Андрей Белый
«МОСКВА - 03 - Московский чудак»
"МОСКВА - 03 - Московский чудак"
3
В злой, снеговой завертяй, поднимающий жути и муть, - с пересвистами, с завизгом, - выступили: угол дома, литая решетка (железные пики сцепились железною лапкою); и - дерева, раскаракульки; снежная гривина, воздух чеснув, отмельтешила; каменный, серо-ореховый дом, отступя от решетки - сложился себя повторявшим квадратом и крупные пуприны взнес: межоконных полос; точно шмякнули сбитыми сливками; наерундили гирлянд известковых изле-плин и вылеплин: груш, виноградин.
Ореховый торт, а не дом!
Точно в торте, сидел Задопятов.
За стеклами окон второго этажика морщились сборочки крапчатых штор с очконосою дамой под ними, едва выяснившейся пролизнями седо-серых волос, отдающих и в зелень и в желчь; поднимались два синих очка из-за стекол, - огромных до ужаса; и - все рассеялось: серо-ореховый дом, точно рушась темневшими окнами в мути и amp; жути, свой угол показывал из пересвистов и завизгов; скверик - исчез; подворотни - развылись; заборы ломились.
И дуем неслись раздымочки из труб.
И хотелось ждать, пока снова не станет все ясно, пока не прочертится серо-ореховый дом из деревьев провалами окон, пока из окна не проглянут два синих очка.
***
Анна Павловна там Задопятова, круглоголовая, тучная дама являлась в окошках с огромною лейкой в руке; поливала болезненный крокус; была далека от словесности; женщина - строгая, твердая, честная; предпочитала И. И. и П. И. Петрункевичей прочим кадетам; ее называли железной пятой; про нее отозвался когда-то усерднейший чтитель Никиты Васильича, - Ольдов, покойник:
Что за дичь! Бегут под женский бич Даже львы, а не одни овны...
И Никита наш Васильевич Под пятой у Анны Павловны!
Будь ты бритт, москвич иль костромич, -
Знай, ты должен с кряхтом крест нести, Коль года судьбой сплетенный бич Взвит над задом знаменитости!
Все выделялась лицом, прокрасневшим мозольчатой кожей, в обветрине, взростком губы, и вторым подбородком, окрапленным волосом; на голове волосы - гладкий свалень из зелени с желчью, прижатый к затылку нашлепкой: оттуда валились железные шпильки - на пол, на ковры; поражало блистание синих, суровых очков вместо глаз; ее платье из серенькой, реденькой рябенькой ткани, с косою прониткой, душило весьма выпиравшие формы; носила она башмаки без шнуровки, вздевая их на ногу с кряхтом (два пальца в ушко).
И пристукивала каблуком по паркету, хромая немного (была - кривоножка), рукой опираясь на твердую трость с наконечником из гуттаперчи; держала запас "пипифакса", который она покупала у Кёлера, твердо следя, чтоб везде было чисто; где нужно, повесила надпись: "Прошу содержать в чистоте", и струею горячего пара из клопоморителя дезинфицировала переплеты двуспальной постели, хотя клопов не было; раз в две недели бывала в собрании "Общества распространенья технических знаний меж женщин".
И часто бывала на "Курсах для кройки".
Годами страдала она кровотечей из носу; страдала одышкою, вспыхивая в это время до корня волос и кровяность показывая подбородка второго, слегка опушенного реденьким крапом волос; в представленьи Никиты Васильевича Задопятова образ почтенной матроны связался в последние дни с королевой из драмочки "Смерть Тентажиля", - не ясно: открыла убежище: "Ясли младенца" она.
Королева ж из драмочки "Смерть Тентажиля" - таскала младенцев.
В последнее время суровее стала она: кровотеча замучила; и без того молчаливая, - стала еще молчаливей, а строгость в глазенках, смотревших на мужа, - утроилась, учетверилась; таилось жестокое что-то, как месть; без того ее губы кривились оттенком сарказма, когда с ней делился Никита Васильевич воспоминаньями, мыслями вслух об эссе, замышляемом им.
Разговоры с женою привык называть он заметками:
- Это заметки мои на полях, так сказать, - говорил он, бывало, за завтраком, кокая яйца и их выливая в стакан.
А теперь обрывала она разговоры его, будто что-то тая; и поля неразрезанной книги глупейше пустели: Никита Васильевич робко косился; вполне упирался в квадратное это молчанье, ворча про себя:
- Запертой комод с ценностями. Ключ - закинут.
Молчала зловеще и едко сверлила глазами.
Давно подбиралась она к его ящику с письмами; тщательно заперт был он много лет; удивлялась, что - заперт; все прочее - было открыто ей; знала, где что; приводила в порядок бумаги его; в этом ящике вот - замечанья, наброски при чтенье Мюссе (38), афоризмы о Чосере (39); в том же - конспект курса лекций и папка с приветствиями разным деятелям, сочиненными им; между прочим, приветствие Франсу (40), Уэльсу (41) и Полю Буайе (42), проживавшему в бытность в Москве в этих комнатах; литература предмета; один только ящик был заперт.
Ни разу его не оставил открытым.
И крепли сомненья в ней, боли; годами они притаились под стеклами синих очков; но - крепились; теперь они встали: пророслою злобой.
4
Никита Васильевич сидел, перекутав колени вигоневым пледом: строчил свой "эссе", подложив под себя неуклюжую ногу, мотаясь пенснейною лентою и веей волос; надувался, чтоб выпустить воздух над строчками фразы; ее перечел, зачеркнул; и, откинув вигоневый плед, он по вздошью похлопал себя, попривстал, - потоптался ногами по коврику; засеменил каракатицей в угол, к плевальнице: сплюнуть.
И - сплюнул.
Во всей обстановке, его окружающей, нюхалось затхлое что-то.
Здесь ветрили форточки; синий скрипел вентилятор, и денно, и нощно; но выветрить припаха все не могли; и дохлятиной сладкой воняло чуть-чуть, - не то трупом, не то мятным пряником.
Грустно оглядывал - то же; все то же!
Большой кабинетище с окнами в крапчатых шторках, со стенами в крапчатых, чуть желтоватых обоях; повсюду - крап черный; и - черные кресла; на них - полосатого канифаса чехлы, - желто-красные, мятые, с чуть темноватыми пятнами, - след от голов, прижимавшихся к спиночкам (головы мылись не часто в профессорском круге); шкафы, счетом пять, с завитыми, резными колонками красного дерева распространяли отчетливо запахи старой рояли.
И - бюсты: Мольера, Грановского (43), Ибсена.
Что еще?
Крокус болезненный, не поливаемый Анною Павловной нынче; сидела в шезлонге у окна; здесь, отсюда она изучала годами в окне изузорины фриза: дантиклы столбов розоватого дома напротив.
Никита Васильевич уселся писать, провисая пенснейною лентою и выводя расцарапочки, напоминающие паучиные лапки; себя, откровенно сказать, преужасно он чувствовал в мыслях: не дома; устроился, как в меблированных комнатах, в них; в той - сегодня; в той - завтра; он сам сознавал как-то глухо (почти в подсознаньи): тома его - просто гостиница; ряд коридоров с дверями, ведущими в комнаты; эта - Кареева (44); эта - Грановского; Джаншиев, Гольцев (45), Якушкин (46), Мачтет (47), Алексей Веселовский (48) имели еще свои комнаты; он же имел - только собственный сор; поживет и уйдет, насорив.
Тут он встал.
И, разгуливая бурмотуном разволосым, себе самому дирижировал ручкой пера: над листом расцарапок; был в бархатной, черной, просторной толстовке, весьма оттенявшей седины его.
- Так поднимем же, - он бормотал сам с собой, - фу-фуфу... свои головы...
- Выше...
- И с поднятым гордо челом...
- Фу, фуфу...
- Понесем нашу скорбь.
Сочинял он фразистости.
- Что вы бормочете там? - из шезлонга вопросила его Анна Павловна.
Нехотя так отозвался:
. - Пишу... сочиняю...
. - И - ну? - усмехнулась она.
Положила на стол пред собою два синих суровых очка; и глазенки, ученые, строгие, пристальным проискром выбежали из-за нервных приморгов.
- Пишу, - расправлял он клокастый мотальник ("мотальником" старым она называла седины его), - что в пространствах российских охватывает беспредельность и веет надеждой на лучшее будущее; так подымем же - я говорю - свои головы выше, - прочел он последнюю фразу, - и с гордым челом понесем...
Тут брошюрное мнение он положил пред собой.
- Это ж мненье не ваше...
- Как так?
- Да Брандес (49) его высказал.
Рот разорвавши, ударилась в пАзевни.
Он ухватился за выжелчень уса, весьма недовольный ее замечаньем; смолчал; но во рту ощутилась безвкусица: задребеденилось как-то; он сам понимал: ничего, ничего не создал, четверть века хвалясь, что схватил он быка за рога, что медведя поймал:
- Дай его!
- Не идет.
- Сам иди!
- Не пускает.
Никиту Васильевича Джаншиев, Гольцев, Кареев, Якушкин поймали, пока он кричал из журналов, что справился с ними; поверили; даже писали об этом; писали о нем в иностранных журналах: Леже (50), де-Вогюэ (51) и Буайе; но он мыслил двенадцатиперстной кишкой, а не мозгом; продукт межвременья - цедил свои мысли часами - по каплям: мензурку.
И их разводил просто бочками фраз.
Он уткнулся в статью и казался себе самому страстотерпцем; пыхтел; вот, украдкой взглянув на часы, он решил, что - пора; неожиданно засеменил каракатицей, чтобы покинуть пропахлую комнату.
- Что вы? Куда вы?
И - капнула шпилькою.
- На заседание.
Едко скривилась:
- Оно не сегодня, а в пятницу.
Тут лишь заметивши, что позабыл он футляр от пенсне, он вернулся к столу, чтоб увидеть, как всем подбородком, вдавившимся в шею, ему показала второй подбородок; ведь - ужас: глядели очки - не глаза; два громадных, почти черно-синих очка стекленело без всякого выраженья.
Что было под ними?
- Не это, а то заседанье.
Она усмехнулась: обидно, жестоко и мстительно:
- Знаю, какие у вас заседанья... Быть может, с Агашею вы заседаете там...
Не оспаривал этот смешочек, но око - загасло; и, сжав кулаковину, снова разжал: поклокочить повисшее грустно кудло (с него перхоти сыпались); и провопив двумя оками, каратышом потащился вторично к плевальнице: сплюнуть.
И - сплюнул.
- Какая Агаша! Агаша - служила; и все тут.
- Служила еще неизвестно чем.
- Сами ж держали ее... И притом это было лет десять назад.
Он боялся ее лютой ревности; пал в свое кресло: и пал в закатай кудрявые фраз; тут возъятием глаз над мешками, подобными мощным отаям свечным, он откинулся, великолепно ладони воздев над собой, в этой позе напомнивши Лира, которого он очертил лет уж тридцать назад в обозренье журнала: "Артист".
И покинул пропахлую комнату.
***
Вскрыла: подобранным ключиком: ай! И - припадок удушья; едва с собой справилась.
Первая мысль: ей, как Норе, уехать из дома; вторая: как Элле Рентгейм (52), здесь остаться, чтоб мстить. Элле, или?...
Запуталась в Ибсене.
В ящике были: во-первых, одиннадцать стихотворений Никиты Васильевича, адресованных некой "Сильфочке"; был и двенадцатый. "Сильфочке" же посвященный игривый стишок (не стала читать); прочитала четыре строки; вот они:
Захотелось мне немножко Черной самородинки: И целую я у крошки -
Усик черной родинки
Во-вторых: извлекла она ряд продушенных записочек, в мило-наивных лазурных и в темно-лиловых конвертах: признанья в любви, обещанья свидания, воспоминанья о ласках; и тоже стишочки.
Как семенем, сея Надеждой драгою, -
Ты шествуешь, вея Седою брадою.
Я сердцем откроюсь Любовному зною;
В седины зароюсь Твои: головою.
За подписью "Сильфа".
Событие это стряслось, как удар.
5
Вот он вышел в переднюю с гладко расчесанной белой кудреей волос, в сюртуке; свою ногу протягивал в каменный ботик.
Прислуга стояла с распахнутой шубой.
Из двери просунулась в спину ему голова Анны Павловны блеклой сваляшиной желто-зеленых волос, распылавшись щеками, ушами: она - почернела (взлив крови к виску); громко капнула на пол железною шпилькою; друг перед другом стояли с таким напряженьем, как будто они ожидали, кто первый повалится вниз головою в открытую падину.
Выбежал.
Ропотень креп; кто-то крышу ломал; и - бамбанила: вывни ветров! Улыбнулося небо к закату: прозором лазоревым; туча разинулась солнышком; день стоял сиянским денечком: на миг; искроигрием ледени бросились в нос все предметы.
Оглядывал вяло площадку: он жил на Площадке (в Москве есть Площадки: Собачья Площадка, Телячья Площадка).
Вот - скверик: за сквериком - домик, сиреневый, бело-колонный (ампир); крыша - легким овалом, скорей - полукуполом; наискось - серый, просерый забор; строя угол, оливковый семиэтажный домина пространство обламывал кубами выступов в пять этажей, угрожающих пасть на затылок прохожего; дом вырывался в соседний проулок, давимый ватагой таких же кофейных, песочных и серых домов с шестигранниками полубашен и с кубами выступов; издали, в нише, воздвигнутый рыцарь копья лезвеем в пламень каменный змея разил над карнизами восьмиэтажного куба.
Громады - не зданья.
В одном только месте зияла пробоина - кучечка слепленных домиков: ветхий совсем пересерый, гнилой, между каменным синим и каменным же клоповатого цвета; все трое - о двух этажах; к ним прижался четвертый, разрозовый; и - в полтора этажа; вы представьте; над ними он высился; эту пробоину между семью и пятью этажами пора бы на слом; да владельцы ломили за место огромную сумму, чтоб портить проулок.
Нелепости!
Из пересерой гнилятины веснами окна бросали мелодии Регера, Брамса и Брукнера, а из домины соседней, обложенной плитами, великолепным подъездом, отделанным в строгом и северном стиле, с почтенным швейцаром и с лифтом - старательных хор выводил "Свете тихий" Бортнянского; происходили здесь спевки любительских хоров, воскресными днями дающих концерты в коричневой церкви Кузьмы-на-Копытцах.
Распутин, проездом бывая в Москве, посещал этот дом; Манасевич-Мануйлов вальсировал раз; и, почтив посещеньем, просфорочку скушал здесь Саблер.
Стояли тюками дома; в них себя запечатали сколькие - на смерть; Москва - склад тюков: свалень грузов.
- Извозчик,- Петровский бульвар!
Отворилась в ореховом домике дверь: Анна Павловна вышла в своем ватерпруфе из черного плиса, без меха, в пушащейся шапке, повязанной черным платком шерстяным; опиралась рукою на трость; ей, взмахнув, подзывала угольные сани; в них села, показывая на сутулую спину катившегося впереди Задопятова:
- Ну-те, за барином этим, извозчик!
Арбат: многоногая здесь человечина вшаркалась; над многоверхой Москвой неслись тучи; Никита Васильевич думал; уже - Рождество на носу; остается закончить семестрик.
Арбатская площадь!
Народу наперло; и все - в одно место; сроился; городовой посредине утряхивал пьяного парня в пролетку и - тер ему уши; закрывшись плащом, нахлобучил огромную шляпу и рот разрывал, указуя на площадь,- испанец: с плаката "Кино"; под ним дама влачилась мехами; и шла человечина - путчики, свертчики - в яснь, в светосверки снежиночек; щурили взоры; сверкательно скалились вывески: "Кёлер" и "Бланк".
Город - с искрой.
Никитский бульвар.
Задопятов - москвич,- знал дома; вот он,- памятный, бывший Талызина дом; после - бывший графини Толстой; наконец - Шереметева; Гоголь в нем мучился: литературные воспоминания встали перед взором.
Припомнился тост, знаменитый, им сказанный; тост, облетевший Москву и вошедший в том первый его сочинений; Тургенев пожал ему руку за тост; фыркнул Фет; в "Гражданине" (53) пустил фельетон князь Мещерский; Катков (54) - промолчал; а старик Григорович (55) с Украины приветствовал; Кекарева, Василиса Сергевна, еще гимназисточка, тост переписанный перечитавши,- влюбилась; открылась - вся будущность: двери редакций, домов; понедельники - Усовых, вторники - Иванюковых с "максимковалевскими" спичами, среды - Олсуфьевых (с Львом Николаевичем), Писемского - четверги, Веселовского - пятницы (с Янжулом (56), Носом (57), Шенроком (58), Якушкиным (59) и с Николай Ильичом Стороженко (60)), воскресник живой - Николай Ильича, на котором Иванов с Иваном Андреевичем Линниченко теряли от спору свои голоса, обсуждая дела "Комитета", садившего Чехова в лужу.
Да - время!
Он сам в этом времени, лев молодой, обрамленный курчавою гривой волос, еще черных, развеивал лозунги - фигою в нос - Стороженке; и фигою в нос - Веселовскому; много прошло перед ним здесь мальчат: Гершензоны, Шулятиковы, Столбиченки и Фричи толпой здесь внимали, смутясь, его "песне святой"; здесь считался "златыми устами" он,- фондом идей: и монетою звонкой идейных обменов.
Теперь называли его (ну, хотя б лигатурой (61)!): бумажкой... которая... служит... - молчание!
Либерализм лимонадный, прогоркнувши, чистит желудок не хуже касторки; и вот - он прогорк лет шестнадцать назад; и либретто из мыслей Никиты Васильевича уже пелось Столыпиным (62) года четыре назад, как теперь распевалось оно Протопоповым (63): вместе с последним оно должно было собой увенчать петроградские крыши, строча пулеметами, чтобы, проклявши Россию, окончиться стрекотом фраз: из Парижа и Праги; так кариатидою стал он - ливрейным лакеем правительства в позе протеста - с подъезда Кадетского корпуса.
Вот он, старик, проезжая по старым местам, направляется к старому месту - раз в месяц (с пяти, с четырех - до семи, до восьми); уже двадцать пять лет (проститутка прошла; и за нею - бобровый поклонник); да, да, - что прикажете!
Это - идейная близость.
Уж высился многоугольными башнями замковый дом от начала Тверского бульвара: Михаил Васильич Сабашников (64) в прошлом году наотрез отказался принять его книгу (печатает молокососов каких-то); Никита Васильевич ехал с поджатой губою под башнями: здесь помещалось издательство.
Дом тот сгорел.
Задопятов смотрел сквозь бульвар, над которым в немом межесвете мельчили охлопочки серые; мальчик кидался там снежными ляпками; ветер поднялся; и шла - рвака листьев; едва прояснились дома Поляковых и дом Голохвасто-ва; Герцен в нем жил; вероятно, гулял на бульваре; гулял - Чаадаев, наверное; может быть, - с Пушкиным; в пушкиноведеньи был Задопятов нетверд: он оставил открытым вопрос, бросив взгляды на дом, где когда-то квартиру держит бонапартовский маршал, - за домом, известным и вам, полицмейстерским, выстроенным Кологриво-вым после пожара московского бывший Курчагина дом: здесь когда-то тянулись владенья - дома и сады - Солового.
Сгорели!
Страстной монастырь!
Приближаяся к месту свидания, так сказать, - он запыхтел; несмотря на преклонные годы, он чувствовал так же себя: четверть века испытывал то же волнение - именно с этого места; прилив беспокойства давал себя знать - совершенно естественный, если принять во внимание: его ожидавшая дама - сердечная, честная личность; и - прочее, прочее...
Гм!...
Неприличная сцена - налево; и - нос завернул он направо; и здесь - неприличие: "улица", - то есть все то, что стоит "улица". Где ж "отличное"?
Там, где нас нет!
А из саночек, быстро летевших за ним, будто падало в спину ему чье-то толстое тело; а город, лиловый, черно-вый, стал смяткою: черней и светов.
6
Хозяйка сдаваемой комнаты ухо свое приложила к две-рям и - услышала: - Да...
- У Кареева сказано ведь - уф-уф-уф, - и диван затрещал, - что идеи прогресса сияют звездой путеводной, как я выражаюсь, векам и народам...
- Вы это же выразили в "Идеалах гуманности", - вяло сказал женский голос.
- Но я утверждаю...
- Скажу а про по, - перебил женский голос, - когда Милюков (65) вам писал из Болгарии...
- То я ответил, как Павел Владимирович, указав на заметку Чупрова (66)...
- Которую Гольцев завез...
- К Стороженкам...
- И я говорю то же самое, - что; когда вам написал Мил юков...
Тут закракал корсет.
Тут хозяйка сдаваемой комнаты глаз приложила к прощелку замочному и - увидела: ай-ай-ай-ай!
Ай!
Дама лет сорока пяти, или пятидесяти, с заплеснелым лицом, но с подкрасом губы свою грудь заголила, сидела с невкусицей этой перед зеркалом; вовсе без платья, в корсетике с серо-голубенькою оторочкой, в юбчонке короткой и шелковой, цвета "фейль-морт"; платье цвета тайфуна с волной было сброшено на канапе серо-красное, с прожелтью; на канапе же Никита Васильевич - только представьте!
Никита Васильевич сел, раскорячившись, - без сюртука, верхних брюк, без ботинок; и стаскивал с кряхтом кальсонину белую с очень невкусного цвета ноги перед дамой, деляся с ней фразой, написанной только что дома:
- Приходится - уф - chХre amie, претерпеть все тяготы обставшей нас прозы...
Стащил - и стал перед ней: голоногий.
Почтенная дама, сконфузившись, пересекала рыжеющий коврик, спеша за постельную ширмочку, - в юбочке, из-под которой торчали две палочки (ножки без ляжек) в сквозных темно-синих чулках; из-за ширмочки встал драматический голос ее, перебивши некстати весьма излиянья прискорбного старца:
- Здесь запах...
- Какой?
- Не скажу, чтобы благоуханный.
Пошлепав губами, отрезал: броском:
- Пахнет штями.
- Весьма...
И действительно: промозглой капустой несло. Шлепал пятками к ширмочке; вздохи теперь раздавались оттуда и - брыки:
- Миляшенька...
- Сильфочка...
- Ах, да ах, - нет...
Наступило молчание: скрипнула громко пружина.
***
В проходе двора на бульвар прижималась к воротам дородная дама в пушащейся шапке, подвязанной черным платком, опираясь рукою о трость; и глядели на лепень сне-жиночек два черно-синих очка безо всякого смысла.
Что было под ними?
***
Никита Васильевич был рыцарь чести; и тайны своей он не выдал: молчал четверть века; и мы соблюдем ее: имя и отчество дамы - секрет; а тем паче фамилия; словом - прекрасная, честная, светлая личность!
Она появилась опять, расправляя морщулю лица:
- Скажу я, - надоело мне...
Вышел, пропузясь, почтеннейший старчище:
- В автократическом - уф - государстве жить трудно...
- Да - нет: я о муже...
- Среда вас заела...
- Отсутствие ярких, общественных импульсов... И приласкалась, схватясь за мизинец:
- Уедемте...
И - помочилась: глазами.
Он - руку отдернул с испугом, подумав, что палец ему лобызнет: помычал, побурчал животом; и покрыл этот урч завиваемой фразой:
- Увы, - как сказал я сегодня, - поднимем же головы выше и с гордо воздетым челом понесем...
Перебила:
- Подайте бандо.
- Понесем, говорю...
- Пудры...
- Скорбь...
Перебила:
- Бежимте!...
Но - вылупил око:
- Жена - не башмак ведь: наденешь - не скинешь... Вскочил.
И кальсоны свои натянуть торопился, как будто его не видала она без кальсон; с кряхтом ногу просунул в сюртучную брюку; она ж, достав зеркальце из полосатого сака, припудрилась; слышалось снова:
- Кареев!...
- Чупров!...
- Милюков...
Гарцевали парадом своих убеждений; вставали свалянные годы, - почти что годов размазня; размазней его мысли питалась она, лишь читая труды Задопятова; третий, второй и четвертый.
Том первый пропал.
- Ну - пора...
- Вы куда же?
- На вечер "Свободной Эстетики".
***
Толстая дама взлив крови к виску ощутила, когда со двора, чуть ее не задев, Задопятов прошел; и за ним сорокапятилетняя дама.
Ах, вот она, - "Сильфочка"!
Юбка отцвечивала желто-рыжим тайфуном с волной; под густою вуалью, усеянной смурыми мушками, виделись все же: черничного цвета глаза и подкрашенный ротик брусничного цвета; ей в спину - ведь ужас - глядели: очки, - не глаза.
Два громадных, почти черно-синих очка стеклянело без всякого там выражения.
7
Вечер "Свободной Эстетики"! Кто-то заметил:
- Пришел Задопятов.
- Где, где?
Задопятов, исполненный взорами, так белоглаво рыхлея и морща свой лобик, прекнижисто выглядел: видность показывая еле заметным взмаханьем пенсне; на усах оставалася взмока от сырости; перетянувшись и выдавившись толстением зада, тащился, ведомый Рачинским, к огромному креслу почетному, чтоб протянуть свою руку Гедвиге Сергевне Зеланкиной, корреспондентке "Журналь Паризьен".
- Укушу вас за локоть, - призвизгнула громко девица-кривляка поэту-кривляке, прибавив, что ищет она великана, которого нет, но который блуждает меж облак в "Симфонии" Белого.
И Задопятов подумал:
- Куда я попал?
Но заметивши, что Доброносов, казанский профессор словесности, - здесь, успокоился быстро.
Никита Васильевич очень готовился сделать в "Эстетике" некий докладик о драмочке "Смерть Тента-жиля" (ведь вот на какие теперь переходил темы); должен с "Эстетикой", что ни поделайте, был он поддерживать связь: не то "Русская Мысль" станет явно теснить его, - "Русская Мысль", где царил он при Гольцеве.
Ах, - этот Брюсов, и, ах, - этот Струве (67)!
Взнесенье пенсне на обиженный нос показало, что силится он отбарахтаться мыслью от этих назойливых ассоциаций о Брюсове; Брюсова крепко продергивал он в "Русской Мысли"; но Брюсов теперь редактировал "Русскую Мысль".
И подумалось:
"Надо бы - да: постараться бы, - как-нибудь... Надо бы с Брюсовым..."
Щурил рассеянно глаз свой на даму: прическа с прони-зами бусинок, пепелоцветные волосы, родинка, очи с расщу-рами; платье - гри-перль; возраст - тоже: г р и-перль; говорила она, - ей не нравится все то, что есть; и ей нравится то, чего нет; да и то - не совсем; говорила она кавалерику; и - прерассеянно тыкался он моргощурым, дерглявым лицом, собирая на лбу драматический морщень и вновь распуская: он ерзал и задом и мыслями: ни одного прямолетного слова! Слова износились на нем; предлагал многогранники мысли своей; перегранивал гранник в без-гранники; не удивлялась; своим переборчивым взглядом смотрела она беззадорно и кисло на юношу с высмехом (этот пришел позлоумить), бойчившего взглядом.
Поляк русопятствовал там с полякующим русским; и кто-то прошел с каменистым и твердым лицом; стал с улыбкою в каменной позе, оправивши дымчато-голубованные волосы с просизью.
- Это - Июличев!
Брюсов!
Ему Задопятов присахарил взглядом (но взгляд вышел с прокислом) и протянул толстопалую руку; в душе же гнездился еще подсознательный страх, что его могут выгнать отсюда за некий давнишний "эссе" под заглавьем: "Убогий ломака".
Но Брюсов спросил о трудах.
- Я пишу популярную книгу.
И око - какое - блеснуло.
И, важно пропятясь подвздошьем и задом, прошелся с великим поэтом пред всеми купчихами; кисти же рук, грациозно приподнятых четким расставом локтей, расщемили пенсне и взнесли на отвислину носа.
- Вы, что же, директорствуете? - пыталось сострить волоокое око его, сделав быстрый прищур безреснитчатым веком.
- Я - нет, - Брюсов мило скосился, - в "Кружке" я скорее заведую кухней.
В ответ Задопятов лишь выбрюшил урч.
Тут вторично Рачинский с подскоком, с подсосом, под-фыркнул дымком папиросины в нос, Задопятова стал проводить на почетное место; навстречу уже поднимались: писатель, давно не читаемый, Фантыш-Заленский, и автор романа "Растерзанный фурией" Петр Алексеич Во-данов.
- Позвольте представить, - сказала какая-то дама, - вот это - поэт Балк...
- Мозгопятов, - запнулась она, указуя лорнетиком на Задопятова.
Понял: она - не читала его; и - надулся; и - бросило в пот; тяжко крякая, сел он; и око - какое - блеснуло.
Волчок из людей расступился; и вот из него Трояновский таким гогель-могелем выскочил прытко: открыть заседание; купчихи, развеяв парчовые трены, прошли в первый ряд; и поэтик загибистым станом поднялся: пропеть свои строчки; слепить свои жесты; движением нервным и женственным быстро поправил изысканно взвислый махор; и прочем - с покусительством; тотчас же критик Сафтеев, вполне завиральный, вполне либеральный, мужчина с крепчайшей заваркою слов и причмоком в губах говорил, модулируя мысли (мужчина полончивый): вымозаичивал реплику.
Слово - словесная взмутка!
Сидел Задопятов, надменно зажав свои губы, такой кривопузой, такой кривозадой развалиной, чувствуя сверб в геморроидном месте; он мучился, ерзая.
Вдруг он - поднялся, чтоб выразить что-то: стояло само прорицалище истин, зажавши курсивом ресницы:
- Позвольте мне, - вымедлил, - милостивые - гм-гм -. государыни и...
- ...государи, - пустил он фонтанисто, - высказать в сем уважаемом месте - гм-гм... свою мысль...
И споткнулся, вперившися в даму: не слушает!
- ...мысль...
Кто-то встал и пошел прочь, оправивши волосы...
- ...высказанную в собраньи моих сочинений; а именно: И - ай - девица-кривляка поэта-кривляку схватила зубами - за локоть!...
- ...а именно...
Тут Задопятов взбурчал животом; покрывая бурчание вновь завиваемой фразой, отметил, что "именно".
- ...именно: произведенья изящной словесности складываются под явным влияньем идеи прогресса, которая...
Тут оснастил свое слово метафорой:
- ...светит звездой путеводной векам и народам.
И - далее, далее; долго слюнявил; и кончил словами:
- Позвольте ж замкнуть в поэтическом образе мысль мою.
Лопнувши оком, прочел он:
Приветствует пресса Могучим "ура" -
Идеи прогресса Идеи добра!
Дослепил!
И, себя оборвавши, оглядывал молча собрание, алча похвал; и - закид головы выражал самолюбие: все его бросили; только доцент Роденталов почтительно жал ему руку, пока композитор Июличев что-то играл; встал; подавши два пальца, пошел из "Эстетики", где не почтили прискорбного старца, с таким озабоченным видом, как будто под лобиком производил перманентное книготиснение (попросту там дребеденилось что-то).
Так он, - отставной генерал, отставной либерал, - все таскался в идейные пастбища.
Как он до этой жизни дошел!
Перерыв: и - волчок из людей завертелся.
Какая-то вот сверкунцовка сплошная; показывая волосы розоватые - в прожелтень, глядя серьгой искрогранной, прошла с кавалером в визитке грибискр, просветленным, надменным лицом; и крупой бриллиантовой пырснула, всем состояньем играя из облачка брюссельских кружев; колец переискры плеснулись и в зелень, и в желчь с явным отсверком - в красень, в пурпурово-розовость, зажидневающую розоватой лиловостью с синеньким просверком; ей кавалер мадригалил; она - не ответила; но поглядели в глаза ему выблески крупной серьги.
И, играя локтями, - прошел балансером за нею: приятный, опрятный, приветливый, вежливый: Онченко-Дронченко, центрифугист.
И за ними прошел бальзамический запах.
8
Когда меж Никитой Васильевичем и супругою, Анною Павловною, бывали разгласья, Никита Васильевич кушал один, в кабинете, похакивая в кулачок над пуком расцарапочек; даже за пищей потел он трудом многотомным своим; вообще - неудобства; любил, например, род варенья без косточек, - смокву; и - не было смоквы; и чай подавала прислуга, Таташа, холодным, а хлеб - прочерствелым.
Недавно еще он откушал ягнечью котлетку один; а "она" - затворилась: с чего? Вообще как-то стала коситься очком; и хотелось бы высказать.
- Глаз у вас лих!
А ведь глаза-то не было вовсе: косились очки: и - страдал от очков, потому что невидимый глаз его мучил; вставали подстрочные смыслы: без всякого смысла; потом - объяснялось: она - затворялась; своей тишиной изводила, за дверью присев; а в сознанье стояла - сплошным несмолкаемым гамом.
Невнятица!
Так вот сидел он в своем кабинете недавно еще, вспоминая с тоской, как ему она бросила:
- Были - модисточки!
- Жили с Агашею!...
Вот и сегодня, когда собирался он ехать, в переднюю высунулась, и он понял: "Агаша" бродила по всем направленьям в извилинах этого мозга.
Боялся ее лютой ревности он.
И не раз, перестроивши лицеочертанье свое в относительно сносное, с помощью зеркала, к ней коридором со свечкой ходил: и у двери, ее вопрошая, пытался с ней смолвиться; но отвечала она только всхрапами (ноздри со всхрапами); после того за стеной становилось - и тише, и лише.
Со свечкой обратно бежал.
Да, себя, - откровенно сказать, - преужасно он чувствовал: этот провал с выступленьем в "Свободной Эстетике" был лишь удар, довершающий, бьющий его по карману; его самолюбие было уж бито не раз; тут же било, что "Русская Мысль", то есть десять печатных листов, - уплывала.
Две тысячи!
***
Уж не мало.
Он - качался в сон носом - с извозчика; время - жерёлок из черных шарищ, друг от друга отставленных белыми днями, шарами; они - уменьшалися; в шарике белом слагалась Телячья Площадка, - уж многое множество раз; он сидел в центре шарика - многое множество раз; и потом шарик лопался - многое множество раз.
В черном шаре - как есть ничего: день за днем - уменьшался; день - тмился; день - тень. Тереньтенькала вывеска с ветром. Подбросило.
День ото дня - увеличивалось море ночи; раскачивалась неизвестными мраками старая шлюпка, в которой он плыл (и которую он называл своим "Арго") за солнцем; а солнце, "Руно Золотое", закатывалось неизвестными мраками, чтоб, раскачав его, выбросить. Снова подбросился. - Тише, извозчик! Очнулся.
Фонарь, - и стена белобокого дома, разрезанная черной шляпой и черной раскосминой, наискось; кто-то, огромный и темный, бросался под небо с земли. Кто? С чего?
Понял: сам бросил тень, - от себя, от себя самого улетал по стене белобокого дома; скосяся, расширясь, серея; опять пророждал под ногами себя самого, теневого, - кидаться под небо космою клокастою.
Многое множество раз: отставной либерал, тщетно силится броситься в двери редакций, где юность царит, но сплошное ничто, это черное, Брюсов, бросает обратно; и - да: многозубое время - изгрызло: всю душу; и - грызло лицо; многозубое время грызет даже камни.
Дом - каменный ком - проступил угрожающим, серо-ореховым боком с Телячьей Площадки: и дверью, как трещиной, скалился:
- Стой!
Он старался, как видно, минуя подъезда, лизнувши по боку ореховому черным контуром, вспрыгнуть на крышу, чтоб там, тарарахнув пятой теневой по железному желобу (над головой Анны Павловны), - фукнуть в ничто; дом, сугливши, углом срезал голову тени; огромное что-то тишайше на боке ореховом в землю обрушилось.
Съел его дом черноротый - подъездом: а, может быть, съел - Анной Павловной?
9
- Барыня - что?
- Затворилась...
Снял шубу; пошел коридором - к себе в кабинет; и бросал двуразличные взгляды: одним глазом - в стены; другим - себе под ноги: в пол; впереди - серо-синие стены, из мглы протупевшие зло; коридор был коленчатый, с переворотом, где на часах, наготове расхлопнуться - дверь; и хотя Анна Павловна, собственно говоря, начиналась за дверью, - казалось, что чем-то впечаталась в дверь; была дверью, следившей за ходом людей в коридоре, - за дверью, в переднюю; и - за его кабинетною дверью; а эта последняя передавала не этой, а той, за которой засела "она", - все, что делать изволил Никита Васильевич - даже когда запирался; противная дверь; и за нею - такая весьма неприятная женщина: с явным уменьем сочиться в замочную щель.
Ядовитая женщина!
Но, проходя мимо двери, как мимо звериного логова, медоточиво состроил одними губами улыбку в то время, как глаз испугался; и так с междометьем, совсем не с лицом, он на цыпочках крался к себе коридором коленчатым, взявшись за ручку дверную (не "эту", а ту, кабинетную); в спину зияла дыра коридора, как яма.
И - дверь с напечатанным ликом глядела: внимательно.
Если б не это, зажались бы пальцы в кулак; все же дрогнули, чтобы... зажаться; как будто бы знали, как будто бы знал он и сам, что его ожидает в годах лишь утонченность пытки: и пилы, и сверла; что будет вот так он, кряхтя, пробираться; и - знать: в глубине коридора присела толстуха, чтоб гнаться -
- в двенадцать часов по ночам -
- коридорами лет!
***
Он вошел в кабинетище.
Выдохнул воздух, покрылся морщиною, свечку зажег: и просунулся: слышал: "она" проходила.
"Она" проходила со свечкой в руке из весьма неотложного места; за ней семенил с мелизной во всех жестиках: маленький, быстренький, дрябленький.
- Аннушка!
- Аннушка!
- Аннушка!
Сторожевая же дверь, с напечатанным ликом, у самого носа с размаху - "б а б а ц" ему в лоб; "щелк", - и звуком ключа по подвздошью как дернет!
- Да, значит, сериозно: с чего бы?
Рот стал восклицательный знак; око - знак вопросительный; жест - двоеточие; пламя свечи - запятая; и все же у двери он медлил; стучался под дверью; и - перевернулся: обратно пошел; и пришел, и зарылся руками в свои мелкоструйные кудри; работа не шла; соструивши от носа пенснейную ленту, нагнулся, дымя сединами, прожелчиной уса к "векам и к народам" (он это прочел у себя самого); стало как-то прохладно и пагубно. Будто в квартире открылся падеж.
Он вперился все в те же дантиклы столбов за окном; их фонарь освещал; уходили их контуры в тлительной сини: смешались со тьмою.
- Да, это моральный давеж на меня... Над маракушками завозился; и руки с подпухом больных склеротических жил заходили на кресельных ручках, когда его взгляд пал на ящик, всегда запертой; он не слышал, как кто-то пошел, припадая на ногу, пустым коридором, - стучал каблуком и стучал наконечником трости; вниманье связалося ящиком, чуть недодвинутым: стало быть, - отперт?
И лику не стало:
- Так вот оно что? Каблуки и трость - щелкали.
Выдвинул ящик, а ящик был пуст: письма "Сильфочки" - вынуты!
Толстая лапа просунулась из-за плеча: над плечом:
- Хо!
- Хо!
- Ищете?
- Хо!
За окошками слышался ход рысака: дальне-звонкое цоканье.
Он же не смел повернуться: захакала б! Хокала басом, трясясь животом и грудями; глядела - очками; и - капнула шпилькой.
- Читала я, как меледите вы с "нею"!
Косма ее желто-седая упала, виясь, ей на плечи.
- Я... я...
Зализала свой взросток губы:
- Я читала, как ваши мизинчики лижут, как лезлой головкою роются в старом мотальнике...
- Друг мой!
Но желто-седая, вторая, змея - развилась:
- Вам еще сладостей, старый лизало!
И ливнями оборвалася на груди, тугие шары.
- Да, - слизнул мою жизнь... Да, - на что она?...
Вы вот - "выжми лимон да брось вон"? Для того вы женились? Теперь вот вонючую вы лобызаете вашу лимонницу... - краем распахнутой кофты рванулася - медикаментом пропахла она... Рот полощет "Одолями"... Рот пахнет рыбой.
Он стал оправляться:
- Мой друг, что бы ни было, - и потянулся рукою.
- Оставьте меня: не лисите.
- Но давность! - пытался он выдержать шквал.
- Я, медичка бывалая, - знаю "ее" подоплеку: гнилая.
С небесною кротостью эпос разыгрывал:
- Я повторяю, что давность...
- Хо!
- Давность - не малый свидетель, мой вспыльчивый друг: как-никак - тридцать лет нашей жизни.
Блеснул он ей оком - каким!
- Давность!... Двадцать пять лет изменяете!
"Что за докапа"... - подумал он и ухватился за нос; и - пропучился оком: себе в межколенье.
- А! А!... Для чего же вы женились?... Для прозы, - что музу себе завели?... Хо! Мегера она, ваша муза!... Смотрите-ка, - нет, до чего вы дошли?... Нахватались с ней звезд Станислава и Анны: служака, двадцатник!
Под градом, хлеставшим в него, поворачивался то на правую сторону он, то - на левую: с видом беспомощным.
- Я же...
- Молчать!...
- Я...
- Будируете - хо-хо - под своей золотою обшивкой мундира, с протестом в груди, прикрываемым анненской лентой!
Действительно, он на торжественном акте читал "О сонетах Шекспира" - в мундире, при шпаге; и - в ленте.
- Вы весь избренчались... На лире играете?... Просто гвоздем по жестяночке... Набородатил идеечек, насеребрил седины, фраз начавкал, себе юбилеев насахарил, - хо! Уважаемый деятель: видом лилея... Душа-то Гамзея!... А что Петрункевичи - что говорят? Говорят, что вы - старый капустный кочан, весь проросший листом, а не мыслью: обстричь - кочерыжка; и та - с червоточинкой... Мелодикон!... Просто - дудка.
Стерпеть, - нет-с: позвольте-с!
Поднялся с достоинством, ставши в мелодраматической позе, но - мелкокалиберно вышло: и он поскользнулся о синие стекла очков и расшлепался оками под ноги; сплюнула, туфлей размазавши:
- Ждите: повесят медаль вам на шею: да только не лавры, а розги на ней будут выбиты.
Смирно смигнул и себе на плечо посмотрел, будто сам убедиться хотел он, какой такой "Фока"; и тут, невнарок, - у себя на плече рассмотрел женский волос, не желто-зеленый, а - черный; поспешно смахнул себе под ноги: прядочку этих волос он держал под ключом, если только "она" не стащила: тащила бы все, - лишь в покое оставила б! Но не оставит в покое: промстится в годах; отольется не пулей, а дулей свинцовой; невольничий быт ожидает его; будет отдан он в рабство.
Представьте же: съерзнул он с кресла - коленом в ковер, головой ей в колени: облапить ей ноги и "старым мотальником" пол шаркать над толстой ногою; она замахнулась тяжелой ладошищей, грудь распахнув; и два шара тугих болтыхнулися:
- Соли на хвост вам насыпать, синица несчастная! Так и присел, уронивши в ладони свой нос, и старался выдавить всхлипы, - несчастный, невзглядный, накрытый с поличным старик!
***
В кабинетище долго еще замирал он под креслом; в окно же глядели дантиклы (68) столбов розоватого дома напротив: дом каменный ком; дом за домом - ком комом; фасад за фасадом - ад адом; а двери, - как трещины: выйдут из трешин уроды. Как страшно! Так старым составом -
- раздавом -
- свисает фасад за фасадом, над пламенным Тартаром!
***
Встал он и...
Понял, что - скрылась за дверь, что оттуда раскинула сети, что в центре их жирною паучихой засела (едят пау-чихи своих пауков); задрожал; и - забегал: весь маленький, дряхленький; что, - если выскочит да как нагайкой захлещется?
- Взять - да прихлопнуть ее молотком!
Испугавшися мысли такой, второй раз побежал к ней под двери: повалится вниз головою в глубокую падину.
Двери - молчали.
Да, - невповороть повернулась к нему королевой из драмочки "Смерть Тентажиля"; затащит в свои невы-дирные чащи: душить.
Она - толстая!
***
В злой, снеговой завертяй, поднимающий жути и муть, с пересвистами, с завизгом - выступили: угол дома, литая решетка, железные пики, подъезд, дерева раскаракульки; снежная гривина, воздух чеснув, отнеслась, - и ореховый дом в этом месте сложился: себя повторявшим квадратом; и - выступили очертанья: плоды известковых гирлянд; и за стеклами окон мельтешила свечка, чтоб вышвырнуть тень (бородой и космой), оторвать от за стеклами там столбеневшего тела, которое око пропучило в ночь; и - увидело: выстрелило черным конусом тени окно; черный конус, - безруко, безвласо, безглаво взлетая в космических мраках своим основаньем, взорвался в космический мрак, оторвавшись от точки вершины своей: от пяты Задопятова.
Эта пята оставалась без тени: поэтому свечка потухла; за окнами в месте взорвавшейся тени мельтешила снежина.
И из нее было видно, как таяли в белые мути: подъезд, дерева, крыша, трубы; ореховый дом, точно рушась про-тмевшими окнами в жуть, - чуть показывал угол стены еле видною линией, став серо-белым, став белым, - пропав; измельтешилось все это.
10
Формулку вычертит и, повернувшись к студентикам, - пих в нее пальцем!
Еще относительно быстро поправился; все же, - спешил он прогульное время нагнать; и ноябрь, и декабрь он начитывал: к серед озимку шло время.
Бил формулою:
- Многогранник есть шар, - чертит шар, - у которого срезана выпуклость пересечений, различно составленных, - пересеченье срезает и чистит дрожащие пальцы, сбеленные мелом, о широкобортный сюртук, напоровшись на угол доски.
Догонял сам себя: в позапрошлом и прошлом году он успел начитать; только в этом году... Оборвал его Пров Николаевич Небо - растрепа, тюфяк:
- Как с млипазовским делом?
- Взять в корень...
- Запрос?
- Отклонить.
Было людно в профессорской:
- Но Задопятов...
- А вы Задопятова мне предоставьте...
- По-моему, - Пров Николаевич Небо ударился в пазевни, - этот Млипазов - не прав, да и Перемещерченко...
- Как это можете, батюшка, вы, - привскочил он, - халатно так... - врозбеж прошелся, взмахнувши рукой.
Точно муху из воздуха сцапал:
- Мальчишке приспичило нами вертеть: не в Млипазове суть - в Благолепове-с!
Маху дал Пров Николаевич!
Пров Николаевич Небо - профессор, хирург: умел взрезывать; быстро вбегал в операторскую, с упоеньем хватался за нож и в толпе ассистентов раскрамсывая тело, ругаясь от нервности; произведя операцию, он - засыпал; и на все безразлично сопел.
Впрочем, - был почитатель армянской поэзии, что объяснялось женою: армянкою; дело не в нем, а в Иване Иваныче.
Факт - удивительный: консервативный профессор, послав три записки министру-"мальчишке" о том, как поднять просвещенье (записки министр не прочел), - перешел в оппозицию, в корне решив, что министр Благолепов (его ученик) - только прихвостень; дело Млипазова - плевое: этот плюгавый и плоскоголовый профессор с плешищею и с девятью бородавками, миру известный своими работами об анилиновых красках, повел недостойный подкоп под профессора Перемещерченко, специалиста по изонитрилам, пропахшего рыбой поэтому (изонитрилы - воняют); профессору Перемещерченко из Петербурга прислали запрос; но - Коробкин скомандовал: этот запрос - отклонить; Задопятов, весьма осторожный в университетской политике, с очень недавнего времени, т. е. с избрания в Академию, принял запрос во внимание; и - голоса разделилися.
Бой предстоял:
- Вы, пожалуйста, там не сплохуйте уж, Осип Петрович, - отнесся профессор к Савкову.
Савков, прикладной математик, с гнедой бородулиной, освинцовелый такой, возбуждал опасенье; не то крутолобый профессор Коковский, изящнейший, бледный, как смерть, с лжепророческим взором, и произносящий весьма мелодическим голосом "ха" вместо "га", - корневед, переводчик трагедий античных и лозунг студентов в борьбе их за право; но в целом, - кампанию против претензий млипа-зовских подняли физики и математики под верховодством Ивана Иваныча; зациркулировал пошлый стишочек. Вот он:
Математиков немая Стая шествует на бой, Интегралы поднимая, Точно копья, пред собой:
"Ну-ка мы, - квадратным корнем, Извлеченным звонче рифм, -
Ну-ка, громче - ну-ка, дернем, -
Влепим в морду логарифм!"
Сам профессор, И. Коробкин, Разжигая бранный дух, Не дробясь, присел за скобки Между двух "корней из двух".
"Сем-ка - в корне взять - умножу.
Протерев холуйский лак, В благолеповскую рожу Благо влепленный кулак!"
Знаменитый профессор уткнулся в свою записную книжонку усвоить план дня: под графою "Декабрь, год (такой-то, число)" - пунктик первый: зачет; и - приписано бисерным почерком: "Если возможно - поймать их с поличным"; зачет обходили, его близорукостью пользуяся; выбирали студентов, умеющих дифференцировать; эти последние - чорт подери - выходили сдавать за себя и за мало успешных; профессор хотел изловить их с поличным: припас он и мел; мел - марал.
Второй пункт: "Анна Павловна"; бисерным почерком: "Письма вернуть".
С раздраженьем лупнул кулаком. Встал и - врозбеж прошелся; профессор Драпапов, с кривящейся шеей старик, весь запластанный в кресло, - весь вздрогнул: ах, чорт подери, - Анна Павловна, - чорт подери, - разразилась письмом: в нем она с откровенным упрямством и злобою нарисовала всю черность измены его Василисочки: был и приложен пакет доказательств: и адрес (Петровский бульвар, дом двенадцать, квартира одиннадцать, вход со двора), и - все письма к Никите Васильевичу (ряд лазурных и томно-лиловых конвертов, пропитанных запахом "Кер де Жанет"); профессор же вспыхнул совсем неожиданной яростью на - чорт дери - "разбабца" (Анну Павловну просто "бабцом" называл: "Здоровенный бабец у Никиты Васильевича", - все он фыркал, бывало); во-первых: на этот счет - нет; волновался - открытием, делом Млипазова, математическим бернским конгрессом, зачетом, поступками Митеньки, даже Мандро, даже тем, что в шкафу завелись таракашки, - не этим; при мысли об этом припомнилось: дезабилье Василисочки: две желто-серых отвислин вместо грудей (и сидела с невкусицей этой у зеркала); и во-вторых: Василисе Сергевне свободу он дал; в-третьих (главное): знал он про "это": знал лет уж пятнадцать, с той самой поры, как письмо анонимное раз известило его о Петровском бульваре и о Никите Васильевиче. Дело ясное! Он-то при чем?
Так в поступке "бабца" усмотрел безответственное обращение с чужим документом: и - только:
- Бабец!
И, лупнув кулаком по столу, из профессорской вылетел он, к удивленью Драпапова, сюкавшего Твердохлебову ("Емкость осадочных почв в струе жидкости"):
- Классики, батюшка, любят весьма каламбурить на скользкие темы о поле; романтики же каламбурят, - я вам говорю, - о расстройстве желудка.
- Да, - что вы?
- Да, - да же!
Профессор Драпапов умел говорить по-арабски, корейски, персидски; писал по-таджикски стихи. И был жужель вдали голосов.
11
Он уселся за столик; и стал вызывать - приподнятием стекол очковых над всеми носами: Яницинский, Яненц, Янцев, Янцевич; Янцевич - являлся: писать вычисленья на листиках, сложенных в стопочку; и - объяснялся. Иван же Иваныч, скосясь на него, надбуравливал формулки глазом, болтался ногами под креслом и шлепал себя по колену рукой:
- И - ведь, нет же!
- Какая же?
- Вы не умеете, сударь мой, интерполировать.
- Нет-с! Студент путался.
- Интерполировать, - шлепал себя по колену рукой и долбился словами и носом, - что значит?
И - сам же подсказывал:
- Значит - включать промежуточный член в ряд других, уже данных, известных: ну - вот-с...
Вызывал приподнятием стекол очковых:
- Японский!
Глаза под очками - слепые-слепые: встав, пер с прямолобым упорством к доске; и чертил вычисленье, шепча вычисленье; Японского, лоб опустив, точно бык, опускал; глазки очень внимательно, точно на муху, смотрели на серый рукав, - не на густоросль иксиков:
- Да-с, интеграл... - пальцем ткнул в интеграл.
- Есть конечная... - пыжился юноша.
- И измеримая...
- Величина.
- В отношеньи - к чему? - вопрошал.
И громчайше себе отвечал:
- К бесконечной ее малой части...
И вдруг он мотнул темнорогою прядью, схватившись рукой за рукав:
- Вы - попалися, Яриков!
- Как?
- Да вы меченый! Яриков дернулся:
- Не понимаю!
- Вы меченный мелом!
И, встав из-за столика, бросил всем:
- Яриков - меченный мелом!
Допытывал:
- Вы не Яриков вовсе: нет, - кто вы?
- Фризакис!
- Я метил вас, - он указал на малюсенький беленький крестик на локте, - вот - крестик, доказывающий, что вы мне отвечали уже: я пометил вас крестиком.
Мелом украдкой всех чиркал, пока отвечали ему; а когда вызывал, то справлялся сперва с рукавами, надсверливал глазом: их: нет ли тут крестика?
Вот и поймал (был хитрее).
В сем памятном случае он проявил наблюдательность:
- Меченый, меченый - вы уж ступайте, Фризакис!
***
- Да, да: подойдет он, а я его - мелом, - рассказывал после в профессорской.
Очень довольный ловитвою, выставил всем им зачет; и пошел в заседанье совета: сидели уже за зеленым столом: социолог Крылесов, Драпапов, Савков, Задопятов, Коковский и Пров Николаевич Небо; и ректор Безнет, белоглазый с обритым надгубьем и с войлоком белым, растущим из шеи, открыл заседание, зашепелявив и перебирая бумаги.
- Никита Васильевич, - после уже заседанья Коробкин коснулся руки Задопятова; и, отведя его в сторону, официально, но бодро совсем, даже весело как-то, отрезал с подчерком - пожалуйте, вот-с!
В руку сунул пакетец.
- Что это? - взглянул на него Задопятов: казался худей, зеленей, а мешки под глазами - белей:
- Не по адресу послано: мне; тут надписано - вам-с... И, отрезав, справлялся с книжонкой:
- Пункт третий: визит к фон-Мандро.
Да уж поздно; а - жаль, потому что Мандро занимал; захотелось на чем-то проверить себя: поглядеть на Мандро; и потом - в корне взять: коль знакомятся дети, - родители - ну там - наносят визиты.
Уж карюю перегарь дня доедала некаряя ночь, когда он на извозчике трясся к себе, в Табачихинский; оттепель снег распустила: гнилая зима! Обнаружились камни в туманный и моросный день.
Что прикажете делать: не город - разлужа - Москва!
12
За обедом рассказывал, как он студента словил: подвязавшись салфеткой, похрустывал смачно коричневой корочкой уточки он:
- Бесподобная утка: съедобная.
Тон Василиса Сергевна давала:
- Вы что насвинячили, - и указала на крошки, - вам надо б клеенку стелить.
Глаза поднял: и - съежился.
- Пахнет от вас сургучами и жженой бумагою: одеколоном попрыскались бы.
- Дело ясное: я - не вонючий мужчина; зачем мне душиться! - вскричал, и морщинки раздвоем разрезали лоб.
Надоели ему эти приворчи.
Трах, - бутеженило стуло: не видел, что надо, схвативши тарелку, бежать в кабинетик; и вместо того ей перечил; Надюша глядела такой сердоболенкой; очень тревожила: подпростудилась; и - кашляла: не одевалась, страдала задохой; профессор вздохнул, посмотрев на нее, точно Томочка-песик, покойник.
И видом бессмыслил; осмысленны были очки, а все прочее - нет: с неосмысленным видом сидело и кушало; после - бродило по комнатам; дух отлетел - вычислять; наблюдений вьюки ожидали его: принялся за развьюк наблюдений; открытие, скрытое им, рисовалось огромным и несшим взворот мировой; уже смятый вихор отвисел над разножкой колючего циркуля; круг - начертился; мурашником стала его голова.
Вдруг встал; и - попер в прямолобом упорстве, шепча себе под нос, - от шкафа до двери, от двери до шкафу:
- Пронюхали!
И на крутом повороте рукою взмахнул, будто дал под-тетеху себе, потому что в сознанье влепились пощечиной звонкою - баки Мандро.
Стало - жутко, как будто бы водопроводные краны открылись.
***
Казалось, что тихо, а - либо: чем тише, тем лише; далил от себя эти мысли; боялся застенного уха, придверного глаза; и даже, признаться сказать, заоконной фигуры, которой не видел еще, но которая - будет, наверное будет: теперь!
Раз стоял он спиною к окну; показалось - квадрат белой двери, мигнув, перерезала тень от фигуры, стоявшей в окне; повернулся он слишком стремительно - кровь прилила, зарябило: в окне - никого; между тем: тень на белен, квадрате дверном означала, что кто-то в окошко глядел; не могла без носителя тень появиться; не мог допустить что уж тени восстали на тех, кто отбрасывал, что обладатели тени - бестенны, что - брань между ними, что - Тартар открылся и что человек - в Тартар рушится: вместе: с... Москвой.
Суть не в этом: а в том, что она - в том, - что однажды просунулся носом в окно, в ту минуту, как сунулся носом в окно кто-то - с улицы: черненьким был он; не то человечец псеносый, не то - пес с лицом человеческим: стукнулись бы друг о друга: стекло разделяло; "псеносец" пошел наутек от окна, оказавшись вполне карапузиком; он - улепетывал.
Впрочем, - кто знает?
Рассеянность - чорт! Странно то, что - запомнилось: странно и то, что - навязчиво после, уже в голове, обросло этой чушью, турусами многоколесными: в мыслях поехали всякие там на телегах - на шинах, автобусах, автомобилях - Андроны, Евлампии, Яковы (или - как их?), те, которые едут с Андроном, когда выезжает Андрон на телеге своей: в голове утомленной! Как будто нарочно кто в уши вздул чуши.
Твердилось:
- Открытие, сударь мой, перехватить бы не прочь "они"!
- Ясное дело!
- У "них" небось губы не дуры.
- Появится, чорт побери, ко мне эдакий, - ну там - Мордан, да...
- Они...
Кто "они"? Неужели - Андроны, Мандроны, Мандры, Мандрагоры, Морданы? Ведь чушь, в корне взять: с извлеченьем корней он не справился; чушистей прочего то, что с усилием им извлекаемый корень - Мандро. Ну, при чем же Мандро? Что приехал пронюхать - одно; что какой-то мальчишка, псеглавец, сидел за окошком - другое: сидел ли еще? Третье...
Раз - показалось: когда он с салфеткой в руке из столовой взошел в кабинетик, он видел, что Дарьюшка вздумала пыль обтирать в таком месте, где пыль не стиралась; ковер отогнула; сидела на корточках - перед тем самым квадратцем паркетика, под... под... которым... - тсс-тсс! Увидев, что профессор вошел, - ну паркет протирать; он спровадил ее, двери запер; и - справился, что под квадратом?
Все - цело: листочки лежали... в порядке!
Их вынул, проверил, засунул и перезасунул, пере-пере... спрятал - вполне; но - спокоен он не был; и дверь кабинетика неукоснительно он продолжал запирать; точно трехгодовалый младенец! Стащил бы листки эти к Наденьке; с нею решили б: свезти в Государственный Банк: в стальной ящик, а то начинало мерещиться: вещи стояли и зыбились: стол не стоял, а - качался.
Качалось - все: уж устои московские стали нестоями - не достояли, явив недостойности.
Вихорьки в комнатах уж завивалися, свивались в сплетень, весьма угрожавший стать вихрем: пока он таился, прижатый к кормившей его своей грудью Москве; вот уж, можно сказать, не змееныша вскармливала на груди своей: вихрь - мировой! Он сплетался из маленьких вихорьков: вихорек каждый в квартирочке каждой, сперва под пыльцею тишел; уже после заползал ужом, поднимая все эти невнятицы, взвеивая бумажонки, бросая людей в легкий чох; но, сплетаясь, сплетаясь, сплетаясь, - взвиваясь, взвиваясь - ломал потолок, срывал крышу: в один же октябрьский денечек... - об этом мы после.
Профессор все то объяснял утомлением: переработался: так заработался, что потерял даже сон; все какие-то шли кривуши, кривоплясы; сна - не было; он и во сне вычислял, но совсем по-иному; верней, что - иное; иное счислялося; дифференцировал речь, отвлекаясь от смысла, - на звуки; и вновь интегрировал; происходило же это не в лбу, а скорее - в затылке, в спине; и однажды, проснувшись средь ночи, застал он себя самого над итогом такой интеграции; что ж сынтегрировал он, что всю ночь бормотал, тщетно силясь...
Какую же он ерундашину там "наандронил":
- Пепешки и пшишки - в затылочной шишке!
- Ах, надо бы, надо бы - да-с: в корне взять - отдохнуть!
Так сплетенница всех наблюдений - псеглавец, Мандро, тень - "пепешки и пшишки" - в затылочной шишке: скопление крови; само звукословье "пепешки" и "пшишки" с "шш", "шш" - шум в ушах:
- Эти "пшишки" - застой крови в мозге. Так он порешил; порешив, успокоился все же.
***
В одну из ночей он, бессонец, со свечкой в руке толстопятой босою ногою пришлепывал по паркетикам, точно Тощ пес, забродил по квартире; и тут натолкнулся он - на основание тех же суждений (верней, вопреки всем суждениям) - на... Василису Сергевну; она - разбледнуха такая: в короткой рубашке козой тонконогой со свечкой, как он, шла навстречу:
- Что, Вассочка - Василисенок мой, - бродишь?
Двояшил глазами.
- А вы?
- И глаза!
- Да не спится.
Мелькали подстрочные смыслы меж ними. Он думал:
- Да, Вассочка, вот - затишела, - додер на халате трепал, - не играет, сказать рационально, глазами; не движет руками: моргает в таком положении, как и в другом... Дело ясное: Вассочка, Василисенок...
И в свой кабинетик вернулся:
- Взять в корне...
Устроил пихели бумажек: в набитые ящики.
Видел во сне: людоеды откушали где-то сухими ушами.
***
Взять в корне, - она, рациональная ясность, разъелась; из-под Аристотеля Ясного встал Гераклит Претемнейший: да, да, - очень дебристый мир!
Говоря откровенно, - профессор Коробкин жил в двух измереньях доселе - не в трех: и не "Я" его, жившее в "эн" измереньях, а Томочка-песик, в нем живший; но Томочка-песик - покойник: он - рухнул; и в яме лежит: "Я" ж кометою ринулось в темя из "эн" измерений, им кокнуть, как кокал Никита Васильевич яйца - за завтраком; так вот из "эн" теневых измерений и двух подстановочных (как на подносике, - расположились на плоскости мы) начинало вывариваться из большой знаменитости и из добрейшего пса - человек.
Раздорожьем все стало!
***
Гнилая зима!
Но гнилая зима - просияла: теплейшим денечком; декабрь стал - апрелем; а он - собачевину вспомнил: уселся грустить, подбородок рукой подпираючи; в карем своем пиджачке, в желто-сером жилетике, под желто-карею шторой сидел, перерезанный желтым столбом копошившихся в солнце пылиночек:
- Томочка - умер!
А солнце слезилось сияющим и крупно капельным дождиком; солнечный дождь - это праведник умер!
Но желтой жестокостью вечер означился; в зелено-серые сумерки сели предметы; их ночь черноротая - съела.
13
Над мутной Москвой неслись тучи.
Капель подсосулила улицу; все подсосала: пошли пережуй снегов в слюногонные лужи; уже обнаружились камни; уже начиналась разгранка камней о колеса; шныряли раздранцы, разбабы, подтрепы меж серых, зеленых и розовых домиков, перекоряченных, лупленых, каменных и деревянненьких, странно рябых.
Глазопялы - за всем, отовсюду следили; из окон, дверей, подворотен.
Заборик синявый, заборик лиловый, заборик замоклый: меж ними, раздрязнувши, лед ноздреватил; домик от домика защищался забориком; прояснь над ними: прозорное место с фабричной трубой, выпускающей сизый дымок; пятибокая башня торчала: синяво; там издали высился многооконный завод: тряпковарня.
Завод подфабричивал дымом.
Какой-то сопливец тащился к кувалде в закрапленном ситце, с подолом подхлюпанным:
- Бабушка, правда ли, что в Табачихинском карла живет?
Кувердилась старуха:
- А ну!
Со двора, где бабьево тряпье ворошил ветерок на размоклых веревках, - ответили:
- Как же, - хандрит: ерундит.
- Щелк - орехами щелкал какой-то с угла - безалтынный голыш: бескафтанник...
- Безносый, безбабый...
- Пархуч и пропойца он!
Кто-то бессмысленно молотом камень кувалдил: разлогий, кривой переулок размой тротуара показывал.
Сивобородый, одетый в самару торговец, заметил:
- Хвастель развели.
Тут мужик подошел: свой вихор скребенил:
- Я видел карличишку.
- Ну?
- Как?
- Скажу: сдохлик! Загиркали.
Пепиков как-то разгулисто свистнул:
- Эх ты, - раздудыньги развел: подновинский ты шут! Перепротову просунулись пальцы:
- Мое вам: ну что? Как ползается?
И - кучка росла; подходили: Муяшев, Сиказин, Упакин, Ельчи, Духовентов, "ура, дед Мордан" (так кого-то прозвали); в проулках соседних - безлюдие, тишь; а войдешь сюда - кажется: разбарабошилась улица: в крик, в раздергай; и карком кружились вороны над единоглавою церковкой с кубовым куполом; серое облако заулыбалося краешком цвета герани; и тучи сордели на рядни заката.
Тут вышел Порфирий Петрович Парфеткин из первого номера, - да как подъедет (весьма любопытный мужчина):
- Вы мне объясните вот что, люди добрые: Грибиков таки пустил - говорю - карличишку?
- Не внюхаешь - не распознаешь. Обиделся Новодережкин:
- Весьма вам обязан: не нюхаю и не курю. Наступило молчание:
- Грибиков этот сидит на своем достоянье.
- Сам - кость (в костоварку), а все ему мало...
- Так, так, - оживился Порфирий Петрович Парфеткин (весьма любопытный мужчина), - стал быть - алчность? Стал быть, полагаю, - мздолюбец?
- Трясыней сидит на своих сундуках.
- А за карлика кто ему платит?
- Мандро.
- А какая охота Мандре пархуча содержать?
- Как какая: съешь кукиш! И - кукиш под нос:
- Хорошо еще, - есть подо что!
И - пошло, и - пошло: говорили с подшептами; тут же зевака такой суеглазый стоял; дроботала пролетка подгрохотом, - лбастым булыжником; крупной крупою засеяло в воздухе; скоро пошел снежный лепень; в разбег лошадей, в разнопляс пешеходов развеилась кучечка.
В черно-лиловые воздухи всяк побежал по нуждишкам.
14
И скоро уже, точно жужелицы, зажужукали, забаламутили в домиках; и заплеталась безглавая сплетня:
- Живет карличишка безносый: хандрит, ерундит.
В тот же вечер Порфирий Петрович Парфеткин пришел Хелефонову: так, мол, и так; Телефонов чикчиры носил - Телефонов, из номера двадцать восьмого, которого дочка гордилась: фамилия их-де старинная, стародворянская: при Алексее Михайловиче Телефоновы были подьячими.
Он и заметил:
- Его бы держать на видках, - перешелкнувши палец о палец.
Парфеткин, - так даже в подпрыг!
- А, а, а? Телефонов:
- Ведь вот как оно!
- Невдомек!
- Вы смекните!
- А?
- Что?
- Да - вот то! Стало ясно:
- Xe-xе... Чует мушка, где струп!
И - завторили: это вторье разнесли по домам.
Донесли до самой до Китайской княжны.
И здесь, - кстати заметить, - что дом заколоченный лет уже двадцать, в котором Юдиф Николаич Китайский, лет двадцать назад подавившийся костью, являлся ночами давиться, - тот самый, который от этих давлений пустел (обитала старуха с княжной Анастасьей Юдифовной в Сен - Тру - де - л'Эгле), в нем ставни отснялись: сама Анастасья Юдифовна из Сен - Тру - де - л'Эгля вернулась; давно бы пора: заждались; а как вышла на улицу, - ахнули: боже, угодников всех выноси, - в мужской шляпе, в штанах; в руке - палка с балдашкою; голос - как в бочке; и - пух над губою; и всем объявила, что, дескать, она не она, а - "он", что Анастасьей Юдифовной звали напрасно; что тут - как сказать? Игра в прятки природы; и стоит хирургам-де что-то над ней совершить - обернется она: Анастасьем Юдифовичем.
Вероятно, покойник весьма испугался явлением этим, - исчез: перестал появляться; зато появились - негодники.
Странно; княжна на вопрос "чем изволите, ваше сиятельство, вы заниматься" - ответила:
- Армией...
- Как-с?
- Просто так.
Пошли справки: потом разъяснилося просто, что армия эта совсем создана не для гибели, а для спасенья различных негодников (пьяниц и жуликов), что генерал ей командует "Ботc" или "кот-с" (кто их знает): какой-то чудной генерал, безобидный во всех отношеньях; в полиции долго косились; потом кое-как обошлось: раздавала листовки; негодников в дом свой тащила: угодников - вынесли. Ей-то со всем уважением и донесли:
- Карличишка живет в Телепухинском доме: пархуч, сквернословец, безноска.
Княжна навострилась; себе записала там что-то; и скоро заметили: шел карличишка; за ним, растаращив глазищи, - княжна; в подворотне настигла:
- Пойдемте со мной.
Карличишка, превратно поняв, - от нее: наутек! Все же к себе, говорят, затащила, листовкой карманы набила; петь заставляла:
К тебе, мой спаситель, Взываю, - внемли, -
Я - пакостный житель Земли!
Так они меж собой распевают; у них, говорили, такое есть средство от носа; помажут - и вырастет.
Пуще гуторили сплетницы: хлопоты с карликом; выйдет на улицу - смотрят, галдят да плюются:
На улице нашей Живет карлик Яша.
Гулял с одною Китайской княжною.
Ей под нос не курит Да с нею амурит.
Он - вшами покрылся: и - запил.
15
Ведь вот!
Для чего это Грибиков всем разгласил на дворе.
- Да - живет у меня карличишка...
- Ах, что ты?
- Безносый.
- !?!
- Хандрит: ерундит.
Сам не знал, для чего, как не знал, для чего это он двадцать лет заседает в окне: примечать, что и как, и смекать, что к чему, коли связывать он не умеет: домеков и смеков.
С досугу?
Ему уж лет двадцать как нечего делать: подштопывать или ведро выносить, да процент проживать надоело; притом: любопытно весьма - насчет жизни других; тут зачешутся мысли: политика всякая; что, мол, там Митрий Иваныч, - не книги ли тибрит? Варвара Платоновна, - уж не живет ли с Бобковым? И то - "дядя К о л я" и се - "дядя Коля".
Какой он ей дядя!
- А что, коли я им вот эдак и так, - гнида ешь их! Просунется в жизнь из окошка: в чужую (своей-то ведь нет); а пожить - занимательно; только - неясно и боязно как-то.
Интриги водил: скуки ради:
- А сём-ка я, а сём-ка я... - прямо к профессору: так, мол, и так... Ваш-то Митрий Иваныч подколоколил книжонки-с!
Не вышло: взашиворот вывели.
- Тоже: с каких таких видов себе карличишку на шею взвалил? Тьфу: совался к Мандро; сам едва понимал, для чего: этот самый Анкашин, Иван, - тот, который трубу починял (перепортились трубы мандровской квартиры), ему передал: так, мол, - барин Мандро, богатейший, желает призреть человечка; и - комнату ищет. Что? Как? Кто такое Мандро? Как живут? Сколько средств? Где контора? Все - вынюхал, высмотрел: и - досмотрелся себе до хлопот: теперь карлик на шее сидит.
Обсыпается вшами.
Про Грибикова Телефонов заметил раз как-то:
- Есть гадины; эти - вредят; он - воняет: и - только... Какая же гадина он?
Телефонов при этом забыл: есть на свете такие вонючки, при виде которых бегут леопарды; вонючка - невинная, непроизвольная гадина; Грибиков - тоже.
***
Таким мертвецом безвременствовал Грибиков; и - пересиживал ногу; курил, точно взапуски; передымела вся комната; передымело в душе; в голове росла дичь; на столе перед ним - вы представьте - двуглазкой лежали очки (жестяная оправа); он руку засунул за спину; дербил поясницу своим откоряченным пальцем (не комната - просто блошница какая-то); встал и, походкой валяся набок, потащился безбокою клячею, пастень бросая; и глаз зацепился за полудырявую скатерть.
Убогая комната!
Мозгнуло - все; и - зажелкло; поблескивал очень огромных арзмеров сундук (добрину укрывал): белой жести; да фольговый Тихон Задонский отблещивал венчиком; щуркался все тараканами угол стены; переклейные стены коптели, отвесивши задрань; и, точно гардины, висели везде паутины; копченый растреск потолка угрожал старопрежним упадом; замшелое место стеснилось в углу.
И - паук там сидел, очень жирный.
В углу - этажерочка, с вязью салфеточки: дагерротипы желтели из рам, и коралл-мадрепор, весь в ноздринах, был двадцать лет сломан; вытарчивали пережелклые "Нивы" девяностых годов со стихами Куперник, Коринфского, с вечно залистанной повестью, вечно единственною, Ахшарумова и Желиховской - пожелклая "Нива" и стоптанный рыжий башмак: под постелью с полупуховою периной.
Провисли излезлые шторочки мутной китайки, покрытые мушьим пятном; искрошилася связка из листьев табачных: папуха; курился, как видно, табак "сам-кроше"; а искосины пола закрылись холстиной обшарканной.
Здесь, в комнате, десятилетия делалось страшное дело Москвы: не профессорской, интеллигентской, дворянской, купеческой иль пролетарской, а той, что, таясь от артерии уличной, вдруг разрасталась гигантски, сверни только с улицы: в сеть переулков, в скрещенье коленчатых их изворотов, в которых тонуло все то, что являлось; из гущи России, из гордых столиц европейских; все здесь - искажалось, смещалося, перекорячивалось, столбенея в глухом центровом тупике.
Вот "Москва" переулков! Она же - Москва; точно есть паучиная; в центре паук повисающий,- Грибиков: жалким кащеем бессмертным; кругом - жужель мух из паучника; та паутина сплетений тишайшими сплетнями переплетала сеть нервов, и жутями, мглой, мараморохом в центре сознанья являла одни лишь "пепешки" и "пшишки", которые очень наивно профессор себе объяснял утомленьем и шумом в ушах; ему стоило б выставить нос из-за форточки, чтобы понять, что сложенье домиков Табачихинского переулка - сплошная "пепешка и пшишка", которая, нет, не в затылочной шишке, а - всюду.
Москва переулков, подобных описанному, в то недавнее время была воплощенной "пепешкою", опухолью, проплетенной сплошной переулочной сетью.
В затылочной шишке - затылочной шишкой - посиживал Грибиков: шишка Москвы!
***
Отворил он притворочку: выдымить.
Бледно-синявое облако никло к закату; тянуло морозен отаи подмерзли; покрылися снегом; сосули не капали; кто-то у желтого домика остановился, увидевши: под голубым колпаком дозиратель сидит, как всегда,- желто-карим карюзликом.
Вот и завьюжило: пырснуло с завизгом.
16
Слухи о карлике и Николай Николаевич Киерко выслушал; жил в белом каменном доме, которого первый этаж та-раканил и гамил сплошной беднотой и который соседничал с желтым, торчавшим - оконцами, Грибиковым и городьбою забора: в проулочек; соединял же дома - общий двор, не мощеный, с пророиной.
Кирейко вышел на двор и посипывал трубочкой в злой, мокросизый туманец в мерлушьем тулупчике, молью потраченном, в клобуковатой шапчонке,- лизой, узкоглазый и узкобородый: да, подтепель; дни разливони, пошли; он пристал к тарарыкавшей кучке, поднявшей галдан; тут стояли средь прочих: Анкашин, Иван Псевдоподиев, семинарист переулочный (руки - виляй, к девицам - подлипа); и Клоповиченко, сторонник стремглавых решений (на трубопрокатном заводе работал и там, видно, куртку задряпал), стоял в своей куртке проплатанной (вся в переёрзах), горбастый и крепкий; Романычу что-то рукою махал.
Было видно, что ловко сбивает он бабки:
- Тетерья башка, ну чего ты стоял за свой угол, когда тебя гнали: содрал бы за угол с Мандры; теперь Грибиков карлу себе отхватил.
- И за карлу проценты стрижет, - довахлял кто-то.
Киерко, слушая, сел на бревно: подходили к нему на дворе, точно он держал двор; говорили ему с подмиганцами:
- Что ж, Николай Николаевич, - будем давить блоху миром?
И Киерко похнул дымком:
- Далека еще песня!
Двудымок пустил из ноздрей.
Говорили Романычу: Грибиков, чорт его драл, набил нос табачищем и твердо копейку берет; ссудит с ноготь, процентом возьмет с раскулак.
- Обдерет.
- Ссужал летом, а осенью, брат, - гнал взашей из угла, - ужасался Романыч.
Сочувствовали:
- Драть-то не с чего...
- Эх!
- И за правду плати, за неправду плати. Жалоб капал.
- А ну-те - пох, пох: да они ж - богатьё!
И глаза Николай Николаича нарисовали двухвьюнную линию.
- Пох! - Николай Николаич посипывал трубочкой, - пох, погоди: доживешь.
И напрасно профессор Коробкин рассказывал всем, что "Цецерко-Пукиерко" жизнь просыпал на диване; он - бегал; какие-то были дела; он частенько захаживал, - нет, вы представьте к кому - к Эвихкайтен; Эмилий Леонтьевич Милейко, поляк, пе-пе-ес, там бывал; и бывал меньшевик Клевезаль; еще чаще он бегал в Ростовский шестой, на Плющиху, где жил большевик Переулкин, где те же решались вопросы с товарищами Канизаровым, Жиковой, Грокиной о пониманьи прибавочной ценности и о Бернштейне (69).
Еще: Николай Николаевич Киерко был двороброд; и пока представлялось, что - дрыхнет, он вертко являлся везде: на заводах, в рабочих кружках, в типографиях тайных, просовывал нос к комитетчикам, к земцам, к статистикам; Киерко можно бы было открыть в буржуазном салоне, приметить в "Свободной Эстетике", где еще? Он появлялся, подшучивал; и - исчезал; и о нем говорили так мало; он "киеркой" был (с малой буквы); в "Эстетике" даже не знали, что вхож он в профессорский дом; а в профессорском доме не знали, насколько оброс он рабочими: "Киерко", "Цер", "Пук", "Цецерко-Пукиерко", - кем же он был? Циркулировал слух, что - охранник, что - максималист; ни тому, ни другому - не верили. Надо принять во внимание; он - кочевал по мозгам; и заклепывал в головы, где только мог, социальный вопрос; в "переулкинской" комнате сыпал словами "Рикардо" (70), "Бернштейн", "Ортодокс", "Искра", "Ленин" и "Маркс"; на дворах - прибаутками; да, - веретенил словечками вертко; от слов оставались какие-то все уколупины; можно сказать, - ломал мыслями кости он; ставил остов воззрений для всех дворобродов. - Квасильня сериозная! Так говорили они.
***
- Нагорстаем мы жизнь, - пустопопову бороду брей, - веселился глазенками Клоповиченко.
В Романыче болью проснулось тупой забиенное место в душе; и ногою он пса отопнул от канавины: пес меделянский откуда-то бегал сюда.
- Где уж.
- Ну-те же вы - все с нюгандами, - выпохнул Киерко.
И - задождило пустым пустоплюем в лицо.
- Это разве же жизнь, - за свободу стоял Псевдоподиев, - аполитичность одна: правовая свобода нужна, брат Романыч.
А Клоповиченко ему:
- Так-растак!
- Так-растак!!
- Так-растак!!!
На него:
- Я уж знаю: тебе революцию - с барином? Сунет под нос тебе редьку.
Смеялись:
- Подохнешь от эдакой ты переживаки невкусной.
- Ужо вот покажет тебе Милюков: воля - ваша; а наше, брат, - поле.
- Уж ты извиранья оставь, - размахались жилявые руки, - с алтын обещает тебе Милюков; сам себе на рубли наступает.
А Киерко, высипнув сизый дымочек, - молчал:
- Он - грабазда!
- Чего вы, товарищ, вражбите, - боярился позой своей Псевдоподиев, - с миром?
- Растак! Пустопопову бороду брей!! Вот тебе елесят, а ты - веришь, распопа: а все оттого, что - распойный народ, - дояснил он.
И Киерко выкатил серый зрачок: дюже весело стало; доскоком пустил свой носок; глаз скосил на дымление трубки; другой глаз закрыл; и посиживал: единоглазиком.
- Галиматейное - что-то такое...
Романыча ж дружески - в хвост и в загривок, и давом и пихом: тот, этот:
- Скажи себе: "Надо бы нам единачиться".
- Где у тебя коллектив?
- Дармоглядом живешь!
- Слепендряй!
- Это ж разве за жизнь: это ж стойло кобылье!
- Сплотись!
- А то эдакий с пузом придет, - ракоед, жора, ёма; а ты - пустопопову бороду брей - костогрызом уляжешься, кожа да кости, - усердствовал Клоповиченко.
- Сдерет с тебя кожу бессмертный Кащей: подожди!
- Кожу, - слово ввернул тут кожевенный мастер из малосознательных, - мочат в квасу, а потом зарывают в навоз, чтоб сопрела; потом - сыромятят.
- А ты слыхал звон, да - кто он? - оборвали его. Слесарь слово ввернул:
- Гвоздь не входит, его - подотри ты напилком: так он и взойдет; так и жизнь трудовая; ее подотри, - заскрипит...
- Постепеновец!
- Он - меньшевик. Клеветаль этот, враль этот, ходит к нему...
- Заскрипишь, как раздавят.
- Взбунтуйся: в борьбе обретешь себе право; ступай единачиться с классом рабочим.
И Клоповиченко свою укулачивал руку:
- Сади буржуазию в ухо и в ус: и враскрох, и враздрай!
- Нет, нельзя: не велят, - сомневался Романыч и голову отволосил пятернею, - что палец под палец, что палец на палец.
Отплюнулся.
- Льзя ли, нельзя ли, - пришли да и взяли, - профукнул всем Киерко (он на дворе говорил поговорками).
Так резюмировал дюже и весело он разговор; трубку вынул; докур опрокинул; и вертко в проулок пошел; вслед ему:
- Энтот, - да: оборотчивый!
Тут мещанин в заворотье стоял; и жестоко глазами его проводил:
- Ужо будет тяпня!...
- За резак, поди, схватятся, - голос ответил. И сумерки сдвинулись.
17
Жалко мокрели дома: и, оплаканный, встал тротуар из-под снега; и Киерко думал:
- Да, да!
- Передышанный воздух, негодный.
- Москва - под ударом: она - распадается. Забочнем дома суглил он на площадь: в людскую давильню, - и в перы, и в пихи.
Лавчонки: пропучились злачности; промозглой капустой, пассолами, репой несло; снова забочень дома суглил в пе-пекресток; и он - вместе с забочнем дома; и, двигатель улицы, двигался в улице; закосогорилось; на косолете - домишка; наткнулся на парня, который там пер, раздавая павочки, бросая плевочки - под четверогорбок (направо, под горбку налево: гора Воронухина с горбками Мухиной, с новой церквой распрекрасных фасонов и с банями, старыми очень, "таковским и", прямо при Мухином горбке); там, далее - мост; самоновейший ампир, где на серых столбах так отчетливо темный металл исщербился рельефами шлемов, мечей и щитов.
Николай Николаич смотрел с Воронухиной горки туда, где пространились далековатые домики, сжатые в двоенки, в троенки, пером заборов с надскоком над ними вторых этажей и с протыками труб из-за виснущих сизей фабричного дыма - за Брянским вокзалом; двухскатная крыша; под домом - к стене - его церковка; жалась и - дальняя лента лесов воробьевских над всем, с подприжавшеися береговою Потылихой.
Киерко все это взором окинул.
На все это двинулся полчищем мыслей своих головных, чтоб от каждой задвигались полчища кулаковатых мужчин.
Пох-пох, - прыснули светом двудувные ноздри авто: - пах бензина, подпах керосина.
Парком подвоняв, устрельнул.
В недрах нового дома с огромными окнами - в небо, взлетев над землею под небо, жила Эвихкайтен.
И Киерко шел к ней.
***
Мадам Эвихкайтен - зефирная барыня: деликатес, де-митон, с интересами к демономании и - парадоксы судьбы - к социальным вопросам: давала свое помещенье для двух разнородных кружков; в одном - действовал Пхач, демонист, розенкрейцер, католик, масон, что хотите (на всякие тайные вкусы!); и доха, и жрец, и священник по Мель-хиседекову чину, и дам посвятитель, сажающий при посвященьи их в ванну; и - прочее; в этот кружок приходили Тер-Беков и Вошенко, очень почтенный работник на ниве различных кружков, занимающийся лет пятнадцать историей тайных учений и подготовляющий труд свой почтенный "Каталог каталогов".
Этот кружок собирался по вторникам.
По четвергам собирался кружок социальный; его собирал Клевезаль; в него хаживал Киерко, не соглашаться, а - слушать.
Мадам Эвихкайтен же, барыня деликатес, опустивши лазури очей, очень тихо вела себя в том и в другом; и ходила в компрессиках: барыня с тиками, барыня с дергами!
У Эвихкайтен застал Вулеву, экономку Мандро.
Вулеву говорила мадам Эвихкайтен:
- Представьте, мадам, - же-ву-ди-ке (71) - мое положение, как воспитательницы...
- Ах, ужасно!
- Лизаша...
- Ужасно...
- Мадам, - же-ву-ди-ке, - что девочка - нервная и извращенная...
- Не говорите...
- А он, - же-ву-ди-ке - с ней...
- Эротоман!
- Шу-шу-шу...
- Негодяй...
- Шу-шу-шу...
- Просто чудище!!
И Эвихкайтен бледнела.
А Киерко понял, что речь - о Мандро: серо-рябенький, - молча внимал.
Очень часто здесь речь заходила при нем о Мандро; и всегда глаз скосивши на проверт носка, - улыбался вкривую: молчал, только раз прорвалось у него:
- Все Мандро да Мандро - ну-те: чушь он. Я знаю его хорошо; мы ж в Полесье встречались; вчера он - Мандро, а сегодня - хер Дорман; мосье Дроман - завтра; как Пхач ваш... Мандрашка он, - ну-те... В него ж одевается всяк: маскарадная - ну-те - тряпчонка; грошевое - нуте - инкогнито.
На приставанья сказать, что он знает, - смолчал; дергал плечиком; лишь уходя, четко выпохнул трубочкой.
- Жалко Мандрашку, как что, - его: хлоп! А паук, в нем сидевший, - сбежал... Пауки пауков пожирают "мандрашками" разными; ну-те - заманка для мух; паутиночка он... Пауки ж наплели за последние годы мандрашины всякой и сами запутались в ней; вы же, - в корень глядите: падеж будет, ну-те... Падеж - мировой!
И - ушел.
Эвихкайтен же - с тиками, с дергами - эти слова доложила Пхачу; Пхач с большим удовольствием мхакал и пхакал:
- Да, да - понимаю: вопрос объясняется своеобразием расположения токов астральных, не чистых, - и стал намекать Эвихкайтен, что надо бы сесть ей с ним в ванну: очиститься.
И Эвихкайтен ответила, что - "поняла"; ее мнения были тонки лишь в присутствии гостя; поступки с домашними - срам; все казалось зефиром - вдали; вблизи - бабища, прячущая под корсетом живот не зефирный; являлася в гости она с таким видом, как будто она - из Парижа; жила ж, как, наверно, уже не живут в Усть-Сысольске: невкусно!
А все говорила о вкусах.
Зачем посещал ее Киерко? Кто его знает.
***
Ответит гранитным молчаньем: ночь.
18
И не шел снежный лепень; отаи - подмерзли; сосули не таяли; великомученица Катерина прошла снеговой заволокой; за нею, кряхтя, прониколил мороз; он - повел к Рождеству, вспыхнул елками, треснул Крещеньем, раскутался инеем весь беспощадный январь, вьюгой таял; и умер почти солнепечным февральским денечком.
Но их водоводие, Март Февралевич, не капелькал по календарному способу, и Табачихинский переулок крепчал крупным настом; морозец, оживши, носы ущипнул; и носы стали ярко-брусничного цвета; согнулся под снегом забо-рик; стоял мещанин в заворотье; морошничал нищий; увы: длинноносая праздность таит любопытство; и Грибиков выглядел крысьим лицом из окна на проход многолицых людей.
И - показывал крюкиш: не палец:
- А вот, энта самая, - в шапочке в котиковой...
- С горностайной опушкою...
- Серебрецо подает: при деньгах.
С горностаевой муфточкой, к носику крепко прижатой, стояла Лизаша: прошли уже месяцы, - Митенька нос не казал и вестей не давал; посылала записочки; не отвечал на записочки; думала взять промореньем: молчала два месяца и - побежала, не зная с чего, в Табачихинский: встретить.
Ждала тут не день и не два.
Были странны ее отношения к Мите.
Сказала б - "оттуда"; "оттуда" - ее состоянья сознанья, граничащие с каталепсией; молча сидела ночами; и - видела образы, ясно слагавшие в жизни вторую какую-то жизнь, из которой тянулась к Митюше, сквозь все искаженья русальных гримас; что же делать: "оттуда" жила.
"Здесь" влачилась русалкой больною.
Немела порой; и - разыгрывалось, что идет коридором, во тьме; все скорее, скорее, скорее - спешила: летела; и чувствовала - коридор расширяется в ней, оказавшись распахнутым телом, вернее, распахом сплошным ощущений телесных, как бы отстающих от мысли, как стены ее замыкающих комнат; и переживала мандровской квартирою тело.
Отсюда на мыслях - бежала, бежала, бежала, бежала.
И - знала: сидит; все ж - бежала: в прозариванье, из которого били лучи; точно солнце всходило; спешила к восходу: понять, допонять; будто "Я" разрывалося, став сквозняками мандровской квартиры; "оттуда" блистало ей солнце, составленное из субстанции сплавленных "Я", обретающих бсмыслы в "Мы", составляющих солнечный шар.
Этот солнечный шар называла она своей родиной. Да, вот!
- Лизаша, - вы здесь? - выходила из двери мадам Вулеву.
И огромная сфера сжималась до точки:
- Ну, ну - полно томничать. И - снова пряталась.
Снова Лизаша - бежала, бежала, бежала, бежала; за нею ж - бежала, бежала, бежала, бежала: мадам Вулеву. Так сознанием вывернуться из мандровской квартиры умела, которая - только аквариум с рыбками или с русалками вроде Лизаши: "Лизаши" - нет вовсе; но стоило сделать движение - сфера сжималась до точки: до нового выпрыга; твердо стояли предметы; предметились люди и жизни: был складень тюков, свалень грузов.
Очнулась от мысли, а Мити все не было: твердо стояли дома; в каждом, - сколькие люди себя запечатали насмерть; Москва - склад тюков, свалень грузов; и - кто их протащит? Да время. Не вытащит ли оно всех их - в "туда"; и не бегает ли она в мыслях в далекое время, когда разорвется и "м", чтобы сплачиваться в "Мы"?
Вот об этом и силилась Мите она рассказать, укопав миньятюрное тельце в мягчайших подушечках, вздернувши умницы бровки; ждала, что он скажет; ведь он только слушал ее без протеста; и силился высказать то, что не выскажешь:
- Нет, не умею.
- Попробуйте, Митенька, сделать, как я: посидимте, закроем глаза; и - "туда".
И - сидели: ковер кайруанский сплетал изузоры свои; попугайчик метался:
- Безбожники! И появлялась мадам Вулеву:
- Экскюзэ: я не знала; вы здесь - не одна... И Лизаша сверкала от гнева глазенками.
Люди делилися ею; одни не бывали "там", как Вулеву; а другие, как Митя, бывали: во сне; сон тот силилась выявить Мите, его сделать опытами молчаливых каких-то радений (игра в посиделки), а Митя, своим подсознаньем тянувшийся к ней; преломленный "русалкой больною", в ней жившей, тогда становился уродцем: не мог ухватиться за то, чему не было форм; думал - хочет схватиться за ножку.
Лизаша же - щелк его:
- Митька, отстаньте!
И после - трепля по головке:
- Уродец!
Да, странно сложились ее отношения к Мите.
В Ликуй-Табачихе бил колокол - густо, с завоями; туча разинулась красным ядром; искроигрием ледени бросилась улица; и позабыв, что дала уже, нищему - в руку монеткой она:
- Да воздаст тебе сторицей бог! Тут и Митю увидела.
Он крепышем, в карачае, в тулупчике черной овчины, надвинув на лоб малахай, разушастую шапку, спешил к себе:
- Митенька!
- Здравствуйте.
И показалось, что встреча ему неприятна. Она объяснила по-своему это и стала просить к ним вернуться:
- "Вы "богушку" вовсе не знаете, Митенька: вспыльчивый он... Ну, ему показалось тогда, что вы... вы... - покраснела, - меня обижаете... Я уж ему объяснила все это.
Но Митя - заумничал: нет, нет, нет, нет!
- Понимаете сами... Бить...
- Митенька...
- Чорт, - я не кто-нибудь!... Я и отцу, - он схвастнул, - не позволю... Я... мы веденяпинцы...
Крепко обиделся.
И - обнаружилось, что он имеет какое-то что-то: "свое"; о Мандро ему некогда думать; теперь он уж - -сам; Веденяпина слушает он...
Перебила Лизаша его; стала спрашивать:
- Ну, а как с "этим"?
- О чем вы?
Она разумела - подлог.
Митя ей - с напускным равнодушием:
- Вздор: пустяки. И опять принялся:
- Веденяпинцы... Нас Веденяпин... У нас Веденяпин...
Обсамкался видно: такой - самохвал, самоус, с "фу ты", с "ну ты", еще удивило, что Митя попутно ей бросил: с нарочным небреженьем:
- Отец-то ваш: был у нас.
Будто хотел показать ей: у нас такой дом, что не "эдакие" еще будут в нем.
- Был?
- У отца.
И опять за свое:
- Веденяпинцы мы... Веденяпин у нас...
В разговоре он взлизывал воздух.
Опять непонятности: был у Коробкиных? Как непонятно, и то, что вчера "он" кричал в телефонную трубку: "Короб-кин, Коробкин, Коробкин, Коробкин!" Да, мысли у "богушки" точно в коробке, - в коробкинском доме: что это?
Она посмотрела на Митю: он стал крепышом; он очистился даже лицом: прыщ сходил; да и взор в нем сыскался; - спешил:
- Вы побудьте со мною немного, Митюша.
- Нет, нет: мне - пора... Я ведь лынды оставил.
И вдруг с неожиданным пылом, которого не было в нем, он пальнул:
- Я хочу отличиться каким-нибудь доблестным подвигом.
Юрк - под воротами!...
***
Грустно стояла Лизаша: и - думала: Мити лишилась она; все ж, - они понимали друг друга: а вот с Переперзенко не представлялось возможности ей говорить: утверждал:
- Вы больны...
Ведь Лизаша жевала очищенный мел.
Только водопроводчик (полопались трубы в квартире) - сказал:
- Сицилисточка, милая барышня, вы.
И ей сунул брошюрку, в которой прочла она: жизнь ее
"здесь" - буржуазная; в "там" - жизнь грядущего строя; то - "царство свободы"; Лизашин прыжок из "отсюда в туда" был рассказан: прыжок - революция; странно: революционеркой себя ощутила в тот миг, как сейчас вот, когда показалось, что время, верблюд, став конем, будет рушить домовые комья: Москва - будет стаей развалин; когда это будет, когда?
Поскорей бы!
Перекривился в сознаньи ее социальный вопрос; все ж - он жил: очень остро; взволновывали отношенья с людьми; и особенно - с "богушкой", с ним говорила лишь раз о своем царстве в "т а м", куда время - бежало, куда убегала она, выбегая из времени; богушка - морщился; и в результате пришел доктор Дасс:
- Вы страдаете, барышня, - нервным расстройством.
Лизаша боялася улицы; ей - представлялось: она - из стекла; вот - прохожий толкнет; и она - разобьется. Склонение дня исцветилось сиянством: отрадным, цветным сверкунцом веселилася улица; у приворотни стояла какая-то сбродня; понюхавши воздух, заметил какой-то:
- А завтреча - подтепель.
- Вы завсигда это: сбреху.
- А энти вон воздухи...
- То - быть кровям!
Уж сверкухой прошелся по окнам закат; и окарил все лица; уже многоперое облако вспыхнуло там многорозовым отблеском; город стал с искрой: лиловый; потом стал - черновый.
И Грибиков вышел: и - гадил глазами.
***
Лизаша с недавнего времени "богушку" мыслью своей за собой тащила "туда"; упирался; и делался образ его в ней какой-то - не тот: дикозверский, осклабленный, странно пленительный; демоном в мире ее он внимал ее "песне"; и пелося ей все:
Я тот, которому внимаешь Ты в полуночной тишине.
Так усилия мысли ее перешли в экзальтацию: солнечным шаром рвалось ее сердце; с тех пор началось - это все.
19
Эдуард Эдуардович раз ей сказал:
- Ты, русалочка, хочешь, - китайской тафтой обобье твою комнату?
Липкой губою полез на нее.
Но себя оборвал, отошел, потому что мадам Вулеву томашилась по комнатам только для виду; ее толчеи начинались всегда где-то рядом, когда Эдуард Эдуардович жутил с Лизашей один на один; меж гостиной и залом стремительно перевернулся; засклабился ртом; и прогиб бакенбарды, обтянутый торс, перегиб белой кисти руки, - все являло желание: поинтересничать.
Так постояли они друг пред другом, не зная, что делать друг с другом.
Казалось бы, - поцеловаться; Лизаше - похлопать в ладоши:
- Как папочка любит меня!
Но при мысли о том, что она поцелует отца, она вспыхнула густо; и тут же из двери просунулась флюсной щекою мадам Вулеву:
- Помешала я?
- Нет.
Поглядела и скрылась.
А он улыбнулся и быстро прошел сквозь проход; и проход выявлял, со столбиков статуи горестных жен устремляли глазные пустоты года пред собою, - не слыша, не видя, не зная, не глядя.
Лизаша прошла в длинный зал и открыла рояль, изукрашенный, белый и звонкий; бежали под пальцами клавиши - переговаривать с сердцем; заспорило с ней ее сердце: откуда-то издали, вторя стремительным бегам Лизашиных гамм, поднимался порой бархатеющий голос: как будто там пел фисгармониум; то - подпевал перебегам Лизашиных гамм Эдуард Эдуардович, сидя в фисташковом кресле и руки свои распластавши на львиных золотеньких лапочках кресельных ручек: в тужурке бобрового цвета и в туфлях бобрового цвета.
Под ним с потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый китайский фонарь.
Почему-то она снова вспомнила, как там линейка рас-свистнула воздух и свистом упала - на Митины пальцы; зачем это сделал он? Митю искала вернуть.
Все о Мите болела душою: и солнечным шаром рвалось ее сердце.
Штиблеты защелкали.
Викторчик, перебегая по залу таким щеголечком с портфелем из кожи змеиной, Лизаше отчетливо бросил, Лизашу минуя глазами:
- Бехштеин - превосходный: тон полный, густой!
Усмехнулся в передней себе самому.
Оборвавши игру, подняла свою глазки туда, где двенадцать излепленных старцев, разлив рококо бороды, поднимали двенадцать голов пред собою в пространство; тогда оборвался и голос, откуда-то ей подпевавший: Мандро, Эдуард Эдуардович, - шел в белый зал; и сказал, наклоняясь:
- Сыграй мне Шопена.
И пальцы (большой с указательным) соединил на губах:
- Ты мне, Ляля, сыграешь? Помазались пальцы.
Глаза разрастались на ней.
Все в ней вспыхнуло.
Тут появилась мадам Вулеву из дверей с неприятной ужимочкой, с эквилибристикой мимо Лизаши летающих глазок, всегда выражающих то же (я вам - не мешаю?); и видом две точки поставила; будто хотела сказать:
- Мэзами, обратите вниманье свое!
Эдуард Эдуардович очень любезно осклабился, будто просил ее взором:
- Простите!
Мадам Вулеву отвечала без слов очень сдержанно, с подчерком, что она, право, не знает, о чем это он вопрошает и в чем извиненья приносит; и сухо строчила словами.
Он - бурно любезен с ней был; он недавно еще подарил ей топазовый перстень.
Лизаша же съежилась, встала, пошла, - узкотазая, с малым открытым роточком. Лизаша дивилася: Что ж это, что ж?
И казалось бы, - ясен ответ: просто ласка отцовская; все-таки странная; взор его в ней прорастал чем-то жутко-преступным.
Но - чем?
Будто взор свой взлил в душу; и взлив этот жизнь возмутил; с той поры началось это; будто ее облекали в чужое и ей неприсущее платье; ходила как в платье, в себе: в "мадемуазель фон-Мандро", у которой означились вдруг крупнодырые ноздри.
Весь день пробродила Лизаша походкой своей лунатической; и разжемалась; с киськой играла: курнявка раздряпала носик; а глаз разгоранье стояло; меж всеми предмет тами комнат твердела кремнистая ночь: и - замучили: неголюбивые помыслы:
- Полно вам томничать, - ей мимоходом сказала мадам Вулеву.
И послышался в ночь отщелк ручки дверной: Эдуард Эдуардович шел - коридором, столовой, гостиной, кружа по квартире, подняв свою руку с украшенным шандалом путь освещая себе; открывалась за комнатой комната выблеском золота рам (не квартира - картинница); дамаскировка тончайшая стали, фарфоры и набронзировка настенников, - свивы змеи, разевающей пасть, - выступали в круг света.
Круг - двигался.
В центре его проходил не Мандро: на стене отражалися не бакенбарды, а - дьявольщина.
20
Фон-Мандро обнаруживал очень кипучую деятельность. Посещая заседания акционерной компании, здесь председательствовал: Соломон Самуилович Кавалевер, просматривал счетные книги; а Панский, Жан Панский, которого в Стрельне прозвали Шампанским, Шантанским, а в прочих местах Шантажанским, подписывал чеки на крупные суммы; присутствовали: Преполадзе, Иван, грек Пустаки; Кадмиций Евгеньевич Капитулевич, француз Дюпердри, англичанин Дегурри (с таким медноцветным лицом), чех Пукэшкэ; все люди с практическим нюхом. И слышалось:
- В штабе...
- Известно, что...
- Главное Интендантство спешит.
- Установлена с Константинополем связь.
Секретарствовал Викторчик, - так: "пустячок", как о нем отозвался, играя морщиной надбровья, Мандро.
"Пустячок" прилетал впопыхах с очень туго набитым портфелем: шушукаться; сортировали бумаги покипно; номерационную книгу рассматривали; после Викторчик вез вороха документов, скрепленных печатью "Компании", на Якиманку, к Картойфелю, родом из Риги, имеющему отношение вовсе не к фирме "Мандро", а к - представьте же - к фон-Торфендорфу, которому он, поднося вороха документов, коверкая русский язык, говорил с непонятным смешком:
- От Мандор: Ко Мандор.
"Ко" - "Компания": странно, - зачем переделал Мандро он в "Мандора" какого-то; для каламбурика? Ведь называли же члены "Компании" - Капитулевич, Пукэшкэ, Пустаки - Мандро: "Ко-Мандором".
- Вы - наш Командор, - извивается Викторчик, шаркает и выбегает с портфелем, бывало.
Да, Викторчик!
Перебитной человечек, с миганцем, весь ползкий, тончливый, еще молодой, а уж гологоловый; моклявое что-то нем было; но взгляд - с покусительством; в доме лакеи любили его; не любил лишь Василий Дергушин, лакей молодой, человек положительный, очень хорошего тона; гостей обнося редерером однажды, услышал кусок разговора: с захлебами Викторчик тихо шептал Безицову, скосив на Лизашу глаза:
- Экстатичка, чуть-чуть идиотка: как раз ему пара.
- Она ж еще девочка... Он же ведь...
- Эротоман! Ну и много ж вы смыслите? И - гигигигиги!
- Эротоманы - несчастные люди, - вздохнул Безицов. И - стакан свой подставил.
Василий Дергушин, налив редереру обоим, пошел с редерером к Луи Дюпердри, к Мердицевичу, к Поку, гостей обойдя, - к Вулеву:
- Так и так-с!
Вулеву же, - Лизаше прислала портниха в тот день ее первое, длинное платье, - Лизаше сказала:
- Мон дье! Я же вам говорила: узехонько... Ах, дье де дье!
И пошла к Эвихкайтен, которая тщетно Лизашиной матери место занять собиралась; мадам Эвихкайтен бывать перестала; о ней говорили:
- Мадам Эвихкайтен - мадам с язычищем!
В коммерческом круге с тех пор домножались какие-то темные слухи.
Лизаша, Лизаша!
***
В последние дни, возвращаясь домой, Эдуард Эдуардович был озабочен; и все ж, несмотря на рои неприятностей, он молодился своим перетянутым торсом, представ пред Лизашею; ей улыбался, на ней разрастаясь глазами, пытался нежничать с ней - на отцовских правах:
- Подойди ко мне, Ляля моя...
И как будто нарочно, когда подходила Лизаша к нему, опускал он глаза в бакенбарды, скромнея лицом; но в глазах сверкачевки стояли у ней; и мадам Вулеву говорила;
- Вам нужно бы сверстниц; мы - что: старики... Мне пара вам, - нет...
Эдуард Эдуардович, тупясь, молчал; был отменно безен с мадам Вулеву: подарил ей подвесочки.
Раз услыхала Лизаша конец разговора между Преполадзе и Викторчиком; выходило, что есть с Кавалевером: ссора; ну что ж? Промелькнули словечки:
- По собранным сведениям: в шляпе...
- Старик вычисляет и ночи, и дни...
- Он - кончает работу...
- Теперь - заработаем...
- Сын...
Стало ясно, что "сын" это - Митенька, что "вычисляет старик" - отношенье имеет к бумажке, которую подобрала в кабинете, которая выпала после пред Митенькой в тот многопамятный день; ту бумажку она продолжала таить у себя из каприза, хотя она знала, что "богушка" тотчас бумажки хватился; и рылся в портфелях.
И - спрашивал:
- Вы не видали бумажки, Дергушин?
- Какой, я осмелюсь спросить?
- Да - такой, - показал он "какой", - мелкий почерк; на ней - вычисления: буковки.
- Нет-с...
- Не видала, Лизаша?
Смолчала: бумажка осталась (каприз!).
Ей казалось неясным: при чем тут профессор Коробкин? Зачем имена Кавалевера, Викторчика, Торфендорфа, Коробкина, перекрещались; Коробкин, Коробкин, Коробкин!
Коробкин!
Не нравился Викторчик; а Торфендорфа боялась: с Берлином и с Мюнхеном сносится; о Лерхенфельде каком-то, с которым дружит, - говорит; тут вскрывалась невнятность; стояла над ней безответно; и - знала: ответит гранитным молчанием: ночь!
21
Как прекрасен был выезд Мандро, облеченного в мех голубого песца или в черный, в соболий (такая же шапка), влекомого розовым мерином или караковым; в масленых яблоках: несся сквозь дымку метелей, сквозь подтепель марта.
А вслед - раздавалось:
- Мандро!
- Какой выезд!
- Какие меха!
- Какой конь!
Помножались какие-то темные слухи.
росли неприятности: и, задержавшись в конторе, когда разъезжались Иван Преполадзе, Пустаки, Дегурри, Кадмидий Евгеньевич Капитулевич, француз Дюпердри, - Кавалевером пикировались:
- Таки Торфендорфу открытие это обязаны сдать.
- Чем обязан?...
- Как чем?
- Мой почин: если бы я не открыл...
- И не вы...
- Все равно, - если б я не напал на открытие...
- Сами же вы обещали...
- Но я исполняю ведь, кажется, что обещал: человек мой сидит же...
- Баклушничает...
Замолкал, прикусивши губу.
Открывалось, что сила компании есть Торфендорф, - не Жан Панский, Шантанский; и - явствовало: Кавалевер - не звездочка в громком созвездьи: созвездие, перед которым поставили декоративный экран с нарисованными бакенбардами, с огромной рекламой: "Мандро". Нелады с Кавалевером - разогорчали; ведь ставился даже вопрос в очень вежливой форме: в витрине "Компании" не заменить ли модель восковую - моделью; а именно фиксатуарные баки не снять ли, чтоб выставить вместе с помадой губной завитую бородку Луи Дюпердри.
Торфендорфу понравится эта французская вывеска. После таких разговоров Мандро затворялся; нахмуривал срослые брови меж синими стенами очень гнетущего тона - в своем кабинете; пав в кресло, - в огромное, прочное, выбитое ярко-красным сафьяном, - чесал бакенбарду, немой, кровогубый и злой: от досады, от сдержанной ярости.
Вставши из красного кресла, хватал телефонную трубку: и позой заверчивость выразив, трубке показывал зубы:
- Алло!
- Сорок пять, двадцать восемь...
- Курт Вальтерович?
- Попросите, пожалуйста, фон-Торфендорфа.
- Курт Вальтерович, - зубил он, - все - прекрасно...
Но в ухо царапались злые расхрипы далекого медного горла.
- Да...
- Даа...
- Ну, конечно.
- Наладим...
- Да, да...
- Будет сделано...
Бросивши трубку, сосал он губу озабоченно; и пососавши, - за трубку хватался, вторично:
- Пожалуйста, барышня: пять, восемнадцать... Спасибо...
- Алло!...
- Это - Викторчик?
- Слушайте, Викторчик: я говорил с Торфендорфом...
- Ну?
- Я - успокаивал...
- Вcе же, поймите - нельзя так, нельзя: нет, нет, нет... - на столе он в кулак зажимал шерстяную струистую ткань. - Вы спешите: давите... Вы - жмите...
- Не хочет? - над носом сбежался трезубец морщин.
- Заболел? Пьет?
- Что ж Грибиков, старая крыса?
- Претензия?... Чорт...
Рука с трубкой рвалась:
- Хорошо же...
И трубку бросал.
И, возлегши локтями на кресло, висок прилагал он к согнутому пальцу; насупясь, помалкивал, взористый и густобровый, бросаясь от дел, волновавших его, к иным мыслям, - каким-то своим; и отваливался отверделым лицом; поворачивал ухо, прислушивался; и со странными скосами глаз поднимался, на цыпочках шел к коридорной двери, чтобы высунуться на отчетливое потопатывание удалявшихся маленьких ножек.
Она проходила походкой своей лунатической.
Он же - вперялся, на ней разрастаясь глазами; и вновь возвращался, вздыхая, к столу; и бросался в сафьянное кресло; задумчиво в воздухе взвесивши руку, другою финифтевый перстень на пальце вертел: и соленый, и злой, - точно сам себе ставил вопрос:
- Что же далее?
Пальцы дрожавшей руки отвечали прерывистой дробью...
- Ну да... Тратата! Остается одно, остается одно... 184
Но взволнованный этим, ему самому еще страшным решеньем, он, топая, вскакивал: и - перетрепетом звякали искрени люстры.
22
С докладом шел строгий лакей в кабинет фон-Мандро.
- Кто?
- Какой-то...
Какой-то просунулся в двери взъерошкой, в широковоротном своем сюртуке долгополом, с широко расставленным носом: прекрасные комнаты; кресла и лоск; тут заметил - стоит плоскогрудая девочка и, распустивши юбчонки, такою плутовочкой кажет ему свои мелкие зубы и - делает книксены.
Носом ей сделал кувырк он:
Мое вам почтенье-с!
Ногою о ногу тарахнул; с промашкой сказал:
- Как вас звать, говоря рационально?
- Лизашею.
Набок склонила головку.
- Лизашею?
- Да.
И - "пьниссимэ" (72) глазки.
- А смею спросить, - почему не Сосашею?
- Что? Передернуло.
- Вы, полагаю я, лижете что-нибудь?
Вспыхнула:
- Я ничего не лижу.
И проснулось дичливое что-то в глазах.
- Вот и кошечка лижет, - там, сливки... А Томочка - песик такой жил у нас - тот лизал у себя, в корне взять, под хвостом.
- Фи!
Как будто - клопа раздавили под носом:
- Вот глупости!
Но - баламутили с ним, балагурили с ним ее глазки.
- Вы сколько же лет, как...
- Шестнадцать...
- Нет, - я говорю: сколько лет, в корне взять, вы в "лизашах"?
- Вздор! Глазками смерила.
- Прежде вы были "сосашей", - свирепо отрявкал с подшарком, - мамашу сосали!
Юбчонкой вильнула презрительно: ну, и пускают же дрянь!
Тут и "богушка", - подобострастный, пленительный, - выскочил с видом таким нарочито простецким; ру. кою за руку схватившись, к груди прижимал две руки, свою голову набок склонив:
- Как я счастлив, профессор! Профессор?
Лизаша стояла с открывшимся ротиком:
- Вот он какой?
А "такой" повторил, пальцем тыкнув в Лизашу, а носом - в Мандро:
- Говорю вашей дочери, - нос свой на палец наставил и пальцу кивнул, - что - сосашей была; а потом уже кашку лизала.
И с грохотом маршировал вкруг Мандро: руки - за спину; нос - на Мандро; а Мандро из почтенья, сиреневый, сентиментальный - глядел по-совиному (томно и вишнево) - в светло-коричневой кафеолейной визитке и в вычищенных крембрюлейных штанах; галстук бледно-небесного цвета счернял ему волосы.
Точно окончил он курс костюмерии. Он показал на гостиную: - Милости просим!
И стан изогнул, точно кончил танцклассы. Прикосый профессор прошел перед ним пахорукой походкой: на две головы ниже ростом; но черепом - черепа в два; головою зашлепнулся в кресло, рукою схватившись за пепельницу черной яшмы (лидейского камня); Лизаша за ними прошла и уселася на канапе, укопавшись подушками, ножки свои под себя подкарачивши; пересыпала рукою горсть матовых камушков; и - наблюдала.
Профессор подбрасывал пепельницу, выжимая какую-то странную дичь из себя и смеясь: он вменял себе в долг каламбурить во время визитов; у "богушки" в хохоте дергались уши, а пальцы хватались за губы: всем прочим владел, а с ушами не справился:
- Ну, и какой же вы милый, - помазались пальцы, - шутник.
Жест невкусный!
Лизаша глядела вполне удивленными глазками, всунула в рот папиросочку, соображала: "старик вычисляет", "кончает работу", "теперь заработаем", вытянув шею, стрельнула дымочком; и слушала, что говорит "вычислявший" пузанчик:
- Не любо - не слушай, а врать - не мешай... Есть такая пословица, в корне взять: да-с!
Поднесла папироску к губам; закрыв глазки, пустила кудрявый дымочек и, бросивши ручки от ротика вверх, быстро стала вертеть папироской своей.
Фон-Мандро закурил, отвалясь, положа ногу на ногу, локоть руки уронивши на столик, а локоть другой уронивши на львиную лапочку кресельной ручки; сигарой чертил полуэллипсис в воздухе: дым от сигары, взвиваясь синявою лентой, петлился узорами, перерезая экран, на котором пласталася черная, золотокрылая птица.
Лизаша дивилася, выпучив глазки: бумажку, которую "богушка"... крик в телефонную трубку: Коробкин, Коробкин, Коробкин, Коробкин!
- Так вот он, профессор Коробкин, какой?
Митя вспомнился:
- И не такие бывают у нас.
"Не такие" же - "богушка": "богушка" виделся ею строителем Сольнесом; так почему ж он - "Коробкин, Коробкин"; ведь с теми ж правами могли бы твердить: фон-Мандро, фон-Мандро, фон-Мандро; но... но... но: домножались какие-то темные слухи; быть может... и - тут разверзалась невнятница; видела - бездну.
Сидела - над бездной.
А "богушка", точно разыгрывая фарс в постановке К. С. Станиславского: "Скромный делец и великий ученый" (был в сущности фарс - интермедией к драме: "Удав перед птичкою").
Костюмировщик!
Профессор, рукою кругля золоченые лапочки кресельных ручек, затылком прижался к сквозной позолоте раскрещенных кресельных крыл:
- Дело ясное, что устаешь от занятий, а хочется очень смеяться: смех - да-с - дело доброе; я вот в театр не хожу; ну и вот: сочиняю стишки - так, на разные случаи жизни; так, - вроде прутковских.
И вдруг оживился:
- Вот Аннушка, Анна Ивановна - ясное дело - прислугой служила у нас: из купчих разорившихся...
Очень забавно рукой подмахнул он; Лизаша, лисенком таясь и немного дичась, от души подхихикнула.
- Аннушка... Ну, так я ей... Он со взлаем прочел:
И у меня была когда-то ванна, -
Сказала наша горничная Анна, -
Но, отдаваясь року злому, Я ванну отдала городовому!.
Зачем он рассказывал это, придя к фон-Мандро в первый раз?
- Очень, знаете, скучно без смеха: комиссии, лекции - гм - заседанья: совета, правленья; и - да-с!
Эдуард Эдуардович только что вновь собрался закурить, но, услышав о тяжких трудах, из почтения вынул сигару из губ, не поджегши, хотя уже спичкой он чиркнул; когда ж разговор перешел на житейские темы, - в рот сунул сигару: и чиркнул, смеясь и трясясь животом; и Лизаше вдруг стало понятно, зачем порет дичь знаменитый профессор, а "богушка" пляшет пред ним простеца. Они оба следят друг за другом.
Действительно: старый профессор, бросая гротеск за гротеском, все будто Мандро надбуравливал глазками:
- Где-то его я уж видел: не то фармазон, а не то миро, дер, - чорт дери: да-с - есть сметка и нюх.
Все как будто хотел навести фон-Мандро на предмет для него интересный; Мандро же, почуявши что-то, - наддал простеца; дескать: это - напрасно; я - так себе: просто; стараясь избегнуть стаккато (73), он бархатным басом легато (74) наигрывал, заговоривши об экспорте масла сибирского в Англию:
- Мы бы... "Вагон-ледник" сделают быстро... Железнодорожные сети, пути сообщенья...
Взглянул гробовыми глазами, вторыми, - сквозь первые, глупо совиные; и, поперхнувшись дымком, клокотал горловым, изнурительным кашлем:
- Кха-кхо!
Отразилось в лице что-то горклое; и показалось, что в дряхлости он превратился в гориллу.
Профессор подумал:
"Да, да-с: человек с изворотливой совестью он".
И - испытывал страх; между нами сказать, - наводил уже справки о нем: вспоминалися толки о том, что Мандро позволяет себе слишком много с одной гимназисточкой, даже - причастен к содомовским грехам; разогнать подозренья - итоги бессонных ночей и, быть может, кошмаров - пришел он.
Они укрепились, когда за спиной у Мандро, из открытых дверей, сквозь диванную он заприметил кусок кабинета, - глубокого, синего, очень гнетущего тона, какой он уж видел; но - где? В подсознаньи, где желклые, желтые краски обыденной жизни съедалися пламенем?
И - пламенело пустое, кричавшее, красное кресло оттуда.
***
Уж подали чай и ликер на золотенький столик с фестонами; чашечку тихо поставил лакей перед ним (на фарфо-оовой чашечке - розаны бледно-брусничного цвета); Мандро предлагал "пралинэ" (75):
- Благодарствуйте!
- Нет? я - возьму: я - такой сластоежка!
Боднулся отчетливо вычерченными серебристыми прядями, точно рогами; профессор, при этом движеньи, которое вспомнил, схватяся за львиные лапочки кресла, почти привскочил, чтоб бежать: будто тут перед ним не Мандро, а горилла сидела.
Все - вспомнилось!
- Что с вами?
- Так-с - ничего-с!
***
Вот что - вспомнилось: утро - холодное, первое после жаров (это было полгода назад); в желтом доме, напротив, в окне, вместо Грибикова, - черно-синие баки торчали такие вот точно!!
- Я думал, что вы...
- Мне - пора-с!
Тут профессор, вскочив с быстротой подозрительной, шаркнул, ткнув пальцы: Мандро тоже встал, изгибаясь затянутой позою, найденной в зеркале: и с перекошенной злою гримасой склонил седорогую голову, сжав крепко пальцы и склабясь над ними: как будто кусал эти пальцы; профессор же коротышем: не в ту дверь!
- Не сюда: вот - сюда!
Эдуард Эдуардович жест пригласительный вычертил длинной рукою (он был долгорукий); массивный, финифтевый перстень рубином стрельнул.
И втроем - побежали: втроем очутились - в передней, в коврах, заглушавших пришлепочки эхо к раздельным хлопочкам шагов; уж профессор просунулся в шубу; неясно он видел (очки запотели): лежит размехастая круглая шапка его.
Цап ее на себя!
В тот же миг оцарапало голову что-то: из схваченной шапки над ярким махром головы опустились четыре ноги и пушистый развеялся хвост: этой шапкой взмахнувши, - ей в землю!
Пред нею раскланялся он:
- Извините-с - пожалуйста-с! Шапка же стала...
- Ах, чорт дери: Васенька! Стала котом!
Изогнув свою спину дугой, она бросилась в глубь корц. дора: кота вместо шапки надел!
Подбегающий с шапкой лакей, фон-Мандро и Лизаша стоявшие с ртами раскрытыми, чтобы не лопнуть от хохота остолбенели, когда, не смеясь, как-то криво им всем подмигнувши, почти со слезами в глазах, громко вскрикнул-
- Забавная-с штука-с: да, - да-с!
И, схвативши коричневокожий портфель, побежал катышем прямо в дверь.
23
Плевком, стертым прохожими, пал из подъезда и быстро пустился бежать, волоча свою шубу в прохожих; да - под-тепель; да, косохлесты дождя: полуталый ледок, слюноте-ки - какая-то каша, какая-то няша; размокропогодилось и распространилось лужами, заволдырились пузырики; да, - пережуй снегов.
Дроботала пролетка.
- Tapвpoe... pфe-pфe... старарое-старое... Тар-тар-тар! Тартары!
***
- Как-с?
- Что-с?
Да, да - в подсознаньи стояло: еще накануне тот сон, будто Грибиков фукнул из форточки - пырснули прахом года многолобых усилий; и вот через день - в этой форточке встал: фон-Мандро...
И сейчас же ответил себе он, что - дичь: поглядел чер-нобакий какой-нибудь; ведь не один фон-Мандро носил баки; окошко захлопнулось; был - листочес, сукодрал, древо-ломные скрипы.
Тогда начинался холодный обвой городов...
***
Вот и площадь: лавчонки, кирпичный чай в плитках; и - вывеска: "Белоцерковски й-Г усятинский - Овощи".
Моську едва не зашиб; тут какая-то дама обиделась:
- Экий нахал: куда прете?
Хотя и надел он кота, над собой подшутивши, - какие там шутки; и шел с разгромленьем во взгляде, с разгрязом в сознанье средь течи людской, многорылой, ошибшись од-в переулком и думая, что - Табачихинский (шел Гнилозубовым); дом шоколадный, лицованный плитами, с глянем с подъездом из тесаных серых камней и с абаками желтых колонн; да, и - дворик квадратный; квадратные теНы; квадратные пространства сознанья; как их осознать? Ведь сознание - круг; квадратура - поверхность фигуры, в квадрат обращенной; задача, увы! - не решенная; да-с; осознать обстоянье - решить не решенное; и - в квадратурах запутался; не осознал обстоянья:
- Кого вам?
И дворник с метлой - перед ним; не на тот двор попал, хотя то же проделал он: по переулочку счетом пятьсот сорок девять шагов; лишь одно - в переулок не тот он свернул; тут - чужое; у тумб разыгрались мальчишки; потаск между ними веселый пошел; ворошился людьми переулок; дождило пустым пустоплюем кропившего жолоба; клок из тумана висел в нависающем исчерна-сизом и исчерна-синем прихмурьи, откуда рвануло струей ледяною.
В чем дело?
Мандро!
***
Если б мог осознать впечатленье от звука "Мандро", то увидел бы: в "ман" было - синее: в "др" - было черное, будто хотевшее вспомнить когда-то увиденный сон; "ман" - манило; а "др" - ? Наносило удар.
***
- Да, удар - над Москвой!
Что такое сказал он, совсем неожиданно; и - осмотрелся: проперли составы фасадов: уроды природы; дом - каменный ком; дом за домом - ком комом; фасад за фасадом - ад адом; а двери, - как трещины.
Страшно!
Свисает фасад за фасадом под бременем времени: время, удав, - душит; бремя - обрушится: рушатся старым составом и он, и Москва, провисая над Тартаром.
- Poe-рой... Роется... Старое-старое... тартарараровое...
Тарта-мантор... мандор... Командор... - грохотала пролетка.
А все выходило:
- Мандро!
***
Вдруг припомнился случай, с ним бывший, когда он звонился, забыв, что звонится к себе; и на голос прислуги, кто там, отозвался вопросом, к себе самому обращенным.
- А что, барин дома?
Услышав, что "барина" нет, он куда-то пошел: очевидно, домой; и тогда только понял, что был уже он у себя и что нечего было ему вопрошать "барин - дом а", когда этот "барин", - он сам (между нами, - какой же - он "барин"; смотрите, пожалуйста, - "барин": ха-ха! Так какое-то, старое: роется в шубе под собственной дверью)
- Рой-pфe-po-po - дроботала пролетка. Звонился.
Играло вверху морозяной гирляндой созвездий; посмотришь - покажется: звездочка катится светленьким следц. ком; падает над головою; так небо овчинкой падет; так падет под ударом.
- Др-дро!
Черноротый подъезд съел его.
- Вы бы, Дарьюшка, - знаете ли - не снимали б цепочки, а то, говоря рационально, - там всякие, воры ща. таются...
- Слушаюсь!
- С фомками...
- Да-с.
. - Без цепочки пропустите, "он" - дело ясное - цап-царап: по голове.
И - пошел в кабинет.
Нашел шлёпы: стал шлёпой; и вздевочным взором глядел в потолок; не обрушится ль; все - под ударом!
***
Да, да!
Переставить тома, переспрятать бумажки, следы замести; он над сваленем книг призадумался горько. Как муха в сетях паука, зажундел сам с собою, устроил пихели бумажек в набитые ящики; снова их вывалил, затрескотал дверцей шкафа.
Кой-как распихал по томам.
Быстроногое время совалось во все, точно Томочка-песик; теперь собиралось просунуться резким звоночком во входную дверь.
Что-то - будет!... Наверное - что-то огромное, - вот-вот-вот-вот: подошло!
***
Он надел на себя не кота, а - терновый венец.
Андрей Белый - МОСКВА - 03 - Московский чудак, читать текст
См. также Андрей Белый - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :
МОСКВА - 04 - Москва под ударом
Москва - 2 Предисловие автора Роман Москва задуман в трех томах, из ко...
МОСКВА - 05 - Москва под ударом
5 Веяло летними цветнями: дул тепелок: блекотала листва; завихорились ...