Письмо Белинского В. Г.
В. П. Боткину - 10-16 февраля 1839 г. Москва.

Нет, я не могу, я не в силах молчать. Чувствую и вижу, что, кажется, настает для меня время, в которое я должен буду сосредоточиться, запереться, замкнуться в самом себе и забыть навсегда, что такое участие людей, что такое участие дружбы. Пусть настает это время, если надо ему настать; но пока я еще не вполне убедился, что оно настало хочу, Васенька, поговорить с тобою, как с другом, как другу, открыть тебе истинные мои страдания, истинные раны моей души, которых ты не знаешь, но о которых ты, может быть, только догадываешься, если еще догадываешься... Друг Василий, великая и страшная тайна личность человека; я узнал это по себе в последнее время. Цель християнской религии есть возведение личности до общего, возвышение субъекта до субстанции. "Приидите ко мне все обременении и труждающиеся, и аз упокою вы"1 говорит она, и в этих словах заключается вся важность, какую християнство дает личности. Потому-то прощение и неосуждение предписывает оно, как одно из главных своих оснований. Да, пока человек в сфере общего я сужу его, я претендую знать его; но как скоро из сферы общего уходит он в сокровенные тайники своей индивидуальности я могу о нем только скорбеть и молиться, могу его только прощать... Так предписывает абсолютная религия...

Последнее событие особенно познакомило меня с самим собою, решило для меня множество вопросов насчет моей субъективности и решило несколько вопросов о жизни, вопросов глубоких, религиозных. Да, до сих пор, я еще и сам себя не знал: могу ли жаловаться, что другие меня не знали. А меня никто из вас не знал, и ты не больше других, друг Василий. Все вы любили меня искренно, видели во мне много хорошего, даже гораздо более, нежели сколько во мне его было и в то же время не видели многого такого хорошего, что действительно во мне есть, что составляет мою сущность, и за что вы бессознательно любили и любите меня. Потом, вы же видите во мне много худого, которым действительно наделен в соразмерном количестве; но истинные раны моего духа едва ли кому-нибудь известны из вас. Три года был я дружен с Бакуниным, исписал к нему бездну почтовой бумаги, сходился, расходился с ним. И что ж - знали ль мы друг друга? Нет, я первый говорю, что не знал и не знаю его: знание другого совершается в акте любви, и потому однажды навсегда отрекаюсь от всех суждений о его сущности, которая может быть бесконечно глубока, но тем не менее и совершенно чужда моей. Знал ли он меня? Письмо его к тебе2 лучше всего отвечает на этот вопрос. Чувственность и животность почитает он черною стороною моей жизни, главным моим пороком и причиною всех несообразностей и нелепости моей непосредственности. Правда ли это? Нет, это такая же ложь, как и та, если бы мне приписали сребролюбие, алчность и хищничество. Я решительно неспособен к страсти, и в поре страсти никогда не знал ее; я всегда стремился к чувству и вот здесь-то моя болячка, в этом слове стремился. A force de forger я делался forgeron (Игра слов: Привычка ковать делает кузнецом. Здесь в смысле: Привычка воображать делает фантазером (фр.). ) и непосредственность моя искажалась от неестественного положения; но в таких случаях я был далек от чувственности самые сны мои были чисты, как чисты были мои стремления. И вот как понимает меня этот человек, этот мой закадычный друг трех лет! Неудивительно, мы сошлись с ним не по потребности, а разошлись без уважения друг к другу. Моя дружба к нему была стремление, натяжка, и я был бы очень рад уверить его, что если в ней было много дикости, зато не было нисколько ни чувственности, ни животности. Да, Васенька, тяжко виноват я перед двумя великими и святыми словами любовь и дружба: перед первою согрешил я в лице двух прекрасных, святых созданий3, но не чувственностью и не животностью, а тем, что объективный интерес силился превратить в субъективный; перед второю я согрешил в лице М. А. Бакунина, называя насильственную связь дружбою. Дики и нелепы были проявления того и другого греха, но повторяю не от чувственности и животности, а оттого, что жажда блаженства захотела удовлетворить себя чрез посредство бедной, конечной воли, мимо благодати.

Есть еще человек но этого я глубоко уважаю, дорого ценю который также никогда меня не знал4. Клюшников знаком со мною с "Литературных мечтаний", хотя знал меня за год прежде них5. Мы с ним столкнулись не вотще: долго он был для меня авторитетом, а я (это узнал я от него в твоей маленькой комнатке) для него значит, так или сяк, но только мы вошли в жизнь один другого. Но между нами замешалась ложь, особенно с моей стороны: это опять был грех перед дружбою, хотя и гораздо меньший, объективную дружбу я силился превратить в субъективную. Проявления были дики и нелепы по необходимости, и я не удивляюсь, что Иван Петрович почитает меня чувственным и животным человеком и адресует ко мне такие послания, которых я, по зрелом соображении, вполне не могу принять на свой счет6.

Теперь дело доходит до тебя. В твоем лице я не согрешил против дружбы, потому что сблизился с тобою по самой глубокой потребности, с первого разу полюбил тебя страстно. Больше любить я не могу и не умею. С твоей стороны я всегда видел к себе глубокую привязанность. Весна прошлого года, с помощию философии и одного великого философа7, развела было нас на время, но только для того, чтоб после теснее свести. Все последовавшее за тем еще более укрепляло наши отношения. Я был свидетелем и первым доверенным твоей новой жизни, и важнейшее ее событие так тесно связано со мною, что всякая малейшая подробность напомнит тебе меня невольно8. Ты, наконец, принял живое участие в моей борьбе с Бакуниным, и твое чувство стояло за меня. За месяц до отъезда в Харьков ты начал питать ко мне ужасную враждебность9. Торжественно признаюсь, что враждебность твоя имела глубокую и верную причину, и если бы проявления ее иногда не были чересчур животны (в собачьем смысле), то слишком тяжело было бы мне воспоминать о ней. Но все это прошедшее теперь о настоящем. В прошлый четверток ты сказал мне, что чувствуешь, как будто вновь нашел ты меня10. Да, эти слова были искренни мне самому было легко и отрадно с тобою, я сам как будто вновь нашел тебя для себя. С любовию судил ты меня и суд был легок: как целебный нож, отрезывал он от тела зараженные части. Но нынешний день, Васенька, поразил меня глубокою скорбию: я увидел ясно, что или старая враждебность твоя ко мне снова возвратилась, или родилась новая. Ты явно сторожишь за собою но ты еще плохой актер, когда тебе надо скрыть свою враждебность к кому-нибудь" Давеча, за столом, ты грубо, неделикатно, варварски оскорбил меня, что мне тем прискорбнее, во-первых, потому, что Аксаков был свидетелем этого, а во-вторых, что я теперь нахожусь в таком состоянии, которое требует пощады, снисхождения, участия, Деликатности, в котором безделица убивает и воскрешает меня. Я вспыхнул во мне все оцепенело; но когда ты, желая или замазать свой грубый поступок, или, может быть, и в самом деле восхитившись моими выходками, начал показывать свой восторг ко мне, то я чуть не зарыдал. Боже мой, к чему все это! Как будто я не стою и того, чтобы указать мне дверь, без комедий, прямо?.. Остальное твое обращение со мною было крайне внимательно и дружелюбно, но, признаюсь, в нем я еще более увидел что-то неприятное для себя, какую-то затаенную мысль с твоей стороны. Не понимаю, что это значит. Или ты меня не понимаешь (потому ли, что никогда не понимал, или с некоторого времени разучился понимать), или в самом деле в моей непосредственности есть что-нибудь непреодолимо отталкивающее. Во всяком случае к черту комедии надоели они мне! До сих пор я говорил: лучше хоть немножко чего-нибудь, чем совсем ничего; теперь я говорю: лучше совсем ничего, нежели немножко чего-нибудь. Да, я теперь ясно вижу, что я не понимал себя, не был к себе справедлив нет, что-нибудь никогда не удовлетворит требований моего духа. Нагибаясь до чего-нибудь, я сам всегда делался ничем. И потому, Васенька, всякие отношения хороши, кроме ложных. Если, почему бы то ни было, я уже далек от твоего сердца что ж делать пожалеем об этом оба и покоримся необходимости, которая смеется над нашею волею. Ты понимаешь меня? Что делать? я измучен, избит, изранен, в моем сердце нет места живого, душа разрывается, и глаза сухи только нынче, благодаря тебе, я выжал из них несколько слезинок, которые освежили мою душу, как кропинки дождя засохшую ниву... Не могу больше и дольше терпеть... Давай все за один прием, а по капелькам невыносимо. Ты дорог мне ты один можешь мне быть другом. Причина этого твоя чудесная, богатая душа, твое любящее сердце, твоя нормальность, действительность (чего нет во мне), твои лета, наши общие воспоминания. Когда ты был в Харькове, когда я поверял Константину свои г... ощущения, а тот, закрывая глаза, в восторге кричал какое амбре!11 я думал все о тебе, темное чувство говорило мне, что ты поступил бы со мною жестоко, но тем бы самым и спас меня. Когда вместе с Костею я нападал на тебя, отыскивая на тебе и пятна и крапинки, в глубине души моей я думал и чувствовал другое насчет тебя и, уверяя Костю в своей дружбе, против своей воли, слышал в себе слова: скоро ли то приедет Боткин? Нет, никто не заменит мне тебя, но если так надо я на все готов, кроме ложных отношений. Может быть, я поступаю в этом случае слишком прекраснодушно; может быть, мне надо б было затаить в себе мои чувства, мои подозрения и неприметно отдаляться от тебя... Может быть, но я не могу, я человек эксцентрический, я часто выходил из ужаснейшего состояния только тем, что выговаривал его другому. Крик облегчает боль. Вот и теперь, чем больше пишу это письмо, тем легче становится мне. Уж такая натура! Кроме того, я почел бы преступлением с своей стороны разойтись с тобою, не объяснившись, не употребивши всех средств к отвращению подобного случая.

Васенька, прежде ты знал меня знал, потому что любил, и любил, потому что знал. Никогда не забуду я твоих слов обо мне, что "грустно было бы стоять тебе над моей могилою". Этими немногими словами, как поэтическим образом, характеризовал ты всю жизнь мою, и одних этих слов слишком достаточно для того, чтобы я вечно любил и помнил тебя. Да, грустно стоять на могиле человека, которому природа, как проклятие, дала слишком большие требования на жизнь, чтобы их могло удовлетворить что-нибудь легко получаемое, и который изо всех сил рвался к счастию и знал одно горе, одно страдание. Это история моей жизни. Ты же недавно сказал обо мне, что любишь меня в грусти, а не в радости, потому что (прибавил ты) радость моя всегда была ложная. Правда! исключая редких минут откровения таинства жизни, вся жизнь моя или глубокое страдание, поэтическая грусть, или глупая, дикая радость. Неужели же мой удел только страдание, и никогда не узнаю я радости?.. Может быть... согласен и на то, если нельзя взять лучшего решения, но во всяком случае прощайте, о, навсегда прощайте, претензии на счастие, заботы и хлопоты устроить его себе, прощайте, ходульки и все фокус-покусы фантазии!.. Грустно расстаться мне и с вами, потому что вы все же тешили меня хоть призраками счастия... Жалко, ничтожно было ваше счастие, но все же без вас я не знал бы никакого... Поклон вам больше мы не увидимся... Да, не буду уж делать я амбре из воли, чувств, из ощущеньиц... Еще раз, прощайте!.. Дух вечyой истины, молюсь и поклоняюсь тебе, и с трепетом, с слезами на глазах, отныне предаю тебе судьбу мою устрой ее по разумной воле своей, и если суждено мне на земле высшее блаженство от тебя приму я его или никогда не узнаю его!..

В самом деле, может быть, мое последнее Werden (становление (нем.). ) было так сильно и велико, что ты, Васенька, поневоле перестал понимать меня. В таком случае постараюсь, сколько это возможно, вновь познакомить меня с тобою. Для этого я должен высказать тебе кое-что о последней истории. Знаешь ли что каким-то откровением понял я для себя необходимость этой истории, и если б мне можно было снова пережить это время, чтобы избежать всех сделанных глупостей, я не согласился бы на это. Все было необходимо. Эта история мое спасение, искупление.

Начну с того, что ты и не подозреваешь того, что вытерпел я эти дни и что терплю теперь. Это истинный ад. Во всю жизнь мою не страдал я тяжелее. Да, этот пост ужасен, каким-то праздником разрешится он? А у меня есть предчувствие, что праздник близко и что вся эта цепь страданий есть приготовление к нему очищение. Но прежде я должен сказать тебе о моих внутренних отношениях к Каткову12. Как из моих слов, так и из моего письма к нему13, ты не мог заключить, чтобы я считал себя слишком виноватым перед ним и слишком раскаивался перед ним. Действительно, перед ним я нисколько не виноват, а если виноват, то перед самим собою; но и перед самим собою меня совершенно оправдывает разум, и оправдывает свободно, без всяких натяжек. Но я глубоко понял слова Вердера разум оправдывает, а любовь все-таки производит сознание вины14. И в этом смысле глубоко чувствую я мои вины перед Катковым, и уже не раз мысленно лежал я, рыдая, у ног его и, как раб, вымаливал себе его прощение, не почитая себя достойным взглянуть на него... Я был перед ним пошл, низок, подл, гадок; темно чувствуя его превосходство над собою, я находил мою защиту от его могущества, неотразимо преследовавшего меня, в гнилых, онанистических построениях. Я сам не понимал почему, но он беспокоил меня, он был мне страшен, и я готов был спастись от его благородной непосредственности куда ни попало, хотя бы в нужник или под подол первой попавшейся бабы, чтобы оттуда подразнить его языком, зная, что он слишком свят и благороден, чтобы преследовать меня в таком гнусном убежище. Доволен ли ты, Василий? Может быть, я не в силах буду сказать всего этого в глаза Каткову я напишу к нему это. Во мне много гордости и самолюбия, но я умею и быть нецеремонным с собою, когда дело идет об оскорбленной истине.

Три истории было со мною: конец первой был началом второй, или вернее начало второй было концом первой, начало третьей концом второй15. До сих пор не понимаю, что я чувствовал к гризетке; но право что-то чувствовал. Должно быть, что это была страсть, а не чувство, но в этой страсти я помню было много святого, тихого, грустного, трепетного, благоговейного. Моя натура во всем сказывается. Неуспех и дикость оной гистории произошли оттого, что когда я чувствовал страсть то хотел возбудить чувство, а когда находил в себе это чувство хотел возбудить страсть. Поэтому в моих отношениях к ней не было ровности и единства. К самым резким воспоминаниям этой истории принадлежат два факта первый: когда, увлеченная страстию, чувством, или чувственностию, она отдавалась мне вся, я, при всей моей чувственности и животности, так хорошо известных некоторым философам, нашел в себе довольно силы, чтобы не опрофанировать наслаждением того, что я почитал в себе святым чувством, и я вырвался из обаятельных объятий сирены и почти вытолкал ее от себя (в эту минуту я без ненависти вспоминаю об этом прекраснодушном поступке). Второй: когда я прощался с моей родственницею16, бывшею свидетельницею этой истории, я шутил, смеялся, паясничал и вдруг, упавши на стул, громко зарыдал... Это для меня служит еще убедительнейшим доказательством, что моя душа жаждет от женщины чего-то другого, нежели чувственность и животность.

Я поехал в Прямухино. Эту историю всю знаешь ты хорошо. Я не любил, но заставил себя любить, в чем и успел. Сердце жаждало блаженства, а рассудок указал путь к его достижению изо всего этого вышел ужасный вздор. Препятствия раздражили чувство, без того ложное и напряженное. Мишень-кино участие подожгло остальное ты помнишь. На Кавказе я видел сон ты и это знаешь. Глубокое и таинственное значение имел этот сон: я ощутил таинство любви сон превзошел действительность мне должно б было понять, что это откровение, что наяву я даже не подозревал и возможности подобного ощущения... Но я ничего не понял...

Осенью жажда любви превратилась во мне в какую-то томительную хроническую болезнь. Грудь была истерзана, глаза всегда влажны всегда готовы для рыданий. Я не помню подобного состояния в жизни моей. В это-то время я увидал ее17 и ничего не почувствовал, а надувать себя уже не имел сил после второй истории. Я стал мечтать о разумном браке, забывши, что как бы ни был он разумен, а для него нужны средства и средства. Ну, ты читал мое письмо18 с Дмитрием Щепкиным. В самом деле, проявлений было много, и мое прекраснодушие попало в западню, самим же себе устроенную. Я разделился: во мне было два убеждения, совершенно равносильные люблю и не люблю. Теперь бы я сказал что-нибудь одно, а оба вместе равны плюсу с минусом; но для того-то и должен я был так жестоко срезаться, чтобы так дельно рассуждать теперь. Надежды было мало это подстрекало. Наконец мне сказали несколько слов, на меня бросили несколько взглядов, которых я не смел еще решительно растолковать в свою пользу, но от которых я ощутил в душе бесконечное блаженство и провел божественный день. Васенька, будь человеком и суди человечески: меня всегда томила жажда любви, мне натолковали, что моя рожа так отвратительна, что нет...

(Окончание допишется и вам доставится.)


Письмо Белинского В. Г. - В. П. Боткину - 10-16 февраля 1839 г. Москва., читать текст

См. также Белинский Виссарион Григорьевич - письма и переписка :

И. И. Панаеву - 18 февраля 1839 г. Москва.
Москва. 1839, февраля 18 дня. Я так много виноват перед Вами, любезней...

И. И. Панаеву - 22 февраля 1839 г. Москва.
Москва. 1839, февраля 22 дня. Вот Вам и еще письмо, любезнейший Иван И...