Письмо Белинского В. Г.
Н. В. Станкевичу - 8 ноября 1838 г. Москва.

Москва, 1838, ноября 8 дня.

Друг мой Николенька, я не сомневался, что мое письмо подействует на тебя так, как оно подействовало, и только эта уверенность и могла решить меня написать его. Тяжело твое положение, но оно уже лучше прежнего теперь страдание для тебя жизнь, а не смерть. Понимаю твои слова: "Но вины не снимаю с себя". Было время, когда я назвал бы тебя за это мистиком, но теперь я уже не тот, и твой мистицизм для меня есть не слабость ума, испугавшегося истины, а трепетное ощущение таинства жизни, жизнь в любви. Если бы ты знал, как подействовали на меня слова Вердера, переданные тобою в письме!3 Как глубоко понял я их! Новый свет, новое откровение озарило меня при чтении их. Вот такую философию я уважаю, хоть и никогда философом не буду. Она не отрицает мистических верований сердца, но разумом оправдывает их, она не превращает жизни в сухое понятие, в мертвый скелет. Меня напугали философиею, во имя ее меня хотели уверить, что я пошляк, ничтожный человек, потому только, что моя кровь горяча, а сердце требует любви и сочувствия. И я поверил добродушно. Но есть русская пословица: кто в двадцать лет не силен, а в 30 не умен4, тот ни силен, ни умен никогда не будет. Мне 28 лет, и я узнал, что буду умен, и узнал, что или философия вздор, или ее не понимают. Разумеется, философия отстояла себя в душе моей, а некоторые авторитеты шлепнулись5. Теперь дышу свободнее. Слова Вердера озарили меня еще больше и еще более утвердили мою веру в философию. Какой это должен быть человек! И как много должно значить его участие к тебе! "В ее письмах, говорил он, веял ему дух другой жизни"6 не умею объяснить тебе, что веет мне в этих словах: тут и мысль глубокая, и музыка, поэтический образ. Есть же на свете такие люди, которые одним выражением умеют передать весь благоухающий букет своей непосредственности, всю сущность свою. Вердер для меня теперь не понятие, но живой образ я как будто видел его где-то и когда-то. Он не отстает от меня. Чудный, святой человек! О, если бы я узнал еще, что он с грустцою от каких-нибудь воспоминаний, сердечных мистерий, что мир божий хотя и так хорош для него, что он не находит в нем ничего, что бы требовало его поправки, а между тем собственно для себя желал бы поправить что-нибудь, в то же время сознавая разумную необходимость всего и так, как оно есть... Прекраснодушие! Но к чему философские маски будь всякий тем, что есть.

Благодарю Грановского за письмо. Отвечать ему буду, а теперь некогда7. И это письмо пишу для того больше, что завтра почта, а мне хочется, чтобы ты получил от меня что-нибудь поскорей. Спасибо ему за его может быть; однако попроси его осуществить это может быть8. Нельзя ли ему написать что-нибудь вроде беглого очерка всех новых сочинений в Германии по части истории? Уж то-то бы поклонился ему!

Ну, Станкевич, право, что-то не пишется я не совсем здоров, и одна мысль, что должно написать к завтрему лишает меня силы писать. В пошлых утешениях ты не нуждаешься, а любви во мне на эту минуту что-то нет: должно быть, она побеждена болью в животе, легкою тошнотою и головокружением обыкновенными моими болезнями по вечерам. Фраз писать рука не поднимается. Буду лучше исподволь готовить тебе большое письмо9.

С Мишелем я расстался. Чудесный человек, глубокая, самобытная, львиная природа этого у него нельзя отнять; но его претензии, мальчишество, офицерство, бессовестность и недобросовестность все это делает невозможным дружбу с ним. Он любит идеи, а не людей, хочет властвовать своим авторитетом, а не любить. С весны я пробудился для новой жизни, решил, что каков бы я ни был, но я сам по себе, что ругать себя и кланяться другим на свой счет глупо и смешно, что у всякого свое призвание, своя дорога в жизни и пр. Ему это крайне не понравилось, и он с удивлением увидел, что во мне самостоятельность, сила и что на мне верхом ездить опасно сшибу да еще копытом лягну. Началась борьба перепискою. Он был изранен, выслушал горькие истины, выраженные энергическим языком. Примирился. После этого-то я был в Прямухине. После опять война10. Он опять с миром, а я пишу ему, что прекраснодушные и идеальные комедии мне надоели. Спор о простоте играл тут важную роль. Я ему говорил, что о боге, об искусстве можно рассуждать с философской точки зрения, но о достоинстве холодной телятины должно говорить просто. Он мне ответил, что бунт против идеальности есть бунт против бога, что я погибаю, делаюсь добрым малым, в смысле bon vivant et bon camarade (кутила и хороший товарищ (фр.). ) и пр. А я только хочу бросить претензии быть великим человеком, а хочу со всеми быть, как все. Но это тебе непонятно. Я изложу тебе подробно всю кампанию пришлю даже планы сражений. Ты услышишь чудеса. Пока скажу немножко: те чудные существа высшей человеческой и женственной природы они теперь хлопочут об мысли, не доверяют своему непосредственному впечатлению в наслаждении музыкою и поззиею, советуют всем молодым людям заниматься объективным наполнением, преимущественно философиею... Что? Как тебе это покажется:


О философия, ты срезала меня!


Да, Николай, простое, живое чувство, задушевность, преданность человеческим интересам там уже не много значат и мало ценятся: там требуют мысли, знания и вздыхают о мысли и знании, без которых (для них!!!) нет любви, нет жизни. Я Мишеньке все и расписал откровенно и энергически; он взбесился и прислал мне в ответ анафему; я не струсил и повел дело так, что он растерялся, стал противоречить себе и запросил мира. Действительность вытанцовалась и колотит его нещадно. От всех, даже от Петра Клюшникова, он услышал то же, что от меня. Бог с ним. А я тебе все подробно изложу, ты ведь любишь прочесть иногда что-нибудь забавное. Это будет поэма, в которой побивается Улисс 12 самым нехитрым (но здоровым) витязем.

Помнишь ли, Николенька, мои дикие вопли против скульптуры и вообще греческого искусства? Порадуйся я поумнел. Новый свет озарил меня, и греки предстали мне в лучезарном блеске, как народ, который больше евреев имеет право на название божиего народа. Скульптура для меня теперь божественное искусство. С Шиллером я совсем рассорился. Бог с ним потешился он надо мною, а теперь я не под законом, а под благодатию. Женщин его очень не жалую. Вообще, как поэт он потерял для меня всякое значение. Может быть, тут проявляется дикость моей натуры, так и быть буду сам по себе. Читал ли ты статью Рётшера "О критике художественного произведения"? Она переведена в "Наблюдателе" Катковым, переведена чудесно, и мы кое-что уразумели из нее. Статья важная и я таких не писывал; только трудна для понимания. Но обо всем об этом после, и очень скоро.

Посылаю тебе письмо Ефремова ко мне. В то время он был там и все видел. Возврати мне их, также и записку Петра15. Прощай, мой милый. Уведомь меня, долго ли ты намерен пробыть в Берлине, не вздумаешь ли летом к нам. Нельзя ли тебе прислать нам твоего портрета это общее желание всех нас, и ты бы несказанно обрадовал нас, исполнив его. Прощай. Прилагается при сем письмо Мишеля16. Теперь он пишет к тебе уже ne свысока, а очень скромпо. Чтобы не оставалось пустой бумаги ест тебе стихотворение Кольцова:


Жарко в небе солнце летнее,

Да не греет оно молодца:

Сердце замерло от холода,

От измены моек суженой.


Пала грусть-тоска глубокая

На кручинную головушку,

Мучит душу мука смертная,

Вон из тела душа просится.


Я пошел к людям за помочью

Люди с смехом отвернулися;

На могилу к отцу, матери

Не встают они на голос мой!


Замутился свет в глазах моих

Я упал в траву без памяти.

В ночь глухую буря страшная

На могиле подняла меня.


В ночь, под бурей, я коня седлал,

Без дороги в путь отправился

Горе мыкать, жизнью тешиться,

С злою долей переведаться!17


Письмо Белинского В. Г. - Н. В. Станкевичу - 8 ноября 1838 г. Москва., читать текст

См. также Белинский Виссарион Григорьевич - письма и переписка :

В. П. Боткину - 10-16 февраля 1839 г. Москва.
Нет, я не могу, я не в силах молчать. Чувствую и вижу, что, кажется, ...

И. И. Панаеву - 18 февраля 1839 г. Москва.
Москва. 1839, февраля 18 дня. Я так много виноват перед Вами, любезней...