Письмо Белинского В. Г.
В. П. Боткину - 25 октября 1840 г. Петербург.

СПб. 1840, октября 25. Сию минуту получил письмо твое, мой милый Боткин, и сию же минуту спешу тебе отвечать на него. Что тебе сказать о нем? Оно поразило меня ужасом, как подземный голос судьбы, потрясло все существо мое. Итак, еще коллизия в моей жизни долго ли это будет, и к чему вся эта трагикомедия? Право, мне страшное начинает казаться смешным, а смешное страшным.

Очень бы счастливым почел я себя, если бы мог выразить все, что возбудило во мне письмо твое, всю безграничность моего участия к тебе, всю бесконечность моей любви к тебе; но слова меня уже перестают слушаться, и чем сильнее я чувствую, тем бездушнее мои фразы. Друг, не вини себя ни в чем ты прав, и если виноват, то не в поблажке своему самолюбию, а разве в том, что уж слишком топтал его под ногами, далеко простирал свое самоотрицание. Верь мне в этом: это не голос снисходительного друга это свободный и беспристрастный голос строгого судьи. Я все видел своими глазами и все знаю. Но, друг, не вини и ее, и поверь мне, что твоя Немезида сущий вздор, глупость. Судьба дает мне русые волосы, а после рубит мне голову за то, что я ношу русые волосы. Твоя Немезида и твой суд нравственного закона очень похожи на Нерона, который произвел свою сестру в богини, и когда она умерла, то плакавших о ней казнил за то, что они оскорбляют богиню, плача о ней, а не плакавших казнил за то, что они равнодушны к смерти сестры цезаря2. Оно и логически и верно рассчитано: ни одна жертва не могла ускользнуть. Да, может быть, бедная девушка и дорого заплатит со временем за свое фантазерское направление, в котором она, впрочем, нисколько не виновата, ибо в нем виновата ее натура и обстоятельства, не от нее зависевшие, но ее державшие в зависимости. Тут, Боткин, есть щель, которой не заклеит даже и философия Гегеля, которую я, впрочем, очень уважаю. Страшно сказать, чтобы она тебя не любила; но кажется, что в ее чувстве не было действительности, что его идеальность впадала в какое-то ледяное равнодушие, нисколько не понятное в жепщине. Не потаю от тебя и того, что почти согласен с тобою в том, что вырвалось у тебя, может быть, невольно, вследствие досады что, может быть, и меня, если бы я держал себя умнее3. Не самолюбие заставляет меня говорить это, а какое-то тайное убеждение, которое незаметно овладело мною с нынешнего лета, и ты только выговорил то, что бессознательно шевелилось во мне. Скажу тебе и то, что сколько глубоко уважал и ценил я твое чувство, столько почему-то невольно сомневался в ее, так что оно и на твое иногда, особливо во время наших ссор, бросало тень сомнения. Но эта девушка и доселе так свята для меня, мое уважение к ней и ее сестрам всегда было полно такой исступленной, фанатической веры, в нем было столько мистического и фантастического, что все мои сомнения оставались при одном непосредственном чувстве, за которое я бранил себя и которое душил в себе. Увы! эта девушка однако ж так достойна любви и обожания это воплощенная поэзия и грация, это эфир жизни, принявший образ женщины. Я понимаю тебя, Боткин: любя тебя, желал бы, чтобы ты совсем отрешился от этого чувства, но не могу винить тебя в том, что ты не можешь сделать этого... Жизнь в своих основных законах поступает по-нероновски. Сам того не замечая, ты любишь в этой девушке именно то, за что осуждаешь ее. Я тоже. Но я и ты большая разница: мне горько за тебя, а тебе за самого себя. Притом же, мой милый Василий, твоя натура слишком внутрення, субъективна и музыкальна: с этой стороны ты родня ей, и это-то и увлекло тебя. Что до меня, я не могу любить женщины с определенными чертами лица, в которых нет ничего ускользающего от взора, неопределенного и неуловимого, еще менее могу любить женщину положительную, земную, или чувственную: но мне нужно, чтобы небо просвечивало сквозь землю, и смейся надо мною, брани меня, я сам знаю, как я глуп и смешон, но известный тебе греческий храм часто мучит мою душу пламенною тоскою... К чему все это говорю я тебе? Видишь ли, я хочу сказать тебе что-то дельное, да не умею; душа-то у меня хорошая, да приемы медвежьи. Вот что хочу я сказать тебе. Твое состояние теперь очень тяжело, и я боюсь за тебя; в тебе сидит твой опаснейший враг, который может тебя погубить, если ты не возьмешь против него решительных мер. Это излишняя музыкальность и фантазм твоей натуры, которая, несмотря на свою мужественную крепость, будучи потрясена какою-нибудь мыслию, расплывается и не может владеть собою, исключительно поддавшись господствующему впечатлению. Холодненькой водицы нужно тебе, Василий Петрович. Ты слишком много даешь важности жизни и не понимаешь, что, обращаясь с нею, надо держать камень за пазухою. Послушай, Боткин, я чувствую, что мне не высказать того, что хотел бы я высказать, и потому мне поневоле приходится брести окольною дорогою и намеками заменить сущность дела. Итак, слушай: я прошу и умоляю тебя, оставь на время все немецкое и особенно то, что наиболее тебе нравится, читай Купера, Вальтер Скотта и Шекспира. Яснее: принуди себя всею силою воли оторваться на время от идеального мира и войти, сколько возможно, в интересы мира положительного и практического. Ты ничего не утратишь, но много приобретешь: возвратившись снова в свой идеальный мир, ты увидишь, что внес в него новый элемент, отчего он и стал действительнее, а следовательно, и прекраснее. Я не умею тебе этого хорошо растолковать, но я хорошо это знаю по себе: нет в мире места гнуснее Питера, нет поганее питерской действительности, но я от нее не потерял, а приобрел я глубже чувствую, больше понимаю, во мне стало больше внутреннего и духовного. Если бы не журнал, я бы с ума сошел. Если бы гнусная действительность не высасывала из меня капля по капле крови, я бы помешался. Оторваться от общества и затвориться в себе плохое убежище. О бога ради, что-нибудь против этого. Поезжай в Италию мне горько будет остаться одному круглым сиротою, но поезжай, бог с тобою; наконец пустись в пьянство только выходи из себя. Что же до бесполезных мыслей, почему то или другое сделалось так, а не иначе берегись их пуще яду. Что-нибудь одно из двух или навсегда и совсем отрешись от прошедшего, или переведи его в живое внешнее действие и сделай его настоящим. Равным образом, уверься, что она не виновата, а ты еще меньше. Нельзя быть больше человеком, как был ты во всей этой истории: это мое искреннее, честное слово. Еще от Каткова слышал я, что рефлексия одолела твое чувство; теперь ты пишешь мне, что призрак любви отлетел от тебя, нет в сердце даже сладостного воспоминания. Не знаю почему, но мне кажется, что я как будто ожидал такой развязки она меня ужаснула, но не удивила она кажется мне естественною и необходимою. Мне сдается, что ты устал от ложных, но сильных тревог, оглох, замер от них; но когда отдохнешь и опомнишься, прошедшее воскреснет во всем очаровании своем и как мечта будет золотить твою жизнь. А в жизни только и есть хорошего, что мечта: если ты этого еще не знаешь, так скоро узнаешь. Бог знает, конечно, пока для тебя это плохое утешение, может быть, скоро увидишь ты необходимость этого разрыва и свое спасение в нем и возблагодаришь за него судьбу. Может быть, в этом союзе для тебя было совсем не то, что ты думал и видел, и что было существенного и действительного для тебя в этой истории, так это твои слова в письме ко мне: "благословляю -прошедшее оно было воспитанием моим вратами, через которые вступил я в разумную, а не в фантастическую действительность". Друг Василий, у меня была история она давно уже прошла, но и теперь еще иногда замирает душа от воспоминания о ней, и для меня был тот же результат истории, то есть воспитание и врата4. Не знаю, послужит ли тебе это утешением (чувствую, что я плохой утешитель и советодатель), но, Боткин, бога ради, смотри на вещи проще и не давай им столь важного значения, чтобы уничтожаться перед ними. История; Станкевича5 была поважнее твоей, ибо была просто ужасна до того, что одна мысль о ней леденила кровь в жилах у нас; но посмотри, как разумный и вселюбящий дух жизни мило распорядился: не только Станкевича и ее страданий, но даже и самих их нет и следов... Все вздор, и мы ни в чем не виноваты. Натуры, подобные твоей, еще могут себя мучить сознанием своей вины, но если ты хоть на минуту сочтешь себя виноватым в этой истории, ты будешь просто сумасшедший и дрянь, хуже Клюшникова. Глубоко верно твое чувство, которое говорило тебе, что и в этом соединении ждало тебя одно несчастие. Эта девушка не для земли: она прекрасна, как мечта, и создана для мечты; в ее жилах льется эфир, а не кровь, в ней много свету, но нет цвета, по крайней мере, определенного, нет огня, который бы одолевал водяное начало, и нет воды, которая умеряла бы огонь. Отчего она такова? Скажи мне, отчего Гофман был фантаст, а Пушкин был действителен, ты Пушкина ставишь выше, но в своем миросозерцании даешь место и Гофману, любишь его, дивишься ему. Дай же место и ей в мире божием: может быть, ее назначение быть вратами и воспитанием... Но что будет с нею? А бог знает, что; скорее же всего совсем не то, чего ты ожидаешь; а если и то тебе ведь не помочь ей. Я в таких случаях всегда ожидаю самого худшего, как необходимого, и это облегчает меня. Тебе стыдно и больно было признаться мне, что чувство твое убито, умерло: о Боткин, ты все еще живешь в мире героизма и тебе трудно увериться, что все люди не больше, как люди. Для меня так человеческая природа есть оправдание всего. Событие вздор, черт с ним, плевать на него; важна личность человека, надо дорожить ею выше всего. Вспомни стихотворение Пушкина:


Под небом голубым страны своей родной

Она томилась, увядала и пр.6.


После этого как же кому-нибудь и в чем-нибудь обвинять себя: ведь все люди люди, а их ли вина, что они люди? Неужели нам и теперь быть детьми, которые так жарко верили вечности человеческих чувств и, утирая кулаком кровавые слезы, повторяли, что жизнь блаженство и что нам чудо как хорошо жить! Вчера любил, нынче нет моя ли вина? Худо и стыдно становиться на ходули, а за все остальное пусть отвечает человеческая натура.

Боюсь, чтобы мое маранье не рассердило тебя: в таком случае, жаль я писал нескладно, но от сердца.

Катков уехал 19 октября, в субботу. Я, Панаев, Языков и Кольцов провожали его в Кронштадте. Глубокая натура, могучий дух, блестящая, богатая надежда в будущем, но теперь Катков такой ребенок, что с ним тяжелы близкие отношения. Кольцов говорит, что он вдруг и весь наваливается и от того тяжело. Зато и взъестся на человека другая крайность: забывает деликатность и вежливость. Дитя еще, дитя! Твое письмо к нему подошло кстати и утешило его. "Ромео и Юлия" скоро процензируются, и Кольцов привезет в Москву7. Кольцов живет у меня мои отношения к нему легки, я ожил немножко от его присутствия8. Экая богатая и благородная натура! Когда-нибудь опишу, а всего лучше, Кольцов расскажет тебе подробности отъезда Каткова бедный, жаль его. "Что угодно" еще не читал, но скоро прочту9. Меня, впрочем, обрадовал твой вопрос: я увидел из него, что тебя занимают еще и предметы вне твоего внутреннего мира. Это в жизни хорошо. Искусство есть еще нечто, особенно в иные минуты оно из верных и богатых благ. За ним следуют бедные, но верные блага. Кстати: я познал высокое значение устриц и чувствую в себе благородную готовность обожраться их до смерти высокое наслаждение, непосредственно следующее за искусством. Да, не шутя: прежде всего искусство для меня, а после него поесть хорошенько благо бедное, но лучше и вернее всех надежд на жизнь и женщину, ибо последние издали не те, что вблизи. Надо помириться с этою мыслию да здравствуют устрицы!

(Мне кажется, что Катков уж слишком нападает на Кетчера, а между тем его доказательства довольно сильны напиши, как ты думаешь об этом.)

Напиши, как тебе показалась статья Каткова о Сарре Толстой и что о ней говорят в Москве. По мне чудесная статья, но есть, особенно в начале, какая-то тяжеловатость10. Прочти "Тарантас" Соллогуба премиленькая вещица11. За Дзункинадзына Корсаков и Бурачок подали и напечатали на "Отечественные записки" донос, по, кажется, дело обошлось ничем12. Напиши мне имя и отчество Кульчицкого да попроси его побольше писать ко мне. Скоро тебе придется ехать в Харьков эх, возьми меня тс! молчание! молчание!13... "Ночной сторож" Огарева прелесть! В душе этого человека есть поэзия14.

Прощай, мой милый Василий! жаль мне тебя, больно жаль. По собственному опыту знаю, как мучительно расставаться с прекрасною мечтою, какая ужасная пустота остается в душе. Ах, если б ты знал, как мне хочется поговорить с тобою. Я уверен, что много нового сказали бы мы друг другу. Прощай.

Твой В. Б.

Кланяйся Красову и скажи ему, что я сердит на него не отвечает и мне стихов не шлет, да сохрани его аллах дать хоть полстиха в гнусного "Москвитянина"15.


Письмо Белинского В. Г. - В. П. Боткину - 25 октября 1840 г. Петербург., читать текст

См. также Белинский Виссарион Григорьевич - письма и переписка :

В. П. Боткину - 31 октября 1840 г. Петербург.
СПб. 1840, ноября 31. Вот я и опять пишу к тебе, дражайший мой Боткин...

В. П. Боткину - 10-11 декабря 1840 г. Петербург.
СПб. 1840, декабря 10. Вчера получил я два письма от Красова с твоими...