Жорж Санд
«Пиччинино. 2 часть.»

"Пиччинино. 2 часть."

Рабочие, побуждаемые любопытством, у одних наивным и почтительным, у других беспечным и насмешливым, все разом воззрились на большую, увенчанную гербами дверь, обе створки которой распахнулись над верхней ступенью лестницы. Сердце Микеле забилось, но скорее от досады, чем от нетерпения.

"Кто же они такие, эти богатые и знатные мира сего, - говорил он себе, - что так гордо попирают алтари и престолы, воздвигаемые нашими презренными руками? Богиня Олимпа, и та едва ли достойна была появиться вот так, на ступенях своего храма, перед ничтожными смертными, простертыми у ее ног. О, какая дерзость, какая ложь и насмешка! Женщина, которая явится здесь перед моими глазами, быть может существо ограниченное, с душой низкой, а между тем все эти сильные и смелые люди при ее появлении обнажают головы".

Микеле почти не расспрашивал своего отца о вкусах и характере княжны Агаты, да и на эти немногие вопросы тот, особенно в последние дни, отвечал рассеянно, как всегда, когда его, ушедшего с головой в работу, пытались отвлечь от нее чем-либо посторонним. Но Микеле был горд, и мысль, что ему придется так или иначе встретиться с существом еще более гордым, вселяла в его сердце досаду и даже чувство, близкое к ненависти.

VII

ВЗГЛЯД

Когда княжна Пальмароза появилась наверху лестницы, она показалась Микеле пятнадцатилетней девочкой, так тонка была ее талия и стройна вся фигура. Но по мере того как она спускалась, ему чудилось, будто с каждой ступенькой она становилась на год старше. И когда она очутилась внизу, он понял, что ей, должно быть, не меньше тридцати. И все же она была прекрасна, красотой не блистательной и пышной, а чистой и нежной, словно букет цикламенов, который она держала в руке. Ее можно было назвать скорее изящной и обаятельной, чем красивой, ибо в ней не чувствовалось и течи кокетства и она никогда не стремилась нравиться. Многие женщины, далеко не столь красивые, умели зажигать сердца, потому что желали этого, но поведение княжны Агаты никогда ке возбуждало никаких толков, и если в жизни ее и имелись какие-либо привязанности, светское общество ке могло сказать о них ничего достоверного.

Она была очень добра и, казалось, только и занята благотворительность, но и это делала она незаметно, без показного тщеславия, а потому и не прослыла в народе "матерью бедных". В большинстве случаев те, кому она помогала оставались в неведении относительно источника выпавших на их долю благодеяний. Княжна не слишком усердно посещала церковные службы и слушала проповеди, хотя и не избегала религиозных церемоний. Она обладала большим художественным вкусом и старалась окружать себя самыми прекрасными вещами и талантливыми людьми с самыми благородными чувствами; она никогда не стремилась блистать в своем кругу и не считала себя выше других из-за знатности своего происхождения, родственных связей и богатства. Казалось, она стремится вести жизнь самую обыкновенную, и, вследствие ли внутреннего равнодушия, хорошего вкуса или природной застенчивости, все ее старания были направлены на то, чтобы оставаться незамеченной. Трудно было представить себе женщину менее притязательную. Ее уважали, ее любили, но не восторженно, ее высоко ценили, не завидуя ей. Но ценили ли ее так, как она того заслуживала? Это сказать трудно. Она не слыла особенно умной, и самые старые ее друзья утверждали, считая это высшей похвалой, что на нее можно положиться и что у нее очень хороший характер.

Все это легко было понять с первого же взгляда, и юный Микеле, в то время как она с естественной грацией спускалась по лестнице, чувствовал, как вместе с опасениями рассеивается и его недоброжелательность. Нельзя было продолжать сердиться, глядя на лицо столь чистое, спокойное и нежное.

Микеле, в порыве возмущения приготовившийся смело встретить негодующий взгляд ослепительной и дерзкой красавицы, невольно ощутил внутреннее облегчение, увидев обыкновенную женщину. Он уже понимал, что даже если она и собиралась выказать недовольство, у нее недостанет ни энергии, ни, быть может, ума на то, чтобы кого-то оскорбить. Гнев его утих, и он смотрел на княжну со все возрастающим чувством умиротворения, словно от нее к нему шел некий освежающий ток, словно она излучала какое-то внутреннее сияние.

На ней было простое и богатое платье из тяжелой шелковой ткани молочно-белого цвета, без единого украшения. Изящная брильянтовая диадема лежала на ее темных волосах, разделенных пробором над чистым и гладким лбом. Без всякого сомнения, она могла бы надеть более роскошные драгоценности, но ее диадема была истинно художественным произведением превосходной работы, и не давила непосильной тяжестью на ее очаровательную, изящно поставленную головку. Ее полуоткрытые плечи уже утратили прелестную худощавость юности, но не обрели еще пышной полноты, свойственной женщинам третьей или четвертой молодости, фигура еще сохранила стройность, и все движения отличались бессознательной и безыскусственной, естественной гибкостью.

Медленно, концом своего веера, она отстранила лакея и мажордома, стремившихся расчистить перед ней дорогу, и прошла вперед, легко и без неловкой торопливости шагая через доски к скатанные ковры, преграждавшие ей путь, и со скромной или безразличной небрежностью метя складками своего длинного белого шелкового платья пыль, принесенную башмаками рабочих. Она касалась, не обнаруживая при этом ни малейшего отвращения, а может быть, и не замечая их, покрытых потом ремесленников, не успевших вовремя посторониться. Она прошла через толпу садовников, передвигавших огромные кадки, словно не видя их и не боясь, что ее могут толкнуть или ушибить.

Тем, кто кланялся ей, она отвечала поклоном без всякого оттенка превосходства или покровительства. Когда же она оказалась в самой гуще людей, среди нагромождения холстов, досок и стремянок, она спокойно остановилась, медленно обвела взглядом то, что было сделано и что еще оставалось сделать, и сказала тихим и ободряющим голосом:

- Ну как, господа, успеете вы закончить вовремя? У нас осталось каких-нибудь полчаса, не больше.

- Отвечаю вам за все, дорогая княжна, - ответил Пьетранджело, весело подходя к ней, - ведь вы видите, я сам ко всему прикладываю руки.

- Тогда я спокойна, - ответила княжна, - надеюсь, и остальные тоже постараются. Право, было бы очень жаль, если бы такая прекрасная работа осталась незаконченной. Я очень, очень довольна. Все задумано с большим вкусом и выполнено с большим старанием. Сердечно благодарю вас, господа, за ваши труды. Этот праздник принесет вам заслуженную славу.

- Надеюсь, что тут будет и доля моего сына Микеле, - продолжал старый мастер. - Разрешите, ваша милость, представить его вам. Подойди же, Микеле, дитя мое, и поцелуй руку княжны. Видишь, какая она у нас добрая.

Но Микеле не сделал даже движения, чтобы приблизиться к ней. Хотя тон, которым княжна только что "разбранила" его отца, смягчил сердце юноши и завоевал его расположение, однако он не желал выказывать ей рабской покорности. Ему хорошо было известно, что у итальянцев целовать руку дамы означает или уважение друга, или раболепное подчинение. Не смея претендовать на первое, он не желал опускаться до второго; он только снял бархатную шапочку и продолжал стоять прямо, с вызывающим видом глядя на княжну.

Тогда она пристально взглянула на него, и оттого ли, что в глазах ее сияли доброта и сердечность, столь непохожие на обычную ее небрежно-благосклонную манеру, или оттого, что он стал жертвой какой-то странной галлюцинации, но этот неожиданный взгляд вдруг пронизал его до глубины души. Ему показалось, будто какое-то вкрадчивое, но могучее, всесильное пламя проникает в него из-под тонких век знатной дамы, будто несказанная нежность, исходящая от этой неведомой ему души, овладевает всем существом его; будто, наконец, невозмутимая княжна Агата говорит ему на языке более красноречивом, чем все человеческие слова: "Приди ко мне в объятия, прильни к моему сердцу".

Растерянный, ошеломленный, не помня себя, Микеле вздрогнул, побледнел, потом безотчетным и порывистым движением устремился вперед, схватил, трепеща, руку княжны, и в тот миг, когда подносил ее к губам, еще раз взглянул ей в глаза, думая, не обманулся ли он и не рассеется ли сейчас этот одновременно и мучительный и сладостный сон. Но в ее чистых, ясных глазах было столько неприкрытой, доверчивой любви, что он потерял голову -

сознание его помутилось, и он упал, словно сраженный громом, к ногам синьоры.

Когда он опомнился, княжна была уже в нескольких шагах от него. Она удалялась в сопровождении Пьетранджело; достигнув конца залы и оставшись одни, они, видимо, говорили о каких-то подробностях праздника. Микеле было совестно. Возбуждение его быстро прошло при мысли о том, какую слабость и неслыханную самонадеянность выказал он на глазах у своих сотоварищей. Между тем ласковые слова княжны всех подбодрили, и все снова с какой-то веселой яростью накинулись на работу; вокруг Микеле двигались, пели, стучали, и случившееся с ним прошло незамеченным, или, во всяком случае, никто ничего не понял. Кое-кто с улыбкой заметил, что он поклонился ниже, чем полагается, но приписал это аристократическим и галантным манерам, привезенным издалека вместе с горделивой осанкой и дорогим платьем. Другим показалось, будто он, кланяясь, споткнулся о доски, и эта неловкость заставила его растеряться.

Один только Маньяни внимательно наблюдал за ним и наполовину разгадал его чувства.

- Микеле, - сказал он ему немного спустя, когда они вновь очутились рядом за совместной работой, - на вид ты такой застенчивый, а на деле, оказывается, ужас до чего дерзкий. Спору нет, княжна нашла, что ты красивый парень, и соответствующим образом взглянула на тебя; со стороны всякой другой женщины это могло бы что-то значить, но не будь слишком самонадеянным, мой мальчик, наша добрая княжна - дама предобродетельная;

никто никогда не слышал, чтобы у нее был любовник, а если бы она и вздумала им обзавестись, то, уж конечно, нашла бы не какого-то ничтожного живописца, когда столько блестящих синьоров...

- Молчите, Маньяни, - с возмущением перебил его Микеле, - ваши шутки оскорбляют меня, я не давал вам повода к насмешкам такого рода и не потерплю их.

- Ну, ну, не кипятись, - ответил молодой обойщик, - я не хотел обидеть тебя, да и было бы подлостью с такими ручищами, как у меня, затевать ссору с таким ребенком, как ты. К тому же в душе я человек добрый и, повторяю, если говорю с тобой откровенно, так это только потому, что расположен к тебе. Я чувствую, что твой ум более развит, чем мой, это мне нравится и влечет к тебе. Но я вижу также, что характер у тебя слабоватый, а воображение - бурное. Ты более умен и тонок, чем я, зато я рассудительнее и опыта у меня побольше. Не обижайся на мои слова. Приятелей среди нас у тебя еще нет, а если бы ты захотел всмотреться повнимательнее, то заметил бы, что многие тебя недолюбливают. Я здесь кое в чем мог бы тебе помочь, и если ты послушаешься моих советов, то, быть может, избежишь многих неприятностей, которых ты не предвидишь. Так как же, Микеле, принимаешь ты мою дружбу или гнушаешься ею?

- Напротив, я прошу твоей дружбы, - ответил Микеле, взволнованный и покоренный искренним тоном Маньяни, - и чтобы стать достойным ее, хочу сказать тебе кое-что в свое оправдание. Я ничего не знаю, ничему не верю, ничего не думаю о княжне. Впервые в жизни я увидел так близко знатную даму... Но чему ты улыбаешься?

- Ты заговорил о моей улыбке, потому что не знаешь, как закончить свою фразу. Я закончу ее вместо тебя. Тебе почудилось, будто эта дама - богиня, и ты, как безумец, влюбился. Ведь ты обожаешь все величественное! Я понял это с первого же дня, как увидел тебя.

- Нет, нет! - воскликнул Микеле. - Не влюбился! Я не знаю этой женщины. А что до ее величия, то я не понимаю, в чем оно заключается. С таким же успехом можно сказать, что я влюбился в ее дворец, в ее платье или брильянты, ибо пока не вижу в ней иного превосходства, кроме прекрасного вкуса, которому мы сами немало способствовали, так же, впрочем, как ее ювелир и портниха.

- Поскольку это все, что ты о ней знаешь, ты выразился неплохо, -

ответил Маньяни, - но тогда объясни мне, почему ты чуть не лишился чувств, целуя ей руку?

- Нет, ты сам мне это объясни, если можешь, а я не могу. Да, я знал, что знатные дамы умеют бросать взгляды более вызывающие, чем куртизанки, и вместе с тем более бесстрастные, чем монахини. Да, я заметил это, и такое сочетание вызова и высокомерия бесило меня, когда мне случалось порой, против воли, соприкоснуться с одной из них в толпе. Вот почему я ненавидел знатных дам. Но взгляд княжны... Нет, ни у кого не видел я подобного взгляда. Я не сумею сказать, что в нем было - сладострастная нега или наивная доброта, но никогда ни одна женщина не смотрела на меня так, и...

что тут удивительного, Маньяни, я молод, впечатлителен, и голова у меня закружилась, вот и все. Я совсем не опьянел от гордости и тщеславия, клянусь тебе, ибо уверен, что она и на тебя посмотрела бы таким же взглядом, будь ты в ту минуту на моем месте.

- Ну, это вряд ли... - задумчиво произнес Маньяни.

Он уронил молоток и опустился на скамью. Казалось, он решает про себя какую-то важную задачу.

- Ах, молодые люди! - сказал им Пьетранджело, проходя мимо. - Вы тут болтаете, а работа стоит; видно, одни старики умеют спешить по-настоящему.

Задетый этим упреком Микеле побежал помогать отцу, шепнув своему новому другу, что они еще продолжат эту беседу.

- Для тебя было бы полезнее, - вполголоса и с каким-то странным видом ответил ему Маньяни, - постараться как можно меньше думать о ней.

Микеле горячо любил отца, и было за что. Пьетранджело был человек добрый, мужественный и умный. Являясь тоже на свой лад художником, он в своей работе следовал добрым старым обычаям, однако не чуждался и новшеств.

Напротив, он быстро перенимал то новое, что старались объяснить ему.

Обладая характером легким и веселым, он обычно был жизнерадостен, а в отдельных случаях снисходителен; он никогда никого не подозревал в дурных намерениях; когда же не мог больше великодушно обманываться на чей-либо счет, то уже не шел ни на какие уступки. Человек прямой, простой и бескорыстный, он довольствовался малым, охотно всему радовался, работу любил ради самой работы, а деньги - потому, что мог ими кому-то помочь, иначе говоря - жил, не думая о завтрашнем дне и не умея ни в чем отказать своему ближнему.

Таким образом, провидение послало Микеле с его пылкой натурой именно такого наставника, какому он только и способен был подчиниться, ибо сын представлял во многих отношениях полную противоположность отцу. Это был юноша мятущийся, обидчивый, несколько эгоистичный, склонный к честолюбию, подозрительности и подверженный приступам гнева. Но вместе с тем это была прекрасная душа, ибо Микеле искренно и страстно любил все высокое и благородное и с восторгом следовал за тем, кто умел возбудить его доверие.

Надо, однако, сказать, что характер его оставлял желать лучшего, живой и пытливый ум его часто терзал самого себя, а мятежная и утонченная натура порой жестоко восставала, нарушая его душевное спокойствие.

Если бы грубая, тяжелая рука ремесленника, пекущегося лишь о заработке или зараженного республиканской нетерпимостью, захотела бы воздействовать на непостоянный характер и мятущуюся душу Микеле, она быстро подавила или сломала бы его тонкую натуру и довела бы юношу до отчаяния. Но беззаботный и веселый нрав Пьетранджело служил как бы противовесом или успокаивающим средством для восторженных порывов Микеле. Отец редко говорил с ним на языке холодного рассудка и никогда не противился его изменчивым прихотям.

Но в самой беспечной бодрости некоторых людей таится такая побудительная сила, которая заставляет нас стыдиться наших слабостей; они действуют своим примером, своими простыми и благородными поступками сильней, чем это могли бы сделать любые слова и поучения. Таким именно образом добряк Пьетранджело, на вид как бы уступая прихотям и фантазиям Микеле, оказывал на него то единственное влияние, которому юноша до сих пор способен был подчиняться.

VIII

НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ

Увидев, что отец его работает за двоих, Микеле и на этот раз тоже устыдился своей забывчивости и бросился помогать ему. Оставалось укрепить в конце залы приставную лестницу, ведущую на галерею, чтобы создать для публики еще один вход.

Уже слышно было, как катятся вдали многочисленные кареты по великолепному проспекту с пышным названием улица Этны. Проспект этот пересекает Катанию по прямой линии от берега моря до подножия горы, и жители города возвели на нем роскошные дворцы, словно для того, чтобы, как выразился один путешественник, предоставить грозному вулкану достойный его путь.

В минуты высшего напряжения, когда времени не хватает, когда часы не идут, а бегут и человеческие руки в кипучей работе стремятся достичь невозможного, очень немногие бывают достаточно сильны духом, чтобы верить в победу. В такие минуты все сводится к тому, чтобы удесятерить свои способности и совершить чудо. Большинство рабочих пали духом и предложили отказаться от укрепления приставной лестницы, замаскировав вход цветами и картинами, иначе говоря - нарушить планы распорядителей праздника, преподнеся им неприятный сюрприз. Пьетранджело сумел подбодрить тех, у кого оставалась еще добрая воля, и сам взялся за дело. Микеле, не желая отставать от других, творил чудеса, и работа, на которую, как говорили, нужно было еще два часа, оказалась законченной через десять минут.

- Микеле, - сказал тогда старик, отирая свою облысевшую до самого затылка голову, - я доволен тобой; вижу, что ты работник хороший; а это, на мой взгляд, необходимо всякому, кто хочет стать великим художником. Не каждый умеет спешить, и обычно те, что работают быстро, работают плохо. Но презирать их за это не следует. Любой труд требует хладнокровия, расчета, порядка, прозорливости, ума, наконец... Да, даже для того, чтобы нагрузить тележку булыжником, можно применить тысячу способов, и только один из них будет верным. Некоторые берут на лопату слишком много камней, другие -

слишком мало, один подымает лопату слишком высоко и кидает груз через тележку, другой - слишком низко и сыплет все на колеса. Ты никогда не вглядывался в обыкновенные сельские работы и не размышлял над ними, не делал сравнений? Видал ты, как копают землю? И тут, как и во всем другом, на одного умелого работника приходится десятка два неумелых. И почем знать, может быть, тот, кто вскопает за четверых, не надрываясь и не тратя ни минуты лишней, - это человек выдающийся, и он прекрасно справился бы и с гораздо более сложным делом? Как ты полагаешь? А я так уверен в этом, и когда я видел, как девушки собирают в горах землянику, я всегда мог предсказать, какая лучше всех станет вести свое хозяйство и воспитает детей. Тебе кажется, я вздор говорю? Ну, отвечай же.

- Я думаю, что вы правы, отец, - с улыбкой ответил Микеле. - Чтобы работать быстро и хорошо, надо обладать и трезвым умом и страстной волей, надо, чтобы в крови горела лихорадка, а голова была ясной. Надо одновременно и думать и действовать. Нет, конечно, подобное свойство дано не каждому, и грустно видеть, что среди стольких тщедушных и неспособных так мало уверенных и сильных. Увы! Мне становится страшно за самого себя, ибо, несмотря на все ваши похвалы, я редко ощущаю в себе столь высокие и благотворные порывы, и если это произошло со мной сейчас, то лишь благодаря вашему примеру.

- Нет, нет, Микеле, никакой пример не поможет человеку бездарному. Он, бедняга, будет делать все, на что только способен, и это лишний повод, чтобы сильные и одаренные помогали ему. А ты разве не чувствуешь радости и не гордишься тем, что сейчас сделал?

- Вы правы, отец, вы всегда видите самые честные и благородные стороны моего характера, лучше даже, чем я сам. О Пьетранджело, ты не умеешь читать, а меня научил тысяче вещей, тебе неизвестных! И, однако, это ты проливаешь свет в мою душу, и на каждом шагу я чувствую себя слепцом, которому ты открываешь глаза!

- Славно сказано! - с простодушным восторгом воскликнул Пьетранджело. - Прямо хоть записывай! Получается совсем как у актеров, что говорят со сцены всякие красивые фразы. Как это ты сказал? Повтори-ка! Ты обратился ко мне на ты и назвал по имени, словно вспоминал старого друга, а не стоял тут же, рядом. Ах, до чего же люблю я красивые слова!

"Пьетранджело, ты не умеешь читать..." - вот как ты начал... А потом назвал себя слепцом, которому я, мол, открываю глаза, это я-то, бедный невежда! Но сердцем я хорошо вижу все, что касается тебя, Микеле. Я хотел бы уметь писать стихи на чистом тосканском наречии, а могу только кропать вирши на родном сицилийском; нужно только, чтобы рифмы складывались на "и" или на

"у", тогда что-то получается. Сложил бы я тогда чудную песню про любящего и скромного сына, который приписывает старику отцу все хорошее, что есть в нем самом. Да, песню! Нет в мире ничего лучше, чем хорошая песня! Я много их знаю, да не все мне нравятся, к каждой хотел бы прибавить что-то, чего ей не хватает. Кстати, придется мне петь сегодня за ужином. Хм! Хм! А я еще наглотался здесь пыли! Ну да ничего, в буфетной для нашего брата винца нынче будет достаточно. А ты что же, не пойдешь туда с нами? Видно, не любишь чокаться с кем попало. А может, ты и прав. Говорят, будто ты загордился, но, с другой стороны, ты ведь парень непьющий и скромный, так что и поступай как знаешь. В конце концов, что ты там ни говори и что ни делай, не быть тебе простым ремесленником, как я. Сейчас ты помогаешь мне как подручный, и это похвально, но вот погоди, расплатимся мы с нашими маленькими долгами, и ты вернешься в Рим: я хочу, чтобы ты продолжал обучаться благородному искусству, которое так любишь.

- Ах, отец, каждое ваше слово терзает мне сердце! Наши маленькие долги! Да ведь это я наделал их, и не только ради своего учения, а ради пустых забав, из-за глупого, ребяческого тщеславия! Подумать только, что каждый год моего пребывания в Риме стоит всего вашего трудового заработка!

- Ну и что? Для кого же мне и зарабатывать, как не для сына?

- Но вы лишаете себя...

- Ничего я себя не лишаю. Всюду, где работаю, я нахожу дружбу и доверие и, если не считать рюмки-другой доброго винца, этого стариковского молочка, а оно, слава богу, и не редкость и не дорого в нашем благословенном краю, так мне ничего и не надо. Ну что может быть нужно в мои годы? И о будущем мне тоже не приходится думать. Сестра твоя трудолюбива, она найдет себе хорошего мужа. А моя судьба уже не изменится до самого последнего дня. Ничему новому, такому, что могло бы мне пригодиться, я уже не научусь. К чему же мне копить деньги? Чтобы ты получил их в свои зрелые годы? Но это было бы безумием, это значило бы лишить тебя, молодого, возможности учиться и самому обеспечить свою будущность?

- А меня, отец, страшит как раз ваше будущее! Старость - это утрата сил, недуги, беспомощность, бедность! А что, если все ваши жертвы окажутся напрасными? Вдруг у меня не хватит ни мужества, ни ума, ни бодрости, ни таланта? Вдруг я не сумею добиться успеха, удачно выдать замуж сестру, обеспечить вам достаток и покой на старости лет?

- Полно, полно! Сомневаться в себе, когда ты полон самых лучших стремлений, значит искушать провидение. Но положим, что случится даже самое худшее, - мы все равно не пропадем. Пусть из тебя выйдет самый заурядный художник, на хлеб-то ты всегда заработаешь, а так как ты неглуп, то научишься довольствоваться теми благами, какие будут тебе по карману, как это делаю я. А я хоть и небогат, бедным себя не считаю, поскольку мои потребности никогда не превышают моих доходов. Эта философия тебе еще непонятна, ибо твои годы - это годы больших стремлений и больших надежд, а вот если ты потерпишь неудачу, тогда ты эту философию поймешь. Пока я такой неудачи еще не предвижу и потому не проповедую тебе умеренность. Но важнее всего - умение владеть собой. Тот, кому при игре в кольца везет, себя не помнит от радости. Он выигрывает и хвалит себя за то, что решился играть. А тот, кто напрасно ломал копья, возвращаясь домой, говорит себе: "Мне не повезло, больше я не играю". Но и он кое-что выиграл, ибо приобрел опыт и получил хороший урок. Однако я чувствую, что вечерний ветерок уже осушил пот на моем старом лбу; пойду, подкреплюсь в буфетной, ты же, раз тебе нечего здесь больше делать, ступай домой.

- А вы, отец, когда вернетесь?

- Я, Микеле, не знаю, ни когда, ни каким способом. Все зависит от того, будет ли мне за ужином весело. Ты знаешь, в общем-то я человек воздержанный и не пью больше того, что требуется, чтобы утолить жажду, но когда меня заставляют петь, смеяться и болтать, я увлекаюсь, прихожу в веселое, возвышенное настроение, уношусь за облака. Тогда уж нечего говорить мне, что пора идти спать. Но ты не беспокойся, я не свалюсь где-нибудь в углу, вино не делает из меня скотину, напротив, прибавляет ума, и как зашумит у меня в голове, так я становлюсь особенно рассудительным. К тому же завтра на рассвете придется здесь еще поработать вместе со всеми, убрать то, что мы соорудили за неделю; глотнув вина, я буду бодрее, чем если бы провел ночь в постели.

- Вы должны презирать меня за то, что я не умею, как вы, черпать в вине эту сверхчеловеческую силу.

- Да ты никогда даже и попробовать не хотел! - воскликнул старик, но тут же прервал себя: - И хорошо делал! В твои годы это излишнее возбуждающее. Эх, когда я был молод, один мимолетный женский взгляд придавал мне больше силы, чем нынче придал бы весь княжеский погреб. Ну, доброй ночи, мой мальчик.

С этими словами Пьетранджело взошел на только что построенную им приставную деревянную лесенку - разговор происходил в саду, где старик растянулся на траве, чтобы немного передохнуть. Но Микеле остановил его и сам медлил с уходом.

- Отец, - сказал он с необычайным волнением, - а вы имеете право оставаться в зале после того, как съедутся знатные гости?

- А то как же, - ответил Пьетранджело, удивленный волнением юноши. -

Нас выбрали по нескольку мастеров от каждого ремесла, всего человек сто самых лучших работников, следить за тем, чтобы все было в порядке. При таком большом скоплении народа может пошатнуться рама, сорваться и загореться от огней люстры холст, может произойти тысяча несчастных случаев, и на месте должно находиться достаточное число рабочих рук, готовых в любую минуту помочь беде. Быть может, нам и нечего будет делать, и тогда мы весело проведем всю ночь за столом. Но случись что - мы тут как тут. Более того - мы имеем право ходить везде, чтобы проверять, не загорелось ли где-нибудь, нет ли где беспорядка, не чадят ли гаснущие свечи, не готова ли упасть картина, люстра, ваза или что там еще. Мы всегда можем понадобиться, вот мы и ходим дозором, всяк в свою очередь, хотя бы для того, чтобы в залу не пробрались жулики.

- И вам заплатят за эту лакейскую службу?

- Да, заплатят, если мы захотим. Тому, кто делает это от чистого сердца, княжна поднесет небольшой подарок, а для такого старого друга, как я, у нее всегда найдутся приветливые слова и милостивое внимание. Но пусть я за это ничего не получу, я считаю своим долгом преданно служить синьоре, которую я так почитаю. Сам я, правда, еще не нуждался в ее помощи, но видел, как она помогала попавшим в беду, и знаю, что она своими руками перевязала бы мои раны, если бы увидела меня раненым.

- Да, да, я все это знаю, - с мрачным видом промолвил Микеле. -

Доброта, сострадание, благотворительность, подачка!

- Пора, пора, синьор Пьетранджело, - сказал проходивший мимо лакей, -

надо вам переодеться. Снимайте передник, вот уж гости съезжаются. Идите в гардеробную или сначала в буфетную - это уж как вам самим угодно.

- Верно! - ответил Пьетранджело. - А то мы тут в слишком затрапезном виде, чтоб оставаться среди нарядной публики. Прощай, Микеле, пойду переоденусь, а ты иди спать.

Микеле взглянул на свое запыленное и во многих местах испачканное платье, и к нему вернулась вся его гордость. Он медленно спустился по ступенькам в большую залу и прошел мимо начавших уже съезжаться блестящих господ.

В тот момент, когда он выходил, какой-то молодой человек, как раз входивший в залу, довольно грубо толкнул его. Микеле готов был вспылить, но сдержался, увидев, что юноша не менее озабочен, чем он сам.

Это был молодой человек лет двадцати пяти, небольшого роста и прелестной наружности. Правда, было что-то странное в лице его и походке, так что Микеле невольно обратил на него внимание, сам, впрочем, не понимая, что именно заинтересовало его в незнакомце. Однако, видимо, в самом деле в нем было что-то необычайное, ибо привратник, проверявший его входной билет, несколько раз перевел глаза с кусочка картона на посетителя и обратно, как бы желая лишний раз убедиться, что все в порядке. Не успел незнакомец сделать и трех шагов, как глаза других прибывающих гостей обратились к нему, словно под влиянием какого-то внезапно охватившего всех недуга, и Микеле, все еще стоявший у дверей, услышал, как одна дама сказала своему кавалеру:

- Кто это? Я его не знаю.

- Я тоже, - ответил ее спутник, - но что вам до этого? Неужели вы думаете, что в таком многолюдном собрании, какое ожидается здесь, вы не встретите новых лиц?

- Конечно, встречу, - ответила дама, - мы увидим на этом платном балу весьма любопытное смешение лиц, и это нас немало позабавит. Для начала я и займусь нашим молодым человеком. Он как вошел, так и стал под первой же люстрой, словно не знает, куда ему двинуться дальше в этой огромной вале.

Взгляните же на него, он, право, очень необычен, этот красивый мальчик.

- Вас, я вижу, этот мальчик очень занимает, - сказал кавалер; в качестве любовника или мужа он знал наизусть все уловки своей сицилийской подруги, и потому, вместо того чтобы смотреть туда, куда указывала ему дама, он обернулся назад, желая убедиться, не с умыслом ли она отвлекает его внимание направо и не передает ли одновременно налево любовной записки или не обменивается ли с кем-нибудь взглядом. Но в силу добродетели или по воле случая дама в эту минуту была искренней и смотрела только на неизвестного.

Микеле не уходил, хотя и не думал больше о человеке, толкнувшем его;

он заметил в глубине залы белое платье и диадему из брильянтов, сверкавших, как бледные звезды, и хотя на балу было немало других дам в белых платьях и немало брильянтовых диадем, он сразу узнал княжну Агату и уже не мог отвести от нее глаз.

Дама и кавалер, говорившие о молодом незнакомце, удалились, и возле Микеле послышались новые речи:

- Не помню где, но я видела это лицо, - сказала одна синьора. Красивая бледная женщина, шедшая с ней под руку, воскликнула тоном, который вывел Микеле из задумчивости:

- Ах, боже мой, как похож!..

- Что с вами, моя дорогая?

- Ничего. Просто одно воспоминание... сходство... Но нет, это не то...

- А в чем дело?

- Я скажу вам потом, а сейчас взгляните вон на того приглашенного.

- На того невысокого юношу? Но я, право, не знаю его.

- Я тоже не знаю, но он до ужаса похож на одного человека, который...

Больше Микеле ничего не расслышал, так как красавица, удаляясь, понизила голос.

Кто же был этот неизвестный, который, едва войдя в залу, произвел на всех такое сильное впечатление? Микеле взглянул ему вслед и увидел, как он повернул обратно, словно желая выйти из залы. Но внезапно он остановился перед Микеле и спросил его голосом, вкрадчивым как у женщины:

- Будьте добры, скажите мне, друг мой, которая из всех прекрасных дам на этом балу княжна Агата Пальмароза?

- Не знаю, - ответил Микеле, движимый каким-то непонятным чувством недоверия и ревности.

- Разве вы с ней не знакомы? - продолжал таинственный гость.

- Нет, сударь, - сухо ответил Микеле.

Незнакомец вернулся в залу и смешался с толпой, которая быстро росла.

Микеле следил за ним взглядом и в манерах его обнаружил много странного.

Правда, одет он был по последней моде и даже с изысканностью, граничащей с дурным вкусом, но казалось, что костюм стеснял его, словно он никогда не носил черного фрака и узких ботинок. Вместе с тем черты его и весь облик выражали гордость и благородство, не свойственные обычно горожанину, нарядившемуся в воскресное платье.

Повернувшись, чтобы уйти, Микеле увидел, что стражник, стоявший с алебардой в руке у дверей, тоже смущен видом незнакомца.

- Не знаю, кто это, - сказал он мажордому Барбагалло, подошедшему к нему, - у меня, правда, есть знакомый крестьянин, похожий на него, но только это не он.

- Это, должно быть, прибывший вчера греческий князь, - сказал другой служитель, - или человек из его свиты.

- А не то, - продолжал стражник, - кто-нибудь из египетского посольства.

- Или, - добавил Барбагалло, - какой-нибудь левантинский купец. Как сменят эти люди свою одежду на европейскую, так их и узнать нельзя. Он что, купил билет при входе? Ты не должен был допускать этого.

- Да нет, билет был у него в руках, и я видел, как он раскрытым подал его привратнику; тот еще сказал: "А, подпись ее светлости".

Но Микеле не слышал этого разговора, он уже подходил к Катании.

Он вошел в бедное свое жилище и сел на кровать; но спать ему не хотелось. Он откинул назад волосы - они жгли ему лоб - и на пол упал небольшой цветок. То был белый цикламен. Каким образом обломился он и запутался у него в волосах? По правде говоря, тут нечего было удивляться или смущаться: там, где Микеле только что работал, двигался, ходил взад и вперед, все было усыпано бесчисленным множеством самых разных цветов!

Но этого Микеле не помнил. Он помнил только огромный букет белых цикламенов, который держала княжна Пальмароза в тот момент, когда он с трепетом нагнулся, чтобы поцеловать ей руку. Он поднес цветок к губам: от него исходил одуряющий запах. Микеле стиснул голову обеими руками: ему казалось, что он сходит с ума.

IX

МИЛА

Смятение нашего юного художника объяснялось двумя причинами: с одной стороны, то была странная, бессмысленная ревность к княжне Агате, внезапно охватившая его подобно приступу лихорадки, с другой - досада, что благородная дама до сих пор не высказала своего мнения о его работе. Само собой разумеется, что Микеле волновали отнюдь не корыстные соображения, не желание получить большую или меньшую награду. Пока он находился во власти вдохновения, мнение синьоры его весьма мало тревожило. Ему важно было одно - только бы работа его удалась и он сам остался бы ею доволен. Потом, убедившись, что у него что-то получается, и еще не увидев своей таинственной покровительницы, он подумал: а найдутся ли в этом краю просвещенные знатоки, способные по одной пробной работе оценить его талант живописца? В сущности, до самой последней минуты он был так занят работой, что не успел еще осознать, насколько это его беспокоит.

Только оставшись один, он вдруг почувствовал, как мучает его мысль, что в эту минуту там, во дворце, судят его творение, а он не может при этом присутствовать. Но что мешало ему быть там? Не низкое положение в обществе преграждало ему туда путь, а острое чувство ложного стыда, превозмочь которое он не находил в себе силы.

А ведь Микеле ни как человек, ни как художник не отличался робостью.

Несмотря на юные годы, он уже немало думал о своей будущности и довольно ясно представлял себе удачи и превратности ожидавшей его судьбы. Теперь, ощутив свое малодушие, он сначала удивился и пытался побороть его, но чем больше от проверял себя, тем больше убеждался в своей слабости, не желая сознаться в ее причине. Но мы откроем ее читателю.

Его огорчало и страшило то, что он до сих пор не знает, как отнеслась к его работе княжна Агата. Пьетранджело сообщил ему еще утром, что накануне, в воскресенье, ее светлость приходила осматривать залу, но сам он при этом не присутствовал, а потому не знает, что она говорила. Синьор Барбагалло, находившийся из-за непомерных хлопот по устройству праздника в весьма дурном расположении духа, говорил с ним очень сухо, но о том, что княжна высказала неудовольствие или что-либо раскритиковала, не сказал ни слова. "Будь покоен, - прибавил добряк Пьетранджело со своей всегдашней уверенностью, - княжна в подобных вещах толк знает и останется довольна.

Ты, без сомнения, превзошел все ее ожидания". Микеле позволил себе поддаться этой уверенности, не придавая особого значения тому, оправдается она или нет. Он подумал, что если княжна и не очень разбирается в живописи, то вокруг нее вскоре появится достаточно знатоков, чтобы подсказать ей правильное мнение. А теперь он страшился суда этих людей, потому что страшился суда княжны. Да, она обратила на него взгляд, пронизавший его до глубины души, но она ничего ему не сказала; ни одно слово похвалы или одобрения не сопровождало этого взгляда, правда, более чем благосклонного, но именно потому и загадочного. А что, если выражение ее лица обмануло его, если, устремив на него свои прекрасные, отуманенные негой глаза, она в это время думала о ком-то другом... о своем возлюбленном, быть может, ибо что бы там ни говорил Маньяни, но у нее, наверное, есть возлюбленный!

При одной мысли об этом Микеле весь похолодел. Ему представилась княжна об руку с этим счастливым смертным, ради которого она, должно быть, и отказывалась от брака. Рассеянным взглядом окидывали они росписи молодого художника, словно хотели сказать: "Какое нам до всего этого дело? Для нас нет ничего прекрасного, ничто на свете не существует, кроме нас двоих".

Вконец измученный этими безумными мыслями, Микеле, чтобы побороть свою слабость и успокоиться, принял блестящее решение.

"Лягу спать, - сказал он себе, - и забудусь сном, высплюсь хорошенько, пока там обсуждают мои работы, горячатся, может быть спорят. Завтра утром отец придет будить меня и скажет, увенчан ли я лаврами, или освистан. Не все ли мне равно, в конце концов".

Ему в самом деле это было настолько безразлично, что вместо того, чтобы раздеваться и ложиться спать, он вдруг стал одеваться, собираясь на бал. По какой-то странной рассеянности он тщательно причесал свои прекрасные волосы, которые, быть может, показались бы слишком длинными для чопорного аристократа, но великолепно оттеняли умное и одушевленное лицо Микеле. С величайшим старанием он смыл с себя все следы работы, надел самое тонкое белье и лучшее платье, и когда взглянул на себя в маленькое зеркальце, то нашел не без основания, что он не менее элегантен, чем любой другой гость, приглашенный на княжеский бал.

Приготовившись, таким образом, лечь спать, он вышел из дома, но не сделал и десяти шагов, как заметил, что по странной рассеянности идет прямо ко дворцу Пальмароза. Негодуя на самого себя, он вернулся, скинул фрак, швырнул его на постель и, открыв окно, остановился в нерешительности, колеблясь между героическим намерением лечь спать и неодолимым желанием пойти на бал.

Дворец сверкал перед его глазами тысячью огней, и вместе с прочими звуками этой шумной ночи до его ушей доносились звуки оркестра. Со всех сторон катились кареты. Никто не спал ни в городе, ни в его окрестностях.

Было только девять часов вечера, и Микеле совсем не клонило ко сну. Он закрыл окно и решил взяться за книгу, но под руку ему попался только цветок цикламена, который прежде, в порыве досады, он бросил на стол.

Он вдохнул тонкий, волнующий аромат мускуса, исходивший из бледно-розовой сердцевины этого прелестного маленького цветка, и перед ним вдруг возникли и закружились совершенно осязаемые образы: женщины, огни, цветы, брызжущие фонтаны, голубое пламя брильянтов, и рядом с этими реальными картинами появлялись, как это бывает во сне, другие, совершенно фантастические. Прекрасные античные плясуньи, написанные им под куполом, стали медленно отделяться от холста и, приподняв выше колен свои лазоревые или пурпурные туники, проскальзывали в толпу, мимоходом бросая ему сладострастные взгляды и загадочно улыбаясь. Опьяненный желанием, он устремлялся за ними, преследовал их, терял их из виду, пытался найти их снова, стараясь схватить и удержать - одну за развевающийся пояс, другую за прозрачный пеплум, но тщетно растрачивал он силы, тщетно расточал мольбы: он не мог остановить их, не мог удержать.

Вдруг какая-то женщина, вся в белом, медленно прошла мимо, и к ней одной устремилось его непостоянное сердце. Она остановилась перед ним, взглянула на него каким-то застывшим взглядом, но мало-помалу глаза ее стали оживляться, и из них заструилось обжигавшее его пламя. Застыв у ее ног, он видел, как она склоняется к нему, он уже ощущал на лбу ее дыхание, но в эту минуту неистовая вереница римских куртизанок опутала его сетью разноцветных тканей и, кружась вихрем, умчала под самый купол. И вот он уже один стоит на своих лесах, перепачканный краской, в запятнанном платье, изнемогая, задыхаясь, в ужасающем одиночестве, еле освещенный неверным сумеречным светом. В холодных и пустых залах царит молчание, и от его видения остался лишь небольшой измятый цветок, чей аромат он так страстно вдыхал, что исчерпал его до конца.

Эта фантасмагория совсем измучили Микеле, и он в испуге отшвырнул от себя цикламен. "Быть может, - подумал он, - в испарениях его таится что-то одуряющее, ядовитое". Однако уничтожить цветок он был не в силах. Он поставил его в стакан с водой, снова открыл окно и задумался.

- Откуда эти страдания, - говорил он себе, - в чем их причина, какова цель? Неужели одного женского взгляда или отдаленного вида шумного праздника достаточно, чтобы бурное мое воображение так разыгралось? Ну что ж, если оно в самом деле так неистово, дадим ему волю. Лицезрение действительной жизни должно либо усмирить его, либо дать ему новую пищу. Я или успокоюсь, или муки мои станут иными; не все ли равно!

- Что это ты разговариваешь сам с собой, Микеле? - раздался вдруг нежный голос, в то время как дверь его комнаты приоткрылась у него за спиной. Обернувшись, он увидел свою сестренку Милу: босиком, закутанная в пидемию - темный плащ, обычную одежду местных крестьянок, она робко подошла к нему.

Трудно было представить себе девушку милей, изящней и ласковей Милы;

Микеле всегда нежно любил ее, однако в эту минуту появление ее несколько раздосадовало его.

- Что тебе нужно здесь, крошка? - спросил он. - И почему ты не спишь?

- Как это можно спать, - воскликнула она, - когда через наше предместье без конца катят кареты и дворец княжны сверкает там, вдали, словно звезда? Нет, мне все равно не уснуть. Правда, я обещала отцу, что лягу вовремя и не побегу к дворцу, чтобы вместе с другими девушками поглядеть на бал через приоткрытые двери. Вот я и легла, и хотя даже сюда долетали звуки скрипок и сердце мое невольно билось в такт музыке, я честно старалась уснуть, но тут прибежала моя подруга Ненна и стала звать меня с собой.

- Как, бежать ночью к дворцу, окруженному толпой лакеев, нищих и бродяг, да еще вместе с этой взбалмошной Ненной? Нет, ты этого не сделаешь.

Я не позволю тебе.

- Э, синьор братец, не принимайте столь строгого отеческого тона, -

ответила обиженным голосом Мила. - Неужто я так безрассудна, что способна послушаться Ненну? Я прогнала ее, и теперь она далеко, а я совсем было уж заснула, как вдруг услыхала, что вы ходите и разговариваете. Я решила, что отец вернулся вместе с вами, но, заглянув в щелку, увидела, что вы один, и тогда...

- И тогда, вместо того чтобы заснуть, ты пришла сюда поболтать со мной?

- По правде говоря, мне вовсе не хочется так рано ложиться спать, и отец ведь не запрещал мне слушать и наблюдать издали все, что происходит во дворце. Ах, как, должно быть, там красиво! А из твоего окна, Микеле, видно гораздо лучше, дай же мне вволю насмотреться отсюда на эти яркие, веселые огни!

- Нет, дитя мое, нынче ночью ветер холодный, а ты едва одета. Я сейчас закрою окно и лягу, и ты тоже ложись. Спокойной ночи.

- Говоришь, что ляжешь, а сам разоделся, для чего это, скажи-ка на милость? Нет, Микеле, ты обманываешь меня, ты идешь посмотреть на праздник, ты войдешь в залу. Ручаюсь, что ты приглашен, только не хочешь сказать мне это.

- Приглашен? Нет, моя бедная сестричка, таких людей, как мы, не приглашают на подобные празднества; если мы входим туда, то как простые рабочие, а не гости.

- Не все ли равно, лишь бы оказаться там! Ты, значит, войдешь в залу?

Ах, как бы я хотела быть на твоем месте!

- Что это у тебя за страсть все видеть собственными глазами?

- Может ли быть что-нибудь радостнее, чем видеть то, что красиво, Микеле? Когда ты рисуешь прекрасное лицо, я смотрю на него даже с большим наслаждением, чем ты, который создал его.

- Но если бы ты попала на бал, тебе пришлось бы спрятаться в какой-нибудь нише, иначе бы тебя увидели и заставили уйти, и ты все равно не смогла бы ни танцевать, ни показать себя.

- Пусть так, я видела бы, как танцуют другие, а это уже много.

- Ты еще настоящий ребенок, Мила! Ну, спокойной ночи!

- Значит, ты не хочешь взять меня с собой, Микеле?

- Конечно, нет, да и не могу. Тебя заставят уйти, а мне пришлось бы разбить голову тому дерзкому лакею, который посмел бы при мне оскорбить тебя.

- Как, неужели там не найдется крохотного уголка, величиной с ладонь, где мне можно было бы спрятаться? Ведь я такая маленькая! Взгляни, я могла бы поместиться в твоем шкафу. Впрочем, тебе даже незачем брать меня с собой в залу, доведи меня только до дверей: отец не станет сердиться, зная, что я пришла с тобой.

Микеле прочитал Миле целую проповедь на тему о ее ребяческом любопытстве и страстном, неодолимом желании насладиться зрелищем блестящего светского общества. Он забыл, что самого его мучило то же искушение и что он дождаться не мог минуты, когда окажется один, чтобы скорее поддаться ему.

Только тогда Микеле сказал, что идет помогать отцу следить за убранством залы, Мила согласилась остаться дома, но тяжело при этом вздохнула.

- Ну что ж, - сказала она, с трудом отрываясь от окна, - значит, нечего об этом и думать. Впрочем, я сама во всем виновата: знай я раньше, что мне так сильно захочется пойти на этот бал, я попросила бы княжну пригласить меня.

- Вот ты опять начинаешь говорить глупости, а я-то думал, что ты наконец образумилась. Ну как могла бы княжна пригласить тебя, даже если бы ей пришла в голову подобная фантазия?

- Конечно, могла бы, разве она не хозяйка в своем доме?

- Как бы не так! Что сказали бы все эти чопорные старые вдовы, все эти знатные дуры, увидев, как среди их благородных, похожих на куклы, дочерей танцует маленькая Мила в своем бархатном корсаже и полосатой юбке?

- Ну и что? Я, быть может, оказалась бы там лучше их всех, и старых и молодых.

- Это еще ничего не доказывает.

- Да, я знаю; но ведь княжна у себя во дворце полноправная хозяйка и, ручаюсь, пригласит меня на первый же бал, который ей вздумается дать.

- Ты что же, попросишь ее об этом?

- Конечно! Я знакома с ней, и она очень меня любит. Мы с ней друзья.

С этими словами Мила выпрямилась и стала такой смешной и прелестной в своей напускной важности, что Микеле, рассмеявшись, поцеловал ее.

- Мне нравится эта твоя уверенность, - сказал он. - К чему мне тебя разочаровывать? Ты и без того скоро утратишь иллюзии золотого детства. Но если ты так хорошо знаешь княжну, расскажи мне о ней подробней, расскажи, как это ты так близко познакомилась с ней? А я об этом и не знал.

- Ага, Микеле, теперь тебя разбирает любопытство, а прежде ты обо мне и не думал! Ну, раз ты так долго меня не расспрашивал, подожди теперь, пока мне придет охота отвечать тебе.

- Так, значит, у вас с княжной какие-то секреты?

- Может быть! Но тебе-то какое до этого дело?

- До княжны мне и вправду нет дела. У нее прекрасный дворец, я там работаю, она мне платит, ничто другое меня сейчас не интересует. Но все, что касается моей сестренки, не может быть для меня безразличным и не должно оставаться для меня тайной, не так ли?

- Теперь ты льстишь мне, чтобы заставить меня говорить, так вот же и не скажу тебе ничего! Я только покажу тебе одну вещь, и глаза у тебя сделаются совсем круглые от удивления! На, смотри, что ты скажешь об этой безделушке?

С этими словами Мила вынула из-за корсажа золотой медальон, усыпанный крупными брильянтами.

- Они отличной воды, - сказала она, - и стоят уйму денег. Мне хватило бы их на целое приданое, если бы я вздумала продать их. Но только я ни за что не расстанусь с ними, это подарок моего лучшего друга.

- И этот друг - княжна Пальмароза?

- Да, Агата Пальмароза. Видишь, ее вензель вырезан на медальоне?

- В самом деле. Но что же находится внутри этого драгоценной вещицы?

- Волосы, чудесные, светло-каштановые, почти русые волосы, вьющиеся от природы и тонкие-претонкие.

- Но это не волосы княжны, она брюнетка.

- Значит, ты ее наконец увидел?

- Да, недавно. Но скажи мне наконец, Мила, чьи же волосы ты носишь на сердце, да еще в столь дорогом медальоне?

- Ах ты, какой любопытный! И, как все любопытные, ничего не видишь и ни о чем не догадываешься. Неужели ты не узнаешь их, не помнишь, как они ко мне попали?

- По чести говоря, нет.

- Так приложи их к своим, и ты все поймешь, хотя голова твоя и потемнела немного за этот год.

- Ах, милая моя сестричка! Да, теперь припоминаю, что ты отрезала у меня надо лбом прядь волос в тот день, когда покинула Рим. И ты так бережно их сохранила!

- Я носила их в маленьком черном мешочке. Мой друг княжна Агата спросила меня однажды, что за реликвию ношу я на груди, и я сказала, что это волосы моего единственного, горячо любимого брата; она попросила их у меня, обещая вернуть на следующий день. А назавтра отец принес мне от нее эту драгоценность с твоими волосами внутри. Правда, их стало как будто меньше - видно, ювелир, вкладывая их в медальон, украл немного или потерял...

- Потерял - это возможно, - сказал, улыбаясь, Микеле, - но украл...

Нет, мои волосы имеют ценность только для тебя, Мила.

X

ЗАГАДКА

- Но как же возникла, скажи мне, твоя дружба с княжной? - продолжал немного погодя Микеле. - И какую услугу оказала ты ей, что она сделала тебе подобный подарок?

- Никакой. Просто отец с ней в хороших отношениях и однажды взял меня с собой во дворец, чтобы представить княжне. Я ей понравилась, она обласкала меня и просила стать ее другом, и я тотчас это ей обещала. Я провела с ней наедине целый день, мы гуляли по дворцу и по саду, и с тех пор я хожу туда, когда вздумается, и знаю, что меня всегда встретят с радостью.

- И часто ты там бываешь?

- С того дня была там только два раза - ведь я познакомилась с княжной совсем недавно. А последнюю неделю из-за подготовки к празднику во дворце все было вверх дном, я знала это и не хотела мешать моей милой княжне, когда у нее было столько забот. Но через два или три дня я пойду к ней опять.

- Так вот, значит, и вся твоя тайна? Почему же ты так долго не хотела открыть ее мне?

- Да потому что княжна, прощаясь со мной, сказала: "Прошу тебя, Мила, никому не рассказывай, как чудесно мы провели этот день и как мы с тобою подружились. У меня есть причины просить тебя сохранить эту тайну. Ты узнаешь их позже, а я верю, что могу положиться на твое слово, если ты мне дашь его". Понимаешь теперь, Микеле, я не могла не пообещать ей этого.

- Прекрасно, но сейчас ты, значит, нарушила свое слово?

- Ничуть не нарушила. Ты ведь для меня не чужой. А княжна, конечно, не предполагала, что я буду скрывать что-либо от брата или отца.

- Значит, отцу все известно?

- Конечно, я сразу же все ему рассказала.

- И он не удивился подобной прихоти княжны, не встревожился?

- Чему же тут удивляться? Вот твое удивление, Микеле, кажется мне странным и даже немного обидным. Разве я не могу внушить чувство дружбы хотя бы и княжне? А почему отец должен был встревожиться? Разве дружба не доброе, не прекрасное чувство?

- А меня, дитя мое, подобная дружба если не тревожит, то, во всяком случае, удивляет. Постарайся хоть как-нибудь объяснить мне ее. Быть может, отец оказал какую-либо большую услугу княжне Агате?

- Он выполнил во дворце много прекрасных живописных работ, украсил, например, стены столовой чудесным орнаментом из листьев.

- Да, я видел, но все это щедро оплачено. Должно быть, княжна благоволит к отцу за его живой характер и бескорыстие?

- Да, должно быть. Разве не привязываются к отцу все те, кто хоть ненадолго с ним сходится?

- Да, верно. Так, значит, эта важная дама проявляет к тебе такой интерес благодаря нашему достойному отцу?

- Что ты, Микеле, ну какая она важная дама! Она просто чудная, добрая женщина.

- О чем же она целый день говорила с тобой, такой юной, почти ребенком?

- Она задала мне тысячу вопросов, обо мне, о нашем отце, о том, как мы жили в Риме, о твоих занятиях, о наших семейных делах, о наших вкусах. Она заставила меня рассказать, кажется, всю нашу жизнь, изо дня в день, с самого моего рождения. Я так много говорила, что к вечеру даже устала.

- Она, значит, ужасно любопытна, эта знатная дама; ведь, в сущности, какое ей до нас дело?

- Я об этом не думала. Да, пожалуй, ты прав, она несколько любопытна.

Но так приятно отвечать на ее вопросы - она слушает с таким интересом, и притом так приветлива. Не говори мне о ней ничего дурного, иначе я рассержусь на тебя!

- Ну так кончим этот разговор, и боже меня упаси заронить в твою ангельски невинную душу семена недоверия или страха. Иди же, ложись, а меня во дворце ждет отец. Завтра мы еще потолкуем об этом твоем приключении, ибо в твоей жизни это ведь настоящее чудесное приключение - такая пылкая дружба с прелестной княжной... которая сейчас думает о тебе не более, чем о паре туфель, которые были на ней вчера... Впрочем, не принимай такого обиженного вида. Может статься, что в один прекрасный день, скучая от праздности и одиночества, княжна Пальмароза снова пошлет за тобой, чтобы еще поразвлечься твоей болтовней.

- Ты говоришь о том, чего не знаешь, Микеле. Княжна никогда не бывает праздной, а коли ты так о ней думаешь, я тебе вот что скажу: несмотря на всю ее доброту, говорят, что с людьми нашего звания она держится довольно холодно. Одни считают ее поэтому гордой, другие - застенчивой. А дело в том, что с рабочими и слугами она разговаривает, правда, приветливо и вежливо, но очень-очень мало! Все знают эту ее особенность, и иногда люди, работавшие у нее годами, так никогда и не слыхали звука ее голоса и едва видели ее в ее же собственном доме. Потому-то ее дружественное отношение к отцу и ко мне вовсе не показное, а самое настоящее; это настоящая дружба, и все твои насмешки не помешают мне верить ей. Доброй ночи, Микеле, сегодня ты не очень-то мне нравишься, раньше ты не был таким насмешником. Ты словно хочешь сказать, что я всего-навсего маленькая девочка и меня нельзя полюбить.

- Ну, что касается меня, я совсем этого не думаю, потому что хоть ты и маленькая девочка, но я обожаю тебя!

- Как вы сказали, братец? Вы меня обожаете? Ах, какое красивое слово!

Поцелуйте же меня.

И Мила бросилась в объятия брата. Он нежно обнял ее, и когда она опустила свою прекрасную темноволосую головку ему на плечо, поцеловал длинные косы, ниспадавшие на полуобнаженную спину молодой девушки.

Вдруг он оттолкнул ее, мучительно содрогнувшись. Все жгучие мысли, час тому назад волновавшие его мозг, предстали перед ним как угрызения совести, и ему показалось, что уста его недостаточно чисты, чтобы дать прощальный поцелуй юной сестре.

Но едва он остался один, как тотчас же выбежал из своей комнаты, не закрыв даже двери, и стремительно шагнул за порог старого дома. Неотступно преследуемый своими мечтами, он, по правде говоря, не заметил пройденного расстояния, и ему показалось, будто из своей мансарды он прямо перенесся к мраморному перестилю дворца. А между тем от крайних домов предместья Катании до виллы княжны было около лье.

Первое лицо, попавшееся ему на глаза при входе в залу, был тот самый незнакомец, с которым он прежде столкнулся при выходе. Молодой человек медленно удалялся, вытирая лоб обшитым кружевами платочком.

Заинтересованный Микеле невольно подумал, уж не переодетая ли это женщина, и решительно подошел к нему.

- Ну как, сударь, - спросил он, - удалось вам увидеть княжну Агату?

Погруженный в свои думы незнакомец быстро поднял голову и посмотрел на Микеле странным взглядом, полным такой подозрительности и даже ненависти, что того обдало холодом. Нет, то не был взгляд женщины, то был взгляд мужчины, и притом мужчины сильного и пылкого. Чувство враждебности не свойственно молодым сердцам, и сердце Микеле сжалось, как от неожиданной боли. Ему показалось, будто незнакомец тайком нащупывает рукою нож, спрятанный под атласным, затканным золотом жилетом, и Микеле остановился, с изумлением следя глазами за каждым его движением.

- Что это значит? - произнес незнакомец вкрадчивым голосом, совершенно не соответствующим выражению гнева и угрозы, сверкнувших в его глазах. -

Только что вы были рабочим, а теперь одеты как дворянин?

- Дело в том, что я ни то и ни другое, - ответил с улыбкой Микеле. - Я художник, работающий здесь, во дворце. Вам этого достаточно? Мой вопрос, видимо, задел вас, но один вопрос стоит другого; вы ведь тоже обратились ко мне, не зная меня.

- Вы что, намерены смеяться надо мной, сударь? - сказал незнакомец. Он говорил на чистом итальянском языке, без малейшего акцента, выдававшем бы его греческое или левантинское происхождение, в котором заподозрил его Барбагалло.

- Нисколько, - ответил Микеле, - если я обратился к вам с вопросом, то без всякого злого умысла; прошу простить мне мое любопытство.

- Любопытство? Почему любопытство? - произнес неизвестный, стиснув зубы и цедя слова совершенно на сицилийский манер.

- Право, не знаю! - ответил Микеле. - Но к чему столько разговоров из-за случайно брошенного слова; я не имел намерения оскорбить вас. Если вы все еще недовольны, не ищите повода для ссоры, ибо я отступать не намерен.

- Это вы, сударь, ищите ссоры! - воскликнул незнакомец, бросая на Микеле взгляд, еще более грозный, чем прежде.

- Честное слово, сударь, вы просто сумасшедший, - сказал Микеле, пожав плечами.

- Вы правы, - ответил тот, - ибо теряю время на то, что слушаю глупца!

Едва незнакомец произнес это слово, как Микеле бросился к нему, намереваясь тут же дать ему пощечину. Но, опасаясь, как бы не ударить женщину - ибо он все еще сомневался, мужчина ли это, - он остановился и был очень обрадован, увидев, что загадочный гость пустился бежать и исчез с такой быстротой, что Микеле не успел даже заметить, в каком направлении он скрылся, и подумал, уж не померещилось ли ему все это.

"Положительно, - сказал он себе, - сегодня вечером меня преследуют призраки".

Но едва очутился он среди обычных людей, как снова обрел чувство действительности. У него спросили входной билет, и ему пришлось назвать себя.

- А, это ты, Микеле, - воскликнул привратник, - а я и не признал тебя.

Ты вырядился таким молодцом, прямо настоящий гость. Проходи, парень, да присматривай хорошенько за свечами. Раскрашенные тряпки, что ты развесил над нашими головами, того и гляди вспыхнут! А тебя там, кажется, очень хвалят, говорят, фигуры твои нарисованы рукой мастера.

Микеле обидело это "ты" в устах лакея, обидело, что ему поручали должность пожарного, но в глубине души он польщен был тем, что слух об его успехе дошел уже до лакейской.

Он скользнул в толпу, надеясь незаметно пройти и укрыться где-нибудь в уголке, откуда ему удобно было бы наблюдать и слушать, но в большой зале было столько народа, что люди давили друг друга и наступали друг другу на ноги. Невольно подчиняясь движению сплошного людского потока, Микеле позволил увлечь себя, сам не зная куда, и вскоре очутился в дальнем конце огромной залы, у подножия парадной лестницы. Только тут смог он наконец остановиться, перевести дух и насытить свои глаза, свой слух, обоняние, всю свою душу волшебным зрелищем праздника.

Стоя на некотором возвышении, на украшенных цветами и осененных листвой ступенях амфитеатра, он одним взглядом мог объять и танцующих, кружившихся у фонтанов, и зрителей, теснивших и давивших друг друга, чтобы лучше видеть.

О, сколько звуков, света, движения! Достаточно, чтобы ослепить и вскружить голову более крепкую, чем у Микеле. Сколько красавиц, драгоценных уборов, белоснежных плеч и роскошных локонов! Сколько грации, величавой или вызывающей, сколько веселья, притворного или искреннего, сколько неги, напускной или едва скрываемой.

На мгновение Микеле почувствовал себя опьяненным, но когда общая картина начала проясняться и перед глазами его стали выступать подробности, когда он спросил себя, какая же из этих женщин могла бы служить образцом истинной красоты, он возвел свои взоры ввысь, к фигурам, написанным им под куполом, и, о гордец, остался более доволен творением своих рук, нежели творениями бога.

Он мечтал о создании красоты идеальной. Он думал, что воплотил ее своей кистью. И он, видимо, обманулся, ибо невозможно создать божественно прекрасный образ, не придавая ему человеческих черт, а на земле ничто не одарено абсолютным совершенством. Микеле, еще неуверенный и неумелый художник, создавая свои персонажи, приблизился, насколько возможно, к истинной красоте. Это именно и поражало всех, кто рассматривал его картины.

Это поразило и его самого, когда он начал искать в действительной жизни воплощение носившихся в его фантазии образов. В многолюдной толпе он заметил только двух или трех женщин, показавшихся ему подлинно прекрасными, да и то, пожелай он изобразить их на холсте, ему пришлось бы у одной отнять, а другой прибавить ту или иную черту, тот или иной оттенок, которых недоставало, на его взгляд, для полной чистоты или гармонии.

В эту минуту он ощущал истинное беспристрастие, беспристрастие художника, анализирующего свое искусство. Он понял, что в человеческом лице недостаточное совершенство формы искупается выражением живого бытия. "Я создал более красивые лица, - говорил он себе, - но в них нет правды. Они не думают, не дышат, они не любят. Лучше бы они были менее правильны, но более одушевлены. Завтра, скатывая эти холсты, я все их порву и отныне изменю и переверну все понятия, которыми до сих пор руководствовался".

Он не стал больше искать среди пляшущих перед ним красавиц идеальных черт, а принялся изучать их движения, грацию, позы, выражение взгляда или улыбки, одним словом - тайну самой жизни.

Сначала он пришел в восторг, но потом, рассматривая каждую фигуру в отдельности, снова стал рассуждать беспристрастно. Должно быть, существует среди женщин и среди мужчин немало простых, непосредственных душ, но на великосветском балу вы не встретите ни одной. Там каждый принимает вид, почти всегда противоположный его внутренней природе, либо чтобы привлечь к себе взгляды, либо чтобы избежать их. Микеле казалось, что одни лицемерно скрывают свое тщеславие, другие, напротив, надменно выставляют его напоказ;

эта молодая девушка, такая на вид скромница, на самом деле чрезмерно смела, а та, что хочет казаться влюбленной, холодна и пресыщена жизнью. Веселость одной казалась Микеле унылой, меланхолия другой - жеманной. Какой-то выскочка старается выглядеть дворянином, а тот знатный синьор держится как простолюдин. Каждый в той или иной мере становится в позу. Ничтожнейшие стремятся придать себе важности, и даже сама застенчивость, обычно вызывающая сочувствие, пытается побороть себя и скрыть свою угловатость, которая, вопреки всем усилиям, все равно проявляется.

Микеле видел, как прошли мимо несколько знакомых ему молодых рабочих.

Они честно выполняли свои обязанности и выделялись в толпе здоровым видом и живописностью праздничной одежды. Мажордом, очевидно, выбрал их из числа самых представительных, и они прекрасно знали это, ибо тоже в простоте души своей манерничали: один непрестанно поводил плечами, чтобы показать их ширину, другой подчеркивал свой высокий рост, нарочно проходя мимо самых малорослых из великих мира сего, третий приподнимал брови дугой, чтобы показать прелестным дамам свои сверкающие глаза.

Микеле изумился, увидев, как преобразились эти парни в результате такой нелепой, хоть и бессознательной, рисовки, - они сразу утратили всю свою естественную и столь располагающую к ним манеру держать себя. "Я давно знал, - подумал он, - что люди, к какой бы среде они ни относились, всегда ищут себе похвалы, какой бы она ни была. Но почему эта потребность привлекать к себе взгляды отнимает у нас сразу и наше обаяние и наше человеческое достоинство? Потому ли, что желание это неумеренно или цель эта презренна? Неужели же для того, чтобы сиять во всем блеске, красота должна быть неосознанной? Или я один одарен столь мучительной проницательностью? Где тот восторг и наслаждение, которые я мечтал здесь найти? Вместо того чтобы поддаться общему веселью, я хладнокровно анализирую все, что поражает мой взор, тем самым лишая себя возможности наслаждаться окружающим".

Занятый всеми этими наблюдениями и сравнениями, Микеле совершенно забыл о главной цели своего прихода на бал. Наконец он вспомнил, что хотел прежде всего спокойно разглядеть одну особу, и уже собрался было подняться по главной лестнице, чтобы войти в ярко освещенный и открытый для всех дворец, когда, повернувшись, заметил в двух шагах от себя грот, который не успел еще как следует рассмотреть.

Этот грот из камней и ракушек был устроен в довольно большом углублении под ступенями главной лестницы. Микеле собственноручно украсил его раковинами, ветками коралла и причудливыми растениями; в глубине этого прохладного убежища мраморная наяда наклоняла свою урну над огромной раковиной, до краев наполняя ее прозрачной бегущей водой.

Вкус, проявляемый Микеле во всем, что ему поручалось, побудил мажордома многое в убранстве залы предоставить на усмотрение молодого художника; Микеле эта наяда показалась очаровательной, а потому он с истинным наслаждением убрал ее грот самыми красивыми вазами, гирляндами самых свежих цветов и самыми роскошными коврами. Он потратил целый час, окружая огромную, отливавшую перламутром раковину, бордюром из мха, мягкого и нежного как бархат; он выбрал и с большим вкусом очень естественно расположил вокруг нее ирисы, водяные лилии и длинные, похожие на ленты травы, столь подходящие к волнообразному движению бегущей воды.

Грот был озарен бледным светом, источник которого скрывался в зелени, и так как вся публика занята была танцами, вход в него оставался свободным.

Микеле быстро проскользнул внутрь, но не успел сделать и трех шагов, как заметил в глубине женскую фигуру, сидевшую, или, вернее, полулежавшую, у подножия статуи. Он поспешно спрятался за выступ скалы и хотел уже удалиться, но непреодолимая сила удержала его на месте.

XI

ГРОТ НАЯДЫ

Княжна Агата сидела на низком диване, и ее стройная аристократическая фигура вырисовывалась на темном бархатном фоне, словно бледная тень, озаренная лунным сиянием. Она видка была Микеле в профиль. Скрытый позади нее и спрятанный в зелени источник света с изумительной четкостью обрисовывал ее стан, тонкий и гибкий, словно у юной девушки. Длинное, свободное белое платье отливало при этом мягком освещении всеми оттенками опала, а брильянты диадемы сверкали попеременно то сапфировыми, то изумрудными огнями. На этот раз Микеле окончательно потерял полученное им ранее представление о ее возрасте. Теперь она казалась ему почти девочкой, и когда он вспомнил, что считал ее тридцатилетней, то не мог понять, небесное ли сияние преображало ее столь чудесным образом, или отблеск адского пламени, которым она, как волшебница, окружала себя, чтобы обмануть человеческие чувства.

Княжна выглядела усталой и озабоченной, хотя поза ее была спокойной, а лицо - ясным. Она вдыхала аромат своих цикламенов и небрежно играла веером.

Микеле долго смотрел на нее, прежде чем услыхал, что она с кем-то разговаривает, и понял смысл ее слов. Она казалась ему прекрасной, намного прекраснее всех красавиц, которых он только что с таким вниманием разглядывал, и он не мог понять, почему именно она внушает ему столь чистое, столь глубокое восхищение. Он тщетно пытался разобрать в подробностях ее черты и объяснить себе ее очарование - он не в силах был этого сделать. Ее словно окружали какие-то таинственные чары, запрещавшие рассматривать ее как обыкновенную женщину. Порой, думая, что он уловил наконец ее черты, Микеле закрывал глаза и пытался мысленно воссоздать ее образ, нарисовать ее в своем воображении огненными штрихами на том черном фоне, который возникал перед ним, когда он опускал веки. Но он ничего не видел, кроме расплывчатых, неясных линий, и не мог представить себе никакого отчетливого образа. Тогда он снова спешил открыть глаза и созерцал ее с тревогой, с восторгом, но больше всего - с изумлением.

Ибо было в ней нечто необъяснимое. Она держалась очень просто и, единственная изо всех женщин, которых Микеле только что видел, казалось, не думала о себе, не заботилась о том, чтобы произвести впечатление или играть какую-то роль. Она не знала, или не хотела знать, что о ней подумают, что, глядя на нее, почувствуют. Она была так спокойна, словно душа ее отказалась от всего земного, и так естественна, как бывают в полном одиночестве.

А вместе с тем одета она была как королева, она давала бал, выставляла напоказ всю роскошь своего дворца и вела себя совершенно так же, как любая другая высокопоставленная особа и светская женщина. Откуда же тогда этот вид мадонны, эта внутренняя сосредоточенность, эта душа, воспарившая над земной суетой?

Для пытливого воображения молодого художника она являла собой живую загадку. Но его смущало нечто другое, еще более странное: ему казалось, будто в этот день он видел ее не впервые.

Где же он мог встречать ее раньше? Тщетно перебирал он свои воспоминания. Когда он прибыл в Катанию, даже имя княжны было ему незнакомо. Особа столь знатного рода, знаменитая своим богатством и красотой и славная своей добродетелью, не могла посетить Рим, оставаясь неизвестной. Микеле напрягал всю свою память, но не в силах был припомнить ни одного случая, когда он мог бы с ней встретиться; более того - глядя на нее, он чувствовал, что это была не мимолетная встреча, что он знает ее близко и давно, с тех самых пор, как живет на свете.

После долгих поисков он нашел для себя наконец довольно туманное объяснение: она, очевидно, олицетворяет тот тип истинной красоты, который он всю жизнь искал, но не мог уловить и воспроизвести. За неимением лучшего ему пришлось удовольствоваться этой поэтической банальностью.

Но княжна была не одна, она с кем-то разговаривала, и Микеле вскоре разглядел, что вместе с ней в гроте находится мужчина. Микеле следовало бы тотчас уйти, но сделать это было довольно трудно. Для того чтобы свет из бальной залы не проникал в грот и в нем царил таинственный полумрак, вход был задрапирован большой синей бархатной портьерой; наш любознательный герой по воле случая проскользнул внутрь, лишь слегка отстранив ее, так что лица, беседующие в гроте, не обратили на это внимания. Вход был вдвое уже самого грота и составлял нечто вроде преддверья, стены которого были сложены не из искусственного камня, как это сделали бы у нас, при нашем подражании рококо, а из обломков настоящей лавы, остеклевших и отливающих самыми различными оттенками; эти причудливые и ценные осколки были собраны в кратере вулкана и вделаны, словно драгоценности, в каменную кладку.

Созданный таким образом сверкающий выступ совершенно скрывал Микеле, а вместе с тем позволял ему все видеть сквозь оставленные в скале просветы.

Но чтобы выйти из грота, ему пришлось бы еще раз коснуться портьеры, и трудно было ожидать, что на этот раз княжна и ее собеседник окажутся настолько рассеянными, что он снова останется незамеченным.

Микеле сообразил это слишком поздно и уже не мог исправить своей оплошности. Выйти так же просто, как он вошел, было нельзя. Кроме того, его приковали к месту любопытство и жгучая тревога: ведь мужчина, сидевший здесь, и был, очевидно, любовником княжны Агаты.

Это был человек лет тридцати пяти, высокого роста, с серьезным и мягким выражением на редкость красивого и правильного лица. В том, как он держал себя, сидя напротив княжны на расстоянии, обличавшем нечто среднее между почтительностью и интимностью, нельзя было заметить ничего предосудительного. Но когда Микеле настолько овладел собой, что смог понимать слова, долетавшие до его ушей, его сразу же насторожила произнесенная княжной фраза, в которой ему послышался явный намек на существующую между ними взаимную привязанность:

- Слава богу, - сказала она, - что никому еще не пришло в голову приподнять эту завесу и открыть наш прелестный уголок. Хотя я могла бы щегольнуть им перед своими гостями, приведя их сюда, ибо сегодня он восхитительно убран, но мне приятнее провести этот вечер здесь в одиночестве или с вами, маркиз, а бал, шум и танцы пусть идут себе своим чередом там, за портьерой.

Маркиз ответил тоном человека, не очень-то гордящегося своими победами:

- Вам следовало бы совсем закрыть этот грот, сделать здесь дверь, ключ от которой вы хранили бы у себя. Это была бы ваша собственная гостиная, где вы могли бы время от времени отдыхать от духоты, ярких огней и любезностей.

Вы не привыкли к светскому обществу и слишком понадеялись на свои силы.

Завтра вы будете чувствовать себя совершенно разбитой.

- Я и сейчас уже изнемогаю, но не гости и шум тому виною, а страшное волнение.

- Я понимаю вас, дорогой друг, - сказал маркиз, по-братски пожимая руку княжны, - но постарайтесь овладеть собой хотя бы на несколько часов, чтобы никто ничего не заметил. Вы ведь не сможете избежать взглядов гостей, а кроме этого грота, во всем дворце вы не оставили ни одного уголка, где могли бы укрыться, не пройдя сначала сквозь толпу с ее раболепными приветствиями, любопытствующими взорами...

- И банальными фразами, заранее вызывающими во мне отвращение, -

отвечала княжна, стараясь улыбнуться. - Как можно любить светскую жизнь, маркиз? Можете вы это понять?

- Могу. Ее любят люди, довольные собой и полагающие, что им выгодно показывать себя.

- А знаете, отзвуки бала прекрасны вот так, издали, когда его не видишь и тебя тоже никто не видит. Эти голоса, эта долетающая до нас музыка и сознание, что там веселятся или скучают, а нас это и не касается... В этом есть какая-то прелесть, что-то даже поэтическое.

- Однако сегодня все говорят, что вы решили вернуться в свет; что этот роскошный бал, дать который побудила вас любовь к добрым делам, должен вызвать у вас желание и в дальнейшем устраивать подобные празднества или посещать их. Словом, ходят слухи, будто вы собираетесь изменить своим привычкам и снова появиться в обществе, подобно звезде, которая слишком долго оставалась скрытой.

- Почему же говорят такие странные вещи?

- О, чтобы ответить вам, я должен был бы повторить все хвалебные речи, которых вы сами не захотели слушать; а я не имею привычки говорить вам даже правду, если она похожа на пошлость.

- В этом я отдаю вам должное, но сегодня вечером дарю вам право повторить мне все, что вы слышали.

- Ну так вот. Говорят, что вы до сих пор прекраснее всех женщин, прилагающих столько усилий, чтобы казаться прекрасными, что вы затмеваете самых блестящих и обольстительных из них своей совершенно особенной, свойственной вам одной прелестью и благородной простотой, привлекающей все сердца. Начинают удивляться, почему Вы живете такой отшельницей и... должен ли я... смею ли я говорить все?

- Да, решительно все.

Говорят также (я слышал это собственными ушами, толкаясь в толпе, когда никто и не полагал, что я нахожусь так близко): "Почему она не выходит замуж за маркиза Ла-Серра? Что за странная причуда?"

- Продолжайте, маркиз, продолжайте, не бойтесь: это считают, конечно, тем более странной причудой, что маркиз Ла-Серра - мой любовник?

- Нет, сударыня, этого не говорят, - ответил маркиз рыцарским тоном, -

и не посмеют говорить до тех пор, пока у меня есть язык, чтобы отрицать это, и рука, чтобы защищать вашу честь.

- Верный, чудесный друг, - сказала княжна, протягивая ему руку, - но вы ко всему относитесь слишком серьезно. Ведь все говорят и думают, я в этом не сомневаюсь, что мы любим друг друга.

- Могут говорить и думать, что я люблю вас, так как это правда, а правда всегда обнаруживается. Поэтому все знают, что вы меня не любите.

- Благородное сердце! Нет, не сейчас... Завтра я скажу вам больше, чем когда-либо говорила. Я все вам открою. Сейчас не место и не время. Я должна вновь появиться на балу, где, наверное, уже удивляются моему отсутствию.

- Вы достаточно отдохнули, достаточно успокоились?

- Да, теперь я в состоянии вновь надеть личину равнодушия.

- Ах, с какой легкостью вы ее надеваете, страшная, жестокая женщина! -

воскликнул маркиз, вставая и порывисто прижимая к своей груди руку, которую княжна подала ему, чтобы выйти из грота. - Сердце ваше так же бесстрастно, как и лицо.

- Не говорите так, маркиз, - произнесла княжна, останавливая его и обращая к нему сияющий взор, который заставил задрожать Микеле. - В столь торжественную для меня минуту жизни это с вашей стороны жестоко, но вы не в состоянии еще этого понять. Завтра, впервые за двенадцать лет, что мы с вами разговариваем, не понимая друг друга, вы меня наконец поймете. А теперь, - прибавила она, тряхнув своей прелестной головкой, словно желая отогнать серьезные мысли, - пойдемте танцевать. Но сначала скажем прости нашей наяде, столь мило освещенной, и нашему чудесному гроту, который скоро осквернит толпа бездушных гостей.

- Это, должно быть, старый Пьетранджело убрал его так красиво? -

спросил маркиз, взглянув на наяду.

- Нет, - ответила княжна Агата, - не Пьетранджело, а он! - И, устремившись, словно в порыве отчаянной решимости, в самую гущу бала, она быстро отдернула занавес и откинула его на Микеле, так что, когда она проходила мимо, он, по счастливой случайности, оказался совершенно закрытым.

Едва рассеялся страх, вызванный неловким положением, в которое он попал, как он ринулся в грот и, убедившись, что там никого нет, бросился на диван рядом с тем местом, где только что сидела княжна Агата. То, что ему удалось услышать, чрезвычайно взволновало его, но каковы бы ни были его прежние соображения, все они были теперь уничтожены последними словами этой удивительной женщины.

Скромному и простодушному юноше слова ее показались загадкой: Нет, это не Пьетранджело, а он! Что за таинственный ответ! Или просто рассеянность?

Но Микеле не верил, чтобы это была рассеянность. Он относилось явно не к Пьетранджело, а к нему лично. Значит, для княжны Микеле есть тот самый он, которого не надо даже называть по имени, и именно так, коротко и решительно, называла она его, говоря с человеком, который ее любил.

Значит, эта необъяснимая фраза и все предыдущие недомолвки - признание княжны, что она не любит маркиза, упоминание о какой-то торжественной минуте в ее жизни, страшное волнение, которое, по ее словам, ей пришлось испытать в тот вечер, важная тайна, которую она собиралась открыть завтра, - все это имеет отношение к нему, к Микеле?

Вспоминая упоительный взгляд, каким она одарила его, когда увидела впервые перед балом, он не мог не предаваться самым безумным фантазиям.

Правда, во время разговора с маркизом ее мечтательные глаза тоже на миг зажглись удивительным блеском, но в них было совсем не то выражение, с каким она заглянула в глубину глаз Микеле. Один взгляд стоил другого, но он предпочитал тот, что предназначался ему.

Кто мог бы пересказать все те невероятные романтические истории, которые за четверть часа сумел изобрести мозг самонадеянного юноши? В основе их лежало всегда одно и то же: необыкновенная гениальность молодого человека, неведомая ему самому и внезапно проявившаяся в его блестящих и величественных росписях. Прекрасная княжна, для которой они выполнялись, много раз в течение недели тайком приходила любоваться, как подвигается его искусная работа, а в те часы, когда он отдыхал и подкреплял свои силы в таинственных залах волшебного дворца, она, как невидимая фея, наблюдала за ним из-за занавески или через круглое окошечко под потолком. То ли она воспылала любовью к нему, то ли прониклась восхищением его талантом, во всяком случае - она чувствовала к нему большое влечение, и чувство это оказалось настолько сильным, что она не смела выразить его словами. Взгляд ее высказал ему все против ее собственной воли; а он, дрожащий, потрясенный, как даст он теперь ей знать, что все понял?

Вот о чем думал он, когда перед ним неожиданно появился поклонник княжны, маркиз Ла-Серра. Микеле держал в руках и рассматривал, не видя его, веер, забытый княжной на диване.

- Простите, милый юноша, - сказал маркиз, кланяясь ему с изысканной вежливостью, - я вынужден забрать у вас эту вещицу, ее спрашивает дама. Но если вас интересует китайская роспись на этом веере, то я готов предоставить в ваше распоряжение целую коллекцию весьма любопытных китайских ваз и рисунков, чтобы вы могли выбрать себе все, что вам понравится.

- Вы слишком добры, господин маркиз, - ответил Микеле, задетый снисходительным тоном маркиза, в котором ему почудилось надменное покровительство, - этот веер меня вовсе не интересует, и китайская живопись не в моем вкусе.

Маркиз прекрасно заметил досаду Микеле и, улыбнувшись, продолжал:

- Это, должно быть, потому, что вам приходилось видеть только грубые изделия китайцев, но у них есть цветные рисунки, которые, несмотря на всю примитивность исполнения, достойны, благодаря четкости линий и наивной прелести жестов, выдержать сравнение с этрусскими. Мне хотелось бы показать вам те, которые у меня имеются. Я рад был бы доставить вам это маленькое удовольствие и все-таки остался бы перед вами в долгу, поскольку ваша живопись доставила мне удовольствие намного большее.

Маркиз говорил так сердечно, и на его благородном лице отражалась такая явная доброжелательность, что Микеле, затронутый за живое, не выдержал и наивно высказал ему свои чувства.

- Боюсь, - сказал он, - что ваша светлость желает подбодрить меня и потому проявляет ко мне больше снисхождения, чем я заслуживаю, ибо я не допускаю мысли, что вы способны унизиться до насмешки над молодым художником, едва начавшим свой трудовой путь.

- Боже меня сохрани, мой юный мэтр! - ответил господин Ла-Серра, с неотразимой чистосердечностью протягивая Микеле руку. - Я так хорошо знаю и уважаю вашего отца, что заранее был расположен в вашу пользу, в этом я должен сознаться, но совершенно искренно могу подтвердить, что ваши произведения обнаруживают сноровку и предвещают талант. Видите, я совсем не захваливаю вас, вы делаете еще немало ошибок, как по неопытности, так и, быть может, вследствие чересчур пылкого воображения, но у вас есть вкус и оригинальность, и то и другое нельзя ни приобрести, ни утратить. Трудитесь, трудитесь, наш юный Микеланджело, и вы оправдаете прекрасное имя, которое носите.

- А другие разделяют ваше мнение, господин маркиз? - спросил Микеле, страстно желая при этом услышать имя княжны.

- Мое мнение, я думаю, разделяют все. Ваши недостатки критикуют снисходительно, ваши достоинства хвалят искренно; никто не удивляется вашим блестящим способностям, узнав, что вы уроженец Катавии и сын Пьетранджело Лаворатори, прекрасного работника, энергичного и сердечного человека. Мы все здесь добрые патриоты, всегда радуемся успеху земляка и великодушно готовы во всем помогать ему. Мы так ценим всех, кто родился на нашей земле, что не хотим больше знать никаких сословных различий; дворяне ли мы, земледельцы, рабочие или художники, мы забыли наши прежние родовые пережитки и дружно стремимся к народному единению.

"Вот как, - подумал Микеле, - маркиз заговорил со мной о политике! Но я не знаю его убеждений. Быть может, если он догадался о чувствах княжны, он будет стараться погубить меня. Лучше не доверить ему".

- Смею ли я спросить у вашей светлости, - продолжал он, - удостоила ли княжна Пальмароза взглянуть на мои картины и не очень ли она недовольна ими?

- Княжна в восторге, можете не сомневаться, дорогой мэтр, - с большой сердечностью ответил маркиз, - и знай она, что вы здесь, сама сказала бы вам это. Но она слишком занята сейчас, чтобы вы могли подойти к ней с вопросом. Завтра вы, несомненно, услышите от нее похвалы, которых заслуживаете, и ничего не потеряете от такой небольшой отсрочки...

Кстати, - прибавил, оборачиваясь к Микеле, маркиз, уже готовый уйти, - не хотите ли все же посмотреть мои китайские рисунки и другие картины? Они не лишены кое-каких достоинств. Я буду рад видеть вас у себя. Мой загородный дом в двух шагах отсюда.

Микеле поклонился в знак благодарности и согласия, но хотя любезность маркиза должна была бы польстить ему, он почувствовал себя грустным и даже подавленным. Да, маркиз явно не ревновал к нему. Он не проявлял даже ни малейшей тревоги.

XII

МАНЬЯНИ

Нет ничего мучительней, чем, поверив хотя бы на один час упоительной, романтической сказке, потом постепенно убеждаться, что все это - пустые фантазии. Чем дольше размышлял наш юный герой, тем более остывал его мозг, и он возвращался к печальному сознанию действительности. На чем построил он свои воздушные замки? На взгляде, видимо ложно понятом, на слове, должно быть плохо расслышанном. Все доводы рассудка, явно опровергавшие его вздорные предположения, встали перед ним непреодолимой стеной, и он почувствовал, что с неба упал на землю.

"Я просто безумец, - сказал он себе наконец, - что так много раздумываю о загадочном взгляде и непонятных словах женщины, которую я не знаю, а следовательно, не люблю, в то время как решается дело, куда более для меня важное. Пойду, послушаю, не обманул ли меня маркиз и в самом ли деле любители живописи считают, что у меня есть талант, но не хватает умения?"

"И все же, - говорил он себе, выходя из грота, - тут кроется какая-то тайна. Откуда этот маркиз знает меня, если я его ни разу не видел? Почему он обратился ко мне так уверенно, назвав просто по имени, словно мы с ним давнишние приятели?"

"Правда, - говорил себе также Микеле, - он мог видеть меня из окна, или в церкви, или на главной площади в тот день, когда я прогуливался с отцом по городу. Или, в то время, как я осматривал висячие сады Семирамиды здешних мест, у которой работаю, он мог находиться в одном из ее будуаров -

куда ему, конечно, дозволено являться, чтобы безнадежно вздыхать о ее загадочных глазах, а окна этих будуаров, якобы всегда плотно запертых, выходят в сад".

Микеле прошел через толпу гостей незамеченным. Хотя имя его было у всех на устах, но в лицо его никто не знал, и потому при нем свободно судили о его работе.

- Из него выйдет толк, - говорили одни.

- Ему многому еще надо научиться, - изрекали другие.

- У него есть фантазия и вкус, эти росписи ласкают глаз и оживляют мысль.

- Да, но вот непомерно длинные руки, а там ноги коротки; некоторые ракурсы обнаруживают его полное невежество, а позы неправдоподобны.

- Верно, но во всем есть изящество. Поверьте, этот мальчик (говорят, он почти ребенок) далеко пойдет.

- Он уроженец нашей Катании.

- Ну так он повертится в ней, а дальше ему хода не будет, - заметил один неаполитанец.

В общем, Микеланджело Лаворатори услышал больше благосклонных похвал, чем горьких истин, но, срывая множество роз, он то и дело чувствовал уколы шипов и понял, что успех - это сладкое блюдо, в котором таится немалая толика горечи. Сначала он огорчился. Потом, скрестив на груди руки, вглядываясь в свою работу и не слушая больше, что говорят кругом, он принялся сам разбирать свои достоинства и недостатки с беспристрастием, победившим его самолюбие.

"Все они правы, - думал он, - мои росписи многое обещают, но ничего не доказывают. Я уже раньше решил, что завтра, убирая эти холсты на дворцовый чердак, я все их прорву и впредь буду работать лучше. Я произвел опыт сам над собой и не жалею о нем, хотя и не очень им доволен. Но я сумею использовать его; не знаю, принесет ли он пользу моему кошельку, но таланту моему он будет полезен".

Вновь обретя наконец всю ясность мысли, Микеле решил, что поскольку он не принадлежит к тем, кто уплатил при входе налог в пользу бедных, нечего ему далее любоваться балом, а лучше побыть одному в каком-нибудь тихом уголке дворца, пока он окончательно не успокоится и не будет в состоянии идти домой спать. Рассудок вернулся к нему, но усталость предшествующих дней оставила в его крови и нервах еще некоторое лихорадочное волнение. Он решил подняться наверх, в casino, откуда был выход в сад, на созданные самой природой горные террасы.

Весь дворец был ярко освещен, украшен цветами и открыт для публики.

Но, обойдя один раз чудесное здание, толпа приглашенных покинула его. Самое увлекательное - танцы, молодость, музыка, шум, любовь, - все это сосредоточилось внизу, в огромной временно сооруженной зале. На верхних галереях, на роскошных лестницах и в богатых покоях оставалось только несколько либо очень значительных, либо малозаметных лиц: серьезные мужи, занятые государственными делами, да записные кокетки, которые, искусно ведя беседу, сумели привлечь и удержать возле своих кресел кое-кого из мужчин.

К полуночи все, кто не находил особого удовольствия или личного интереса в празднике, разъехались, всюду сделалось просторнее, бал стал выглядеть еще красивее, а убранство залы - еще изящнее.

По узкой потайной лестнице Микеле поднялся в висячий цветник княжны.

Здесь, наверху, дул свежий ветер, и юноша с наслаждением опустился на последнюю ступеньку, возле благоухающей клумбы. В цветнике никого не было.

Сквозь серебристые газовые занавески видны были покои княжны, тоже пустынные. Но Микеле недолго оставался один; вскоре к нему присоединился Маньяни.

Жорж Санд - Пиччинино. 2 часть., читать текст

См. также Жорж Санд (George Sand) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Пиччинино. 3 часть.
Среди местных ремесленников Маньяни был, несомненно, одним из самых до...

Пиччинино. 4 часть.
- Охотно, - сказал он, - но этот медальон не ваш, свой вы у меня уже в...