Жорж Санд
«Лелия (Lelia). 7 часть.»

"Лелия (Lelia). 7 часть."

- Дитя мое, - сказал он, - значит, вы тоже хлебнули горя, это оно сделало вас таким жестоким?

- Перенесенное страдание, - сказал Тренмор печально и строго, - должно было бы пробудить в человеке сочувствие и доброту. Несчастье способно развратить только слабые души; сильные, проходя через него, очищаются.

- Неужели же я этого не знаю? - воскликнул Стенио, которого неожиданная встреча с Магнусом вернула к горьким воспоминаниям о своей отвергнутой любви. - Неужели я не знаю, что в душе моей нет ни величия, ни силы, что я ничтожное, жалкое существо? Неужели я мог бы так опуститься, будь я Тренмором или Магнусом? Но, увы, - добавил он, в порыве горького уныния усаживаясь на самом краю пропасти, - зачем все эти напрасные старания мне помочь? Зачем давать мне советы, которыми я не могу воспользоваться, и показывать примеры, следовать которым превыше моих сил? Неужели вы находите удовольствие в том, чтобы раскладывать передо мною ваши богатства и показывать мне, какой силой вы оба наделены и на какие деяния способны?

Сильные, героические натуры! Избранные сосуды, каторжник и священник, превратившиеся в святых; вы, преступник, принявший на свою голову все наказания, которыми вас покарало общество; вы, монах, за несколько лет сумевший пережить все муки души; вы оба, выстрадавшие все, что только может выстрадать человек, один - от пресыщенности, другой - от лишений, один - надломленный ударами, другой - постом и вот вы стоите с поднятой к небу головой, в то время как я ползаю, подобно блудному сыну, среди омерзительнейших чудовищ, иными словами - среди грубых вожделений и низких пороков! Так оставьте же меня умирать в грязи и не усугубляйте моих предсмертных мук, заставляя меня созерцать ваше победоносное вознесение на небеса. Ведь именно так друзья Иова хвастали своим благополучием перед их простертой на гноище жертвой. Уходите от меня прочь! Уходите! Храните хорошенько ваши сокровища, бойтесь, чтобы гордость ваша их не растратила.

Пусть же мудрость и смирение бодрствуют, охраняя ваши завоевания Не поддавайтесь ребяческому желанию показывать их тем, у кого ничего нет;

ибо, в гневе своем, злобный и завистливый бедняк может плюнуть на ваши богатства и осквернить их. Тренмор, слава ваша может быть не так уж велика, не так поразительна, как вы думаете Мой горький разум сумел бы, может быть, найти довольно банальное объяснение победе воли над умерщвленными страстями, над желаниями пресыщенными или угасшими.

Берегитесь, Магнус, вера ваша, может быть, не так уж тверда, чтобы я не мог поколебать ее насмешливым взглядом или дерзким сомнением. Победа, одержанная разумом над искушениями плоти, может быть не настолько бесспорна, и смотрите, как бы вам не пришлось еще покраснеть или побледнеть, когда я назову при вас имя женщины!.. Идите же, идите молиться; зажгите кадильницы перед алтарем девы Марии и опустите головы на плиты ваших церквей. Вы будете писать трактаты об умерщвлении плоти, ну а мне позвольте насладиться последними днями, которые мне остаются в жизни.

Господь, который не сделал меня, подобно вам, высшей натурой, предоставил в мое распоряжение лишь самую заурядную действительность, лишь самые обыденные радости. Я хочу исчерпать их. А разве, с тех пор как мы расстались, я тоже не шагнул далеко по дороге разума? Разве, увидев, что я не могу достичь небес, я не пошел по земле без недовольства и без презрения? Разве я не принял жизнь такой, какой она мне была предназначена? И разве, когда я почувствовал внутри меня беспокойный и мятежный пыл, терзания честолюбия, смутного и прихотливого, желания, которое невозможно было осуществить, разве я не сделал всего от меня зависящего, чтобы их укротить? Я избрал другой путь, чем вы, вот и все. Я нашел успокоение в излишествах, тогда как вы исцелили себя воздержанием и власяницей. Душам возвышенным, вроде ваших, нужны были эти сильные средства, эти суровые искупления; повседневной действительности было бы недостаточно, чтобы сломить ваши железные характеры, истощить ваши нечеловеческие силы. Однако натуре Стенио все земное было под стать. Он отдался ему не краснея, благодарно насытился им и теперь, если его тело оказалось слишком слабым для его аппетитов, если это хилое дитя наслаждений и сделалось добычей чахотки, то все случилось потому, что господь не определил ему долгой жизни на земле - из него не мог выйти ни солдат, ни священник, ни игрок, ни ученый, ни поэт. Есть растения, которым предназначено умереть сразу после того, как они расцветут, есть люди, которых господь щадит и не приговаривает к слишком долгому изгнанию среди других людей. Подумайте только, отец мой, вы лысы, как я, руки ваши высохли, грудь ваша впала, ноги подкашиваются, вы задыхаетесь, борода ваша поседела, а ведь вам еще нет и тридцати лет Ваша агония продлится, может быть, несколько дольше, отец мой; может быть, вы переживете меня на какой-нибудь год. Ну что же! Разве обоим нам не удалось победить наши страсти, охладить наши чувства? Мы вышли из испытания очищенными и покорившимися, не так ли, отец мой? Я еще больше смирился, чем вы, - это оттого, что испытание было более сильным и более надежным, оттого, что я подхожу к концу, что я перестал терзать моего врага. Может быть, вы бы правильно поступили, если бы избрали те же средства, что и я; это были самые верные, но не все ли равно, они ведь, как и все прочие, ведут нас к страданию и к смерти. Дадим же друг другу руку, мы братья. Вы были великим человеком, я жалким; вы были сильной натурой, я хилой. Но в могилы, которые скоро отверзятся для нас обоих, и от того и от другого сойдет только горстка праха.

Магнус, который за это время несколько раз хватался за голову и воздевал глаза к небу с выражением ужаса и отчаяния, сделался более спокойным и уверенным в себе.

- Юноша, - сказал он, - не все еще кончается для нас с этой бренною оболочкой, и душа наша не достанется червям. Неужели вы думаете, что господь отнесется одинаково ко всем нам? Разве в судный день он не будет милосерднее к тем, кто умерщвлял свою плоть и молился в слезах, и строже к тем, кто преклонял колена перед идолами и пил из отравленных источников греха?

- Что вы об этом знаете, отец мой! - сказал Стенио. - Все, что противно законам природы, может быть отвратительным и перед лицом господа. Иные дерзали говорить это в наш век, век философии, и я из их числа. Но не буду повторять вам все эти общие места. Ограничусь тем, что задам вам один вопрос; вот он: если, уснув сегодня в слезах и в молитвах, завтра на рассвете вы проснулись бы в объятиях женщины, которую положат вам в кровать духи тьмы, то, когда пройдут удивление, ужас, борьба, победа, заклинание, все, что вам придется тогда испытать и сделать (я в этом не сомневаюсь), скажите мне, начнете ли вы спустя несколько минут читать мессу и коснетесь ли без трепета тела Христова?

- Если господь будет ко мне милостив, - ответил Магнус, - может быть, руки мои останутся достаточно чистыми, чтобы коснуться святой гостии. Но я все же не дерзнул бы касаться святыни, не очистив себя сначала покаянием.

- Очень хорошо, отец мой; видите, вы менее чисты, чем я, ибо я мог бы сейчас вот провести ночь с красивейшею из женщин и не испытать к ней ничего, кроме брезгливого отвращения. В самом деле, вы только потеряли время в постах и молитвах; вы ничего не достигли, раз плоть ваша способна еще повергать в ужас дух, и прежний человек может тревожить совесть человека нового. Вам удалось изнурить ваш желудок, привести в возбуждение мозг, нарушить гармонию вашего организма, но вы не сумели, как я, привести ваше тело в состояние инертности, не сумели выдержать испытания, о котором я говорю, и причаститься без исповеди. Единственный результат, которого вы достигли, - это медленное физическое самоубийство, иными словами - то, что ваша религия осуждает, как страшное преступление, и вы все так же во власти греховных побуждений, как и в первые дни вашего покаяния. Господь не помог вам, отец мой!

Отшельник поднялся и, выпрямившись во весь свой огромный рост, посмотрел еще раз на небо; потом, обхватив обеими руками голову, в страшной тревоге воскликнул.

- Неужели это правда, господи? Неужели ты отказал мне в помощи и в прощении? Неужели ты оставил меня, отдав меня духу зла? Неужели ты удалился от меня, не вняв моим рыданиям, моим слезным мольбам? Неужели я понапрасну страдал и вся эта жизнь, полная испытаний, мучений и борьбы, была впустую? Нет! - вскричал он, все еще упоенный своею верой, высунув тонкие руки из рукавов рясы и поднимая их ввысь, - я этому не поверю; я не позволю лишать себя мужества какому-то сыну века. Я доведу все до конца. Я принесу мою жертву: если окажется, что церковь солгала, если пророки действовали по наущению духа тьмы, если божественное слово сбилось со своего истинного пути, если рвение мое превзошло твои требования, ты по крайней мере ответишь мне за то упрямое желание, за ту неистовую волю, которая отдалила меня от земли и заставила завоевывать небо; в глубине сердца моего ты прочтешь эту пылкую страсть, которая снедала меня, порываясь к тебе, о боже, а теперь возвысила голос в душе, снедаемой другими ужасными страстями. Ты простишь мне за то, что мне не хватило знания и мудрости, ты кинешь на весы только жертвы мои и намерения, и если я пронесу этот крест до самой смерти моей, ты даруешь мне вечный покой, приняв меня в обитель блаженных!

- Разве во вселенной есть место покою? - сказал Стенио. - Неужели вы надеетесь стать настолько великим, чтобы господь стал создавать для вас одного новую вселенную? Неужели вы думаете, что на небесах есть праздные ангелы и ни на что не употребленные добродетели? Знаете ли вы, что все силы деятельны и что надо стать богом, для того чтобы достичь жизни вечной и неизменной! Да, господь благословит вас, Магнус, и святые воспоют вам хвалу на своих золотых арфах. Но когда вы принесете к ногам творца чистой и нетронутой ту избранную душу, которую он доверил вам здесь, на земле, когда вы скажете ему: "Господи, ты дал мне силу, я сохранил ее, вот она, возвращаю ее тебе - дай же мне в награду вечный покой", господь ответит этой простертой пред ним душе: "Хорошо, дочь моя, примкни к моей славе и займи свое место в моих блистающих фалангах. Отныне тебе будет вверен благородный труд, ты будешь везти колесницу луны в эфирных полях, ты будешь извергать из туч громы небесные, ты направишь реки в их русла, ты укротишь бурю, она вздыбится под тобой, как непокорная лошадь; ты будешь повелевать звездами; став божественной сущностью, ты приобщишься к стихиям, ты вступишь в общение с душами людей, ты будешь осуществлять высокую связь между мной и теми, кто был твоими братьями, ты заполнишь собою землю и небо, ты увидишь мой лик и вступишь со мной в беседу". Это прекрасно, Магнус, и поэзия причастна к этим возвышенным заблуждениям. Но если бы все было так, я бы не хотел это пережить. Я недостаточно велик, чтобы быть честолюбивым, но и недостаточно смел, чтобы играть какую-то роль то ли здесь, то ли на небесах. Это вашей безмерной гордости пристало вздыхать по радостям загробной жизни: что до меня, то я не хотел бы даже трона который бы возвысился над всеми земными народами. Если бы я мог поверить, что господь добр, и мог надеяться на какую-то иную участь, кроме небытия, для которого я предназначен, я попросил бы у бога сделать меня былинкой в поле, которую топчут ногой и которая ни на что не жалуется, мрамором, принимающим форму под резцом, не истекая при этом кровью, бесчувственным деревом, которое хлещет ветер. Я попросил бы у него самой безвестной, самой легкой жизни; я счел бы его чересчур требовательным, если бы он осудил меня прожить ее в обличье какого-нибудь студенистого моллюска. Вот почему я не стараюсь заслужить царствие небесное: я не хочу его, я боюсь его радостей, его песнопений, экстазов, триумфов. Я боюсь всего, что только могу себе представить; так чего же мне хотеть, как не покончить со всем? Так вот! Я более спокоен, чем вы, отец мой; без тревоги и без ужаса иду я к вечному мраку, тогда как вы растеряны, вы дрожите перед высшим судом, который до скончания века заставит вас терпеть все ваши тяготы и страдания. Я не завидую вам, я преклоняюсь пред вашей участью, но предпочитаю свою.

В ужасе от всего, что услышал, и не чувствуя в себе силы ответить, Магнус склонился над Тренмором и, сжав обеими руками руку мудреца, исполненным тревоги взглядом, казалось, молил его о помощи.

- Не тревожьтесь, брат мой, - ответил Тренмор, - страдания этой истерзанной души не должны поколебать вашу веру. Трудитесь неустанно, и пусть соблазн небытия исчезнет, как обманная ласка. Вам труднее будет стать неверующим, чем сохранить сокровище веры. Не слушайте его, ибо он лжет самому себе и боится всего того, что он утверждает, и сам не хочет, чтобы все это было так. А ты, Стенио, ты напрасно стараешься погасить в себе священный огонь разума. Его пламя разгорается еще живее, еще прекраснее при каждом твоем усилии его потушить. Помимо твоей воли ты стремишься к небу, и твоя душа поэта не в силах прогнать мучительное воспоминание о своей отчизне. Когда, призвав ее к себе из изгнания земного, господь очистит ее от грязи и исцелит от недугов, охваченная любовью к нему, она падет перед ним ниц и возблагодарит его за то, что он пролил на нее великий свет. Она оглянется назад и увидит, как тает, словно облако, ужасный и мрачный сон человеческой жизни, и будет удивляться, как это она прошла сквозь весь этот мрак, не подумав о боге, не возымев надежды на пробуждение. "Где же ты был, господи? - воскликнет она. - И что сталось со мною в этом стремительном водовороте, который на минуту меня закружил?" Но господь утешит ее и подвергнет, может быть, новым испытаниям, ибо она сама настойчиво будет их добиваться. Счастливая и гордая тем, что обрела волю, она захочет применить ее, почувствует, что деятельность - удел сильных, удивится тому, что отказалась от своей звездной короны; она попросит, чтобы ей указали, что она должна делать среди небесных владык, и выполнит свое назначение с блеском, ибо господь добр, и тяжелые, доводящие до отчаяния испытания он, должно быть, посылает только избранникам своим, чтобы потом достигнутое могущество стало для них еще более драгоценным.

Нет, Стенио, самая божественная способность души, желание, только уснуло в тебе. Дай твоему телу немного окрепнуть, дай твоей крови несколько дней отдохнуть, и ты почувствуешь, как в тебе пробуждается этот священный жар сердца, эта безграничная устремленность ума, которые делают человека тем, что он есть, и достойным повелевать всеми земными и небесными силами.

- Человек становится человеком, - сказал Стенио, - когда он умеет управлять своей лошадью и не поддаваться своей любовнице. Какое лучшее употребление своих сил могло бы дать небо таким хилым созданиям, как мы?

Человек, способный проявить величие духа, ни во что не верит, ничего не боится. Тот, кто день ото дня преклоняет колена перед яростью мстительного бога, только жалкий раб, боящийся возмездия в загробной жизни. Тот, кто начинает поклоняться какой-то химере так, что перед этим идолом гаснут все желания, разбиваются в прах все прихоти, - всего-навсего трус: он боится, что его могут увлечь фантазии, что наслаждения принесут ему муки. Человек смелый не боится ни бога, ни людей, ни самого себя. Он принимает все последствия своих склонностей, хороших и дурных. Презрение толпы, недоверие глупцов, осуждение ригористов, усталость, нищета не более властны над его душой, чем лихорадка и долги. Вино возбуждает его, но не опьяняет, женщины его развлекают, но не могут им овладеть, слава щекочет иногда ему пятки, но он обращается с ней как со всеми проститутками: обнимает ее, овладевает ею, а потом выставляет за дверь, ибо он презирает то, что другие люди чтят и чего боятся; он может пройти сквозь пламя и не опалить себе крыльев, как слепой мотылек, и факел разума не обратит его в пепел. Такой же эфемерный и хрупкий, он позволяет унести себя любому ветру, летит на каждый цветок, радуется каждому лучу света. Но сама недоверчивость оберегает его, ветер непостоянства уносит его и спасает: сегодня - от метеоров, от лживых иллюзий ночи, завтра - от яркого солнца, угрюмого соглядатая всех человеческих уродств и всей нищеты.

Человек сильный не старается обеспечить себе спокойное будущее и не бежит ни от каких опасностей настоящего. Он знает, что все его надежды заключены в книге, которую листает не он, а ветер, что все его мудрые намерения начертаны на песке и что на свете существует только одна добродетель, одна мудрость, одна сила - дожидаться потока и быть твердым, когда поток этот надвигается на вас, плыть, когда он увлекает вас за собою, сложить руки и бестрепетно умереть, когда он захлестнет с головой.

Сильный человек, на мой взгляд, также и человек мудрый, ибо он упрощает систему своих радостей. Он уплотняет их; он очищает эти радости от облепляющих их ошибок, предрассудков, тщеславия. Наслаждение, которому он предался, вполне положительно, вполне реально и своеобычно. Это его божество, простодушное и прекрасное, циничное и целомудренное. Он обнажает его до предела и попирает ногами всю жалкую мишуру, которая его прикрывает; но более верный и более искренний, чем лицемерные служители его храма, он всю свою жизнь преклоняет пред ним колена, презирая все проклятия, которыми его осыпает глупый свет. Он мученик своей веры. Ради нее он живет, за нее страдает. И умирает он ради нее и из-за нее, либо отрицая того нелепого и злого бога, которого вы чтите, либо его презирая.

Человек, обнажающий свою шпагу, чтобы бороться с бурей, безрассуден и нагл, но он более храбр и более велик, чем бог, повелевающий громом. Я бы дерзнул, но вы, Магнус, вы не способны дерзать. Тренмор, который нас слышит, который - не заблуждайтесь, отец мой, - больше философ, нежели христианин, больше стоик, нежели человек религиозный, и для которого сила дороже веры, настойчивость дороже раскаяния, - словом, Тренмор, который может и должен уважать себя больше, чем вы, отец мой, может быть судьей между нами и решить, кто из нас двоих лучше защитил и сберег самую высокую нашу способность - энергию.

- Я не буду судьей между вами, - сказал Тренмор, - небо одарило вас разными способностями, но каждому из вас много дано. Магнус был наделен большей последовательностью в мыслях, и если вы хотите отвлечься от ваших, Стенио, чтобы налюбоваться всласть победоносной волей, вы будете просто поражены, увидев этого монаха, который был нечестив, влюблен и безумен и который стал теперь спокойным и благочестивым, подчинив себя монашеским правилам. Откуда у него взялась сила так долго выносить эту страшную борьбу, как ему удалось прийти в себя, после того как он был надломлен и проклят? Разве это тот человек, который при вас отрекался от бога у постели умирающей Лелии? Разве это он, охваченный безумием, бежал в горы?

Это совсем другое существо, и вместе с тем это та же буйная, пылкая душа, те же неистовые, ужасные чувства, всегда новые и всегда девственно чистые;

то же самое желание, всегда яростное и никогда не утоленное, невольно заблуждающееся, преследуя земные цели, и снова возвращающееся к богу, влекомое неимоверною силой и самой высокой надеждой. О отец мой! Даже если у нас с вами действительно разная вера и мы чтим господа, соблюдая разные обряды, вы тем не менее в моих глазах трижды святы и трижды велики! Ибо вы боролись, вы сумели подняться из-под ног врага и все еще боретесь, бодро, неутомимо, весь в ранах, обливаясь потом и кровью, но решив умереть с оружием в руках. Продолжайте же во имя Иисуса, во имя Сократа. Мученики всех религий, герои всех времен взирают на вас и с высоты небес рукоплещут вашим усилиям.

Но ты, Стенио, дитя, родившееся со звездой на челе, ты, красотой своей похожий на ангелов, ты, чей голос был мелодичнее, чем голоса ночи, колеблющие эоловы арфы, ты, чей гений обещал миру вторую молодость, полную любви и поэзии, ибо певцы и поэты - это пророки, посланные к людям, чтобы подбодрить их упавший дух, чтобы освежить их горящие лица; ты, Стенио, в юности своей облачился в невинность и благодать, как в чистейшие одежды, и был окутан их светящимся ореолом, и участь твоя не внушает мне страха: в будущем твоем я уверен. Подобно Магнусу, ты выдержал великое испытание, страшную агонию, выпавшую на долю сильных. Но уже в этой жизни ты преодолеешь все, как он. Ты еще борешься, и, истекая в муках кровью, ты не ведаешь, чья рука вытирает эту кровь; но скоро мы увидим, как ты, потускневшая звезда, заблестишь еще светлее, еще прекраснее на небосводе.

- А что надо для этого сделать, Тренмор? - спросил Стенио.

- Надо только отдохнуть, - отвечал Тренмор, - ибо природа милостива к таким, как ты. Надо дать твоим нервам время успокоиться, предоставить мозгу свободу, чтобы он лучше мог воспринимать новые впечатления. Может быть, и хорошо гасить желания усталостью, но возбуждать угасшие желания, объезжать их, как разбитых лошадей, навязывать себе страдания, вместо того чтобы только принимать их, искать, не считаясь с возможностями своей природы, более сильных радостей, наслаждений более острых, чем те, что несет нам действительность, стараться вместить в один час ощущения целой жизни - вот верное средство потерять и прошлое и будущее: первое - от презрения к своим робким радостям, второе - от невозможности превзойти настоящее.

Мудрость и убежденность Тренмора были бессильны залечить глубокую рану, кровоточившую в сердце юного поэта. Сам он тоже с молоком матери вобрал в себя скептицизм - отраву, которою упивается нынешнее поколение. Слепой и самонадеянный, он, расставаясь с юностью, считал, что небо наделило его великой силой, и, так как у него была врожденная способность облекать все свои впечатления в прелестные формы, он льстил себя надеждой прожить жизнь без борьбы и падений. Он не понял, он не мог понять Лелию, и в этом была причина всех постигших его превратностей судьбы. Небо, которое не готовило их друг для друга, сделало Лелию слишком гордой, для того чтобы она могла раскрыть свою душу, а Стенио - слишком самолюбивым, чтобы ее угадать. Он ведь не хотел понять, что расположение такой женщины завоевывается благородными поступками, благоговейными жертвами и прежде всего выдержкой

- самым бесспорным свидетельством уважения, самым большим знаком внимания, на который имеет право гордая душа. Стенио не мог не признать превосходства Лелии над всеми женщинами, которых ему приходилось встречать; но он никогда не задумывался над равенством мужчины и женщины в предначертаниях господних. И так как он видел только настоящее положение дел, так как он не мог допустить, что женщина должна быть равной с мужчиной, он не допускал, что некоторые женщины, представляющие собою высокое и трагическое исключение, могут иметь в современном обществе некие исключительные права. Может быть, он бы и понял это, если бы Лелия могла ему все объяснить. Но Лелия не могла это сделать. Она еще сама не знала, каким словом назвать свое назначение. Как она ни была горда, в глубине души она была простодушна и скромна, и это мешало ей понять, почему ей нужно искать одиночества. Даже если бы она была достаточно уверена в себе, чтобы считать, что таково ее назначение - идти одной и никого не слушаться, крики негодования и ненависти, которые раздались бы вокруг нее в ответ на это дерзостное желание, вероятно охладили бы ее пыл.

Так и случилось, когда Стенио, не желая понять, сколько благородного целомудрия заложено в этом чувстве независимости, одновременно героическом и робком, и принимая сдержанность Лелии за презрение, с проклятиями ее покинул. Тогда Лелия в душе похвалила себя за то, что не открыла ему истинной причины своей гордости и не дала на посмешище этому ребенку пророческое вдохновение, трепетавшее у нее в сердце. Она замкнулась в себе

- стала искать в самой гордости своей законного, хоть и горького утешения.

Глубоко уязвленная тем, что ее не разгадали, и заключив из последующего поведения Стенио, что в любви для него главное - легкая радость обладания, она, в свою очередь, прокляла безумную гордость мужчины и приняла решение умереть для общества, дав обет вечного безбрачия.

Тренмор - и тот не мог до конца понять безысходное горе этой женщины, родившейся, может быть, лет на сто раньше времени. Личные дела, не менее важные, наполнили его жизнь. Как Лелию на провидение будущего женщины натолкнуло ее собственное горе, так Тренмора случившееся с ним несчастье натолкнуло на провидение будущего мужчины. Взгляд его был сосредоточен на какой-то части огромного горизонта, не будучи в состоянии охватить его весь. Он часто, и не без основания, говорил Лелии, что, прежде чем освобождать женщину, надо было бы подумать об освобождении мужчины, что рабы не могут освобождать и возвращать к жизни других рабов и что человек не в силах уважать другого, если он не научился уважать самого себя.

Тренмор трудился, надеясь на успех; сознание своих прежних ошибок делало его смиренным, терпеливым и воодушевляло, как мученика за веру. У Лелии, которая, страдая, не знала за собой никакой вины, не могло быть подобного самоотречения. Чувствуя себя несчастной жертвой, она оплакивала, подобно дочери Иевфая, свою юность, красоту и любовь, варварски принесенные в жертву грубой силе.

Как только стемнело, Тренмор провел Стенио по ложбинам и вывел на дорогу, ведущую в город. В пути он пытался снова заглянуть в его душевные раны и облегчить их целительным бальзамом надежды. За это время он уговорил Лелию внять голосу добродетели и дать ему то, чего она уже не могла ему дать, следуя влечению сердца: прощение за его раскаяние, награду за искупленную вину. И теперь он пытался убедить Стенио, что поэт мог еще заслужить расположение той, которую так любил, и вернуть ее.

Но, к несчастью, для Стенио это было уже слишком поздно. Тренмор, связанный обязанностями, которые возложила на него суровая миссия, не в силах был раньше вырвать его из объятий грубых страстей. Но если бы даже он и успел это сделать вовремя, Стенио, может быть, все равно погрузился бы в эту бездну. Он был сыном своего века. Никакие твердые принципы, никакая глубокая вера не могли проникнуть в его душу. Подобно цветку, покорная капризу ветров, она поворачивалась то на восток, то на запад в поисках солнца и жизни и была не способна противиться холоду и бороться с грозой. Жадный до идеала, но не ведая пути к его достижению, Стенио стремился к поэзии и воображал, что обрел свою религию, нравственность, философию. Он не подумал о том, что поэзия - всего-навсего форма, выражение нашей внутренней жизни и там, где за ней не стоят ни обеты, ни убеждения, она всего только легковесное украшение, звучный музыкальный инструмент. Он долго преклонял колена перед алтарями Христа, потому что находил особое очарование в обрядах, установленных предками; но когда перед ним открылись двери будуаров, сладострастные запахи роскоши заставили его позабыть аромат ладана в церкви, и он решил, что предметом его поклонения и стихов может стать не только идеальная красота Марии, но и вульгарная красота Лаисы. Высокоодаренная Лелия сумела превратить восторги Стенио в настоящее чувство, и тогда, опьяненный своим тщеславием, он с подчеркнутым презрением стал относиться к несчастным, которые ищут забвения в пороке. Но как только он увидел, что в отношении к нему Лелии больше нежности, чем восторга, что она не склонна слепо ему подчиняться, чувство его превратилось в ненависть, и он кинулся в порок с еще большей легкостью, чем все те, кого он же сам осуждал.

Когда Тренмор увидел, с какой горечью Стенио гонит от себя прочь всякие воспоминания о Лелии, ему стало страшно опустошение, которое неверие учинило в душе поэта, ибо любовь - это отблеск божественной жизни, который угасает в нас всегда последним. Сквозь всю жизнь Тренмора прошла мысль об искуплении и возрождении человеческого рода. Слишком сильный сам, чтобы поверить в искренность отчаяния или в реальность истощения, он с глубоким негодованием относился ко всякому проявлению того и другого. Он обвинял свой век в том, что он поощряет эту нечестивую моду, и считал, что преступление перед человечеством совершают те, кто проповедует малодушие и поддается неверию.

- Стыд и позор! - вскричал он, охваченный благородным гневом. - И это говорит один из наших братьев, мученик за веру, служитель святого дела!

Что же тогда скажут наши преследователи и палачи, если мы сами отрекаемся от всякой мысли о величии, от всякой надежды на спасение? О юность, ты, которую я с радостью называл священной, которую я считал дочерью провидения и матерью свободы! Неужели ты способна только проливать кровь на арене, подобно борцам олимпийских игр, для того лишь, чтобы получить никому не нужный венок и услышать жалкие рукоплескания? Неужели единственная добродетель твоя - это беззаботность, единственная храбрость

- это дерзание, присущее силе? Неужели ты годишься только на то, чтобы поставлять неустрашимых солдат? Неужели ты не создашь людей упорных и поистине сильных? Неужели ты пронесешься сквозь мрак времен подобно стремительному метеору, и потомство напишет на твоей могиле: "Они сумели умереть, они не сумели бы жить".

Неужели ты только слепое орудие судьбы и не понимаешь ни причин, ни целей твоего дела? Как же так! Стенио, ты ведь мог совершить великий поступок, а теперь уже неспособен на великую мысль или великое чувство! Ты ни во что не веришь, а ты мог что-то содеять! А все эти опасности, которым ты себя подвергал, страдания, через которые ты прошел, и пролившаяся кровь твоих братьев, твоя собственная - все это для тебя лишено всякого нравственного смысла, все это ничему не может тебя научить! О, раз так, то я понимаю: ты должен все отбросить, все отрицать, все презирать, все растоптать ногами. Наше дело - это только несостоявшаяся попытка, наши погибшие братья - всего-навсего жертвы слепого случая, кровь их пролилась на сухую землю, и нам остается только каждый день опьяняться, чтобы усыпить в себе мучительные воспоминания и отогнать ужасный кошмар...

- Вальмарина, - мрачно сказал Стенио, - вы напрасно меня упрекаете. Вы доверили мне тайну - я ее сохранил; вы потребовали от меня клятвы - я поклялся. Вы поручили мне дело - я его совершил. Чего вы еще от меня добиваетесь? Согласитесь, что я верен своему слову, что я умею сражаться, что не отступлю перед тяготами и опасностями. Чего же вы еще от меня хотите? Вы знаете, что я дал вам право использовать меня для вашего дела, располагать мною, как вам понадобится, что, будь я хоть на краю света, я покорен вашей воле и готов явиться по первому вашему зову. Вы нашли во мне верного слугу; так пользуйтесь же им и в пылу вашего прозелитизма не ослепляйте себя, не пытайтесь сделать из меня вашего ученика. Кто дал вам право навязывать мне ваши верования и вашу надежду? Разве я искал ваших проповедников, разве я добивался милости быть принятым в число ваших рыцарей Круглого стола? Разве я явился к вам как герой, как освободитель или хотя бы как ваш адепт? Нет! Я сказал вам, что больше ни во что не верю, и вы мне ответили: "Это не имеет значения, следуй за мной и действуй". Вы воззвали к моей чести, к моей храбрости, и я не мог уже отступить. Я не хотел, чтобы меня сочли за труса... или за равнодушного, вы ведь не терпите равнодушия. Вы подвергаете его вашему ужасному суду и нарекаете подлостью. Я не настолько философ, чтобы согласиться с этим приговором. Я видел, как шла молодежь, все смелые люди моей страны; я поднялся, больной и разбитый; я потащился по окровавленной арене. И какое же зрелище вы для меня приготовили, великий боже! И все это, чтобы исцелить меня и утешить, чтобы я поверил вашим теориям? Лучших людей моего времени скосила жестокая месть сильного: тюрьмы разверзли свою отвратительную пасть, чтобы поглотить тех, кого не могли настичь пушечные ядра и лезвие меча; проскрипции осудили всех, кто сочувствовал нашему делу; словом, всякая преданность парализована, ум подавлен, храбрость сломлена, воля убита. И вы все еще называете это делом возрождения, спасительным уроком, семенем, брошенным в обетованную землю. А я видел шаги смерти, полное бессилие и последние драгоценные зерна, брошенные на ветер, рассыпанные по скалам, среди колючек! И вы считаете меня преступником, оттого что после этой катастрофы я пал духом и преисполнился ко всему отвращения. Вы не хотите, чтобы я оплакивал жертвы и чтобы, охваченный ужасом, сел на краю того рва, где хотел бы лечь и уснуть вечным сном рядом с бедным Эдмео...

- Ты недостоин произносить это имя! - воскликнул Тренмор и залился слезами. - Жалкий фразер, ты произносишь его, а глаза твои сухи! Ты хочешь только оправдать свои нечестивые сомнения, и в этом мертвом теле, лежащем в гробу, видишь только нечто ужасное, что тебе не хочется вспоминать! Нет, ты не понял этой высокой души, раз хочешь лишить ее заслуженного бессмертия, не понял ты и ее священного назначения на земле, коль скоро сомневаешься в плодах, принесенных этим великим примером. Боже правый! Не слушай этих богохульных речей! О живущий на небе сын мой, Эдмео, ты счастлив тем, что не слышишь их!..

Вальмарина упал на землю и, потрясенный столь горьким напоминанием об Эдмео, с силой сдавил руками свою широкую грудь, чтобы только сдержать рыдания. Можно было подумать, что он хочет удержать в сердце своем веру, потрясенную хулою на бога. Он переживал страшную муку, как Христос перед горькой чашей.

Стенио тоже плакал, он ведь по натуре был добр и чуток; только он придавал слишком много значения своим слезам. Это были слезы поэта, которые лились легко и с нежностью смывали следы его страдания. Он не мог понять, как этот сильный и великодушный человек плачет и слезы не приносят ему облегчения, а вместо этого огненным дождем низвергаются на его сердце.

Он не знал, что страдания, которые подавляют силой, острее и мучительнее тех, которым дается воля. А Стенио привык отрицать то, что не знал. Он думал, что Тренмор устыдился своей мимолетной жалости и что в порыве дикого неистовства тот хочет уничтожить воспоминание об Эдмео в своем сердце, как уничтожил его самого в сражении. Он удалился опечаленный, недовольный и к тому же несчастный, ибо у него были благородные побуждения и душа его была создана для благородной веры...

Около полуночи он пришел в салон Пульхерии. Куртизанка сидела одна за туалетом, погруженная в грустное раздумье. Когда она увидела, как Стенио, которого она считала мертвым, появился позади нее в зеркале, она решила, что это привидение, и, пронзительно вскрикнув, без чувств упала на пол.

- Достойный прием! - воскликнул Стенио. И даже не подумав поднять ее, он повалился на диван и, измученный усталостью, тут же уснул, в то время как служанки Пульхерии суетились вокруг своей госпожи, приводя ее в чувство.

51

- Милая, ты говоришь, что сестра твоя умерла. Разве у тебя была сестра?

- Стенио, - воскликнула Пульхерия, - может ли быть, чтобы ты так равнодушно принял это известие! Я говорю тебе, что Лелии больше нет в живых, а ты делаешь вид, что не понимаешь меня!

- Лелия не умерла, - сказал Стенио, покачав головой. - Могут ли мертвые умереть?

- Замолчи, несчастный, не усугубляй мое горе твоими насмешками, -

ответила Цинцолина. - Сестры моей больше нет на свете, и я в этом убеждена, все меня в этом убеждает. Хоть она и была высокомерной и холодной, каким часто бываешь и ты, Стенио, следуя ее примеру, это было большое сердце и щедрая душа. В былое время она, правда, не знала ко мне снисхождения, но когда мы с ней встретились в прошлом году на балу у Бамбуччи, она смотрела на жизнь более разумно, она тосковала от своего одиночества и уже больше не удивлялась, что я избрала путь, противоположный тому, которым она шла сама.

- Поздравляю вас, и ту и другую, - с иронической насмешкой сказал Стенио. - Ваши сердца были созданы друг для друга, очень жаль, что такая трогательная гармония не смогла долго длиться. Итак, прекрасная Лелия умерла. Успокойся, милая, это еще ровно ничего не значит. Я встретил вчера человека, который знает о ней, и, по-видимому, она не только жива, но сейчас еще больше хочет жить, чем пристало хотеть этой исключительной натуре.

- Что ты говоришь? - вскричала Пульхерия. - Ты получил какие-то вести о ней? Ты знаешь, где она и что с ней?

- Да, и вести действительно интересные, - ответил Стенио с гордым небрежением. - Прежде всего я даже не знаю, где она находится, мне не сочли нужным об этом сообщить, может быть, правда, потому, что сам я ни о чем не спрашивал... Что же касается ее настроения, то, как мне кажется, играть свою величественную роль ей уже порядком надоело, и она не рассердилась бы, если бы я был настолько глуп, что стал о ней беспокоиться...

- Замолчи, Стенио! - вскричала Пульхерия. - Ты хвастун... Никогда она тебя не любила... Впрочем, - продолжала она после нескольких минут молчания, - не поручусь, что за презрением ее не скрывалось особого рода любви. Я никак не могу позабыть, что моя победа над ней в том, что касалось тебя, глубоко ее оскорбила; иначе почему она скрылась так внезапно и даже со мной не простилась? Почему за целый год своего отсутствия она ни разу о себе не напомнила, хотя, казалось, и была очень рада, когда мы с ней встретились?.. Послушай, Стенио, теперь, когда ты меня успокоил и утешил, сообщив, что она жива, я могу сказать тебе, что я подумала, когда она так таинственно исчезла из города.

- Таинственно? Почему таинственно? Не надо удивляться ничему, что делает Лелия. Поступки ее всегда отличаются от поступков других людей. Не так же ли и с ее душой? Лелия исчезает внезапно, ни с кем не простившись, не увидавшись с сестрой, не сказав приветливого слова тому, кого ласкала как сына. Что может быть проще? Ее щедрое сердце не болеет ни о ком; ее великая душа не признает ни дружбы, ни кровных уз, ни снисхождения, ни справедливости...

- Ах, Стенио, как вы до сих пор еще любите эту женщину, о которой говорите столько всего плохого!.. Как вы горите желанием ее найти!..

Стенио пожал плечами и, не считая нужным отвергать подозрение Пульхерии, сказал:

- Расскажите же, почтеннейшая, что вы думаете об этом; вам только что пришла в голову какая-то мысль...

- Вот что, - сказала Пульхерия, - я думала, да и другие также, что в порыве отчаяния, которое ее внезапно охватило во время празднества на вилле Бамбуччи, она...

- Бросилась в море, как новоявленная Сафо! - воскликнул с презрительным смехом Стенио. - Что же, я хотел бы, чтобы это было так; по крайней мере единственный раз в своей жизни она была бы женщиной.

- Как вы хладнокровно об этом говорите! - сказала Пульхерия, пришедшая в ужас от его речей. - Уверены ли вы в том, что она действительно жива?

Тот, кто вам это сообщил, уверен ли он был сам? Слушайте, вы же не знаете подробностей ее бегства? Долгое время вообще никто ничего не знал, потому что в доме Лелии все так же безмолвны, медлительны, недоверчивы, как и она. Но вот наконец, так и не дождавшись ее, испуганные слуги стали ее разыскивать, узнавать о ней, а потом делиться с другими своей тревогой и рассказывать о том, что случилось... Выслушай меня и суди сам! На третью ночь празднеств Бамбуччи ты ужинал у меня... помнишь? В эту ночь она появилась на балу, и, говорят, еще более прекрасная, спокойная и нарядная, чем всегда... Она, без сомнения, рассчитывала тебя встретить там, но ты не пришел. И вот в эту ночь Лелия вернулась домой, и с той поры никто ее больше не видел.

- Как! Она ушла одна и в бальном платье? - воскликнул Стенио. - Дорогая моя, не могло этого быть. На балу всегда нашелся бы какой-нибудь галантный кавалер, который бы ее проводил.

- Нет, Стенио, нет! Никто ее не провожал в эту ночь, и с тех пор о ней ни слуху ни духу. Слуги ее ждут. Двери во дворце открыты день и ночь, камеристка ее все время сидит у камина. Лошади в стойлах бьют копытами, и стук их - единственное, что нарушает могильную тишину этого оцепеневшего дома. Мажордом собирает причитающиеся ей доходы, складывает золото в ящики, ни от кого не получая приказаний, никому не отдавая отчета. Собаки воют, как перед покойником. И когда появляется какой-нибудь иностранец, желающий посетить это роскошное жилище, сторожа встречают его как вестника смерти.

- Все это в высшей степени романтично, - сказал Стенио. - Вы хорошо владеете современным стилем, моя дорогая. Пульхерия, неужто ты и впрямь становишься синим чулком? В эту минуту Лелия, верно, производит фурор где-нибудь на концерте в Лондоне или небрежно играет веером на каком-нибудь празднике в Мадриде; но я уверен, что она не может так искусно, как ты, изобразить на своем лице вдохновенную гримасу и заговорить на байроновском жаргоне.

- Знаешь, где нашли этот браслет? - сказала Пульхерия, показывая Стенио обруч чеканного золота, который он давно еще видел на руке Лелии.

- Верно в желудке какой-нибудь рыбы! - сказал Стенио тем же насмешливым тоном.

- На Пунта ди Оро; на другой день после исчезновения Лелии его принес какой-то охотник, а камеристка ее утверждает, что сама надела этот браслет на руку своей госпоже, когда та собиралась на последний бал на вилле Бамбуччи.

Стенио взглянул на браслет; он был сломан во время ее горячего спора с Тренмором на одной из горных вершин. Увидав его, Стенио задумался. Во время ее безрассудных блужданий по диким местам Лелию могли убить. Может быть, какой-нибудь разбойник и выронил потом эту вещь. Мрачное предчувствие охватило Стенио, и, поддавшись неожиданному порыву, какие бывают у натур неуравновешенных, он машинально надел сломанный браслет себе на руку. Потом он вышел в сад, а через четверть часа вернулся обратно и прочел Пульхерии только что сочиненные им стихи:

Сломанному браслету Будем вместе, не надо разлучаться, участь у нас с тобою одна: ты -

золотой обруч, когда-то служивший эмблемою вечности; я - сердце поэта, когда-то бывшее отблеском бесконечного.

Мы с тобой разделили одну судьбу - мы сломлены оба. Ты теперь стал эмблемою женской верности, я - воплощеньем мужского счастья.

Оба мы были игрушками для той, которая надевала на руку золотое запястье и швыряла под ноги сердце поэта.

Чистота твоя осквернена, молодость моя ушла далеко. Будем же вместе, мы оба с тобой - обломки: нас разбили в один и тот же день!

Цинцолина принялась расхваливать стихи. Она знала, что это лучшее средство утешить Стенио, а эта легкомысленная особа, которая всегда первая мгновенно поддавалась грусти и которой первой надоедало видеть эту грусть вокруг, находила, что Стенио чересчур уж долго печалится.

- Знаешь последнюю новость? - сказала она, когда они кончали ужинать. -

Принцесса Клавдия удалилась в монастырь камальдулов.

- Как? Маленькая Бамбуччи? Что же, она готовится к первому причастию?

- О нет, - сказала Пульхерия, - маленькая Бамбуччи его уже получила. Ты это отлично знаешь, Стенио: не ты ли был в прошлом году ее духовником?

- Я знаю, что она запачкала ножки, проходя по твоему саду и подымаясь по твоей лестнице в твое казино. Но ей достаточно сменить туфельки, ибо, клянусь памятью ее матери - я не хотел бы за этим столом поминать свою, в тот день никакая другая грязь ее не коснулась. Но так как я ни до этого, ни после ни разу ее не видел, то если у нее и был какой-то грех, искупить который она решила в обители камальдулов, мне об этом ничего не известно.

Я не сорвал даже и листика с генеалогического древа Бамбуччи.

- Не о грехе идет сейчас речь, - сказала Пульхерия, - речь идет о безнадежной любви или о чувстве, натолкнувшемся на непреодолимые препоны,

- называй это как тебе угодно. Одни говорят, что ее внезапно охватил порыв религиозного рвения; другие - что она воспользовалась этим как предлогом избавиться от посягательств старого герцога, за которого ее хотели выдать замуж. Я одна только знаю, чьей любви домогалась молодая принцесса... И уж если говорить все до конца, то коль скоро она удалилась в эту обитель в день твоего отъезда, то есть в тот самый день, когда у нее было свидание с тобой, я боюсь, что проделка ее была обнаружена и что дед и бабка из соображений осторожности или строгости сами упрятали ее за решетку монастыря.

- Если это действительно так, - вскричал Стенио, ударив рукой по столу,

- я ее похищу! Или нет, не похищу, а соблазню! Да разразится это несчастье над ее родными! Я берег невинность маленькой Клавдии, но отнюдь не намерен беречь гордость ее семьи!.. Да я готов даже на ней жениться, чтобы они краснели потом, породнившись с поэтом... Только на что мы с ней будем жить? Нет, небо еще ниспошлет ей благородного супруга! Ей на роду написано стать принцессой в назидание двору и всему городу. Что же, раз ей уготована эта высокая участь, пусть она пользуется молодостью своей и всеми преимуществами своего положения! Неужели, укрытый монастырскою тенью, цветок этот будет хранить свою невинность, чтобы украсить собою ржавый герб какого-нибудь старого вельможи и увянуть под его отвратительными ласками? Не понадобится ли рано или поздно какой-нибудь скромный паж или ловкий духовник, чтобы... Да это, может быть, уже и случилось... О! отшельник Магнус недаром избрал себе пустынь близ обители камальдулов! Если бы я в это поверил, я бы сейчас же... Прости меня, Пульхерия, рои безумных мыслей проносятся у меня в мозгу. Быть может, я выпил сегодня слишком много мальвазии; но только ночью я непременно учиню какую-нибудь веселую проделку; во всяком случае, попытаюсь... Вот что! Ты переоденешь меня в женское платье, и мы вспомним блаженной памяти графа Ори. У нас же сейчас карнавал, не так ли?

- И не думай о таком беспутстве, - сказала испуганная Цинцолина. -

Малейшая неосторожность может навлечь на тебя подозрения, а Бамбуччи всесильны на этом маленьком кусочке земли, который они называют своим государством. Нынешний князь не таков, каким был его отец - галантный эпикуреец; этот - свирепый фанатик и поклоняется папе, вместо того чтобы поклоняться женщинам. Стоит ему только заметить, что ты возымел дерзость мечтать о его сестре, как он велит тебя арестовать. Ты здесь в опасности, Стенио: опасность грозит тебе всюду под нашим прекрасным небом. Я тебе уже сказала: уезжай на север, чтобы избежать подозрений, которые возбудило твое отсутствие.

- Оставь меня в покое, Цинцолина, - сердито сказал Стенио, - и прибереги свои политические соображения до того дня, когда вино навеет на меня сон. Сейчас оно вдохновляет меня на великие дела, и я хоть один раз в жизни да буду героем романа, не хуже всех остальных.

- Стенио, Стенио! - воскликнула Пульхерия, силясь его удержать. -

Неужели ты думаешь, что для кого-нибудь тайна, почему ты так внезапно исчез три месяца тому назад? Ты видишь, что даже от меня ты не мог это скрыть. Разве я не знаю, что ты покидал нас, чтобы присоединиться к этим безумцам, которые хотели...

- Довольно, сударыня, довольно! - резко вскричал Стенио. - Устал я от всех ваших расспросов.

- Я ни о чем не спрашиваю тебя, Стенио; но ведь не зажила еще твоя рана на лбу и эта вот - на руке... Ах, бедное дитя, ты искал смерти. Только небесам не угодно было тебя призвать, подчинись же теперь их решению и не вздумай ни с того ни с сего...

Стенио не слушал ее, он был уже в перистиле дворца, весь во власти смелого замысла, целиком завладевшего его воображением.

- Прости меня, о нравственность! - вскричал он, углубляясь в темные улицы городских окраин. - О добродетель! О благочестие! О великие принципы, которые интриганы проповедуют дуракам! Простите меня за то, что мне нет дела до ваших проклятий. Вы сделали порок соблазнительным; суровым отношением своим вы разбудили в нас притупившиеся чувства, притягательной силою тайны и опасности вы разожгли в нас угасшие страсти. О предательство! О лицемерие! О продажность! Вы хотите торговать молодостью и красотой, и, так как вы царите во всей вселенной, вы думаете, что сумеете добиться своей цели! Вы объявляете нам войну и толкаете нас на преступление, нас, тех, кто имеет законное право на все сокровища, которые вы у нас похищаете! Пусть же с нравственностью будет так же, как со случайностью на войне! Не вам одним будет принадлежать право закидывать грязью невинность и лишать человека счастья. Мы бросаем нашу ставку на весы, а красавица должна сделать выбор между нами... Итак, раз красавица решает принять нас обоих, с нами вкусить наслаждение, а с вами -

богатство... Горе тебе, общество! Да падет на твою голову это преступление, и только на твою, ибо ты одно вынуждаешь восставать против твоих законов или терпеть гнет твоих избранников и унижение твоих жертв.

Обеспокоенная Пульхерия вышла на балкон. Она долго следила глазами за огоньком его сигары, который причудливыми зигзагами быстро уходил в темноту. Наконец красная искорка погасла в глубоком мраке, шум шагов постепенно затих и Пульхерия осталась одна, охваченная тяжелым предчувствием. Ей казалось, что она никогда больше не увидит Стенио. Она долго смотрела на оставленный им на столе кинжал, а потом вдруг поспешно его спрятала. Кинжал этот был покрыт какими-то таинственными эмблемами, знаками, по которым участники общего дела узнавали друг друга. Раздался звонок, и Пульхерия узнала по робости его и по шороху муаровой мантии, что это втайне от всех явился прелат.

52. ПРИЗРАК

Достаточно было одной ночи, для того чтобы Стенио мог разведать окрестности монастыря и освоиться с ними; он прошел по крутому подъему, соединявшему террасу с вершиной горы опасной тропинкой, пройти по которой не дрожа может только пылкий любовник или холодный распутник, и по другой тропинке, не менее опасной, которая начиналась от кладбища и вела к зыбучим пескам ложбины. Стенио уже подкупил дежурную послушницу, и юная Клавдия знает, что завтра ночью Стенио будет ждать ее на кладбище под кипарисами.

Маленькая принцесса никогда не понимала высокого нравственного смысла того благочестия, к которому она с неких пор была так привержена.

Оскорбленная холодной рассудочностью Стенио, она ушла сама в монастырь и объявила о своем намерении принять постриг. Может быть, этой экзальтированной девушкой и руководило искреннее побуждение, но в глубине души сама она далеко не так храбра, как ей хочется быть. В таких вот нервных и слабых душах есть как бы два сознания: одно - призывающее к твердым решениям, и другое - которое отвергает их и которое, вначале с трепетом их приняв, надеется, что судьба все же воспрепятствует их исполнению. Крупицы тщеславия, удовлетворенного сожалениями и лицемерными мольбами родных, большая обида на Стенио и, после того как ей пришлось краснеть перед ним за свою слабость, желание во что бы то ни стало доказать ему, что она сильнее, - вот причины, склонившие ее к уходу в монастырь. Но в этой гордости своей она была не очень тверда, в религиозной экзальтации у нее, как и у Стенио, было больше от поэзии, нежели от чувства, и ее брат, получивший воспитание у иезуитов, отлично понимал, что лучшее средство положить конец этой прихоти - ей не перечить.

Записку Стенио Клавдия получила в один из первых дней, когда она томилась от скуки. Решение дочери Бамбуччи посвятить себя богу уже произвело все то впечатление, которое должно было произвести, и перестало быть притчей во языцех. В городе о нем почти уже не говорили и поэтому перестали говорить и за монастырской решеткой. Монахини, по-видимому, были уверены, что замысел ее будет приведен в исполнение. Духовник, предупрежденный принцем, наставлял свою духовную дочь с таким рвением, которое начинало ее пугать. Поэтому дерзкое решение Стенио возбудило в девушке больше радости, нежели гнева, и она отказала ему в свидании, уверенная, что он тем не менее на это свидание придет. А когда настал условленный час, она решила все же пойти сама, чтобы встретить его презрением и унизить за его дерзость. Сердце ее билось, лицо горело, она шла неуверенно, но быстро. Ночь была темной.

Кладбище камальдулов было очень красиво. Огромные кипарисы и тисы, рост которых никогда не пыталась умерить рука человека, роняли на могилы такую густую тень, что даже среди бела дня и то с трудом можно было различить мраморные фигуры надгробий и бледных девушек, склоненных возле могил.

Жуткая тишина царила в этой обители мертвых. Ветер никогда не вторгался в таинственную листву деревьев; туда не проникал ни один луч луны; казалось, что свет и сама жизнь замерли у входа в это святилище, и если когда-нибудь и пытались пробраться сквозь него, то лишь для того, чтобы уйти в монастырь или остановиться у края ложбины, еще более пустынной и молчаливой.

- Ну и отлично, - сказал Стенио, садясь на надгробную плиту и ставя на землю свой потайной фонарь, - на этом кладбище я чувствую себя лучше, чем в монастыре, где все в завитках, а воздух пропитан благовониями. Всему свое место: роскошь и нега - удел куртизанок, суровость и умерщвление плоти - удел монахинь.

И он стал терпеливо дожидаться прихода Клавдии, уверенный, так же как и она, что они непременно встретятся.

Задуманное Стенио предприятие было далеко не безопасно, он это хорошо понимал. Как он ни был хладнокровен и смел, он чувствовал, что, для того чтобы насладиться этим приключением сполна, надо быть к тому же и дерзким, и осушил за ужином несколько бокалов крепкого вина, которые подносили ему прелестные руки Пульхерии. Опьяненного, его еще больше возбуждал трудный путь по горам, где надо было преодолевать препятствия и проходить по краям пропастей. Опершись на мрамор могильной плиты, он чувствовал, что земля уходит у него из-под ног, а мысли кружатся вихрем, будто во сне. Вдруг какая-то белая фигура, которую он сначала принял было за статую и которая стояла коленопреклоненной по другую сторону гробницы, зашевелилась и медленно встала: и так как она, приподнимаясь, хотела, должно быть, опереться на мраморную плиту, рука ее, еще более холодная, чем этот мрамор, коснулась руки Стенио. Он невольно вскрикнул. Тогда призрак выпрямился перед ним во весь рост.

- Клавдия! - неосторожно вскричал он. Но сейчас же, увидав, что женщина эта значительно выше Клавдии, он поспешно направил на нее свет своего фонаря; вместо той, кого ждал, он увидел бледную как смерть Лелию, окутанную белым покрывалом, будто саваном. Разум его помутился.

- Это призрак! Призрак!.. - пробормотал он сдавленным голосом и, бросив фонарь, кинулся невесть куда в темноту.

Когда начало светать, он немного пришел в себя и, охваченный страхом, смешанным со стыдом, огляделся вокруг. Он узнал маленькое озеро, на противоположном берегу в отвесной стене скалы зияла пещера отшельника Магнуса. Одежда Стенио промокла и была выпачкана в песке, руки окровавлены шипами агавы. Волосы были всклокочены, шпага сломана: он еще не пришел в себя от страшного потрясения. После этой неистовой лихорадки Стенио почувствовал себя совершенно обессилевшим. Смутное воспоминание о том, как, охваченный страхом, он бежал, как отчаянно боролся с какими-то неведомыми ему неуловимыми существами, проносилось в его голове то как сон, то как действительность, настолько еще недавняя, что томительный ужас ее не успел рассеяться. Первые лучи рассвета медленно взбирались по уступам гор: они словно играли с туманом, который поднимался с болот белыми прозрачными хлопьями. Казалось, что это стая гигантских лебедей, величественно взлетающих над водой. Это дивное зрелище произвело, однако, тягостное впечатление на взбудораженные нервы Стенио; в утреннем свете, рассеянном и неясном, окружающее казалось смутою и обманом. Ветер разгонял облака, и чудилось, что все неживое, недвижное шевелится и оживает. Стенио долго вглядывался в скалу, которую он всю ночь принимал за какое-то фантастическое чудовище, извергнутое волнами к его ногам. Он не решался оглянуться, боясь увидать над головою гигантский скелет, всю ночь тянувшийся к нему своими костлявыми руками, чтобы его схватить. Когда он наконец набрался храбрости, то увидал вырванную с корнем засохшую сосну -

она простирала над озером свои мертвые ветви, колыхавшиеся от ветра.

Когда совсем уже рассвело, Стенио, придя наконец в себя и устыдившись своего бреда, понял, что ему уже не по силам переносить возбуждение, вызванное вином, и дал себе обещание больше не пить, чтобы не сойти с ума.

"Пока, - думал он, - человек в состоянии пустить себе пулю в лоб или проглотить смертельную дозу опиума, ему нечего бояться страданий; но в припадке безумия он может утратить инстинкт, влекущий его к самоубийству, и продолжать жить, вызывая в других людях ужас и жалость. Если бы я знал, что меня ожидает такая участь, то я, не медля ни минуты, вонзил бы обломок этой шпаги себе в грудь..."

Он успокаивал себя мыслью, что нельзя второй раз пережить припадок, подобный тому, который он только что перенес. Подобного ужаса он еще никогда не испытывал. Ему приходилось видеть, как его друзья и товарищи умирали в кровавой схватке. Их еще трепетавшие тела падали на него, и кровь Эдмео его обагрила. Но во всей действительности не могло быть ничего ужаснее этого кошмара, во время которого он перестал ощущать в себе силу, лишился воли.

Он подобрал обломки шпаги и бросил их в озеро; потом, приведя себя в порядок, направился к пещере отшельника. Она была пуста. Стенио кинулся на лежавшую на земле циновку и, одолеваемый усталостью, тут же уснул.

Когда он проснулся, отшельник стоял рядом. Вид этого несчастного, любившего Лелию и отвергнутого ею и презренного, возбуждал в Стенио чувство какого-то недоброго и жестокого удовлетворения, и он не мог удержаться от колкостей.

- Отец мой, - сказал он, - простите, что я нарушил ваше святое уединение; но когда я заснул на этом девственном ложе, мне приснилась женщина... И как раз та женщина, которая не была безразлична ни вам, ни мне.

На лице Магнуса изобразилась мучительная тревога.

- Сын мой, - очень кротко сказал он, - не будем будить воспоминания, которые смерть сделала еще более тягостными.

- Смерть! Какая смерть? - вскричал Стенио, перед глазами которого встал вдруг призрак, виденный им накануне на кладбище монастыря камальдулов.

- Лелия умерла, вы это хорошо знаете, - сказал отшельник с растерянным видом, опровергавшим его напускное спокойствие.

- О да! Лелия умерла! - повторил Стенио, горя желанием узнать правду и вместе с тем продолжая донимать священника своим сарказмом. - Вы говорите, умерла! Окончательно умерла! Это старая песенка, хорошо нам обоим известная: если она так же мертва, как была в последний раз, нам обоим, отец мой, грозит опасность: вы прочтете по этому поводу еще не одну молитву, а я, быть может, сложу еще не один мадригал.

- Лелия умерла, - сказал Тренмор твердым и решительным голосом. Стенио побледнел.

Стоя у входа в пещеру, он слышал все язвительные шуточки Стенио. Он не мог их вынести и воспользовался первым же случаем положить им конец.

- Она умерла, - продолжал он, - и, может быть, никто из здесь присутствующих не может считать себя неповинным в ее смерти перед богом, ибо ни один из нас не узнал и не понял Лелию...

Он вкладывал в свои слова символический смысл, Стенио же все понял буквально. Он опустил голову, чтобы скрыть свое смущение, и, резко переменив разговор, поспешил распрощаться и уйти. Он торопился вернуться в город засветло, боясь наступления ночи и видя, что не в силах справиться со своими чувствами, которым был нанесен смертельный удар. Он велел зажечь сотню свечей и разослал приглашения всем своим собутыльникам, чтобы провести ночь в веселье и разгуле. Но это не помогло. В глубине сверкавших в зале зеркал ему все время являлся зловещий призрак. Он дрожал от звука голоса Пульхерии, и хоть он даже не прикоснулся к вину, друзья его думали, что он пьян: глаза его блуждали, и речи были несвязны. С этой минуты рассудок Стенио навсегда помутился, и вел он себя так странно и ни с чем не сообразно, что все от него отвернулись.

53. SUPER FLUMINA BABYLONIS - НА РЕКАХ ВАВИЛОНСКИХ

"Возьми свой терновый венец, о мученица! И облачись в свои полотняные одежды, о монахиня! Ибо сейчас ты умрешь для света и сойдешь в гроб.

Возьми свой звездный венец, о благословенная! Надень свое подвенечное платье, о невеста! Отныне ты будешь жить для небес и станешь невестой Христа".

Этот гимн поет хор послушниц в монастыре, когда к общине присоединяется новая сестра, вступающая в мистический брак с сыном божьим.

Церковь убрана как в дни самых больших праздников. Дворики усыпаны лепестками роз, блестят золотые подсвечники дарохранительниц, мирро и ладан вздымаются клубами дыма из-под белых рук юных диаконис. Мягкие восточные ковры, отделанные блестящею канителью с причудливыми разводами арабесок, разостланы на мраморе паперти. Колонны утопают в шелковых драпировках, которые слегка колышет жгучее дыхание южного ветра. И тогда между гирляндами цветов, серебряной бахромой и чеканными бронзовыми светильниками проглядывает крылатая фигура серафима мозаичной работы, которая резко выделяется на сверкающем фоне и как будто собирается взлететь под округлые своды нефа.

Так всегда украшают и окуривают ароматами монастырскую церковь, когда новая послушница удостаивается принятия пострига и права надеть священное кольцо. Приближаясь к монастырю камальдулов, Тренмор увидел множество экипажей, лошадей и лакеев. Из баптистерия, высокой башни в центре здания, доносился звон больших колоколов, чье строгое звучание оглашало обитель только по особо торжественным дням. Ворота и церковные двери были открыты настежь, и народ толпился на паперти. Женщины богатые и аристократки, как всегда разряженные и говорливые, и молчаливые дочери Альбиона, всегда и везде падкие до зрелищ, занимали отведенные им привилегированные места.

Тренмор подумал, что теперь не время просить свидания с Лелией. Все были слишком взволнованы происходящим, шумели, и добраться до нее было бы трудно. К тому же все двери внутренних помещений монастыря были заперты;

цепочки звонков убраны; все окна закрыты глухими занавесями. Тишина и таинственность, царившие в этой части здания, контрастировали с шумом и движением в наружных помещениях, заполненных людьми.

Изгнанник, принужденный прятаться от глаз толпы, воспользовался тем, что внимание публики было отвлечено, и проскользнул незамеченным в углубление между двумя колоннами. Он стоял теперь возле решетки, разделявшей неф на две половины и наглухо завешенной великолепным смирнским ковром. Вынужденный дожидаться конца службы, он не мог не слышать разговоров, которые велись вокруг.

- Неужели же никто не знает ее имени? - спросил женский голос.

- Нет, - ответила другая. - Имя оглашается только по окончании церемонии. Пока она не произнесет обета, никто его не узнает. Насколько монахини свободны после пострига, настолько суровы и страшны правила их послушнической жизни. Посторонняя публика, присутствующая при совершении обряда, не сможет разгадать тайну. Вы увидите, как послушница переменит в вашем присутствии одеяние, но лицо ее от вас будет скрыто. Вы услышите, как она произносит обеты, но не будете знать, кто их утверждает. Вы увидите, как она ставит свою подпись, но так и не будете знать, кто она...

Вы будете присутствовать при обряде, который производится на глазах у всех, и вместе с тем ни один человек из этой толпы не сможет понять, что же все-таки происходит, и поднять свой голос в защиту жертвы, если он когда-либо понадобится ей как свидетель. Здесь, в этой жизни, с виду такой благородной и мерной, творятся ужасные и непоправимые дела. Инквизиция неотступно следит за этими великолепными обителями гордости и страдания.

- Да, но как-никак, - вступилась другая, - люди обычно знают, кто из послушниц принимает постриг. А уж тот, кто интересуется, всегда все сможет узнать заранее.

- Не думайте, что это так просто, - ответили ей. - Капитул пускает в ход всю церковную дипломатию, лишь бы обмануть всех лиц, заинтересованных в том, чтобы воспрепятствовать постригу. За этими непроницаемыми решетками легко бывает сохранить тайну Бывают любовники или братья, которые на коленях умоляют привратниц и целый год ходят по ночам вокруг монастырских стен, после того как послушницу уже постригут или втайне переправят в какой-нибудь другой монастырь. А на этот раз все, как видно, окружается особыми предосторожностями, чтобы присутствующие не могли узнать имени принимающей постриг. Одни говорят, что она уже целых пять лет в монастыре, а другие думают (именно по причине такого рода слухов), что она носит покрывало послушницы только несколько месяцев. Известно лишь, что духовные лица очень в ней заинтересованы, что капитул рассчитывает на богатые дары и что было много причин для недопущения ее к постригу, но все были очень искусно устранены.

- Странные ходят об этом слухи, - сказала одна из собеседниц. - Кто говорит, что это принцесса королевской крови, кто - что это обращенная куртизанка. Некоторые думают, что это знаменитая Цинцолина, появление которой в прошлом году на балу у Бамбуччи наделало столько шума. Но вероятнее всего, что это не кто иная, как юная Бамбуччи.

- Говорят, - понизив голос, добавила другая, - что она сделала это с отчаяния. Она была влюблена в греческого принца Паоладжи, который презрел ее любовь и вместе с богатой Лелией уехал в Мексику.

- А я знаю из верных источников, - вмешалась третья, - что прекрасная Лелия находится сейчас в тюрьме инквизиции за свою связь с карбонариями.

- Нет, что вы, - возразила еще одна, - ее же ведь убили в Пунта ди Оро...

С первыми звуками органа разговор этот прервался. Под величественные аккорды introit широкая завеса медленно раздвинулась и открыла таинственные глубины алтаря.

Из церкви вышла монастырская община в полном составе, и все расселись по обе стороны в два ряда. Монахини шли первыми. Их одеяние было скромно и вместе с тем великолепно: на их ослепительной белизны рясу ниспадал до самых ног пурпуровый скапулярий, эмблема крови Христовой; головы их были укрыты белым покрывалом, другое, прозрачное праздничное покрывало окутывало всю фигуру как мантия и ниспадало на пол величественными складками.

Следом за ними шли послушницы, все стройные и белые, уже без пурпура и прозрачного покрывала. У этих одеяния были короче; их обутые в сандалии ноги были обнажены до щиколотки, и видно было, что девушки заботятся об их красоте: им больше нечем было блеснуть - даже лица их были закрыты непроницаемыми покрывалами.

Когда все они преклонили колена, появилась аббатиса: по ее правую руку шла мать-казначейша, по левую - мать-деканша. Все присутствующие встали и низко ей поклонились, после чего она села в свое кресло, поставленное посередине. Годы согнули ее. На груди у нее сверкал золотой крест, в руке был легкий серебряный посох тонкой работы.

Тогда раздался гимн "Veni Creator" и будущая монахиня вышла из внутренних дверей. Эти двери состояли из двух створок; та, через которую прошла вся община, закрылась; из той, которая открылась для принимающей постриг, видна была галерея, узкая, длинная и очень мрачная, освещенная рядом светильников. Послушница двигалась как тень в сопровождении двух молодых девушек, увенчанных белыми розами, со свечами в руках и двух прелестных девочек, выглядевших так, как в средние века изображали ангелов: золотые корсажи, белокурые вьющиеся волосы, острые крылья, серебряные туники. Эти дети несли корзины, полные розовых лепестков; а сама послушница держала в руке лилию из паутинной серебряной филиграни.

Это была очень высокая женщина, и хотя она была вся окутана покрывалом, по походке ее можно было судить, что она молода и хороша собой. Она уверенно подошла и, став посреди хора, опустилась на колени на богато вышитую подушку. Все четверо сопровождающих ее тоже встали на колени с четырех сторон, и церемония началась. Тренмор слышал, как вокруг шептали, что это скорее всего Пульхерия, прозванная Цинцолиной.

В другом приделе церкви началась вторая часть церемонии. Все духовенство собралось у главного алтаря.

Прелаты уселись в роскошные бархатные кресла; несколько капуцинов смиренно преклонили колена; простые священники выстроились позади, а те, которым предстояло участвовать в богослужении, вышли последними, одетые в парадные ризы. Мессу служил кардинал, славившийся своим умом. Патриарх, слывший святым, прочитал отпущение. Тренмора поразили слова:

"Бывают времена, когда церковь оскудевает и наступает век безверия, ибо политические события увлекают целое поколение на путь смуты и безумия. Но и в эти времена церковь одерживает блистательные победы. Поистине сильные души, поистине великие умы и поистине добрые сердца прибегают к ее лону, ища в нем любовь, покой и свободу, в которых им отказывает свет. Тогда кажется, что эра великой преданности и высоких подвигов, совершенных во имя веры, возрождается вновь. Церковь трепещет от радости; она вспоминает блаженного Августина, который один воплотил в себе целый век и был выразителем его дум. Она знает, что человеческий гений всегда смирится перед ней, ибо только она одна может напитать его и направить по истинному пути".

При этих словах, вызвавших горячее одобрение всех присутствующих, Тренмор нахмурился. Он устремил свой взгляд на принимавшую постриг. Ему хотелось бы обладать магнетической силой, чтобы проникнуть сквозь это таинственное покрывало. Но никакого признака волнения он заметить не мог -

ни одна складка ее тройного покрывала не шелохнулась. Можно было подумать, что это статуя Изиды из алебастра или слоновой кости.

В торжественную минуту, когда, выйдя из капитула, она вошла в церковь, а народ толпился вокруг, со всех сторон началось шушуканье любопытных, и головы людей, над которыми возвышался Тренмор, колыхались, как волны.

Стража, сопровождавшая прелата, который возглавлял церемонию, встала в два ряда, ограждая путь медленно продвигавшейся среди них послушнице. Она шла вперед, сопровождаемая пожилым священником, выполнявшим обязанности посаженого отца, и почтенной матроны из мирянок, выполнявшей роль посаженой матери, провожающей дочь к небесному жениху.

Послушница величественно поднялась по ступеням алтаря. Патриарх в полном облачении ожидал ее, сидя в кресле, похожем на трон, у входа в главный алтарь. Сопровождающие ее остановились поодаль, и принимающая постриг, закутанная в белый покров, преклонила колена перед князем церкви.

- О ты - ты, что явилась перед служителем всевышнего, как твое имя? -

возгласил он звучным голосом, предлагая принимающей постриг так же ясно ответить ему и открыть свое имя перед взволнованной толпой.

Послушница встала, и когда она сняла золотую застежку, придерживавшую покрывало на лбу, все покровы упали к ее ногам, и под сияющим свадебным одеянием земной принцессы, под потоками пышных черных волос, перевитых жемчугами и увенчанных бриллиантами, под бесчисленными складками серебристого газа, затканного белыми камелиями, присутствующие увидели светящееся лицо и стройную фигуру самой красивой и самой богатой женщины этого края. Стоявшие сзади женщины не сразу ее узнали и смотрели на нее с волнением и любопытством. Наступила такая тишина, что слышно было едва уловимое потрескивание горевших вокруг свечей.

- Я Лелия д'Альмовар, - ответила принимающая постриг сильным и звучным голосом, который, казалось, хотел пробудить от вечного сна всех мертвецов, погребенных в церкви.

- Кто ты, девушка, женщина или вдова? - спросил первосвященник.

- По принятым человечеством законам я не девушка и не женщина, -

ответила она еще более твердым голосом, - перед лицом господа я вдова.

Услышав это откровенное и смелое признание, священники смутились, в глубине хоров можно было увидеть, как растерянные монахини поспешно закрывают лица покрывалами; иные начинали спрашивать друг друга, не ослышались ли они.

На лице кардинала, более спокойного и осторожного, чем его робкое стадо, не дрогнул ни один мускул, словно он ожидал подобного ответа.

Толпа безмолвствовала. И когда начался опрос, видно было только, как по губам людей пробежала ироническая улыбка - многие знали, что Лелия вообще никогда не была замужем и что Эрмолао прожил с нею три года. Но если ответ Лелии и оскорбил некоторых людей строгой нравственности, во всяком случае никто не решился над ней посмеяться.

- Чего вы хотите, дочь моя, - спросил кардинал, - и зачем вы предстали перед служителем всевышнего?

- Я невеста Иисуса Христа, - ответила она тихим и мягким голосом, - и я прошу, чтобы мой брак с владыкой моей души был сегодня признан и освящен.

- Верите ли вы в единого господа, олицетворенного в трех лицах, в его сына Иисуса Христа, бога, воплотившегося в образе человека и распятого на кресте за...

- Я клянусь, - перебила его Лелия, - следовать всем предписаниям христианской веры и римской католической церкви.

Хоть ответ ее и не соответствовал ритуалу, это было замечено лишь немногими из присутствующих; на все же остальные вопросы принимающая постриг ответила формулами, заключавшими в себе некие таинственные оговорки; услышав их, иные из духовных лиц, присутствовавших при обряде, вздрогнули от удивления, страха и тревоги.

Но кардинал пребывал в полном спокойствии, и его властный взгляд, казалось, повелевал подчиненным принимать все обеты Лелии, каковы бы они ни были.

Окончив свои вопросы, кардинал обернулся лицом к алтарю и обратился к небесам с горячей молитвой за невесту Христову. Затем он взял сверкающую чашу со святым причастием и провел посвященную до самой решетки алтаря.

Там был установлен изящный амвон, а на нем стояла кропильница. Лелия преклонила перед ним колена и в последний раз повернула свое открытое лицо к толпе, которая никак не могла на нее наглядеться.

В эту минуту молодой человек, стоявший возле возвышения в углу, прислонившись к колонне, скрестив на груди руки и, казалось, совершенно чуждый всему происходившему, внезапно наклонился над балюстрадой: как будто только что очнувшись от тяжелого сна, он бессмысленно взирал на толпу. В первую минуту только Тренмор один заметил его и узнал, но вскоре взоры всех обратились на него, ибо, когда его взгляд встретился как бы случайно со взглядом посвященной, он пришел в сильное возбуждение и, казалось, делал над собой невероятные усилия, чтобы проснуться.

- Взгляните же на поэта Стенио, - сказал какой-то ненавидевший его критик, - он пьян, вечно пьян!

- Скажите лучше - он сумасшедший, - поправил его другой.

- Он так несчастен, - прошептала какая-то женщина. - Разве вы не знаете, что он был влюблен в Лелию?

На одно мгновение посвященная исчезла и явилась уже без всяких украшений, в белой полотняной тунике, препоясанная веревкой. Ее роскошные волосы черными волнами рассыпались по одеянию. Она стала на колени перед аббатисой, и в мгновение ока эти роскошные волосы, которыми была бы горда любая из женщин, срезанные ножницами, застлали собою пол церкви.

Посвященная оставалась невозмутимой; старые монахини удовлетворенно улыбались, как будто в этой потере даров красоты находили утешение и торжество.

Повязка навсегда сокрыла от всех гордый лоб Лелии.

- Прими это как бремя, - пропела аббатиса сухим и надтреснутым голосом,

- а это - как саван, - добавила она, закутывая ее в покрывало.

Тут посвященную накрыли погребальным покровом. Лежа на полу между двумя рядами свечей, она приняла окропление иссопом, и над ней пропели "De profundis".

Тренмор взглянул на Стенио. Стенио взирал на этот черный покров, под которым лежало существо, полное жизненной силы, красоты и ума. Казалось, он не понимал того, что произошло, и теперь уже не выказывал никакого волнения.

Но когда Лелия поднялась с одра смерти и с ясным взглядом и спокойной улыбкой приняла от аббатисы венок из белых роз, серебряное кольцо и поцелуй мира, в то время как хор запел гимн "Veni sposa Christi", охваченный ужасом Стенио сдавленным голосом закричал:

- Призрак! Призрак! - и упал без сознания.

В первый раз за все это время посвященная смутилась. Она узнала этот голос, он отдался в ее сердце как последний, прощальный звук жизни. Поэта, который бился словно в припадке падучей, унесли. Жадные до зрелищ зрители, увидав, что Лелия зашаталась, стали тесниться к решетке, ожидая, что разразится скандал. Испуганная аббатиса велела тут же задернуть завесу, однако новопосвященная повелительным тоном, повергшим в оцепенение и робость всех присутствующих, отменила это приказание и властно заставила продолжать церемонию.

- Послушайте, - тихо сказала она аббатисе, когда та запротестовала, - я ведь не девочка и сумею сохранить свое достоинство. Вы решили устроить зрелище, так позвольте же мне довести до конца мою роль.

Она стала посреди хора, где должна была пропеть положенную по ритуалу молитву. Четыре молодые девушки приготовились аккомпанировать ей на арфах.

Но в ту минуту, когда она должна была начать этот гимн, не то память изменила ей, не то вдохновение возымело над ней власть: Лелия взяла одну из арф и, аккомпанируя себе сама, запела импровизированную песнь на слова гимна плененных.

"На реках вавилонских мы сидели и плакали, вспоминая о Сионе.

И мы повесили арфы свои на ивах прибрежных.

Когда взявшие нас в плен попросили нас произнести слова песнопения и развлечь их игрою на арфе, сказав нам: "Спойте нам что-нибудь из песнопений сионских", мы ответили им: Как можем мы петь песню господа нашего на чужой земле?

Да забвенна будет десница моя, если я позабуду тебя, Иерусалим!

Да присохнет язык мой к гортани, если я не буду вечно помнить тебя и если ты, Иерусалим, не станешь единственной моей радостью.

..........................

О предвечный! Дщери твои вспомянут алтари свои и сень зеленых дерев на высоких холмах!

..........................

Вавилон, ты будешь разрушен. Да не видать тебе всего того зла, которое ты нам причинил!

..........................

Слушайте, женщины, слушайте слова вседержителя и сохраните их в сердце своем. Научите дочерей ваших плакать, и пусть каждая из них научит подругу свою стенать от горя... Ибо смерть проникла к нам в окна, поселилась в домах наших... Пусть спешат они, пусть громко стенают над нами, и пусть глаза наши восплачут, и пусть из-под вежд наших потекут потоками слезы!"

Это в последний раз люди слышали великолепный голос Лелии, которому ее талант придавал неизъяснимую власть над ними. Коленопреклоненная у своей арфы, с глазами, влажными от слез, с вдохновенным лицом прекрасная как никогда, в своем белом покрывале и свадебном венке, она производила глубокое впечатление на всех, кто ее тогда видел. Каждый невольно думал о святой Цецилии и Коринне. Но один только Тренмор сразу же понял весь глубокий и горестный смысл пропетых ею стихов песнопения, которое Лелия избрала и положила на музыку, чтобы проститься со светом и дать ему понять, что ее заставило с ним расстаться.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

54. КАРДИНАЛ

- Итак, сударыня, желания ваши исполнятся раньше, чем мы думали.

Тяжелый недуг скоро унесет вашу досточтимую аббатису и приведет к большим переменам. Произойдет настолько значительное перемещение в должностях, что вы, вне всякого сомнения, сумеете найти себе занятие, которое будет вам по душе и даст применение вашему блестящему уму.

- Монсиньор, - ответила Лелия, - я ищу только возможностей приносить пользу. Но дело обстоит совсем не так просто, как мы думали. Каждое доброе намерение, разумеется, встречает здесь понимание и сочувствие, но оно подчас встречает также упорное недоверие и даже прямое противодействие.

Та, которая не может стать первой, - ничто. И вот, монсиньор, прежде чем просить вас, я все серьезно обдумала: я хочу быть либо ничем, либо первой.

- Вы говорите как истая королева, сестра моя, - сказал кардинал, улыбаясь. - Я хотел бы иметь власть дать вам трон, но при нашей выборной системе я могу только помочь вам как можно быстрее пройти различные ступени иерархии.

- Я не это имела в виду, монсиньор. Я ни за что не соглашусь вступать в борьбу с мелкими интересами и мелкими страстями. Вы должны согласиться с тем, что я никак не подхожу для подобной роли.

- Я это понимаю, сударыня. Я знаю это по себе; мне немало пришлось всего выстрадать на моем еще более долгом пути, и я убежден, что вы не захотите принимать участие во всех внутренних распрях. Но только действительно ли вы ступили на стезю долга, моя дорогая Аннунциата, если вы отказываетесь отдать свой ум на служение общине, частью которой вы являетесь. Я хорошо понимаю, что вы от этого не отказываетесь; но вы собираетесь действовать в интересах церкви только при условии, что церковь предоставит вам самое высокое место, какое может занимать женщина.

Аббатиса камальдулов! Но какова бы ни была ваша гордость, каково бы ни было ваше положение в свете, подумайте, сударыня, вы ведь просите о многом.

- Да, это много, если я способна на что-то хорошее; если нет - это ничто, монсиньор. Неужели пурпурная мантия возвышает вас над рядовыми священниками? Зачем мне золотой крест и серебряный посох, если игра в эти пустые игрушки ни в малейшей степени не помогает возвысить душу? Неужели у меня не было других, побогаче, и неужели, подобно большинству женщин, я не могла удовлетвориться этим тщеславием?

- Это верно, сударыня; вот вы и станете аббатисой.

- Скажите мне, что я уже стала ею, монсиньор. Иначе я отвечу вам, что никогда ею не буду...

- Сестра Аннунциата, вы до странности властолюбивы!

- Да, монсиньор, потому что я так же презираю всякую показную и мелочную сторону этих вещей, как и вы сами. Я не боюсь потребовать того, в чем мне могут отказать, ибо отказ этот отнюдь не разочарует меня и не вызовет во мне сожаления. Я пришла сюда совсем не для того, чтобы удовлетворять свое честолюбие. Я пришла сюда для того, чтобы, удалившись от света, жить в уединении. Я не подхожу ни для хозяйственной должности, ни для выполнения каких-либо мелких обязанностей. Я не хочу этим заниматься, ибо знаю, что хорошего из этого ничего не выйдет: либо я перенесу на этот труд мою любовь к порядку и не позволю никому мне перечить, либо я впаду в состояние небрежения, и оно усыпит меня, сузив круг моих мыслей и меня принизив. Вы ведь не хотели ни того, ни другого, не правда ли?

- Ну конечно нет! - воскликнул прелат. - Ваш недюжинный ум и сильный характер для меня священны. Может быть, я один только способен их понять.

Мне, во всяком случае, льстит сознание, что я первый их угадал, и я оберегаю эти дары небес ревностно, как отец или как брат. Это ведь сокровища, и господь назначил меня как бы хранителем их и в один прекрасный день спросит с меня отчет. Поэтому я буду следить за тем, чтобы тратились они на его прославление. О Лелия, вы можете много, я это знаю;

поэтому я много сделаю для вас, можете в этом не сомневаться!

- А что именно? - спросила Лелия.

- Сегодня вы будете второй, а завтра - первой.

- Не значит ли это, что я буду исполнительницей чужой воли до тех пор, пока смерть не положит этой воле предел? Нет, монсиньор.

- Но ведь вы же будете распределять милостыню, вы будете опекать бедных, утешать скорбящих; вы сможете полными пригоршнями раздавать золото всем тем, кто будет возбуждать ваше сострадание!..

- А разве я не была свободна делать это и до того, как я принесла сюда мои богатства? Разве я не старалась всемерно помочь людям деньгами? Разве я уже не пресытилась этой радостью? К тому же, даже если бы такого рода благотворительность пришлась мне по душе, разве может распределение монастырских богатств зависеть от решения той, которая зовется матерью-казначейшей?

- Сама аббатиса, и та не может ничем распорядиться без согласия высшего совета.

- Так вот, не этого я хочу, монсиньор. И вы это хорошо знаете. Я хочу не только раздавать хлеб беднякам, я хочу наставлять богатых; я хочу, чтобы дети их получали хлеб насущный, то есть идеи и принципы, которым их никто никогда не учил. Вы открыли для их сыновей школы, вы поощряли развитие их способностей, горячо добиваясь для них высокого нравственного смысла всего, что они делают. Вы знаете, что я смогла и сумела бы сделать то же самое для их дочерей. Вы подали мне эту мысль; вы потребовали от меня обещания взяться за дело храбро, преданно и упорно. Но вам известны мои условия: никаких промежуточных должностей, никакой середины между безмятежным спокойствием самого низкого положения и почетными обязанностями самого высокого.

- Ну хорошо, сударыня, вы будете аббатисой, но, помните, мы с вами играем в большую игру, мы втайне совершаем отступничество от церкви.

Церковь - мы не можем закрывать на это глаза - не очень хорошо понимает свое назначение. Ключи святого Петра не всегда находятся в самых умелых руках. Я не знаю, открывают ли они врата рая, но я убежден, что они закрывают врата церкви и что они отталкивают от католицизма всех людей значительных, просвещенных, всех аристократов ума. Поглощенные пустой и опасной заботой сохранять в неприкосновенности букву последних соборов, служители церкви забыли о духе христианства, который заключается в том, чтобы возвысить людей до идеала и открыть настежь двери храма всем душам так, чтобы лучшие места достались избранным. Они поступили как раз наоборот: грубая чернь восседает у алтаря, а патриции ума вынуждены стоять у дверей и так близко к выходу, что, пользуясь этим, уходят и больше не возвращаются. Неужели вы думаете, сестра моя, что мы с вами, решив поставить каждого на свое место и подчинить неведение советам разума, суеверие - назиданиям истинного благочестия, - неужели вы думаете, что мы можем что-нибудь сделать против столь тесно сплотившейся злосчастной котерии, возомнившей себя церковью?

- Я совсем этого не знаю, монсиньор; если я на минуту и поверила этому, то лишь потому, что вы постарались меня убедить.

- Как! Вам больше нечем ободрить меня, сударыня? Меня это пугает.

Иногда душа моя изнемогает под гнетом всех огорчений и страха. Быть может, после целой жизни, полной непрестанного труда и изнурительных тягот, меня прогонят, как ни на что не годного слугу, или будут держать в стороне, как опасного союзника! Неужели же в часы этого грустного предчувствия я в вашей душе, как и в моей, найду одни только сомнения и расслабленность?

Неужели в дружбе высокой и святой мое опечаленное сердце не найдет утешения?

Монахиня и прелат пристально посмотрели друг на друга, и с таким спокойствием, от которого обоим стало даже страшно. Потом, как два орла, которые, прежде чем кинуться друг на друга, ерошат перья и прикидывают силы противника, каждый приготовился к обороне. Лелия постаралась не дать князю церкви почувствовать, что между ними завязываются отношения более серьезные, чем он мог предполагать, и кардинал отлично понял, что ни ради честолюбивого желания управлять общиной, ни во имя восхищения, которого он по многим причинам был вправе от нее ожидать, монахиня не поступится своими суровыми идеями и непреклонными решениями. Поэтому он тут же отступил со всем благоразумием и достоинством искусного стратега, и, как подобает мудрому и учтивому победителю, Лелия сделала вид, что не поняла его атаки. Взглядов, которыми они обменялись, было достаточно, чтобы навсегда определить их отношение друг к другу. Это был первый взгляд, который после целого рода смятения и неуверенности в себе кардинал осмелился устремить в черные очи Лелии. До этой минуты он боялся, что потеряет ее доверие и она будет вынуждена оставить обитель. Теперь же, скованная и, может быть, одолеваемая честолюбием, она показалась ему не такой страшной. Но при первом же столкновении с ней он увидел, что, по примеру великих побежденных, гордость ее растет в цепях.

Монсиньор Аннибал был человеком отнюдь не заурядным. Если его и одолевали сильные страсти, он был достаточно высок душою, чтоб все их вместить. Овладев предметом своих неуемных желаний, он мог начать презирать его, но тому, кто отвергал его притязания, не приходилось бояться трусливой мести, Это был человек своей эпохи, а никак не былого времени: человек, полный пороков и величия, слабостей и героизма.

Приверженный в силу воспитания и привычки к благам и радостям земным, он, однако, оставался верен своему идеалу, постигая его каким-то чутьем. Он не шел к нему прямыми путями (это уж было не в его власти), но в самом разгаре сомнений и смятений ощущение будущего явилось ему неким провидческим откровением, овладело им и толкнуло на высокие дела. Дурные деяния все еще омрачали блеск его жизни, но они не сковывали ее. Тот, кто видел только одну его сторону, легко мог преисполниться к нему презрения;

но Лелия с самого начала увидела обе: она остерегалась его, не испытывая, однако, страха, и уважала его, хоть и не одобряла его действий.

- Монсиньор, - ответила она после продолжительного молчания, - я не вижу, чего нам бояться в деле, к которому мы относимся с таким бескорыстием. Я не знаю, может быть, я и обольщаюсь, но, повторяю, я не вижу во внешней стороне избранной нами роли никаких преимуществ, к которым бы мы особенно стремились и потерю которых стали бы оплакивать. Надо применить на деле веру, которая внутри нас. В течение долгих лет вы трудитесь без передышки и вас поддерживает надежда. А я еще ни в чем не пробовала своих сил и поэтому не изведала ни доверия, ни страха. Я готова следовать по пути, который вы мне открыли, и если я потерплю неудачу, то мне кажется, что страдать я буду отнюдь не оттого, что духовенство станет плохо ко мне относиться. Монсиньор, нам надо будет искать повыше истоки наших слез, если мы не найдем в обществе нужной поддержки, чтобы вознаградить себя за все анафемы, которым нас предает церковь.

- Лелия, - сказал прелат, с благородной откровенностью протягивая ей руку, - вы правы, вы смелее, чем я, и всякий раз, после того как я вас вижу, я чувствую, что душа моя возвышается от соприкосновения с вашей.

Может быть, в известном отношении я значу гораздо меньше, чем вы думаете.

Боюсь, что я не настолько еще отрешился от людского тщеславия, и вы оказываете мне чрезмерную честь, считая меня выше, чем я есть на самом деле. Но я чувствую, что могу отрешиться от него еще больше, и я не покраснею, признав, что великим примером этой отрешенности для меня стала высокая мудрость женщины. Положитесь на меня: вы будете аббатисой.

- Как вам будет угодно, монсиньор, сейчас меня это меньше всего волнует, и я не дерзнула бы просить вас об этом свидании, если бы не должна была молить ваше преосвященство о милости более высокой.

"Ах, вот еще что!" - подумал кардинал, и в глазах его неожиданно для него самого блеснул огонек надежды. - Сестра моя, - сказал он, - я вижу, что вы относитесь ко мне с большим доверием, и я за это вам благодарен.

- Да, я очень верю в вас, монсиньор, - многозначительно сказала Лелия,

- от вас потребуются доблесть, великодушие, смелость - и вы их в себе найдете.

- Так чего же вам от меня угодно? - спросил кардинал, и от мысли, что он сможет удовлетворить свое благородное тщеславие, глаза его заблестели еще ярче.

- Надо спасти Вальмарину, - ответила Лелия. - Вы можете это сделать! Вы этого хотите!

- Да, хочу, - решительно ответил Аннибал. - Знаете вы, сударыня, что на этот раз на карту поставлена моя жизнь? Если дело окончится неудачей, я не только попаду в опалу, но меня осудят как гражданина: короче говоря, -

добавил он со смехом, - меня повесят.

- Да, это так, монсиньор, я об этом уже думала.

- Лелия, Лелия! - воскликнул кардинал, начав от волнения ходить взад и вперед. - Вы глубоко меня уважаете, и я должен этим гордиться!..

Последние слова он произнес с грустью, но это было выражение наивного и почтительного сожаления, за которым не скрывалось никакой задней мысли.

- Где Вальмарина? - решительно спросил кардинал.

- По ту сторону оврага, - сказала Лелия, показывая пальцем в направлении окна.

- Они еще не напали на его след... И все-таки времени терять нельзя...

Ему надо бежать за границу.

- Лесом, монсиньор, там всего только четыре лье.

Жорж Санд - Лелия (Lelia). 7 часть., читать текст

См. также Жорж Санд (George Sand) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Лелия (Lelia). 8 часть.
- Да, но для этого нужен паспорт!.. - Если он поедет в вашей карете вм...

Лелия (Lelia). 9 часть.
Вы боитесь угрызений совести, ужаса одиночества! Вы кидаетесь в суету!...