деле внимательным оком, - - его!

Удостовериться: что, дескать, это такое?

Нет, нет, нет!.. Прикоснуться к наверное костенеющим пальцам, и плакать от глупого счастья!..

На панели пасть ниц!

- "Я - больной, глухой, обремененный... Успокой меня, учитель, укрой..."

И услышать в ответ:

- "Встань..."

- "Иди..."

- "Не греши..."

Нет, конечно, не будет ответа.

Конечно же - ничего не ответит печальный, потому что и не может быть никаких ответов пока; ответ будет после - через час, через год, через пять, а пожалуй, и более - через сто, через тысячу лет; но ответ - будет! А теперь печальный и длинный, никогда не виданный в снах, но оказавшийся всего-навсего незнакомцем, но незнакомцем неспроста, а, так сказать, незнакомцем загадочным - просто печальный и длинный на него поглядит и приложит палец к устам. Не глядя, не останавливаясь, он пойдет там по слякоти...

И в слякоти скроется...

Но настанет день.

Изменится во мгновение ока все это. И все незнакомцы прохожие, - те, которые друг перед другом прошли (где-нибудь в закоулке) в минуту смертельной опасности, те, которые о невыразимом том миге сказали невыразимыми взорами и потом отошли в необъятность - все, все они встретятся!

Этой радости встречи у них не отнимет никто.

Я, СЕБЕ, ИДУ... Я, СЕБЕ, НИКОГО НЕ СТЕСНЯЮ...

- "Что это я", - подумал Николай Аполлонович, - "замечтался не вбвремя..."

Времени терять теперь нечего... Время идет, а сардинница себе тикает; прямо бы к столику; бережно завернуть все в бумагу, положить в карман, да в Неву...

И уже отводил он глаза от той громадины дома, где стоял себе незнакомец под грудой кирпичных балконов с распущенным зонтиком, потому что опять стала течь пресловутая гуща из туловищ на своих на многих ногах - гуща тел человеческих, тут бегущих веснами, летами, зимами: тел неизменных.

И не вытерпел, опять посмотрел.

Незнакомец не двинулся с места; очевидно, он ждал, как ждал Николай Аполлонович: ждал окончания дождика; вдруг он тронулся, вдруг попал в людской ток - в эти пары и в эти четверки; треуголка, блиставшая лоском, позакрыла его; беспомощно вытарчивал зонтик.

- "Отвернуться бы, да идти себе прочь! А ну его, незнакомца - вот тоже, право!"

Но едва он подумал так, как (заметил он) из-под блещущей треуголки и из мимо бегущих плечей любопытный картузик выясняться стал снова; рискуя попасть под извозчика, перебежал мостовую он; он смешно протягивал зонтик, вырываемый ветром. Ну, как отвернуться тут? Как идти себе прочь?

- "Что это он", - подумал Николай Аполлонович и неожиданно для себя удивился:

- "А, так вот он какой из себя?"

Незнакомец вблизи несомненно проигрывал; издали был авантажнее; вид имел загадочнее; грустнее; движения - медлительней.

- "Э!.. Да помилуйте: у него идиотический вид? Ай, картузик? Вот так картузик? Бежит себе на журавлиных ногах; пальтецо трепыхается, зонтик прорванный; и одна калоша не по ноге..."

- "Фью!" - нечленораздельно тут выразился бы себя уважающий гражданин и пошел бы себе, поджав обиженно губы с независимым видом: уважающий себя гражданин непременно бы почувствовал нечто - что-то вроде такого:

- "Ну и пусть!.. Я, себе, иду... Я, себе, никого не стесняю... Я могу при случае дать дорогу. Но чтобы я?.. Ни-ни-ни: у меня дорога своя..."

Уважающим себя гражданином Николай Аполлонович, признаться, нисколько не чувствовал (уж какое тут уважение!); но, вероятно, таким себя чувствовал незнакомец, вопреки пальтишке, зонтишке и с ноги спадавшей калоше.

Будто он говорил:

- "А ну вот же: я, себе, посторонний прохожий, но прохожий, себя уважающий... И я, себе, никого не пущу на дорогу... Никому дороги не дам..."

Николай Аполлонович тут почувствовал неприязнь; и уже собравшись посторониться, переменил свою тактику: не стал сторониться; так едва они не столкнулись носами; Николай Аполлонович - изумленный; незнакомец - без всякого изумления; удивительно: закоченелая, большая рука (с гусиною кожею) поднялась к картузу; деревянная же и хриплая дробь решительно отчеканила:

- "Ни-ко-лай А-пол-ло-но-вич!!.."

Тут только Николай Аполлонович заприметил, что стремительно налетевший субъект (может быть, из мещан) перевязал себе горло; вероятно, на горле был чирий (чирий же, как известно, стесняя свободу движений, появляется неудобнейшим образом на кадыке, на позвоночнике (меж лопаток) - появляется... в неописуемом месте!..)

Но более подробное размышление о свойствах злокозненных чирьев было прервано:

- "Вы, кажется, не узнаете меня?"

(Ай, ай, ай!)...

- "С кем имею честь", - начал было Николай Аполлонович, поджимая обиженно губы, но, приглядевшись к незнакомцу внимательней, вдруг откинулся, скинул шляпу и воскликнул с перекривленным лицом:

- "Нет... вы ли это?.. Да какими же способами?.."

Он хотел, вероятно, воскликнуть: "какими судьбами"...

Естественно: в случайном прохожем, имеющем вид попрошайки, Сергея Сергеича все же узнать было трудно, потому что, во-первых, Лихутин облекся в партикулярное платье, и оно сидело на нем, как на корове седло; во-вторых: Сергей Сергеич Лихутин был - ай, ай, ай! - выбрит: вот в чем была сила! Вместо вьющейся, белокурой бородки торчала какая-то прыщавая, несуразная пустота; и - куда девалися усики? Это-то от волос свободное место (меж губами и носом) превратило знакомую физиономию в незнакомую физиономию, - в просто какую-то неприятную пустоту.

Отсутствие собственной лихутинской бороды и собственных лихутинских усиков придало подпоручику потрясающий вид идиота:

- "Нет... Или глаза мои изменяют мне, но... мне, Сергей Сергеевич, кажется, что... вы..."

- "Совершенно верно: я в штатском..."

- "Я не то, Сергей Сергеич... Не это... Я не тем изумлен... Изумительно все же..."

- "Что изумительно?"

- "Вы как-то преобразились весь, Сергей Сергеич... Вы меня, пожалуйста, извините..."

- "Это все пустяки-с..."

- "О, конечно, конечно... Я так себе... Я хотел сказать, что вы выбрились..."

- "Э, да что там", - обиделся тут Лихутин, - "э, да что там "побрились": отчего же и нет? Ну, побрился... Я не спал эту ночь... Отчего же мне не побриться?.."

В голосе подпоручика Николая Аполлоновича поразила просто какая-то злость, какая-то подавляющая такая чреватость, и столь не идущая к бритости.

- "Ну, и выбрился..."

- "Конечно, конечно..."

- "Ну, и пусть!" - не угомонялся Лихутин. - "Я службу бросаю..."

- "Как бросаете?.. Почему бросаете?.."

- "По причинам приватным, касающимся лично меня... Вас, Николай Аполлонович, эти мелочи не касаются... Не касаются вас приватные наши дела".

Подпоручик Лихутин тут стал придвигаться.

- "Впрочем, есть дели, которые..."

Николай Аполлонович, спиною толкая прохожих, стал явственно пятиться:

- "Есть дела, Сергей Сергеич?"

- "Дела, которые, сударь..."

Явственно зловещую ноту уловил Николай Аполлонович в хриплом голосе подпоручика; и ему показалось, что отчетливо тот собирается для чего-то такого изловить его руки.

- "Вы простудились?" - переменил он порывисто разговор и соскочил с тротуара; в пояснении своего замечания прикоснулся он к собственной шее, разумея шейную перевязку Лихутина, какую-нибудь такую горловую простуду - ну, жабу там, или - грипп.

Но Сергей Сергеевич покраснел, стремительно соскочил с тротуара, продолжая свое наступление для того, чтоб... чтоб... чтоб... Некоторые из прохожих остановились, смотрели:

- "Ни-ко-лай Аполло-нович!.."

- "Право же, не для того я за вами бежал, чтобы мы говорили тут о какой-то, черт возьми, шее..."

Остановился третий, пятый, десятый, вероятно подумавши, что изловлен воришка.

- "К делу это все не относится..."

Внимание Аблеухова изострилось; про себя он шептал:

- "Так-так-так?.. Что же к делу относится?" И избегая Лихутина, он опять очутился на сыром тротуаре.

- "В чем же дело?"

Где была память?

Дело с поручиком предстояло нешуточное. Да - домино же! черт возьми, домино! О домино Николай Аполлонович основательно позабыл; он теперь только вспомнил:

- "Есть дело, есть..."

Софья Петровна Лихутина, без сомнения, поразболтала о случае в неосвещенном подъезде; поразболтала и о случае у Зимней Канавки.

С этим-то делом теперь и приступает Лихутин.

- "Недоставало только вот этого... Ах, черт возьми: как все это некстати!.. Вот ведь некстати!.."

И вдруг все нахмурилось.

Потемнели рои котелков; мстительно заблистали цилиндры; отовсюду снова стал понаскакивать обывательский нос: носы протекали во множестве: орлиные, петушиные, курьи, зеленоватые, сизые; и - нос с бородавкой: бессмысленный, торопливый, огромный.

Николай Аполлонович, избегая взгляда Лихутина, это все обозрел и глазами уткнулся в витрину.

Между тем Сергей Сергеич Лихутин, завладевая рукой Аблеухова и не то ее пожимая, не то просто сжимая, собирая вокруг толпу любопытных зевак - неумолимо, неугомонно отрезывал деревянною фистулою: ведь вот барабанные палки!

- "Я... я... я... имею честь известить, что с утра уже я... я... я..."

- "?"

- "Я по вашим следам... И я - был: всюду был - между прочим, у вас... Меня провели в вашу комнату... Я сидел там... Оставил записку..."

- "Ах, какая досад..."

- "Тем не менее", - перебил подпоручик (ведь вот барабанные палки), - "имея к вам дело: безотлагательный деловой разговор..."

- "Вот оно, начинается", - шарахнулось в мозгу Аблеухова, и он отразился в большой магазинной витрине меж перчаток, меж зонтиков и тому подобных вещей.

Между тем рассвисталась по Невскому холодная свистопляска, чтобы дробными, мелкими, частыми каплями нападать, стрекотать и шушукать по зонтам, по сурово согнутым спинам, обливая волосы, обливая озябшие жиловатые руки мещан, студентов, рабочих; между тем рассвисталась по Невскому холодная свистопляска, поливая вывески ядовитым, насмешливым, металлическим бликом, чтобы в воронки закручивать миллиарды мокрых пылиночек, вить смерчи, гнать и гнать их по улицам, разбивая о камни; и далее, чтобы гнать нетопыриное крыло облаков из Петербурга по пустырям; и уже рассвисталась над пустырем холодная свистопляска; посвистом молодецким, разбойным она гуляла в пространствах - самарских, тамбовских, саратовских - в буераках, в песчаниках, в чертополохах, в полыни, с крыш срывая солому, срывая высоковерхие скирды и разводя на гумне свою липкую гниль; сноп тяжелый, зернистый - от нее прорастает; ключевой самородный колодезь - от нее засоряется; поразве-дутся мокрицы; и по ряду сырых деревень разгуляется тиф.

Разорвалось крыло облаков; дождь кончился: мокрота иссякала...

РАЗГОВОР ИМЕЛ ПРОДОЛЖЕНИЕ

Между тем разговор имел продолжение:

- "Я имею к вам дело... Хочу я сказать - объяснение, не терпящее отлагательств; я повсюду расспрашивал, как бы это нам встретиться: между прочим, я был и о вас расспросил у... как ее?.. У нашей общей знакомой, у Варвары Евграфовны..."

- "Соловьевой?"

- "Вот именно... С Варварой Евграфовной у меня состоялось очень тяжелое разъяснение - относительно вас... Вы меня понимаете?.. Тем хуже... Но о чем это я... Да, - эта-то Соловьева, Варвара Евграфовна (между прочим, я ее запер) мне дала один адрес: приятеля вашего.. Дудкина?.. Ну, все равно... Я, конечно, - по адресу, не дойдя до господина - Дудкина, что ли? - встретил вас на дворе... Вы оттуда бежали... Да-с... И притом - не один, а с неизвестной мне личностью... Нет, оставьте: nomina sunt odiosa... Вы имели взволнованный вид, а господин...? Nomina sunt odiosa... имел вид болезненный... Я беседы вашей прервать не решился с господином... Извините - можете фамилию этого господина сохранить про себя..."

- "Сергей Сергеевич, я..."

- "Погодите-с!.. Я беседы прервать не решился, конечно, хотя... правду сказать, вас с таким трудом удалось мне поймать... Ну вот: я за вами проследовал; разумеется, на известной дистанции, чтоб случайно не быть свидетелем разговора: я просовывать нос, Николай Аполлонович, не люблю... Но об этом мы после..."

Тут Лихутин задумался, почему-то тут обернулся, глядя в даль Невского.

- "Проследовал... До вот этого места... Вы все время о чем-то вдвоем говорили... Я - за вами ходил и, признаться, досадовал... Послушайте", - оборвал он повествованье, похожее на типографский, случайно рассыпанный, собранный и случайно прочтенный набор, - "вы не слышите?"

- "Нет..."

- "Тсс!.. Слушайте..."

- "Что такое?"

- "Какая-то нота, - на "у"... Там... там... загудело..."

Николай Аполлонович повернул свою голову; странное дело - как торопливо полетели мимо пролетки - и все в одну сторону; ускорился бег пешеходов (поминутно толкали их); иные оборачивались назад; сталкивались с идущими им навстречу; равновесие совершенно нарушилось; он озирался и не слушал Лихутина.

- "Вы потом остались одни и прислонились к витрине; тут пошел дождик... Прислонился к витрине и я, на той стороне... Вы все время, Николай Аполлонович, на меня глядели в упор, но вы делали вид, что меня и не заметили вовсе..."

- "Я не узнал вас..."

- "А я кланялся..."

- "Так и есть", - продолжал досадовать Николай Аполлонович, - "он за мной гоняется... Он меня собирается..."

Что собирается?

Николай Аполлонович получил от Сергея Сергеича письмецо тому назад два с половиной месяца, в котором Сергей Сергеич Лихутин убедительным тоном просил не смущать покоя горячо любимой супруги - это было уже после моста; некоторые выражения письмеца были трижды подчеркнуты; от них веяло чем-то очень-очень серьезным - был эдакий неприятный словесный сквозняк, без намеков, а - так себе... И в ответном письме Николай Аполлонович обещался...

Обещание дал, и - нарушил.

Что такое?

Запрудив тротуар, остановились прохожие; широчайший проспект был пуст от пролеток; не было слышно ни суетливого кляканья шин, ни цоканья конских копыт: пролетели пролетки, образуя там, издали, - черную, неподвижную кучу, образуя здесь - голую торцовую пустоту, о которую опять свистопляска кидала каскадами рои растрещавшихся капелек.

- "Посмотрите-ка?"

- "Ах, как странно, как странно?"

Точно тут пообнажились мгновенно громадные гранитные голыши, над которыми тысячелетия проносилась белая водопадная пена; но оттуда, из дали проспекта, из совершеннейшей пустоты, чистоты, между двух рядов черного от людей тротуара, по которому побежал тысячеголосый, крепнущий гул (как бы гул шмелиного роя), - оттуда понесся лихач; полустоя на нем, изогнулся безбородый, потрепанный барин без шапки, зажимая в руке тяжелое и высокое древко: и отрываясь от деревянного древка по воздуху гребнями разрывались, трепались и рвались легкосвистящие лопасти красного кумачового полотнища - в огромную, в холодную пустоту; было странно увидеть летящее красное знамя по пустому проспекту; и когда пролетела пролетка, то все котелки, треуголки, цилиндры, околыши, перья, фуражки и косматые манджурские шапки - загудели, зашаркали, затолкались локтями и вдруг хлынули с тротуара на середину проспекта; из разорванных туч бледный солнечный диск пролился на мгновение палевым отсветом - на дома, на зеркальные стекла, на котелки, на околыши. Свистопляска промчалась. Дождь кончился.

Толпа смела с тротуара и Аблеухова, и Лихутина; разъединенные парой локтей, они побежали туда, куда все побежали; пользуясь давкою, Николай Аполлонович имел намерение ускользнуть от объясненья некстати, чтобы броситься в первую там стоящую в отдаленье пролетку и, не теряя драгоценного времени, укатить по направлению к дому: ведь бомба-то... в столике... тикала! Пока она не в Неве, успокоения нет!

Бегущие его толкали локтями; черные фигурки выливались из магазинов, дворов, парикмахерских, перекрестных проспектов; и в магазины, дворы, боковые проспекты черные фигурки убегали спешно обратно; голосили, ревели, топтались: словом - паника; издали, над головами там будто хлынула кровь; поразви-лись из чернеющей копоти все кипящие красные гребни, будто бьющиеся огни и будто оленьи рога.

И, ах как некстати!

Из-за двух-трех плечей, на одном уровне с ним, выглянул ненавистный картузик и два зорких глаза обеспокоенно уставились на него: подпоручик Лихутин и в суматохе его не утеривал из виду, выбиваясь из сил, чтобы снова пробиться к пробивавшемуся от него чрез толпу Аблеухову: Аблеухов же только-только хотел вздохнуть облегченно:

- "Не утеривайте меня... Николай Аполлонович; впрочем, все равно... я от вас не отстану".

- "Так и есть", - убедился теперь окончательно Аблеухов, - "он за мною гоняется: он меня никогда не отпустит..."

И пробивался к пролетке.

А за ними, из далей проспекта, над головами и грохотом голосов вылизывались знамена, будто текучие языки и будто текучие светлости; и вдруг все - пламена, знамена - остановились, застыли: грянуло отчетливо пение.

Николай Аполлонович через толпу, наконец, пробился к пролетке; но едва он хотел в нее занести свою ногу, чтоб заставить извозчика пробиваться далее чрез толпу, как почувство-вал, что его опять ухватила просунутая чрез чужое плечо рука подпоручика; тут он стал, будто вкопанный, и, симулируя равнодушие, он с насильственной улыбкой сказал:

- "Манифестация!.."

- "Все равно: я имею к вам дело".

- "Я... видите ли... Я... тоже с вами совершенно согласен... Нам есть о чем побеседовать..."

Вдруг откуда-то издали пролетел пачками рассыпанный треск; и издали, разорвавшись на части, все те в копоти над головою толпы повосставшие светлости, над головою толпы заметались и туда, и сюда; заволновались там красные водовороты знамен и рассыпались быстро на одиноко торчавшие гребни.

- "В таком случае, Сергей Сергеевич, поговорим те в кофейне... Отчего бы нам не в кофейне..."

- "Как так в кофейне...", - возмутился Лихутин. - "Я в подобных местах не привык иметь объяснения..."

- "Сергей Сергеевич? Где же?.."

- "Да и я тоже думаю... Раз вы садились в пролетку, так сядемте и поедемте ко мне на квартиру..."

Эти слова были сказаны тоном явно притворным: до крови прикусил себе губы тут Николай Аполлонович:

- "На дому, на дому... Как же так - на дому? Это значит с поручиком с глазу на глаз запереться, дать отчет о неуместных проделках над Софьей Петровною; может быть, в присутствии Софьи Петровны дать отчет возмущенному мужу о несдержании слова... Явно: здесь западня..."

- "Но, Сергей Сергеевич, я полагаю, что по некоторым обстоятельствам, вам понятным вполне, мне у вас неудобно..."

- "Э, полноте!"

К чести Николая Аполлоновича, - он более не перечил; он покорно сказал: "Я готов". И держался спокойно он; чуть дрожала нижняя челюсть - вот только.

- "Как человек просвещенный, гуманный, вы, Сергей Сергеевич, меня поймете... Словом, словом... и по поводу Софьи Петровны".

Вдруг, запутавшись, оборвал.

Они сели в пролетку. И - пора: там, где только что метались знамена и откуда рассыпался пачками сухой треск, ни одного уже знамени не было; но оттуда хлынула такая толпа, напирая на впереди тут бегущих, что сроенные в кучи пролетки, стоявшие тут, полетели в глубь Невского - в противоположную сторону, где уже циркуляция была восстановлена, где вдоль улицы бегали серые квартальные надзиратели и конями плясали жандармы.

Поехали.

Николай Аполлонович видел, что многоножка людская здесь текла, как ни в чем не бывало; как текла здесь столетия; времена бежали там, выше; был и им положен предел; и предела того не было у людской многоножки; будет ползать, как ползает; и ползает, как ползла: одиночки, пары, четверки; и пары за парами: котелки, перья, фуражки; фуражки, фуражки, перья; треуголка, цилиндр, фуражка; платочек, зонтик, перо.

Вот все пропало: они свернули с проспекта; выше каменных зданий в небе навстречу им кинулись клочковатые облака с висящею ливенной полосою; Николай Аполлонович весь согнулся под бременем нежданно свалившейся тяжести; клочковатое облако подползло; и когда серая, синеватая полоса их накрыла, - стали бить, стрекотать, пришепетывать хлопотливые капельки, закруживши на булькнувших лужах свои холодные пузыри; Николай Аполлонович сидел согбенный в пролетке, завернувшись лицом в итальянский свой плащ; на мгновение он позабыл, куда едет; оставалось смутное чувство: он едет - насильно.

Тяжелое стечение обстоятельств тут опять навалилось.

Тяжелое стечение обстоятельств, - можно ли так назвать пирамиду событий, нагроможденных за последние эти сутки, как массив на массиве? Пирамида массивов, раздробляющих душу, и именно - пирамида!..

В пирамиде есть что-то, превышающее все представления человека: пирамида есть бред геометрии, то есть бред, неизмеримый ничем; пирамида есть человеком созданный спутник планеты; и желта она, и мертва она, как луна.

Пирамида есть бред, измеряемый цифрами.

Есть цифровый ужас - ужас тридцати друг к другу приставленных знаков, где знак есть, разумеется, ноль; тридцать нолей при единице есть ужас; зачеркните вы единицу, и провалятся тридцать нолей.

Будет - ноль.

В единице также нет ужаса; сама по себе единица - ничтожество; именно - единица!.. Но единица плюс тридцать нолей образуется в безобразие пенталлиона: пенталлион - о, о, о! - повисает на черненькой; тоненькой палочке; единица пенталлиона повторяет себя более чем миллиард миллиардов, повторенных более чем миллиард раз.

Чрез неизмеримости тащится.

Так тащится человек чрез мировое пространство из вековечных времен в вековечные времена.

Да, -

человеческой единицею, то есть этою тощею палочкой, проживал доселе в пространствах Николай Аполлоно-вич, совершая пробег из вековечных времен -

- Николай Аполлонович в костюме Адама был палочкой; он, стыдясь худобы, никогда ни с кем не был в бане -

- в вековечные времена!

И вот этой палочке пало на плечи безобразие пенталлиона, то есть: более чем миллиард миллиардов, повторенных более чем миллиард раз; непрезентабельное кое-что внутрь себя громадное прияло ничто; к громада ничто разбухала в презентабельном виде из вековечных времен -

- так разбухает желудок, благодаря развитию газов, от которых все Аблеуховы мучились -

- в вековечные времена!

Непрезентабельное кое-что внутрь себя громадное прияло ничто; кое-что от громады, пустой, нолевой, разбухало до ужаса. Вспучились просто Гауризанкары какие-то; он же, Николай Аполлонович, разрывался, как бомба.

А? Бомба? Сардинница?..

Во мгновение ока пронеслось то же все, что с утра проносилось: в голове пролетел его план.

Какой такой?

ПЛАН

Да, да, да!..

Подкинуть сардинницу: подложить ее к отцу под подушку; или - нет: в соответственном месте подложить ее под матрасик. И - ожидание не обманет: точность гарантирует часовой механизм.

Самому же ему:

- "Доброй ночи, папаша!"

В ответ:

- "Доброй, Коленька, ночи!.."

Чмокнуть в губы, отправиться в свою комнату.

Нетерпеливо раздеться - непременно раздеться! Дверь защелкнуть на ключ и уйти с головой в одеяло.

Быть страусом.

Но в пуховой, в теплой постели задрожать, прерывисто задышать - от сердечных толчков; тосковать, бояться, подслушивать: как там... бацнет, как... грохнет там - из-за стаи каменных стен; ожидать, как бацнет, как грохнет, разорвав тишину, разорвавши постель, стол и стену; разорвав, может быть... - разорвав, может быть...

Тосковать, бояться, подслушивать... И услышать знакомое шлепанье туфель к... ни с чем не сравнимому месту.

От французского легкого чтения перекинуться - просто к хлопковой вате, чтоб ватой заткнуть себе уши: уйти с головой под подушку. Окончательно убедиться: более не поможет ничто! Разом сбросивши с себя одеяло, выставить покрытую испариной голову - и в бездне испуга вырыть новую бездну.

Ждать и ждать.

Вот всего осталось каких-нибудь полчаса; вот уже зеленоватое просветление рассвета; комната синеет, сереет; умаляется пламя свечи; и - всего пятнадцать минут; тут тушится свечка; вечности протекают медлительно, не минуты, а именно - вечности; после чиркает спичка: протекло пять минут... Успокоить себя, что все это будет не скоро, через десять медлительных оборотов времен, и потрясающе обмануться, потому что -

- не повторяемый, никогда еще не услышанный, притягательный звук, все-таки...

- грянет!!..

Тогда: -

наскоро вставив голые ноги в кальсоны (нет, какие кальсоны: лучше так себе, без кальсон!) - или даже в исподней сорочке, с перекошенным, совершенно белым лицом -

- да, да, да! -

- выпрыгнуть из разогретой постели и протопать босыми ногами в полное тайны пространство: в чернеющий коридор; мчаться и мчаться - стрелою: к неповторному звуку, натыкаясь на слуг и грудью вбирая особенный запах: смесь дыма, гари и газа с... еще кое-чем, что ужасней и гари, и газа, и дыма.

Впрочем, запаха, вероятно, не будет.

Вбежать в полную дыма и очень холодную комнату; задыхаясь от громкого кашля, выскочить оттуда обратно, чтобы скоро просунуться снова в черную, стенную пробоину, образовавшуюся после звука (в руке плясать будет кое-как засвеченный канделябр).

Там: за пробоиной... -

в месте разгромленной спальни, красно-рыжее пламя осветит.. Сущую осветит безделицу: отовсюду клубами рвущийся дым.

И еще осветится... - нет!.. Набросить на эту картину завесу - из дыма, из дыма!.. Более ничего: дым и дым!

Все же...

Под эту завесу хотя на мгновенье просунуться, и - ай, ай! Совершенно красная половина стены: течет эта красность; стены мокрые, стало быть; и, стало быть, - липкие, липкие... Все это будет - первое впечатленье от комнаты; и, наверно, последнее. Вперемежку, меж двух впечатлений запечатлеется: штукатурка, щепы разбитых паркетов и драные лоскуты пропаленных ковров; лоскуты эти - тлеют. Нет, лучше не надо, но... берцовая кость?

Почему именно она одна уцелела, не прочие части?

Все то будет мгновенно; за спиною ж - мгновенны: идиотский гул голосов, ног неровные топоты в глубине коридора, плач отчаянный - представьте себе! - судомойки; и - треск телефона (это верно трезвонят в полицию)...

Уронить канделябр... Сев на корточки, у пробоины дергаться от в пробоину прущего октябрёвского ветра (разлетелись при звуке все оконные стекла); и - дергаться, обдергивать на себе ночную сорочку, пока тебя сердобольный лакей -

- может быть, камердинер, тот самый, на которого очень скоро потом всего будет легче свалить (на него, само собой, падут тени) -

- пока сердобольный лакей не потащит насильно в соседнюю комнату и не станет вливать в рот насильно холодную воду...

Но, вставая с полу, увидеть: - у себя под ногами ту же все темно-красную липкость, которая сюда шлепнула после громкого звука; она шлепнула из пробоины с лоскутом отодранной кожи... (с какого же места?). Поднять взор - и над собою увидеть, как к стене прилипло...

Брр!... Тут лишиться вдруг чувств.

Разыграть комедию до конца.

Через сутки всего перед наглухо заколоченным гробом (ибо нечего хоронить) - отчеканивать перед гробом акафист,4 наклоняясь над свечкой в мундире с обтянутой талией.

Через два всего дня свежевыбритый, мраморный, богоподобный свой лик уткнувши в меха ни-колаевки, проследовать к катафалку, на улицу, с видом невинного ангела; и сжимать в белолайко-вых пальцах фуражку, следуя скорбно до кладбища в сопровождении всей сановной той свиты... за цветочною грудой (за гробом). На своих дрожащих руках груду эту протащат по лестнице зла-тогрудые, белоштанные старички - при шпагах, при лентах.

Будут груду влачить восемь лысеньких старичков.

И - да, да!

Дать следствию показания, но такие, которые... на кого бы то ни было (разумеется, не намеренно)... будет все же брошена тень; и должна быть тень брошена - тень на кого бы то ни было; если нет, - тень падет на него... Как же иначе?

Тень будет брошена.

Дурачок, простачок Коленька танцует: Он надел колпачок -

На коне гарцует.

И ему стало ясно: самый тот миг, когда Николай Аполлонович героически обрекал себя быть исполнителем казни - казни во имя идеи (так думал он), этот миг, а не что иное, явился создателем вот такого вот плана, а не серый проспект, по которому он все утро метался; действие во имя идеи соединилось, как ни был взволнован он, с диавольским хладнокровным притворством и, может быть, с оговорами: оговорами неповиннейших лиц (всего удобнее камердинера: к нему ведь таскался племянник, воспитанник ремесленной школы, и, как кажется, беспартийный, но... все-таки...).

На хладнокровие расчет все же был. К отцеубийству присоединялась тут ложь, присоединялась и трусость; но, что главное, - подлость.

Благороден, строен, бледен, Волоса, как лен, Мыслью щедр и чувством беден Н. А. А... Кто ж он?

Он - подлец...

Все, протекшее за эти два дня, было фактами, где факт был чудовище; груда фактов, то есть стая чудовищ; фактов не было до этих двух дней; и не гнались чудовища. Николай Аполлонович спал, читал, ел; даже, он вожделел: к Софье Петровне; словом: все текло в рамках.

Но, и - но!..

Он и ел, не как все, и любил, не как все; не как все, испытывал вожделение: сны бывали тяжелые и тупые; а пища казалась безвкусной, самое вожделение после моста приняло пренелепый оттенок - издевательства при помощи домино; и опять-таки: отца - ненавидел. Что-то было такое, что тянулось за ним, что бросало особенный свет на отправление всех его функций (отчего он все вздрагивал, отчего руки болтались, как плети? И улыбка стала - лягушечьей); это что-то не было фактом, но факт оставался; факт этот - в что-то.

В чем что-то?

В обещании партии? Обещания своего назад он не брал; и хотя он не думал, но... другие тут думали, вероятно (мы знаем, что думал Липпанченко); и ведь вот, он по-странному ел и по-странному спал, вожделел, ненавидел по-странному тоже... Так же странной казалась его небольшая фигурка - на улице; с бьющимся в ветре крылом николаевки, и будто сутулая...

Итак, в обещании, возникшем у моста - там, там: в сквозняке приневского ветра, когда за плечами увидел он котелок, трость, усы (петербургские обитатели отличаются - гм-гм - свойствами!..)

И опять-таки самое стояние у моста есть только следствие того, что на мост погнало; а гнало его вожделение; самые страстные чувства переживались им как-то не так, воспламенялся не так он, не по-хорошему, холодно.

Дело, стало быть, в холоде.

Холод запал еще с детства, когда его, Коленьку, называли не Коленькой, а - отцовским отродьем! Ему стало стыдно. После смысл слова "отродье" ему открылся вполне (чрез наблюдение над позорными замашками из жизни домашних животных), и, помнится, - Коленька плакал; свой позор порождения перенес он и на виновника своего позора: на отца.

Он, бывало, часами простаивал перед зеркалом, наблюдая, как растут его уши: они вырастали.

Тогда-то вот Коленька понял, что все, чтб ни есть на свете живого, - "отродье", что людей-то и нет, потому что они - "порождения"; сам Аполлон Аполлонович, оказался и он "порождением"; то есть неприятною суммою из крови, кожи и мяса - неприятною, потому что кожа - потеет, мясо - портится на тепле; от крови же разит запахом не первомайских фиалочек.

Так его душевная теплота отождествлялась с необозримыми льдами, с Антарктикой, что ли; он же - Пирри, Нансен, Амундсен6 - круговращался там в льдах; или его теплота становилась кровавою слякотью (человек, как известно, есть слякоть, зашитая в кожу).

Души-то, стало быть, не было.

Он свою, родную плоть - ненавидел; а к чужой - вожделел. Так из самого раннего детства он в себе вынашивал личинки чудовищ: а когда созрели они, то повылезли в двадцать четыре часа и обстали - фактами ужасного содержания. Николай Аполлонович был заживо съеден; перелился в чудовищ. Словом, сам стал чудовищами.

- "Лягушонок!"

- "Урод!"

- "Красный шут!"

Вот именно: при нем кровью шутили, называли "отродьем"; и над собственной кровью зашутил - "шут"; "шут" не был маскою, маской был "Николай Аполлонович"...

Преждевременно разложилась в нем кровь.

Преждевременно она разложилась; оттого-то он, видно, и вызывал отвращение; оттого-то странной казалась его фигурка на улице.

Этот ветхий, скудельный сосуд должен был разорваться: и он разрывался.

УЧРЕЖДЕНИЕ

Учреждение...

Кто-то его учредил; с пой поры оно есть; а до той поры было - одно время оно. Так гласит нам "Архив".

Учреждение.

Кто-то его учредил, до него была тьма, кто-то над тьмою носился; была тьма и был свет - циркуляр за номером первым, под циркуляром последнего пятилетия была подпись: "Аполлон Аблеухов"; в тысяча девятьсот пятом году Аполлон Аполлонович Аблеухов был душой циркуляров.

Свет во тьме светит. Тьма не объяла его.

Учреждение...

И - торс козлоногой кариатиды. С той поры, как к крыльцу его подлетела карета, влекомая парой взмыленных вороных лошадей, с той поры, как придворный лакей в треуголке, косо надетой на голову, и в крылатой шинели в первый раз распахнул лакированный, штемпелеванный бок и, щелкнувши, дверце откинуло коронками украшенный герб (единорог, прободающий рыцаря); с той поры, как из траурных подушек кареты на подъездный гранит наступила ботинкой пергаментноликая статуя; с той поры, как впервые, отдавая поклоны, рука, облеченная в кожу перчатки, коснулася края цилиндра: - с той поры еще более крепкая власть придавила собой Учреждение, которое бросило над Россией свою крепкую власть.

Повосстали параграфы, похороненные в пыль.

Поражает меня самое начертанье параграфа: падают на бумагу два совокупленных крючка, - уничтожаются бумажные стопы; параграф - пожиратель бумаг, то есть бумажная филоксера;6 в произвол темной бездны, как клещ, вопьется параграф, - и право же: в нем есть что-то мистическое: он - тринадцатый знак зодиака.7

Над громадною частью России размножался параграфом безголовый сюртук, и приподнялся параграф, вдунутый сенаторской головою - над шейным крахмалом; по белоколонным нетопленым залам и красного сукна ступеням завелась безголовая циркуляция, циркуляцией этой заведовал Аполлон Аполлонович.

Аполлон Аполлонович - популярнейший в России чиновник за исключением... Коншина (чей неизменный автограф носите вы на кредитных билетах).

Итак: -

Учреждение - есть. В нем есть Аполлон Апол-лонович: верней "был", потому что он умер... -

- Я недавно был на могиле: над тяжелою черномраморной глыбою поднимается черномраморный восьмиконечный крест; под крестом явственный горельеф, высекающий огромную голову, исподлобья сверлящую вас пустотою зрачков; демонический, мефистофель-ский рот! Ниже - скромная подпись: "Аполлон Аполлонович Аблеухов - сенатор"... Год рождения, год кончины... Глухая могила!... -

- Есть Аполлон Аполлонович: есть в директорском кабинете: ежедневно бывает в нем, за исключением дней геморроя.

Есть, кроме того, в Учреждении кабинеты... задумчивости.

И есть просто комнаты; более всего - зал; столы в каждой зале. За столами писцы; на стол приходится пара их; перед каждым: перо и чернила и почтенная стопка бумаг; писец по бумаге поскрипывает, переворачивает листы, листом шелестит и пером верещит (думаю, что зловещее растение "вереск" происходит от верещания); так ветер осенний, невзгодный, который заводят ветра - по лесам, по оврагам; так и шелест песка - в пустырях, в солончаковых пространствах - оренбургских, самарских, саратовских; -

- тот же шелест стоял над могилой: грустный шелест берез; падали их сережки, их юные листья на черномраморный, восьмиконечный крест, и - мир его праху! -

Словом: есть Учреждение.

Не прекрасная Прозерпина8 уносится в царство Плутона9 чрез страну, где кипит белой пеной Коцит:10 каждодневно уносится в Тартар11 похищенный Хароном 12 сенатор на всклокоченных, взмыленных, вороногривых конях; над вратами печального Тартара бородатая повисает кариатида Плутона. Плещутся флегетоновы волны:13 бумаги.

В своем директорском кабинете Аполлон Аполлонович Аблеухов сидит ежедневно с напруженной височною жилою, заложив ногу на ногу, а жиловатую руку - за отворот сюртука; трещат поленья камина, шестидесятивосьмилетний старик дышит бациллой параграфа, то есть совокупленьем крючков; и дыхание это облетает громадное пространство России: ежедневно десятую часть нашей родины покрывает нетопыриное крыло облаков. Аполлон Аполлонович Аблеухов, осененный счастливою мыслию, заложив ногу на ногу, руку - за отворот сюртука, надувает тогда пузырем свои щеки; он тогда, будто дует (такова уж привычка); холодочки продувают по нетопленым залам; завиваются смерчевые воронки разнообразных бумаг; от Петербурга начинается ветер, на окраине где-нибудь разрежается ураган.

Аполлон Аполлонович сидит в кабинете... и дует.

И сгибаются спины писцов; и листы шелестят: так бегают ветры - по суровым, сосновым вершинам... Потом втянет щеки; и все - шелестит: сухая, бумажная стая, как роковой листопад, разгоняется от Петербурга... до Охотского моря.

Раскидается холодная свистопляска - do полям, по лесам, по селам, чтоб гудеть, нападать, хохотать, чтобы градом, дождем, гололедицей искусывать лапы и руки - птиц, зверей, подорожного путника, опрокидывать на него полосатые бревна шлахт-бау-мов, - полосатой верстой из канавы выскакивать на шоссе, надмеваться оскаленной цифрою, обнаруживать бездомность и бесконечность пути и протягивать мрачные мрежи из реющих мороков...

Север, север родимый!..

Аполлон Аполлонович Аблеухов - человек городской и вполне благовоспитанный господин: сидит у себя в кабинете в то время, как тень его, проницая камень стены... бросается в полях на прохожих: посвистом молодецким, разбойным она гуляет в пространствах - самарских, тамбовских, саратовских - в буераках и в желтых песчаниках, в чертопо-лохах, в полыни, или в диком татарнике, обнажает песчаные лысины, рвет высоковерхие скирды, раздувает в овине подозрительный огонек; деревенский красный петух - от нее зарождается; ключевой самородный колодезь - от нее засоряется; как падет на посев вредоносными росами, - от него худеет посев; скот - гниет...

Умножает и роет овраги.

Шутники сказали бы верно: не Аполлон Аполлонович, а... Аквилон Аполлонович.14

Умножение количества за день перед писцом пролетевшей бумаги, выдуваемой из дверей Учреждения, умножение этой бумаги на количество бумагу гонящих писцов образует произведение, то есть бумажное производство, вывозимое не возами, а фурами.

Под каждою бумагою подпись: "Аполлон Аблеухов".

Та бумага несется по железнодорожным ветвям от железнодорожного центра: от Санкт-Петербурга; и - до губернского города; растрепав свою стаю по соответственным центрам, Аполлон Аполлонович творит в этих центрах новые очаги бумажного производства.

Обыкновенно бумага с (имя рек) подписью циркулирует до губернского управления; получают бумагу все статские (я разумею - советники): Чичибабины, Сверчковы, Шестковы, Тетерько, Иванчи-Иванчевские; от губернского города соответственно уже Иванчи-Иванчевский рассылает бумаги до городов: Мухоединска, Лихова, Гладова, Мороветринска и Пупинска (городов все уездных); Козлородов, асессор, тогда получает бумагу.

Вся картина меняется.

Козлородов, асессор, получивший бумагу, должен бы тотчас сам усесться на бричку, на таратайку, или на тряские дрожки, чтобы заплясать по колдобинам - чрез поля, чрез леса, по весям, по грязям, - и увязнуть медлительно в глинах или в бурых песках, подвергая себя нападению полосатых, приподнятых верст и полосатых шлахтбаумов (в пустырях Аполлон Аполлонович нападает на путников); вместо ж этого Козлородов просто сует в боковой свой карман запрос Иванчи-Иванчевского.

И идет себе в клуб.

Аполлон Аполлонович одинок: и так уже тысяча-рится он в верстах; и ему одному не поспеть; не поспеть и Иванчи-Иванчевским. Козлородовых - тысячи; за ними стоит обыватель, которого Аблеухов боится.

Поэтому Аполлон Аполлонович и сокрушает лишь пограничные знаки своего кругозора: и места лишаются - Иванчевские, Тетерько, Сверчковы.

Козлородов бессменен.

Пребывая за пределами досягаемости - за оврагами, за колдобинами, за лесами - он винтит себе в Пупинске.

Хорошо еще, что пока он винтит.

Андрей Белый - ПЕТЕРБУРГ - 07, читать текст

См. также Андрей Белый - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ПЕТЕРБУРГ - 08
ОН ВИНТИТЬ ПЕРЕСТАЛ Аполлон Аполлонович одинок. Не поспевает он. И стр...

ПЕТЕРБУРГ - 09
НЕДООБЪЯСНИЛСЯ Николай Аполлонович, влетев в кабинетик Лиху-тина, грян...