Письмо Аксакова И. С.
Переписка с родными за 1851 год.

107

Ярославль, 1-го генваря 1851 года.

Вот и новый 1851 год! Поздравляю вас опять, милые мои отесинька и маменька. Со вчерашней почтой получил я от вас письмецо: слава Богу, что вы здоровы и что Софье лучше. Новый год я встретил вчера в собрании, потому что все мои приятели были там, и мне хотелось встретить год вместе с ними.

Посылаю вам стихи, оконченные мною вчера. По неимению большого почтового листа посылаю их на простой бумаге. Я прошу Вас, милый отесинька, так же, как и по первым стихам, написать мне в подробности все Ваши замечания...3 Я сам знаю, что они как стихи не совсем хороши: все как-то тяжело и шероховато, совсем разучился писать. Стихи эти не следует читать в те минуты дня, которые прыщут деятельностью и бодростью, ни средь толков о драме и т.п. Но в некоторые разумные минуты можно прочесть их. Впрочем, они никак не могут быть всем понятны, необходимы комментарии. То, что для нас достаточно в намеке, другим не ясно.

Пришел Трехлетов. Прощайте же, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю крепко и поздравляю Константина и всех сестер. До следующей почты. Оболенский кланяется вам. Из Петербурга нет ничего нового.

Весь ваш Ив. А.

108

1851 года генваря 7-го. Воскресенье.

Ярославль.

Я не успел написать вам в прошедший четверг, милый мой отесинька и милая маменька, и хотелось бы мне нынче, если только успею, вознаградить вас разом за все мои коротенькие письма. Вот уже во 2-м письме Вы все пишете, милый отесинька, что маменька нездорова, а между тем выезжает! Если кого-то можно упрекать за болезнь, так это Вас, милая маменька. Вы решительно не хотите себя беречь, когда Вы знаете, что это просто грешно! Дай Бог, чтоб убеждения всей семьи, наконец, подействовали на Вас и заставили Вас беречь свое здоровье; дай Бог, наконец, чтоб в будущих письмах мне могли сообщить более утешительные о Вас известия... Поздравляю Вас с прошедшим днем рожденья Гриши1. Странная вещь! Для женатого уже перестает как-то счет лет, по крайней мере, сначала... А много ему, бедному женатому, забот!

Из Петербурга о "Бродяге" нет никаких известий2. Но на этой неделе я получил совершенно секретное поручение от министра (поверить одно донесение Бутурлина), поручение, для которого я ездил сутки на полторы в город Романов, откуда и воротился только вчера ночью. Поручение немудреное, но доказывающее однако неослабевшую доверенность. Приехали, наконец, чиновники, назначенные для костромской комиссии. Слава Богу, что я не с ними: что за народ! Слава Богу и в том, что они не свяжут, кажется, действий нашей комиссии, которую мы намереваемся скоро закрыть. Завтра начнется составление записки, и на этой неделе я пошлю письма о дозволении мне приехать в Петербург по окончании записки, что будет не раньше конца февраля. Итак, разойдется эта комиссия, которая наделала столько шуму и которая занимает такое почетное место в Ярославле! Некоторые из нас много потеряют с ее отсутствием: в ней почерпали они себе бодрость на всякое честное и доброе дело, освежались сердцем, да и умом отчасти4. Я, разумеется, имея такое семейство, как наше, и таких знакомых, как наши, потеряю меньше всех. Но много и мне оставит она добрых воспоминаний: к тому же я люблю связи дружбы и товарищества (гораздо больше, чем связи родства). В самом деле, в комиссии собрались все чиновники, но не чиновнического закала, не с чиновнической душой. Все, что есть только молодого, честного, благородного, умного, образованного и даровитого в городе, собралось в комиссии. Само собою разумеется, что на счет ума и образования мы не взыскательны: оно и невозможно в провинции, но смело можно сказать, что воздух в комиссии честный и нравственный!

Впрочем, кроме членов комиссии, приятелей наших человека три, четыре, не больше. Оно доходит до смешного: приглашают не Аксакова, не графа Стенбока, а комиссию, значит, и Оболенского, и Авдеева6 и проч. "Что думает комиссия о том-то?" этот вопрос значит: что думают честные люди о том-то. Есть даже девушки в обществе, считающие себя в составе комиссии. Один из наших товарищей, переведенный в Кострому, влюблен в одну девушку здешнего света: дело доходит до брака, по крайней мере, серьезно: тайна для всех не тайна для комиссии, и только с членами комиссии позволяет себе девушка говорить о своем чувстве! А комиссия эта носит название комиссии о беглых, бродягах и пристанодержателях! Приятели мои, конечно, ездят в свет, но я остаюсь каким-то мифом, неизвестным свету... Все это очень мило и забавно, но и полезно тем, что многие нашли себе в комиссии сильную нравственную поддержку. Вы, живущие в честном кругу, вы не знаете, что такое провинция, когда в ином уездном городе от первого до последнего буквально все взяточники, да и в губернском городе по совести никому нельзя и руки подать. Многие из наших решительно обновились духом в комиссии и с глубоким чувством понимают это. Пользы общественной, служебной, может быть, мало, может быть, нет и вовсе, но хорошая вещь честный человек!8 Все это так, все это, если не смешно так выразиться, ублажает мою душу, но все это не мешает мне проходить путь внутреннего своего бытия. Поговоримте о стихах.

Я очень люблю свои последние стихи, и меня огорчили Ваши слова: "лучше, если б ты их вовсе не писал!"9. Мне кажется теперь, что я не мог бы их не написать, мне нужно было их написать во что бы то ни стало. Это не просто потеха рифм. Я не понимал или так я чужд всякого дурного замысла, что мне казалось невозможным перетолковать стихи в дурную сторону. В них выражается убеждение в бесплодности западных стремлений и требование веры. Право, я еще столько верю в правосудие в России, что не полагаю возможным подобное нелепое обвинение. Да я готов дать кому угодно нужное объяснение. Если же держать эти стихи в секрете, то это было бы придавать им опасное значение, которого они не имеют10. Мне так кажется; может быть, я и ошибаюсь. Но все это мне очень тяжело.

Посылаю вам другие свои стихи, написанные нынче утром, послание к m-lle Миллер11. Надобно вам объяснить, по какому случаю они написаны. Эта девушка приехала сюда на месяц времени, с матерью своею погостить к своим ярославским родственникам. В Москве она много слышала и про Константина, и про меня собственно, и умным мне показалось уже то, что, услыхав, что я здесь состою членом какой-то комиссии, она сообщила кому-то свое предположение, что я, верно, защищаю раскольников. Оболенский познакомил нас заочно, и я хотел было завести с ней переписку (разумеется, не тайную), находя, что гораздо приличнее переписываться девушке "о материях серьезных" с незнакомым человеком и что, наконец, довольно оригинально, не зная друг друга лично, знакомиться через письма и потом поверить это, через несколько лет, личным знакомством. Однако ж, как я ни редко выезжаю, мне все пришлось с ней встретиться и познакомиться, как с старой знакомкой. Действительно, умная и славная девушка, уже не в самой первой молодости... "Хороший человек", повторил я невольно, возвращаясь домой. Действительно, мне слышался в ней больше человек, чем девушка. Я видел ее раза три и, может быть, уже вовсе не увижу, и в эти три раза нельзя было переговорить обо всем.

Я давал чрез Оболенского ей все мои сочинения, и она, кроме "Бродяги", довольно строго осудила их: ее душа не удовлетворилась ими; она нашла путь примирения, выбранный мною, сухим путем и, не признавая меня сухим человеком, признает мало теплоты в стихах моих, а больше какого-то сухого жару. Не могу не сознаться, что во всем этом есть часть правды. Что путь примирения, выбранный мною (практическая деятельность) сухой путь или, по крайней мере, я слишком сухо на него смотрю, как говорит она, это доказывается тем, что я не примиряюсь с этим примирением, и душа у меня от него болит. Да верно и то, что с каждым годом становясь серьезнее и проще, я чувствую себя добрее и мягче, что, я думаю, и вы знаете (Я уже рад был тому, что не услышал обычных скучных похвал своим стихам.). Разумеется, для женщины не существуют вопросы общественные во всей своей важности! Говоря о примирении, об исходе из анализа, она говорила про свое состояние, про такие минуты, когда человека вдруг осенит спокойное сознание присутствия какой-то высшей Истины и "все вдруг как-то просто": не апатия, не упадок сил, напротив, обновление сил, но не бурное, не страстное, не увлечение... Я употребил все ее выражения, и вы можете видеть, что она точно умна. Для успокоения Веры, которая, вероятно, убежденная в своей проницательности, пустилась в разные соображения и догадки (признаюсь, довольно скучные, особенно мне, которому так хочется простых отношений, в котором так много серьезных, искренних, строгих требований!), итак, для успокоения Веры скажу ей, что у m-lle Миллер есть свой мир любви, есть один человек, с которым обстоятельства мешают ей до сих пор соединиться браком, но еще не совсем потеряна надежда: сбудется она или нет, для нее все равно: она верна своему глубокому чувству, не бурному, но довольно светлому, сроднившемуся с ней... Она скоро едет; как я выезжаю весьма редко, то, может быть, мне и не удастся видеться с нею, она же уедет куда-то в дальнюю деревню. Но я рад, что существует для меня на свете хорошей душой больше. Истинно рад! Я так люблю в то же время душу человеческую, и существование доброго человека, всякое доброе дело, и не мной совершенное, считаю для себя приобретением. Я надеюсь, что вы поймете искренность и простоту моих отношений, не давая им ограниченного, мелкого значения...

Я не знаю, право, как благодарить Константина. Две почты сряду пишет он мне письма! Очень, очень ему за это спасибо. Крепко его обнимаю: видно, он бодр и в хорошем движении духа! Комиссия просит меня засвидетельствовать ему и отесиньке свое искреннее почтение. Право! Все мои приятели меня очень любят, а знающие меня хорошо знакомы через меня с Константином в особенности, а отчасти и с отесинькой. Все они у нас обедали и уехали теперь в гости, а я сел писать письма, и все меня очень искренно и дружески просили поклониться от них: в особенности, кроме Оболенского, граф Стенбок и Авдеев. Последний еще оренбургец, из Стерлитамака, человек с талантом13 и с истинно доброй душой. Но Оболенский истинная моя отрада. Он производит на меня впечатление, равное с впечатлением природы. К нему должно отнести стихи, написанные мною не совсем удачно к Софье, что он хорош:

Души любовным разуменьем И сердца мудрой простотой!

Прощайте же, мои милые отесинька и маменька: выздоравливайте же, милая маменька, нам в утешение. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина крепко и всех моих милых сестер. Что Олинька, что Овер и прижигание? Вы об этом забыли написать... Да что Константин, объяснился ли с Тургеневым насчет слова: "и пишет донесенья?"15 Да и бывает ли Тургенев у нас внизу?16

Ваш Ив. Акс.

Кланяюсь всем.

109

1851 года генваря 15-го. Понедельник.

Ярославль1.

Весело мне было получить Ваше письмо, милый мой отесинька, от 12-го генваря и рад, что письмо мое доставило вам удовольствие. Слава Богу, что и Вы, милая маменька, выздоравливаете, но я уверен, что Вам не следовало бы выезжать, а Вы выезжаете!.. Вы желаете, милый отесинька, чтоб то состояние духа, при котором написано было мое письмо, продолжалось всегда? Но это невозможно: оно явилось как отдых после стихов 31-го декабря2 и отчасти как впечатление стихов; писанных к Миллер3. Но на другой же день я почувствовал себя барабаном и теперь, кажется, никаких стихов писать не в состоянии. Гармонический тон вдруг прерывается возгласом: "держи, держи, скотина, или не видишь, казенный экипаж!" и опять все идет своим пошлым и пестрым чередом. Рад я отзыву о драме. Еще слава Богу, что высшее правительство наше не верит доносам без разбору!4 Право, это утешительно знать. Но будет ли разрешение играть ее снова. Из того же, что Вы мне пишете о моих стихах 31-го декабря, я решительно не понял ни слова5 и жду с нетерпением новых от Вас писем.

С m-lle Миллер я потом хотя встречался, но все же порядком поговорить не успел. Думаю однако же, что похвалы мои не преувеличены. Слаба в ней была, кажется, сторона религиозная, и странно, что мне, человеку сомнения, приходится именно возбуждать эту сторону, но не к сомнению, а к вере! Правда, если нет во мне веры, то за это постоянно присущи мне строгие нравственные христианские требования, постоянно взывающие к ответу и остающиеся без ответа!

Нынче написал небольшое письмо к Грише и к двум директорам департаментов Гвоздеву и Лексу6: прошу позволения по окончании занятий в комиссии ехать в Петербург, а, приехавши туда, думаю устроить свои дела так, чтоб не возвращаться в Ярославскую губернию. Около меня просто все с ума сошли: недавно подписал я свидетельство на брак одному из своих топографов; теперь помощник мой Эйсмонт влюблен и собирается жениться. Хорошо еще, что Афанасьева свадьба расстроилась!7 И топограф и Эйсмонт выбрали себе бедных девушек. Право, смешно видеть этих господ влюбленных: первый пьяница и гуляка принял на себя серьезный вид, толкует о высоких обязанностях мужа, о Боге и проч. Второй наитщеславнейший петербургский юноша пышет теперь презрением к богатству, балам, свету, суете и берет уездную барышню, жившую весь век в деревне с 10 тысячами рублей ассигнациями) приданого, не имея сам ничего. Оба просто поэты! Боюсь, чтоб эта поэзия с течением жизни не окончилась взятками!

К сведению Константина сообщаю, что Иван Александрович Куликов вполне, почти единогласно, выбаллотирован в рыбинские городские головы на новое 3-х летие. На выборах, конечно, он начал было отказываться, но ему мещане закричали: "Иван Александрович! мы, бедные люди, Вас просим!" и он согласился. Он мне сам все это рассказывал: "Ведь оно, Иван Сергеевич, чувствительно, когда сто человек в один голос что скажут!.. Потом на меня нашла хандра: стал раздумывать, что все мне приходится служить и все года не на свою службу тратить; такое пришло мнение, что и живот заболел, и под ложечкой стало давить, совсем расстроился. Вот жена моя (новая Параскева Варфоломеевна) говорит: " Что, Иван Александрович, Вы унываете: ведь это все же Вам не к обиде, а к чести, уж видно так Господу Богу угодно, Иван Александрович, твори, Господи, волю свою!"" "Вот, рассказывает Куликов, как услышал я такие умные речи, мне стало и полегче, и живот отошел, я и перекрестился и сказал: "Твори, Господь, волю свою!"". Приходи в восторг, Константин! Узнавай в нем Алексея Михайловича8 и других... Но Куликов, без шутки, хороший и усердный голова, хотя ума и не прыткого. Впрочем, можно ли быть в то же время и умным, и блаженным простецом?

Прощайте, милый мой отесинька и милая моя маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, крепко обнимаю Константина и всех сестер. На этой неделе мне, может быть, придется съездить в Пошехонский уезд. Жду и на следующей почте писем от вас. Прощайте.

Ваш Ив. А.

110

1851 года генваря 18-го дня. Ярославль.

Понедельник.

Нынче поутру получил я Ваше письмо, милый мой отесинька. Слава Богу, что Вы и милая маменька чувствуете себя хорошо теперь, но очень огорчает и очень беспокоит меня положение бедного Гриши. Чем-то все это кончится!1

Оставлять "Бродягу" при деле кажется мне слишком нелепым. Если рукопись возвратили мне из 3-го Отделения, то нет никакого основания задерживать ее в министерстве. Вероятно, хотят отдать мне ее лично, без переписки. Любопытно мне знать, прочел ли министр "Бродягу" и как он его находит2. Я не знал об участии графа Строганова в клеветах на драму Константина...3 Хорошо! Да хорошо и все общество и вся эта знать, у которой, как Вы пишете, Константин теперь "в ходу", т. е. чем-то вроде индейского перца или анчоусова масла для приправы надоевших ежедневных блюд. Впрочем, их желудки и пряность варят как ни в чем ни бывало.

Так Смирнова в Москве4. Не знаю, успела ли она получить мое последнее письмо, писанное, кажется, в самый день Рождества, письмо, при котором я посылаю ей свои стихи "Усталых сил я долго не жалел". Вы пишете, что она меня бранит, и сами собираетесь с ней меня побранить. Да за что же меня бранить? Если за стихи, так это странно, как будто они от моей воли зависели! К какой стати стал бы я середи людей, уверенных в силу и правоту своих убеждений, бросать свое слово, полное сомнения и иронии, как например, вышеприведенные стихи; или середи людей, порешивших для себя вопросы веры, являться со стихами 31 декабря5, с вопросами и сомнениями старыми, неуместными в том московском кругу, к которому я принадлежу, кругу, который не смущается вопросом, где истина, потому что уверен, что нашел ее. Мне легче было бы написать что-нибудь в "благонамеренном" вкусе6. Значит, они имеют свое внутреннее основание во мне самом и искренни... Вы пишете, что читаете, мои стихи... Я не спрашиваю Вас, нравятся ли они, но понимаются ли они? Я бы желал, чтоб их прочли Грановскому или вообще людям, у которых болела душа от 1848 года7. Даже у Константина она не болела8: он безо всякой внутренней душевной боли способен заклеймить проклятием 9/10 человечества и давно не считает людьми бедные народы Запада, а чем-то вроде лошадиных пород. Оно, может быть, и так, но убеждение это полно для меня горечи!

Я был бы, конечно, очень доволен, если б министерство дало мне еще денег, но просить об этом мне самому Гвоздева неловко, и писать ему об этом я решительно не буду.

Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю крепко-накрепко Константина и всех моих милых сестер. Всем кланяюсь, Александре Осиповне также.

Ваш Ив. Акс.

111

1851 года. Понедельник 22-го генваря.

Ярославль1.

Ваше письмо, милый мой отесинька, писанное в пятницу2, было в некоторых отношениях до того мне неприятно, что, как я ни порывался, а не решился писать ответ вчера же. Вы пишете про Александру Осиповну Смирнову: "Неумолимо сорвала она приятные пелены, которыми ты завесил свои глаза и частию наши"3. Эти слова относятся до моих приятелей, потому что Вы не хотите, чтоб я этих строк показывал комиссии и далее называете меня доверчивым и опрометчивым... Что все это значит? Каких еще новых сплетней наплела Александра Осиповна? Согласитесь, милый отесинька, что или совсем не следовало мне это сообщать, или, если сообщать, так в подробности. Я терпеть не могу завешивать свои глаза, а тем менее чужие, какими бы то ни было пеленами, особенно когда дело идет о моих товарищах, приятелях и друзьях, но зато и не скоро расстаюсь с однажды принятым мною о них мнением... Неужели слова Смирновой, этой ветреной сплетницы4, этой женщины с сухим сердцем, не чтущей человеческого достоинства в человеке, неужели слова Смирновой имеют для Вас более авторитета, чем гармонический тон правды, звучавший в моем письме? И может Смирнова разрушить в Вас веру в мои слова? И Вы так легко, основавшись на ее пустой болтовне, произносите мне осуждение!... Если я когда-либо сильно ошибался на чей счет, так это в отношении к Смирновой, но и тут мое верное нравственное чутье скоро вывело меня из заблуждения, и я уже давно понимаю ее в настоящем свете... Видно, что вместе с здоровьем, силами жизни возвращаются к ней и все ее, смирившиеся было, свойства: пустое, скорое осуждение, страсть к сплетням, холодный анализ ума, нравственный цинизм, отсутствие всякого душевного разумения, всякого греющего движения души... Да и что такое она могла Вам сказать? "Неумолимо", говорите Вы... Воображаю, что значит слово неумолимо, когда дело идет о женском языке!.. Из нашей комиссии она знает только меня, Унковского и графа Стенбока. Я писал Вам и прежде, что "насчет ума (в высоком смысле этого слова) мы не требовательны". Но что касается до их нравственных свойств, то я готов отдать обе руки на отсечение, ручаясь за правду сказанных мною прежде слов. Я не люблю дураков, но если человек не дурак и сильна в нем его нравственная сторона, если он честный и трудящийся муж, смело воюющий с неправдой, не примиряющийся с нею, подобно Смирновой, если в нем есть эта красота мужского сердца, которая выше для меня всякого ума и всякой другой красоты, то такого человека не отдам я за Смирнову! Где ей понять, что 40 тысяч Смирновых не стоят простоты князя Андрея Оболенского! Что может она выдумать против графа Стенбока5, этого благороднейшего существа, этого добросовестного, теплого человека... Я как-то писал о нем Смирновой, так она, отвечая мне о нем, повоздержалась, видно, от резких выражений... Не смей бранить ее друга Нелидова6, а ваших честных друзей клеймить злословием ей ничего не стоит!.. Знаю я, с какой жаждою слушает она в Калуге скандалезную хронику города, передаваемую ей тремя записными сплетницами Бахметевыми!7 Смирновой редко удается заглядывать в душу человека. Не один, смущенный ее умом и оскорбленный ее цинизмом, замыкал для нее душу и отдалялся от нее... И зачем Вы ей показывали мое письмо? И еще менее надо было показывать стихи к m-lle Миллер. Что же касается до Катерины Федоровны Миллер, то если Смирнова говорит, что она ее хорошо знает, так я ее еще лучше знаю, и для моей души не затворяются чужие души. Суждение Смирновой о m-lle Миллер совершенно ошибочно8. Я вновь повторяю, что она вполне достойна похвал, высказанных моими стихами, и прошу Вас не дозволять Смирновой своим бездушным словом клеймить на полете чужую прекрасную женскую душу, возносящуюся, с доброю помощью, к такой нравственной высоте, о которой и слыхом не слыхало сердце Смирновой!.. Я не ребенок, и меня скорее можно обвинить в недостатке способности увлечения... Но мне истинно огорчительно, что Вы так мало верите моему нравственному чутью, моей оценке и охотнее прислушиваетесь не к сердечному голосу, а к фальшивым головным звукам Смирновой, забывая даже, что мне все это может быть оскорбительно...9 Если же кто из наших и это мое письмо сочтет увлечением и прочитает его с усмешкой недоверчивости или истолкует иначе мои отзывы о m-lle Миллер, то тем хуже для него: в убытке он, а не я, и разуверять его я уже не стану.

Скоро день именин Гриши10. Поздравляю вас, милый мой отесинька и милая моя маменька... Вы что скажете мне на это все, милая моя маменька. Скоро именины Марихен...11 И с этим днем вас поздравляю и поздравьте Константина и всех сестер, которых крепко обнимаю, а милую Марихен цалую... Смирнова теперь добилась вполне position sociale (Положение в обществе (фр.).), т. е. значения в московском кругу; хотя она и прежде твердила: mes amis (Мои друзья (фр.).) Самарин и Аксаков, но меня из своих друзей может вычеркнуть, и я охотно передаю свое место Константину12.

112

1851 года генваря 28-го. Ярославль.

Известия, сообщаемые мне Вами о Грише, милый мой отесинька и милая маменька, так огорчительны, что, будь я свободен, я бы поехал к нему в Петербург. Если вся эта история окончится благополучно, то я советую ему взять отпуск месяцев на 6 и везти жену за границу: авось там ее вылечат... Вы и сами, милый отесинька, видно, не очень здоровы, и расстроило Вас это дело сватовства Машеньки Воейковой, в котором я, впрочем, до сих пор ровно ничего не понимаю1.

Вы не отвечаете мне на последнее мое письмо и называете меня в высшей степени раздражительно-самолюбивым2. Это упрек несправедливый: не ошибка выводит меня из себя, а подозрение клеветы. Впрочем, по желанию Вашему, об этом предмете распространяться не стану. Расскажу Вам однако один случай. В 1849 году в начале своего приезда в Ярославль встретил я здесь одного двоюродного брата Смирнова, который только что приехал из Калуги и, рассказывая про Калугу, разглашал, между прочим, что Федор Семенович Унковский берет взятки, что это ему говорили у Смирновых. Изо всех моих приятелей Унковский мне менее всех симпатичен, но, остановив рассказчика, я в то же время написал тогда прегрозное письмо к Смирновой, где говорил, что я в отношении честности и благородства ручаюсь за него как за самого себя (что повторю и теперь), и требовал прекращения этих клевет, предполагая, впрочем, тогда, что это дело ее легкомысленного мужа. Я думаю, что поступил хорошо и намерен всегда и впредь так поступать. Впрочем, успокойтесь, я Смирновой теперь писать никакой охоты не имею.

Комиссия наша расходится: Авдеева перевели на службу в Петербург3, и он на днях туда отправляется. Жаль, что в Москве он пробудет всего полторы сутки: ему бы очень хотелось познакомиться с Вами и Константином. Он вовсе не теоретик, не мыслитель, но человек с теплой душой, с талантом и преданный искусству. Его новая повесть, еще не конченная и не напечатанная, очень хороша, а 3-я глава обличает сильный талант, который идет вперед и сбросил с себя всякую чуждую ему драпировку. Мне хотелось бы, чтоб вы ее послушали4.

Я очень рад, что Тургеневу понравились стихи5. Они так серьезны, вопросы, в них заключающиеся, так многозначительны, что здесь решительно никто не мог понять их из моих приятелей, что, разумеется, не мешает им быть славными людьми. Оболенский еще больше всех понял6: его душа смутилась во время чтения стихов, но он так обрадовался последним двум строфам7 за себя и за меня, что совсем повеселел, обнял меня и говорит, что в этих строфах полное примирение, полный выход, хотя вопросы эти и не совсем ему понятны.

История с "Бродягой" должна бы сердить меня, но мне как-то не сердится, а просто смешно: надо же так случиться, что я член комиссии о бродягах и беглых, арестующий бродяг, а тут и мой "Алешка" заарестован8! Мне кажется, они могли бы оставить у себя копию и выдать мне подлинник, а не наоборот9... Что Булгаков?10 В таких ли же он был отношениях к вам, как и прежде?

На прошедшей неделе ездил я с Стенбоком в уезд, дня на три. Холодно! Мы ехали верст 60 гуськом. Езда довольно живописная, но грустная какая-то: сильнее чувствуется власть зимы, стесняющая свободу человека.

Из Петербурга нового нет ничего: у нас составляется записка из дела: дай Бог Великим постом со всем разделаться!

Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы. Дай Бог, чтобы известия о Грише были утешительнее! Цалую ваши ручки. Обнимаю крепко Константина, ну что он, бодр ли по-прежнему? Обнимаю всех моих милых сестер.

Ваш Ив. А.

113

1-го февраля 1851 года. Четверг. Ярославль.

Вчера перед обедом получил я небольшую, полную радости и счастия записку Гриши, в которой он меня извещает о благополучном рождении сына Константина1. Слава Богу! А я так беспокоился за здоровье и участь их обоих! Поздравляю вас всех от души с этою общею нашею радостью, с этим семейным событием! Воображаю, как Константин радуется этому продолжению рода! Только как Константин Аксаков родился в Петербурге!..2

От вас писем со вчерашней почтой не было. Да я и сам едва ли бы стал писать нынче, если б не этот случай, а то, право, писать нечего. Из Петербурга ни писем, ни бумаг нет; работы наши подвигаются вперед медленно, потому что очень копотливы. А между тем уже 1-ое февраля! Все это очень скушно и грустно.

Нынче уезжает Авдеев, а в будущий вторник едет Оболенский. Его родные вызывают его в Петербург, где теперь и его мать, поэтому он берет отпуск на 28 дней и едет, хотя ему и не очень хочется ехать... Мне без него будет очень скучно.

На днях читал я преглупейший, но пресмешной фарс Соллогуба "Сотрудники, или Чужим добром не наживешься"3. Тут выведен на сцену Константин под именем Олеговича, в русском платье и с диссертациями о земле Тмутороканской, букве ять и чешском корнесловии!..4 Пожалуйста, достаньте и прочтите: глупо, но я хохотал много5.

Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, обнимаю вас и цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех моих милых сестер и всех поздравляю с новым Аксаковым. До следующей почты.

Ваш Ив. Акс.

114

1851 года февраля 5-го. Ярославль.

Понедельник.

Послезавтра день рождения милой Веры. Поздравляю вас с этим днем, милый мой отесинька и милая моя маменька, и тебя, друг мой Вера, и всех наших. Третьего дня, часу в 12-м вечера, отправился я гулять и, зайдя на почту, получил сам только что привезенные письма ваше одно и одно от старосты из Троицкого посада1. Последнее принял к сведению и должному исполнению.

Вам уже известно теперь, что радостную новость о Грише и его семействе2 я уже имел почти в одно время с вами. Но дальнейших сведений покуда не имею и не знаю, последует ли Гриша совету докторов, т. е. увезет ли жену на юг... Вы советуете мне, милый отесинька, не надрывать себя усиленной работой... А мне вчера возвратили из министерства "Бродягу" с полным оправданием относительно содержания и с неприятными замечаниями насчет того, что подобные литературные занятия сопряжены с ущербом для службы, что я как служащий не должен бы иметь для таких занятий свободного времени и с изъявлением желания, чтобы, оставаясь на службе, я прекратил всякие "авторские труды"3. Все это официально, за No. С нынешней же почтой я отправил в ответ на эту бумагу письмо к Перовскому4. Не знаю, как оно будет им принято, но я писал, что не намерен прекращать авторские труды.

Я не думал, чтоб Константин мог обидеться глупым фарсом Соллогуба5. Можно ли обижаться карикатурой? Соллогубу следовало бы, если б он был поумнее, не читать публично этого фарса, а приехать самому к Константину и самому прочесть... Если б Константин был здесь выставлен в черном виде другое дело, но этот Олегович все же весьма хороший человек и несравненно лучше петербургца. Когда эта вещь появилась здесь, то приезжие ли из Москвы или кто другой пустили в ход сведение, что это карикатура на Аксакова Константина, и я не только подтвердил это, но пошел навстречу этому слуху, и на одном вечере, при дамах, сам вызвался прочесть и прочел эту пиесу, правда, вполне уверенный в своем авторитете. И этим способом я только поднял значение Константина Сергеевича на 100%. В Петербурге есть художник Степанов, делающий статуэтки в карикатурном виде6 превосходным образом: все лица более или менее известные в литературном мире и которые ему случалось видеть выставлены у него в магазине. Если б вы знали, как добиваются там этой почести молодые, только начинающие писатели!.. Впрочем, я уверен, что Константин этим фарсом нисколько не обиделся, но другие имеют полное право на него обижаться; это даже делает им честь. Отчего же московским дамам не попылать негодованием и двоюродной сестре и невестке Соллогуба не поговорить с ним один вечер с тем, чтоб завтра же, неся повинность родства, проболтать с ним целый день?7

На днях приехал сюда на место Татаринова новый профессор, кандидат Московского университета Никольский8. Он привез мне рекомендательное письмо от Соловьева. Чудак этот Соловьев! Отчего он пишет мне: "Милостивый государь Иван Сергеевич! А Никольский умный и славный молодой человек, москвич настоящий, так от него и несет Москвой и университетом! Только молод еще и носит в себе еще недостаток новейших, позднейших (после нас явившихся) молодых поколений, состоящий в том, что они через большую часть вопросов перешагнули, не решивши их, даже не задавшись ими... Странно как-то чувствовать себя не самым молодым поколением, а попасть уже в старшие, а выходит так! Мы и забыли, что мы стареем, что каждый год приливают новые волны молодых делателей, горделивых, заносчивых, самонадеянных, как вообще молодость, и воображающих, что старшие поколения уже сказали свое слово, что теперь их очередь провести в мир новое, несказанное слово, точно так же, как и мы делали, как и мы воображали...

Того и гляди, что для нас скоро настанет суд потомства чего доброго!....."

Скажите Соловьеву, что я делаю для Никольского все, что могу, а сам к Сергею Михайловичу не пишу потому, что не знаю его адреса.

Константин пишет пиесу из современной жизни9. Как знать? Может быть, в нем таится дарование и для драмы из современной жизни, но оно мне еще неизвестно. Ему уж лучше бы держаться XV-го, XVI-го столетия, пожалуй, и 12-го, и 9-го, и 8-го, и изгоя выставить на сцену. А что бы написать ему драму "Изгой"?10 Впрочем, вы не сообщаете, что он теперь пишет, драму или водевиль, но только современная жизнь общества не годится для иконописи... А я решительно ничего не пишу, да и как писать?

Последнее письмо мое было отправлено к вам до получения еще мною Вашего письма, милая маменька. Оно залежалось было на почте, и я получил его после уже отправления моего письма.

Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю крепко Константина и всех моих милых сестер. Кланяюсь, кому следует.

Ваш Ив. А.

115

1851 года февраля 8-го. Четверг. Ярославль.

Какие неожиданные вести сообщаете вы мне, милый отесинька и милая маменька: Константин в Петербурге, а сын Гриши умер...1 С одной стороны, хорошо, что приезд Константина рассеет горе Гриши и Софьи, но, с другой стороны, это неблагоразумно. Быстро сменилась радость горем! Но, конечно, лучше потерять ребенка через два дня после рождения, нежели даже через два года!.. Будет ли Константин делать знакомства в Петербурге?2

О себе нового вам сказать ничего не могу. Из министерства разрешение приехать в Петербург и там доканчивать отчеты я не получал до сих пор, а пора бы, кажется, прислать ответ... Записка составляется3 и, как всегда случается, при самом окончании труда оказывается необходимость дополнять, исправлять, объяснять, что несколько замедляет труд.

О зимних элегиях Дмитриева вы мне ничего не писали4, и я ничего не слыхал. Вы пишете, что они неподражаемы... В каком смысле? По достоинству ли?... Я этого от Дмитриева не ожидал.

Так Константин в Петербурге! Вам, должно быть, очень грустно без него и беспокойно за него... Прощайте, милый мой отесинька и милая моя маменька, цалую ваши ручки, будьте бодры и здоровы. Больше писать не о чем и некогда, обнимаю всех моих милых сестер.

Ваш Ив. А.

116

1851 года февраля 12-го. Ярославль.

Понедельник.

Благодарю вас за письма от 9-го февраля1, милый мой отесинька и милая моя маменька, а также тебя, милый друг Вера. Вот и масленица, скверная, пьяная неделя, а за нею пост! Не думал я встретить снова Великий пост в Ярославской губернии!.. А из министерства ответа на письма мои о дозволении выехать из Ярославской губернии по окончании комиссии все еще нет!

Бумага, о которой я писал вам прежде2, написана больше в том смысле, что литературные занятия мои сопряжены с ущербом для службы, почему и ответ заключает в себе бблыпею частью опровержение этого обвинения. Впрочем, копию с письма моего я доставлю вам на 1-ой неделе поста с Оболенским. Оно написано твердо, но нерезко и умеренно. Обо всем этом я уведомил и Гришу. С мнением же вашим о возможных результатах этого письма я совершенно согласен3, и если по возвращении в Петербург буду принят дурно, подам просьбу об отставке: впрочем, на эту меру я всегда был готов4, да нынче у нас и служить нельзя.

Что это какие в Москве стали страшные истории совершаться?5 Недавно рассказывали мне о какой-то Леонтьевой, теперь еще о чем-то, что я уж и забыл...

Вы мне ни слова не пишете о ваших знакомых, о Хомякове, Павловых6, Смирновой и других. Продолжают ли они навещать вас и чем теперь заняты?

Надобно признаться, что ваши письма и наставления отбили у меня всякую охоту писать письма, и это должно вам объяснить, почему последние письма мои так коротки. Тем более что собственно о себе, о своем препровождении времени писать нечего: работа тянется, тянется, и как ни работаешь, а все еще нет конца: работаешь много, но уже без участия, а с чувством подавляемой скуки. О стихах и помину у меня нет... Грустно подумать, что я без малого здесь 2 года! 2 года бивачной жизни, с постоянным ожиданием конца, впопыхах!

Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю всех моих милых сестер. Есть ли известия от Константина?

Ваш Ив. А.

117

1851 года февраля 15-го. Четверг

Вчера получил я письмецо ваше. Вы, милый отесинька и милая маменька, видно по всему, очень беспокоитесь насчет Константина и Гриши, но, вероятно, теперь уже получили успокоительные письма. Надеюсь, что вы меня сейчас же уведомите о том, что такое поделывается с Констинтином и Гришей. Нынче пишу к вам потому, что в понедельник, вероятно, не буду писать, так как Оболенский собирается во вторник или середу ехать и непременно побывать у вас... Что Самарин? Долго ли он останется в Петербурге и долго ли пробудет на возвратном пути в Москве?2

Стихи Дмитриева очень милы и забавны3. Желал бы прочесть его элегии...4 Видно, Вы опять сошлись с ним по-старому. Я думаю, для него это в высшей степени утешительно.

Из министерства получил вчера еще новое, но небольшое секретное поручение! Оно дано, впрочем, как видно, еще прежде получения там моего письма. Всего вероятнее, что мне никакого ответа не будет. Других же ожидаемых мною бумаг из министерства все нет как нет!

Спешу, спешу кончать работы, тут еще подваливают новые, когда и со старыми не справиться. Дай-то Бог, чтоб к Святой кончить! Надоело.

Прощайте, милые мои отесинька и маменька, цалую ваши ручки, обнимаю всех моих милых сестер. Кланяюсь знакомым.

Ваш Ив. А.

118

19 февраля 1851 года. Понедельник.

Вот вам и живая весточка обо мне Оболенский1. С ним посылаю я вам всю переписку о "Бродяге"2. Решение принято и я с нынешней же почтой отправил к министру просьбу об отставке3. Хочется мне знать, что вы на все это скажете, т. е. прочитавши всю эту переписку. Нынче же писал я Милютину и просил его не делать мне задержки по хозяйственному департаменту, от которого дано мне поручение, т.е. как-нибудь развязать меня с поручениями4. Разумеется, здесь все это секрет, чтоб не доставлять торжества Бутурлину5.

К Страстной неделе6 я во всяком случае буду в Москве, а вы между тем придумайте, как мне устроить свою будущность. После 9-летней деятельной службы странно как-то почувствовать себя развязанным... Жить, как Константин, я решительно не могу7.

При всем том я отдаю полную справедливость Перовскому и повторяю, что изо всех русских министров он лучший. Во всем этом деле Перовский в стороне, тут столкновение между Чиновником и Человеком, между службою и частною жизнью. Но Гвоздев должен быть скотоват.

Перед отъездом моим мне, может быть, понадобятся деньги, рублей 100 серебром. Я рассчитывал прежде, что получу деньги от департамента общих дел за комиссию и вообще за раскольничьи поручения, но теперь эти надежды тютю! Оболенский, если не возьмет отсрочки, через 4 недели воротится, и тогда, если только это вас не затруднит, пришлите с ним мне денег.

Добрые знакомые мои разъезжаются, комиссия редеет, и вместе с Великим постом принято мною решение, конечно, важное для меня во всех отношениях8. Период чиновничьего стихотворствования кончился.

Все это ничего, но воображаю, как все, кроме Вас, примутся бранить меня, особенно в Петербурге, все великие администраторы Ханыков, Попов, Самарин, как отделает меня Смирнова9, упрекая в неуместной гордости, тщеславии и т.п. Бог с ними! Найду себе труда и способов жизни и знаю одно, что честно пойду через жизнь!

Прощайте, милые мои отесинька и маменька, цалую ваши ручки, обнимаю крепко Константина и всех милых моих сестер. Любопытно было бы мне послушать Константина! Что, брат, каково Петрятино городище?10 А все-таки придется туда мне съездить.

Весь ваш Ив. Акс.

19 февраля 1851 года. Понедельник.

Я твердо решился не оставаться на службе.

119

Четверг 23 февраля 1851 года. Ярославль.

Вчера или, лучше сказать, нынче, потому что это было в 1-м часу ночи, получил я письма ваши, милый отесинька и милая маменька, твое письмо, милый друг и брат Константин, и письмецо от Гриши. Неутешительны известия о здоровье Софьи, и мне сдается, что поездка в Остенде ей необходима1. Надо же, наконец, вылечить Грише жену свою, хотя бы на это ушло и все состояние их; последнего обстоятельства и в расчет брать не следует. Слава Богу, что ты так удачно и так умно съездил в Петрятино городище, милый брат Константин, но всей силы нравственных тисков ты не успел испытать там и не узнал всей душевной скудости петербургского человека, даже твоих Петербургских новых знакомых.

Теперь отвечаю на письмо Ваше, милый мой отесинька.

Оболенский, вероятно, передал уже Вам мою переписку, и Вы прочли письмо мое к министру. Я считаю его теперь не только не дерзким, но черезчур умеренным. Я имел право написать ему ответ более резкий2. Может быть, Вы найдете письмо дурно написанным3, т.е. слишком пространным, найдете некоторые рассуждения не то чтобы резкими, но неуместными... Это другое дело, и я с этим спорить не буду. Но согласитесь, что ответ Гвоздева с выражением "возгласы и жалобы" груб и неприличен в высшей степени4. Мне даже совестно, стыдно перечитывать его. Согласитесь, что другого исхода из этого положения не могло быть как просьба об отставке. Я прежде думал, что это все дело Гвоздева, но письмо Гриши и Ваше объясняет дело это иначе, если только Гвоздев не врет...5 Первая моя мысль была, кроме просьбы от отставке, написать письмо... хорошее письмо к Гвоздеву, но советы приятелей, графа Стенбока и боязнь повредить своей историей Гришиной службе заставили меня написать письмо в другом тоне6; Вы уже прочли это письмо и не думаю, чтоб Гвоздев имел право им обидеться. Но все объяснения, все слова, сказанные Гвоздевым Грише, одни петербургские фразы, одна система надувания, так пышно разработываемая в Петербурге. Они, эти господа, думают там таким образом: почему же не распечь, всегда полезно распечь молодого человека, кстати и некстати, ну, а чтоб не сильно обиделся, мы, послав ему выговор несправедливый на бумаге, на словах извинимся и отделаемся разными дешевыми уверениями в уважении и любви... Он уверяет Гришу, что разные обстоятельства помешали дать мне место чиновника особых поручений, что на открывшуюся вакансию назначен Кочубей...7 Но позвольте: если Кочубей назначен, то, верно, не на вакансию с жалованьем; к тому же не верю я, чтоб государь вмешался в назначение чиновника особых поручений к Перовскому. Вакансии без жалованья имеются и теперь, даже за назначением Кочубея; следовательно, ссылка на Кочубея неуместна. К тому же я достоверно узнал, что от министра всегда зависит дать или не дать жалованье, которое он может назначать из разных сумм. Например, граф Дмитрий Николаевич Толстой, с которым Константин познакомился, также чиновник особых поручений без жалованья, но ему назначили жалованье, т. е. прикомандировали его к какому-то люстрационному комитету8, из которого он получает 1500 рублей серебром жалованья и в котором он ни разу не бывал, ни двух строк не написал и имеет всегда поручения посторонние, как и я. Да кроме того, если поручение длинно, то месяцев через 5 устраивают некоторые так, что их вызывают для объяснений по делам службы, и в Петербурге, уезжая обратно, они вновь получают подъемные деньги.

Ко всем этим уловкам я не прибегал, служу без жалованья и, загроможденный делами по общему департаменту, получаю одни суточные и квартирные от хозяйственного департамента. Если и получил я денежную награду, то за 2 1/2 года это немного, да к тому же это было дело Милютина по хозяйственному департаменту... От департамента же общих дел я не имел ни копейки, ни прогонов, ни разъездных, ни содержания, ни награды... А между тем я беспрестанно получаю оттуда новые поручения и, признаюсь, после замечания о моих литературных занятиях, это просто бесстыдно. Гвоздев просто принял систему очистки бумаг, посылая их ко мне на заключение (разумеется, по Ярославской губернии). Это очень удобно для них и несносно для меня. Следовательно, все эти уверения, все эти фразы гроша не стоят.

Но погодите. Я приберег к концу самое сильное доказательство... Он говорил Грише, что в случае присылки мною просьбы об отставке оставит ее до моего приезда, до моих личных переговоров с ним, просил Гришу употребить все зависящие от него средства, чтоб удержать меня от решительного поступка до приезда в Петербург, куда меня скоро ожидают... И Вы, милый отесинька, в скобках замечаете, что надобно думать, что дают мне позволение приехать или ожидают скорого окончания моих дел... Казалось бы, так!.. Надобно Вам сказать, что еще 15-го генваря писал я Гвоздеву официальное письмо, что "по окончании производимого комиссиею следствия мне необходимо было бы в одно время с графом Стенбоком представить как общий отчет по возложенному на меня от департамента общих дел поручению, требующий многосложных личных объяснений, так и свои собственно замечания о раскольниках вообще". Почему и просил исходатайствовать мне у министра дозволения по окончании производимого комиссиею следствия прибыть в Петербург для надлежащих объяснений по службе...

Если б не было у меня на руках городского хозяйства, так по окончании следствия я прибыл бы в Петербург безо всякого разрешения. Но, как увидите, городское хозяйство вовсе не препятствие для министерства... К тому же товарищу моему по училищу Куприянову, недавно воротившемуся из Петербурга и видевшемуся с Гвоздевым (еще до получения в министерстве письма моего к министру), Гвоздев сказывал, что мне уже послано или на днях пошлется разрешение приехать в Петербург.

Вероятно, сначала было решено так, а потом решили иначе.

Посылаю Вам копию с предписания департамента и мой ответ Гвоздеву9. Согласитесь, что он весьма учтив10, хотя и слышна в нем сдержанная ирония.

В это предписание вложено было письмецо начальника отделения по делам о раскольниках Арсеньева11 следующего содержания: "Не сетуйте, почтеннейший Иван Сергеевич, за отказ в отпуске (?да разве я просил отпуска?). Это мысль графа; он не желает оставить Ярославскую губернию без надежного надзора (??), но будьте совершенно уверены, что немедленно по прибытии графа Стенбока пошлем к Вам разрешение приехать в Петербург. Действиями Вашими по делам раскольничьим здесь все (?) весьма довольны, следов(ательно), Вы можете и должны ожидать всего хорошего"12.

Это все похоже на насмешку! Как, меня, состоящего под надзором полиции и Бутурлина, оставлять для надзора?.. Да что же я за надзиратель, где инструкции? Разве не кончились дела мои по расколу?.. Если б мне отказали на том основании, что по городскому хозяйству у меня не все кончено, так это имело бы, по крайней мере, смысл... Хороши эти уверения во "всем хорошем!"

Словом сказать, все это черт знает что такое, и я, право, являю теперь пример кротости. Надо предположить, что есть какая-нибудь причина, может быть, приказание держать меня подальше от Петербурга точно так же, как не делать меня чиновником особых поручений, о чем пришлось бы представлять...

Пожалуйста, сообщите все это сейчас же Оболенскому, пошлите за ним, он живет в доме князя Мещерского13 на Сенной. Если успею, то напишу к нему. Очень люблю я этого человека, и мне здесь без него тяжело; раза 4 в день забежит бывало Оболенский... Какая чудная душа, от которой просто видимо веет благовонием!..

Прощайте, милый мой отесинька и милая моя маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Вы, милая маменька, вероятно, говеете на этой неделе: заранее поздравляю Вас с приобщением. Я же совершенно здоров: что мне делается! Обнимаю милого брата Константина и всех моих милых сестер и милейшего из милых Оболенского.

Ваш Ив. А.

120

Понедельник 1851 года февраля 26-го. Ярославль.

Благодарю вас, милые мои отесинька, маменька, Константин и Вера, за письма от 23-го февраля и поздравляю вас и всех наших со днем Вашего рожденья, милая моя маменька1. Я не знал, что Константин говел на 1-ой неделе: поздравляю его с приобщением. В одно время с вашим письмом получил я большое письмо от Оболенского2, подробно описывающего мне и посещения свои и впечатления ваши по поводу переписки о "Бродяге". Я сохраню все письма Оболенского: они очень хороши, в них есть какая-то женственность в высоком смысле этого слова. Совершенно согласен с Вашим мнением, милый отесинька, что письменные объяснения по этому делу неудобны, но на замечание Ваше, что в письме к министру говорится слишком много обо мне самом и пр., я возражу только тем, что это не официальная бумага, а письмо, что негодование мое и чувство собственного достоинства были, по моему мнению, совершенно у места и что похвалы мои себе вовсе выражены не таким тоном, каким представляют к наградам... Но, впрочем, теперь не в этом дело, а в том, что меня не хотят выпустить из Ярославля, поступая в этом случае со мною так и даже употребляя почти те же самые выражения, как поступаем мы относительно подсудимых наших Пятницкого и Любимова (станового и исправника), обязывая их подпискою не выезжать из города Ярославля впредь до окончательного рассмотрения о них дела, комиссией) производимого. Вчерашняя почта из Петербурга не привезла мне ничего. Нельзя сердиться на Гришу: он, бедный, и без того озабочен своими домашними делами, а следовало бы ему следить за ходом этого дела и писать мне обо всем подробно. Неужели он не знает, что мне отказано в выезде из Ярославля.

Тем не менее на Страстной неделе3 я все же буду в Москве. Сделайте милость, не думайте, чтоб вся эта передряга меня расстроивала физически или нравственно и что я нуждаюсь в утешениях. Цвету здоровьем больше, чем когда-либо. Все это разрешилось тем, что, получив последнюю бумагу, я взбесился, швырнул дела под стол и дня три сряду читал какой-то глупейший из глупейших французский роман. А прочитав роман, опять принялся за дело. Теперь я тороплюсь изо всех сил, чтоб покончить записку и отчет по комиссии. Это одно дело, которое я могу и должен добросовестно довести до конца. Работы очень, очень много теперь.

Жду с нетерпением следующей почты и с нею вашего письма.

Оболенский, вероятно, уже уехал в Петербург4; если же нет, то объявите к нему, что я писал ему уже в Петербург на квартиру его брата Алексея. Жаль очень, что вы негостеприимно поступили с ним в 1-ый день, тем более, что когда он рассчитывал со мною время своего приезда и говорил, что, может быть, уже не застанет у нас обеда, то я ему сказал, что у нас накормят и напоят его во всякое время. Но я извинюсь перед ним за вас5.

Ты извиняешься, милый друг и брат Константин, в том, что письмо твое не длинно. Помилуй, братец, я и этого количества писем, какое ты написал мне в эту зиму, никогда не ожидал и столько тебе за это благодарен, что и требовать большего не считаю себя вправе. Не говоря о серьезной стороне их, они доставляют мне и удовольствие местами, подобными этому, которым начинается твое последнее письмо: "Наконец, явился князь Андрей Васильевич Оболенский (напоминающий своим именем князя Андрея Васильевича времен междуцарствия6) и привез нам важные бумаги и проч." Ну и довольно, я и сыт! Да напиши чувствительную драму "Изгой XIII-го века" или хоть "Изгой из родовых отношений"!.. Плачь, плачь от умиления при встрече с господином Путятой7 и всеми твоими приятелями, имена которых напоминают тебе славных малых, знакомых Х-го, XI-го, XII-го века!.. "Какой славный малый, плут, каналья!" говоришь ты, оскабляясь и с умилением потряхивая головой по поводу ближайшего знакомства с каким-нибудь Ростиславичем!..

Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер, всем кланяюсь.

Ваш Ив. А.

121

1-го марта 1851 года. Четверг. Ярославль.

Еще раз поздравляю вас с нынешним днем1, милая моя маменька и милый мой отесинька. Вероятно, у вас нынче кто-нибудь из гостей да есть. Какие прекрасные стихи Вы написали2, милый отесинька! Конечно, Вы уже черезчур к себе строги, называя отвратительным разладом состояние Вашего духа, но тем не менее стихи во многом верно передают Вас. Есть и во мне много сходного с этим описанием, только натура моя не так жива и горяча. Оба письма Ваши я получил. Письмо Ваше от воскресенья вовсе не подействовало на меня так огорчительно, как Вы того боялись, может быть, потому, что я прочел сперва письмо от вторника3. К тому же, не соглашаясь с мнением Вашим, я в то же время вижу, что Вы писали под влиянием опасений за мою будущность. Я не разделяю этих опасений или, лучше сказать, на все готов. Вы воображаете, что я ужасно раздражен, чуть не хвораю от сердца и не помню сам, что делаю. Константин хочет даже приехать навестить меня4. От всей души благодарю его за этот братский порыв, но вы видите все в преувеличенном свете. Со мной еще никакой беды не случилось, и я не нуждаюсь в словах утешения, а приезд Константина замедлил бы составление записки, которой я теперь с утра до ночи занимаюсь, торопясь совершенно все закончить и закрыть комиссию к Страстной неделе. А на Страстной неделе я непременно буду в Москве. Я совершенно покоен духом. Я не герой, потому что это все в отношении к целому вопросу буря в стакане воды, и не жертва (сохрани Бог!). Я только честный человек или, по крайней мере, хочу быть таким, хочу оставаться неуклонно верным своим правилам, а потому, что бы ни случилось, в выигрыше я. И думаю, если б опять сызнова возобновилась эта история, я опять поступил бы именно так, хотя ехать с поручением в Вятку у меня нет никакого желания: куда угодно, только не на север и не на восток, а на юг или даже запад... Впрочем, круг служебной деятельности уже давно сжимается и сокращается для меня. Я уже решил сам в себе, что следствий отныне я производить не буду (исключая некоторых казусов); я уже решил, что поручений отныне бесполезных, бесплодных, а между тем сухих, утомительных и лишающих всякого досуга, как вредных нравственному моему бытию исполнять не буду... Я уже давно говорю своим товарищам, что моя карьера кончилась и что быть губернатором я не намерен, потому что на этом месте буду я вынужден действовать в противность моим правилам. Я знаю, что я с каждым годом становлюсь честнее, т.е., по крайней мере, хочу, чтоб внешние поступки мои были честны, и никакие препятствия для меня не существуют, даже если б пришлось ехать с поручением и в Вятку. Все это очень просто и геройство весьма мелкое, даже в моих собственных глазах... Вы скажете, что в этом деле повод ко всем моим поступкам был пустой... Не совсем. Тут я отстаивал принцип домашней, нравственной свободы служащего, самостоятельность чиновника, служащего не Перовскому и не правительству, а самому делу, никогда ничего не испрашивающего, а требующего себе должного воздаяния. Не такой же я ветреник, что не знал будто, к чему это все поведет, и уж раскаиваться не буду. Только будьте уверены, что я теперь в самом мирном расположении духа, даже пою песни, чего со мною уже давно не было, и очень занят запиской. Подивились бы вы моему терпению, терпению моей раздражительной натуры, если б посмотрели меня за этим скучным трудом! Письмо Ваше сильнее, чем меня, огорчило Оболенского, от которого я также получил письмо. Он очень в грустном расположении духа вообще: теперь, верно, уже он уехал из Москвы... Да, скажите, пожалуйста, что вся эта моя переписка секрет у вас или нет? Знает ли об этом дядя Аркадий? Как я смеялся, вообразив себе его при чтении этих бумаг. К тому же я заранее знал, что самые лучшие мои приятели будут бранить меня.

Прощайте, милые мои отесинька и маменька. Пожалуйста, будьте бодры и здоровы и не волнуйтесь. Благодарю тебя, милый мой брат Константин, ты просто сделался борзописцем по части писем. Цалую ваши ручки, милый мой отесинька и маменька, обнимаю Константина и всех милых сестер моих.

Ив. А.

Почта еще ничего не привозила из Петербурга.

122

5 марта 1851 года. Понедельник. Ярославль.

Вчерашняя почта не привезла мне еще никакого решительного ответа: получил я письмо от Гриши и от Самарина1. Гриша пишет, что Самарин и Милютин уговорили Гвоздева не докладывать рапорта министру до получения моего ответа. Письма моего последнего к Гвоздеву Гриша еще не читал, но говорит, что Гвоздев не виноват в недозволении выехать из Ярославля, что у него заготовлено было позволение, но министр не согласился, а почему не объясняет. Самарина же письмо написано также до получения моего I последнего ответа Гвоздеву. Посылаю вам письмо Самарина и мой ответ к нему2, которое добрый человек согласился переписать мне. Скучною становится мне вся эта переписка, необходимость давать направо и налево объяснения, наконец, все эти упреки, замечания и порицания. Я, впрочем, знаю, что все хором бранят меня! Вместо того, чтоб заставить Гвоздева или кого следует ценить меня и дорожить мною, все собравшиеся вместе приятели так легко присудили мне средство, которое и предлагает Самарин3. Никто не хочет стать на мое место, никто не выдерживал таких нравственных пыток, как я. Я имею счастие не быть всегда понимаему, хотя, кажется, пишу довольно ясно. Вот и Вы в последнем письме говорите, что не понимаете письма моего от 26-го февраля4 выражение принятое, заведенное, в порядке вещей. Я, впрочем, не выразил Самарину ни тени досады, потому что знаю и люблю его. Гриша не совсем доволен участием Ханыкова и в письме своем говорит, что он, Гриша, хлопочет о том, чтоб мне написали бумагу, заглаживающую первые две бумаги, и что он спорит с Самариным, который говорит, что этого не нужно. Но этого, прибавляет Гриша, мудрено добиться.

Я зарылся в дело по горло, одушевясь или, лучше сказать, остервенясь желанием покончить все к Страстной. А тут еще пропасть писем. Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы и сделайте милость, не беспокойтесь на мой счет. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер.

И. А.

От Оболенского получаю письма каждую почту.

123

1851 года марта 12-го. Понедельник. Ярославль.

И опять пришла почта, и опять нет никакого решения, милые мои отесинька и маменька. Получил только письмецо от Гриши, которое вам и посылаю. Нынче отвечал ему и просил, чтоб до Святой недели1 так или иначе решили бы мою участь2. Дело в том, что у меня на столе уже лежит одно решение это воспрещение оставить Ярославль: это уже не подвержено сомнению... Возвращаться же мне в Ярославль из Москвы после Святой, когда Бутурлин вообразит при моем отъезде, что я совсем выехал из города, будет невыносимо. Я буду не то что чиновник министерства, не то что частный человек. Как чиновник я не имею никаких поручений, ибо комиссия кончится, и ревизия душ окончена: остается писать отчеты, дожидаться окончания съемки. Всему городу уже давно известно мое нетерпение уехать отсюда, и оставаться здесь это значит придется беспрестанно отвечать на тысячу и один вопрос: каким образом, когда все решительно члены комиссии (разъехались) (потому что и другие члены комиссии взяли уже отпуск и едут в Петербург на Святой), я один остаюсь?

Но скучно и вам, и мне только и толковать, что об этом. Однако ж что делать! Повторяю, мне гораздо было бы приятнее иметь в виду всякое другое решение, только не то, которое я уже имею.

Благодарю Вас за присылку элегий3. Я прочел их с большим удовольствием. Впрочем, мне кажется, что они имеют больше субъективное значение и достоинство. При этом необходимы комментарии, что вот автор этих элегий человек такого-то возраста под такими-то условиями шел в жизни и проч. Высокого художественного достоинства я в них не вижу, местами они очень прозаичны. Но в то же время в них столько простоты и верности, столько иронии и остроумия, что читаются они с удовольствием. Может быть, я ошибаюсь, и впечатление мое несвободно, может быть, другие элегии выше в художественном отношении. Нельзя указать, чего не достает; из тех же припасов готовят и другие повара, а вкус не тот. Впрочем, повторяю, в настоящую минуту я не верю вполне своим впечатлениям. Я сам, может быть, напишу стихи, только мне ругнуться хочется.

Как же это, милая маменька, я поздравлял Вас на первой неделе с приобщением, а теперь Вы опять говели? Ну так поздравляю Вас опять. Значит, что на Страстной поздравлю Вас в 3-ий раз и, вероятно, лично. От Оболенского из Петербурга писем не имею4. Если в последнем письме моем огорчила вас некоторая резкость выражений, то простите меня, пожалуйста.

Я вовсе не смеюсь, но от души благодарен тебе, милый друг и брат Константин, за твои письма. Только удивляюсь и радуюсь твоей деятельности5. Ты просто стал молодцом. Верно, потерял или потеряешь привычку дремать с 7 часов вечера. Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер.

И. А.

124

15 марта 1851 года. Ярославль. Четверг.

Опять нет никаких решительных известий из Петербурга! Делать нечего, существуй до воскресенья! Благодарю вас, милый отесинька и милая маменька, за присылку денег. Я, впрочем, мог бы обождать их и до приезда Оболенского. От последнего получил я вчера письмо: сведений никаких он не имеет, а потому, вероятно, и не пишет вам: все ждут какого-то ответа моего! Оболенский выезжает из Петербурга 19-го марта и 21-го или 22-го будет в Москве. Он описывает мне свидание свое с Самариным, Поповым и Смирновой и очень ими доволен за меня, видя в них искреннее участие и понимание. Муж Смирновой уволен от должности1, и это очень расстроило Александру Осиповну, хотя она и хладнокровно, по-видимому, об этом рассуждает2. Работаю я по-прежнему, но работы еще так много, что еще не могу закричать: берег! Просто кажется, что никогда не будет конца этим занятиям. Новостей здесь нет никаких, кроме того, что вчера было открытие памятника в Костроме "поселянину Сусанину"3. Памятник этот выстроен на подписную сумму, собиравшуюся лет 20; осталось денег лишних 2500 рублей серебром. Костромское дворянство думало, думало, что делать с этими деньгами? Выстроить богадельню, воспитывать на эти деньги бедного мальчика в гимназии и проч. все это им не понравилось, и они решили деньги эти съесть и съесть на славу: выписали припасов из Петербурга и из Москвы, пригласили едоков из Ярославской губернии и вчера ели. Посылаю вам сочиненный и напечатанный в Костроме церемониал, очень забавный. Я, если выпустят меня в отставку, вовсе не намерен, по крайней мере, скоро вступать в службу. Право, я так устал, что мне все грезится Малороссия, тепло, чистый хутор, малороссийское сало, лень и проч. Если же я буду искать службы собственно для средств существования, то я постараюсь достать себе то место, которое занимает теперь Клементий Россет, т.е. чиновника министерства финансов4, объезжающего свеклосахарные заводы в России! Совершенно с Вами согласен, милый отесинька, насчет того, что Вы пишете в последнем письме Вашем об элегиях Дмитриева, хотя, впрочем, не оценил их так высоко в художественном отношении5. Не знаю, чем тут оскорбились Кошелев и Соловьев? Разве за русскую зиму и жизнь зимою в сызранской глуши? Я же вполне сочувствую впечатлениям Дмитриева. Русская зима! Подумать страшно! И нынче, хоть и половина марта, а на дворе вьюга!

Прощайте, милые мои отесинька и маменька, больше вам не пишу, потому что некогда. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех милых сестер. Будьте здоровы и спокойны.

Ваш Ив. А.

Очень, очень вам благодарен за то, что вы так аккуратно мне пишете!

125

19 марта 1851 года. Ярославль.1

Письмо ваше, милый мой Отесинька и милая моя маменька, получил. Как рад я за Вас, милый мой отесинька, что Вы можете уходить хоть в записках в мир природы2. А я вчера вышел подышать свежим воздухом и перепугался. Так завеяло весной, так возмутило, подняло со дна все мучительные стремления, что мне страшно стало поддаться им, и я опять за работу.

Посылаю вам письмо Гриши с припиской даже Марьи Алекс(еевны). Разве Вы боитесь, милый отесинька, моей отставки?3 Вы боялись других последствий, а не отставки4. Гриша все путает, и только томят они, и он, и все эти друзья меня своею неуместною проволочкою, своими неудачными советами. Я написал Грише, что прошу только об одном: немедленно доложить мою просьбу об отставке министру, и если через 10 дней не получу от Гриши удовлетворительного ответа, то пошлю письмо Гвоздеву такого содержания: "Милостивый государь Александр Александрович. Принося Вашему превосходительству искреннюю благодарность за участие Ваше, о котором неоднократно писал мне брат мой, состоящий при министерстве, я, по известным мне причинам, тем не менее покорнейше прошу Ваше превосходительство доложить мою просьбу об отставке его сиятельству господину министру"5.

Одобряете ли Вы это письмо? Я писал Грише, что хочу иметь дело не с Гвоздевым, а с министром, что хочу, чтоб министр знал, что ответом моим на письмо ко мне была просьба об отставке; хочу, чтоб он видел, что не возгласы и не клики изъявленная мною потребность нравственного отдыха; что точно терпит душа моя от службы, что, наконец, служить могу и хочу я на условиях не просто чиновнических. А Гриша советует мне, на основании уверений, от Гвоздева частным образом через него сообщаемых, отказаться от своей бумаги! Пусть доложат министру. Если он не захочет меня выпустить, то вызовет для личных объяснений; если же выпустит, не поморщась, так тем лучше для меня, что я не оставался долее в службе. Чем же доказывается эта оценка министерства: на меня как на рабочую лошадь взваливают работы, после 2-х летнего томления не выпускают даже в отпуск, места и жалованья не дают. Вопрос о пользе для меня собственно решен. Признаюсь, как несносны делаются эти друзья, кроме Оболенского6, которого письма истинная отрада, хотя он очень огорчен и расстроен за меня.

Я, впрочем, отвечал Грише дружески и даже Марье Алексеевне просил передать благодарность за ее участие и совет; Вы, пожалуйста, ничего об ней ему не пишите.

Прощайте. Писать решительно некогда. Надобно еще написать несколько строк Оболенскому. Цалую ваши ручки, будьте здоровы, обнимаю Константина и сестер. Что Вы думаете о письме Гриши?7

Ваш Ив. А.

126

Понедельник. Ярославль. 26 марта 1851 года1.

Можете себе представить: московская почта в Ярославскую губернию не пришла, даром что почтовая карета приехала (опоздав 12 часами): тюк с частными письмами забыт в Москве или по ошибке отправлен из" московского почтамта с другою почтой, может быть, в Симбирск, в Якутск, Кяхту! И потому уведомьте меня, были ли отправлены ваши какие-нибудь письма в прошедшую пятницу, т.е. 24 марта?

Нынче пишу только для того, чтоб поздравить милого брата Константина со днем его рожденья2. Поздравляю его и крепко обнимаю. Поздравляю вас, милый мой отесинька и милая маменька, поздравляю всех милых сестер. Прощайте. Решительно некогда: боюсь не кончить к Пасхе. Цалую ваши ручки.

Петербургская почта до сих пор не приходила.

Весь ваш Ив. А.

127

29 марта 1851 года. Ярославль. Четверг1.

Во вторник утром, только что я окончил главнейший труд свой и увидал, наконец, берег, явился и Оболенский. От этих двух радостей я повеселел и пополнел в один день так, что не буду иметь удовольствия явиться перед вами похудевшим от работы: вы эдак, пожалуй, и не поверите, что я работал.

Вижу берег, но дела еще много, не знаю, управимся ли. Вы пишете, что можно бы окончить и на Фоминой2. Нельзя. Дело такого рода, что может тянуться годы нескончаемые: на Святой3, пожалуй, поймают какого-нибудь неотысканного православного разбойника или беглого раскольника, и опять начинай следствие. Нам надобно закрыть поскорее комиссию и передать имеющие возникнуть следствия губернскому начальству.

Оболенский много и много рассказал мне интересного; он до чрезвычайности доволен и тронут вашею лаской.

Признаюсь, когда в первый раз вы мне написали о том, что крестьяне в двух губерниях решились не пить4, я просто не поверил вам. Но теперь, когда этот факт подтверждается, и, говорят, Владимирская губерния пристала к этому делу, так все это получает огромный смысл. Только каково теперь положение Владимира Святого5: не он ли говорил: Руси есть веселие пити, не может без того быти!

Петербургская почта, с которой, впрочем, нынче я не жду ничего, еще не приходила: вот уже вторые сутки, как она опаздывает. Нынче у вас, вероятно, пропасть гостей6: еще раз поздравляю вас всех и Константина. Больше писать решительно некогда, цалую ваши ручки и крепко обнимаю Константина и всех сестер.

Ваш Ив. А.

128

Письмо к Ольге Семеновне Аксаковой и к сестрам.

1851 года июля 9-го. Понедельник. Вишенки1.

Часа два тому назад приехали мы в Вишенки, милая моя маменька и милые сестры, и торопимся написать к вам, потому что сейчас отправляют в Ставрополь: завтра почтовый день. Вероятно, нам привезут оттуда ваши письма. Теперь с дороги и впопыхах не могу вам ничего написать подробно; скажу только, что приехали мы благополучно. От Николая Тимофеевича выехали мы в субботу утром вместе с ним и со всеми его гостями к Блюму2, у которого обедали. Варвара Александровна Блюм3 наделила нас на дорогу всяким добром, даже картофелем с маслом, сиропами и т. п. Николай Тимофеевич также не поскупился, и у нас теперь всякой и разнообразной провизии надолго. Варвара Александровна простая и очень добрая женщина, хозяйка такая, каких мало. Не быть нам никогда такими хозяевами! Она иногда проводит весь день в поле, с 4-х часов утра до 8 вечера, наблюдая за тем, чтоб крестьяне усерднее потели в жар за господскими работами. Гости, приехавшие к Николаю Тимофеевичу, были прокурор Ренненкампф4 (наш правовед 2-го выпуска) и бывший председатель казенной палаты, теперь помещик Шаренберг. От Блюма выехали мы в субботу же, часов в 7 вечера (они живут верстах в 6 от станции) и в 3 часа в воскресенье пополудни приехали в Симбирск. Ямщик, который нас привез, мальчишка, взялся спустить нас с горы к Волге (обыкновенно для этого нанимают особых лошадей); мы вышли из кареты и сошли, а карета спустилась по самому крутому, но короткому спуску, по которому никогда кареты не съезжают. Все сделалось очень удачно и благополучно. Через Волгу мы переехали на косной5 (была небольшая рябь) в полчаса времени, но часа два дожидались нашей кареты, которая плыла на дощанике. На берегу наняли мы лошадей и поехали прямо, через степь, к Михаилу Николаевичу Кирееву6 (это все по дороге в Вишенки). Мы проехали 45 верст, не встретив ни одной деревни, не видев ни аршина необработанной земли: все нивы и нивы. К Кирееву приехав часов в 10 вечера, не застали ни его, ни его семейства дома (они уехали в Бугульмский уезд). Проночевав в карете, на рассвете, на новых нанятых лошадях поехали в Никольское (графа Соллогуба7), верст 30 от Киреева. Там ждали часа два с половиной. Вот чудное имение, на Черемшане. Какой вид! Здесь жить можно. Оттуда на прескверных лошадях двинулись в Вишенки, куда и приехали часа в 4 после обеда. Крестьяне все в поле, Ивана Семеновича нет. Первый встретил нас Порфир-кучер и Надежда, которая обрадовалась как нельзя больше. Цалую ваши ручки, милые маменька и сестры, будьте здоровы, до следующей почты.

Ваш Ив. Акс.

129

Письмо к Ольге Семеновне Аксаковой и к сестрам.

29 августа 1851 года. Воскресенье. Яковлевна1.

Вот уже откуда пишем мы к вам, милая моя маменька и милые сестры, от Софьи Тимофеевны. Очень трудно, переносясь с места на место, вести нить рассказа, особенно когда пишешь не у себя дома и торопишься. Не знаю, успею ли написать вам этот целый лист. В последнем письме своем я, кажется, рассказал вам, что мы приступили к выслушанию просьб и жалоб. Последних было очень мало: общая речь та, что крестьяне беднеют, что им тяжело, но положительные обвинения встречались редко. У нас перебывали все тягловые: из них половина таких, которые более или менее зажиточны и не имеют причин жаловаться на что-либо. - Они явились потому, что этого потребовали другие, т.е. их принудили прочие крестьяне. Многие просьбы и обвинения оказались совершенно пустыми; многие пришли просить хлеба, когда у них еще много своего. Крестьянам раздали месячину и семян господских на посев. Вслед за тем двое мужиков пришло просить муки на посыпку лошадям корма: требование, говорят, неслыханное, рассердившее отесиньку, который отказал им, и давшее Ивану Семеновичу повод доказать вообще жадность и неумеренность крестьянских требований, их неблагодарность и т.п. Бабы остановили нас с Константином просьбами об увольнении их от барщины, и мы бы на это, разумеется, охотно согласились, но другие крестьянки стали роптать на это, потому что им от того прибавится тяжести в работе. Иван Семенович не ожидал, что отесинька будет спрашивать мужиков каждого порознь, помимо его и не при нем: у него с мужиками было так условлено, чтобы они о всех своих нуждах обращались к отесиньке не иначе, как через него, и он боялся, чтоб наше пребывание в деревне не ослабило его власти. Поэтому он много нам мешал своим присутствием, и, разумеется, это же самое охлаждало крестьян и заставляло их быть осторожнее.

Многие от нас прямо шли к Ивану Семеновичу и передавали ему свой разговор с барином, и удивительное дело Иван Семенович знал решительно все, о чем мы с крестьянами толковали. Надёжинские крестьяне и надёжинский мир не произвели на меня такого же доброго впечатления, как в Вишенках, во 1-х, потому, что во время бунта все они немилосердно лгали, во 2-х, потому, что в их словах не всегда была правда, и в 3-х, потому, что многие из них, обласканные нами, и понадеялись, вероятно, на смену управляющего, стали зазнаваться перед стражей и перед Иваном Семеновичем, что заставило и отесиньку быть осторожнее и даже строже. Мы составили письменное положение из 12 пунктов, которые отесинька подписал и оставил в конторе. Это положение, ограничивая во многом управляющего, все направлено к облегчению крестьян; составили таблицу праздников, в число которых включали дни Владимирской Божьей Матери и святого Митрофания; наконец, оставили целую тетрадь отдельных частных приказаний. Смешно было видеть, как Иван Семенович упирался и не соглашался, имея в виду наши же выгоды, на милости и облегчения, просто торговался с нами: если прикажем выдать кому 20 фунтов муки, он упросит, чтоб дали только 15... Удивительный тип этот Иван Семеныч, страстно преданный своему занятию и барину, которому служит, честный, но готовый на всякие плутни, чтоб доставить выгоды помещику, а потому и без жалости к крестьянам, с которыми, впрочем, он не только не жесток, но, по своим понятиям, даже щедр, однако вовсе не из сострадания, а из хозяйственных расчетов. Никто не упрекнул его в жестоком обращении, напротив, оказалось, что он многим оказывал немалые снисхождения, но тем не менее никто ему за это не благодарен, и все его терпеть не могут. Что было еще скучно в Надёжине, так это интриги дворовых, их вражды и споры, и всякий лжет и говорит напраслину на другого. Страшное дело! Никто не делает для крестьян столько, сколько мы, ни Николай Тимофеевич, ни Софья Тимофеевна, никто не раздает им месячины и семян на посев, а они жалуются, недовольны и точно стали беднее. Между тем, работы самые, количество пашни нисколько не тяжеле и не больше, чем у других! Правда, что поставки хлеба у нас тяжеле, правда то, что крестьяне наши были издавна избалованы. Работы в Надёжине было у нас немало, особенно у меня по письменной части. Милостей частных сделано много; сделано много и облегчения для крестьян.

Решились сменить старосту за развратное его поведение (крестьяне, впрочем, смены его не требовали и поведением оскорблялись только некоторые), отесинька был затруднен в выборе и назначении нового: и выбрать некого, и кого и выбирали, те отказывались, выставляя, между прочим, ту причину, что теперь, после нашего приезда, управлять крестьянами и работами их будет гораздо труднее и "не сладить с ними". Тем не менее, одного из отказавшихся убедили принять в руки жезл правления или старостов батожок, именно Терентья Федорова, который уже был старостой и который имеет глубокое презрение к миру, за что, по его словам, его терпеть не могут крестьяне. Выбран он в старосты потому, что он единственный способный к этой должности, и потому, что если будет справедлив, так нелюбовь к нему крестьян будет неопасна. В пятницу вечером собрали всех мужиков на дворе, лошади наши были заложены, и отесинька объявил крестьянам свои распоряжения. Все милости и решения были приняты довольно сухо: крестьяне, вероятно, ожидали другого, однако ж они проводили нас почти до околицы. Сменить Ивана Семеновича собственно за надёжинское управление не было причины, и нет сомнения, что без него наши дела пойдут хуже, сам же Иван Семенович вовсе не имеет намерения нас оставить. Он очень недоволен нашими вишенскими действиями, и я не знаю, как уладится все это дело, т.е. останется ли Ефим Никифорович старостой при Иване Семеновиче или нет. Таким образом, в пятницу поздно вечером выехали мы из Надёжина, завтра уже в обратный путь к вам, милая маменька и милые сестры. Я забыл, кажется, сказать вам, что Аркадий Тимофеевич прожил у нас всего два дня и уехал, видя, что мы можем надолго остаться в Надёжине; у него же были дела.

Мы так были заняты, что не успели и поудить порядком. Раз только и то в последний день поехали мы на час времени в Сосновый враг, где Константин и вытащил одну пеструшку. Из Надёжина поехали мы на своих, с кучером Ульяном; в одной деревне вотяков (которых тут я видел в 1-й раз) была сделана у нас выставка лошадей, на которых доехали мы до перевоза через Ик. Тут мы кормили несколько часов и удили. Что это за чудная река, какая быстрая, многоводная, рыбная и красивая берегами. Клев, однако ж, был плохой. Часа в 4 после обеда приехали мы к Софье Тимофеевне... Места, окружающие ее деревню, очаровательны: везде липовые и дубовые рощи, не увидите вы ни ели, ни сосны, везде горы и долины и ручьи, бегущие из каменных расселин... Софьи Тимофеевны и никого не было дома, они все уехали удить; им тотчас дали знать, а мы между тем переоделись и встретили их в саду. Прием был самый простой и радушный, какого я и не ожидал. Кроме Софьи Тимофеевны, здесь все народ молодой и живой, веселый и беспечный... Все моложе (даже годами2), живее, веселее и беспечнее нас! Право, смотреть завидно, особенно когда подумаешь, что и никогда и в их лета не имел такой молодости!.. Бутлеров нам всем чрезвычайно понравился3; ему всего 23 года, с обширными знаниями (по своей части) он соединяет в себе такую детскость, такое простое, чистое сердце, что редко встречаешь подобные явления. Нет в нем ни претензий, ни умышленных движений; напротив, совершенная свободность всего его обхождения может происходить только от чистоты и простоты сердечной. Надинька4, хотя и смотрит совершенным ребенком, однако ж очень мила, проста, говорит нам "ты" и требует от нас того же. Прощайте, милая маменька и милые сестры, будьте здоровы. Завтра мы едем отсюда опять к Аркадию Тимофеевичу, у которого и дождемся Ивана Семеновича, и от него в Вишенки. Где-то мы получим от вас письмо? В Надёжине мы имели только одно письмо.

Ваш И. Акс.

130

1851 года. Октябрь 8-го. Москва. Понедельник, вечер1.

Вот вам отчет, милый отесинька и милая маменька, в наших prouesses et hauts fails (Подвигах и деяниях (фр.).). Постараюсь все передать по порядку:

1) Дорогой, не доезжая Рахманова, Варе, которую Вера посадила в карету, сделалось тошно, и мы ее посадили назад. Не смейтесь над этим случаем и вспомните, что маловажные причины часто сопровождаются великими последствиями!

2) Близ самого Пушкина встретили мы Иуду и прочли записку, посланную с ним Любочкой: оказалось, что письма (т.е. только ее одно) и разные бумаги были отправлены ею с Оболенским4, которого однако ж мы до тех пор не встречали.

3) У Романова в Пушкине нашли мы Унковских: мать и дочь Авдотью Семеновну5, которые нарочно из Калуги приехали в Москву, чтоб съездить к Троице. Они на другой день к вечерне должны были попасть в Хотьков6 и говорят, что если бы не торопились домой, то на обратном пути заехали бы к нам. Оставались при нас они только один час и продолжали свой путь... От графа Толстого (губернатора) в восторге.

4) Выкормив себя и лошадей (стояли мы 4 часа), пустились и мы в дорогу. Было уже темно. Не успели еще мы доехать до Ростокина, миновав Малые Мытищи, как вдруг сзади нас раздались такие страшные неистовые вопли, что Вера пришла в ужас и откликнулась им такими же воплями. Дело вот в чем. К Варе вскочил какой-то человек и стал стаскивать с нее салоп, она, разумеется, кричать и не даваться, он попробовал ее совсем стащить на землю, предполагая, вероятно, что карета в это время успеет ускакать далеко, а он уловчится ее ограбить, но это ему не удалось; к тому же тут успели остановить лошадей. Тогда он, оторвавши у Вари часть капюшона, соскочил и убежал. Все это было гораздо скорее, чем в описании. Мы же в это время ехали очень шибко и не вдруг успели остановить лошадей. Преследовать за темнотою было невозможно. Это случилось в 150 шагах не более от караула. По дороге от Пушкина до Москвы по случаю разных шалостей поставлены два караула, т. е. горят огни и при них по мужику!.. Если б Варя не сидела сзади, то у нас непременно бы отрезали все, что там находилось. Вера очень испугалась, прибегла к своим каплям, но кажется, особенных последствий испуга не было.

5) Приехали мы часу в 10-м вечера. При встрече Василиса так была озадачена случившимся с Варей происшествием, о котором та успела рассказать в несколько секунд, что не слыхала колокольчика Олиньки, которая, заслышав шум приезда, звонила-звонила и, видя, что никто нейдет, Бог знает с чего так испугалась, что потом и после свидания с Верой долго не могла успокоиться.

6) Олинька была бы хороша, если б не нарыв, который продолжает свое болезненное назревание. И на пальце ног тоже скверная вещь, а на груди подобная штука еще хуже и, кажется, очень ее расстроивает. К тому же она стала теперь очень смущаться нашим положением8, и хотя знать ей это весьма не худо, но не скажу, чтоб знание это содействовало к ее облегчению. Впрочем, об ней вам, вероятно, будут писать подробнее.

7) Теперь перейду прямо к квартирам. Мне кажется, что теперь для перевозки самое лучшее время, которое мы напрасно пропустили. Орловский едва ли позволит вам жить по расчету и сильно сердится на нас за то, что не позволяем осматривать дом. Билет прибит, приходят осматривать и отгоняются прочь без осмотра. Говорят, что это Ваше приказание, милая маменька. Впрочем, я хотел идти сам к Орловскому и узнать от него, можно ли надеяться на продолжение срока. Ни у Ивановой, ни у Рындина флигеля не отдаются: давно заняты. Домов отдается много, но все очень дорого или вовсе без сарая и конюшен, а для нас это необходимо, особенно чем дальше ото всех будет квартира. Есть отдельные помещения в больших домах, но все холостые, неудобные, о двух комнатках, где и кровати больной поставить нельзя, и вместе с кухней. Мы уже осмотрели квартир 12 и можем указать вам на 2:

1) на Пречистенке в Еропкинском переулке к Остоженке совершенно отдельный домик госпожи Баскаковой, гнусной наружности, но дешев, т.е. 800 рублей ассигнациями в год: внутри довольно еще чисто, комнаты крошечные (всего 6), может быть, вам удастся что-нибудь из них сочинить.

2) на Кисловке на дворе дома Русселя, где пансион m-me Коколль, каменный флигель: помещение прекрасное, чистое и просторное, но кухня в связи с комнатами и людской особенной нет. Конюшня небольшая имеется. Цена 300 рублей серебром. Вверху в мезонине и внизу, почти в земле, живут однако жильцы. Может быть, вы успеете как-нибудь сделаться с хозяином или с подземными жильцами, и они уступят вам комнату... Дешевле 300 рублей вы не найдете, а если мы будем откладывать, так дай Бог и за 400 рублей серебром нанять что-нибудь. А квартир и домов много всяких, т.е. и больших и маленьких.

7) Приехавши в Москву, узнал я, что Оболенский точно уехал, но не утром, а в тот же день вечером, так что мы непременно должны были с ним разъехаться на дороге от Пушкина к Москве и за темнотою ночи не разглядели его экипажа. Очень жаль. Я думаю, это его очень смутило...

8) На другой день, т.е. в воскресенье поутру съездил я к дяде, потом к Попову, потом на Дмитровку осматривать какую-то квартиру по требованию Олиньки, потом к Грановскому: он хоть и был дома, но я не пошел к нему, т.е. не велел о себе докладывать, потому что у него была в этот час пирушка по случаю проводов кого-то из ихних. Оттуда к Кошелеву, который обрадовался несказанно и крепко обнимает Константина и Вас, милый отесинька. Он в восторге от Англии, где купил 13 машин13, в Москве остается только до воскресенья, потом едет в деревню, где пробудет, может быть, недели три, после чего на зимовку в Москву. Он пригласил меня обедать у него с Поповым, что я и сделал, успел до обеда осмотреть еще несколько квартир. Он сильно восстает против моего намерения служить, обещая найти для меня деятельность. Все такой же! Он предлагает не только мне, но и всему нашему семейству останавливаться в его доме!.. Впрочем, об нем подробнее при свидании. Вечер провел я дома. Нынче поутру опять ездил по поручениям Аркадия Тимофеевича насчет его дела14, опять был у него, заехал к Попову проститься с ним (он уехал с экстрапочтой

16), заехал к господину Пущину (командиру Володи Самбурского17, который прислал с ним письмо, ничего особенного не заключающее, кроме описания неприятного положения его сестер в доме отца: Пущин сам приезжал, но не застал меня дома, я также не застал его), воротился домой и отправился с Любочкой осматривать квартиры, что продолжалось до самого обеда. Обедали мы с ней у дяди, который в 6 часов и отправился, впрочем, мы отъезда его не дождались, тем более что тут было много кротковщины. Анна Степановна немного расстроена здоровьем, впрочем, здорова нести гиль и чепуху по-прежнему. После обеда (за Любой заехала Вера) отправился я к Смирновой. Особенного ничего. Через месяц думает ехать в Петербург.

9) Я забыл вам сказать, что на другой день приезда поутру отправился я к Гоголю, застав его на пороге, он шел к обедне. Весьма мне обрадовался и объяснил, что дело было гораздо лучше, чем мы предполагали, что наемных лошадей приходилось ему так долго дожидаться, что он предпочел ехать на наших, а что кучер воротился пьяный, так оттого, что он дал ему хорошую на водку: последнее он сказал даже с некоторым удовольствием. Очень хочет вас видеть и желал бы воспользоваться хорошей погодой, но я не могу определить своего отъезда. Вы, милый отесинька, сказали, чтоб я ехал через неделю, Вера уверяет, что маменька на днях будет и что я должен оставаться до приезда маменьки. В тот же день Гоголь был вечером у Веры.

10) Достал адрес писца и отдаю ему завтра переписывать комедию.

11) Завтра постараюсь выполнить остальные поручения. Прощайте, цалую ваши ручки, будьте здоровы. Константина и сестер обнимаю.

Весь ваш Ив. А.

Кажется, все.

131

1851 год. Ноябрь 29. Четверг вечер. Москва1.

Заготовляю письмо заранее, чтоб можно было и подводы выслать раньше. Письма ваши, милый мой отесинька и милая моя маменька, получил я нынче после обеда, у дяди (куда Олинька их прислала и где я обедал). Я тут же передал ваше письмо Аркадию Тимофеевичу, который молча передал его Анне Степ(ановне) и, не говоря ни слова, пошел спать. Я пошел к нему в кабинет и спросил его, что он думает о Годеине и Павлове2, он отвечал, что ничего не знает, и тем разговор и кончился. Анна Степановна сказала мне только, что у Алексея Степановича нет ни гроша. Завтра утром отвезу ваши записки Годеину и Павлову, а также заеду к Занден3. Зенин денег не отдает4. Теперь буду вам писать обо всем по порядку. Об Олиньке. Замазка щели принесла много пользы: сделалось и теплее и дух из кухни вовсе не проходит. К тому же она придумала новый способ: топить обе печки вдруг утром, а вечером отворять отдушины и дверцу. Это она сделала для того, чтоб печка во время топки не вытягивала жара, данного предшествовавшей топкой. Как бы то ни было, у ней теперь не бывает меньше 17 градусов, как прежде, даже всегда больше 17-ти: вовсе не выстывает.

Вчера был солнечный день, и солнце, хотя и зимнее, так нагрело комнату, что термометр поднялся до 18, а к вечеру до 19 градусов, и Олинька чрезвычайно довольна, даже выходила в угольную комнату, которая также порядочно нагрелась от солнца. Ванну взяла она весьма благополучно и вынуждена была растворить дверь Василисиной комнаты в девичью: так было в ней душно. Впрочем, ванна, кажется, не принесла ей пользы и произвела некоторое волнение, которое, впрочем, она приписывает также приближению срока ставить пиявки. Однако ж она встает и ходит по комнате по-прежнему, и я бы ничего не заметил, но она говорит, что показалось ее периодическое кровохарканье. Я вам, как видите, пишу сущую правду. Это явление могло произойти также и от того, что она уже давно не брала ванны. Завтра, однако ж, она предполагает взять другую. В течение этого времени были уже: один раз Кошелева5 (в день Вашего отъезда, милая маменька, часов в 12), один раз Анна Степановна и один раз Анна Севастьяновна. Муж кухарки не приходил, и вообще беспокойств и неприятностей по дому никаких не было. Кухарка, говорит Олинька, ехать теперь к вам не может, потому что начала нынче стирку, а посылается к вам повар, который эти дни готовил мне иногда завтракать и очень хорошо. Дома я не обедаю, а обедал два раза у дяди и один раз у Оболенского6. Сижу я все у себя наверху. Вот вам отчет по дому. Теперь о другом. (Пишу к вам, как видите, новым пером, которое только что очинила мне Олинька). Посылаю вам 1 ящик "Пальмы" и один ящик "Dos amigos" ("Двух друзей" (исп.).). Сейчас ездил их покупать. Не прислал я их раньше потому, что знал, как вы теперь мало курите. Посылаю записку к Соловьеву: прошу у него "Современника" за ноябрь и Эверса7: не знаю, даст ли. Перед отъездом маменьки он не мог еще дать "Современника", потому что сам читал. По этой же причине отказал мне вчера в "Современнике" и Кошелев. Посылаю вам еще два No "Москвитянина", которые взял у него же. Признаюсь, хотя у меня и имеются его книги, но неприятно мне брать у него. Все же это не простота дружеских, товарищеских отношений. Как ни расположен ко мне Кошелев, но видно общее направление, сходство исторических, политических и т.п. убеждений не дают отношениям той теплоты дружества, какая существует между сверстниками-товарищами...

К тому же он ужасно бережет свои книги: всякий раз, отдавая, сам завернет в бумагу, запечатает и просит читать не иначе, как обложив бумагой. По этой причине не решился просить у него и "Племянницы" Евгении Тур, вышедшей в 4-х томах8 (цена 4 рубля серебром). Впрочем, она еще не прочитана ни им, ни Ольгой Федоровной. Говорят, этот роман расходится хорошо и имеет успех в свете. Его называют "un roman de bonne societe" (Роман о светском обществе (фр.).). Его-то следовало бы разобрать и разругать, не то что Вочлежского9. Кошелев желал бы также, чтоб был помещен разбор этого романа в сборнике10, но есть препятствия: 1) Некому писать разбора. Боясь Константиновой запальчивости, он предлагал мне, но и я не сошелся с ним во взгляде на способ и характер критики этого романа. Я толковал ему, что, избегая преувеличений и таких ошеломляющих выражений, которые, будучи результатом долгих исследований, непонятны и только смешны для публики, я вовсе не прочь от ярких и резких выражений, способных пробиться к мозгу светских людей сквозь толстую кожуру глупости. Их иначе и не возьмешь. Я, например, не употребляю, не подготовив, выражений: что русская история есть хор, что русский человек только человек11 и проч. и проч., но вполне признаю пользу и современность печатания таких статей, каковы критические статьи Константина) Сергеевича), где правда так и бьет в нос. Другое дело критика ученых произведений. Но роман современный есть дело живое, не отвлеченное, явление действительности. Поэтому и я, который не могу без лихорадочного волнения видеть светского человека, способен был бы написать только разбор одного характера с Константиновым, вследствие чего и предлагал дать разбор написать Константину. 2) Но главная причина в том, что критический отдел, как я справился, не позволен в сборнике, разве только весьма замаскированный, что трудно. 3) Неловко разбирать ее (по особым отношениям к ней Тургенева и Грановского)13. Впрочем я романа не читал, но достаточно, что свет им доволен и называет его "un roman de bonne societe". Иван Васильевич Киреевский14, к которому я третьего дня ездил с Кошелевым, еще не начинал статьи15; Грановский может дать статью не прежде как через полтора месяца16; Хомяков не приезжал17; Кошелев также еще не начинал статьи.

Я справился в типографиях, и мне сказали, что даже при быстрой корректуре типография не может печатать больше 3-х листов в неделю, а у нас предполагается до 30 листов. Дай Бог, чтоб сборник мог выйти к марту! Я не знаю, как быть со статьей Беляева, Константин. Ведь она толкует опять и только про происхождение варягов19, оправдывая вполне мнение Погодина и подтверждая это выписками из исландских саг. Вопрос этот, занимавший собою ученых целое полстолетия, вовсе не существенный, смертельно всем надоел. Соловьев говорил мне, что он (Беляев) читал эту статью в заседании "Общества"20 как предназначенную во "Временник"21. Если так, так вот и предлог ее не печатать. Соловьев начинает на этой неделе печатание второго тома истории22. Жду твоей статьи, Константин, чтоб вместе с соловьевской отдать ее цензору. Сделай милость, пришли ее поскорей, да пришли мне и "Бродягу": она в конторке. Хочу кое-что выбрать, исправить и также отдать цензору23. Теперь сообщу вам разные здешние новости: 1) Самая главная слышанная идет от Томашевского24 и полученная по телеграфу: во Франции произошел un coup d'etat (Государственный переворот (фр.).), и президент провозгласил себя президентом на 10 лет: все войско за него, а Франция недовольна Собранием25. Подробности еще неизвестны. 2) Вронченко, говорят, умер, а на его место Тенгоборский26. 3) Поезды по железной дороге опаздывают по 50 и по 60 часов, именно отправленные из Петербурга. Отсюда же идут хорошо, потому, говорят, что к Петербургу покато. Как бы то ни было, беспорядок страшный, и дилижансы объявляют, что с зимним путем начинают опять ходить. Никто не решается ездить. Дядя Аркадий Тимофеевич взял себе место в почтовой карете на 6-е декабря, а Анна Степановна едет 7-го или 8-го в собственной повозке. 4) Недавно в Английский клуб приглашена была музыка оркестр Гунгля27, игравший во все время обеда, а после обеда закончивший свою игру "Боже, царя храни"28. Тогда многие бросились в залу, заставили повторить и пропели вместе хором. В числе этих многих был Афанасий Столыпин29 и многие молодые светские люди. Хорошо?30 5) Вчера был бал (с танцами) у Дмитрия Николаевича Свербеева, на котором были Кошелевы (оба)31. Он говорил, что его вынудили дать бал ради нового дома и еще чего-то. Кажется, было много и съезд был порядочный. Как это все нелепо: без жены, сына и дочерей! Я, впрочем, Дмитрия Николаевича самого не видал, 6) (Пятница утром.) Кошелева очень, очень жалеет о твоем отъезде, милая Надичка, и велела тебе сказать, что она на музыку к себе пригласила Студничку...32 Впрочем, ее собственно я мало видел. 7) Тургеневу я написал и думаю, что он не замедлит прислать...33

Милый отесинька, пришлите мне для взноса в Опекунский совет последнюю квитанцию по вишенскому займу как по главному, так и по надбавочному. Это необходимо; или пришлите хоть точную выписку о числах займов, количество, NoNo и проч. Я просил тебя, Надичка, приказать прислать мне белья и ты забыла! А мне оно очень нужно: я с собой почти ничего не взял.

Попросите у священника паспорт Афанасья: ему нельзя жить без паспорта, пришлите его сюда. Вы никто ничего не пишете, зачем прислали Андриашу, он говорит, для того, чтоб остаться здесь и ездить кучером. Это не мешает, потому что извозчики разорительны, даром, что я никогда не плачу дороже одного гривенника в один конец, как ни велико было бы расстояние. Кстати: в посылаемом No "Москвитянина" есть повесть "Адам Адамыч"34, которую я не читал, но которая, кажется, неудобна для чтения сестрам. Пусть Константин просмотрит. Вы приказываете, милая маменька, купить тулупы и сапоги, но не пишете, кому и на какой рост. Андриашка говорит, что Вы приказали купить и для него сапоги и рукавицы, но Вы ничего не пишете; я велел купить, потому что нельзя же ему ездить в городе без сапогов и рукавиц.

Я готов, милый отесинька, ехать в Самару, когда прикажете, но по письму Миклютина видно, что раньше января настоящей продажи не бывает; если же купцы и покупают или продают теперь, то между собой всегда договариваются на те цены, какие будут в январе. Но если мы продадим в январе, то скоро ли успеем поставить весь хлеб в Самару? А заранее складывать его в самарские анбары невыгодно. Если ехать в Самару, то для продажи нужно иметь с собой образцы хлеба. Странно, что нет ответа от других купцов. Как получатся письма, так прочтите их сами...35

Письмо Ваше к Sophie36, милая маменька, я сейчас отправил. Дай Бог им счастья! Они будут счастливы хоть на несколько времени в жизни, потому что она его любит37, хотя и уверяет, что смотрит на него как на брата. Может быть, при ограниченности средств существования она поступает и неблагоразумно. Но есть что-то благородное и прекрасное в этой доверчивости к друг другу и к богу... В наших благоразумных решениях, по великому выражению Шекспира, большею частью три четверти трусости постыдной и только четверть мудрости святой!..38 Впрочем, и дома-то у них так скверно, что оставаться долее нельзя. Ей нужно выйти замуж, чтоб развязать себе руки, связанные девическим положением. Я бы советовал Вам, милая маменька, подарить им Ваше курское имение39, во 1-х, Иртому, что Вам оно не приносит никакого дохода и приносить не может, Управляемое отдельно; так что на переписку об нем выходит больше денег, чем •Оно может дать; во 2-х, потому, что Алексей Иванович40 его не купит, а продать его решительно некому. В нем нет господской усадьбы; в 3-х, потому, То все Ваши дети на это не только согласны, но все этого желают. Пусть только издержки на совершение акта будут Трутовского41! Ну, а если Алексей Иванович не согласится выдать ее за Трутовского?..

Сейчас воротился. Годеин приказал вам сказать, что если б вы обратились к нему дней 7 тому назад, так он мог бы вам дать своих денег 1000 рублей серебром, но теперь они все у него вышли на отделку дома; однако ж он берется непременно достать вам денег месяца на 4 и за 4 процента, без векселя, по одной Сохранной расписке и назначил мне приехать к нему в понедельник рано утром с гербовой бумагой. К тому времени он пригласит своего знакомого, от которого я и возьму деньги. Он вам очень дружески кланяется, горюет очень, что вы не живете в Москве, и намерен непременно приехать к вам зимою. Он нанял дом на углу Поварской на 3 года за 1000 рублей серебром в год, который отделан очень изящно, накупил дорогой и всякой мебели, потому что в доме не было ни стула. Он объявил, что намерен давать плясы и вообще вывозить дочерей в свет. Впрочем, дом еще не вполне отделан. Думаю, что это ему все не дешево стоило. Денег он берется достать 1000 рублей серебром. Ну, слава Богу. От него поехал я к Павлову, которого встретил на дороге, отдал ему записку вашу. Он сказал, что у него дотла сгорела фабрика, но что денег достать надо, а потому просил меня приехать к нему утром в воскресенье. Я возьму денег у обоих, потому что одной тысячи рублей вам недостаточно; в Опекунский совет внесу только 3-ю часть. Павлов говорит, что он по целым годам просрочивает плату в Опекунский совет, но дает небольшую взятку чиновникам, и имения никогда не описывают. К Занденам заехать не успел, но купил вам календарь на 52 год (80 копеек серебром): вещь нужная в доме. Из него увидал я, что мясоед42 в будущем году будет прекоротенький: обстоятельство для торговли невыгодное. Проехал я также к Павловой Каролине Карловне, она спрашивала про всех вас, но, слава Богу, обошлось без объяснений. Она нездорова и вообще не в духе. Про Людовика Наполеона43 рассказывает, что он повторил 10 брюмера, окружил Собрание войсками и посадил в тюрьму Шангарнье, Ламорисьера и других44. Черт знает что такое! Неужели возможны подобные повторения в истории и Франция должна в настоящее время только производить пародии некогда крупных трагических событий!..

Афанасий, милая маменька, купил полушубок, тулуп, сапоги и рукавицы для Андриашки. Сапогов же и рукавиц не купил, во 1-х, потому, что это дешевле купить на Смоленском рынке в воскресенье, во 2-х, потому что Вы не пишете: какие сапоги, теплые или холодные, и кому.

Довольно, прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы; пора отправлять. Посылаю 2 No газет и 2 No "Москвитянина". Соловьева не застали дома, а он сам не прислал книг45. Что же делать. Писать больше некогда. Пришлите непременно сведение о займе: я погожу взносить. Обнимаю крепко Константина и благодарю за письмо. Хотел писать ему особо, но не успел. Согласитесь, что и так много написал. Сестер обнимаю. Какая здесь тоска! Тулупы оба по 15 рублей ассигнациями.

Олинька просит вам сказать, что кобыла ей решительно не нужна, и ждет ваших распоряжений насчет кобылы.

132

Декабря 3-го 1851 года. Москва.

Понедельник вечером.1

Вчера утром получили мы ваши письма по городской почте и в то же время распорядились об исполнении комиссий. Я ожидал, что вы пришлете нынче подводу в ответ на письмо мое, посланное в пятницу, и с квитанцией, но подвода не приехала. Теперь передам вам об успехах моих денежных поисков. 1) Павлов не дал денег. Оказалось, что я его не понял, что он сказал: "надо пособить делу", а не "достать денег надо". Пособие, им предложенное, заключается в том, чтоб съездить в Опекунский совет вместе, дать что-нибудь кому следует и похлопотать, чтоб так, домашним образом отсрочили опись имения на 2 месяца! У него точно сгорела фабрика, он думает строить новую, а чтоб пожар не уронил кредита, он немедленно расплачивается со всеми купцами, которым бы еще мог погодить платить, а для этого он и сам занимает деньги. Он даже думает ехать сам в Петербург просить отсрочки в поставке сукон, а между тем строить фабрику вновь. Убытку от пожара он считает 70 тысяч серебром. Слухи о выигрыше, по его уверению, совершенно несправедливы и этого Волконского даже и в Москве уже нет 4 года. Он хотел писать к Вам записку, милый отесинька, но как мне надо было ехать, а он и без того продержал меня слишком долго, то я не дождался, сказав ему, чтобы он доставил ее потом ко мне. Следовательно, тут плохо, и ждать нечего. Вышеупомянутого пособия я не принял, разумеется. 2) Сегодня утром был я у Годеина и получил от него 800 рублей серебром, а за вычетом 4-х процентов на 4 месяца 789 рублей 67 копеек серебром. В получении этих денег я дал ему расписку на простой бумаге, а он от себя на гербовой тому лицу, у которого занял, для чего и уступил я ему припасенный мною гербовый лист. Он с самым горячим участием хлопотал в этом деле и, точно, искренно любит вас. Однако ж и он достал не 1000 рублей серебром, а только 800 рублей серебром! 3) От него я поехал к Занденам, и эти несносные воркуньи продержали меня часа полтора в нетопленных (в точном смысле слова) комнатах. Я попросил у них для вас 1000 рублей серебром взаймы. Они, разумеется, пришли в ужас от такой суммы, объявив, что могут дать не более 100 рублей серебром на короткое время; я объявил, что этой малости и брать не стоит, они прибавили понемногу на ассигнации и, наконец, я согласился взять у них 200 рублей серебром на 3 месяца; однако ж денег я не взял, потому что они просили написать прежде к Вам, милая маменька, их ответ, т. е. что они больше дать не могут. Я, впрочем, и не хотел брать на этот раз без Вашей к ним записки. Надо признаться, что они довольно отвратительны; впечатление против них можно сравнить с тем ощущением, которое производит червяк, по телу ползущий и т. п. При всем том в них есть добрые стороны. Один вид растрепанных, неопрятных, безобразно приодетых безобразных женщин, сварливых, болтливых, озлобленных, перевернул во мне всю внутренность... Вот отчего я и к Лизавете Александровне2 обыкновенно боюсь ехать, хотя во многих отношениях ее очень уважаю. Впрочем, Мария Федоровна3 меня и рассердила немножко своим вмешательством в домашние дела. Итак, вы можете еще иметь в виду 200 рублей серебром. Аркадий Тимофеевич о деньгах ни гугу, даже не спрашивает, достал ли я денег. Впрочем, лично со мною он любезен и внимателен до крайности. 6-го он едет. Вот вам новости:

1) От Гриши получено письмо из Дрездена4. На днях должно его ждать.

2) Получено письмо от некоего Михаила Соколова, начинающееся так: узнал, что вам теперь сделался нужен управляющий на место Ивана Семенова и проч. он предлагает свои услуги. По тону всего письма можно было бы предположить, что Иван Семенович умер, но об этом было бы донесение из конторы. Впрочем, контора за Волгой (которая еще не стала), а письмо от 24-го ноября из Симбирска. Этот Соколов управлял Головкиным у Ивана Михайловича Наумова, а потом у Гриши, который дал ему великолепный аттестат, копию с которого он и присылает. Не имеете ли вы какого письма из Вишенок?..

3) Миша Бестужев6 отвечал мне, что он с своей стороны находит квартиру, т.е. дом Серединской, тесным и неудобным.

4) Хомяков еще не приезжал, но Марье Алексеевне хуже8; я был у нее, только не видал.

5) Был у Марии Федоровны Соллогуб, но не застал ее дома. Книгу отдал. Она на этой неделе говела, как я потом узнал.

6) Верстовский еще не приезжал1". Я нередко заходил в театр справляться о комедии Константина. Еще нет никакого ответа.

7) Унковский, получив отпуск, проехал в Калугу и пробыл здесь в Москве один день. Он не заехал в Абрамцево потому, что узнал о моем пребывании в Москве, к тому же спешил.

8) Я у Гоголя был два раза: один раз поутру и взял у него Диккенса, который и отдал в переплет; другой раз вечером вместе с Мамоновым и его рисунком. Рисунок однако ж не вполне удался, отдельно взятые лица превосходны, но общая группировка не соответствует мысли Гоголя. Но Мамонов взялся опять нарисовать новый и на днях едет с Гоголем в театр. Рисунок Мамонова Гоголь однако же оставил у себя. Гоголь был очень любезен в эти оба раза (разумеется, по-своему) и говорит, что много теперь работает.

9) Ольга Федоровна14 рассталась с своей новой гувернанткой, m-lle Dubue, прожившей у ней не более недели. Надобно признаться, что у Ольги Федоровны столько затейливого в ее воспитании, что едва ли с кем она уживется. К тому же она капризна, упряма, скупа и не довольно деликатна, а гувернантка с своей стороны была горда и обидчива. Не многие люди выигрывают при большем с ними знакомстве, и Ольга Федоровна не принадлежит к числу этих немногих. Все это сообщаю я вам потому, что оно более или менее может интересовать вас или, по крайней мере, некоторых. Очень хорошо знаю, что в настоящую минуту вам более всего хочется знать о Париже и президенте. В Москве нет другого разговора. В "Московских ведомостях", кроме краткого известия, еще ничего не было; не знаю, что будет в нынешнем No. Самые подробные описания находятся в "Journal de Saint Petersbourg" ("Санкт-Петербургской газете" (фр.).), который постоянно издает по этому случаю дополнения (supplements). Прокламация президента к народу великолепна16. Однако ж со 2-го и 3-го дня началась небольшая драка на улицах. Некоторые представители убиты. Говорят, но за верность известия не. ручаюсь, что Кавиньяк успел убежать из крепости17 и уже идет на Париж с 10 тысячами войска... Годеин весь погружен в это событие и не спит несколько ночей сряду. Везде держат большие заклады кто в том, что президент успеет, кто в том, что его на днях прогонят. Президент в прокламации своей отдает себя на суд народу. Подробности сообщать неудобно и неловко на письме, при 1-й оказии пришлю вам газеты.

Не знаю, не напишет ли Олинька сама вам несколько строк. Она чувствует себя довольно хорошо или по крайней мере все так же; брала ванну, после которой опять показывалось кровохарканье. У ней даже слишком тепло, так что она иногда топит через полторы сутки. Впрочем, и на дворе степлело, так что на улицах езда сделалась очень трудна, снег обратился в песок и местами растаял до камней. Про железную дорогу ничего нового не слыхал; об ней перестали и говорить. У Олиньки в эти дни были Ольга Федоровна и Марья Степановна18. Приходил (без меня) послушник, но ему отказали; беспокойств по дому не было никаких.

Я жду ваших распоряжений насчет себя. Делать мне здесь покуда решительно нечего: я говорю собственно о моих делах. Статья покуда все одна Соловьева19, а Константин не присылает своей, так что и цензору отдавать нечего. Посещения мои ограничиваются Кошелевым и дядей20, но эти дни я много хлопотал по деньгам... Думаю, что получу нынче от вас письмо; если же нет, то поеду завтра в Опекунский совет. Дело в том, что когда не знаешь хорошо года займа (1841, 1840 или 1845), так отыскивать очень трудно; в последний раз перепутал я все числа, и это составило большое затруднение всем чиновникам, из которых один намекал мне на необходимость благодарности...

Больше писать нечего. Прощайте, милые мои отесинька и маменька, дай Бог, чтоб вы были здоровы и бодры, цалую ручки ваши, крепко обнимаю Константина и всех сестер.

Весь ваш Ив. Акс.

Лидия21 прислала сейчас купленные ею материи. Зеленого вигонь, какого ты желала, милая Соничка, нет, а купила она вместо его другого узора вигонь на зеленом фоне красные и синие клетки. Оказалось, что кухарка, милая маменька, превосходно моет голландское белье, и Афанасий советует послать ее в деревню поучить прачек. Прощайте.

Письмо Аксакова И. С. - Переписка с родными за 1851 год., читать текст

См. также Аксаков Иван Сергеевич - письма и переписка :

Переписка с родными за 1852 год.
133 Вторник. 15 января 1852 года. Москва. Со времени отъезда Константи...

Переписка с родными за 1853 год.
148 Суббота, июня 20-го/1853 года Песочня, вечером. В четверг в исходе...