Жорж Санд
«Пиччинино. 8 часть.»

"Пиччинино. 8 часть."

Мила так опешила, что с трудом могла продолжать свой рассказ. Как ей было признать, что она стала жертвой притворщика, что она сама предалась в руки распутника? Тем не менее она рассказала все с полной откровенностью, а закончив свою историю, расплакалась, представив себе опасность, которой подверглась, и те домыслы, предметом которых она станет, если Пиччинино вздумает хвастать ее посещением.

Но Агата, которая не раз содрогнулась, слушая этот рассказ, и собиралась распечь за безрассудное поведение и объяснить, что Пиччинино слишком ловок, чтобы в самом деле нуждаться в ее помощи, теперь была обезоружена ее наивным огорчением. Стараясь ее утешить, она только прижала девушку к своей груди. Но не меньше, чем дерзость молодой девушки, поразила Агату одушевлявшая ее отвага и мужество, ее решимость убить себя при малейшей угрозе насилия, ее безграничная самоотверженность и великодушная доверчивость. И Агата только нежно поблагодарила Милу за все, что та перенесла из-за желания избавить ее от врага. Теперь, когда она уверилась, что аббат Нинфо находится в руках "мстителя", ею овладело другое чувство -

чувство радости, и она даже поцеловала ручки молодой девушки и назвала ее своей доброй феей и ангелом-хранителем.

Утешив Милу и успокоив ее совесть, княжна, заразившись от Милы детской веселостью, предложила девушке сменить платье, чтобы освежиться после поездки, и идти сейчас к маркизу, где они захватят врасплох отца и брата Милы.

- Мы пойдем пешком, - говорила она, - ведь это совсем близко, если идти садами, а сначала мы пообедаем вместе. Таким образом мы воспользуемся сумерками и вечерним бризом, и у нас будет спутник, на которого ты, верно, и не рассчитываешь, но он вовсе не будет тебе неприятен, так как это один из твоих друзей.

- Посмотрим, кто это может быть, - улыбаясь, сказала Мила. Она уже догадалась, но не желала выдавать тайны своей любви, и потому в ее душе сразу ожила вся ее женская осторожность.

Обед и сборы заняли у подруг около часу. Потом пришла камеристка и шепнула княжне:

- Вчерашний молодой человек уже в саду, у западной решетки.

- Ну вот, - сказала княжна, уводя с собой Милу, - нам как раз в ту сторону.

И они побежали через парк; обеим было весело и легко, потому что обе вновь обретали надежды на счастье.

Печальный и погруженный в свои мысли Маньяни прогуливался по саду, поджидая, когда его позовут во дворец. Вдруг из кустов мирт и апельсиновых деревьев появились две дамы в покрывалах, подбежали к нему, не говоря ни слова, подхватили под руки и шаловливо увлекли за собой. Он узнал их, княжну раньше, чем Милу, которая в своей легкой накидке показалась ему одетой иначе, чем обычно. Но он был слишком взволнован, чтобы говорить, и делал вид, будто так же весело включается в их милые проказы. На его устах блуждала улыбка, но в сердце была тревога, и если он старался противиться волнению, причиной которого была Агата, то опиравшаяся на его руку Мила отнюдь не помогала его успокоению.

Лишь у входа в сады Ла-Серра княжна приподняла покрывало и промолвила:

- Мой мальчик, я хотела поговорить с вами у себя, но мне так не терпелось сообщить хорошую новость нашим друзьям, собравшимся у маркиза, что я была вынуждена увести туда и вас. У нас впереди целый вечер, и я могу переговорить с вами там, как и в любом другом месте. Пойдемте же, только потише: нас не ждут, и мне хочется сделать им сюрприз.

Вдоволь наговорившись, маркиз и его гости сидели на дворцовой террасе и любовались морским простором, еще горевшим в последних лучах солнца, а в небе над ними уже зажигались звезды. Микеле с живейшим интересом слушал маркиза Ла-Серра, речь которого, ни на минуту не переставая быть приятней и естественной, была весьма поучительна. Но каково же было его удивление, когда, обернувшись, он увидел, что у стола с прохладительными напитками, от которого он только что отошел к балюстраде, сидят трое гостей, и в них узнал Агату, Милу и Маньяни!

Сначала он все смотрел на Агату и не сразу догадался, что с ней его сестра и друг. Меж тем княжна оделась очень скромно, в простое шелковое серо-жемчужное платьице, и набросила на голову и плечи guardaspalle*

черного кружева. Она показалась ему не такой молодой и свежей, как при свете дня. Но мгновение спустя ее изящные манеры, искренняя улыбка, прямой и открытый взор заставили его признать ее еще моложе и привлекательней, чем при первой встрече.

* Накидку (итал.).

- Вы не ожидали увидеть здесь свою милую дочку? - сказала она, обращаясь к Пьетранджело. - Но разве она не объявила вам, что не станет обедать одна? И, видите, вы оставили ее дома, а она, как Ченерентола, является в разгаре вечера, блистая нарядом и красотой. Что касается мэтра Маньяни, так это сопровождающий ее волшебник. Но так как мы не имеем здесь дела с доном Маньифико, волшебник не будет заколдовывать его взор и мешать ему признать свою любимую дочку. И Золушка может поэтому храбро посматривать вокруг.

С этими словами Агата откинула покрывало Милы, и та появилась перед всеми, "сияющая точно солнце", как говорится в сказке.

Микеле поглядел на сестру. Она светилась искренней радостью. Княжна одела ее в ярко-розовое шелковое платье; нити крупного, прекрасного жемчуга несколько раз обвивали ее шею и руки; венок чудесных живых цветов, подобранных с изысканным вкусом, венчал ее темную головку, не скрывая роскошных кудрей. Маленькие ножки были изящно обуты. Красивые пальчики поворачивали и заставляли вспыхивать искрами дорогой веер Агаты с таким же достоинством и искусством, как если бы она была какая-нибудь marchesina*.

Перед ним была одновременно и муза художников Ренессанса, и молодая патрицианка, и прекрасная дочь юга, блистающая здоровьем, благородством и поэзией...

* Юная маркиза (итал.).

Агата с материнской гордостью оглядывала ее и, нежно улыбнувшись, сказала о ней что-то на ухо Пьетранджело.

Затем Микеле поглядел на Маньяни. А тот со странным чувством смотрел то на скромную княжну, то на прекрасную прядильщицу из предместья. Он, как и Микеле, тоже не мог уяснить себе, в каком странном и завороженном сне вдруг оказался. Он знал наверное лишь то, что видел Милу в том магическом золотом отблеске, в том свете пламени, которое исходило от Агаты.

XLI

РЕВНОСТЬ И ПРИЗНАНИЕ

Княжна отвела в сторону маркиза и Пьетранджело и рассказала им, что аббат уже в руках Пиччинино и что она получила известие об этом от одного непосредственного свидетеля, которого ей запрещено называть.

Затем принесли свежий шербет, и беседа завязалась вновь. Маньяни был грустен и робок, Микеле - возбужден и рассеян, однако княжна и маркиз вскоре успокоили обоих молодых людей, выказав много умной заботливости и великого искусства держаться просто, которыми владеют хорошо воспитанные люди, когда сама основа их характера соответствует силе их житейской мудрости. И Агата поэтому стала расспрашивать Микеле о том, что тот хорошо знал и понимал. А молодой художник, со своей стороны, был восхищен тем, как она понимает искусство, и в память ему врезались многие глубокие определения, которые вырывались у нее как будто нечаянно, еще не получив точной формы, так естественно она их выражала. Разговаривая об искусстве, она словно обсуждала предмет с собеседником, не собираясь поучать, а ее полный живой симпатии проникновенный взор, казалось, искал у Микеле подтверждения ее мнений и мыслей.

Маньяни все легко схватывал и если редко решался вставить слово, то по его сообразительному лицу легко было прочесть, что ничего из того, что говорится вокруг него, не является трудным для его понимания. У этого молодого человека были хорошие способности, которые, быть может, остались бы неразвитыми, не настигни его романическая страсть. Со дня, когда он увлекся Агатой, он почти весь свой досуг посвящал книгам и изучению произведений искусства, какие ему удавалось встретить. Свое свободное от работы время, те недели, что у ремесленников зовутся мертвым сезоном, он использовал, обойдя пешком всю Сицилию, и повидал памятники античности, рассеянные по этой земле, и без того столь прекрасной. И хотя он твердил себе, что хочет остаться скромным, неизвестным человеком и не желает изменять грубой простоте своего сословия, неодолимым инстинктом его влекло к просвещению.

Беседа сделалась общей и в то же время интересной и непринужденной, а благодаря выходкам Пьетранджело и наивным речам Милы - даже полной веселья.

Но ее наивность была так трогательна, что самолюбие Микеле нисколько не страдало в присутствии княжны, и пятнадцатилетний возраст сестренки предстал перед ним в новом свете. Он, конечно, не давал себе полного отчета в той огромной перемене, какую каждый лишний год в этом возрасте производит в душе молодой девушки, когда накануне, считая Милу еще нерассудительным и робким ребенком, он одним словом чуть не погубил все ее надежды на любовь.

В каждой фразе, что произносила сестра, он замечал, как неизмеримо развились ее ум и характер, а контраст между ее умственным развитием и ее неопытностью, искренностью и порывистостью души был одновременно и приятен и трогателен. Княжна с деликатным тактом, свойственным лишь женщинам, помогала славной девушке показать себя в каждом ответе с лучшей стороны, и никогда ни Маньяни, ни сам Пьетранджело не представляли себе раньше, какое удовольствие может доставить беседа с этой юной девочкой.

Поднялась луна, серебряно-белая в чистом небе. Агата предложила погулять по саду. Вышли вместе, но вскоре княжна, дружески взяв Маньяни под руку, отошла с ним в сторону; с полчаса они держались в отдалении от своих друзей, и по временам даже Микеле терял ее из виду.

Мы не расскажем здесь, что говорила и что доверила Агата своему спутнику во время этой прогулки, показавшейся такой долгой и такой странной молодому художнику. Мы этого вообще не расскажем. В свое время читатель догадается об этом сам.

Но Микеле-то не понимал ничего и жестоко терзался. Маркиза он больше не слушал и только все спорил с Милой и дразнил ее. Он исподтишка высмеивал и бранил ее туалет и почти довел ее до слез. Наконец малютка шепнула ему:

- Микеле, ты всегда был ревнив, ревнуешь и сейчас.

- По какой причине? - с горечью возразил он. - Из-за твоего розового платья и жемчуга?

- Вовсе нет, - отвечала она, - а потому, что княжна выражает такую дружбу и доверие твоему другу. Еще бы! Я помню, когда мы были детьми, ты, бывало, всегда дулся, если мать целовала меня чаще, чем тебя!

Когда Агата с Маньяни присоединились к ним, Агата казалась спокойной, а Маньяни растроганным. Впрочем, его благородное лицо выглядело строже обычного, и Микеле заметил, что его друг держался теперь по-иному. В присутствии Агаты Маньяни не испытывал сейчас ни малейшего смущения. Когда она обращалась к нему, при ответе у него уже не дрожали губы, он больше не отводил робкого взгляда, исчезла ужасная тоска, которая прежде читалась в его чертах; он стал спокоен, внимателен и сосредоточен. Гости поговорили еще несколько минут, затем княжна поднялась, собираясь уходить. Маркиз предожил ей свою коляску. Она отказалась.

- Я предпочитаю пойти пешком по тропинке, как пришла сюда, - сказала она, - но хотя нам теперь можно и не опасаться врагов, мне все-таки нужен провожатый. Я пойду с Микеланджело, если он не откажется, - прибавила она с ясной улыбкой, заметив волнение молодого человека.

Микеле не нашел ни слова в ответ, лишь поклонился и предложил ей опереться на его руку. Час тому назад он был бы вне себя от радости. Теперь его гордость страдала оттого, что ему на людях демонстрировалась любезность, оказанная Маньяни наедине и как бы втайне.

Пьетранджело пошел с дочерью, которой Маньяни и не подумал предложить руку. Такие галантные церемонии не были в его привычках. Он делал вид, будто презирает учтивость из нелюбви к подражанию другим, а на самом деле он был мягок и доброжелателен в обращении. Не прошли они и десяти шагов, как он оказался совсем рядом с Милой и, естественно, чтобы помочь ей не заплутаться в темных переулках предместья, взял молодую девушку за круглый локоток и, поддерживая, вел ее до самого дома.

Микеле тронулся в путь, облачившись в броню гордости, in petto*

обвиняя княжну в капризах, в кокетстве и твердо решив не поддаваться ни на какие ласковые слова. Впрочем, в глубине души, он сам недоумевал, откуда берется его досада. Он поневоле признавал ее несравненную доброту и говорил себе, что если она и в самом деле чем-то обязана старому Пьетранджело, то теперь сторицей расплачивается с ним драгоценнейшим пониманием и нежностью, какие только может вместить сердце женщины.

* Про себя (лат.).

Но Микеле не мог откинуть все те загадки, которые последние два дня напрасно мучили его воображение. И когда в этот самый миг княжна, идя рядом, сжимала его руку, то ли как страстно влюбленная женщина, то ли как нервная дама, не привыкшая ходить пешком, перед ним опять возникала новая загадка, которая никак не объяснялась достаточно правдоподобно давней услугой, оказанной синьоре его отцом.

Сначала он решительно и молча шел вперед, давая себе клятву, что не заговорит первым, что не растрогается, что не забудет о Маньяни, рука которого, быть может, испытывала такое же пожатие, что, наконец, он будет начеку. Ведь либо княжна Агата была ветреницей, либо под личиной добродетели и за томной усталостью скрывается самое отчаянное кокетство.

Но все прекрасные намерения Микеле вскоре разлетелись прахом. Тенистая дорога, по которой они шли, вилась среди тщательно обработанной и засаженной местности, среди маленьких садов, принадлежавших зажиточным ремесленникам и горожанам. Красивая тропинка шла вдоль участков, отделенных друг от друга лишь кустарником, шиповником или узкой грядкой душистых трав.

Там и сям на путь Микеле ложилась густая тень перекинутых через дорожку виноградных лоз, косые лучи неверного лунного света едва проникали туда.

Цветущие поля дышали тысячами ароматов, и из-за далеких холмов доносился влюбленный шепот моря. В кустах жасмина пели соловьи. Людские голоса тоже пели вдалеке и весело выкликали эхо, но на тропинке никто не повстречался Агате и Микеле. Садики были безлюдны. Микеле испытывал какое-то душевное угнетение, он шел все медленней, рука его по временам дрожала. Ночной ветерок играл у его лица легким покрывалом Агаты, и ему чудились какие-то невнятные слова. Он не осмеливался повернуть голову, проверить, близкое ли это дыхание женщины, или ласковое веяние ночи.

- Дорогой Микеле, - сказала княжна так спокойно и доверчиво, что юноша сразу упал с небес на землю, - простите, но мне надо перевести дыхание. Я не привыкла ходить пешком и чувствую себя очень утомленной. Вот та скамейка под нависшими желтофиолями словно манит меня присесть на пять минут. Не думаю, чтобы владельцы садика, увидев меня, сочли это за преступление.

Микеле подвел ее к указанной ему скамье и, окончательно придя в себя, почтительно отошел на несколько шагов и стал разглядывать маленький источник, нежный лепет которого не мог помешать его раздумью.

"Да, да, то был лишь сон, а быть может, тот поцелуй был поцелуем моей сестренки. Она насмешлива и шаловлива, но начни я ее расспрашивать всерьез и без обиняков, быть может, она разъяснила бы, откуда взялся тот таинственный медальон. Наверное, этому есть простое объяснение, я только не могу догадаться. Ведь так случается всегда. Единственное, чего не можешь разгадать, как раз самое простое. Ах, если бы Мила знала, с каким огнем играет и от какого расстройства она могла бы уберечь мой рассудок, скажи она мне правду! Завтра я буду настойчивее, и она признается во всем!"

Так раздумывал Микеле, а меж тем прозрачная струйка все бормотала в маленьком бассейне, где дрожало отражение луны. Вода понемножку стекала туда из небольшого обыкновенного и наивного терракотового фонтанчика. Это была фигурка купидона из свиты морского бога, схватившего ручками большого карпа, изо рта которого падала струя воды с локоть длиною. Скромный скульптор, выполнивший эту группу, пытался показать, как бьется рыба, но ему удалось только придать выпученным глазам карпа выражение забавной свирепости. Микеле глядел на фигурку, не видя ее, и не для него благоухала волшебная ночь. Страстно любя природу, он был сейчас погружен лишь в свои мысли и не мог воздать ей обычной дани восхищения.

И все-таки журчанье воды действовало на его воображение, хоть он и не сознавал этого. Оно напоминало ему схожую мелодию - тот робкий и грустный лепет, каким наполняла грот в саду виллы Пальмароза вода, изливавшаяся в большую раковину из кувшина мраморной наяды. Прелестный сон снова вспомнился Микеле, и ему захотелось уснуть, чтобы вновь пережить свое видение.

"Да что же это? - вдруг сказал он себе. - Не смешон ли я со своим смирением? Не затем ли она остановилась здесь, чтобы нарочно длить это мучительное свидание наедине? И то, что я принял за спокойное объяснение ее действий - эта внезапная усталость, это желание посидеть в первом попавшемся саду, - не делается ли это для того, чтобы заставить меня преодолеть мою робость?"

Он быстро подошел к ней и сразу осмелел в тени листвы. Скамейка была так коротка, что он не мог сесть рядом, надо было просить княжну подвинуться. Он сел на траву, не совсем у ее ног, но достаточно близко, чтобы вскоре оказаться еще ближе.

- Ну что, Микеле, - с невыразимой нежностью в голосе спросила она, -

вы, значит, тоже устали?

- Я изнемогаю! - ответил он так горячо, что княжна вздрогнула.

- Что такое? Уж не больны ли вы, мой мальчик? - сказала она, протягивая к нему руку и в темноте находя мягкие кудри юноши.

Одним рывком он очутился у ее колен. Он склонил голову, словно околдованный прикосновением этой не отталкивающей его руки, он прижал губы к подолу легкого шелкового платья, который никому не выдал бы его восторженного порыва, он не верил себе, он был вне себя, не смея сказать о своей страсти, не имея сил побороть ее.

- Микеле, - воскликнула княжна, касаясь рукою пылающего лба молодого безумца, - у вас жар, мой мальчик! У вас горит голова! Да, да, - прибавила она с нежной заботливостью, проводя рукой по его щекам, - вы слишком утомились за последние дни, провели без сна подряд две ночи, а утром хоть и прилегли на час-другой, но, наверное, не спали! А я еще весь вечер заставляла вас говорить. Вам пора возвращаться. Идем, вы доведете меня до калитки сада и как можно скорее пойдете домой. Я собиралась сегодня кое-что сказать вам, но боюсь, как бы вы не заболели. Когда вы хорошенько отдохнете, завтра, быть может, я буду говорить с вами.

Она хотела подняться, но он стоял коленями на кромке ее платья. Он тянул к своему лицу, прижимал к губам прекрасную руку, позволявшую целовать ее.

- Нет, нет! - нетерпеливо вскричал Микеле. - Позвольте мне умереть здесь. Я знаю, завтра вы навсегда прогоните меня от себя. Я знаю, мне больше не видеть вас, после того как вы все прочли в моей душе. Но слишком поздно - я схожу с ума! Ах, не притворяйтесь, что вы думаете, будто я болен, оттого что работал днем и провел на страже ночь! Не бойтесь обнаружить правду. Ведь это ваша вина, сударыня, - вы этого хотели! Как мне было противиться такому счастью? Оттолкните меня, Агата, прокляните, но завтра - нет, сейчас! - подарите мне поцелуй, что приснился мне в гроте наяды!

- Ах, Микеле, - воскликнула княжна с невыразимым выражением в голосе, - ты, значит, почувствовал мой поцелуй? Ты, значит, видел меня?

Значит, ты знаешь все? Тебе сказали или ты догадался сам? Такова воля господня. И ты опасаешься, как бы я тебя не прогнала? О боже мой - возможно ли это? И неужели то, что происходит в твоем сердце, не раскрывает тебе любви, которой полно мое?

С этими словами прекрасная Агата охватила обеими руками Микеле за шею и, прижав его голову к своей груди, осыпала ее жгучими поцелуями.

Микеле было восемнадцать лет, у него была пламенная душа, беспокойная и жадная натура, безумная гордость и дерзкий нрав. И все же душа его была чиста, как и подобало его возрасту, и он целомудренно и благоговейно склонился перед своим счастьем. Вся его ревность, все оскорбительные подозрения растаяли. Он уже не спрашивал себя, как женщина столь строгих нравов и, судя по молве, никогда не имевшая любовника, могла вдруг, с первого взгляда, увлечься таким мальчиком, как он, и, все забыв, признаваться ему в любви. Он испытывал лишь счастье быть любимым, восторженную безграничную благодарность, пылкое, слепое обожание. Он упал из объятий Агаты к ее ногам и покрыл их жаркими, почти благоговейными поцелуями.

- Нет, нет, не к моим ногам, а к моему сердцу! - воскликнула княжна.

И, сжав молодого человека в своих горячих объятиях, она залилась слезами.

Ее слезы были так искренни, так неподдельны, что Микеле невольно охватили те же чувства. Он задыхался, рыдания разрывали ему грудь, небесная любовь вытеснила всякое представление о земной страсти. Он вдруг ощутил, что эта женщина не внушает ему никакого нечестивого желания, что в ее объятиях он испытывает счастье, а не возбуждение, и что смешивать свои слезы с ее слезами и чувствовать себя любимым ею было наслаждением больше всех тех, какие наполняли его юные мечты, и, наконец, что, прижимая ее к своему сердцу, он почитал и почти страшился ее и знал, что никогда между им и ею не мелькнет мысли, которой не могли бы с улыбкой прочесть ангелы.

Разумеется, его ощущения были довольно смутны, но так глубоки и настолько захватили его, что Агате не могло и в голову прийти, какой дурной и суетный порыв бросил его к ее ногам несколько минут тому назад.

Потом Агата подняла к небу свои прекрасные, увлажненные слезами глаза и, бледная в свете луны и как бы охваченная священным экстазом, воскликнула в восторге:

- Благодарю тебя, о боже! Вот первый миг блаженства, который ты даруешь мне. Но я не жалуюсь, что ждала его так долго, - оно так велико, так чисто, так полно, что искупает все печали моей жизни.

Она была так прекрасна, говорила с таким искренним волнением, что Микеле казалось, - он видит перед собой какую-нибудь святую былых времен.

- Боже мой, боже мой, - сказал он срывающимся голосом. - И я благословляю тебя! Чем заслужил я такое счастье? Быть любимым ею? О, это сон, я боюсь пробудиться!

- Нет, Микеле, это не сон. - возразила княжна, переводя на него свой вдохновенный взор, - нет, это подлинная действительность моей жизни, и это будет действительность также и всей твоей. Скажи мне, кого еще, кроме тебя, могла бы я любить на земле? До сих пор я только томилась и страдала, но сейчас, когда ты со мною, мне кажется, я рождена для самого великого счастья, какое может быть дано человеку. Мой мальчик, мой любимый, мое лучшее утешение, моя единственная любовь! О, я не могу говорить более, я не могу ничего больше сказать тебе, радость душит и переполняет меня!..

- Нет, нет, не будем говорить, - вскричал Микеле, - никакие слова не могут выразить того, что я испытываю! И, благодарение небу, я еще сам не постиг всей огромности моего счастья, ибо если бы я его постиг - я бы тут же умер!

XLII

ПОМЕХА

Раздавшиеся невдалеке шаги вывели обоих из их безумного упоения.

Встревоженная приближением каких-то прохожих, княжна поднялась, схватила Микеле под руку, и они вместе пошли дальше по пути к ее вилле. Теперь она шла быстрее, чем раньше, и тщательно укуталась в покрывало, но с какой-то целомудренной страстью опиралась на него. А он, вне себя от счастья, в трепете и в то же время проникнутый глубоким уважением к ней, осмеливался лишь иногда поднести к губам ее руку, которую не выпускал из своей.

И только завидев впереди решетку сада, он вновь обрел дар слова.

- Как? Уже покинуть вас? - сказал он с беспокойством. - Расстаться так скоро? Это невозможно! Я умру от волнения и отчаяния.

- Нам нужно расстаться здесь! - отвечала княжна. - Еще не пришло время, но дай срок, и мы совсем не будем расставаться. Этот счастливый день скоро наступит для нас. Будь спокоен, предоставь мне действовать. Положись на меня, на мою бесконечную нежность, а мне оставь заботу о том, чтобы нам соединиться навсегда.

- Возможно ли это? Из ваших ли уст исходит то, что я слышу? Этот день настанет? Мы соединимся? Мы не будем расставаться совсем? О, не играйте с моим простодушием! Я не смею верить в такое счастье, и все же как мне сомневаться, когда это говорите вы!

- Усомнись в вечности звезд, сияющих над нами, усомнись в своем собственном существовании, но не в том, найду ли я силы победить препятствия, что кажутся тебе столь огромными, а мне столь малыми. Ах, поверь, в тот день, когда мне придется бояться одного лишь мнения света, я почувствую себя очень, очень сильной!

- Опасаться мнения света? - переспросил Микеле. - Ах да, я и забыл о нем, забыл обо всем, кроме нас двоих. Свет отвергнет вас, свет вознегодует против вас - и это из-за меня! Господи, прости мне порыв охватившей меня гордости! Как мне ненавистна теперь моя спесь. О, пусть же никто ничего не узнает, и пусть мое счастье будет окутано тайной! Пусть будет так, я не потерплю, чтобы вы погубили себя из любви ко мне.

- Успокойся, мой благородный мальчик, - воскликнула княжна, - мы победим вместе, но как я благодарна тебе за этот сердечный порыв. О да, я знаю, ты великодушен во всем. Я не только счастлива, я горжусь тобой!

И она взяла голову юноши в свои руки, чтобы еще раз поцеловать его.

Но тут ему снова послышались шаги невдалеке, и боязнь скомпрометировать смелую женщину пересилила в нем чувство счастья.

- Нас могут застать тут, за нами, быть может, следят, - сказал он, - я уверен, здесь ходит кто-то. Бегите! Я укроюсь в тех зарослях, пока любопытные или прохожие не пройдут. До завтра, не правда ли?

- О, разумеется, до завтра! - отвечала она. - Приходи сюда словно для работы и поднимись ко мне наверх.

Она еще раз сжала его в объятиях, вошла в парк и исчезла за деревьями.

Звуки шагов, которые послышались ему, стихли, словно подходившие люди повернули в другую сторону.

Микеле долго стоял неподвижно. Он словно потерял рассудок. Какие дивные иллюзии, сколько усилий не поддаваться им! И вот он снова и еще безвозвратней подпал под власть мечты, или по крайней мере должен опасаться, что это уже случилось. Он не осмеливался верить, что бодрствует, боялся ступить шаг, сделать движение, чтобы еще раз не прогнать очарование, как то было в гроте наяды. Он не решался проверить, наяву ли все это. Самая правдоподобность случившегося страшила его. Почему, за что полюбила его Агата? Он не находил ответа и старался отогнать самый вопрос как некое кощунство.

"Она меня любит, она сама сказала мне это! - говорил он себе. -

Сомневаться было бы преступлением. Если я не буду доверять ее слову, я не буду достоин ее любви".

Он утопал в океане восторгов. Он мысленно обращался к небу, судившему ему родиться для такого счастья. Он чувствовал, что способен на величайшие деяния, раз ему суждено было оказаться достойным такого блаженства. Никогда не веровал он так горячо в божественную милость, никогда не ощущал такой гордости, такого смирения, такого благоговения и такой смелости.

"Ах, пусть простит меня небо, - говорил он сам себе. - До этого дня я считал себя чем-то. Я лелеял свою гордость, предавался эгоизму, а ведь я не был еще любим. Лишь сегодня я стал существовать. Мне дана жизнь, дана душа - я человек! Но я не должен забывать, что сам по себе я ничто, что обуревающий меня восторг, могучая сила, которая меня переполняет, чистота, цену которой я понял теперь, - все родилось по слову этой женщины и все это живет во мне лишь благодаря ей. О, день безграничного блаженства! О, высший покой! Честолюбие, утоляемое без эгоизма и без угрызений совести!

Опьяняющая победа, которая оставляет сердце скромным и щедрым! Все это и есть любовь, и не только это. Как ты благ, господь, что не позволил узнать мне все это прежде! И как неожиданность этого открытия усиливает упоение души, выходящей из собственного небытия!.."

Он уже готов был медленно удалиться, но вдруг увидел, как что-то темное скользнуло вдоль стены и скрылось под ветвями. Микеле постарался опять спрятаться в тени, желая получше рассмотреть, кто это, и сразу узнал Пиччинино. Тот уже снял плащ и перебросил его через стену, чтобы легче было перелезть через нее.

У Микеле вся кровь прихлынула к сердцу. Неужели Кармело ждали здесь?

Неужто княжна позволяет ему приходить для переговоров с нею в любой час и любым путем? Правда, ему приходилось обсуждать с ней разные важные и тайные дела, и так как для него естественней всего "летать птицей", по его собственному выражению, то и перелезть ночью через стенку для него дело вполне естественное. Ведь не зря он предупреждал Агату, что может прийти и позвонить у калитки цветника в момент, когда она менее всего будет ожидать.

Но не было ли ошибкой с ее стороны разрешать ему это? Кто может предвидеть намерения такого человека, как Пиччинино? Агата сейчас у себя и одна, неужели она будет настолько неосторожна, что откроет ему и станет слушать его? К чему только может привести такая безумная доверчивость? Микеле никак не разделял ее. Понимает ли Агата, что он влюблен в нее или притворяется влюбленным? О чем они говорили в цветнике, когда Микеле и маркиз присутствовали при их свидании, не слыша их речей?

Микеле спустился с небес на землю. Им овладел яростный приступ ревности, и самообмана ради он пытался себя уверить, будто опасается только, как бы Пиччинино не оскорбил его возлюбленную. Разве не его прямой долг бдительно охранять ее и защищать от всего на свете?

Он бесшумно отворил калитку, ключ от которой был у него, так же как и ключ от цветника, и проскользнул в парк, намереваясь следить за врагом.

Однако хоть он и видел, как Пиччинино ловко перелезал через стену, теперь его нигде не было видно.

Он направился к обломкам скал и, убедившись, что впереди нет никого, решил подняться по лестнице, высеченной в лаве. Каждый миг он оборачивался, чтобы посмотреть, не следует ли за ним Пиччинино. Сердце его сильно билось, потому что встреча на лестнице была бы роковой. Увидев его здесь, разбойник поймет, что его обманывают, что Микеле - любовник княжны. Какова будет его ярость! Для себя самого Микеле вовсе не боялся кровавой схватки, но как помешать Кармело мстить Агате, если тот выйдет живым из поединка?

Тем не менее Микеле поднялся на самый верх и, убедившись, что никто за ним не следует, вошел в цветник, закрыл за собой дверцу и подошел к окну будуара Агаты. Комната была освещена, но пуста. Через минуту вошла камеристка, потушила люстру и вышла. Все погрузилось в тишину и темноту.

Никогда Микеле с таким ужасным волнением не готовился к схватке. Чем долее длилось это молчание и эта неопределенность, тем сильнее, чуть не разрываясь, билось сердце. Что происходит в апартаментах Агаты? Ее спальня помещалась за будуаром, туда можно было пройти из цветника через короткую галерею, где еще горела лампа. Микеле понял это, поглядев в замочную скважину в маленькой резной двери, покрытой изображениями гербов. Может быть, эта дверь не заперта изнутри? Микеле толкнул ее, она подалась, и он беспрепятственно вошел в casino.

Куда он шел и для чего? Он и сам не знал этого. Он говорил себе, что идет на помощь Агате, которой угрожает Пиччинино. Он не смел себе признаться, что его гонит демон ревности.

Ему показалось, что в комнате Агаты разговаривают. То были два женских голоса. Может быть, это камеристка отвечала госпоже. Но это мог быть также и мягкий, почти женский, голос Кармело.

Микеле остановился, дрожа и не зная, на что решиться. Вернуться через цветник? Но камеристка, вероятно, уже закрыла дверь на галерею. Как же ему уйти? Разбить стекло в окне будуара? Такой способ годился для Пиччинино и, естественно, был неприемлем для Микеле.

Ему показалось, будто с тех пор, как он увидел, что разбойник перелезает через стену, миновали века, однако прошло всего четверть часа.

Ведь можно в минуту пережить годы, и он говорил себе, что раз Пиччинино так долго не появляется из сада, он, очевидно, уже опередил его.

Вдруг дверь в комнату Агаты открылась, и Микеле едва успел скрыться за цоколем статуи, державшей светильник.

- Запри получше дверь в цветник, - сказала Агата выходящей камеристке, - а эту оставь открытой - у меня ужасно жарко.

Девушка выполнила приказание хозяйки и удалилась. Микеле успокоился.

Агата была там одна с камеристкой. Но он-то оказался запертым. И как ему выйти? И как объяснить княжне свое присутствие, если обнаружится, что он спрятался у нее за дверью?

"Скажу правду, - думал он, не желая признаться самому себе, что то была лишь половина правды. - Скажу, что видел, как Пиччинино перелезал через садовую ограду, и пришел сюда ради защиты той, кого я обожаю, от человека, которому не доверяю".

Но не зная, насколько служанка посвящена в дела своей госпожи, и не увидит ли она в этом доказательство их близости, он решил дождаться ее ухода.

Вскоре Агата и в самом деле отпустила ее. Послышался скрип дверей и звук шагов; девушка, видимо, уходя, закрывала выходные двери. Не желая откладывать долее свое появление, Микеле решительно вступил в комнату Агаты, но оказался там один. Перед отходом ко сну княжна вошла в свою молельню, и Микеле увидел, что она преклонила колени на бархатную подушку.

Она была в длинном белом широком платье; черные волосы падали до самых ног;

они были заплетены в две тяжелые косы, которые не дали бы ей спать, оставь она их на ночь лежать короной вокруг головы. Слабый огонек ночника под голубым стеклянным колпаком проливал на Агату свой бледный и печальный свет, и в нем она казалась каким-то призраком. Охваченный робостью и благоговением, Микеле остановился.

Но пока он колебался, прервать ли ее молитву, и раздумывал, как привлечь ее внимание, не испугав ее, он услышал, что маленькая дверь, ведущая на галерею, отворилась и к комнате Агаты приближаются чьи-то шаги, столь легкие, что лишь ухо ревнивца могло уловить их. Микеле едва успел скрыться за кроватью черного дерева, украшенной резьбой и узором из слоновой кости. Эта кровать не была приставлена к стене, как у нас, но стояла отдельно, как это принято в жарких странах, изножьем к середине комнаты; между стеной и высокой спинкой изголовья этой старинной кровати было, таким образом, достаточно места, чтобы Микеле мог там спрятаться. Он не осмеливался пригнуться пониже, опасаясь, как бы не шевельнулись белые атласные, густо шитые шелком, занавеси. Впрочем, и времени, чтобы принимать меры предосторожности, у него не было. Но случай ему помог, и хотя Пиччинино окинул комнату быстрым, проницательным взглядом, он не заметил никакого беспорядка, и ни малейшее движение не выдало ему присутствия человека, пришедшего сюда раньше него.

Пиччинино собрался все же предусмотрительно заняться осмотром, но тут княжна, заслышав его легкие шаги, приподнялась с колен и спросила:

- Это ты, Нунциата?

Не получив ответа, она отодвинула портьеру, наполовину загораживающую для нее внутренность спальни, и увидела стоявшего перед ней Пиччинино. Она выпрямилась во весь рост и неподвижно остановилась, удивленная и испуганная. Но отлично понимая, что перед подобным человеком нельзя выказывать робости, она хранила молчание, чтобы изменившийся голос не выдал ее чувств, и пошла ему навстречу, как бы ожидая объяснений причины этого дерзкого визита.

Пиччинино опустился на колено и сказал, подавая ей сложенный пергамент:

- Сударыня, я знал, что вы, вероятно, очень тревожитесь из-за этого важного документа и не хотел откладывать до завтра передачу его. Я приходил сюда вечером, но вас не было, и мне пришлось ждать вашего возвращения.

Простите, если мой приход несколько нарушает привычные для вас светские приличия. Но ведь вашей светлости известно, что мне приходится действовать, и особенно с вами, соблюдая во всем строжайшую тайну.

- Синьор капитан, - в ответ сказала Агата, сперва развернув и проглядев пергамент, - я знала, что завещание дяди сегодня утром было похищено у доктора Рекуперати. Днем бедный доктор вне себя явился ко мне рассказать о новой беде. Он никак не мог понять, каким образом бумажник выкрали у него из кармана, и обвинял аббата Нинфо. Меня это ничуть не встревожило, потому что я рассчитывала, что уже днем аббату придется вернуть вам украденное. Поэтому я уговорила доктора не поднимать шума, поручившись, что завещание скоро найдется. Можете быть уверены, я не намекала ему, как и каким образом это случится. Однако, капитан, мне не пристало держать у себя этот документ, словно я сама выкрала его, наперекор намерениям дяди и бдительности доктора. Когда придет время представить завещание, вы сами каким-нибудь окольным, но верным путем вернете его тому, кому он был отдан на хранение. Вы достаточно изобретательны и найдете способ сделать это, никак не выдавая себя.

- Так я и это должен взять на себя? Да что вы, сударыня! - сказал Пиччинино, который тем временем поднялся и нетерпеливо ожидал, что ему предложат сесть.

Но Агата говорила с ним стоя, словно рассчитывая на скорый уход своего собеседника. Он же хотел любой ценой продолжить беседу и ухватился за возможные трудности дела.

- Это невозможно, - заявил он, - кардинал обычно взглядом требует, чтобы ему показали завещание - и это повторяется каждый день. Правда, -

прибавил он, желая выгадать время и словно в страшной усталости опираясь на спинку стула, - правда, теперь кардинал лишился своего толмача - аббата Нинфо, а доктор легко может притвориться, что не понимает красноречивого взгляда его преосвященства... Тем более, - продолжал Пиччинино, пригибая стул к себе и опираясь на его спинку локтем, - что всегдашняя тупость доктора сделает это весьма правдоподобным... Но, - продолжал он, почтительно подвигая стул княжне, чтобы она подала ему пример и села сама, - кардинала может понять кто-нибудь другой из доверенных лиц, и тот поставит доброго доктора в тупик, если заявит: "Вы сами видите, что его преосвященство хочет посмотреть завещание!"

Тут Пиччинино сделал рукой изящный жест, чтобы показать княжне, как он страдает, видя ее стоящей перед ним.

Но Агата не желала понимать его, а главное, не желала оставлять у себя завещание, чтобы в такой момент не быть вынужденной благодарить Пиччинино, причем любые выражения признательности могли оскорбить его своей чрезмерной сдержанностью либо поощрить излишней горячностью. Облекая его безграничным доверием по части своих имущественных интересов, она предпочитала держаться надменно.

- Нет, капитан, - ответила она с полным самообладанием и по-прежнему стоя, - кардинал не пожелает больше видеть свое завещание, так как за последние сутки его здоровье сильно ухудшилось. Этот негодяй Нинфо, видимо, умел держать его в постоянном возбуждении, помогавшем продлевать его жизнь, потому что с того момента, как он исчез, дядя погрузился в умственный покой, несомненно, близкий к покою могилы. Глаза погасли, ничто окружающее не заботит его, он не замечает отсутствия своего приближенного, и доктор вынужден применять искусственные средства, чтобы побороть сонливость, от которой - как опасается доктор - кардиналу уже не очнуться.

- Доктор Рекуперати всегда был простоват, - возразил Пиччинино, присаживаясь на край столика и как бы нечаянно спуская плащ к своим ногам. - Не находите ли вы, ваша светлость, - прибавил он, скрещивая руки на груди, - что так называемые законы человечности в подобном случае бессмысленны и ложны, как почти все правила людских благоприличий и ханжеской условности? Какой прок умирающему от того, что его пытаются вызвать к жизни при полной уверенности в неудаче и что тем самым только продлеваются его мучения на этом свете? Будь я на месте доктора Рекуперати, я бы признал, что его преосвященство пожил довольно, и, по мнению порядочных людей и вашей светлости тоже, этот человек даже слишком долго жил. Давно пора дать ему отдохнуть после утомительного жизненного пути, раз он этого, кажется, сам хочет, и пусть он поудобней устраивается на подушке для своего последнего сна. Прошу прощения у вашей светлости, что оперся на этот столик. Ноги подо мной подгибаются, столько мне пришлось бегать по делам вашей светлости, и если я не передохну минутку, мне не под силу будет добраться сегодня до Николози.

Агата сделала разбойнику знак присесть на стул, стоявший между ними.

Сама она осталась стоять, желая дать ему почувствовать, что не потерпит, чтобы он долго злоупотреблял ее любезностью.

XLIII

ОПАСНЫЙ МИГ

- Мне кажется, - сказала княжна, кладя пергамент на столик рядом с разбойником, - мы уклонились в сторону. Вот, синьор Пиччинино, каковы факты. Моему дяде жить осталось считанные часы, и он больше не вспомнит о своем завещании. Так что близок срок, когда этот документ будет предан гласности. Но я предпочла бы, чтобы к этому времени он находился в руках доктора, а не в моих.

- Весьма благородная щепетильность, - сказал Пиччинино, маскируя досаду твердостью тона, - но я тоже щепетилен, и так как все странное и таинственное, что происходит в наших краях, всегда приписывают отчаянному разбойнику Пиччинино, я, со своей стороны, предпочел бы совсем не впутываться в это дело с возвратом завещания. Поэтому вы, ваша светлость, можете поступать с ним как вам заблагорассудится. Я завещание не выкрадывал. Я его нашел в кармане у вора, принес вам и, полагаю, сделал достаточно, чтобы меня не упрекали в недостатке рвения. Нечего сомневаться, что исчезновение аббата Нинфо будет сразу замечено и имя Пиччинино возникнет и в фантазии простонародья и в мозгах угрюмой полиции. Пойдут новые розыски в придачу к тем, целью которых является моя подлинная личность и от которых я до сих пор ускользал лишь чудом. Я взялся за это опасное дело; я держу это чудище у себя взаперти. Вы, ваша светлость, успокоились теперь за судьбу своих друзей и можете действовать по своему усмотрению. Вы можете распоряжаться своим титулом и состоянием - вам нужна также и моя жизнь? Я готов сто раз отдать ее за вас, но скажите это открыто и не толкайте меня к гибели разными увертками, не оставляя мне утешения знать, что я умираю ради вас.

Пиччинино нарочно подчеркнул свои последние слова, чтобы Агата не могла опять ускользнуть от щекотливого объяснения.

- Синьор, - сказала она с принужденной улыбкой, - вы плохо думаете обо мне, если считаете, что я боюсь обременять себя благодарностью к вам. Мое нежелание взять этот документ, который несет мне обладание большими богатствами, должно только доказать мое доверие к вам, и я твердо намерена предоставить вам право распоряжаться всем, что мне принадлежит.

- Я не понимаю, сударыня, - отвечал Пиччинино, резко поворачиваясь на стуле. - Вы, значит, думали, что я взялся помогать вам ради своей выгоды?

Только ради этого?

- Синьор, - возразила Агата, не давая себя растрогать подлинным или притворным негодованием Пиччинино, - вы сами и справедливо называете себя свободным мстителем, то есть вы ведете суд и расправу, как велят вам сердце и совесть, не заботясь об официальных законах, которые довольно часто противоречат законам естественной и божеской справедливости. Вы помогаете слабым, вы спасаете обреченных, защищаете тех, чьи чувства и образ мыслей вам кажутся достойными уважения, от тех, кого вы считаете врагами вашей родины и человечества. Вы караете негодяев и препятствуете им выполнять свои коварные замыслы. В этом ваше призвание, которого не понять законопослушному обществу, но я-то вижу всю его глубокую важность и героизм. Неужели мне надо доказывать уважение, которое я питаю к вам, неужели вы находите, что я не выражаю его вам достаточно? Но так как официальный мир не признает вашей независимой деятельности и так как ради нее вы вынуждены сами добывать значительные суммы, было бы нелепым, было бы нескромным прибегать к вашему покровительству, не рассчитывая предложить вам средства для того, чтобы вы могли продолжать и еще расширять эту деятельность. Я об этом подумала, я должна была подумать об этом и решила обходиться с вами не так, как обходятся с обыкновенным ходатаем по делам. Я предоставляю вам самому назначить плату за ваши великодушные и честные услуги. Определить самой их цену - значило бы, по-моему, оскорбить вас. В моих глазах они неоценимы. Вот почему, предлагая вам по вашему усмотрению черпать из этого огромного состояния для того, чтобы считать себя полностью расквитавшейся с вами, мне приходится еще положиться на вашу скромность и бескорыстие.

- Все эти очень лестные слова и ласковые речи вашей светлости были бы мне очень приятны, думай я так, как вы полагаете. Но если вы, ваша светлость, соизволите присесть на минутку и выслушать меня, я постараюсь высказать свои взгляды на этот счет, не опасаясь злоупотребить вашим терпением.

"Ну, - подумала Агата, садясь подальше от Пиччинино, - упорство этого человека непреодолимо, как судьба!"

Увидев, что она наконец села, Пиччинино лукаво улыбнулся и сказал:

- Я буду говорить недолго. Да, занимаясь чужими делами, я обделываю свои. Но каждый толкует свою выгоду смотря по обстоятельствам. Иные люди лишь на то и годны, чтобы тянуть с них деньги. Это случай простой, вульгарный, как, кажется, говорится. Но от некоторых других, кто прелестью и достоинствами богаче, чем дукатами, умный человек ждет более тонкой награды. Все материальные богатства такой особы, как княжна Агата, - ничто в сравнении с сокровищами ее щедрого и нежного сердца... И решительный человек, давший клятву служить ей, если он служит ей с известной готовностью и рвением, не вправе ли он надеяться на награду более высокую, чем дозволение черпать из ее кошелька? Ведь есть же духовные радости более возвышенные, рядом с которыми предложение разделить ваши богатства не только не может удовлетворить меня, ко даже оскорбляет мою душу и чувства.

Тут Пиччинино поднялся и подошел к ней, и Агата почувствовала, что ее охватывает страх. Она не осмеливалась перейти на другое место, опасаясь, что побледнеет или задрожит; она была достаточно смела, но лицо и речь молодого человека причиняли ей ужасную муку. Одежда, черты лица, движения, голос пробуждали в ней целый мир воспоминаний, и как она ни старалась считать его достойным своего уважения и благодарности, непобедимое отвращение замыкало для этих чувств ее душу. Несмотря на настояния фра Анджело, она часто отказывалась обратиться к помощи разбойника, и, вероятно, никогда и не прибегла бы к ней, если бы не узнала наверняка, что аббат Нинфо уговаривал Пиччинино убить или похитить Микеле и показывал ему завещание, которым собирался оплатить его услуги.

Но было слишком поздно. Прямой и наивный капуцин из Бель-Пассо не предвидел, что его ученик, которого он привык считать мальчиком, влюбится в женщину на несколько лет старше себя. А ведь это не трудно было предвидеть!

У тех, к кому испытываешь уважение, нет возраста! Для фра Анджело княжна Пальмароза, святая Агата Катанийская и мадонна - все они даже не были женщинами. Если бы кто-нибудь потревожил его сон и сказал ему, какой опасности подвергается в эту самую минуту Агата со стороны его ученика, он воскликнул бы:

- Ну, этот скверный мальчишка, вероятно, загляделся на ее брильянты.

И, пускаясь в дорогу, чтобы броситься на помощь Агате, он подумал бы еще, что она сама одним словом могла удержать разбойника на расстоянии. Но Агата как раз испытывала непреодолимое нежелание произнести это слово и все надеялась, что так и не будет вынуждена прибегнуть к этому.

- Я отлично понимаю, сударь, - заговорила она с растущей холодностью, - что в награду вы просите моей дружбы. Но повторяю, я ее уже доказала в этом самом случае и думаю, что ваша гордость должна быть удовлетворена.

- Да, сударыня, моя гордость. Но речь идет не только о моей гордости.

Да вы и не знаете моей гордости достаточно, чтобы судить о ее пределах и о том, не окажется ли она выше всех денежных жертв, которые вы могли бы принести ради меня. Мне не нужно ваше завещание, мне оно вовсе и никак не нужно, - вы понимаете меня?

И он опустился перед ней на колени и жадно схватил ее руку.

Агата поднялась и, поддаваясь, быть может, необдуманному порыву негодования, схватила со столика завещание.

- Раз так, - сказала она, делая попытку разорвать его, - пусть лучше это богатство не достанется ни вам, ни мне; это ведь меньшая из услуг, оказанных мне вами, капитан, и не будь она связана с другой, более важной, я бы вас никогда о ней не просила. Лучше мне уничтожить этот документ, и тогда вы будете вправе требовать законную долю моей признательности, а мне не придется краснеть, слушая вас.

Но пергамент не поддавался усилиям ее слабых рук, и Пиччинино успел отнять его у нее и положить под большую доску римской мозаики, украшавшую столик, поднять которую ей было еще трудней.

- Оставим это, - сказал он улыбаясь, - и больше не будем об этом думать. Будем считать, что этого завещания даже никогда и не было. Решим раз навсегда, что оно никак не связывает нас и что вы ничего не должны мне за ваше состояние. Я знаю, вы достаточно богаты и можете обойтись без этих миллионов, знаю также, что не владей вы ничем, вы не отдали бы своей дружбы за денежную услугу, которую вы рассчитывали оплатить деньгами. Ваша гордость вызывает восхищение, сударыня, я ее понимаю и горжусь тем, что понимаю. Теперь же, когда такие прозаические соображения устранены, я чувствую себя гораздо счастливей, ибо надеюсь! Я чувствую себя также гораздо смелее, потому что дружба такой женщины, как вы, мне представляется столь желанной, что я готов на все, чтоб ее добиться.

- Не говорите пока о дружбе, - сказала Агата, отталкивая его, так как он уже касался ее длинных кос и пытался обвивать их вокруг своей руки, словно желая привязать себя к ней. - Говорите о благодарности, которой я обязана вам, - она велика, я никогда не отрекусь от нее и при случае докажу вам это, наперекор вам, если понадобится. Услуга, оказанная вами, ждет услуг с моей стороны, и придет день, когда мы будем квиты. Но дружба предполагает взаимную симпатию, и, чтобы добиться моей, нужно ее снискать и заслужить.

- Что же надо сделать? - пылко вскричал Пиччинино. - Скажите только!

О, я умоляю вас, скажите мне, что надо сделать, чтобы вы меня полюбили!

- Надо уважать меня в глубине своего сердца, - отвечала она, - и не приближаться ко мне с такими смелыми взглядами, с такой самодовольной улыбкой, - это оскорбляет меня.

Увидев, как она надменна и холодна, Пиччинино почувствовал досаду. Но он знал, что досада - плохой советчик; ему хотелось понравиться, и он преодолел себя.

- Вы не понимаете меня, - сказал он, подводя ее к ее месту и садясь рядом. - О нет, в такой душе, как моя, вы ничего не понимаете! Вы слишком светская женщина, вы слишком дипломатичны, а я слишком прост, слишком груб, я слишком дикарь! Вы боитесь, что я могу забыться, так как видите, что я без памяти люблю вас, но не боитесь заставить меня страдать, потому что не представляете, какую боль может мне причинить ваше равнодушие. Вы думаете, что горцу со склонов Этны, авантюристу и разбойнику, ведома лишь чувственная страсть, и когда я прошу вашей любви, вы думаете, будто вам надо обороняться. Будь я герцог или маркиз, вы слушали бы меня без боязни и утешали бы меня в моей горести; и, объяснив, что вашей любви невозможно добиться, предложили бы мне свою дружбу. А я был бы смирен, терпелив, покорен и исполнен печали и нежной благодарности. Мне же вы отказываете даже в слове участия, только потому, что я простой крестьянин. Ваша гордость встревожена, вы думаете, будто я требую, чтобы вы пожертвовали ею в благодарность за мою службу. Вы попрекаете меня этими услугами, словно на этом основании я требую себе места рядом с вами, как будто я помню о своих услугах, когда гляжу на вас и говорю с вами! Увы! Беда в том, что я не умею хорошо выразиться, говорю, что думаю, и не изыскиваю способов, как бы дать вам понять это без слов. Искусство ваших льстецов мне неизвестно, я не угодничаю ни перед красотой, ни перед властью, и моя проклятая жизнь не позволяет мне стать вашим верным поклонником, как маркиз Ла-Серра. Мне дан один час - всего один час на то, чтобы с опасностью для жизни прийти среди ночи и сказать, что я ваш раб, а вы мне отвечаете, что не желаете быть моей владычицей, и хотите быть только должницей, моей клиенткой и что вы хорошо мне заплатите! Ах, стыдно, сударыня, такой холодной рукой касаться пылающего сердца!

- Если бы вы говорили только о дружбе, - сказала Агата, - если бы вы на самом деле желали стать только одним из моих друзей, я бы ответила, что, быть может, со временем...

- Дайте же мне говорить! - горячо перебил ее Пиччинино, и лицо его вдруг засияло чудесным обаянием, присущим ему в минуты, когда он действительно был глубоко взволнован. - Сначала я не осмеливался просить вас ни о чем, кроме дружбы, и только ваш ребяческий страх заставил слететь слово "любовь" с моего языка. Но что же другое может сказать мужчина женщине, чтобы ее успокоить? Я вас люблю настоящей любовью, и потому вам нечего опасаться, если я беру вас за руку. Я высоко чту вас, вы сами видите, ведь мы с вами одни здесь, а я владею собой; но управлять своими мыслями и порывами не в моей власти. Если бы у меня была целая жизнь, чтобы доказывать вам свою любовь! Но у меня есть лишь этот миг, чтобы сказать о ней, поймите же это. Если бы я мог каждый день проводить по шесть часов кряду у ваших ног, как маркиз, я, возможно, был бы счастлив тем подобием чувства, что вы соглашаетесь дарить ему. Но когда у меня только этот час, который, словно видение, тает на глазах, мне нужна вся ваша любовь, либо пусть меня постигнет отчаяние, всей глубины которого я не смею себе представить. Разрешите же мне говорить о любви, слушайте меня я не бойтесь ничего. Если вы скажете "нет" - это будет "нет". Но если вы выслушаете меня без опаски, если вы искренно захотите меня понять, если согласитесь забыть и ваш свет и вашу надменность, которые здесь неуместны и которые совсем не существуют в том мире, где существую я, вы смягчитесь, потому что вы поймете меня. О да, да! Если бы вы были простодушны, если бы не подменяли предрассудками чистых побуждений, исходящих из человеческой природы и правды, вы бы поняли, что в этой груди бьется сердце, которое моложе и горячее, чем у всех тех, кого вы оттолкнули, что с людьми это сердце льва, сердце тигра, но с женщинами - сердце мужчины, и с вами - сердце ребенка.

Вы бы хоть пожалели меня. Вы бы увидели какова моя жизнь - жизнь, постоянно грозящая гибелью, ставшая пыткой, неотвязным мучением. И одинокая...

Душевное одиночество - о, вот что меня убивает, потому что душа моя еще требовательней, чем мои чувства. Постойте, вы ведь знаете, как я обошелся сегодня утром с Милой! Она, конечно, красива, да и по характеру и уму существо незаурядное. Я рад был бы полюбить ее, и если бы хоть на одно мгновение почувствовал любовь к ней, она полюбила бы меня и была бы моей на всю свою жизнь. Но рядом с нею я думал лишь о вас. Это вас я люблю, и вы единственная женщина, какую я любил когда-либо, хоть и был любовником очень многих! Так полюбите же меня хоть на один миг, лишь бы вы успели сказать мне это, иначе сегодня, проходя у того креста, что зовут крестом Дестаторе, я сойду с ума! Я буду скрести ногтями землю, чтобы надругаться над останками человека, давшего мне жизнь, чтобы пустить по ветру его прах!

При этих словах Агата вдруг совершенно обессилела. Она побледнела, дрожь пробежала по ее телу, и она откинулась на спинку кресла, словно некая окровавленная тень прошла перед ее глазами.

- Ах замолчите, замолчите, - вскричала она, - вы не знаете, как вы меня мучите!

Разбойнику не понять было причины ее внезапного ужасного волнения. Он совсем иначе понял ее. Пока он говорил, такая сила была в его голосе, такая сила была в его взгляде, что они убедили бы любую женщину, кроме княжны. Он подумал, что очаровал ее своими горящими глазами, опьянил своей речью, - по крайней мере он верил в это. И он так часто имел основания убеждаться в этом, даже когда и вполовину не испытывал влечения, какое внушала ему эта женщина! Он счел ее побежденной и, схватив в объятия, искал ее уст, полагая, что растерянность довершит дело. Но Агата с неожиданной силой вырвалась из его рук, бросилась к колокольчику, и тут между нею и Пиччинино встал Микеле с пылающими глазами и со стилетом в руке.

XLIV

ОБЪЯСНЕНИЕ

Пиччинино оцепенел при этом внезапном появлении и стоял неподвижно, не нападая, не защищаясь. Микеле готов был уже нанести удар, ко тоже остановился, как бы смущенный собственной поспешностью. Тут Пиччинино сделал быстрое и ловкое, почти незаметное движение, и пока Микеле отводил свой стилет, в его руке уже оказалось оружие.

В глазах разбойника молнией сверкнула ярость, однако он, как всегда, заговорил холодно и презрительно:

- Прекрасно, теперь я все понимаю. Чем разыгрывать такую глупую сцену, княжна Пальмароза могла бы довериться мне и сказать попросту: "Оставьте меня в покое, я не могу слушать вас, у меня за кроватью спрятан любовник".

И я бы скромно удалился; теперь же мне придется проучить синьора Лаворатори в наказание за то, что он видел меня в такой дурацкой роли. Тем хуже для вас, синьора, это будет кровавый урок!

И, как гибкий зверь, он легко прыгнул на Микеле. Но как бы ии был ловок и стремителен его прыжок, дивная сила любви помогла Агате оказаться еще проворней. Она кинулась наперерез, и удар пришелся бы ей в грудь, если бы Пиччинино не убрал кинжал в руках с такой быстротой, что могло показаться, будто его рука никогда и не держала оружия.

- Что вы делаете, сударыня? - сказал он. - Я вовсе не собираюсь убивать вашего любовника, я собираюсь драться с ним. Вы не хотите? Ладно.

Вы решили грудью прикрыть его? Такого прикрытия я не коснусь, но я найду этого человека, поверьте моему слову!

- Остановитесь! - вскричала Агата, удерживая его за руку, так как он уже направился к двери. - Откажитесь от своего безумного мщения и подайте руку тому, кого вы считаете моим любовником. Он охотно подчинится тоже: ведь кто же из вас двоих захочет убить или проклясть своего брата?

- Брата?.. - сказал изумленный Микеле, роняя стилет.

- Это мой брат? - спросил Пиччинино, не выпуская своего оружия. -

Такое наспех сочиненное родство кажется довольно неправдоподобным, сударыня. Я слышал не раз, что жена Пьетранджело была нехороша собой, и сомневаюсь, чтобы мой отец играл такие злые шутки с мужьями, у которых не было бы оснований для ревности. Не хитро вы придумали! До свидания, Микеланджело Лаворатори.

- Говорю вам, он брат ваш! - твердо повторила Агата. - Он сын вашего отца, а вовсе не Пьетранджело, и сын женщины, которую ваше презрение не в силах оскорбить и для которой слушать вас было преступлением и безумием. Вы не понимаете?

- Нет, сударыня, - сказал Пиччинино, пожимая плечами. - Я не понимаю бредней, которые вы сейчас придумываете для того, чтобы спасти жизнь своего любовника. Если этот мальчишка - сын моего отца, тем хуже для него: у меня ведь немало других братьев, которые немногого стоят и которых я, ничуть не стесняясь, могу хватить по голове рукояткой пистолета, если не вижу надлежащего послушания или уважения ко мне. И этот новый член семьи, самый младший, сдается мне, тоже будет наказан по заслугам моей рукой. Не на ваших глазах - я не люблю, чтобы женщины падали при мне в судорогах, но не всегда же этому красавчику прятаться у вас на груди, сударыня, и уж я узнаю, где мне его найти!

- Прекратите эти оскорбления, - решительно сказала Агата, - вам не задеть меня, и если вы не подлец, то не должны говорить подобным образом с женою вашего отца.

- С женою моего отца? - переспросил разбойник, понемногу начиная прислушиваться к ее словам. - Мой отец никогда не был женат, синьора!

Нечего меня обманывать.

- Ваш отец был женат, Кармело! Он женился на мне! И если вы сомневаетесь, можете найти подлинное брачное свидетельство в архивах монастыря Маль-Пассо, спросите его у фра Анджело. Имя этого юноши вовсе не Лаворатори - его имя Кастро-Реале. Он сын, единственный законный сын князя Чезаре де Кастро-Реале.

- Значит, вы моя мать? - воскликнул Микеле, падая на колени и со смешанным чувством ужаса, угрызений совести и обожания целуя платье Агаты.

- Ты же знаешь сам, - сказала она, прижимая голову сына к своей взволнованной груди. - Теперь, Кармело, попробуй, убей его в моих объятиях - мы умрем вместе. И после попытки совершить кровосмешение ты совершишь матереубийство.

Пиччинино, раздираемый множеством различных чувств, скрестил на груди руки и, прислонившись к стене, молча разглядывал брата и мачеху, как будто все еще не желая верить правде. Микеле поднялся, подошел к нему и сказал, протягивая руку:

- Твоя вина только в твоей ошибке, и эту ошибку я должен простить тебе: ведь я сам любил ее, не зная, что имею счастье быть ее сыном. Ах, не омрачай злопамятством моей радости! Будь моим братом, как я желаю быть твоим! Ради господа бога, который повелел нам любить друг друга, вложи свою руку в мою и склонись перед моей матерью, чтобы она тебя простила и благословила вместе со мной.

Услышав эти великодушные и искренние слова, произнесенные от всего сердца, Пиччинино едва не растрогался: грудь его стеснилась, слезы готовы были брызнуть. Но гордость оказалась сильнее зова природы, и он устыдился чуть было не одолевшего его чувства.

- Прочь от меня, - сказал он юноше, - я тебя не знаю. Мне чужды все эти семейные нежности. Я тоже любил свою мать. Но с нею умерли все мои привязанности. У меня не было никакого чувства к отцу, которого я едва знал и который очень мало любил меня. Я, пожалуй, лишь тщеславился тем, что я единственный признанный сын князя и героя. Я считал свою мать единственной женщиной, которую он любил. И вдруг мне сообщают, что он обманул мою мать, что он был мужем другой, - мне нечего радоваться такому открытию. Ты законный сын, а я незаконнорожденный. Я привык считать, что я один, если захочу, имею право похваляться именем, которое ты будешь носить в свете и которого у тебя никто не станет оспаривать. И ты хочешь, чтобы я любил тебя - тебя, кто знатен вдвойне, и по отцу и по матери? Тебя - кто так богат? Тебя - кто будет властвовать в краях, где я скитаюсь, где меня преследуют? Тебя - кого все равно, хороший ты сицилиец или дурной, будет холить и ласкать неаполитанский двор и кому иногда не под силу будет отказаться от почестей и должностей! Тебя - кто, быть может, станет командовать вражеским войском, чтобы разорять очаги твоих соотечественников! Тебя - кто, став генералом, министром или судьей, велит отрубить мне голову и приколотить позорный приговор к шесту, на котором она будет торчать ради примера и на страх всем нам, братьям-горцам? Ты хочешь, чтобы я любил тебя? Нет, я ненавижу тебя и проклинаю. А эта женщина, -

желчно и горько продолжал Пиччинино, - эта лживая, холодная женщина, которая с таким дьявольским искусством играла мной, - ты хочешь, чтобы я стал перед ней на колени и просил благословить меня рукою, быть может, замаранной кровью моего отца? Ведь теперь-то я понимаю больше, чем ей хотелось бы! Никогда не поверю, чтобы она добровольно пошла за разбойника, разоренного, опозоренного, загнанного, развращенного несчастьями, которого звали не иначе, как Дестаторе. Он, наверное, похитил ее и взял силою. Ах да, припоминаю теперь! Ходит такая история, обрывки ее я слышал от фра Анджело. Одну девочку на прогулке захватили разбойники, утащили вместе с гувернанткой в логово своего начальника, а через два часа привели обратно -

полуживую, обесчещенную! Ах, отец, отец, вы были и героем и злодеем сразу!

Я знаю это, но я-то получше вас, насилие мне отвратительно, и туманный рассказ фра Анджело навсегда отучил меня искать наслаждения в насилии...

Так это вы, Агата, были жертвой Кастро-Реале! Теперь я понимаю, почему вы согласились тайно обвенчаться с ним в монастыре Маль-Пассо. Этот брак остался тайной, быть может единственной подобной тайной, которая не вышла наружу! Вы действовали хитро, но остальная ваша история теперь для меня проясняется. Теперь я понимаю, почему ваша родня держала вас под замком целый год, и так тщательно, что считалось, будто вы умерли либо ушли в монастырь. Теперь я понимаю, почему убили моего отца, и я не поручусь, что вы неповинны в его смерти!

- Негодяй! - вскричала возмущенная Агата. - Вы осмеливаетесь подозревать меня в убийстве человека, которого я согласилась взять в мужья?

- "Не ты, так твой отец иль кто-то из твоих..." - с горьким смехом процитировал Пиччинино по-французски.

- Мой отец вовсе не покончил с собой, - со злобным выражением продолжал он, переходя снова на сицилийский диалект, - он мог быть повинен и преступлении, но не в трусости, и пистолет, что нашли в его руке у креста Дестаторе, никогда не принадлежал ему. И не так он низко пал, чтобы, спасаясь от врагов, когда от него отступились многие его сторонники, искать смерти от своей руки. И набожность, что пытался ему внушить фра Анджело, не так уж затемнила его рассудок, чтобы он счел долгом самому карать себя за свои прегрешения. Его убили и к тому же, наверное, заманили в ловушку, иначе он не попался бы так легко неподалеку от города. Аббат Нинфо, вероятно, приложил руку к этому кровавому заговору. Уж я это узнаю, ведь он сидит у меня под замком, и хоть я и не жесток, а буду пытать его своими собственными руками, пока он не признается! Ведь это мое дело - мстить за смерть отца, а твое, Микеле, стоять заодно с теми, кто подстроил это убийство.

- Боже великий! - воскликнула Агата, не слушая больше обвинений Пиччинино. - Неужто с каждым днем будут раскрываться новые злодейства и акты мести в моей семье? О, кровь Атридов, да не пробудят ее фурии в жилах моего сына! Какие обязательства, Микеле, налагает на тебя твое рождение!

Сколькими добрыми делами придется тебе искупать грехи, совершенные до твоего рождения и после него! Вы думаете, Кармело, ваш брат когда-нибудь пойдет против своей страны и против вас? Будь это так, я сама просила бы вас убить его сегодня, пока он чист и благороден, ибо я знаю - увы! -

какими становятся люди, отрекаясь от любви к родине и уважения, на которое имеют право побежденные.

- Убить его сейчас? - сказал Пиччинино. - Я бы охотно поймал вас на слове, это дело недолгое: ведь наш новоявленный сицилиец действует ножом, наверно, не лучше, чем я карандашом. Но я не сделал этого вчера вечером, когда такая мысль пришла мне в голову на могиле нашего отца. Сегодня я подожду, чтобы остыл мой гнев, - убивать надо хладнокровно, по здравому суждению и приказу совести. Ах, Микеле дель Кастро-Реале, я еще не знал вчера, кто ты, хотя аббат Нинфо уже предназначал тебя моей мести. Я ревновал к тебе, считая тебя любовником той, что сегодня называет себя твоей матерью. Но у меня было предчувствие, что эта женщина не стоит любви, которая разгоралась во мне, и когда ты не отступил передо мною, я сказал себе: "Зачем убивать смелого мужчину ради женщины, которая, может быть, просто труслива?"

- Замолчите, Кармело! - вскричал Микеле, снова хватаясь за стилет, -

умею я владеть ножом или нет, но прибавьте хоть слово к оскорблениям, которыми вы осыпаете мою мать, и либо я убью вас, либо вы меня.

- Сам ты замолчи, мальчик, - отвечал Пиччинино, надменно оборачиваясь к Микеле и обнажая свою грудь. - Добропорядочность законного общества делает человека трусом, и, воспитанный в его понятиях, ты сам таков. Ты не посмеешь и оцарапать мою львиную шкуру, потому что почитаешь во мне брата.

Но у меня таких предрассудков нет, и я - дай срок! - докажу тебе это, когда буду поспокойней! Сегодня, признаюсь, я слишком негодую, и мне хочется тебе сказать почему. Потому что меня обманули, а я думал, что никому на свете не поймать меня на легковерии, потому что я доверился слову этой женщины, когда она сказала мне вчера в этом самом цветнике, откуда сейчас доносится лепет фонтанов, под светом этой самой луны, которая казалась не так чиста и ясна, как ее лицо: "Что может быть общего между мной и этим мальчиком?"

"Что общего?" - а ты ее сын! Ты знал это и тоже обманул меня!

- Нет, этого я не знал. А мать моя...

- Ты и твоя мать - вы две холодные змеи, двое ядовитых Пальмароза! Ах, ненавижу эту семью, которая всегда угнетала мою страну и мой народ.

Когда-нибудь я разочтусь с ними за все, даже с теми, что разыгрывают хороших патриотов и добрых синьоров. Я ненавижу всю знать, и пусть моя откровенность пугает вас, кому не зазорно выступать и за и против! Я возненавидел знать минуту назад, в тот миг, как узнал, что не принадлежу к ней, потому что у меня есть брат - законный сын, а я только незаконнорожденный. Я ненавижу имя Кастро-Реале, раз не могу его носить. Я завистлив и мстителен. И я тоже честолюбив! С моим умом и моими способностями у меня для этого больше оснований, чем у воспитанника муз и Пьетранджело с его искусством живописи! Я достиг бы большего, чем он, останься наши обстоятельства прежними. И мое тщеславие простительней твоего, князь Микеле, потому что я говорю о нем с гордостью, а ты стыдливо прячешь его, будто от скромности. Наконец, я сын дикой природы и свободы, а ты ученик привычки и страха. Я действую хитростью по примеру волков, и мои хитрости приводят к цели. А ты действуешь ложью по примеру людей, и никогда не достигнешь цели, да еще и лишаешь себя преимуществ откровенности. Вот жизнь моя и вот твоя. Если ты станешь мне поперек дороги, я отделаюсь от тебя как от помехи - понимаешь? Не серди меня, не то берегись! Прощай. Не старайся свидеться со мною вновь - вот мое братское напутствие!

- А что до вас, княгиня Кастро-Реале, - сказал он, иронически кланяясь Агате, - вам, которая могла бы и не заставлять меня валяться у своих ног, чья роль в несчастье у креста Дестаторе не очень ясна, вам, которая не сочла меня достойным узнать о злоключениях вашей юности и захотела красоваться в моих глазах незапятнанной девственницей, нимало не беспокоясь тем, что я томлюсь в безумной надежде на ваши драгоценные милости, - вам я желаю счастья в полном забвении всего, что было между нами. Но я-то буду помнить все и предупреждаю вас, сударыня: вы затеяли бал на вулкане и в прямом и в переносном смысле.

Досказав свою речь, Пиччинино закутался в плащ с головой, прошел в будуар и, не желая, чтобы ему отворяли дверь, одним прыжком перемахнул через большое окно, выходившее в цветник, потом вернулся к той двери, порога которой он не пожелал переступить, и, подобно старинным участникам Сицилийской вечерни, крест-накрест разрубал кинжалом вырезанный на двери герб рода Пальмароза. Через несколько секунд он уже стрелой несся в гору.

- О мать моя! - восклицал Микеле, обнимая расстроенную Агату. - Желая избавить меня от врагов воображаемых и бессильных, какого жестокого врага вы приобрели себе сами! Моя добрая, обожаемая мать, я тебя не покину ни на миг ни днем, ни ночью. Я буду спать у твоего порога, и если любовь сына не сумеет защитить тебя, значит, провидение совсем оставило людей!

- Успокойся, мой мальчик, - сказала Агата, сжимая его в своих объятиях, - у меня сердце кровью обливается от всего, что наговорил этот человек, но я не страшусь его несправедливого гнева. Нельзя было раньше раскрыть ему тайну твоего рождения, ты сам видишь, какое действие это оказало. Но пробил час, теперь мне нечего бояться за тебя: тебе опасна лишь его личная вражда, а ее мы успокоим. Мстительные страсти в семье Пальмароза угаснут с последним вздохом кардинала Джеронимо, - быть может, он как раз испускает его. Если попытка уберечься от него с помощью Кармело и была ошибкой, эта ошибка на совести фра Анджело, который считает, будто знает людей, так как провел жизнь среди отщепенцев, разбойников и монахов. И все же я доверяю его чутью. Этот человек, только что проявлявший здесь такую злобу, на которого я не могу глядеть без смертельной муки, потому что он напоминает мне того, кто был источником всех моих несчастий, этот человек -

Кармело, - быть может, не так уж недостоин доброго порыва, подсказавшего тебе назвать его братом. Он тигр, когда впадает в ярость, и хитрая лиса, когда размышляет. Но между часами, когда он предается ярости, и часами, посвященными коварству, должны же быть у него часы упадка духа, когда человеческие чувства обретают свои права и исторгают у него слезы сожаления и тоски. Мы вернем его, я надеюсь! Справедливость и доброта найдут трещину в его броне. В момент, когда он тебя проклинал, я видела, как он заколебался и еле удержал слезы. Его отец... твой отец, Микеле!.. способен был чувствовать глубоко и пылко даже в дни самых мрачных безумств. Я видела, как он рыдал у моих ног, а перед этим он чуть не задушил меня, препятствуя мне кричать. Позднее я видела, как он каялся перед алтарем во время венчания, и, несмотря на всю ненависть и ужас, которые он всегда внушал мне, я тоже каялась в час его смерти, зачем не простила его раньше.

Я содрогаюсь, вспоминая его, но никогда я не решалась предать проклятию его память. А с тех пор как я снова обрела тебя - о возлюбленный сын, - я старалась оправдать его в своих собственных глазах, чтобы не быть вынужденной осуждать его перед тобой. Так не стыдись же носить имя человека, который причинил горе лишь мне и который много сделал для своей родины. Но к тому, кто воспитал тебя, сыном кого ты считал себя до этого дня, сохрани ту же любовь, то же уважение, которое испытывал еще утром, отдавая ему приданое Милы и уверяя, что тебе лучше оставаться у него в подмастерьях всю жизнь, лишь бы не расставаться с ним!

- О Пьетранджело! Отец мой! - с жаркими слезами, переполнявшими его грудь, воскликнул Микеле. - Ничто не изменится между нами! И в день, когда мое сердце перестанет биться сыновьей любовью к тебе, - в тот день оборвется, наверное, моя жизнь!

XLV

ВОСПОМИНАНИЯ

Агата совсем выбилась из сил и чувствовала себя разбитой после всех перенесенных ею волнений. Она была хрупкого здоровья, хоть и сильна душою.

Микеле испугался, заметив, как она побледнела, как ослабел ее голос. Его переполняла нежная, разрывающая ему сердце заботливость, пришедшая вместе с новым чувством. Он почти не знал любви, какую может внушить мать. Жена Пьетранджело была, разумеется, добра к нему, но он потерял ее в самом раннем возрасте, и в его памяти остался только образ крепкой женщины, хорошей, но вспыльчивой, преданной заботам о своих малышах, но с резким голосом и тяжелой рукой. Как отличалось от нее это поэтическое существо пленительной красоты с изысканной душою, как отличалась от нее Агата, которая была для Микеле идеалом художника и которую он обожал как мать!

Он упросил ее лечь в постель и попытаться отдохнуть часок.

- Я останусь подле вас, - говорил он, - буду бодрствовать у вашего изголовья, для меня счастье глядеть на вас, и когда вы откроете глаза, вы найдете меня на месте.

- А ты? - возражала она. - Уже третью ночь ты проводишь почти без сна.

Ах, как я страдаю за тебя, за ту жизнь, что мы с тобой ведем последние дни!

- Не беспокойтесь обо мне, дорогая матушка, - отвечал юноша, покрывая поцелуями ее руки, - все эти три дня я хорошо спал по утрам, а сейчас я так счастлив, несмотря на все пережитое нами, что, кажется, мне никогда и не уснуть. Раньше я желал заснуть, чтобы снова увидеть вас в своих сновидениях, теперь, когда сновидения стали явью, я боюсь во сне расстаться с действительностью. Это вам, моей матери, надо отдохнуть. Ах, как сладко это звучит - "моя мать"!

- Мне так же не хочется спать, как и тебе, - сказала она, - я хотела бы ни на миг не расставаться с тобой. Я теперь из-за Пиччинино так дрожу за твою жизнь, что будь что будет - оставайся со мной до рассвета. Раз ты этого хочешь, я лягу. Садись в кресло, дай руку, и если у меня не станет сил говорить, по крайней мере я буду слушать тебя - нам нужно так много сказать друг другу! Я хочу знать твою жизнь - с первого дня, как ты помнишь себя, и до сегодня.

Так провели они два часа, пролетевших для них, словно две минуты.

Микеле и в самом деле рассказал ей свою жизнь, не скрыв даже своих недавних переживаний - в том восторженном влечении, которое он испытывал к матери, еще не зная ее, не было теперь ничего, что не могло быть пересказано словами, достойными святости их новых отношений. Слова же, которые он говорил про себя когда-то, теперь изменили смысл, и все те, что могли быть нечестивыми, стерлись, как невнятные речи, которые мы бормочем в жару и от которых не остается и следа, едва к нам возвращается рассудок и здоровье.

Да, впрочем, за исключением иных тщеславных порывов, Микеле никогда не мечтал о том, из-за чего ему следовало бы краснеть теперь перед самим собой. Он думал, что любим, и нисколько не ошибся! Пылкая любовь переполняла его, но он чувствовал, что любит Агату, ставшую ему матерью, с не меньшим жаром и признательностью и даже не менее ревниво, чем любил час назад. Теперь ему стало понятно, почему он не мог видеть ее без того, чтобы душа его неодолимо не стремилась к ней, всегда с живейшим сочувствием, с чувством тайной гордости ею, которая перекликалась с его собственной. Он вспоминал, как, увидев ее впервые, он подумал, что когда-то уже видел ее. И когда Микеле попросил у нее объяснения этого чуда, она сказала:

- Посмотрись в зеркало, и ты поймешь, что в моих чертах ты увидел свои собственный образ. Это сходство, которое всегда любил отмечать Пьетранджело, наполняло меня гордостью и в то же время заставляло трепетать за тебя. К счастью, оно никому не бросилось в глаза, разве что кардиналу, который велел остановить носилки, чтобы разглядеть тебя, в день твоего прибытия, когда ты, словно направляемый невидимой рукой, пришел ко входу во дворец твоих предков. Мой дядя в свое время был самым подозрительным, самым проницательным и хитрым врагом и деспотом. Если бы он тебя увидел до того, как его разбил паралич, он, конечно, узнал бы тебя и, не задав ни единого вопроса, велел бросить в тюрьму, а потом отправить в изгнание... Быть может, велел бы убить тебя! Как он ни ослабел за последние десять дней, он уставился на тебя (что и пробудило подозрения Нинфо), и его память прояснилась настолько, что он пожелал справиться о твоем возрасте. Кто знает, к какому роковому открытию это могло привести его, если бы провидение не подсказало тебе назвать двадцать один год вместо восемнадцати!

- Мне восемнадцать, - сказал Микеле, - а вам, матушка? Вы мне кажетесь моложе меня.

- Мне тридцать два, - ответила Агата, - разве ты не знаешь?

- Нет, не знаю! Мне могли бы сказать, что вы моя сестра, и, поглядев на вас, я поверил бы. О, какое счастье, что вы так еще молоды и прекрасны!

Вы проживете столько же, сколько я, правда? Я не испытаю несчастья потерять вас! Потерять вас! Ах, теперь, когда моя жизнь слилась с вашей, смерть мне страшна, я не хотел бы умереть ни прежде вас, ни после!.. Но разве мы впервые вместе? Я роюсь в смутных воспоминаниях раннего детства с надеждой поймать хоть что-нибудь связанное с вами...

- Мой бедный мальчик, - сказала княжна, - я даже не видела тебя до того дня, когда, заглянув через верхнее окошко в галерею, где ты спал, не могла удержать крика любви и горькой радости, который тебя разбудил. Три месяца тому назад я еще не знала о твоем существовании. Я думала, ты умер в тот же день, когда родился. Иначе неужели ты думаешь, что, переодевшись в чужое платье, я не бросилась бы к тебе в Рим, чтобы обнять тебя и избавить от опасностей одинокой жизни? В день, когда Пьетранджело рассказал мне, как он спас тебя, отняв у злодейки повитухи, которая, по приказу моих родных, собиралась снести тебя в приют, как он бежал с тобой на чужбину, как воспитывал тебя, словно родного сына, в тот день я собралась ехать в Рим. Я бы так и сделала, если бы не осмотрительный фра Анджело, который убедил меня, что твоя жизнь будет в опасности, пока жив кардинал, и что лучше тебе дождаться его смерти, чем нам всем вызвать подозрения и подвергаться розыску. Ах, сыночек, как я настрадалась, живя столько лет с теми ужасными воспоминаниями моей юности! Опозоренная еще девочкой, гонимая, все время под замком, преследуемая собственной семьей за то, что никак не желала открыть имя человека, с которым согласилась обвенчаться при первых признаках беременности, разлученная со своим ребенком, осыпаемая бранью за слезы, которые вызвало у меня известие о его ложной смерти, и угрозами загубить его на моих глазах, когда я осмеливалась высказывать надежду, что то был обман, - так в слезах, в страхе и трепете провела я лучшие годы своей жизни.

Ты появился на свет, Микеле, в этой комнате, на этом самом месте.

Тогда это было что-то вроде необитаемого чердака, где давно никто не жил и который превратили в тюрьму, чтобы скрыть от людей мой позор. Никто не знал, что со мной случилось. Мне самой этого не рассказать, я едва понимала происшедшее, так была молода и так чисто было мое воображение. Я предчувствовала, что правдивый рассказ навлечет новые бедствия на дитя, что я носила под сердцем, и на его отца. Моя воспитательница умерла на другой день после несчастья и не успела или не захотела сказать ни слова. Никто не мог вырвать у меня тайны даже во время родовых мук. И когда мой отец и дядя, как безжалостные инквизиторы, стояли над моим ложем и угрожали мне смертью, если я не признаюсь в моем, как они называли, грехе, я отвечала им одно: я невинна перед богом, и ему одному судить или простить виновника.

Открыли ли они позже, что я была женою Кастро-Реале, - этого я никогда не узнала; никогда не произносили при мне его имя; никогда мне не задавали вопросов о нем. Убили ли они его и помогал ли им аббат Нинфо заманить его в засаду, как считает Кармело, - этого я тоже не знаю, но, к сожалению, не могу считать их неспособными на такое дело.

Знаю только, что по смерти Дестаторе, когда я еще не совсем оправилась после родов, они хотели заставить меня выйти замуж. До этого они в качестве вечного наказания изображали мне невозможность для меня брака. И вот меня извлекли из моей темницы, где так тщательно стерегли, что за стены ее ничто не выходило, и в округе считали, будто я живу в монастыре в Палермо. Я была богата, красива и знатна. Много раз мне делали предложения. Я с ужасом отвергала самую мысль обмануть честного человека или признаться в истине человеку достаточно подлому, чтобы он захотел взять меня за мое богатство.

Мое сопротивление бесило отца. Он притворился, будто отправляет меня в Палермо, а на самом деле ночью перевел меня в эту комнату и держал здесь взаперти целый год.

Это была ужасная тюрьма; духота стояла, как в венецианских пьомби, так как солнечные лучи отвесно падали на узкую железную террасу, служившую временной кровлей для этого так и недостроенного этажа. Я мучилась жаждой, меня терзали москиты, заброшенность, одиночество, мне не хватало воздуха и движения, столь потребных в юности. И все же я не умерла и ничем не заболела - так велика была во мне сила жизни. Отец никому не доверял обязанности стеречь меня, опасаясь, как бы слуги из жалости не постарались смягчить моих страданий; он сам приносил мне пищу, а когда политические интриги иной раз по целым дням задерживали его в городе - я подвергалась мукам голода. Но я выработала в себе стоическую твердость и не унижалась до жалоб. Я почерпнула известное мужество и многое уяснила себе в этом испытании в вовсе не сетую на бога, что он послал мне его. Понятие долга и чувство справедливости - великие блага, и за них никогда не платишь слишком дорого!

Так, полулежа в постели, слабым, понемногу крепнувшим голосом говорила Агата; потом, приподнявшись на локте и откинув длинные черные волосы, она обвела рукой богато убранные покои, где они находились, и сказала сыну:

- Пусть богатство и знатность твоего рода никогда не вскружат тебе головы, Микеле! Дорого я заплатила за эти преимущества: здесь, в этой самой комнате, где нам обоим так уютно сегодня, я проводила в ужасном одиночестве долгие часы без сна на простом ложе, снедаемая лихорадкой, и вопрошала бога, зачем он не назначил мне родиться в пещере козьего пастуха или в лодке пирата. Я тосковала о свободе, и последний нищий казался мне счастливее меня.

Будь я бедна, будь я низкого звания, мои родные пожалели бы меня и постарались утешить в моем несчастье, но именитые князья Пальмароза считали позором и преступлением, если дочь не соглашается лгать и отказывается обманом восстанавливать честь семьи. У меня в моей тюрьме не было книг, мне дали самое поверхностное образование, и я не понимала, за что я подвергаюсь таким преследованиям. Но во время своего долгого и мучительного бездействия я начала размышлять и собственным умом постигла тщету человеческой гордыни.

Мое нравственное существо, так сказать, изменилось, и все утехи, и всякая корысть, потребные человеческой суетности, после моих лишений предстали мне в настоящем свете.

Но зачем говорить о лишениях, а не о том, что я приобрела? Что значат эти два мучительных года, если их ценой я узнала благодетельную силу правды? Когда я вернулась к свободе и к жизни, когда почувствовала, как легко ко мне возвращаются силы юности, я поняла, что у меня есть время и средства, чтобы обратить на пользу новые взгляды, к которым я пришла, я испытала великое успокоение и вступила на путь уже вошедшего в привычку стойкого самоотречения.

Я навсегда отказалась от любви и супружества. Даже мысль о любовных радостях была мне отвратительна, а что до потребностей сердца - их я удовлетворяла иначе, они переросли во мне пределы эгоистических страстей. В годы страданий во мне зародилась одна истинная страсть; целью ее было не наслаждение, не торжество одной личности, благодаря богатству и высокому положению избавленной от общечеловеческих бедствий. Эта страсть, снедавшая меня, можно сказать, с лихорадочной силой, была жажда борьбы на стороне слабых против угнетателей и стремление принести столько добра и помощи, сколько мой род посеял горести и ужаса. Меня воспитывали в духе почитания и трепета перед королевским двором, в духе недоверия и ненависти к моим бедным соотечественникам. Не случись со мной моего несчастья, я, быть может, тоже следовала бы этим обычаям и этим примерам чудовищного бездушия.

При моем беспечном нраве, свойственном женщинам этой страны, я в своих понятиях, вероятно, и не поднялась бы выше взглядов моей семьи. Ведь мои родные не принадлежали к тем, кто подвергался преследованиям и кому изгнание и нищета вдохнули в душу ненависть к иностранному игу и любовь к родине. На моих близких, пылко преданных официальным властям, постоянно сыпались всякие блага, и то новое процветание, которое принесет нам наследство кардинала, будет постыдным исключением среди разорения сотен других знатных домов, рухнувших на моих глазах под тяжестью принудительных поборов и проскрипций.

Став наконец хозяйкой своих поступков и своего состояния, я посвятила мою жизнь помощи несчастным. Как женщине, мне не было дано заниматься политикой, социальными науками или философией. Да и какому мужчине это доступно под тяготеющим над нами игом? Все, что я могла делать, - это приходить на помощь жертвам тирании, к какому бы классу они ни принадлежали. Вскоре я увидела, что число их огромно и что моих доходов не хватит на это, отказывай я себе даже в необходимом. Мое решение было принято быстро. Я дала себе слово не выходить замуж. Ведь о твоем существовании я не знала и считала, что я одна на свете. Я велела произвести точный подсчет своего имущества, к чему наша знать прибегает очень редко; по нерадивости богатые дворяне даже не посещают своих поместий, поскольку те обычно расположены внутри острова, и нога многих из нас никогда не ступала по своим угодьям. Я взялась за дела и сама ознакомилась со своими владениями. Сперва я разделила одну часть земли на мелкие участки, чтобы по очень низкой цене, а чаще вовсе даром, раздать их бедным жителям этих областей. Это ничему не помогло. Одним росчерком пера не спасешь народ, опустившийся до последней черты рабства и нищеты. Я испробовала другие способы - позже я расскажу тебе о них подробно. Ничего не получалось. Ничего не может получиться, когда законы страны направлены к ее разорению. Едва мне удавалось поднять какую-нибудь семью, как налоги, которые растут с ростом благосостояния, опять приводили ее к прежней нищете. Как можно добиться для людей порядка и прочного положения, когда государство взимает шестьдесят процентов и со скудного заработка и с богатства бездельника?

И вот я увидела с печалью, что побежденной и сломленной стране можно помочь лишь благотворительностью, и посвятила ей свою жизнь. Это потребовало от меня гораздо больше усилий и настойчивости, чем случайные подарки и пожертвования. Если вы взялись сами распределять постоянную милостыню, эта работа нескончаемая, изнурительная и неблагодарная. Ведь милостыня спасает лишь на данное мгновение, она порождает необходимость повторения, растягивается на веки веков, и ты никогда не увидишь результатов взятой на себя работы. О, как это мучительно - жить и любить, и ежечасно врачевать рану, которую нельзя залечить, и тратить все силы души, пытаясь закрыть бездонную пучину, которой не закрыть никогда, как жерла Этны!

Я приняла ее на себя, эту работу, и выполняю ее ежечасно. Я знаю, этого недостаточно, но не падаю духом. Меня уже не возмущает лень, распутство и все другие пороки, порождаемые нищетой. А если и возмущают, то не по отношению к тем, кто им подвержен поневоле, но к тем, кто их навлекает и упрочивает. Я не очень понимаю, что называется быть разборчивым в благотворительности. Это хорошо для стран свободных, где твои укоры могут привести к чему-то и где каждый может воспользоваться уроками практической морали. У нас - увы! - нищета столь велика, что для множества взрослых людей добро и зло - пустые слова, и проповедовать порядок, честность и бережливость, когда умирают голодной смертью, становится безжалостным педантством.

Моих доходов, Микеле, не хватало на покрытие таких больших расходов.

Состояние твоей матери так подорвано этими глубокими подкопами, что, возможно, в наследство тебе достанется только куча мусора. Если бы не наследство кардинала, мне, пожалуй, пришлось бы горевать сейчас, что я не могу оставить тебе достаточно средств, чтобы ты мог на свой лад служить своей стране. Но завтра ты станешь богаче, чем была когда-либо я, и будешь распоряжаться этим состоянием, как велит тебе сердце и твои убеждения, я же не стану навязывать тебе своего дела. С завтрашнего дня ты вступаешь во владение, и мне не стоит тревожиться, как ты захочешь распорядиться этим состоянием: я в тебе уверена. Ты прошел хорошую школу, мой мальчик, школу лишений и труда! Я знаю, как ты стараешься искупить самые легкие свои ошибки; знаю, на какие жертвы способна твоя душа, когда в ней пробуждается чувство долга. Приготовься же нести бремя твоего нового богатства, приготовься быть князем и на деле и по имени. За эти три дня, что неожиданно принесли тебе такие странные на первый взгляд приключения, ты получил не один урок. От фра Анджело, от маркиза Ла-Серра, от Маньяни, даже от этого прелестного ребенка Милы ты выслушал речи, которые, я знаю, произвели на тебя глубокое впечатление. Я видела это по твоему поведению, по твоему решению стать простым рабочим и тогда же задумала открыть тебе тайну твоей судьбы, даже если жизнь кардинала продлится и это заставит нас держаться крайне осторожно.

- О, как вы благородны, матушка, - воскликнул Микеле, - и как мало вас понимают, когда считают вас равнодушной святошей или капризницей! Ваша жизнь - жизнь мученицы и подвижницы: ничего для себя - все для других!

- Не хвали меня так за это, дитя мое, - возразила Агата, - я не имела права на обычное счастье, хоть и была ни в чем не повинна. Меня постигла тяжкая судьба, и никакие усилия не могли облегчить ее бремя. Отрекаясь от любви, я только выполняла самый простой долг, какой честность налагает на женщину. А став милосердной сестрой, я подчинялась властному голосу своей совести. Я была несчастлива, я сама познала несчастье; я не принадлежала к тем, кто способен отрицать чужие страдания, потому что сам никогда не страдал. Я творила добро, быть может вслепую, но по крайней мере я творила его горячо и без устали. И, по-моему, делать добро - это не так уж трудно, делать добро - это просто не делать зла; не быть эгоистом - это значит не быть слепцом или негодяем. Я так жалею тех, кто тщеславится своими добрыми делами, что скрываю свои почти с тем же старанием, как скрывала тайну своего брака и твоего рождения. В моем характере ничего не понимают. Но я сама этого хотела. Поэтому и не имела права жаловаться, что меня не понимают.

- Ах, а я понимаю вас, - сказал Микеле, - и мое сердце сторицей вернет вам все то счастье, которого вы были лишены.

- Я знаю, - сказала она, - твои слезы - доказательство этому, я это чувствую. С тех пор, как ты здесь, я забыла о том, что была несчастлива, и не вспомнила бы, не будь я вынуждена рассказать тебе мою историю.

- Благодарю, о, благодарю вас! Но не говорите, что вы предоставите мне свободу в моих поступках и поведении. Ведь я еще мальчик и чувствую себя таким ничтожеством рядом с вами, что мне хочется видеть только вашими глазами, поступать только по вашему приказанию. Я помогу вам нести бремя богатства и благотворительности, но буду лишь вашим помощником, ничем другим. Мне ли быть богачом и князем! Мне ли пользоваться какой бы то ни было властью, когда тут вы? Ведь я ваш сын!

- Дитя мое, надо быть мужчиной. Я не имела счастья воспитывать тебя и сделала бы это не лучше, чем достойный Пьетранджело. Теперь мое дело -

любить тебя, больше ничего, и этого достаточно. Чтобы оправдать мою любовь, тебе не придется стараться, чтобы портреты твоих предков не могли сказать тебе: "Я недоволен вами". Ты всегда будешь поступать так, чтобы услышать от своей матери одно: "Я довольна тобой!"

Однако прислушайся, Микеле!.. Звонят колокола... Это похоронный звон... Звонят все колокола города... Это умирает вельможа!.. Это твой родич, твой враг, это кардинал Пальмароза готовится свести с богом свои ужасные счеты... Уже светает, пора расставаться! Иди, помолись, чтобы господь смилостивился над ним, а я пойду принять его последний вздох!

XLVI

УТРО

Пока Агата звонила камеристке и приказывала закладывать карету, чтобы отправиться выполнить последний долг перед умирающим кардиналом, Микеле через цветник, по лестнице, вырубленной в лаве, спускался в парк. Еще не достигнув середины лестницы он заметил мессира Барбагалло, который был уже на ногах и начинал добросовестный обход владений. Добряк был далек от мысли, что богатый дворец и прекрасные сады были уже только обманчивой вывеской и пустой видимостью огромного богатства. На его взгляд, тратить доходы на милостыню было привычкой почтенной и приличной для любого синьора. Он без спора поддерживал княжну в ее добрых делах. Но затронуть капитал было бы страшным грехом, противоречащим наследственному достоинству славного имени. И если бы Агата посвящала его в подобные дела либо с ним советовалась о них, ему не хватило бы всей генеалогической эрудиции для доказательства того, что никто из рода Пальма-роза иначе как по предложению своего короля не совершал такого преступления, оскорбляющего честь дворянства. Обобрать себя до нитки! Фи! Если бы еще дело шло об основании приюта или монастыря, - такие памятники остаются надолго, доносят до потомства доблесть и славу основателя и не только не вредят великому имени, но даже придают ему больше блеска.

Видя, что мажордом невольно преграждает ему путь, погрузившись в разглядывание одного индийского кустика, который он сам посадил внизу у лестницы, Микеле предпочел отвернуться и пройти мимо без всяких объяснений.

Через несколько часов ему уже не придется прятаться, но приличия ради следовало подождать публичного заявления Агаты.

Но мажордом словно в землю врос у своего куста. Его удивляло, что климат Катании - лучший на свете, по его мнению, - оказался для этого драгоценного растения не так хорош, как тропический, из чего следует, что мэтр Барбагалло умел обходиться с генеалогическим древом лучше, чем с обычным деревом. Он низко нагнулся, почти лег на землю, чтобы проверить, не грызет ли какой-нибудь червяк корни сохнущего кустика.

Достигнув последних ступеней каменной лестницы, Микеле счел за лучшее попросту перепрыгнуть через мессира Барбагалло. Тот издал громкий крик, вероятно, вообразив, что началось извержение вулкана и рядом с ним свалился камень, вылетевший из какого-нибудь кратера по соседству.

Его хриплый крик прозвучал так забавно, что Микеле расхохотался.

- Cristo! - воскликнул мажордом, узнав молодого художника, с которым Агата приказала ему обходиться с особым вниманием, но которого ему и в голову не приходило считать ее сыном или любовником.

Однако, когда прошел первый испуг и Микеле уже быстро удалялся, пересекая сад, мажордом постарался все-таки собраться с мыслями. Он сообразил, что на восходе солнца сын Пьетранджело вышел из цветника. Из цветника княжны! Из святилища, со всех сторон закрытого и огороженного, куда ночью мог проникнуть только осыпаемый милостями любовник.

"Любовник княжны Агаты! И какой любовник! И это когда сам маркиз Ла-Серра который едва осмеливается надеяться на ее благосклонность, никогда не входит и не выходит иначе, как через главные ворота дворца!.."

Это было неслыханное предположение. Все же, не имея оснований спорить с таким очевидным фактом и не дозволяя себе истолковывать его, Барбагалло ограничился тем, что повторил: "Cristo!" И, постояв две-три минуты на месте, решил заняться обычными делами и запретить себе всякие мысли о чем бы то ни было впредь до особого распоряжения.

Микеле ничуть не меньше дивился своему новому положению, чем старик -

только что случившейся встрече. Из всех снов, что, как ему казалось, снились ему последние три дня, самый неожиданный, самый чудесный, уж наверное, был тот, что сейчас увенчал и объяснил все остальные. Он шел и шел, не разбирая дороги, но по бессознательной привычке, сам не зная как, пришел к дому в предместье. Как никогда не виданные, оглядывал он предметы, останавливавшие его взор. Великолепие дворцов и нищета жилищ простонародья представляли контраст, прежде печаливший его лишь как обстоятельство, горестное для него самого, но которое он принимал как некий роковой закон, присущий обществу. Теперь, когда он почувствовал себя свободным и могущественным в этом обществе, его жалость и доброта стали еще сильней и бескорыстней. Оказавшись в числе счастливых, он сделался лучше; полные великодушия речи матери зажгли в его сердце чувство долга. Он ощущал, как взрослеет в ряду других людей с тех пор, как узнал, что не только не может явиться жертвой, но сам должен заботиться о судьбе себе подобных. Одним словом, он ощущал себя князем и теперь уже не удивлялся тому, что всегда был честолюбив. Честолюбие облагородилось в его собственных глазах в тот день, как он дал ему определение в ответ на нападки Маньяни. Теперь же, когда его честолюбие было удовлетворено, оно не только не вредило ему, но возбуждало и возвышало над самим собой. Есть люди, и, к несчастью, их большинство, которых благосостояние принижает и развращает. Но для истинно благородной души богатство - лишь средство делать добро, а Микеле было восемнадцать лет - возраст, когда идеалы чисты и душа открыта для добрых и возвышенных стремлений.

У входа в предместье он увидел просившую подаяние бедную женщину с ребенком на руках и тремя другими, цеплявшимися за ее рваную юбку. Слезы навернулись ему на глаза, и он сразу сунул обе руки в карманы своей куртки: со вчерашнего дня он стал носить одежду простонародья и решил носить ее долго, всегда, если придется. Но карманы оказались пусты, и он вспомнил, что у него еще ничего нет.

- Простите меня, милая, - сказал он, - я подам вам завтра. Будьте завтра здесь, я приду.

Нищенка подумала, что он смеется над ней, и с грустью сказала, величественно, как свойственно южанам, кутаясь в свои лохмотья:

- Нельзя смеяться над бедняками, мальчик, это приносит несчастье.

"Да, да! - говорил себе Микеле, отходя от нее. - Я верю, чувствую сам!

Со мной зтого никогда не случится!"

Чуть дальше он наткнулся на прачек, которые преспокойно развешивали biancheria* над самыми головами прохожих, на веревке, протянутой поперек улицы. Микеле нагнулся, чего не сделал бы накануне, - раньше он только нетерпеливо сдвинул бы в сторону мешавшее ему препятствие. Две хорошенькие девушки, которые старались натянуть веревку потуже, благодарно улыбнулись ему. Но когда Микеле миновал первый занавес и нагнулся, чтобы пройти под вторым, он услышал, как прачка гневно, словно старая сивилла, выговаривала своим помощницам:

* Здесь: белье (итал.).

- Не заглядывайся на него, Нинетта! Не верти головой, Розалина! Это молодой Микеланджело Лаворатори, он корчит из себя великого художника и никогда не будет стоить своего папаши. Плохи детки, что отказываются от ремесла родителей!

"Мне совершенно необходимо было обзавестись ремеслом князя, -

улыбнувшись, подумал Микеле, - а то ремесло художника навлекает на меня одни попреки".

Он вошел в дом, и в первый раз, при всем своем жалком неустройстве, дом его показался ему живописным и уютным.

"Настоящее жилье средневекового художника, - говорил он себе, - я прожил здесь всего несколько дней, но они останутся в моей жизнн чистым и сладким воспоминанием". Он, пожалуй, даже немножко сожалел о нем, об этом скромном семейном гнезде, и испытанное накануне смутное желание иметь более поэтическое и более красивое жилище показалось теперь нелепым и безрассудным: поистине нам свойственно преувеличивать цену жизненных благ, когда их у нас нет.

"Я отлично мог бы прожить здесь годы так же счастливо, как проживу их во дворце, - думал он, - пусть бы только совесть моя была чиста, как была тогда, когда Пьетранджело сказал мне: "Вы человек мужественный!" Пусть портреты всех Кастро-Реале и Пальмароза твердят, что довольны мной, - они не доставят мне той радости, какую доставили слова моего отца -

ремесленника".

Он вошел князем в этот дом, откуда несколько часов тому назад выходил рабочим, и с чувством уважения переступил его порог. Затем он кинулся к отцу, думая найти его еще в постели. Но Пьетранджело был в комнате Милы, которая не спала всю ночь, так как беспокоилась, видя, что брат не возвращается. Старик догадывался, что Микеле задержала у себя княжна, но он не знал, как ему заставить Милу поверить в правдоподобность такого предположения. Микеле бросился к ним в объятия и заплакал сладостными слезами. Пьетранджело понял, что произошло и почему молодой князь Кастро-Реале с такой нежностью говорит ему "отец" и не позволяет называть себя иначе, как "сыном".

Но Мила очень удивилась, когда Микеле, вместо того чтобы, как обычно, по-семейному расцеловать ее, несколько раз подряд поцеловал ей руку и назвал милой сестричкой.

- Что с тобой, Микеле? - спросила она. - И откуда такое почтительное обращение со мной? Ты говоришь, что ничего особенного не произошло и что этой ночью ты никакой опасности не подвергался, а здороваешься с нами, словно едва избегнул смерти или несешь нам целый рай в ладошке. Ну, что с тобой! Раз ты здесь, мы счастливей всех святых в небе, право! Мне мерещились всякие страхи, пока я ждала тебя. Часа за два до рассвета я разбудила бедного Маньяни и послала искать тебя - он и сейчас бегает где-то. Он, наверное, дошел до самого Бель-Пассо - посмотреть, не у дяди ли ты.

- Добрый, милый Маньяни! - воскликнул Микеле. - Ну, я пойду к нему навстречу, чтобы его успокоить и увидеться с ним поскорее. Но сперва я хотел позавтракать с вами обоими за нашим маленьким семейным столом. Дай нам рису - ты, Мила, так вкусно его готовишь - и арбуз, который умеют выбрать только твои ручки.

- Гляди-ка, как он бывает мил, когда не чудит! - смеялась девушка, поглядывая на брата. - Когда он не в духе, все нехорошо - рис переварен, арбуз перезрел. Сегодня все будет превкусно, даже раньше, чем он попробует.

- А я теперь всегда буду таким, сестричка! - отвечал Микеле. - Никогда не буду ворчать, не стану задавать тебе нескромных вопросов, и, надеюсь, не будет у тебя на свете друга лучше меня.

Оставшись наедине с Пьетранджело, Микеле опустился на колени.

- Благословите меня, - сказал он, - и простите, что я был не всегда достоин вас. Теперь я буду всегда помнить об этом и если хоть на миг заколеблюсь на пути долга, обещайте побранить и отчитать меня построже, чем это бывало до сих пор.

- Князь, - начал Пьетранджело, - пожалуй, я был бы построже, будь я вашим отцом, но...

- О отец мой! - воскликнул Микеле. - Никогда не обращайтесь ко мне так и никогда не говорите, что я вам не сын. Разумеется, быть сыном княжны Агаты - блаженство, но зачем же примешивать горечь к моему счастью и приучать меня к мысли, что я уже не сын вам? И если вы станете обходиться со мной как с князем - я не хочу быть князем: лучше мне быть рабочим!

- Ну ладно, пусть будет так! - сказал Пьетранджело, прижимая его к своей груди. - Оставайся моим сыном, как было раньше, мне так больше нравится. Тем более что у меня все равно сохранилась бы прежняя привычка, даже если бы это оскорбляло тебя. Теперь послушай-ка: я наперед знаю, что ты собираешься мне сказать. Ты захочешь меня обогатить. Так наперед тебе скажу: не приставай ты ко мне с этим, прошу тебя. Я хочу остаться таким, как сейчас. Мне хорошо. С деньгами приходят заботы, я деньги беречь не умею. Княжна что угодно сделает для твоей сестры, но сомневаюсь, чтобы малютке захотелось сменить свое положение. Если не ошибаюсь, она любит Антонио Маньяни, нашего соседа, и не собирается выходить ни за кого другого. Маньяни не захочет ничего принять от тебя - я знаю наверное: это человек вроде меня, он любит свое ремесло, и ему будет стыдно принимать чью-то помощь, когда он сам зарабатывает достаточно. Не сердись, мой мальчик. Вчера я принял от тебя приданое для сестры: это был еще не дар князя, это было твое жалованье мастерового, жертва, принесенная братом от доброты. Я был горд такой жертвой, да и твоя сестра, когда узнает, не устыдится ее. Я не хотел пока говорить ей. Она никогда не приняла бы этого золота: ведь она привыкла смотреть на твое будущее как на нечто священное, а девочка упряма, сам знаешь!

А я, Микеле... Ты ведь меня тоже знаешь. Если я стану богачом, мне будет стыдно работать. Подумали бы, что это из жадности, что мне охота прибавить еще немножко к моему имуществу. Работать, когда в этом нет нужды, я бы тоже не мог: я рабочая скотинка, работаю по привычке. Всякий день стал бы для меня воскресеньем; сейчас мне полезно потешиться немножко за столом в святой день отдыха, а бездельничать всю неделю подряд мне будет вредно.

Скука меня одолела бы, а потом и тоска. Я, быть может, попытался бы избавиться от нее, пустился бы во все тяжкие, как люди, что не умеют читать и не могут отвлечь себя какими-нибудь сочиненными историями. Им все-таки следует питать свой ум, когда отдыхает тело; вот они его и питают вином.

Когда я иду на свадьбу, в первый день мне весело, на второй я скучаю, а на третий - я болен. Нет, нет, мне нужны мой передник, лесенка, горшок с клеем и мои песни, чтобы время не тянулось слишком долго. Если ты меня стыдишься...

Впрочем, нет, не стану договаривать, это уж была бы обида для тебя, -

ты никогда меня не постыдишься. Так вот, позволь мне жить на свой лад, а когда я совсем состарюсь и стану слишком слаб для работы, ты меня возьмешь к себе, будешь заботиться обо мне - на это я согласен, обещаю тебе!

Надеюсь, ничего лучшего я не могу сделать для тебя?

- Ваши желания для меня священны, - ответил Микеле, - и я отлично понимаю, что деньгами мне с вами расквитаться нельзя. Слишком легко было бы иметь возможность в один миг и без всякого труда сбросить с плеч, что я задолжал за целую жизнь. Ах, если бы я мог удвоить течение жизни вашей и своей кровью возместить вам силы, истраченные на то, чтобы воспитать и обучить меня!

- И не надейся расплатиться со мной иначе, как дружбой, - отвечал старый мастер. - Молодости не вернешь, и я не желаю ничего, что шло бы наперекор божеским законам. Если я работал на тебя, то делал это с радостью и никогда не хотел иной награды, кроме твоего счастья, которым ты, надеюсь, воспользуешься на моих глазах. Княжне известны мои убеждения на этот счет.

Если бы она заплатила за твое воспитание и обучение, она отняла бы у меня право на законную гордость. У меня ведь тоже есть свое честолюбие, и я буду гордиться, когда станут говорить: "Какой хороший сицилиец и хороший князь этот Кастро-Реале! А ведь воспитал-то его этот старый дурак Пьетранджело!"

Ну, давай-ка мне руку, и поставим точку. Иначе, признаюсь, мне было бы обидно. Похоже, что кардинал умирает. Мне хочется вместе с тобой прочесть за него молитву - она ему очень пригодится. Он был дурной человек, и та женщина, у которой мы с братом вырвали тебя из рук, по-моему, несла тебя вовсе не в приют, - у нее был такой вид, словно она собирается забросить тебя в море. Помолимся же за него от чистого сердца! Ничего, Микеле, это ведь недолго!

И Пьетранджело обнажил голову и с глубокой искренностью проговорил твердым голосом:

- Отпусти, господи, наши прегрешения и отпусти грехи душе кардинала Джеронимо, как мы сами отпускаем ему. Во имя отца, и сына, и святого духа.

Аминь. Микеле, ты не сказал аминь.

- Да будет так, и говорю это от всего сердца, - отозвался Микеле, растроганный тем, как евангельски просто прощал Пьетранджело своего гонителя.

Ибо монсиньор Джеронимо был когда-то очень жесток к бедному ремесленнику. У него были одни подозрения, а он его преследовал, бросил в тюрьму, разорил, в конце концов принудил бежать из родного края, и это было самым тяжким из всего, перенесенного Пьетранджело. Но в смертный час кардинала добряк не припомнил ничего, что касалось его самого.

Так как Мила опять стала беспокоиться о Маньяни, который все не возвращался, Микеле отправился ему навстречу. Все колокола в городе вызванивали последний час прелата; во всех церквах читали за него молитвы, и бедный угнетенный им народ, подвергавшийся грабежу и казням при малейшей попытке бунта, теперь на ступенях папертей набожно преклонял колени, моля бога отпустить кардиналу его грехи. Все, несомненно, при первом ударе колокола втайне возрадовались и должны были возрадоваться еще больше, услышав последний. Но ужасы преисподней действуют так сильно на живое воображение этих людей и мысль о вечном наказании так пугает их, что вражда, которую они испытывали к кардиналу при его жизни, исчезала перед угрозой, что слышалась им всем в звоне колоколов.

Микеле не стал дожидаться, пока заключительный удар колокола возвестит, что смерть уже закогтила свою добычу, и, предполагая, что мать ранее этой решительной минуты не покинет смертного одра дяди, направился к холмам Маль-Пассо. Он хотел обнять Маньяни и фра Анджело еще раз до того, как они явятся приветствовать в его лице князя Кастро-Реале. Он больше всего боялся, как бы Маньяни, несправедливо опасаясь высокомерия нового князя, не вооружился бы против него гордостью и даже холодностью. Микеле заранее намеревался просить его о прежней дружбе, хотел вынудить у него торжественное обещание сохранить ее и, после того, как в присутствии фра Анджело их братская связь будет упрочена, ему первому сообщить о своем новом положении.

Потом Микеле задумался о Пиччинино. Не так уж далеко, рассуждал он, от Бель-Пассо до Николози, чтобы ему не дойти до брата, прежде чем тот предпримет что-либо против княгини Кастро-Реале или ее сына. Он не мог позволить себе спокойно, ничего не предпринимая, дожидаться мстительных действий Пиччинино, которые могли настигнуть его мать раньше, чем его самого. И пусть при встрече в Николози злоба незаконного сына разгорится еще сильней, чем при расставании в покоях княгини, Микеле считал своим долгом сына и мужчины принять на себя одного первые ее последствия.

По пути Микеле увидел, как встающее солнце заливает природу своим блеском, и в нем проснулся живописец. Чувство глубокой грусти вдруг нахлынуло на него: его будущее как художника показалось ему конченным и, проходя мимо решетки виллы Пальмароза, глядя на ту нишу со статуей мадонны, откуда он впервые завидел купола Катании, он ощутил, как сжалось его сердце. Словно не две недели, а двадцать лет протекли между жизнью, только что закончившейся такой развязкой, и мятежной юностью, полной поэзии, опасений и надежд. Его вдруг испугала его будущая обеспеченность, и он со страхом спрашивал себя, найдется ли место таланту художника в душе богача и князя. А честолюбие, гнев, страх и пыл работы, препятствия, которые надо преодолевать, успехи, которые надо защищать, все эти могущественные и необходимые побуждения, - что станется с ними? Место врагов, которые его подгоняют, займут льстецы, которые развратят его суждение и испортят вкус, а нищета, заставляющая бросаться на трудности и держащая вас в постоянной лихорадке, заменится пресыщением от всех тех преимуществ, за которыми искусство обычно гонится не меньше, чем за славой.

Он тяжело вздохнул, но тут же ободрился, решив, что постарается быть достойным друзей, которые будут говорить ему правду, и что, стремясь к благородной цели - к славе, - он теперь легче, чем прежде, решится пренебречь выгодами профессии и грубыми суждениями толпы.

Размышляя обо всем этом, подошел он к монастырю. Колокола обители перекликались с колоколами города, и в чистом утреннем воздухе их заунывные, мрачные звуки смешивались с пением птиц и дыханием ветерка.

XLVII

СТЕРВЯТНИК

Маньяни было известно все, потому что Агата, если не разгадав, то все же подозревая его любовь и желая исцелить его, рассказала ему свою жизнь, свое опозоренное и печальное прошлое, свое трудное настоящее, посвященное только материнскому чувству. Выказав ему такое доверие и дружбу, она, во всяком случае, помогла ему залечить тайную рану, от которой страдала его плебейская гордость. Она деликатно дала ему понять, что препятствием между ними является не различие их положения и образа мыслей, но возраст и непоправимая судьба. Наконец, обращаясь с ним как с братом, она равняла его с собой, и если ей не удалось вылечить его раз и навсегда, ей удалось, во всяком случае, смягчить горечь страдания. Затем она искусно ввела в разговор имя Милы, и, поняв, что княгиня желает их союза, Маньяни счел долгом повиноваться ее желанию.

Он должен был постараться выполнить его, этот долг, и он сам прекрасно чувствовал, что Агата подсказывает ему самый легкий, чтобы не сказать -

самый приятный способ искупить свою вину за прежнее безумство. Он вовсе не разделял беспокойства Милы по поводу отсутствия Микеле и вышел с единственной целью угодить ей и совсем не собираясь разыскивать ее брата.

Он пошел к фра Анджело, чтобы расспросить его о чувствах девушки и просить его совета и поддержки.

Жорж Санд - Пиччинино. 8 часть., читать текст

См. также Жорж Санд (George Sand) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Пиччинино. 9 часть.
Когда он пришел в монастырь, братья монахи читали отходную кардиналу, ...

Ускок ( L'uscoque). 1 часть.
Пер. с франц. - Н.Рыкова. - Кажется, Лелио, - сказала Беппа, - мы вог...