Жорж Санд
«Консуэло. 5 часть.»

"Консуэло. 5 часть."

- Не радуйтесь, граф, - прервала его Консуэло, которую вдруг охватило тяжелое предчувствие, - мне, быть может, предстоит большое огорчение, и...

Вся дрожа, она остановилась и уже готова была попросить совета и защиты у своего друга, но побоялась слишком связать себя с ним. И вот, не смея ни принять, ни оттолкнуть того, кто явился к ней, прикрывшись ложью, она вдруг почувствовала, что у нее подкашиваются ноги, и, побледнев, прислонилась к перилам на последней ступеньке крыльца.

- Вы боитесь недобрых вестей о вашей семье? - спросил Альберт, в котором тоже начинало пробуждаться беспокойство.

- У меня нет семьи, - отвечала Консуэло, делая усилие, чтобы идти дальше.

Она хотела было прибавить, что у нее нет и брата, но какое-то смутное опасение удержало ее. Войдя в столовую, она услышала в соседней гостиной шаги путешественника, быстро, с явным нетерпением ходившего по комнате из угла в угол. Невольно она шагнула к графу, как бы стремясь укрыться за его любовью от надвигающихся на нее страданий, и схватила его за руку.

Пораженный Альберт почувствовал, что в нем пробуждаются смертельные опасения.

- Не входите без меня, - прошептал он. - Предчувствие, а оно меня никогда не обманывает, говорит мне, что этот брат - враг и ваш и мой. Я холодею, мне страшно, точно я вынужден кого-то возненавидеть.

Консуэло высвободила свою руку, которую Альберт крепко прижимал к груди. Она содрогнулась при мысли, что у него вдруг может явиться одна из его странных идей, одно из тех непреклонных решений, печальным примером которых служила для нее предполагаемая смерть Зденко.

- Расстанемся здесь, - сказала она ему по-немецки (из соседней комнаты ее могли уже слышать). - В данную минуту мне нечего бояться, но если мне будет грозить опасность, поверьте, Альберт, я прибегну к вашей защите.

Страшно подавленный, боясь быть навязчивым, он не посмел ослушаться ее, уйти же из столовой все-таки не решился. Консуэло поняла его колебания и, войдя в гостиную, закрыла обе двери, чтобы он не мог ни видеть, ни слышать то, что должно было произойти.

Андзолето (это был он, о чем она сразу догадалась по его дерзости и тотчас узнала по походке) приготовился смело встретиться с ней и по-братски расцеловать при свидетелях. Когда же она вошла одна, бледная, но холодная и суровая, вся храбрость покинула его, и, бормоча что-то, он бросился к ее ногам. Ему не надо было притворяться: безграничная радость и нежность залили его сердце, когда наконец он нашел ту, которую, несмотря на свою измену, никогда не переставал любить. Он зарыдал, а так как она отнимала у него руки, он целовал и обливал слезами край ее платья. Консуэло не ожидала увидеть такого Андзолето. Четыре месяца он рисовался ей таким, каким показал себя в ночь разрыва: желчным, насмешливым, презреннейшим и ненавистнейшим из людей. Только сегодня утром она видела, как он нагло шел по дороге с бесшабашным, почти циничным видом. И вот он стоит перед ней на коленях, униженный, кающийся, весь в слезах, совсем как в бурные дни их страстных примирений, более привлекательный чем когда-либо, потому что дорожный костюм, грубоватый, но ловко на нем сидевший, очень шел к нему, а загар путешествий придавал более мужественный характер его поразительно красивому лицу.

Трепеща, словно голубка, захваченная ястребом, она вынуждена была сесть и закрыть лицо руками, чтобы защитить себя от обаяния его взгляда. Андзолето, объясняя это движение стыдом, снова расхрабрился, и его первоначальный искренний порыв сразу загрязнили дурные мысли. Покинув Венецию из чувства отвращения, явившегося своего рода возмездием за его проступки, он искал одного - удачи, но в то же время всегда жаждал и надеялся найти свою дорогую Консуэло. В нем жила уверенность, что такой поразительный талант не может остаться долго в безвестности, и он везде старался напасть на ее след, вступая в разговоры с содержателями гостиниц, проводниками, встречными путешественниками. В Вене он нашел несколько знатных соотечественников и признался им в своем побеге. Те посоветовали ему поселиться где-нибудь подальше от Венеции и выждать, пока граф Дзустиньяни забудет или простит его проделку. Обещая ему свою помощь, они в то же время снабдили его рекомендательными письмами в Прагу, Берлин и Дрезден. Проезжая мимо замка Исполинов, Андзолето не догадался расспросить проводника и только после часа быстрой езды, пустив лошадь шагом, снова заговорил с ним, интересуясь окрестностями и их жителями. Естественно, что проводник принялся рассказывать о графах фон Рудольштадт, об их образе жизни, о странностях графа Альберта, сумасшествие которого ни для кого не было тайной, особенно с тех пор, как к нему с такой нескрываемой неприязнью стал относиться доктор Вецелиус. Тут проводник для пополнения местных сплетен не преминул прибавить, что граф Альберт только что превзошел все свои чудачества, отказавшись жениться на своей благородной двоюродной сестре, красавице баронессе Амелии фон Рудольштадт: он увлекся какой-то авантюристкой, которая не очень хороша собой, но в которую, однако, все влюбляются, стоит ей запеть, потому что голос у нее удивительный.

Оба эти признака были так характерны для Консуэло, что наш путешественник не мог не поинтересоваться именем авантюристки и, услыхав, что ее зовут Порпориной, отбросил всякие сомнения. В ту же минуту он повернул коня обратно; моментально придумав, под каким предлогом и в качестве кого сможет он пробраться в столь строго охраняемый замок, он стал выпытывать у проводника новые сведения. Из болтовни этого человека он заключил, что Консуэло, несомненно, любовница молодого графа, который, конечно, женится на ней, так как, видимо, она околдовала всю семью; и вместо того чтобы выгнать ее, все окружают ее таким вниманием и заботами, какими никогда не пользовалась баронесса Амелия.

Эти подробности раззадорили Андзолето не меньше, а пожалуй, еще больше, чем его истинная привязанность к Консуэло. Он не раз вздыхал о прежней жизни, которую она умела сделать для него такой приятной, и прекрасно сознавал, что потеря ее советов и указаний если не губит окончательно, то сильно вредит его музыкальной карьере. Наконец, помимо всего, его влекла к ней любовь, хотя и эгоистичная, но глубокая и непреодолимая. А теперь ко всему этому присоединилось тщеславное искушение отбить Консуэло у богатого и знатного любовника, расстроить ее блестящий брак, заставить говорить и в здешних краях и в свете, что вот, мол, девушка предпочла убежать с ним, бедным артистом, вместо того чтобы стать графиней и владелицей замка. И он снова и снова заставлял проводника рассказывать о том, каким влиянием пользуется Порпорина в замке Исполинов, смакуя заранее, как этот самый человек будет повествовать другим путешественникам о красивом молодом иностранце, который вихрем влетел в негостеприимный замок Великанов, "пришел, увидел и победил", а через несколько часов или дней вышел оттуда, похитив у знаменитого, могущественного вельможи, графа фон Рудольштадта, талантливейшую из певиц...

При этой мысли он с такой силой вонзил шпоры в бока бедной лошади и так захохотал, что проводник подумал, не безумнее ли этот путешественник самого графа Альберта.

Канонисса встретила Андзолето недоверчиво, но не решилась его выпроводить, надеясь, что он увезет от них свою мнимую сестрицу. Узнав от нее, что Консуэло гуляет, Андзолето был очень раздосадован. Ему подали завтрак, во время которого он стал расспрашивать слуг. Один из них, немного понимавший по-итальянски, простодушно сказал, что он видел синьору на горе с молодым графом Альбертом. Андзолето испугался, как бы в первые минуты Консуэло не обдала его холодом, не держала бы себя надменно. Ему казалось, что если она до сих пор лишь целомудренная невеста сына хозяина замка, то непременно должна гордиться своим положением, а если уже стала его любовницей, то будет менее самоуверенной, опасаясь, как бы старый друг не испортил ей все дело. Победа над ней, невинной, рисовалась ему нелегкой, зато более славной; иное дело - победа над падшей. Но и в том и в другом случае можно было сделать попытку и надеяться на успех.

Андзолето был слишком наблюдателен, чтобы не заметить досады и беспокойства канониссы по поводу долгой прогулки Порпорины с ее племянником. Так как он еще не видел графа Христиана, то мог заключить, что проводник был плохо осведомлен, что на самом деле семейство со страхом и неудовольствием относится к любви молодого графа к авантюристке и что она смиренно опустит голову перед своим первым возлюбленным.

После четырех мучительных часов ожидания Андзолето, который успел за это время немало передумать, решил, судя по своей собственной, далеко не безупречной нравственности, что такое продолжительное пребывание Консуэло с его соперником говорит об их полной близости. Это придало ему смелости и решимости во что бы то ни стало дождаться ее, и после первого порыва нежности, охватившего его при появлении Консуэло, Андзолето, видя, как она, смущенная, задыхаясь, опустилась на стул, решил, что стесняться нечего. Это сразу развязало ему язык. Он начал обвинять себя во всем, что произошло, притворно унижаясь, проливал слезы, рассказывал об угрызениях совести и страданиях, описывая свои переживания в более поэтических красках, чем они могли быть в действительности, и наконец со всем красноречием венецианца и ловкого актера стал молить о прощении. Консуэло, взволнованная сначала самим звуком его голоса, больше боялась собственной слабости, чем могущества соблазна. За последние четыре месяца она тоже много передумала, и это помогло ей настолько прийти в себя, чтобы узнать в страстных уверениях Андзолето повторение того, что ей не раз приходилось слышать в последнее время их злосчастной любви. Ее оскорбило, что он повторяет все те же клятвы, те же мольбы, как будто ничего не произошло со времени тех ссор, когда она была еще так далека от предчувствия его гнусной измены. Возмущенная его наглостью к красноречием, тогда как были бы более уместны безмолвие стыда и слезы раскаяния, Консуэло встала и резко оборвала его разглагольствования, холодно проговорив:

- Довольно, Андзолето. Я вам давно простила и больше не сержусь. Возмущение сменилось жалостью; забыв свои страдания, я забыла и вашу вину. Нам больше нечего сказать друг другу. Благодарю за добрый порыв, который заставил вас прервать свое путешествие для примирения со мной. Как видите, вы были прощены заранее. Прощайте же и продолжайте свой путь.

- Уехать! Мне! Расстаться с тобой, снова потерять тебя! - вскричал Андзолето с непритворным испугом. - Нет, лучше прикажи мне сейчас же покончить с собой! Нет! Нет! Никогда я не соглашусь жить без тебя. Это невозможно, Консуэло, я уже убедился в этом. Там, где нет тебя, ничто для меня не существует. Отвратительное мое честолюбие, мерзкое тщеславие, из-за которых я тщетно хотел пожертвовать своей любовью, являются для меня источником не радости, а муки. Твой образ преследует меня всюду. Воспоминание о нашем счастье, таком чистом, целомудренном, таком восхитительном (ты сама разве можешь найти подобное?), всегда перед моими глазами. Все химеры, которыми я пытаюсь себя окружить, возбуждают во мне отвращение. О Консуэло, вспомни наши чудесные венецианские ночи, нашу лодку, наши звезды, наши нескончаемые песни, вспомни твои уроки и наши долгие поцелуи! Вспомни твою узкую кровать, где я спал один, пока ты читала на террасе свои молитвы! Разве я не любил тебя тогда? Разве человек, для которого ты была святыней всегда, даже когда спала, оставаясь с ним наедине, разве такой человек не способен любить? Если я был негодяем по отношению к другим женщинам, то разве я не был ангелом подле тебя? Чего мне это стоило, одному богу известно! О! Не забывай же всего этого! Ты уверяла тогда, что любишь меня, а теперь все позабыла! Я же, неблагодарный, чудовище, подлец, ни на мгновение не мог забыть нашей любви! И я не могу от нее отречься, а ты отказываешься без сожаления и без усилий! Но, видно, ты, святая, никогда не любила меня, а я, хоть я и дьявол, обожаю тебя...

- Возможно, - ответила Консуэло, пораженная искренностью его тона, что вы непритворно сожалеете о потерянном, оскверненном вами счастье, но это - возмездие, которое вы заслужили, и я не должна препятствовать вам нести его. Андзолето, счастье развратило вас, так пусть же небольшое страдание вас очистит! Ступайте и помните обо мне, если эта скорбь целительна для вас, а если нет, забудьте, как забываю вас я, которой нечего ни искупать, ни исправлять.

- Ах! У тебя железное сердце! - воскликнул Андзолето, удивленный и задетый за живое ее бесстрастным тоном. - Но не думай, что ты можешь так легко выгнать меня! Возможно, мой приезд стесняет тебя и мое присутствие тебе в тягость. Я прекрасно знаю, что ты готова пожертвовать воспоминаниями нашей любви ради титула и богатства. Но этому не бывать! Я не отступлюсь от тебя! И если мне придется тебя потерять, то это будет не без борьбы! Если ты меня вынудишь, то знай: в присутствии всех твоих новых друзей я напомню тебе наше прошлое, - скажу о клятве, которую ты мне дала у постели твоей умирающей матери и которую сто раз повторяла мне на ее могиле и в церквах, где мы, стоя на коленях, прижавшись друг к другу, слушали прекрасную музыку, а порою шептались. Смиренно, у ног твоих я напомню тебе - тебе одной - о некоторых вещах, и ты выслушаешь меня, а если нет... горе нам обоим, Консуэло! Мне придется рассказать при твоем новом возлюбленном о фактах, ему неизвестных. Они ведь ничего о тебе не знают, не знают даже, что ты была актрисой. Вот это я и доведу до их сведения, и посмотрим тогда, вернется ли к благородному графу Альберту его рассудок, чтобы оспаривать тебя у актера, твоего друга, твоей ровни, твоего жениха, твоего любовника! Не доводи меня до отчаяния, Консуэло, или...

- Что? Угрозы? Наконец-то я узнаю вас, Андзолето! - с негодованием проговорила Консуэло. - Что ж, я предпочитаю видеть вас таким и благодарю, что вы сняли с себя маску. Да, слава богу, теперь в моем сердце не будет ни сожалений, ни сострадания. Я вижу, сколько злобы в вашем сердце, сколько низости в вашем характере, сколько ненависти в вашей любви! Ступайте же, вымещайте на мне свою досаду - вы окажете мне этим большую услугу! Но если вы не научились еще клеветать так, как научились оскорблять, то не можете сказать обо мне ничего, за что мне пришлось бы краснеть.

Высказав все это, она направилась к двери, открыла ее и собиралась уже выйти, как вдруг столкнулась с графом Христианом. При виде этого почтенного старика, который, поцеловав руку Консуэло, вошел в комнату с приветливым и величественным видом, Андзолето, устремившийся было вслед за девушкой, чтобы удержать ее во что бы то ни стало, в смущении отступил, и от его смелости не осталось и следа.

Глава 58

- Прошу прощения, дорогая синьора, - начал старый граф, - что я не оказал лучшего приема вашему брату. Я сделал распоряжение не беспокоить меня, так как все утро был занят не совсем обычными делами, и мое распоряжение было выполнено слишком хорошо, ибо мне даже не доложили о приезде гостя, который и для меня и для всей моей семьи может быть только самым дорогим.

Затем, обращаясь к Андзолето, он прибавил:

- Поверьте, сударь, что я очень рад видеть у себя такого близкого родственника любимой нами Порпорины. Очень прошу вас остаться и гостить у нас, сколько вам будет угодно. Полагаю, что после такой долгой разлуки вам есть о чем поговорить, да и побыть вместе это уже большая радость. Надеюсь, что здесь вы будете чувствовать себя как дома, наслаждаясь счастьем, которое я разделяю с вами.

Против обыкновения, старый граф совершенно свободно говорил с посторонним человеком. Застенчивость его уже давно стала исчезать подле кроткой Консуэло, а в этот день его лицо было озарено каким-то особенно ярким светом, напоминавшим солнце в час заката. Андзолето растерялся перед величием, которое сияло на челе почтенного старца - человека с прямой и ясной душой. Юноша умел низко гнуть спину перед вельможами, в душе ненавидя и высмеивая их, - в большом свете, где в последнее время ему приходилось вращаться, у него было для этого слишком много поводов. Но никогда еще ему не доводилось встречать такого истинного достоинства, такой радушной, сердечной учтивости, как у старого владельца замка Исполинов. Он смущенно поблагодарил старика, почти раскаиваясь, что обманом выманил у него такой отеческий прием. Больше всего он боялся, что Консуэло может разоблачить его обман и сказать графу, что он вовсе не ее брат. Он чувствовал, что в эту минуту не в силах был бы ответить ей ни дерзостью, ни местью.

- Я очень тронута вашей добротой, господин граф, - ответила после минутного размышления Консуэло, - но брат мой, хотя он и бесконечно это ценит, не может воспользоваться вашим любезным приглашением: неотложные дела заставляют его спешить в Прагу, и он уже простился со мной...

- Но это невозможно! - воскликнул граф. - Вы почти не виделись!

- Он потерял несколько часов, ожидая меня, и теперь у него каждая минута на счету, - возразила Консуэло. - Он сам прекрасно знает, что ему нельзя пробыть здесь ни одного лишнего мгновения, - прибавила она, бросая на своего мнимого брата выразительный взгляд.

Эта холодная настойчивость вернула Андзолето свойственные ему наглость и самоуверенность.

- Пусть будет как угодно дьяволу, то есть я хотел сказать богу, - поправился Андзолето, - но я не в состоянии расстаться с моей дорогой сестрицей так поспешно, как этого требуют ее рассудительность и осторожность. Никакое, даже самое выгодное дело не стоит минуты счастья, и раз его сиятельство так великодушно разрешает мне остаться, я с великой благодарностью остаюсь. Обязательства мои в Праге будут выполнены немного позднее, только и всего.

- Вы рассуждаете как легкомысленный юноша, - возразила Консуэло, задетая за живое. - Есть такие дела, когда честь выше выгоды...

- Я рассуждаю как брат, а ты всегда рассуждаешь, как королева, дорогая сестренка...

- Вы рассуждаете как добрый юноша, - добавил старый граф, протягивая Андзолето руку. - Я не знаю дел, которых нельзя было бы отложить до завтра. Правда, меня всегда упрекали за мою беспечность, но я не раз убеждался, что обдумать лучше, чем поспешить. Вот, например, дорогая Порпорина, уж много дней, даже, можно сказать, недель, как мне нужно обратиться к вам с одной просьбой, а я до сих пор все медлил, и, думается мне, так и надо было, - теперь для этого как раз настал час. Можете ли вы уделить мне сегодня час времени для беседы? Я шел просить вас об этом, когда узнал о приезде вашего брата. Мне кажется, что это радостное событие произошло очень кстати, и, быть может, присутствие вашего родственника будет совсем не лишним при нашем разговоре.

- Я всегда и в какое угодно время к услугам вашего сиятельства, - ответила Консуэло. - Что касается брата, то он еще мальчик, которого я не ввожу в свои личные дела...

- Я это знаю, - дерзко вмешался Андзолето, - но раз его сиятельство разрешает, то мне не надо иного позволения, чтобы присутствовать при этом таинственном разговоре.

- Позвольте мне судить о том, как должно поступать и мне и вам, гордо возразила Консуэло. - Господин граф, я готова следовать за вами и почтительно выслушать вас.

- Вы слишком строги к этому милому юноше с таким веселым, открытым лицом, - проговорил, улыбаясь, граф и, оборачиваясь к Андзолето, прибавил: - Потерпите, дитя мое, придет и ваш черед. То, что я имею сказать вашей сестре, не может быть скрыто от вас, и, надеюсь, она скоро разрешит мне посвятить вас в эту тайну, как вы выразились.

Андзолето имел наглость воспользоваться веселым радушием старика и удержал его руку в своей, как бы цепляясь за него, чтобы выведать тайну, в которую его не желала посвятить Консуэло. У него даже не хватило такта выйти из гостиной, чтобы не вынуждать к этому самого графа. Оставшись один, он злобно топнул ногой, боясь, что Консуэло, научившаяся так хорошо владеть собой, может расстроить все его планы и, невзирая на его ловкость, выпроводить его отсюда. Ему захотелось проскользнуть внутрь дома и подслушать под дверьми. С этой целью, выйдя из гостиной, он побродил сначала по саду, а затем решил забраться в коридор, где, встречая кого-нибудь из слуг, делал вид, будто любуется архитектурой замка. Но вот уже три раза в различных местах он наталкивался на одетого во все черное человека, необычайно сурового на вид, на которого, правда, он не обратил особого внимания. То был Альберт, как будто не замечавший его, но вместе с тем не спускавший с него глаз. Андзолето, видя, что молодой граф (он уже догадался, кто это) на целую голову выше его и бесспорно очень красив, понял, что сумасшедший из замка Великанов вовсе не такой ничтожный во всех отношениях соперник, каким он представлял его себе. Тогда он счел за лучшее вернуться в гостиную и в этой огромной комнате, рассеянно перебирая пальцами клавиши клавесина, начал пробовать свой красивый голос.

- Дочь моя, - говорил меж тем граф Христиан Консуэло, придвигая ей большое кресло, обитое красным бархатом с золотой бахромой, а сам усаживаясь с ней рядом на стуле, - я хочу просить вас об одной милости, хотя и не знаю, имею ли я право на это сейчас, когда вы еще не понимаете моих намерений. Могу ли я надеяться, что моя седина, мое нежное уважение к вам и дружба, которою подарил меня благородный Порпора, ваш приемный отец, - что все это вместе внушит вам достаточное доверие ко мне и вы согласитесь, ничего не утаивая, раскрыть мне свое сердце?

Растроганная, но вместе с тем несколько испуганная таким вступлением, Консуэло поднесла руку старика к своим губам и ответила с искренним порывом:

- Да, господин граф, я уважаю и люблю вас так, как если б имела честь быть вашей дочерью, и могу без всякого страха и вполне откровенно ответить на все ваши вопросы касательно меня лично.

- Ничего другого я и не прошу у вас, дорогая дочь моя, и благодарю за это обещание. Поверьте, что я не способен им злоупотребить, так же как, я уверен, и вы не способны изменить своему слову.

- Я верю вам, господин граф, и слушаю вас.

- Так вот, дитя мое, - сказал старик с каким-то наивным, но ободряющим любопытством. - Как ваша фамилия?

- У меня нет фамилии, - без малейшего колебания ответила Консуэло.

- Мою мать все звали Розамундой. При крещении мне дали имя Мария-Утешительница. Отца своего я никогда не знала.

- Но вам известна его фамилия?

- Нет, господин граф, я никогда не слыхала о ней.

- А маэстро Порпора удочерил вас? Он закрепил передачу вам своего имени законным актом?

- Нет, господин граф, между артистами это не принято, да оно и не нужно. У моего великодушного учителя ровно ничего нет, и ему нечего завещать. Что же касается его имени, то при моем положении в свете совершенно безразлично, как я его ношу - по обычаю или по закону. Если у меня есть некоторый талант, имя это станет моим по праву, в противном же случае мне выпала честь, которой я недостойна.

Несколько минут граф хранил молчание, потом, снова беря руку Консуэло в свою, он заговорил:

- Благородная откровенность ваших ответов еще более возвысила вас в моих глазах. Не думайте, что я задавал все эти вопросы для того, чтобы, в зависимости от вашего рождения и положения в свете, больше или меньше уважать вас. Я хотел знать, пожелаете ли вы сказать мне правду, и вполне убедился в вашей искренности. Я бесконечно благодарен вам за это и нахожу, что вы с вашим характером более благородны, чем мы с нашими титулами.

Консуэло не могла не улыбнуться простодушию, с каким старый аристократ восхищался ее признанием, в сущности, ничего ей не стоившим. Восхищение это говорило об остатке упорного предрассудка, с которым, очевидно, благородно боролся Христиан, стараясь победить его в себе.

- А теперь, дорогое мое дитя, - продолжал он, - я предложу вам еще более щекотливый вопрос. Будьте снисходительны и простите мне мою смелость.

- Не бойтесь ничего, господин граф, я отвечу на все так же спокойно.

- Так вот, дитя мое, вы не замужем?

- Нет, господин граф.

- И... вы не вдова? У вас нет детей?

- Я не вдова, и у меня нет детей, - ответила Консуэло, едва удерживаясь от смеха, так как не понимала, к чему клонит граф.

- И вы ни с кем не связаны словом? - продолжал он. - Вы совершенно свободны?

- Простите, господин граф, я была обручена с согласия и даже по приказанию моей умирающей матери с юношей, которого любила с детства и чьей невестой была до минуты моего отъезда из Венеции.

- Стало быть, вы не свободны? - проговорил граф со странной смесью огорчения и удовлетворения.

- Нет, господин граф, я совершенно свободна, - ответила Консуэло.

- Тот, кого я любила, недостойно изменил мне, и я порвала с ним навсегда. - Значит, вы его любили? - спросил граф после некоторого молчания.

- Да, всей душой, это правда.

- И... может быть, и теперь еще любите? - Нет, господин граф, это невозможно.

- Вам не доставило бы никакого удовольствия видеть его?

- Видеть его было бы для меня мукой.

- И вы никогда не позволяли ему?.. Он не осмелился... Но я боюсь вас оскорбить... Пожалуй, вы подумаете, что я хочу знать слишком много...

- Я понимаю вас, господин граф. Но раз уж я исповедуюсь, то вы узнаете обо мне решительно все и сможете сами судить, заслуживаю ли я вашего уважения или нет. Он позволял себе очень много, но осмеливался лишь на то, что разрешала ему я сама. Так, мы часто пили из одной чашки, отдыхали на одной и той же скамье. Он спал в моей комнате, пока я молилась, ухаживал за мной во время моей болезни. Я ничего не боялась. Мы всегда были одни, любили друг друга, уважали, должны были пожениться. Я поклялась моей матери, что останусь, как говорят, "благоразумной девушкой". Слово это я сдержала, если быть благоразумной - значит верить человеку, который обманывает тебя, и любить и уважать того, кто не заслуживает ни любви, ни уважения. И только когда он захотел сделаться больше чем моим братом, еще не сделавшись моим мужем, только тогда я начала защищаться. И когда он изменил мне, я обрадовалась, что сумела так хорошо защитить себя. Этому бесчестному человеку ничего не стоит утверждать противное, но это не имеет большого значения для такой бедной девушки, как я. Только бы не сфальшивить во время пения, - больше от меня ничего не требуется. Только бы я могла с чистой совестью целовать распятие, перед которым я поклялась матери быть целомудренной; а что подумают обе мне другие - по правде сказать, мало меня трогает. У меня нет семьи, которой пришлось бы краснеть за меня, нет родных, нет братьев, которые могли бы встать на мою защиту...

- Как нет братьев? Но ведь один-то брат есть? Консуэло хотела было рассказать графу по секрету всю правду, но подумала, что с ее стороны будет неблагородно искать у человека постороннего защиты Против тоге, кто так низко угрожал ей. Она решила, что должна найти в себе достаточно твердости, чтобы самой защитить себя и избавиться от Андзолето. К тому же ее великодушное сердце не могло допустить, чтобы человек, которого она когда-то так свято любила, был выгнан хозяином из дома. Как бы вежливо граф Христиан ни выпроводил Андзолето и как бы ни был тот виновен перед нею, у нее не хватило духа подвергнуть его такому страшному унижению, и она лишь ответила на вопрос старика, что вообще смотрит на брата как на сорванца и никогда к нему не относилась иначе как к ребенку.

- Надеюсь, он не негодяй какой-нибудь? - заметил граф.

- Кто его знает, - ответила она. - Я стараюсь держаться от него как можно дальше, наши характеры, взгляды на жизнь слишком различны. Вы, наверное, заметили, что я не очень стремилась удерживать его здесь.

- Пусть будет так, как вы этого хотите, дитя мое; я считаю вас очень рассудительной. Теперь, когда вы рассказали мне все с такой благородной откровенностью...

- Простите, господин граф, я рассказала вам о себе не все, так как вы не обо всем спросили. Мне неизвестно, почему вы сегодня делаете мне честь интересоваться моей жизнью. Я предполагаю, что кто-то, очевидно, отозвался обо мне неблагоприятно и вы желаете знать, не бесчестит ли мое пребывание ваш дом. До сих пор, так как вы меня спрашивали о самых поверхностных вещах, я считала нескромным без вашего разрешения занять вас рассказом о себе самой, но раз вам, по-видимому, угодно узнать всю мою жизнь, то я должна сообщить вам об одном обстоятельстве, которое, быть может, повредит мне в ваших глазах. Я не только могла бы посвятить себя театральной карьере, как вы часто мне советовали, но (хотя я уже не питаю к театру ни малейшего влечения) в прошлом сезоне я дебютировала в Венеции под именем Консуэло... Меня прозвали Zingarella, и вся Венеция знает мое лицо и мой голос.

- Постойте! - воскликнул граф, ошеломленный этим новым открытием.

- Так это вы то диво, что наделало столько шума в Венеции в прошлом году и о котором с таким восторгом кричали итальянские газеты? Прекраснейший голос и величайший талант, какого не бывало на памяти человеческой...

- В театре Сан-Самуэле, господин граф. Похвалы эти, конечно, очень преувеличены, но неопровержим тот факт, что я - та самая Консуэло, которая пела в нескольких операх; словом, я актриса, или, выражаясь более изысканно, певица. Теперь решайте, заслуживаю ли я вашего доброго отношения.

- Непостижимо! И какая странная судьба! - проговорил граф, погружаясь в раздумье. - А говорили ли вы об этом здесь кому-нибудь, кроме меня, дитя мое?

- Господин граф, я почти все рассказала вашему сыну, не вдаваясь только в те подробности, которые я сейчас вам сообщила.

- Альберту, значит, известно ваше происхождение, ваша прежняя любовь, ваша профессия?

- Да, господин граф.

- Прекрасно, дорогая синьора; не нахожу слов, чтобы благодарить вас за удивительную честность, с какой вы отнеслись к нам, и обещаю, что вам не придется в ней раскаиваться. А теперь, Консуэло (да, да, теперь я припоминаю, именно так называл вас с самого начала Альберт, говоря с вами по-испански), позвольте мне собраться с силами. Я слишком взволнован. Нам с вами, дитя мое, о многом еще надо поговорить, и вы простите мое волнение перед таким важным, решительным моментом. Сделайте милость, подождите меня здесь одну минуту.

Он вышел, и Консуэло, следившая за ним взглядом, увидела через стеклянные двери, как старик вошел в свою молельню и благоговейно опустился там на колени.

Страшно взволнованная, она терялась в догадках, чем может кончиться столь торжественно начатый разговор. Сперва ей пришло в голову, что Андзолето, ожидая ее, уже сделал то, что грозился сделать,

- возможно, в беседе с капелланом или с Гансом он говорил о ней таким тоном, который мог возбудить беспокойство и недоумение ее хозяев. Но граф Христиан не умел притворяться, а до сих пор его обращение с нею, его слова говорили скорее о возросшей привязанности, чем о пробуждении недоверия. К тому же ее откровенные ответы поразили его именно своей неожиданностью; последнее же известие было просто ударом грома. И вот теперь он молится и просит бога просветить или поддержать его при принятии какого-то важного решения. "Не собирается ли он просить меня уехать вместе с братом? Или намерен предложить мне денег? - спрашивала она себя. - Ах, избави меня бог от подобного оскорбления. Но нет, он слишком деликатный, слишком добрый человек, чтобы решиться так унизить меня. Что же хотел он сказать мне с самого начала и что скажет мне сейчас? Быть может, прогулка наша с графом Альбертом причинила ему большое беспокойство и старик собирается побранить меня? Ну что ж! Пожалуй, я и заслужила это, - придется выслушать выговор, раз я не смогу ответить откровенно на вопросы, которые могут быть мне предложены относительно графа Альберта. Какой тягостный день! Еще несколько таких дней, и я уже не смогу превзойти своим пением ревнивых возлюбленных Андзолето: в груди у меня все горит, а в горле совсем пересохло".

Вскоре граф Христиан вернулся. Он был спокоен, и по его бледному лицу видно было, что благородство одержало верх в его душе.

- Дочь моя, - сказал он, усаживаясь рядом с нею и вынуждая ее остаться в роскошном кресле, которое она хотела ему уступить и где, помимо воли, восседала с испуганным видом, - пора и мне быть с вами таким же откровенным, как были вы со мной. Консуэло, мой сын любит вас.

Девушка сначала покраснела, потом побледнела и попыталась было что-то сказать, но Христиан ее остановил.

- Это не вопрос, - сказал он, - я не имел бы права предложить его вам, а вы на него ответить, ибо я знаю, что вы нисколько не поощряли надежд Альберта. Он сказал мне все и я верю ему ибо он никогда не лжет, так же как и я.

- Я тоже никогда не лгу, - проговорила Консуэло, поднимая глаза к небу с выражением простодушной гордости. - Граф Альберт, должно быть, сказал вам, господин граф...

- Что вы отвергли всякую мысль о браке с ним, - договорил старик.

- Я должна была это сделать, зная обычаи и мнение света. Для меня ясно, что я не гожусь в жены графу Альберту уже по той причине, что, не считая себя ниже кого бы то ни было перед богом, я не хочу принимать милости и благодеяния от кого бы то ни было из людей.

- Мне известна ваша справедливая гордость, и я считал бы ее преувеличенной, если бы Альберт зависел только от себя, но поскольку вы были уверены, что я никогда не соглашусь на такой брак, вы должны были ответить именно так, как ответили.

- А теперь, господин граф, - сказала Консуэло, поднимаясь, - мне понятно все остальное, и я умоляю вас избавить меня от унижения, которого я так страшилась. Я уеду из вашего дома и давно уже сделала бы это, если б считала возможным уехать, не рискуя рассудком и жизнью графа Альберта, на которого я имею больше влияния, чем мне бы хотелось. Раз вы уже знаете все то, что мне невозможно было вам сказать, теперь вы сможете оберегать его, бороться с последствиями этой разлуки и вообще возьмете на себя заботу о нем: вы имеете на это гораздо больше права, чем я. Если я и присвоила себе нескромно это право, то бог простит мне мое прегрешение, ибо ему известно, как чисты были помыслы, руководившие мной.

- Я знаю, - проговорил граф. - Господь внушил это моей совести, а Альберт моему сердцу. Садитесь же, Консуэло, и не спешите обвинять меня в дурных намерениях. Я пригласил вас сюда не для того, чтобы приказать вам оставить мой дом, а чтобы молить вас остаться в нем на всю жизнь.

- На всю жизнь! - повторила, чуть не падая в кресло, Консуэло, одновременно радуясь, что восстановлено ее достоинство, и ужасаясь такому предложению. - На всю жизнь! Господин граф, вы, верно, не думаете о том, что изволите говорить.

- Много я думал об этом, дочь моя, - ответил граф с грустной улыбкой, - и чувствую, что мне не придется в этом раскаиваться. Сын мой страстно любит вас, вы всецело завладели его душой, вы вернули его мне, вы пошли разыскивать его в таинственное место, которое он не пожелал назвать, но куда никто, сказал он мне, кроме матери или святой, не отважился бы проникнуть. Вы рисковали жизнью, чтобы спасти его от одиночества и безумия, губивших его. Благодаря вам он больше не терзает нас своими исчезновениями. Одним словом, вы вернули ему спокойствие, здоровье, рассудок. Ведь нельзя же отрицать, что мой бедный сын был помешан, а теперь он, несомненно в здравом уме. Мы чуть ли не всю эту ночь проговорили с ним, и я вижу, что он, пожалуй, рассудительнее меня. Я знал, что сегодня утром вы должны были отправиться вместе с ним на прогулку. Это с моего разрешения он просил вас о том, чего вы не пожелали слушать... Вы боялись меня, дорогая Консуэло. Вы думали, что старому Рудольштадту, зараженному аристократическими предрассудками, непристойно быть пред вами в долгу за сына. И вы ошиблись. Конечно, у старого Рудольштадта были и гордость и предрассудки, быть может, и теперь они имеются у него - он не хочет прихорашиваться перед вами, - но в порыве беспредельной признательности он отрешается от них и горячо благодарит вас за то, что вы вернули ему его последнее, его единственное дитя.

Говоря это, граф Христиан взял обе руки Консуэло и покрыл их поцелуями и слезами.

Глава 59

Консуэло была глубоко растрогана этим изъявлением чувств, которое оправдало ее в собственных глазах и успокоило ее совесть. До этой минуты она часто со страхом думала о том, что слишком неосторожно отдается своим великодушным порывам. Теперь она получила одобрение и награду. Ее радостные слезы смешались со слезами старика, и долго оба были так взволнованы, что не могли продолжать разговор.

Однако Консуэло все еще не понимала сделанного ей предложения, а граф, считая, что он достаточно ясно высказался, видел в ее молчании и слезах доказательство согласия и благодарности.

- Я иду за сыном, - проговорил наконец старик. - Пусть у ваших ног узнает он о своем беспредельном счастье и присоединит свои благословения к моим.

- Подождите, господин граф! - воскликнула Консуэло, ошеломленная такой поспешностью. - Я не совсем понимаю, чего вы от меня требуете. Вы одобряете привязанность графа Альберта ко мне и преданность, выказанную ему мною. Вы удостаиваете меня своего доверия, зная, что я не злоупотребляю им. Но как я могу обещать вам посвятить всю жизнь такой странной дружбе? Я понимаю, что вы рассчитываете на время и на мою рассудительность, чтобы поддержать душевное спокойствие вашего благородного сына и охладить его пылкое чувство ко мне, но я не уверена, долго ли я сохраню эту власть над ним; притом, если бы даже подобная близость и не была опасна для такого восторженного человека, как граф Альберт, то я не вольна посвятить свою жизнь этой славной задаче. Я не принадлежу себе.

- О небо! Что вы говорите, Консуэло? Так, значит, вы не поняли меня?

Или вы меня обманули, сказав, что свободны, что у вас нет никаких сердечных привязанностей, никаких обязательств, нет семьи?

- Но, господин граф, - возразила Консуэло недоумевая. - У меня есть цель жизни, призвание, профессия. Я принадлежу искусству, которому посвятила себя с самого детства.

- Великий боже, что вы говорите! Вы хотите вернуться на сцену?

- Не знаю еще. Я не солгала вам, сказав, что меня больше не тянет туда. На этом бурном пути я испытала пока только ужасные мучения, но в то же время я чувствую, что с моей стороны было бы слишком смело дать обещание навсегда отказаться от этого поприща. Такова была моя судьба, и, видно, нельзя избежать будущего, которое ты однажды себе наметил. Но, вернусь ли я на подмостки, буду ли выступать в концертах или давать уроки - все равно я остаюсь и должна оставаться певицей. Да и на что иное я годна? Где еще я могу сохранить независимость? Чем займу свой ум, привыкший к труду и жаждущий этих ощущений?

- О Консуэло, Консуэло! - с горечью воскликнул граф Христиан. - Все, что вы говорите, верно. Но я думал, что вы любите моего сына, а теперь вижу, что вы его не любите.

- А если бы я полюбила его со страстью, которая заставила бы меня забыть самое себя, что сказали бы вы на это, граф? - воскликнула Консуэло, теряя терпение. - Значит, вы считаете, что никакая женщина не может влюбиться в графа Альберта, если просите меня остаться при нем навсегда?

- Что вы, дорогая Консуэло! Или я недостаточно ясно высказался, или вы принимаете меня за безумного. Разве я не просил вашей руки и сердца для моего сына? Разве я не поверг к вашим стопам этот законный и бесспорно почетный союз? Если бы вы любили Альберта, то в счастливой жизни с ним, конечно, нашли бы вознаграждение за потерю вашей славы и ваших триумфов. Но вы не любите его, раз считаете невозможным отказаться ради него от того, что называете своей судьбой!

Это объяснение, независимо от воли добродушного Христиана, несколько запоздало. Не без ужаса и смертельного отвращения жертвовал старый аристократ ради счастья сына всеми своими взглядами на жизнь, всеми убеждениями своей касты. И когда после долгой и мучительной борьбы с Альбертом и самим собой жертва, наконец, была принесена, - окончательное утверждение этого страшного акта не могло перейти без усилия из его сердца на уста.

Консуэло почувствовала или угадала это, так как в ту минуту, когда Христиану показалось, что он не в состоянии добиться ее согласия на этот брак, лицо старика озарилось невольной радостью, к которой примешивалось какое-то странное смятение.

Консуэло мгновенно поняла свое положение. Гордость, быть может несколько эгоистичная, возбудила в ней неприязнь к предлагаемому браку.

- Так вы хотите, чтобы я стала женой графа Альберта? - сказала она, еще ошеломленная таким предложением. - И вы согласились бы назвать меня своей дочерью, согласились бы, чтобы я носила ваше имя, согласились бы представить меня вашим родственникам и друзьям?.. Ах, граф, как вы любите своего сына и как ваш сын должен любить вас!

- Если вы, Консуэло, видите в этом такое необычное великодушие, значит, вашему сердцу оно недоступно или сам предмет кажется вам недостойным его.

- Граф, - заговорила Консуэло после минутного молчания, закрыв лицо руками, - я точно во сне. Гордость невольно возмущается во мне при мысли о тех унижениях, которыми будет полна моя жизнь, если я осмелюсь принять жертву, приносимую вашей отеческой любовью.

- Но кто посмел бы унизить вас, Консуэло, раз отец и сын укрыли бы вас под защитой брака и семьи?

- А тетушка, граф? Ведь она здесь занимает место родной матери, разве она могла бы смотреть на это без краски негодования?

- Она сама присоединится к нашим мольбам, если вы дадите слово уступить. Не требуйте от человеческой натуры того, что превышает ее силы: и возлюбленный и отец могут вынести унижение, горе отказа, - моя сестра не справится с этим. Но, уверившись в успехе, мы приведем ее в ваши объятия, дочь моя.

- Граф, - обратилась к старику трепещущая Консуэло, - стало быть, граф Альберт говорил вам, что я люблю его?

- Нет, - ответил граф, вдруг вспомнив что-то, - Альберт говорил мне, что препятствие именно в вашем сердце. Он сто раз повторял мне это, но я не мог ему поверить. Вашу сдержанность по отношению к нему я объяснял вашим прямодушием и вашей скромностью; и все же я думал, что, освободив вас от ваших сомнений, я добьюсь того признания, в котором вы отказали ему.

- А что сказал он вам о нашей сегодняшней прогулке?

- Лишь несколько слов: "Попытайтесь, дорогой отец: это единственное средство узнать, гордость или отчуждение закрывают для меня ее сердце". - Увы, граф! Что подумаете вы обо мне, если я скажу вам, что и сама этого не знаю?

- Я подумаю, дорогая Консуэло, что это отчуждение. Ах, сын мой, бедный мой сын! Как ужасна его судьба! Единственная женщина, которую он смог полюбить, не любит его. Только этого несчастья нам недоставало.

- Боже мой! Вы должны ненавидеть меня, граф, вы не понимаете, как может противиться моя гордость, раз вы жертвуете своею. Вам кажется, что для гордости такой девушки, как я, гораздо меньше оснований, а между тем, поверьте, в эту минуту в сердце моем происходит борьба не менее жестокая, чем та, из которой вы вышли победителем.

- Нет, я понимаю это. Не думайте, синьора, что я так мало уважаю целомудрие, прямодушие и бескорыстие, чтобы не суметь оценить гордость, опирающуюся на такие сокровища. Но то, что смогла победить отцовская любовь (видите, я говорю с вами совершенно откровенно), я думаю, сможет победить и любовь женщины. Ну что же, предположим даже, что вся жизнь Альберта, ваша жизнь и моя были бы борьбой со светскими предрассудками, от чего пришлось бы долго и много страдать и нам троим и моей сестре с нами. Да разве наша взаимная любовь, чистая совесть, преданность друг другу не помогли бы нам стать сильнее всего светского общества? Для великой любви ничтожны все те беды, которые так страшат вас и за себя и за нас. Но вы с тоской и страхом ищете в глубине своей души эту великую любовь и не находите ее, Консуэло, потому что ее там нет.

- О да, в этом, и только в этом все препятствие, - проговорила Консуэло, крепко прижимая руки к сердцу, - все остальное пустяки. У меня тоже были предрассудки. Вы подаете мне пример того, как я должна отбросить их, чтобы сравняться с вами в величии и героизме. Не будем больше говорить о моих чувствах, о моем ложном стыде; не надо даже касаться моей будущности и моего искусства, - добавила она со вздохом.

- Я смогу и от этого отречься, если... если... если я люблю Альберта! Вот что нужно мне знать. Выслушайте меня, граф. Сто раз спрашивала я себя об этом, но никогда у меня не было того спокойствия, какое дает мне теперь ваше согласие. Как могла я раньше серьезно думать о чем-либо, когда даже самый этот вопрос казался мне безумием и преступлением? Теперь же, мне кажется, я сумею разобраться в себе и решить. Дайте мне несколько дней, чтобы собраться с мыслями и понять, есть ли моя безмерная преданность ему, безграничное уважение, внушаемое мне его достоинствами, эта огромная симпатия, эта странная власть его слов надо мной, - есть ли все это любовь или восхищение. Ведь все это я чувствую, граф, но с этим борется во мне невыразимый ужас, глубокая печаль и (скажу вам без утайки, мой благородный друг!) воспоминание о любви, менее восторженной, но более мягкой, более нежной, совсем непохожей на эту.

- Вы странная и благородная девушка! - с умилением проговорил граф Христиан. - Сколько мудрости и своеобразия в ваших словах и мыслях! Вы во многих отношениях похожи на моего бедного Альберта, а тревожная неуверенность ваших чувств напоминает мне мою жену, мою благородную печальную красавицу Ванду. О Консуэло! Какое сладкое и вместе с тем горестное воспоминание будите вы в моей душе! Знаете, я хотел было сказать вам: победите свою нерешительность, справьтесь со своими опасениями, полюбите этого несчастного, обожающего вас человека, полюбите из чувства добродетели, величия души, сострадания! Быть может, он и не даст вам счастья, но, спасая его, вы заслужите награду на небесах. Однако вы напомнили мне его мать, отдавшуюся мне из чувства долга и дружбы. Она не могла любить меня, простого, добродушного, робкого человека, той восторженной любовью, которой жаждала ее душа. До конца она была верна мне и великодушна, но как она страдала! Увы! Для меня ее любовь была и отрадой и мукой, а ее постоянство - гордостью и укором. С горя она умерла, а мое сердце было разбито навеки. И если сейчас я - существо ничтожное, незаметное, мертвое, не слишком удивляйтесь этому, Консуэло. Я выстрадал то, чего никому не понять. Ни одному человеку никогда я не говорил об этом. Вам первой с трепетом открываю я свою душу. Нет, нет, пусть глаза мои закроются в скорби и сын мой сейчас же погибнет под тяжестью своей судьбы, но я не буду уговаривать вас пожертвовать собой, не буду убеждать Альберта принять от вас такую жертву! Я слишком хорошо знаю, что значит насиловать природу, бороться с ненасытной потребностью души. Обдумайте же все это не торопясь, дочь моя, - закончил со слезами старый граф, прижимая ее к груди и с отеческой нежностью целуя ее благородный лоб. - Так будет лучше. Если вы все-таки откажете ему, то, подготовленный беспокойством, он не будет до такой степени убит этой страшной вестью, как был бы поражен ею сегодня.

Условившись таким образом, они расстались. Консуэло, совсем измученная волнениями и усталостью, стараясь не натолкнуться на Андзолето, проскользнула по коридорам и заперлась в своей комнате.

Здесь девушка попыталась несколько успокоиться; чувствуя себя совсем разбитой, она бросилась на постель и вскоре впала в тяжелое забытье, скорее изнуряющее, чем восстанавливающее силы. Ей хотелось уснуть, думая об Альберте, чтобы эти мысли как бы созрели в тех таинственных проявлениях сна, в которых мы надеемся порою найти пророческий ответ на волнующие нас вопросы. Но в ее отрывочных сновидениях в течение нескольких часов непрестанно появлялся не Альберт, а Андзолето. Она видела Венецию, Корте-Минелли, свою первую любовь, безмятежную, радостную, поэтическую. А каждый раз, когда она пробуждалась, воспоминание об Альберте связывалось в ней с воспоминанием о зловещей пещере, где звуки скрипки, удесятеренные эхом пустых подземелий, вызывали тени мертвецов и плакали над свежей могилой Зденко. Страх и печаль как бы закрывали ее сердце для любви, когда она представляла себе эту картину. Будущее, которое ей сулили, рисовалось только среди мрачной тьмы и кровавых видений, тогда как лучезарное, полное счастья прошлое заставляло дышать свободно ее грудь и радостно биться сердце. Ей казалось, что в этих снах, говоривших о прошлом, она слышит свой собственный голос, - он растет, растет, наполняет все вокруг и, могучий, уносится к небесам. А когда ей вспоминались фантастические звуки скрипки в пещере, этот же голос становился резким, глухим и терялся, подобно предсмертному хрипу, в подземных безднах.

Все эти смутные видения до того утомили ее, что она встала с постели, чтобы от них избавиться. Услышав первый призыв колокола, возвещавший, что обед будет подан через полчаса, она стала одеваться, продолжая думать все о том же. Но странная вещь: в первый раз в жизни она с интересом смотрелась в зеркало, а своей прической и туалетом занялась гораздо внимательнее, чем волновавшими ее серьезными вопросами. Она невольно прихорашивалась, ей хотелось быть красивой. И это непреодолимое кокетство проснулось в ней не для того, чтобы возбудить страсть и ревность любящих ее соперников, - она думала и могла думать только об одном из них. Альберт никогда ни единым словом не обмолвился об ее наружности. Охваченный своей страстью, быть может, он считал ее даже красивее, чем она была на самом деле. Но мысли его были так возвышенны, а любовь так велика, что он побоялся бы осквернить ее, взглянув на нее восторженными глазами влюбленного или испытующим оком артиста. Для него она была всегда окутана облаком, сквозь которое взор его не дерзал проникнуть и которое его воображение окружало ослепительным ореолом. На внешние перемены он не обращал внимания: для него она всегда была одинаковой. Он видел ее мертвенно бледною, иссохшею, увядшею, борющеюся со смертью и более похожею на призрак, чем на женщину. Тогда внимательно и с тревогой он искал в ее чертах лишь более или менее страшные симптомы болезни, не замечая, что она подурнела, что, быть может, она способна внушить ужас или отвращение. Когда же к ней вернулись блеск и живость молодости, он даже не заметил, потеряла или выиграла от этого ее внешность. Для него она и в жизни и в смерти была идеалом всего молодого, высокого, идеалом несравненной красоты. Вот почему Консуэло перед зеркалом никогда не думала об Альберте.

Совсем иначе обстояло дело с Андзолето. С каким бесконечным вниманием он разглядывал, изучал ее в тот день, когда стремился и не мог решить, красива она или нет. Как отмечал он малейшую черточку ее наружности, малейшее усилие понравиться ему. Как знал ее волосы, руки, ноги, ее походку, цвета, которые были ей к лицу, малейшую складку ее одежды. И с каким пылким воодушевлением хвалил он ее наружность, с каким томным сладострастием смотрел на нее! Целомудренная девушка не понимала тогда трепета своего сердца. Она не хотела понимать его и теперь, а между тем вновь ощущала его, и почти с той же силой, при мысли, что сейчас появится перед Андзолето. Она сердилась на себя, краснела от стыда и досады, старалась наряжаться для одного Альберта - и все-таки выбирала и прическу, и ленты, и даже взгляды, которые нравились Андзолето. "Увы! Увы! - думала она, кончив одеваться и отрываясь от зеркала. - Неужели я действительно могу думать только о нем и былое счастье имеет надо мною больше власти, чем презрение к этому человеку и обещания новой любви? Сколько я ни всматриваюсь в будущее, без него оно сулит мне лишь ужас и отчаяние. Но каково было бы это будущее с ним? Разве я не знаю, что чудесные дни Венеции безвозвратно прошли, что невинность больше не будет обитать с нами, что душа Андзолето развращена, ласки его способны только унизить меня, а моя жизнь была бы ежечасно отравлена стыдом, ревностью, страхом и раскаянием?"

Строго отдав себе отчет в том, что в ней происходит, Консуэло поняла, что она нисколько не заблуждается относительно Андзолето и что от чувства к нему в ней не осталось и следа. Она уже не любила его в настоящем, боялась и почти ненавидела его, думая о будущем, которое могло бы только еще больше развратить его, но В прошлом она так его обожала, что была не в силах вырвать его ни из своей жизни, ни из своей души. Теперь он был для нее как бы портретом, напоминающим любимое существо и сладостные дни, и подобно вдове, которая тайком от нового супруга любуется изображением его предшественника, она чувствовала, что умерший занимает в ее сердце больше места, чем живой.

Глава 60

Консуэло была девушкой рассудительной и, обладая умом возвышенным, понимала, что чувство Альберта - искреннее, благороднее и ценнее любви Андзолето. Теперь, когда оба оказались перед нею, она было подумала, что одержала победу над своим врагом. Проникновенный взгляд Альберта, долгое и крепкое пожатие его честной руки красноречиво свидетельствовали о том, что молодой граф знает, чем кончился ее разговор с графом Христианом, и согласен с покорной признательностью ждать решения своей участи. На самом деле, Альберт не надеялся получить так много, и даже самая неопределенность этого решения была ему сладка, ибо рассеяла опасения, связанные с самонадеянной заносчивостью Андзолето. Последний, наоборот, действовал чрезвычайно самоуверенно. Догадываясь приблизительно о том, что происходит вокруг, он решил идти напролом, рискуя даже быть выброшенным за дверь. Его развязные манеры, иронический, дерзкий взгляд вызывали в Консуэло глубочайшее отвращение, а когда он с наглым видом подошел, намереваясь взять ее под руку, она отвернулась и пошла к столу с Альбертом, предложившим ей руку.

Как всегда, молодой граф сел напротив Консуэло, - старый Христиан усадил ее по левую руку от себя, на место, раньше занимаемое Амелией. Вместо обычно сидевшего слева от Консуэло капеллана канонисса пригласила сесть между девушкой и капелланом мнимого брата; таким образом, Андзолето мог нашептывать на ухо Консуэло всякие колкости, а его грубые остроты, как он и рассчитывал, вызывали негодование старого священника, которого он и раньше уже стал задирать.

План Андзолето был чрезвычайно прост: он старался возбудить к себе ненависть, стать нестерпимым для тех членов семьи, которые, как он чувствовал, были настроены враждебно к предполагаемому браку; своими дурными манерами, фамильярным тоном, неуместными речами он рассчитывал создать самое отвратительное представление о среде и родстве Консуэло. "Посмотрим, - говорил он себе, - переварят ли они "братца", которого я им преподнесу".

Андзолето, незаконченный певец и посредственный трагик, был прирожденным комиком. Он достаточно насмотрелся на светское общество и научился подражать хорошим манерам и приятным разговорам благовоспитанных людей; но это могло только примирить канониссу с низким происхождением невесты, а потому он прибег к противоположной линии поведения с тем большей легкостью, что она была ему гораздо более свойственна. Убедившись в том, что Венцеслава, умышленно говорившая только на немецком языке, принятом при дворе и среди благонамеренных подданных, тем не менее не пропускает ни одного из сказанных им итальянских слов, Андзолето стал без удержу болтать, то и дело прикладываясь к доброму венгерскому вину; он не опасался, что вино подействует на него, ибо привык к самым крепким напиткам, однако притворялся, будто всецело находится под влиянием жгучих винных паров, желая выставить себя завзятым пьяницей. План его удался как нельзя лучше. Граф Христиан, сначала снисходительно смеявшийся над его шутовскими выходками, вскоре стал только принужденно улыбаться, и ему нужно было призвать на помощь всю свою светскую обходительность, все свое отеческое чувство, чтобы не поставить на место несносного будущего шурина своего благородного сына. Капеллан не раз в негодовании подпрыгивал на стуле, бормоча по-немецки нечто, напоминающее заклинание против бесов. Трапеза в результате получилась для него крайне неудачной, - никогда в жизни его пищеварение так не страдало. Канонисса слушала все непристойности гостя со сдержанным презрением и злобным удовольствием. При каждом новом вздоре, который изрекал Андзолето, она посматривала на брата, словно брала его в свидетели, а добродушный Христиан опускал голову, силясь каким-нибудь, не всегда удачным, замечанием отвлечь внимание слушателей. Тогда канонисса бросала взгляд на Альберта, но Альберт был невозмутим, - казалось, он не видит и не слышит своего неугомонного, веселого гостя.

Из всех присутствующих удрученнее всех была, несомненно, Консуэло. Сначала она решила было, что распущенность и цинизм Андзолето, которых она раньше в нем не замечала, являются следствием его развратной жизни, ибо никогда он не вел себя так в ее присутствии. Девушка была настолько поражена, настолько возмущена, что хотела даже уйти из-за стола, как вдруг догадалась, что все это не что иное, как военная хитрость, и к ней тотчас вернулось хладнокровие, столь гармонировавшее с ее неиспорченностью и чувством достоинства. Она не стремилась проникнуть ни в тайны, ни во взаимоотношения этой семьи, чтобы интригами завоевать предлагавшееся ей Альбертом положение. Это положение ни на минуту не ослепило ее, и она в глубине души сознавала, насколько несправедливы обвинения, возводимые на нее канониссой. Она знала, она прекрасно видела, что любовь Альберта, доверие его отца выше этих ничтожных испытаний.

Презрение, внушаемое ей Андзолето, оказавшимся таким низким и злобным в своей мести, придало ей силы, Глаза ее только раз встретились с глазами Альберта, и они поняли друг друга. Консуэло сказала: "Да", а Альберт ответил: "Несмотря ни на что!"

- Обожди радоваться, ты еще у меня попляшешь, - шепнул своей соседке Андзолето, перехвативший и истолковавший этот взгляд по-своему.

- Вы очень доброжелательны, благодарю вас, - ответила Консуэло.

Они переговаривались сквозь зубы с быстротой, присущей венецианскому наречию, для которого так характерно обилие гласных и эллипсов, что итальянцы Рима и Флоренции сами на первых порах с трудом его понимают.

- Я признаю, что в эту минуту ты ненавидишь меня, - говорил Андзолето, - и воображаешь, что будешь ненавидеть вечно, но все-таки тебе от меня не уйти.

- Вы слишком рано открыли свои карты, - сказала Консуэло.

- Но не слишком поздно, - возразил Андзолето. - Сделайте милость, благочестивый отче, - обратился он к капеллану, толкнув его под локоть так, что тот пролил на свои брыжи половину вина, которое подносил ко рту. - Лейте смелее это славное винцо, оно столь же полезно для души и тела, как вино святой обедни!

- Ваше сиятельство, - обратился он к старому графу, протягивая бокал, - у вас с левой стороны, у самого сердца, стоит в запасе флакончик из желтого хрусталя, горящий, как солнце. Уверен, что, выпей я только каплю этого нектара, я превращусь в полубога.

- Берегитесь, дитя мое, - проговорил граф, положив худую руку в перстнях на граненое горлышко графина, - стариковское вино порою сковывает уста молодым.

- От злости ты стала красива, как бесенок, - заметил Андзолето своей соседке на чистом итальянском языке, чтобы все его поняли. - Ты напоминаешь мне Дьяволицу из оперы Галуппи, которую ты так чудесно сыграла в прошлом году в Венеции.

- Послушайте, ваше сиятельство, - обращаясь к графу, сказал он, долго вы намерены держать в вашей золоченой, обитой шелком клетке мою сестрицу? Предупреждаю вас: она птичка певчая, а птица, которой не дают петь, скоро теряет оперение. Я понимаю, что она счастлива здесь, но досточтимая публика, которую она свела с ума, громко требует ее возвращения. Что касается меня, то дайте мне ваше имя, ваш замок, все вино вашего подвала с вашим почтеннейшим капелланом придачу, - я ни за что не соглашусь расстаться с моими театральными кенкетами, моими котурнами, моими руладами.

- Вы, стало быть, тоже актер? - сухо, с холодным презрением спросила канонисса.

- Актер, шут, к вашим услугам, illustrissima , - нимало не смущаясь, отвечал Андзолето.

- И у него есть талант? - спросил у Консуэло старый граф Христиан со свойственным ему мягким, добродушным спокойствием.

- Никакого, - промолвила Консуэло, с сожалением глядя на своего противника.

- Если это так, то ты себя же порочишь, - сказал Андзолето, - ведь я твой ученик.

- Однако, надеюсь, - продолжал он по-венециански, - у меня хватит таланта, чтобы смешать твои карты.

- Вы только себе этим повредите, - возразила Консуэло на том же наречии, - дурные намерения оскверняют сердце, а ваше сердце потеряет при этом гораздо больше, чем вы заставите потерять меня в сердцах других.

- Очень рад видеть, что ты принимаешь мой вызов. Начинай же, прекрасная воительница! Как ни спускаете вы свое забрало, а я вижу в блеске ваших глаз досаду и страх.

- Увы! Вы можете прочесть в них только глубокое огорчение. Я думала, что смогу забыть, сколь вы достойны презрения, а вы стараетесь мне это напомнить.

- Презрение и любовь часто отлично уживаются.

- В низких душах.

- В душах самых гордых; так было и будет всегда.

В таких пикировках прошел весь обед. Когда перешли в гостиную, канонисса, по-видимому решившая потешиться наглостью Андзолето, попросила его что-нибудь спеть. Он не заставил себя просить и, с силой ударив нервными пальцами по клавишам старого, дребезжащего клавесина, запел одну из залихватских песен, оживлявших интимные ужины Дзустиньяни. Слова песни были неприличные. Канонисса не поняла их - ее забавлял пыл, с каким пел Андзолето. Графа Христиана не могла не поразить красота голоса певца и необычайная легкость исполнения, и он наивно наслаждался, слушая его. После первой песни он попросил Андзолето спеть еще. Альберт, сидя подле Консуэло, ничего, казалось, не слышал, - он не проронил ни слова. Андзолето вообразил, что молодой граф раздосадовав и сознает, что над ним наконец одержали верх. Он позабыл о своем намерении разогнать слушателей непристойными песнями; к тому же, видя, что благодаря наивности хозяев или их незнанию венецианского наречия это совершенно напрасный труд, он поддался соблазну вызвать восхищение, какое рождает артист, поющий ради удовольствия петь; а кроме того, ему захотелось похвастаться перед Консуэло своими успехами. Он действительно подвинулся вперед в возможных для него пределах. Голос его, быть может, потерял свою первоначальную свежесть, оргии лишили его юношеской мягкости, но зато теперь Андзолето лучше владел им, стал более умелым в преодолении трудностей, к чему всегда инстинктивно стремился. Он спел хорошо и получил много похвал от графа Христиана, канониссы и даже капеллана, поклонника рулад, не способного оценить манеру петь Консуэло, отличавшуюся простотой и естественностью.

- Вы говорили, что у него нет таланта, - сказал граф, обращаясь к Консуэло, - вы слишком строги или слишком скромны в отношении своего ученика. Он очень талантлив, и наконец я вижу в нем что-то, присущее вам.

Добрый Христиан хотел этим маленьким триумфом Андзолето загладить унижение, которое перенесла мнимая сестра из-за выходок брата: он усиленно подчеркивал достоинства певца, а тот слишком любил блистать, да и скверная роль, навязанная им себе, стала уже на - доедать ему, и, заметив, что граф Альберт становится все более задумчив, он снова сел за клавесин.

Канонисса, дремавшая обыкновенно при исполнении длинных музыкальных вещей, попросила спеть еще какую-нибудь венецианскую песенку; и на этот раз Андзолето выбрал более приличную. Он знал, что лучше всего ему удавались народные песни. Даже у Консуэло своеобразные особенности венецианского наречия не звучали так естественно и характерно, как у этого сына лагун, врожденного певца и мима.

Он так чудесно изображал то грубую откровенность рыбаков Истрии, то остроумную, удалую бесшабашность гондольеров Венеции, что невозможно было без живого интереса ни внимать ему, ни глядеть на него. Его красивое, живое и выразительное лицо становилось то суровым и гордым, как у первых, то ласковым и насмешливо-веселым, как у вторых. Вульгарное кокетство его наряда, от которого за милю отдавало Венецией, еще усиливало впечатление и в данный момент не только не портило его, а, напротив, шло к нему.

Консуэло, вначале относившейся к выходкам Андзолето безразлично, пришлось теперь притворяться равнодушной и чем-то озабоченной. Волнение все более и более охватывало ее. В Андзолето она видела всю Венецию, а в этой Венеции - всего Андзолето прежних дней, с его веселым нравом, целомудренной любовью, с его ребяческой гордостью. Глаза ее заволакивались слезами, а игривость Андзолето, смешившая других, будила в ее сердце глубокую нежность. После народных песен граф Христиан попросил Андзолето исполнить духовные.

- О, что касается этих песнопений, я знаю все, какие только исполняются в Венеции, но они на два голоса, и если сестра - она тоже их знает - не захочет петь со мной, то я не смогу исполнить желание ваших сиятельств. Все тотчас стали упрашивать Консуэло. Она долго отказывалась, хотя ей самой очень хотелось петь. Наконец, уступая просьбам добрейшего Христиана, стремившегося примирить ее с братом и старавшегося показать, что сам он совершенно примирился с ним, она села подле Андзолето и робко запела одну из длиннейших духовных песен на два голоса, которые в Венеции во время великого поста поют по целым ночам у статуй мадонн на перекрестках улиц. Мелодия у них скорее веселая, чем печальная, но однообразие припева и поэтичность слов, в которых чувствуется часто что-то языческое, исполнены нежной грусти, - она мало-помалу овладевает слушателем и наконец совсем захватывает.

Консуэло, подражая женщинам Венеции, пела нежным, глуховатым голосом, а Андзолето - резким, гортанным, как поют тамошние юноши, сопровождая свое пение аккомпанементом на клавесине, тихим, непрерывным и легким, напомнившим его подруге журчание воды у каменных плит и шелест ветерка в виноградных лозах. Ей почудилось, что она в Венеции в волшебную летнюю ночь, под открытым небом, у какой-нибудь часовенки, увитой виноградными листьями, освещенной трепетным сиянием лампады, отражающимся в слегка подернутых рябью водах канала. О, какая разница между зловещим, душу раздирающим волнением, пережитым ею этим утром, когда она слушала скрипку Альберта у других вод - неподвижных, черных, молчаливых, полных призраков, и этим видением Венеции - с дивным небом, сладкими мелодиями, лазурными волнами, изборожденными отражением то быстро мелькавших огней, то лучезарных звезд! Андзолето как бы возвращал ее к созерцанию чудного зрелища, воплощавшего для нее идею жизни и свободы, тогда как пещера, суровые древнечешские напевы, кости, освещенные зловещим светом факелов, отражающимся в воде, где, быть может, таились те же наводящие ужас реликвии, бледное восторженное лицо аскета Альберта, мысли о неведомом мире, символические картины, мучительное возбуждение от непонятных чар слишком тяготили спокойную, простую душу Консуэло. Чтобы проникнуть в эту область отвлеченных идей, ей достаточно было одного усилия, которое при ее яркой фантазии ей ничего не стоило сделать, но в результате все существо ее было надломлено, истерзано таинственными муками, изнуряющим очарованием. Ее южный темперамент, больше даже, чем воспитание, восставал против сурового посвящения в мистическую любовь. Альберт был для нее гением севера, глубоким, могучим, иногда величественным, но всегда печальным, как ветер ледяных ночей, как приглушенный голос зимних потоков. У него была душа мечтательная, пытливая, вопрошающая, все превращающая в символы - и бурные грозовые ночи, и путь метеоров, и дикую гармонию лесов, и стертые надписи древних могил. Андзолето, напротив, был олицетворением юга, распаленной и оплодотворенной горячим солнцем и ярким светом плотью, вся поэзия которой заключалась в интенсивности произрастания, а гордость - в силе организма. В нем говорила жизнь чувства, жажда наслаждений, беспечность и бесшабашность артистической натуры, своего рода неведение или равнодушие к понятию о добре и зле, нетребовательность к тому, что называется счастьем, презрение или неспособность к мышлению - словом, то был враг и противник идей.

Оказавшись между этими двумя людьми, из которых каждый был связан со средой, совершенно чуждой другому, Консуэло точно обессилела, лишилась всякой способности действовать энергично, смело, уподобилась душе, отделенной от тела. Она любила прекрасное, жаждала идеала, и Альберт знакомил ее с этим прекрасным, предлагал ей этот идеал. Но Альберт, развитию таланта которого мешал недуг, слишком отдавался умственной жизни. Он так мало знал о потребностях жизни действительной, что часто терял способность ощущать собственное существование. Он не представлял себе, что мрачные идеи и предметы, с которыми он сжился, могут внушить его невесте, находившейся всецело под влиянием любви и добродетели, иные чувства, кроме восторженной веры и умиленной любви. Он не предвидел, не понимал, что увлекает ее в атмосферу, где она умерла бы, подобно тропическому растению в полярном холоде. Вообще, он не отдавал себе отчета в том, какое насилие она должна была совершить над собой, чтобы думать и чувствовать, как он.

Андзолето, напротив, нанося раны душе Консуэло, возмущая во всех отношениях ее ум, в то же время вмещал в своей могучей груди, развившейся под дуновением благовонных ветров юга, живительный воздух, в котором Цветок Испании (как он, бывало, называл Консуэло) нуждался, чтобы ожить. Он напомнил ей о жизни, исполненной бездумного созерцания, неведения и прелести, о мире простых мелодий, светлых и легких, о спокойном, беззаботном прошлом, в котором было так много движения, непосредственного целомудрия, честности без усилий, набожности без размышления. Это было почти существование птицы. А разве артист не похож на птицу и разве не следует человеку испить хоть немного от кубка жизни, общей для всего живого, чтобы самому стать совершеннее и направить к добру сокровища своего ума!

Голос Консуэло звучал все нежнее и трогательнее по мере того, как она инстинктивно поддавалась анализу, которому я здесь уделил, быть может, слишком много времени. Да простится мне это! Иначе было бы трудно понять, вследствие какой роковой изменчивости чувств эта девушка, такая разумная, такая искренняя, за четверть часа перед тем с полным основанием ненавидевшая Андзолето, забылась до того, что с наслаждением слушала его голос, касалась его волос, дышала одним с ним воздухом. Гостиная, слишком большая, как известно читателям, была плохо освещена, да к тому же и день уже клонился к вечеру. Пюпитр клавесина, на который Андзолето поставил раскрытую толстую нотную тетрадь, скрывал их от слушателей, сидевших на некотором расстоянии, и головы певцов все ближе и ближе склонялись друг к другу. Андзолето, аккомпанируя уже только одной рукой, другой обнял гибкий стан своей подруги и незаметно привлек ее к себе. Шесть месяцев негодования и горя исчезли из памяти молодой девушки, как сон. Ей казалось, будто она в Венеции и молит мадонну благословить ее любовь к красавцу жениху, предназначенному ей матерью, молящемуся с ней рука об руку, сердце к сердцу. Она не заметила, как Альберт вышел из комнаты, и самый воздух показался ей легче, сумерки - мягче. Вдруг по окончании одной строфы она почувствовала на своих губах прикосновение горячих уст своего первого жениха. Она сдержала крик и, склонившись над клавесином, разрыдалась.

В эту минуту вернулся граф Альберт; он услышал ее рыдания, увидел оскорбительную радость Андзолето. Волнение, прервавшее пение юной артистки, не удивило остальных свидетелей этой сцены. Никто не видел поцелуя, и каждый допускал, что воспоминания детства и любовь к своему искусству могли вызвать эти слезы. Графа Христиана несколько огорчила эта чувствительность, говорившая о глубокой привязанности девушки к тому, чем он просил ее пожертвовать. Канонисса же и капеллан ликовали, тая надежду, что жертва эта не сможет осуществиться. Альберт еще не задумывался над тем, можно ли будет графине Рудольштадт снова стать артисткой или ей придется отказаться от сцены. Он готов был на все согласиться, все разрешить, даже сам настоять, лишь бы только она была счастлива и свободна; он предоставлял ей самой сделать выбор между светом, театром и уединением. Отсутствие предрассудков и эгоизма доходило в нем до того, что ему в голову не приходили самые простые вещи. Так, он даже не подумал, что у Консуэло могла явиться мысль пожертвовать собой ради него, не желавшего ни единой жертвы. Но с присущей ему дальновидностью он проник в самую сердцевину дерева и обнаружил там червя. В один миг ему стало ясно, чем на самом деле был Андзолето для Консуэло, какую цель преследовал и какое чувство внушал ей. Альберт внимательно посмотрел на этого неприятного ему человека, к которому до сих пор не хотел приглядываться, не желая ненавидеть брата Консуэло. И он увидел в нем любовника - смелого, пылкого, опасного. Благородный Альберт не подумал о себе; ни сомнение, ни ревность не проснулись в его сердце, - он понял только, что Консуэло грозит опасность, ибо своим глубоким, проникновенным взором этот человек, чье слабое зрение с трудом выносило солнечный свет, плохо различало цвета и формы, читал в глубине душ и благодаря какой-то таинственной силе провидения проникал в самые тайные помыслы негодяев и плутов. Я не в силах объяснить естественным путем этот странный, временами проявлявшийся в нем дар. Некоторые его свойства, не расследованные и не объясненные наукой, так и остались непонятными как для его близких, так и для рассказчика, повествующего вам о них и по прошествии ста лет столь же мало знающего о них, как и великие умы его века. Альберт, увидев во всей наготе эгоистическую, тщеславную душу своего соперника, не сказал себе: "Вот мой враг", а подумал: "Вот враг Консуэло", - и, ничем не показав, что он сделал такое открытие, дал себе слово оберегать, охранять ее.

Глава 61

Воспользовавшись первой же представившейся возможностью, Консуэло вышла из гостиной и спустилась в сад. Солнце село, первые звезды, спокойные и бледные, мерцали в небе, еще розоватом на западе и уже темном на востоке.

Юной артистке хотелось вдохнуть покой чистого прохладного воздуха первых осенних вечеров. Страстное томление теснило ей грудь, пробуждая в ней в то же время угрызения совести, и она призывала все силы души на помощь своей воле. Она могла бы задать себе вопрос: "Да неужели я не знаю, люблю я его или ненавижу?" Консуэло трепетала, словно чувствуя, что мужество покидает ее в опаснейшую минуту ее жизни; и впервые она не находила в себе той непосредственности первого побуждения, той святой уверенности в правильности своих намерений, которые всегда поддерживали ее в испытаниях. Она покинула гостиную, чтобы уйти от чар Андзолето, и в то же время смутно желала, чтобы он пошел за ней.

Листья начинали осыпаться; когда, разметаемые подолом платья, они шелестели позади нее, ей чудились чьи-то шаги; она готова была бежать без оглядки, но тут же останавливалась, словно прикованная к месту волшебной силой. Действительно, за ней кто-то шел, не смея и не желая себя обнаружить. То был Альберт. Чуждый мелкого притворства, именуемого приличием, и чувствуя себя в силу своей великой любви выше всякого ложного стыда, он через минуту вышел вслед за нею, решив без ее ведома охранять ее и помешать соблазнителю приблизиться к ней. Андзолето заметил эту наивную поспешность, но это его не очень встревожило: он слишком хорошо видел смущение Консуэло, чтобы не счесть свою победу обеспеченной; к тому же мелкие победы развили в нем чудовищное самомнение, и он решил не ускорять событий, не раздражать своей возлюбленной, не приводить в ужас семью. "Мне незачем теперь спешить, - говорил он себе. - Гнев придал бы ей только силы, тогда как мой скорбный, подавленный вид уничтожит остаток ее злобы против меня. У нее гордый ум, - обратимся к ее чувствам. Она, без сомнения, менее сурова, чем была в Венеции, здесь нрав ее смягчился. Не беда, если сопернику выпадет лишний счастливый денек, - завтра она будет моей, а быть может, еще и этой ночью. Увидим! Не будем ее запугивать, подстрекая к какому-нибудь отчаянному решению. Она не выдала меня. Из жалости или из страха она предоставляет им считать меня ее братом, а старики, несмотря на все мои глупости, решили терпеть меня из любви к ней. Я добился своего быстрее, чем надеялся, - можно и передохнуть".

И граф Христиан, и канонисса, и капеллан были чрезвычайно удивлены, заметив, как внезапно изменились к лучшему манеры Андзолето, как скромен стал его тон, как тихо и предупредительно он стал держать себя. Андзолето дипломатично пожаловался шепотом капеллану на сильнейшую головную боль, прибавив, что вообще очень воздержан в отношении вина, а тут выпил за обедом венгерского, не имея понятия об его крепости, и оно ударило ему в голову. Минуту спустя его признание было сообщено по-немецки канониссе и графу, который отнесся к этой попытке молодого человека оправдаться с большою теплотой. Венцеслава сначала была менее снисходительна, но усилия лицемера понравиться ей, почтительное восхваление дворянства, восторженные отзывы о порядке, царившем в замке, - все это не замедлило обезоружить ее благожелательную, незлопамятную душу. Сперва она его слушала от нечего делать, но под конец заинтересовалась разговором и согласилась с братом, что Андзолето прекрасный, очаровательный молодой человек.

Через час Консуэло вернулась с прогулки; это время не пропало даром для Андзолето. Он успел так расположить к себе всю семью, что был уже уверен в возможности оставаться в замке столько дней, сколько ему понадобится для достижения своей цели. Он не понял, что говорил по-немецки старый граф Консуэло, но догадался по тому, как смотрел на него Христиан, и по удивленному и смущенному виду молодой девушки, что старый граф рассыпался в похвалах по его адресу и даже слегка пожурил ее за недостаток внимания к такому милому брату.

- Послушайте, синьора, - обратилась к ней канонисса, которая, несмотря на всю свою неприязнь, все-таки желала ей добра, да к тому же считала это делом благочестия. - Вы за обедом сердились на своего брата, и, надо сказать правду, он этого заслуживал, но он лучше, чем показался нам сначала. Брат нежно любит вас и только что много говорил о вас с глубоким чувством и даже с уважением. Не будьте же к нему более строги, чем мы. По моему глубокому убеждению, он очень огорчен тем, что выпил лишнее за обедом, а особенно - из-за вас. Поговорите с ним, не будьте холодны с человеком, столь близким вам по крови. Возьмите пример с меня: хоть мой брат, барон Фридрих, в юности и любил меня поддразнивать и даже часто очень сердил, я никогда не могла и часа быть с ним в ссоре.

Консуэло, не смея ни разубеждать добрую старушку, ни поддерживать ее заблуждение, была сражена этой новой атакой Андзолето, сила и ловкость которого были для нее очевидны.

- Вы не поняли, что сказала моя сестра? - спросил Христиан молодого человека. - Сейчас переведу в двух словах: моя сестра упрекнула Консуэло за то, что она уж слишком по-матерински строга с вами. А я уверен, что сама Консуэло жаждет помириться. Поцелуйтесь же, дети мои! Ну, милый юноша, сделайте первый шаг и, если у вас в прошлом и были какие-нибудь прегрешения по отношению к ней, покайтесь, чтобы она вас простила. Андзолето не заставил повторять это дважды. Схватив дрожащую руку Консуэло, не решившуюся отнять ее, он проговорил:

- Да, я был страшно виноват перед нею и так раскаиваюсь, что все мои попытки забыться только еще больше разбивают мне сердце. Она прекрасно знает это, и, не будь у нее железной души, гордой, как власть, и беспощадной как добродетель, она поняла бы, что я и так уже достаточно наказан угрызениями совести. Прости меня, сестра, и верни мне свою любовь, не то я сейчас же уеду и буду скитаться по белу свету в отчаянии, одиночестве и тоске. Всюду чужой, без поддержки, без совета, без привязанности, я не смогу больше верить в бога, и мои заблуждения падут на твою голову.

Эта покаянная речь чрезвычайно растрогала графа и вызвала слезы у доброй канониссы.

- Слышите, Порпорина! - воскликнула она. - Его слова прекрасны и справедливы. Господин капеллан, вам следует именем веры приказать синьоре помириться с братом.

Капеллан уже собирался было вмешаться в это дело, но Андзолето, не дождавшись его проповеди, схватил в объятия Консуэло и, несмотря на ее сопротивление и испуг, страстно поцеловал перед самым носом капеллана в назидание присутствующим.

Консуэло, в ужасе от столь наглого обмана, решила положить этому конец.

- Довольно! - проговорила она. - Господин граф, выслушайте меня...

Она готова была все рассказать, но тут вошел Альберт. И тотчас мысль о Зденко сковала страхом ее душу, готовую открыться. Неукротимый покровитель Консуэло был способен без шума и без лишних слов освободить ее от врага, которого она собиралась разоблачить. Она побледнела, с горестным упреком взглянула на Андзолето, и слова замерли на ее устах.

Ровно в семь часов вечера все уселись за стол ужинать. Если столь частые трапезы способны лишить аппетита моих изящных читательниц, я принужден им сказать, что мода воздерживаться от пищи была не в чести в те времена и в той стране. Кажется, я уже упоминал о том, что в Ризенбурге кушали медленно, плотно и часто - чуть ли не половина дня проходила за обеденным столом; и, признаюсь, Консуэло, с детства поневоле привыкшая довольствоваться в течение дня несколькими ложками сваренного на воде риса, находила эти гомерические трапезы смертельно длинными. Впервые она не смогла дать себе отчет в том, сколько длился этот ужин - час, мгновение или столетие. Она так же мало сознавала, что существует, как и Альберт, когда он бывал один в своем гроте. Ей казалось, что она пьяна, до такой степени стыд, любовь и ужас владели ею. Она ничего не ела, не слышала, ничего не видела вокруг себя. В смятении, подобно человеку, летящему в пропасть и видящему, как одна за другой ломаются непрочные ветки, за которые он пытается удержаться, она глядела на дно бездны, и голова ее шла кругом. Андзолето сидел подле нее, он задевал за ее платье, то и дело касался локтем ее локтя, а ногой ее ноги. Стремясь ей услужить, он дотрагивался до ее рук и на миг удерживал их в своих, но этот миг, это жгучее пожатие заключало в себе целый мир наслаждений... Тайком он шептал ей слова, от которых можно было задохнуться, пожирал ее глазами... Пользуясь мгновением, мимолетным, как молния, он менялся с ней стаканом и прикасался губами к хрусталю, до которого только что дотрагивались ее губы. Он умел быть пламенем для нее и холодным, как лед, в глазах других. Он премило держал себя, учтиво разговаривал, был чрезвычайно внимателен к канониссе, преисполнен почтения к капеллану, предлагал ему лучшие куски мяса и сам нарезал их с грациозной ловкостью человека, привыкшего к хорошему столу. Он заметил, что благочестивый отец был лакомкой, но по своей застенчивости нередко ограничивал себя по части чревоугодия. Капеллану пришлась весьма по вкусу предупредительность молодого человека, и он стал желать, чтобы этот новый кравчий до конца дней своих пробыл в замке Исполинов. Все заметили, что Андзолето пил только воду, и когда капеллан, как бы в ответ на его любезность, предложил ему вина, он проговорил во всеуслышание:

- Тысячу раз благодарю, но больше я уже не попадусь. Ваше прекрасное вино, в котором я недавно пытался найти забвение, коварно. Теперь мои горести миновали, и я возвращаюсь к воде, своему обычному напитку и верному другу.

Все засиделись несколько дольше обычного. Андзолето вновь пел и на этот раз - для Консуэло. Он выбирал произведения ее любимых старинных композиторов, которым она сама обучила его, и исполнял их старательно, со вкусом и тонкостью, как она всегда от него требовала. То было новое напоминание о самых дорогих, самых чистых минутах ее любви и увлечения искусством.

Когда все собрались расходиться, Андзолето, улучив минуту, шепнул ей:

- Я знаю, где твоя комната; меня поместили в том же коридоре. В полночь я встану на колени у твоей двери и простою так до утра. Не откажи выслушать меня хоть минуту. Я не порываюсь снова завоевать твою любовь - я ее не стою. Знаю, что ты больше не можешь любить меня, знаю, что другой осчастливлен тобой и мне надо уехать. Уеду я с глубокой скорбью в душе, и остаток дней моих будет отдан во власть фуриям. Но не выгоняй меня, не сказав мне слова сострадания, не сказав "прости"! Если ты откажешь мне в этом, я с рассветом уеду и тогда уже погибну навсегда.

- Не говорите так, Андзолето. Мы должны расстаться с вами сейчас, и расстаться навек. Я вам прощаю и желаю...

- Доброго пути, - ироническим тоном докончил он и, тотчас возвращаясь к своему лицемерию, продолжал: - Ты безжалостна, Консуэло. Ты хочешь, чтобы я окончательно погиб, чтобы во мне не осталось ни единого доброго чувства, ни единого хорошего воспоминания. Чего ты боишься? Не тысячу ли раз доказывал я тебе свое уважение, чистоту своей любви? Когда любишь безумно, разве не становишься рабом? Неужели ты не знаешь, что одного твоего слова достаточно, чтобы укротить, поработить меня? Ради бога, если только ты не возлюбленная того человека, за которого выходишь замуж, если он не хозяин твоей комнаты и не неизбежный компаньон твоих ночей... - Он не возлюбленный мой и никогда им не был, - прервала его Консуэло тоном горделивой невинности.

Было бы лучше, если бы она подавила в себе этот гордый порыв, хотя и вполне обоснованный, - он был слишком чистосердечен сейчас. Андзолето не был трусом, но он любил жизнь, и, рассчитывай он найти в комнате Консуэло отважного стража, молодой итальянец преспокойно остался бы у себя. Правдивые нотки, прозвучавшие в ответе молодой девушки, окончательно придали ему смелости.

- В таком случае я не погублю твоего будущего, - сказал он, - я буду так осторожен, так ловок, войду так беззвучно и буду так тихо говорить, что не поврежу твоей репутации. Да к тому же не брат ли я тебе? Что ж удивительного, если бы, уезжая на рассвете, я пришел с тобой проститься. - Нет, нет, не приходите! - в ужасе проговорила Консуэло. - Покои графа Альберта находятся рядом, а что, если он догадается обо всем?.. Андзолето, если вы подвергнете себя опасности... я не ручаюсь за вашу жизнь. Говорю вам серьезно, у меня кровь стынет в жилах при мысли...

И в самом деле, Андзолето, державший ее руку в своей, почувствовал, как она стала холоднее мрамора.

- Если ты заставишь меня стоять у твоей двери и препираться с тобой, ты действительно подвергнешь мою жизнь опасности, - с улыбкой прервал он ее, - но если дверь твоя будет не заперта, а наши поцелуи немы, то мы ничем не рискуем. Вспомни, как проводили мы вместе целые ночи, не разбудив ни одного из наших многочисленных соседей на Корте-Минелли. Ну, а что до меня, то если нет иного препятствия, кроме ревности графа, и иной опасности, как смерть...

В эту минуту Консуэло увидела, как взор графа Альберта, обычно затуманенный,

остановившись на Андзолето, вдруг стал ясным и глубоким. Разговор их слышать он не мог, но казалось, он слышит глазами. Консуэло высвободила свою руку из руки Андзолето и подавленным голосом проговорила:

- Ах! Если ты любишь меня, не веди себя вызывающе с этим страшным человеком!

- Ты за себя боишься? - быстро спросил Андзолето.

- Нет, но за все, что меня окружает и грозит мне.

- И за тех, кто тебя обожает, конечно? Ну что ж, пусть так! Умереть на твоих глазах, у твоих ног! О, я только этого и жажду! Я буду у твоих дверей в полночь; сопротивляясь, ты только ускоришь мою гибель.

- Как! Вы уезжаете завтра и ни с кем не прощаетесь? - спросила Консуэло, увидав, что он, раскланявшись с графом и канониссой, ничего не сказал им о своем отъезде.

- Нет, не прощаюсь, - сказал он, - они стали бы меня удерживать, а я, видя, что все кругом словно сговорились продлить мои мученья, мог бы против воли уступить. Ты передашь им за меня извинения и прощальный привет. Я приказал проводнику держать лошадей наготове к четырем часам утра.

Это было более чем верно. Манера Альберта как-то по-особенному смотреть на него не ускользнула от Андзолето. Он решил идти на все, но был готов и к бегству. На всякий случай его лошади стояли оседланными на конюшне, и проводник получил приказ не ложиться.

Консуэло вернулась к себе в комнату в состоянии неописуемого ужаса. Она не хотела видеть у себя Андзолето и в то же время боялась, как бы что-нибудь не помешало ему прийти. Все время она находилась во власти этого двойственного, обманчивого, неодолимого чувства, вносившего разлад между ее сердцем и совестью. Никогда еще она не казалась себе такой несчастной, брошенной, такой одинокой на свете.

"О! Мой учитель Порпора, где вы? - мысленно восклицала она. - Лишь вы один могли бы спасти меня, вам одному известен мой недуг и грозящие мне опасности. Только вы, резкий, строгий, недоверчивый, как отец и друг, смогли бы удержать меня от падения в бездну, куда я лечу. Но разве вокруг меня нет друзей? Разве граф Христиан не отец мне? Разве не была бы матерью для меня канонисса, имей я мужество не обращать внимания на ее предрассудки и раскрыть ей свое сердце? А Альберт, разве он не опора моя, не брат, не муж, согласись я только произнести одно слово? Да! Он должен быть моим защитником, а я боюсь его, отталкиваю!.. Надо пойти к ним, - мысленно прибавила она, вставая и в волнении сделав несколько шагов по комнате, - мне нужно соединить свою судьбу с ними, я должна искать у них покровительство, укрыться под крыльями этих ангелов-хранителей. Здесь обитают покой, достоинство, честь; унижение и отчаяние ждут меня подле Андзолето. О да! Надо идти к ним, покаяться в том, что произошло в тот страшный день; надо рассказать обо всем, что творится во мне, чтобы они могли удержать, защитить меня от меня самой. Надо связать себя с ними клятвой, надо произнести "да", которое поставит преграду между мной и моим мучителем. Иду к ним!.."

Однако, вместо того чтобы идти, она без сил упала на стул и в отчаянии стала рыдать над своим утраченным покоем, над своей сокрушенной силой.

"Но как, - говорила она себе, - как идти к ним с новой ложью, как предлагать им распутницу, жену-прелюбодейку?! Ведь на самом деле я развращена в душе, и на устах моих, которые произнесли бы обет неизменной верности чистосердечнейшему из людей, горит еще поцелуй другого, а сердце мое трепещет нечистой радостью при одном воспоминании о нем. Ах! Ведь и моя любовь к недостойному Андзолето изменилась, как и он сам. Это уже не та спокойная, святая любовь, с мыслью о которой я безмятежно засыпала, осененная крылами матери, распростертыми в вышине небес. Это увлечение - столь же бурное и низкое, как и тот, кто возбудил его во мне. В душе моей не осталось уже ничего великого, правдивого. С сегодняшнего утра я лгу самой себе так же, как лгу другим. Как же мне теперь не лгать? Здесь или вдалеке

- Андзолето всегда будет предо мной. Одна мысль о завтрашней разлуке мучительна для меня, и в объятиях другого я буду грезить только о нем. Что же делать, как быть?"

А время шло - и страшно быстро и страшно медленно.

"Мы встретимся, - говорила она себе, - я скажу ему, что ненавижу, презираю его, что не хочу больше его видеть. Но нет, я опять лгу: я ничего не скажу, а если у меня хватит духу сказать, то я сейчас же откажусь от своих слов. Я даже не уверена, что сохраню целомудрие, - Андзолето уже не верит в него и может отнестись ко мне непочтительно. Да и я сама больше не верю в себя, не верю ни во что, я способна отдаться ему под влиянием страха, но не по слабости. О! Лучше умереть, чем потерять к себе уважение, когда хитрость и распутство восторжествуют над стремлением к святости, над благородными намерениями, вложенными в меня богом!" Она подошла к окну, и ей пришла в голову мысль броситься вниз, чтобы смерть избавила ее от бесчестья, которое словно уже коснулось ее. Борясь с этим мрачным искушением, она искала путей к спасению. В сущности в них недостатка не было, но ей казалось, что все они влекут за собой другие опасности. Прежде всего она заперла на задвижку дверь, в которую мог войти Андзолето. Но она лишь наполовину знала этого холодного эгоиста и, имея доказательства его физической храбрости, не подозревала, что он совершенно лишен мужества морального, когда человек готов идти на смерть ради удовлетворения своей страсти. Она думала, что он дерзнет прийти к ней, будет добиваться объяснения, может даже поднять шум, а между тем достаточно было малейшего шороха, чтобы привлечь внимание Альберта. В стене смежной комнаты, как почти во всех помещениях замка, была потайная лестница, которая вела в нижний этаж и выходила у самых покоев канониссы. Это было единственное убежище, где девушка могла укрыться от безрассудной дерзости Андзолето. Если бы она решилась на этот шаг, ей пришлось бы во всем покаяться и даже сделать это заранее, дабы не подать повода к скандалу, который от испуга легко могла раздуть добрейшая Венцеслава. Оставался еще сад, но, появись там Андзолето, - а он, по-видимому, уже хорошо изучил весь замок, - это значило бы прямо идти на гибель. Обдумывая все это, Консуэло увидела из своего окна, выходившего на задний двор, свет у конюшен; разглядела она там и человека: не будя других слуг, он, казалось, готовился к отъезду. По одежде она узнала в нем проводника Андзолето, седлавшего по его приказанию коней. Увидела она также свет у сторожа подъемного моста и не без основания подумала, что тот был предупрежден проводником об отъезде, хотя точное время еще не было назначено. Пока Консуэло наблюдала за происходившим у конюшни, перебирая в уме тысячи предположений и проектов, ей пришел в голову странный и очень смелый план. Благодаря ему исчезала необходимость принять то или другое крайнее решение, что так ужасало ее, и в то же время в ее жизни открывались новые перспективы, - вот почему план этот показался ей настоящим вдохновением свыше. Ей некогда было останавливаться ни на способах осуществления этого плана, ни на его последствиях. Казалось, само провидение позаботилось о том, чтобы она могла претворить его в жизнь, а последствий она надеялась избежать. И Консуэло принялась за нижеследующее письмо, страшно спеша, что легко можно себе представить, ибо на часах замка уже пробило одиннадцать:

"Альберт! Я принуждена уехать. Люблю Вас всей душой. Вы это знаете, но во мне живут противоречивые, мятежные чувства, я терзаюсь и не в состоянии объяснить это ни Вам, ни себе самой. Будь Вы со мной в эту минуту, я сказала бы, что вверяю себя Вам, предоставляю Вам заботиться о моем будущем, согласна быть Вашей женой, быть может, даже сказала бы Вам, что хочу этого. Однако я обманула бы Вас или дала бы безрассудный обет, так как сердце мое недостаточно еще очистилось от прежней любви, чтобы без страха принадлежать сейчас Вам и без угрызений совести заслужить Вашу любовь. Я отправляюсь в Вену, чтобы встретиться с Порпорой или дождаться его, - судя по письму, которое он прислал Вашему батюшке, он уже должен находиться там или приедет туда через несколько дней. Клянусь, я еду к нему, чтобы забыть ненавистное прошлое и жить надеждой на будущее, в котором Вы являетесь для меня опорой опор. Не ищите меня, я запрещаю Вам следовать за мной во имя этого будущего; Ваше нетерпение может лишь повредить, а быть может, - и разрушить все. Ждите меня и будьте верны клятве, которую Вы мне дали, - не ходить без меня... Вы понимаете, о чем я говорю! Надейтесь на меня, - я приказываю, так как ухожу со святой уверенностью вернуться очень скоро или призвать Вас к себе. Сейчас я словно в страшном сне, и мне кажется, что, оставшись наедине с собой, я проснусь достойной Вас. Не хочу, чтобы брат следовал за мной, - я обману его, направив по ложному пути. Во имя всего самого для Вас дорогого не мешайте ни в чем моему замыслу и верьте в мою искренность. Тогда я увижу, действительно ли Вы любите меня и могу ли я, не краснея, противопоставить Вашему богатству свою бедность, Вашему титулу - свое скромное происхождение, Вашей учености - свое невежество. Прощайте!.. Нет, до свиданья, Альберт! Чтобы доказать Вам, что я уезжаю не навсегда, поручаю Вам склонить Вашу уважаемую, дорогую тетушку благосклонно посмотреть на наш брак и сохранить доброе отношение ко мне Вашего отца, лучшего и достойнейшего из людей. Откровенно расскажите ему обо всем. Из Вены напишу".

Надежда, что подобным письмом можно убедить и успокоить человека, настолько влюбленного, как Альберт, была, конечно, очень смела, но не безрассудна. Консуэло чувствовала, пока писала это письмо, как к ней возвращаются и сила воли и прямодушие. Она действительно готова была выполнить все, что обещала. Она верила в глубокую проницательность, почти ясновидение Альберта, знала, что его не обманешь, была убеждена, что он ей поверит и, оставаясь верным себе, беспрекословно послушается ее. В эту минуту она смотрела и на Альберта и на все происходящее его глазами. Сложив письмо, но не запечатав его, она накинула дорожный плащ, покрыла голову очень густым черным вуалем, надела прочную обувь, захватила имевшуюся у нее небольшую сумму денег, немного белья и на цыпочках, с невероятными предосторожностями спустилась по лестнице в нижний этаж; там она пробралась в покои графа Христиана, а затем - в его молельню, куда он неизменно входил ровно в шесть утра. Она положила письмо на подушку, на которую граф обычно клал свой молитвенник, прежде чем опуститься на колени; потом, сойдя во двор, никого не разбудив, направилась прямо к конюшням.

Проводник, чувствовавший себя не особенно спокойно глухой ночью в большом замке, где все спало мертвым сном, в первую минуту перепугался, увидев черную женщину, приближавшуюся к нему, словно привидение. Он забился в дальний угол конюшни, не смея ни крикнуть, ни задать ей вопроса. Этого-то и надо было Консуэло. Как только она сообразила, что ее никто не может ни увидеть, ни услышать (ей было известно, что окна комнат Альберта и Андзолето не выходят на этот двор), она сказала проводнику:

- Я сестра молодого человека, которого ты привез сюда нынче утром. Он похищает меня. Это только что решено между нами. Скорей замени седло на его лошади дамским, - их здесь несколько, - и следуй за мной до Тусты, не проронив ни слова, не сделав ни единого шага, который мог бы выдать прислуге замка мое бегство. Плату получишь вдвойне. Ты удивлен? Ну, живо! Как только доберемся до города, ты должен будешь тотчас же на этих лошадях вернуться сюда за братом.

Проводник покачал головой.

- Тебе будет заплачено втрое.

Проводник кивком головы выразил согласие.

- И ты карьером привезешь его в Тусту, где я буду ждать вас. Проводник опять покачал головой.

- Тебе дадут за вторую поездку в четыре раза больше, чем за первую. Проводник повиновался. В один миг лошадь, на которой должна была ехать Консуэло, была переседлана.

- Это не все, - проговорила Консуэло, вспрыгнув на лошадь, когда та еще не была окончательно взнуздана, - дай мне твою шляпу и накинь поверх моего свой плащ. На один миг. - Понимаю, - сказал проводник, - надо надуть сторожа - нетрудное дело! О, я не впервые похищаю знатных девиц! Надеюсь, ваш возлюбленный хорошо заплатит, хоть вы и сестра ему, - усмехаясь, добавил он.

- Прежде всего я сама хорошо заплачу тебе. Ну, помалкивай! Готов?

- Уже в седле.

- Поезжай вперед и вели спустить мост.

Они проехали по мосту шагом, сделали крюк, чтобы миновать стены замка, и через четверть часа были уже на большой дороге, усыпанной песком. Консуэло до того ни разу в жизни не ездила верхом. К счастью, ее лошадь, хотя и сильная, была смирного нрава. Проводник подбадривал ее, прищелкивая языком, и она, идя ровным, сдержанным галопом по лесу и кустарнику, доставила амазонку к месту назначения через два часа.

При въезде в город Консуэло остановила лошадь и спрыгнула на землю.

- Я не хочу, чтобы меня здесь видели, - сказала она проводнику, давая ему условленную плату за себя и за Андзолето. - По городу я пойду пешком, достану здесь у знакомых экипаж и поеду по дороге в Прагу. Я поеду быстро, чтобы до рассвета как можно дальше отъехать от мест, где меня знают в лицо. Утром я сделаю остановку и буду ждать брата.

- А где?

- Не знаю еще. Скажи ему, что на одной из почтовых станций. Пусть только не расспрашивает, раньше чем не отъедет на десять миль отсюда. Тогда пусть справляется о госпоже Вольф - это первое пришедшее мне в голову имя. Только ты не забудь его. Скажи, в Прагу ведет только одна дорога?

- Одна до...

- Отлично! Остановись в предместье и дай передохнуть лошадям. Постарайся, чтобы не заметили дамского седла, набрось на него плащ. Не отвечай ни на какие вопросы и поскорее пускайся в обратный путь. Постой, еще одно слово: передай брату, пусть он не колеблется, не задерживается и уезжает так, чтобы его никто не видел. В замке ему грозит смерть.

- Господь с вами, красотка, - ответил проводник, успевший уже убедиться в том, что ему хорошо заплачено. - Да если б даже мои бедные лошадки околели, я и то был бы рад услужить вам.

"Досадно, однако, - подумал он, когда девушка исчезла в темноте, мне не удалось увидеть и кончика ее носа. Хотелось бы знать, настолько ли она красива, чтобы стоило ее похищать. Сначала-то она напугала меня своим черным покрывалом и решительной походкой, - ну, да чего только не наговорили мне там, в людской, я уж не знал, что и думать. До чего суеверны и темны эти люди со своими привидениями да со своим черным человеком у дуба Шрекенштейна! Эх! Мне больше сотни раз приходилось там бывать, и никогда я его не видел. Правда, проезжая у подножья горы, я всегда старался опустить голову и смотреть в сторону оврага".

За этими бесхитростными рассуждениями проводник накормил овсом лошадей, а сам, чтобы разогнать сон, хорошенько подкрепился в соседнем трактире пинтой медовой шипучки и отправился обратно в Ризенбург отнюдь не спеша, как надеялась и предусматривала Консуэло, наказывая ему торопиться. Все больше удаляясь от нее, добрый малый терялся, в догадках относительно романтического приключения, в котором был посредником. Мало-помалу, благодаря ночному мраку, а пожалуй, и парам крепкого напитка, приключение это стало рисоваться ему в еще более чудесном виде. "А забавно, - думалось ему, - если б эта черная женщина оказалась мужчиной, а мужчина - привидением замка, мрачным призраком Шрекенштейна! Говорят же, что он злобно подшучивает над ночными путниками, а старик Ганс даже клялся мне раз десять, будто видел его в конюшне, когда задавал перед рассветом корм лошадям старого барона Фридриха. Черт побери! Не очень-то оно приятно! Встретиться да побыть с такими тварями всегда к беде! Если мой бедный Серко возил на себе этой ночью сатану, ему, наверное, несдобровать. Сдается мне, что из его ноздрей уже пышет пламя. Как бы он еще не закусил удила! Ей-ей! Любопытно будет, добравшись до замка, убедиться, что в моем кармане - сухие листья вместо денег от этой чертовки. А вдруг мне скажут, что синьора Порпорина, вместо того чтобы мчаться по дороге в Прагу, преспокойно почивает в своей кроватке? Кто тогда останется в дураках - черт или я? Что верно то верно, она и вправду неслась, как ветер, а когда мы с ней расстались, исчезла так мгновенно, словно провалилась сквозь землю".

Глава 62

Андзолето не преминул встать в полночь, взять свой стилет, надушиться и загасить свечу. Но в ту минуту, когда он собирался тихонько отпереть дверь (а он уже раньше обратил внимание на то, что замок в ней открывался мягко и бесшумно), он с изумлением вдруг обнаружил, что ключ не поворачивается. Возясь с ним, он изломал себе все пальцы и вконец измучился, рискуя к тому же толчками в дверь кого-нибудь разбудить. Однако все усилия его оказались тщетны. А другой двери из его комнаты не было. Окна же выходили в сад на высоте пятидесяти футов от земли, причем стена была совершенно гладкая и спуститься по ней было невозможно, - при одной мысли о таком спуске кружилась голова.

"Это не случайность, - сказал себе Андзолето, еще раз напрасно попытавшись открыть дверь. - Будь то Консуэло (неплохой признак: ее страх свидетельствовал бы об ее слабости) или же граф Альберт, они у меня оба за это поплатятся!"

Он решил было снова уснуть, но ему мешала досада, а быть может, какое-то беспокойство, близкое к страху. Если эта предосторожность была делом рук Альберта, значит он один во всем доме не заблуждался относительно "братских" отношений между Андзолето и Консуэло. А у той был уж очень испуганный вид, когда она предупреждала его остерегаться "этого страшного человека". Как ни убеждал себя Андзолето, что молодой граф, страдающий умственным расстройством, вряд ли может быть последовательным в своих действиях, да к тому же, принадлежа к именитому роду, он, конечно, не пожелает в силу предрассудков драться на дуэли с комедиантом, все же бывший жених Консуэло чувствовал себя не совсем спокойно. Альберт произвел на него впечатление человека хоть и помешанного, но тихого и вполне владеющего собой; что же касается предрассудков, то, по-видимому, они не очень-то сильны в нем, раз позволяли ему думать о браке с актрисой. А потому Андзолето стал не на шутку опасаться, что, добиваясь своей цели, нарвется на столкновение с молодым графом и наживет себе беду. Такая развязка не столько пугала его, сколько казалась постыдной. Он научился владеть шпагой и льстил себя надеждой, что не спасует ни перед кем, как бы искусен ни был противник. Тем не менее успокоиться он не мог и так и не сомкнул глаз всю ночь.

Около пяти часов утра ему как будто послышались шаги в коридоре, и вскоре дверь легко и бесшумно открылась. Еще не рассвело, а потому, увидав человека, так бесцеремонно входящего в его комнату, Андзолето подумал, что настала решительная минута. Он бросился к своему стилету и, словно бык, ринулся вперед. Но тотчас же в предрассветной мгле он узнал своего проводника, который делал ему знаки говорить потише и не шуметь. - Что значат эти шутки и что тебе от меня надо, дурень? - раздраженно спросил Андзолето. - Как ты умудрился пробраться сюда?

- Да как же иначе, если не через дверь, добрый синьор.

- Дверь была заперта на ключ.

- Но ключ-то вы оставили снаружи.

- Не может быть! Он на моем столе.

- Что ж тут удивительного, - там, значит, другой.

- Кто же так подшутил надо мной, заперев меня здесь? Вчера был только один ключ; уж не ты ли проделал это, приходя сюда за чемоданом?

- Клянусь богом, не я, и другого ключа я не видел.

- Ну, стало быть, это черт! Что у тебя за деловой и таинственный вид и что тебе от меня надо? Я за тобой не посылал.

- Вы не даете мне слова вымолвить. Впрочем, увидев меня, вы, должно быть, сами поняли, зачем я пришел. Синьора благополучно доехала до Тусты, и вот я, по ее приказанию, вернулся с лошадьми за вами.

Понадобилось несколько мгновений, прежде чем Андзолето сообразил, в чем дело; однако произошло это достаточно быстро, чтобы проводник, суеверные страхи которого уже начали рассеиваться вместе с зарей, не заподозрил снова проделок дьявола. Плут первым делом исследовал деньги, данные ему Консуэло, постучав ими об пол конюшни, и остался доволен своей сделкой с адом.

Андзолето понял все с полуслова и подумал, что беглянка, находясь под бдительным надзором, не смогла предупредить его о своем решении и под влиянием грозящей опасности, выведенная, быть может, из себя ревностью жениха, воспользовалась удобной минутой, чтобы избавиться от его гнета, сбежать и вырваться на свободу.

"Как бы там ни было, - сказал он себе, - нечего сомневаться и раздумывать. Указания, присланные ею с этим человеком, доставившим ее до тракта, ведущего на Прагу, ясны и определенны. Победа! Только бы мне выбраться отсюда, не прибегая к помощи шпаги".

Поспешно собравшись и вооружившись с головы до ног, Андзолето послал проводника разведать, свободен ли путь.

Узнав от него, что, по-видимому, в доме все еще спят, за исключением сторожа подъемного моста, только что впустившего проводника, Андзолето тихонько вышел, вскочил на коня и, не встретив во дворе никого, кроме конюха, подозвал его и дал ему на чай, чтобы отъезд его не показался бегством.

- Клянусь святым Венцеславом, - сказал конюх проводнику, - вот странная вещь! Лошади вышли из конюшни все в мыле, словно скакали ночь напролет.

- Видно, ваш черный дьявол приходил, - ответил проводник.

- Вот оно что! - подхватил конюх. - То-то я слышал всю ночь ужасный шум в той стороне, да боялся выйти посмотреть; но вот, как я вижу вас перед собой, так же явственно слышал я скрип решетки и грохот опускаемого подъемного моста. Я даже решил, что вы уезжаете, и уж не чаял вас встретить нынче утром.

Сторож у подъемного моста сделал другого рода замечание.

- Ваша милость, стало быть, изволит двоиться? - спросил он, протирая глаза. - Я видел, как вы уехали в полночь, а вот вы опять здесь.

- Это приснилось вам, любезный, - сказал Андзолето, также давая ему на чай, - да я и не уехал бы, не попросив вас выпить за мое здоровье.

- Ваша милость делает мне слишком много чести, - ответил сторож на ломаном итальянском языке. - Как бы там ни было, - прибавил он по-чешски проводнику, - а я видел в эту ночь двоих...

- Смотри, как бы будущей ночью тебе не увидеть четверых, - ответил проводник, поскакав вслед за Андзолето по мосту. - Черный дьявол любит выкидывать штучки с такими сонями, как ты.

Итак, Андзолето, руководясь советами и указаниями проводника, добрался до Тусты, или Тауса, ибо, кажется, это один и тот же город.

Отпустив проводника и взяв почтовых лошадей, он проехал городом. И здесь и на протяжении еще десяти миль он воздерживался от каких бы то ни было расспросов. На указанной станции он остановился позавтракать (его мучил голод) и справился относительно г-жи Вольф, которая должна была ждать его здесь с каретой. Понятно, никто не мог дать о ней никаких сведений. Правда, в городке имелась г-жа Вольф, но она жила здесь уже лет пятьдесят и держала галантерейную лавку. Андзолето, разбитый, измученный, решил, что Консуэло, очевидно, не нашла возможным здесь остановиться. Он хотел было нанять почтовую карету, но таковой не оказалось. И волей-неволей пришлось ему вновь взобраться на лошадь и мчаться во весь опор. Ему казалось, что он вот-вот встретит заветную карету, куда и бросится и тотчас забудет о всех волнениях и усталости. Но встречалось очень мало путешественников, и ни в одном экипаже не видно было Консуэло. Наконец, в полном изнеможении, не находя нигде наемного экипажа, страшно раздосадованный, Андзолето решил остановиться у дороги и подождать Консуэло, - ему уже казалось, что он опередил ее. Весь остаток дня и всю последующую ночь у него было достаточно времени, чтобы проклинать женщин, постоялые дворы, ревнивцев и дороги. На следующий день ему удалось достать место в проезжавшем мальпосте, и он продолжал путь в Прагу, но все с тем же успехом.

Предоставим же ему продвигаться на север в состоянии бешеной злобы и нетерпения, смешанного с надеждой, а сами вернемся на минуту в замок и посмотрим, какое впечатление произвел отъезд Консуэло на его обитателей. Можно легко себе представить, что графу Альберту спалось не больше, чем двум другим действующим лицам описанного нами приключения. Заручившись вторым ключом от комнаты Андзолето, он запер дверь снаружи и перестал беспокоиться об его поползновениях, прекрасно зная, что, если только сама Консуэло не вмешается в это дело, никто не пойдет его освобождать. Он содрогался от одной мысли, что это может произойти, но со свойственной ему утонченной деликатностью не хотел пускаться на рискованную разведку.

"Если Консуэло до такой степени любит его, - думал граф, - мне нечего бороться, я покорюсь судьбе! А узнаю я об этом очень скоро: она правдива и завтра же откровенно откажется от предложения, сделанного мною сегодня. Если же человек этот только преследует ее и угрожает, то она хоть на сегодняшнюю ночь будет избавлена от его домогательств. Какой бы ни послышался мне теперь шорох, я не шевельнусь, - я не хочу внушать ей отвращения. Не стану подвергать бедняжку мукам стыда, явившись к ней без зова. Нет! Я не буду играть роль низкого шпиона, подозрительного ревнивца, ибо пока ее отказы и колебания лишают меня всяких прав на нее. Знаю одно: я могу быть спокоен за свою честь и, хоть боюсь за свою любовь, уверен, что не буду обманут. О душа моей любимой! Ты, что пребываешь и в совершеннейшей из женщин и в боге вселенной! Если сквозь тайны и мрак человеческой мысли тебе дано в эту минуту читать в моем сердце, внутреннее чувство должно подсказать тебе, что я люблю слишком сильно, чтобы не верить твоему слову!"

Мужественный Альберт свято выполнил принятое им на себя обязательство, и хотя во время бегства Консуэло ему и показалось, будто в нижнем этаже он слышит ее шаги, а затем какой-то менее понятный стук со стороны подъемной решетки, он все стерпел, молился и, благоговейно скрестив руки, сдерживал трепетавшее в груди сердце. Когда стало светать, он услышал шаги и стук открывшейся двери в комнате Андзолето. "Негодяй! - подумал он. - Покидает ее самым бесстыдным образом и без всяких предосторожностей. Точно хочет похвастаться своей победой. Ах, я почитал бы ничтожным зло, которое он причиняет мне, если б своей любовью он не осквернял другой души, более драгоценной и дорогой мне, чем моя собственная".

Время подошло к тому часу, когда граф Христиан обычно вставал, и Альберт отправился к нему; но он отнюдь не собирался предупреждать отца о происходящем, а хотел просить его еще раз поговорить с Консуэло. Он был уверен, что она не солжет. Ему казалось, что ей самой хотелось объясниться, и он готов был поддержать ее в постигшем ее горе, утешить, притворившись, будто покоряется своей судьбе, чтобы только смягчить горечь пережитой ею разлуки. Альберт не задавался мыслью, как отразится это на нем самом. Он чувствовал, что либо рассудок его, либо жизнь не вынесет такого удара, и не страшился мук, превышающих его силы.

Он встретился с отцом в момент, когда старик входил в молельню. Письмо, положенное на подушку, одновременно бросилось в глаза обоим. Вместе они схватили его, вместе прочли. Старик был сражен письмом, ибо опасался, что сын не перенесет удара, а Альберт, готовый к большему несчастью, был спокоен, преисполнен покорности и непоколебимого доверия.

- Она чиста, - проговорил он, - и хочет любить меня. Она чувствует, что я люблю ее по-настоящему, нерушимо верю в нее. Господь оградит ее от опасности! Будем уповать на это, отец мой, и будем спокойны. Не бойтесь за меня, я сумею осилить свое горе, одолеть тревогу.

- Сын мой, - сказал растроганный старик, - вот мы стоим с тобой перед алтарем, где сияет бог твоих предков. Ты перешел в другую веру, и, как мне ни больно, ты знаешь, что я никогда не упрекал тебя. Я паду ниц перед тем самым распятием, перед которым прошлой ночью дал тебе клятву сделать все от меня зависящее, чтобы любовь твоя была услышана и освящена почетным союзом. Я сдержал свое обещание и теперь возобновляю его. А еще я буду молить всевышнего, чтобы он исполнил твои желания, мои же не будут в разладе с ними. Не присоединишься ли ты к моей молитве в торжественный час, когда, быть может, решается на небесах судьба твоей земной любви? О! Мой благородный сын, в коем предвечный сохранил все добродетели, вопреки испытаниям, ниспосланным твоей прежней вере! Сын мой, молившийся верховному владыке на коленях, подобно юному ангелу, рядом со мной у могилы матери! Неужели ты и сегодня не вознесешь к нему своего голоса, дабы мой не звучал напрасно?

- Отец, - ответил Альберт, обнимая старца, - если наша вера отличается по форме и догматам, то души наши всегда сходятся на одном извечном божественном принципе. Вы служите богу премудрому, милосердному, идеалу совершенства, познания и добра, - ему я никогда не переставал поклоняться. О Иисусе Христе, распятый за нас! - произнес он, становясь перед распятием на колени рядом с отцом. - Ты, коему люди поклоняются как Слову и перед коим я благоговею, как перед самым благородным и чистым проявлением всеобъемлющей любви среди нас! Услышь мою молитву, ты, чья мысль вечно живет в боге и в нас! Благослови влечения и честные намерения! Пожалей торжествующую развращенность и поддержи борющуюся невинность! Предаю счастье свое в руки божий. О господь милосердный! Да направит и оживит твоя воля сердца, не знающие другой силы, кроме твоей, и иного утешения, кроме пребывания твоего и примера твоих деяний на земле!"

Глава 63

Андзолето совершенно впустую продолжал путь в Прагу, так как Консуэло, дав проводнику ложные указания, что было необходимо для успеха задуманного ею плана, повернула влево по знакомой дороге, - она раза два сопровождала баронессу Амелию в замок, расположенный по соседству с маленьким городком Таусом. Замок этот был самым отдаленным пунктом, где она имела случай побывать за время своих редких выездов из Ризенбурга. Естественно, что местность эта и проходящие по ней дороги всплыли в ее памяти, как только она задумала и поспешно осуществила смелый план бегства. Ей вспомнилось, что хозяйка замка, гуляя с ней по террасе и указывая на красоты широко расстилавшегося перед глазами пейзажа, сказала:

- Эта красивая, усаженная деревьями дорога, которая теряется, как видите, за горизонтом, сходится с трактом, идущим на юг, - по ней мы ездим в Вену.

Итак, Консуэло, хорошо помня это указание, была уверена, что не заблудится и через некоторое время попадет на дорогу, по которой она приехала в Чехию. Она добралась до знакомого ей замка Бьела, прошла мимо парка и, невзирая на темноту, без труда нашла обсаженную деревьями дорогу. И вот еще до рассвета она очутилась почти в трех милях, считая по прямой, от того места, которое ей хотелось оставить как можно дальше позади. Молодая, крепкая, привыкшая с детства к большим переходам пешком, к тому же побуждаемая отважной волей, она встретила зарю, не ощущая особой усталости. Небо было безоблачно, дорога суха и покрыта мягким песком, приятным для ходьбы. Непривычная для Консуэло скачка верхом несколько утомила ее, но известно, что ходьба в таком случае лучше отдыха, а у сильных, энергичных людей одна усталость заставляет забывать о другой.

Однако, когда звезды стали бледнеть, а сумрак рассеиваться, Консуэло испугалась одиночества. Впотьмах она чувствовала себя так спокойно; держась все время настороже, она была уверена, что в случае погони успеет вовремя спрятаться. При дневном же свете, чтобы не идти долго по открытому месту, она решила свернуть с прежней дороги, тем более что вскоре вдали показались группы людей, разбросанных точно черные точки по белеющему среди еще темных полей тракту. На таком близком расстоянии от Ризенбурга она рисковала быть узнанной первым встречным и потому перешла на тропинку, которая, пересекая под прямым углом петлю, образованную дорогой в обход скалы, казалось ей, сокращала путь. По этой тропинке она прошла, никого не встретив, еще с час и очутилась в лесистой местности, где, как она надеялась, могла легко скрыться от людских взоров. "Если бы мне удалось, - думала она, - никем не замеченной пройти миль восемь-десять, я могла бы спокойно выйти на большую дорогу и при первом удобном случае нанять экипаж и лошадей".

Эта мысль напомнила ей о деньгах; она сунула руку в карман и вытащила кошелек, чтобы сосчитать, сколько же у нее осталось для предстоящего ей длинного и трудного пути, после того как она щедро вознаградила проводника, вывезшего ее из Ризенбурга. Пока у нее еще не было времени об этом подумать, да и вряд ли она вообще решилась бы на столь рискованный побег, будь она более осторожна. Но каковы же были ее удивление и ужас, когда кошелек оказался гораздо более легким, чем она предполагала. В спешке она, видно, захватила не больше половины имевшихся у нее денег или же впотьмах дала проводнику вместо серебряных золотые монеты, а возможно, что, открыв кошелек для уплаты проводнику, она выронила часть своего достояния на пыльную дорогу, - как бы то ни было, но, пересчитав не раз и не два свои скудные средства, она поняла, что весь путь до Вены ей придется проделать пешком.

Это открытие несколько обескуражило Консуэло - не из-за усталости (она нисколько ее не боялась), а из-за опасностей, подстерегающих молодую женщину во время столь долгого путешествия пешком. Страх, до этого времени подавляемый мыслью о том, что она вот-вот избавится от всех случайностей большой дороги, сев в экипаж, теперь заговорил в ней с большей силой, чем раньше, когда она находилась в возбужденном состоянии. И вот впервые в жизни, словно пораженная ужасом, рожденным несчастьем и слабостью, она быстро зашагала вперед, выбирая самые густые перелески, чтобы укрыться там в случае нападения.

В довершение беды, лишь увеличившей ее тревогу, она вскоре заметила, что уже идет не по проторенной тропинке, а просто пробирается наугад по лесу, становившемуся все гуще и пустыннее. Если это мрачное уединение и успокаивало ее в некоторых отношениях, то, с другой стороны, она была совсем не уверена, что идет по правильному пути, а не возвращается назад и не приближается, неведомо для себя, к замку Исполинов. Андзолето ведь, пожалуй, еще там - какое-нибудь подозрение, какая-нибудь случайность, желание отомстить Альберту могли удержать его в замке. Да разве и самого Альберта не надо было опасаться в первые минуты смятения и отчаяния? Консуэло была убеждена, что он подчинится ее решению, но, появись она в окрестностях замка и услышь молодой граф о том, что ее можно догнать и вернуть обратно, разве он не примчался бы, чтобы своими мольбами добиться ее возвращения? И позволительно ли, в случае если б ее неудавшаяся попытка бежать стала широко известна, сделать посмешищем и благородного человека, и его семью, и самое себя? К тому же через несколько дней Андзолето мог возвратиться, а это возродило бы затруднения и опасности, только что устраненные ее отважным, великодушным поступком. Нет, лучше все претерпеть, всему подвергнуться, чем возвращаться в Ризенбург!

Решив отыскать направление на Вену и во что бы то ни стало держаться его, она остановилась в укромном, таинственном месте, где среди скал, под сенью старых деревьев, пробивался ручеек. Все вокруг было словно вытоптано лапами каких-то животных. Но были ли то окрестные стада или лесные звери, которые приходили порой пить из этого источника, скрытого среди чащи, Консуэло не могла решить. Она подошла к ручью, стала на колени на влажные камни и напилась студеной чистой воды, обманув этим голод, уже дававший себя чувствовать; затем, продолжая стоять на коленях, она призадумалась над своим положением.

"Было бы безрассудно и недостойно не осуществить задуманного, - сказала она себе. - Как! Да может ли быть, чтобы дочь моей матери до того изнежилась от приятной жизни, что не в состоянии перенести солнечного жара, голода, усталости, опасности? Я так мечтала о бедности и свободе, когда была окружена этим угнетающим благосостоянием, так жаждала избавиться от него! И вот я прихожу в ужас на первых же порах! Разве не моя прирожденная профессия "нестись вперед, страдать, дерзать"? Что изменилось во мне с тех пор, как мы с милой мамой, еще до зари, частенько шагали натощак, подкрепляя силы водой из маленьких придорожных источников?

Вот как, красавица Zingarella? Мы можем только распевать в театрах, спать на пуху да путешествовать в каретах? Да разве мы с матерью боялись чего-либо? Не говаривала ли она мне при встрече с подозрительными людьми: "Ничего не бойся - беднякам ничто не угрожает, нищие не воюют между собой". В то время она была еще молода и красива, а приходилось ли мне когда-либо видеть, чтобы ее оскорбляли прохожие? Злейшие из людей щадят беззащитных. Как же иначе могли бы существовать бедные девушки, нищенки, бродящие по дорогам, не имея иного покровителя, кроме бога? Неужели я вроде тех девиц, что не смеют сделать шагу из дома, не вообразив, что весь мир, опьяненный их прелестями, бросится их преследовать? Неужели, если женщина идет одна по общей для всех земле, это значит, что она неизбежно будет опозорена и утратит честь только из-за того, что у нее нет средств окружить себя стражами? Вот ведь моя мать - она была сильна, как мужчина; она, точно лев, защищала бы себя. А я разве не могу быть такой же мужественной и сильной? Ведь в моих жилах течет добрая плебейская кровь! Разве нельзя покончить с жизнью, если тебе грозит потерять нечто более ценное, чем жизнь? Да и, кроме того, я иду пока по местам спокойным, где жители кротки и милосердны, а когда попаду в неизвестные края, то лишь при особом невезении мне не встретится в минуту опасности одно из тех простых, великодушных созданий, каких господь посылает всюду, чтобы они служили провидением для слабых и угнетенных! Ну, будем же мужественны! Сегодня, во всяком случае, мне придется бороться только с голодом. Обойдусь без хлеба и никуда не зайду до вечера, пока совсем не стемнеет и я не буду далеко, далеко... Голод знаком мне, и я умею переносить его, несмотря на чревоугодие, к которому хотели приучить меня в Ризенбурге. День ведь быстро проходит. Когда наступит жара, а ноги утомятся, я припомню философскую истину, так часто слышанную мною в детстве: "Кто спит - обедает", запрячусь куда-нибудь в расщелину скалы, и ты увидишь, дорогая мама, в эту минуту незримо ступающая рядом со мной и охраняющая меня, что я умею отдыхать без диванов и подушек".

Беседуя таким образом сама с собой, бедная девушка понемногу забывала о своих сердечных муках. Сознание огромной победы, одержанной над собой, умалило ее страх перед Андзолето. Ей даже казалось, что с той минуты, когда ей удалось расстроить его план и не позволить себя соблазнить, в душе ее стала затихать эта пагубная любовь. К трудностям своего романтического похождения она относилась с какой-то веселостью, смешанной с грустью, то и дело повторяя чуть слышно: "Тело мое страдает, зато душа спасена. Птица, не имея сил защититься, обладает крыльями для спасения и, очутившись в воздушных пространствах, смеется над ловушками и западнями".

К воспоминанию об Альберте, к мыслям об его ужасе и горе она относилась иначе, но всеми силами боролась с одолевавшим ее состраданием. Она твердо решила отстранять его образ до тех пор, пока не оградит себя от слишком поспешного раскаяния и неблагоразумной нежности.

"Дорогой Альберт, чудесный друг, - мысленно обратилась она к нему, - я не могу не вздыхать, представляя себе твои муки. Но только в Вене я решусь разделить их с тобой, пожалеть тебя. Только в Вене позволю я своему сердцу признаться, как оно чтит тебя и скорбит о тебе! Ну! Вперед!" - сказала себе Консуэло, пробуя встать. Но тщетно раза два или три пыталась она подняться, чтобы покинуть этот дикий, красивый источник, чье сладкое журчание, казалось, манило ее продлить минуты отдыха. Сон, который ей хотелось отложить до полудня, смыкал ей веки, а голод вызывал непреодолимую слабость, - она не думала, что так отвыкла переносить его. Напрасно старалась она обмануть себя. Накануне она почти не дотронулась до пищи - слишком много было беспокойств и волнений. Какой-то туман заволакивал ей глаза; холодный, мучительный пот расслаблял тело. Она бессознательно поддалась усталости и в ту минуту, когда уже совсем было решила подняться и продолжать путь, тяжело опустилась вместо этого на траву, голова ее склонилась на дорожный узелок, и она заснула крепким сном. Солнце, красное и жаркое, каким подчас оно бывает в короткое чешское лето, весело поднималось в небе. Ключ журчал по камешкам, словно желая монотонной своей песней убаюкать путницу, а птицы летали над ее головой, щебеча свои неугомонные песенки.

Глава 64

Консуэло проспала часа три, как вдруг шум, не похожий ни на журчание ручья, ни на щебетание птиц, вывел ее из забытья. Не имея сил подняться и еще не понимая, где она находится, девушка приоткрыла глаза и увидела в двух шагах от себя человека, нагнувшегося над камнем и пьющего воду у источника точно так, как делала она сама, - попросту подставив рот под струю. Вначале Консуэло испугалась, но, взглянув еще раз на пришельца, появившегося в ее убежище, успокоилась, так как он, казалось, почти не обращал на нее внимания, - потому ли, что уже вволю нагляделся на путницу во время ее сна, или же потому, что вообще не особенно интересовался этой встречей. К тому же это скорее был ребенок, чем мужчина. На вид ему было не больше пятнадцати-шестнадцати лет; он был небольшого роста, худой и очень загорелый. Лицо его, ни красивое, ни уродливое, в эту минуту ничего не выражало, кроме мирной беззаботности.

Инстинктивно Консуэло опустила на лицо вуаль, но не изменила позы, считая, что лучше притвориться спящей, чем подвергнуть себя расспросам; да и вообще так, пожалуй, лучше - особенно если путник и дальше не будет обращать на нее внимания. Однако сквозь вуаль она не переставала следить за каждым движением незнакомца, выжидая, чтобы тот взял свою котомку и палку, лежавшие на траве, и пошел своей дорогой.

Но вскоре она увидела, что юноша тоже решил отдохнуть и даже позавтракать, так как он раскрыл свою дорожную сумку и, вынув оттуда большую краюху хлеба, принялся резать ее и уписывать за обе щеки, застенчиво поглядывая время от времени на спящую и стараясь как можно осторожнее действовать своим складным ножом, словно боясь разбудить ее. Этот знак внимания совсем успокоил Консуэло, а хлеб, который уплетал юный путник с таким явным удовольствием, пробудил в ней муки голода. Убедившись по изношенной одежде юноши и его запыленной обуви, что он беден и пришел издалека, она решила, что провидение посылает ей неожиданную помощь и ею следует воспользоваться. Краюха хлеба была большая, и юноша мог без особого ущерба для своего аппетита уделить ей кусочек. Консуэло поднялась, делая вид, что протирает глаза, как будто только что проснулась, и решительно посмотрела на юношу, чтобы внушить ему уважение, - на тот случай, если бы он вдруг утратил проявленную им до сих пор почтительность.

Но такая предосторожность была излишней. Как только юноша увидел, что девушка проснулась и встала, он слегка смутился, опустил глаза, потом попробовал взглянуть на нее и, ободренный выражением лица Консуэло - несказанно доброго и привлекательного, несмотря на ее стремление хранить суровость, - заговорил таким приятным, благозвучным голосом, что юная музыкантша сразу почувствовала к нему расположение.

- Ну вот, сударыня, наконец-то вы проснулись, - проговорил он, улыбаясь, - вам здесь так славно спалось, что, не бойся я поступить невежливо, я тоже заснул бы.

- Если вы так же любезны, как вежливы, окажите мне маленькую услугу, - сказала материнским тоном Консуэло.

- Все, что вам будет угодно, - ответил юный путник; и голос его показался Консуэло приятным и задушевным.

- Тогда продайте мне частицу вашего завтрака, - сказала Консуэло, если, конечно, это не будет для вас лишением.

- Продать?! - воскликнул, краснея, изумленный юноша. - О! Будь у меня завтрак, я бы его не продал! Разве я трактирщик? Я с удовольствием предложил бы вам его!

- Ну, так поделитесь со мной, а я взамен дам вам на что купить себе лучший завтрак.

- Нет! Нет! - возразил он. - Смеетесь вы, что ли? Или вы так горды, что не можете принять от меня жалкого кусочка хлеба? Увы! Как видите, больше я ничего не могу вам предложить.

- Хорошо! Принимаю ваш хлеб. Ваша доброта заставила бы меня устыдиться, если бы я возгордилась.

- Берите! Берите, милая барышня! - радостно воскликнул юноша. - Вот вам хлеб, режьте его сами! Да не церемоньтесь! Едок я небольшой, а тут было запасено на целый день.

- Но сможете ли вы купить еще хлеба на сегодняшний день?

- Да ведь его везде можно достать! Ну, кушайте на здоровье, если хотите доставить мне удовольствие!

Консуэло не заставила себя больше просить, чувствуя, что было бы сущей неблагодарностью по отношению к братски угощавшему ее юноше отказаться позавтракать с ним. И, усевшись неподалеку от него, она принялась уписывать хлеб, по сравнению с которым все изысканные блюда, когда-либо отведанные ею за столом богачей, показались ей безвкусными и грубыми.

- Какой у вас хороший аппетит, - заговорил юноша, - просто смотреть приятно. Ну, и повезло же мне, что я вас встретил: очень рад! Знаете что? Давайте съедим весь хлеб - как здесь ни пустынно, набредем же мы сегодня на какое-нибудь жилье.

- Значит, местность эта вам незнакома?

- Я здесь впервые, но путь, по которому я шел от Вены до Пильзена, мне знаком, и я теперь возвращаюсь обратно той же дорогой.

- Куда обратно? В Вену?

- Да, в Вену. А вы тоже туда направляетесь?

Консуэло, не зная, брать ли юношу себе в спутники или уклониться от его общества, притворилась, что не слышала, чтобы не отвечать сразу.

- Но что я говорю, - продолжал юноша, - разве такая красавица отправится одна в Вену? А между тем вы, видно, путешествуете: у вас такой же дорожный узелок, как и у меня, и вы тоже странствуете пешком.

Консуэло, решив избегать вопросов юноши, пока не убедится, насколько можно доверять ему, предпочла ответить вопросом на вопрос.

- Вы из Пильзена? - спросила она.

- Нет, - ответил юноша, не имевший ни склонности, ни повода быть недоверчивым, - я из Рорау, это в Венгрии; мой отец каретник.

- А как вы ушли так далеко от дома? Разве вы не занимаетесь тем же ремеслом, что и отец?

- И да и нет: отец мой каретник, а я нет; но в то же время он и музыкант, - а я жажду им стать.

- Музыкантом? Браво! Это чудесная профессия.

- Может, она и ваша?

- Однако не учиться же музыке направлялись вы в Пильзен? Это, говорят, очень унылый военный город.

- О нет! У меня было поручение туда, а теперь я возвращаюсь в Вену, чтобы, приискав себе какой-нибудь заработок, продолжать там занятия музыкой.

- Что же вы избрали? Музыку или пение?

- Пока и то и другое. У меня довольно хороший голос, а вот тут у меня скрипочка - хоть и плохонькая, но я пытаюсь передать на ней то, что чувствую. Однако я честолюбив и мне хотелось бы достичь большего.

- Сочинять, очевидно?

- Вы угадали. У меня из головы не выходит это проклятое сочинительство. Сейчас покажу вам, какой у меня в дорожной котомке добрый спутник - объемистая книга; я разорвал ее на части, чтобы можно было брать отрывки с собой во время странствий. Когда устану, я сажусь в каком-нибудь уголке, немного позанимаюсь - и усталость как рукой снимает. - Очень похвально. Бьюсь об заклад, что это "Gradus ad Parnassum" Фукса!

- Именно! Я вижу, вы хорошо знакомы с музыкой; теперь я уверен, что вы сами тоже музыкантша. Сейчас, когда вы спали, я, глядя на вас, говорил себе: "Совсем не похожа на немку, по лицу - настоящая южанка, вполне возможно, что она итальянка и, безусловно, артистка". Поэтому-то вы и доставили мне большое удовольствие, попросив у меня хлеба; а теперь я вижу, что, хотя вы как нельзя лучше говорите по-немецки, выговор у вас все-таки иностранный.

- А что, если вы ошибаетесь? Вы тоже мало похожи на немца, и лицо у вас смуглое, как у итальянца, а между тем...

- О! Вы слишком любезны, сударыня! Лицо у меня - как у африканца, и товарищи по хору в соборе святого Стефана обычно звали меня мавром. Но вернемся к нашему разговору. Я был немало удивлен, увидев, что вы спите в лесу совсем одна. И у меня родились тысячи предположений относительно вас. Быть может, подумал я, это моя счастливая звезда привела меня сюда, чтобы я встретил добрую душу, которая помогла бы мне. Словом... сказать вам уж все?

- Говорите, не бойтесь.

- Мне показалось, что вы слишком хорошо одеты и слишком белы лицом для бродяжки, а увидев у вас дорожный мешок, я вообразил, что вы состоите при некой особе, иностранке и... артистке! О! При той великой артистке, которую я жажду увидеть и чье покровительство было бы моим спасением и счастьем. Ну, сударыня, признайтесь: вы из какого-нибудь соседнего замка и шли с поручением в окрестности! И вы, конечно, знаете... О да! Вы должны знать замок Исполинов!

- Ризенбург? Вы идете в Ризенбург?

- По крайней мере пытаюсь туда пробраться. Несмотря на все указания, данные мне в Клатау, я так заблудился в этом проклятом лесу, что не представляю себе, как выбраться отсюда. К счастью, вы знаете Ризенбург и будете так добры сказать мне, далеко ли еще до него.

- Но что же вам надо в Ризенбурге?

- Я хочу повидаться с Порпориной.

- В самом деле? Но тут Консуэло, боясь выдать себя путнику, который мог упомянуть о ней в Ризенбурге, спохватилась и равнодушно спросила:

- А скажите, пожалуйста, кто такая эта Порпорина?

- Как, вы не знаете? Увы! Я вижу, вы совсем чужой человек в этих краях. Но раз вы музыкантша и знаете Фукса, то, конечно, знакомы и с именем Порпора.

- А вы знакомы с Порпорой?

- Нет еще, как раз, желая познакомиться с ним, я и ищу покровительства его знаменитой любимой ученицы - синьоры Порпорины.

- Расскажите же мне, как вам это пришло в голову? Быть может, я найду способ проникнуть с вами в замок к Порпорине.

- Сейчас расскажу вам все. Как я уже говорил вам, я сын честного каретника, уроженец маленького местечка на границе Австрии и Венгрии. Отец мой - церковный ризничий и органист в нашей деревне. У моей матери, бывшей поварихи местного вельможи, прекрасный голос, и отец вечерами, отдыхая от работы, аккомпанировал ей на арфе. Так я, естественно, пристрастился к музыке, и, помнится, с самого раннего детства для меня не было большего удовольствия, как принимать участие в наших семейных концертах, держа в руках кусок дерева, по которому я пилил обломком рейки, воображая, что это скрипка со смычком и что я извлекаю из нее волшебные звуки. Да, да! Мне и теперь еще кажется, что мои милые щепки не были немы и из-под моего смычка звучал небесный голос, не слышимый для других, но опьянявший меня сладостными мелодиями.

Однажды, когда я вот так играл на своей воображаемой скрипке, к нам зашел мой двоюродный брат Франк, школьный учитель в Гаймбурге. Своеобразный экстаз, в котором я находился, очень заинтересовал его. Он заявил, что это свидетельствует о необычайном таланте, и увез меня с собой в Гаймбург, где в течение трех лет - со всею строгостью, смею вас уверить - обучал меня музыке. Какие чудесные фермато с руладами и фиоритурами отбивал он своей палочкой на моих пальцах и ушах! Однако я не падал духом. Я учился читать и писать; у меня была настоящая скрипка, я играл на ней простенькие упражнения, знакомясь в то же время с правилами пения и латинским языком. Я делал настолько быстрые успехи, насколько это было возможно с таким нетерпеливым преподавателем, каким был мой двоюродный брат Франк.

Было мне около восьми лет, когда случай, или, вернее, провидение, в которое я, как добрый христианин, всегда верил, привело в дом моего двоюродного брата господина Рейтера, капельмейстера венского собора. Меня ему представили как чудо-ребенка; я свободно прочитал с листа пьесу и настолько понравился ему, что он увез меня в Вену, где поместил певчим в собор святого Стефана.

Там нам приходилось работать всего два часа в день, а остальное время, предоставленные сами себе, мы могли делать все, что хотели. Но любовь к музыке подавляла во мне и детскую лень и детскую непоседливость. Стоило мне, бывало, играя с товарищами на площади, услышать звуки органа, как я бросал все и возвращался в церковь, чтобы насладиться духовным пением и музыкой. По вечерам я часами простаивал на улице под окнами, из которых доносились обрывки концерта или просто слышался приятный голос. Я был любознателен, я жаждал узнать, понять все, что поражало мой слух. Но особенно мне хотелось сочинять. В тринадцать лет, не зная ни единого правила, я отважился написать обедню и показал партитуру нашему учителю Рейтеру. Он поднял меня на смех и посоветовал немного "поучиться", прежде чем браться за сочинительство. Ему легко было так говорить. А у меня не было возможности платить учителю, ибо родители мои были слишком бедны, чтобы посылать деньги и на мое содержание и на образование. Наконец однажды я получил от них шесть флоринов, на которые и купил себе вот эту книгу и еще книгу Маттезона. С большим жаром принялся я изучать их и находил в этом громадное удовольствие. Голос мой окреп и считался лучшим в хоре. Несмотря на сомнения и неясности, порождавшиеся моим невежеством, которое я силился рассеять, я все же чувствовал, что развиваюсь и в голове моей зарождаются мысли. Но я с ужасом думал, что приближаюсь к тому возрасту, когда, по правилам капеллы, мне придется покинуть детскую певческую школу; я понимал, что эти восемь лет работы в соборе явятся для меня последними годами учения, ибо у меня нет ни средств, ни покровителей, ни учителей, затем мне придется вернуться в родительский дом и обучаться каретному ремеслу. К довершению своих горестей я стал замечать, что маэстро Рейтер, вместо того чтобы привязаться ко мне, стал со мной очень суров и думал только о том, как бы приблизить час моего исключения из школы. Я не подозревал причины столь незаслуженной антипатии. Некоторые из моих товарищей легкомысленно уверяли меня, что он мне завидует, находя в моих сочинительских попытках проявление музыкального гения, что он вообще ненавидит и обескураживает молодых людей, в которых обнаруживает талант, превосходящий его собственный. Я далек от столь лестного для моего самолюбия толкования его немилости, но мне все-таки кажется, что с моей стороны было ошибкой показывать ему свои творения: он увидел во мне безмозглого честолюбца и самонадеянного нахала.

- К тому же, - перебила рассказчика Консуэло, - старые учителя вообще не любят учеников, опережающих их в знаниях. Но как вас зовут, дитя мое? - Иосиф.

- Иосиф... а дальше?

- Иосиф Гайдн.

- Непременно запомню ваше имя: если из вас что-нибудь выйдет, я хоть буду знать, почему ваш учитель так неприязненно относился к вам и почему меня так заинтересовал ваш рассказ. Пожалуйста, продолжайте.

Юный Гайдн принялся за свое повествование, а Консуэло, пораженная сходством их судеб - судеб двух бедняков и артистов, внимательно вглядывалась в лицо юноши-певчего. Это худенькое желтоватое лицо необыкновенно оживилось в порыве излияний, голубые глаза сверкали лукавством, шаловливым и добродушным, и все в его манере держать себя и выражаться говорило о недюжинном уме.

Глава 65

- Каковы бы ни были причины антипатии маэстро Рейтера, - продолжал свой рассказ Иосиф, - он доказал мне это весьма жестоко и в связи с поступком самым незначительным. У меня были новые ножницы, и я, как настоящий школьник, пробовал их на всем, что только попадалось мне под руку. Сидевший впереди меня мальчик-певчий, очень гордившийся своей длинной косой, то и дело стирал ею записи, которые я наносил мелом на аспидной доске. И вот в голове моей мелькнула молниеносная роковая мысль. Все было делом мгновения. Крак! Ножницы раскрылись, и коса очутилась на полу! Учитель своим ястребиным взором следил за каждым моим движением. Прежде чем мой бедный товарищ успел заметить свою горестную утрату, я был подвергнут строгому выговору, опозорен и без дальних церемоний выгнан. Вышел я из детской певческой школы в ноябре прошлого года в семь часов вечера и очутился на площади, без гроша в кармане, разутый и раздетый, если не считать того жалкого платья, которое было на мне. Тут на меня напало полное отчаяние. Меня так злобно разбранили и выгнали с таким скандалом, что я вообразил, будто и в самом деле совершил великий проступок. Горько оплакивал я этот пук волос, этот кусочек ленты, отрезанные моими злополучными ножницами. Товарищ, чью голову я так опозорил, прошел мимо меня тоже с ревом. Сколько было пролито слез, сколько раскаяния и угрызений совести из-за прусской косы! Мне хотелось броситься моему товарищу на шею, стать перед ним на колени, но я не посмел и стыдливо продолжал сидеть в своем углу. А ведь бедный мальчик, вполне возможно, оплакивал мою опалу еще больше, чем собственные волосы.

Я провел ночь на улице; а утром, когда я, вздыхая, размышлял о том, как необходим и недостижим для меня завтрак, ко мне подошел Келлер, парикмахер школы певчих святого Стефана. Он только что причесывал маэстро Рейтера, и тот, продолжая на меня злиться, ни о чем другом говорить не мог, как об ужасном случае с отрезанной косой. Поэтому шутник Келлер, заметив мою жалкую фигуру, покатился со смеху и принялся осыпать меня язвительными насмешками. "Вот он, бич парикмахеров! - закричал еще издали, завидев меня, этот балагур. - Вот он, враг всех и вся, кто, подобно мне, поддерживает красоту шевелюры! Ах! Мой юный обрезатель кос! Милейший мой истребитель тупеев! Пожалуйте-ка сюда, дайте я обрежу ваши прекрасные черные кудри, чтобы наделать из них кос взамен тех, что падут от вашей руки!" Я был в отчаянии, в ярости. Закрыв лицо руками, считая себя предметом мести общества, я кинулся бежать, но добряк Келлер остановил меня. "Куда ты, несчастный? - спросил он меня, смягчаясь. - Куда ты денешься без хлеба, без одежды, без друзей да еще с таким преступлением на совести? Мне жаль тебя, я так люблю твой красивый голос, которым не раз наслаждался в соборе. Идем ко мне. У меня с женой и детьми всего одна комната на пятом этаже. Но и этого нам более чем достаточно, так что мансарда, которую я снимаю на шестом этаже, пустует. Живи в ней и кормись у нас до тех пор, пока не найдешь работы. Но чур! К волосам моих клиентов относись с должным уважением и париков моих ножницами не касайся!"

И я пошел за великодушным Келлером, моим спасителем и отцом! Он был так добр, этот бедный труженик, что, помимо помещения и стола, уделил мне еще немного денег, и я мог продолжать учение. Я взял напрокат скверненький клавесин, весь источенный червями, и, забившись на чердак со своим Фуксом и Маттезоном, без удержу предался своей страсти к сочинительству. С этой минуты я могу считать, что провидение стало покровительствовать мне. Всю эту зиму я с наслаждением изучал первые шесть сонат Эммануила Баха и, как мне кажется, хорошо их усвоил. В то же время небо, как бы в награду за мое усердие и настойчивость, послало мне небольшую работу, давшую мне возможность существовать и расплатиться с моим дорогим хозяином. По воскресеньям я играл на органе в домовой церкви графа Гаугвица, а перед тем по утрам исполнял партию первой скрипки в церкви святых отцов милосердия. Кроме того, у меня нашлись два покровителя. Один из них - аббат, который написал множество стихов на итальянском языке, как говорят, очень хороших. Он в большой милости и у императора и у императрицы. Имя его - господин Метастазио; он живет в одном доме с Келлером и со мной, и я даю уроки молодой девице, его племяннице. Другой мой покровитель - его превосходительство венецианский посланник. - Синьор Корнер? - с живостью спросила Консуэло.

- Ах! Вы знаете его? - воскликнул Гайдн. - Господин аббат Метастазио ввел меня к нему в дом. Мой скромный талант пришелся там по вкусу, и его превосходительство обещал посодействовать, чтобы со мной позанимался Порпора" который сейчас вместе с госпожой Вильгельминой, супругой или возлюбленной его превосходительства, находится на курорте в Маненсдорфе. Это обещание страшно обрадовало меня. Подумать только, - стать учеником такого великого учителя, лучшего в мире преподавателя пения! Изучить композицию, истинные, подлинные основы итальянского искусства! Я думал, что спасен, благословлял свою счастливую звезду и уже воображал себя великим музыкантом. Но увы! Несмотря на добрые намерения его превосходительства, осуществить его обещание оказалось не так легко, как я думал, и если мне не удастся найти более солидной рекомендации, боюсь, что я не смогу даже подойти близко к Порпоре. Говорят, знаменитый маэстро - большой чудак, и насколько он может быть предан, внимателен и великодушен в отношении одних своих учеников, настолько бывает капризен и жесток с другими. По-видимому, маэстро Рейтер ничто в сравнении с Порпорой, и я дрожу при одной мысли увидеть его. Однако ж, хотя он сначала и отказал наотрез его превосходительству, мотивируя свой отказ нежеланием брать новых учеников, я знаю, что его превосходительство будет настаивать, и поэтому не теряю надежды. Я решил терпеливо выносить самые жестокие оскорбления со стороны Порпоры, лишь бы он научил меня чему-нибудь.

- Вы приняли благое решение, - заметила Консуэло. - Вам не преувеличили, говоря о резкости великого музыканта и его суровой внешности. Но вы правы: не надо отчаиваться, ибо если только вы терпеливы, способны слепо повиноваться и обладаете настоящим музыкальным талантом, - а я чувствую, что это так, - если вы не теряете головы при первом налетевшем шквале, к тому же если вам удастся выказать перед ним смышленость и быстроту соображения, то обещаю вам: после трех-четырех уроков он станет самым кротким и добросовестным учителем, возможно даже, что, если, как мне кажется, вы столь же добры, сколь и умны, Порпора станет вам верным другом, справедливым, благожелательным отцом.

- О! Вы бесконечно радуете меня. Я вижу, что вы его знаете и должны также знать его знаменитую ученицу, новую графиню Рудольштадт... Порпорину...

- Но где же вы слышали об этой Порпорине и чего хотите от нее?

- Письма к Порпоре и энергичного ходатайства перед ним, когда она будет в Вене; ведь она, конечно, туда поедет после своей свадьбы с этим богатым аристократом, графом Рудольштадтом.

- А откуда вы знаете об этом браке?

- Благодаря величайшей в мире случайности. Мой друг Келлер узнал в прошлом месяце, что в Пильзене умер его родственник, который оставил ему небольшое наследство. У Келлера не было ни времени, ни средств на такое путешествие, и он все не решался предпринять его, боясь, что наследство не покроет дорожных расходов и потери времени. Как раз перед этим я получил немного денег за свою работу и предложил ему съездить в Пильзен на правах его доверенного. Вот я и отправился в этот город и в одну неделю, к своему великому удовольствию, закончил дело о наследстве Келлера. Конечно, оно не бог весть как велико, но и этим немногим ему не приходится пренебрегать. Я везу ему документы, утверждающие его в наследстве на небольшую усадьбу; он по своему усмотрению сможет либо продать ее, либо пользоваться доходами. Возвращаясь из Пильзена, я очутился вчера в местечке Клатау, где и заночевал. День был базарный, и постоялый двор оказался битком набит народом. Я сидел за столом, где закусывал толстяк, которого величали доктором Вецелиусом; в жизни не встречал я большего обжоры и болтуна. "Знаете новость? - спросил он, обращаясь к соседям. - Граф Альберт Рудольштадт, этот сумасшедший, архисумасшедший, чуть ли не бешеный, женится на учительнице музыки своей двоюродной сестры; эта авантюристка, нищая, говорят, была актрисой в Италии, и старик музыкант Порпора якобы похитил ее; но скоро она ему опротивела, и старик отправил ее родить в Ризенбург. Все это держалось в величайшей тайне, и сначала, не понимая ничего в болезни и конвульсиях барышни, считавшейся очень добродетельной, Рудольштадты вызвали меня для лечения злокачественной лихорадки. Но едва я успел пощупать пульс больной, как граф Альберт, по-видимому знавший кое-что о ее добродетели, бросился на меня, точно бешеный, оттолкнул и больше не впустил в комнату. Все было окружено полнейшей тайной. Старушка канонисса, по-моему, играла роль акушерки. Никогда старой даме еще не приходилось бывать в таком переплете. Ребенок исчез. Но удивительнее всего, что молодой граф, не имеющий, как вы знаете, представления о времени и принимающий месяцы за годы, вообразил себя отцом ребенка и так энергично поговорил со своей семейкой, что те, боясь, как бы он снова не впал в бешенство, согласились на этот славный брак". - Какая мерзость! Какая гнусность! - вскричала вне себя Консуэло. Надо же наплести столько возмутительной клеветы и нелепостей.

- Не думайте только, что я хоть на секунду поверил всему этому, - возразил Иосиф Гайдн. - Физиономия старого доктора так же глупа, как и зла, и еще прежде, чем его изобличили во лжи, я был уверен, что он клевещет и несет вздор. Но едва успел он докончить свою сказку, как пять или шесть окружавших его молодых людей встали на защиту девушки, и я таким образом узнал правду. Они наперебой принялись превозносить красоту, прелесть, скромность, ум и несравненный талант Порпорины. Всем им была понятна любовь к ней графа Альберта, все завидовали его счастью и восхищались старым графом, согласившимся на их брак. Доктора же Вецелиуса обозвали вралем и безумцем. Так как при этом упоминалось о глубоком уважении маэстро Порпоры к ученице, которой он пожелал даже дать свое имя, то мне пришла в голову мысль отправиться в Ризенбург, пасть к ногам будущей или, может быть, уже настоящей графини (говорят, будто свадьба состоялась, но это держат пока в секрете, чтобы не вызвать неудовольствия императорского двора) и, рассказав Порпорине свою историю, добиться с ее помощью милости стать учеником ее знаменитого учителя. Несколько минут Консуэло задумчиво молчала: последние слова Иосифа относительно императорского двора поразили ее. Но вскоре она снова обратилась к нему.

- Дитя мое, - проговорила она, - не ходите в Ризенбург, там нет Порпорины. Она не вышла замуж за графа Рудольштадта, и совершенно неизвестно, состоится ли этот брак вообще. Правда, речь об этом была, и мне кажется, что жених и невеста достойны друг друга. Но Порпорина, несмотря на свою преданность и дружеское расположение к графу Альберту, несмотря на глубокое уважение и безграничное почтение к нему, не нашла возможным отнестись опрометчиво к столь серьезному делу. Она взвесила, с одной стороны, какой вред принесла бы этой знатной семье, заставив ее потерять расположение и, быть может, даже покровительство императрицы, а так же уважение других вельмож и почет во всем крае, с другой же стороны - какой ущерб нанесла бы себе, отказавшись служить прекрасному искусству, которое она с любовью изучала и которому храбро решила посвятить себя. Она сказала себе, что жертва велика и с той и с другой стороны, и, прежде чем очертя голову решиться на нее, она должна посоветоваться с Порпорой, а молодому графу дать время убедиться в прочности своего чувства. И вот она взяла и отправилась в Вену пешком, без провожатого и почти без денег, унеся с собой из всех предложенных ей богатств лишь чистую совесть и гордость артистки, - ушла с надеждой вернуть покой и рассудок тому, кто любит ее.

- В таком случае это действительно настоящая артистка! Какая она умница и какая у нее благороднейшая душа, если она так поступила! - воскликнул Иосиф, глядя на Консуэло блестящими глазами. - И, если не ошибаюсь, с ней-то я и говорю, перед ней и падаю ниц!

- Да, она сама протягивает вам руку и предлагает свою дружбу, а также обещает походатайствовать перед Порпорой. Мы, по-видимому, вместе будем продолжать путь и, если бог поможет, как он до сих пор помогал нам обоим и как помогает всем уповающим только на него, скоро доберемся до Вены и будем там брать уроки у одного и того же учителя.

- Слава богу! - со слезами радости на глазах, в восторге воздевая руки к небу, воскликнул Гайдн. - То-то я почувствовал, глядя на вас во время вашего сна, что в вас есть что-то необыкновенное и моя жизнь, моя будущность в ваших руках!..

Глава 66

После того как молодые люди познакомились поближе, дружески рассказав друг другу подробности своей жизни, они стали думать, как лучше добраться до Вены и какие следует принять предосторожности. Прежде всего они вынули кошельки и сосчитали деньги. Консуэло все-таки оказалась богаче своего спутника. Но их соединенных капиталов хватало только на то, чтобы без особых лишений проделать путь пешком, не страдая от голода и не проводя ночи под открытым небом. Ни о чем другом нечего было и мечтать, и Консуэло примирилась с этим. Однако, невзирая на философски веселое настроение девушки, Иосиф был озабочен и задумчив. - Что с вами? - спросила она. - Вы, быть может, боитесь, что я окажусь для вас обузой в пути? А я готова биться об заклад, что хожу лучше вас.

- Вы все должны делать лучше, - ответил он, - но меня тревожит вовсе не это. Меня печалит и пугает мысль, что ваша молодость и красота привлекут к вам алчные взоры встречных, а я мал и тщедушен и, при всем желании отдать за вас жизнь, не в силах буду вас защитить.

- Есть о чем думать, бедный мой мальчик! Допустим, что я достаточно хороша и могу привлечь взоры прохожих, но уважающая себя женщина всегда сумеет внушить почтение своим умением держаться.

- Будь вы урод или красавица, будь вы молоды или стары, дерзки или скромны - вы не можете чувствовать себя в безопасности на этих дорогах, запруженных солдатами и всякого рода сбродом. С тех пор как заключен мир, страна наводнена военными, возвращающимися по своим гарнизонам, особенно добровольцами - любителями приключений, которые в погоне за легкой наживой после демобилизации грабят прохожих, занимаются вымогательством у деревенских жителей и вообще ведут себя в провинции, как в завоеванной стране. Бедность наша является для нас в некотором роде защитой, но довольно того, что вы женщина, чтобы пробудить их звериные инстинкты. Я серьезно думаю об изменении маршрута. Вместо того чтобы идти на Писек и Будвейсс - места расквартирования войск, через которые постоянно передвигаются демобилизованные солдаты и прочий сброд, ничем от них не отличающийся, - мы поступим благоразумнее, спустившись по течению Молдавы горными, более или менее пустынными ущельями, где ничто не возбуждает жадности этих господ и не толкает их к разбою. Мы пройдем вдоль реки до Рейхенау и вступим в Австрию через Фрейштадт. В Австро-Венгрии мы будем под защитой полиции, менее беспомощной, чем чешская.

- Вы, значит, знакомы с этой дорогой?

- Я даже не знаю, существует ли она, но у меня в кармане есть маленькая карта; покидая Пильзен, я предполагал - для разнообразия - возвратиться через горы и постранствовать...

- Что ж, пусть будет так. Мысль ваша мне по душе, - сказала Консуэло, рассматривая развернутую Иосифом карту. - Везде есть тропинки для пешеходов и хижины, готовые приютить скромных людей с тощим карманом. Действительно, эта горная цепь приведет нас к Молдаве, а дальше она тянется вдоль реки.

- Это самая большая горная цепь Богемского Леса; там расположены ее наиболее высокие вершины, которые служат границей между Баварией и Богемией. Мы без труда доберемся до нее, придерживаясь этих вершин, - они указывают на то, что справа и слева идут долины, спускающиеся к обеим провинциям. Раз теперь, слава богу, ничто не влечет меня в этот замок Великанов, который никак не найти, я не сомневаюсь, что сумею провести вас верной и наикратчайшей дорогой.

- Идем же! - сказала Консуэло. - Я вполне отдохнула. Сон и ваш чудесный хлеб вернули мне силы, и я думаю, что сегодня смогу пройти еще добрых две мили. К тому же хочется как можно скорее уйти из этих мест, где я все боюсь встретить кого-нибудь из знакомых.

- Постойте, - проговорил Иосиф, - у меня мелькнула блестящая мысль!

- Посмотрим, какая!

- Если вам не претит переодеться мужчиной - ваше инкогнито обеспечено, и вы избегнете во время наших ночлегов всех скверных предположений, какие могут возникнуть по адресу девушки, путешествующей вдвоем с молодым человеком.

- Мысль недурна, но вы забываете, что мы не так богаты, чтобы делать покупки. Кроме того, где найти одежду по моему росту?

- Видите ли, самая мысль эта, пожалуй, не пришла бы мне в голову, не имей я с собой всего, что нужно для ее выполнения. Мы с вами одинакового роста, что делает больше чести вам, чем мне, а у меня в мешке есть совсем новый костюм, который совершенно изменит вашу внешность. Вот история этого костюма: мне прислала его моя милая мама; думая сделать мне полезный подарок и желая, чтобы я был прилично одет, когда явлюсь в посольство на занятия с барышнями, она решила заказать у себя в деревне изящнейший костюм по нашей тамошней моде. Правда, костюм живописен и материя хорошая, вот увидите. Но представляете, какое впечатление я произвел бы в посольстве и каким взрывом смеха встретила бы меня племянница господина Метастазио, покажись я в этом деревенском казакине и в этих широчайших штанах с буфами! Я поблагодарил бедную маму за ее доброе намерение, а сам решил спустить костюм какому-нибудь нуждающемуся крестьянину или странствующему актеру. Вот почему я и захватил его с собой, но, к счастью, не нашел случая сбыть. Здешние жители утверждают, что костюм старомоден, и спрашивают, польский он или турецкий.

- А вот случай и подвернулся! - воскликнула, смеясь, Консуэло. Мысль ваша превосходна, и странствующая актриса вполне удовольствуется вашим турецким костюмом, брюки в котором, кстати, очень похожи на юбку.

Покупаю его у вас, правда, в долг, а еще лучше - с условием, что вы отныне становитесь кассиром нашей "шкатулки", как выражается, говоря о своей казне, прусский король, и будете оплачивать мои путевые расходы до Вены.

- Там видно будет, - проговорил Иосиф и положил кошелек в карман, с твердым намерением не брать за костюм денег. - Теперь остается убедиться, подойдет ли вам костюм. Я зайду вон в ту рощу, а вы идите за скалу: там сколько угодно места, и вы сможете переодеться спокойно и в полной безопасности.

- В таком случае выходите на сцену, - ответила Консуэло, указывая на рощу, - а я удалюсь за кулисы.

Не успел ее почтительный спутник, держа данное им слово, углубиться в рощу, как девушка, спрятавшись за скалу, занялась своим превращением. Когда Консуэло вышла из убежища и взглянула в воду источника, послужившего ей зеркалом, она не без некоторого удовольствия увидела в ней красивейшего крестьянского мальчика, какого когда-либо породила славянская раса. Ее тонкую и гибкую, как тростник, талию опоясывал широкий красный кушак, а стройная, словно у серны, ножка скромно выглядывала повыше щиколотки из-под широких складок шаровар. Черные волосы, которые она упорно не пудрила, были острижены во время болезни и теперь кольцами вились вокруг ее лица. Она растрепала их рукой, придав прическе небрежный вид, подобающий молоденькому пастушку. Как актриса, Консуэло умела носить любой костюм, а мимический талант помог ей изобразить на лице простодушие и глупость деревенского парня; она настолько преобразилась, что к ней сразу вернулись беззаботность и мужество. Стоило Консуэло облечься в театральный костюм, как она вошла в роль, - обычное явление у актеров,

- она совершенно перевоплотилась в изображаемый ею персонаж, почувствовала себя беспечным, сильным и ловким мальчишкой, с удовольствием предающимся невинному бродяжничеству.

Ей пришлось трижды свистнуть, пока наконец Гайдн, ушедший в глубь рощи дальше, чем было нужно, не то из почтительности, не то из страха перед соблазном заглянуть в расщелину скалы, вернулся к ней. Увидев преображенную девушку, он вскрикнул от удивления и восторга; хотя он и ожидал увидеть ее изменившейся, однако в первую минуту едва поверил собственным глазам. Это превращение поразительно красило Консуэло, и юному музыканту она показалась совсем иной.

Женская красота всегда возбуждает у юнцов двойственное чувство - удовольствия и страха; а одежда, придающая женщине даже в глазах людей искушенных, известную таинственность и загадочность, играет немалую роль в беспокойном томлении юноши. Иосиф был чист душой и, что бы ни говорили некоторые его биографы, юношей целомудренным и робким. Он был ослеплен, увидав Консуэло, спящую у источника, раскрасневшуюся от заливавших ее солнечных лучей, неподвижную, точно прекрасная статуя. Говоря с нею и слушая ее, он переживал дотоле не испытанное волнение, которое приписывал восторгу и радости столь счастливой встречи. Но сердце его учащенно билось все эти четверть часа, которые он провел вдали от нее в лесу, во время ее таинственного переодевания. Сейчас волнение снова охватило его, и, подходя к Консуэло, он решил скрыть под маской беспечности и веселости неизъяснимое томление, пробуждавшееся в его душе.

Столь удачная перемена одежды, словно и в самом деле превратившая девушку в юношу, внезапно изменила также и душевное состояние Иосифа. На первый взгляд казалось, он был полон все того же братского порыва живейшей дружбы, неожиданно разгоревшейся между ним и его милым попутчиком. Та же жажда двигаться, видеть побольше новых мест, то же презрение опасностей, могущих встретиться на пути, та же заразительная веселость - все, что одушевляло в эту минуту Консуэло, захватило и его; и они легко, словно перелетные пташки, понеслись вперед по лесам и долам.

Однако, пройдя несколько шагов и заметив за плечом у Консуэло привязанный к палке узелок с вещами, к которым прибавилось только что снятое женское платье, Иосиф позабыл, что должен считать ее мальчиком. Между ними по этому поводу разгорелся спор: Консуэло доказывала, что он и так более чем достаточно нагружен своей дорожной котомкой, скрипкой и тетрадью "Gradus ad Pamassum"; Иосиф же решительно объявил, что положит узелок Консуэло в свою котомку, а она ничего нести не будет. Девушке пришлось уступить, но во имя правдоподобия ее роли и для соблюдения мнимого между ними равенства он согласился, чтобы Консуэло несла на перевязи его скрипку.

- Знаете, - говорила она ему, добиваясь этой уступки, - необходимо, чтобы у меня был вид вашего слуги или по крайней мере проводника, ибо я крестьянин, в чем невозможно усомниться, а вы - горожанин.

- Какой там горожанин, - отвечал, смеясь, Гайдн, - ни дать ни взять подмастерье парикмахера Келлера!

Юноша был немного огорчен, что не может показаться перед Консуэло в более изящном одеянии, чем его выцветший от солнца и несколько истрепавшийся в дороге костюм.

- Нет, - сказала Консуэло, желая утешить его, - у вас вид знатного юноши, который промотал денежки папаши и теперь возвращается в отчий дом с подручным своего садовника, соучастником его похождений.

- Мне кажется, нам лучше всего взять на себя роли, наиболее подходящие к нашему положению, - возразил Иосиф. - Мы можем выдавать себя только за тех, кем я, да и вы, являемся в данную минуту, - то есть за бедных странствующих актеров. А так как обычно этого сорта люди одеваются как могут, в то, что найдется или придется по карману, то нередко можно встретить трубадуров вроде нас, таскающих по дорогам обноски какого-нибудь маркиза или солдата; отчего бы и нам с вами не носить - мне черный потертый костюм скромного учителишки, а вам - необычное в этом крае одеяние венгерского крестьянина? Хорошо даже в случае расспросов сказать, что мы недавно странствовали в тех местах. Я могу с видом знатока распространяться о знаменитом селе Рорау, никому не ведомом, и о великолепном городе Гаймбурге, до которого никому нет дела. Ну, а вас всегда выдаст ваше милое итальянское произношение, и вы хорошо сделаете, если не будете отрицать, что вы итальянец и певец по профессии.

- Кстати, нам надо с вами придумать себе прозвища, таков обычай. Ваше уже найдено: поскольку я итальянец, я буду звать вас Беппо, - это уменьшительное от Иосиф.

- Зовите как хотите. У меня то преимущество, что я не известен ни под каким именем. Вы - другое дело: вам непременно надо прозвище. Какое же вы себе выберете?

- Да первое попавшееся уменьшительное венецианское имя, хотя бы Нелло, Мазо, Ренцо, Дзото... О нет, только не это! - воскликнула она, когда у нее по привычке сорвалось с языка уменьшительное имя Андзолето.

- Почему же не это? - спросил Иосиф, уловивший, с какою страстностью она отказывалась от этого имени.

- Оно принесло бы мне несчастье. Говорят, есть такие имена.

- Ну, так как же мы окрестим вас?

- Бертони. Это распространенное итальянское имя и нечто вроде уменьшительного от Альберт.

- Синьор Бертони! Хорошо звучит, - проговорил Иосиф, силясь улыбнуться. Но то, что Консуэло вспомнила о своем знатном женихе, кинжалом вонзилось в его сердце; и, глядя, как она идет впереди него легкой, непринужденной походкой, он сказал себе в утешение: "А я ведь совсем забыл, что она - мальчишка!"

Глава 67

Вскоре они вышли на опушку леса и направились на юго-восток. Консуэло шла с непокрытой головой. Иосиф, видя, как солнце заливает яркой краской ее белое лицо, хотел, но не решался высказать ей по этому поводу свое огорчение. Шляпа на нем была далеко не новая, он не мог предложить ее девушке и, чувствуя, что ничем не в состоянии ей помочь, не решился заговорить об этом - только сунул шляпу под мышку, но таким резким движением, что это было замечено его спутницей.

- Вот странная фантазия! - заметила она. - Вы, должно быть, находите погоду пасмурной, а равнину тенистой? Это напоминает мне о том, что моя собственная голова не покрыта. А поскольку я не всегда была избалована благами жизни, мне пришлось научиться самыми разными способами добывать их себе без особых расходов. Говоря это, она сорвала ветку дикого винограда и согнула ее в виде венка - получилась шляпа из зелени.

"Вот теперь она снова перестала быть юношей, - подумал Иосиф, - и становится похожей на музу".

Они проходили селом; заметив лавку, где продается всякая всячина, Иосиф поспешно вошел в нее, - Консуэло даже в голову не пришло зачем, - и вскоре вышел, держа в руке простенькую соломенную шляпу с широкими, приподнятыми с боков полями, какие носят крестьяне придунайских долин.

- Если вы начнете так роскошествовать, - сказала она, надевая это приобретение, - то мы, пожалуй, останемся с вами без хлеба к концу нашего путешествия.

- Вам остаться без хлеба! - с живостью воскликнул Иосиф. - Да я лучше стану просить милостыню у прохожих, кувыркаться на площадях, зарабатывать медяки... вообще уж и не знаю, что еще! Нет! Нет! Со мной вы ни в чем не будете нуждаться! - И, видя, что его пылкая речь несколько удивляет Консуэло, он прибавил, стараясь умерить свои добрые чувства: - Подумайте только, синьор Бертони, ведь вся моя будущность зависит от вас, моя судьба в ваших руках, и в моих интересах доставить вас целой и невредимой к маэстро Порпоре.

У Консуэло даже не возникло мысли о том, что ее спутник может внезапно в нее влюбиться. Целомудренным и простодушным женщинам редко приходят в голову подобные предположения, появляющиеся зато у кокеток при каждой встрече, - быть может потому, что те всегда жаждут, чтобы в них влюблялись. Кроме того, очень молодая женщина обычно смотрит на мужчину своего возраста как на мальчика. Консуэло была на два года старше Гайдна, а он был так мал и тщедушен, что ему с трудом можно было дать лет пятнадцать. Она прекрасно знала, что на самом деле он старше, но ей и на ум не приходило, что его воображение и чувства уже пробудились для любви. Однако, остановившись передохнуть и полюбоваться чудесным видом, какие встречаются на каждом шагу в этой горной местности, она заметила необычайное волнение своего спутника и перехватила его взгляд, прикованный к ней в каком-то экстазе.

- Что с вами, друг Беппо? - наивно спросила она. - Вы как будто чем-то расстроены, и я не могу отделаться от мысли, что я вас стесняю.

- Не говорите так! - горестно воскликнул он. - Неужели вы такого плохого мнения обо мне и отказываете мне в доверии и в дружбе? А ведь я охотно отдал бы за вас жизнь.

- В таком случае не грустите, если только у вас нет повода к печали, которым вы не поделились со мной.

Иосиф впал в мрачное молчание, и они долго так шли, пока он не нашел в себе силы прервать его. Постепенно юноша приходил все в большее и большее смущение: он боялся, что тайна его будет разгадана, но никак не мог найти темы для возобновления разговора. Наконец, сделав над собой огромное усилие, он проговорил:

- Знаете, о чем я серьезно подумываю?

- Нет, не догадываюсь, - ответила Консуэло, все это время погруженная в собственные думы и не находившая ничего странного в его молчании.

- Я шел и думал: вот бы хорошо поучиться у вас итальянскому языку, если только вам это не скучно. Прошлой зимой я начал изучать этот язык по книгам, но так как произношение перенять мне было не у кого, я не осмелюсь вымолвить при вас ни слова. Между тем я понимаю все, что читаю, и если бы во время нашего путешествия вы потрудились заставить меня стряхнуть с себя ложный стыд и поправляли бы меня на каждом слове, мне кажется, что при моем музыкальном слухе труд ваш не пропал бы даром.

- О! С огромным удовольствием! - воскликнула Консуэло. - Я люблю, когда люди не теряют ни одной драгоценной минуты жизни, чтобы пополнять свои знания, а так как, преподавая, учишься сам, то нам обоим, несомненно, будет полезно поупражняться в произношении этого в высшей степени музыкального языка. Вы считаете меня итальянкой; на самом деле это не так, хотя я и говорю по-итальянски почти без акцента. По-настоящему же хорошо я произношу слова только в пении. И когда мне захочется донести до вас всю гармонию итальянских звуков, я буду петь трудные слова. Убеждена, что плохое произношение только у тех, у кого нет слуха. Если ухо ваше в совершенстве улавливает оттенки, то правильно повторить их - дело памяти.

- Значит, это будет одновременно и урок итальянского языка и урок пения! - воскликнул Иосиф.

"И урок, который будет длиться целых пятьдесят миль! - с восторгом подумал он. - Ей-ей! Да здравствует искусство, наименее опасное из всех страстей!"

Урок начался тотчас же, и Консуэло, которая сперва с трудом удерживала смех всякий раз, как Иосиф произносил что-нибудь по-итальянски, вскоре стала восхищаться легкостью и тщательностью, с какими он исправлял свои ошибки. Между тем юный музыкант, страстно желая услышать голос артистки и видя, что повода к этому все не появляется, пустился на хитрость. Притворившись, будто ему не удается придать итальянскому "а" должную ясность и четкость, он пропел одну мелодию Лео, где слово "felicita" повторялось несколько раз. Консуэло, не останавливаясь и нисколько не задыхаясь, словно сидя у себя за роялем, тотчас же пропела эту фразу несколько раз подряд. При звуке ее голоса, с которым не мог сравниться ни один голос того времени, - сильного, проникающего в самую душу, - дрожь пробежала по телу Иосифа, и он с возгласом восторга судорожно сжал руки.

- Теперь ваш черед, попробуйте! - проговорила Консуэло, не замечая его восторженного состояния.

Гайдн пропел фразу, да так хорошо, что его молодой учитель захлопал в ладоши.

- Превосходно! - сказала ему Консуэло искренним, сердечным тоном. Вы быстро усваиваете, и голос у вас чудесный.

- Можете говорить об этом что угодно, но сам я никогда не смогу вымолвить о вас ни единого слова.

- Да почему же? - спросила Консуэло.

Тут, повернувшись, она заметила на глазах его слезы; он стоял, до хруста сжав пальцы, как это делают шаловливые дети и страстно увлеченные мужчины.

- Давайте прекратим пение, - сказала она, - вон навстречу нам едут всадники.

- Ах, боже мой! Да, да! Молчите! - воскликнул вне себя Иосиф. - Не нужно, чтобы они вас слышали, а то сейчас же спрыгнут с коней и падут ниц перед вами!

- Этих страстных любителей музыки я не боюсь - это мясники, которые везут позади себя, на крупе, телячьи туши.

- Ах! Надвиньте ниже шляпу, отвернитесь! - ревниво вскричал Иосиф, подходя к ней ближе. - Пусть они вас не слышат и не видят! Никто, кроме меня, не должен ни видеть, ни слышать вас!

Остаток дня прошел в серьезных занятиях вперемежку с ребяческой болтовней. Упоительная радость заливала взволнованную душу Иосифа, и он никак не мог решить - самый ли он трепещущий из влюбленных или самый ликующий из поклонников искусства. Консуэло, казавшаяся ему то лучезарным кумиром, то чудесным товарищем, заполняла всю его жизнь, преображала все его существо. Под вечер он заметил, что она едва плетется, - усталость взяла верх над ее веселым настроением. Невзирая на частые привалы под тенью придорожных деревьев, она уже несколько часов чувствовала себя совсем разбитой. Но именно этого она и добивалась. Не будь у нее даже необходимости как можно скорей покинуть этот край, она и тогда стремилась бы усиленным движением, напускной веселостью отвлечься от своей душевной муки. Первые вечерние тени, придавая пейзажу грустный вид, пробудили в девушке мучительные чувства, с которыми она так мужественно боролась. Ей рисовался мрачный вечер в замке Исполинов и предстоящая Альберту, быть может, ужасная ночь. Подавленная своими мыслями, она невольно остановилась у подножья большого деревянного креста, водруженного на вершине голого пригорка и, очевидно, отмечавшего место свершения какого-то чуда или злодейства, память о котором сохранило предание.

- Увы! Вы очень устали, хоть и стараетесь не показывать вида, - заметил, обращаясь к ней, Иосиф. - Но до привала рукой подать: я уже вижу там, в глубине ущелья, огоньки какой-то деревушки. Вы, пожалуй, думаете, что у меня не хватит сил понести вас, а между тем, если б вы только пожелали...

- Дитя мое, - улыбаясь, ответила она ему, - вы уж очень кичитесь тем, что вы мужчина. Пожалуйста, не смотрите так свысока на то, что я женщина, и поверьте, сейчас у меня больше сил, чем осталось у вас самого. Я запыхалась, взбираясь по тропинке, вот и все; а если я остановилась, то потому лишь, что мне захотелось петь.

- Слава богу! - воскликнул Иосиф. - Пойте же здесь, у подножия креста, а я стану на колени... Ну, а если пение еще больше утомит вас?..

- Это не будет долго, - сказала Консуэло, - но у меня явилась фантазия пропеть один стих гимна, который я пела с матерью утром и вечером, когда нам попадалась среди полей часовня или крест, водруженный, как вот этот, у перекрестка четырех дорог. Однако причина, побуждавшая Консуэло запеть, была еще романтичнее, чем она это изобразила. Думая об Альберте, она вспомнила о его, можно сказать, сверхъестественной способности видеть и слышать на расстоянии. Она живо вообразила себе, что в эту самую минуту он думает о ней, а быть может, даже и видит ее. И, полагая облегчить его муку, общаясь с ним через пространство и ночь посредством любимой им песни, Консуэло взобралась на камни, служившие основанием кресту, и, повернувшись в ту сторону горизонта, где должен был находиться замок Ризенбург, полным голосом запела стих из испанской духовной песни: "О Соnsuelo de mi alma..." "Боже мой, боже мой! - сказал себе Гайдн, когда она умолкла.

- До сих пор я не слышал пения, я не знал, что значит петь! Да разве бывают человеческие голоса, подобные этому голосу? Услышу ли я когда-нибудь что-либо похожее на полученное сегодня откровение? О музыка! Святая музыка! О гений искусства! Как ты воспламеняешь меня и как устрашаешь!"

Консуэло спустилась с камня, на котором она стояла словно мадонна; в прозрачной синеве ночи отчетливо вырисовывался ее изящный силуэт. В порыве вдохновения она, в свою очередь, подобно Альберту, вообразила, что сквозь леса, горы и долины видит его: он сидел на Шрекенштейне, спокойно, покорно, преисполненный святой надежды. "Он слышал меня, - подумала она, - узнал мой голос и свою любимую песню; он понял меня и теперь вернется в замок, поцелует отца и спокойно уснет".

- Все идет прекрасно, - сказала она Иосифу, не замечая его неистового восторга.

Сделав несколько шагов, она вернулась и поцеловала грубое дерево креста. Быть может, в этот самый миг Альберт, в силу странного, непонятного дара восприятия, ощутил как бы электрический толчок, смягчивший напряженность его мрачного состояния и внесший в самые таинственные глубины его души блаженное умиротворение. Возможно, что именно в эту минуту он и впал в тот глубокий и благотворный сон, во время которого, к своей великой радости, застал его на рассвете следующего дня страшно беспокоившийся отец.

Деревушка, огоньки которой наши путники заметили в темноте, в действительности оказалась обширной фермой, где их гостеприимно встретили. Семья добрых землепашцев ужинала под открытым небом, у порога своего дома, за грубым деревянным столом, куда и их усадили охотно, но без особого радушия. Их ни о чем не спрашивали, едва даже удостоили взгляда. Эти славные люди, утомленные долгим и знойным рабочим днем, ели молча, наслаждаясь простой обильной пищей. Консуэло нашла ужин превосходным и отдала ему должное, а Иосиф, забывая о пище, глядел на бледное благородное лицо Консуэло, выделявшееся среди грубых загорелых лиц крестьян, кротких и тупых, как у волов, что паслись на траве вокруг них, пережевывая пищу с неменьшим шумом, чем их хозяева.

Каждый из ужинающих, насытившись и сотворив крестное знамение, уходил спать, предоставляя более здоровым предаваться застольным наслаждениям сколько им заблагорассудится. Как только мужчины встали из-за стола, ужинать сели прислуживавшие им женщины вместе с детьми. Более живые и любопытные, они задержали юных путешественников и засыпали их вопросами. Иосиф взял на себя труд угощать их заранее заготовленными на такой случай сказками, которые, в сущности, не так уж далеки были от истины: он выдавал себя и своего товарища за бедных странствующих музыкантов. - Какая жалость, что сегодня не воскресенье, - заметила самая молоденькая из женщин, - мы бы с вашей помощью устроили танцы.

Они заглядывались вовсю на Консуэло, принимая ее за красавца юношу, а та, следуя взятой на себя роли, кидала на них смелые, вызывающие взгляды. Вначале она было вздохнула, представляя себе всю прелесть этих патриархальных нравов, таких далеких от ее беспокойной бродячей жизни. Но, увидя, как бедные женщины стоят позади мужей, прислуживая им, а затем весело доедают их объедки, одни - кормя грудью малюток, другие, словно прирожденные рабыни, - кормя своих сыновей-мальчуганов, обслуживая прежде всего их, а потом уже дочерей и самих себя, - она поняла, что эти добрые земледельцы всего лишь дети голода и нужды: самцы - прикованные к земле рабы плуга и скота, и самки, прикованные к хозяину, то есть к мужчине, - затворницы, вечные рабыни, обреченные трудиться без отдыха да еще переживать волнения и муки материнства. С одной стороны - владелец земли, угнетающий того, кто на ней работает, или облагающий его такими поборами, что крестьянин за свой тяжкий труд не имеет даже самого необходимого; с другой стороны - скупость и страх, передающиеся от хозяина к арендатору и обрекающие последнего сурово и скаредно относиться к своей семье и собственным нуждам. И тут это мнимое благополучие стало казаться ей отупением от несчастья или оцепенением от усталости; и она сказала себе, что лучше быть артистом или бродягой, чем владельцем поместий и крестьянином, ибо с обладанием как земли, так и снопа, связаны и несправедливая тирания и мрачное порабощение алчностью.

- Viva la libertal - сказала она Иосифу по-итальянски, в то время как женщины шумно мыли и убирали посуду, а немощная старуха, словно автомат, вертела прялку.

К своему удивлению, Иосиф услышал, что некоторые крестьянки кое-как болтают по-немецки. Он узнал от них, что глава семьи, хоть и крестьянин по виду, является дворянином по происхождению, что он получил некоторое образование и в молодости обладал небольшим состоянием, но война за австрийское наследство совершенно разорила его и, не видя другого выхода, чтобы поднять свое многочисленное семейство, он стал фермером соседнего аббатства. Это аббатство страшно обирало его, он только что выплатил за "архиерейское право на митру" - то есть налог, взимаемый имперским казначейством с религиозных общин при каждой смене духовного лица. Фактически этот налог уплачивался только вассалами и арендаторами церковных владении сверх собственных их повинностей и других мелких поборов. Рабочие, трудившиеся на ферме, были крепостными, но отнюдь не считали себя более несчастными, чем их хозяин. Коронным откупщиком был еврей. Его выпроводили из аббатства, которое он донимал, и он взялся за землепашцев, терпевших от него еще больше, чем от аббатства; этим утром он как раз потребовал у них сумму, составлявшую сбережения нескольких лет. Притесняемый и католическими священниками и евреями - сборщиками податей, бедный землепашец не знал, кого из них больше ненавидеть и бояться.

- Видите, Иосиф, - сказала Консуэло своему товарищу, - не была ли я права, говоря, что лишь мы с вами богаты в этом мире? Ведь мы не платим налогов за свои голоса и работаем только когда нам вздумается.

Настало время ложиться спать. Консуэло была до того утомлена, что заснула на скамейке у входа. Иосиф воспользовался этой минутой и попросил хозяйку предоставить им по кровати.

- Кровати, дитя мое? - воскликнула она, улыбаясь. - Хорошо, если мы сможем дать вам одну, а вы уж как-нибудь устроитесь на ней вдвоем.

Этот ответ заставил покраснеть бедного Иосифа. Он взглянул на Консуэло, но, увидев, что она ничего не слыхала, преодолел свое волнение.

- Мой товарищ очень утомился, и если вы сможете уступить ему хоть какую-нибудь кровать, мы за нее заплатим, сколько вы пожелаете. Мне же довольно угла в риге или коровнике.

- Ну, если этому мальчику нездоровится, то мы из человеколюбия дадим ему кровать в общей комнате - три дочери наши лягут вместе на одной; но скажите вашему товарищу, чтобы он вел себя смирно и прилично, а то мой муж и зять спят в той же комнате и быстро сумеют его образумить.

- Я отвечаю за скромность и порядочность моего товарища, только надо узнать, не предпочтет ли он спать на сене, чем в комнате, где так много народу.

И вот бедному Иосифу поневоле пришлось разбудить синьора Бертони, чтобы сообщить ему о предложении хозяйки. Против его ожидания Консуэло вовсе не испугалась; она нашла, что раз девушки спят в одной комнате с отцом и зятем, то и ей будет там безопаснее, чем где-либо в другом месте, и, пожелав покойной ночи Иосифу, она проскользнула за четыре коричневые шерстяные занавески, скрывавшие указанную ей кровать, и там, едва успев раздеться, заснула крепчайшим сном.

Глава 68

Проспав несколько часов в тяжелом оцепенении, Консуэло проснулась от какого-то непрекращающегося шума. С одной стороны старуха бабушка, чья кровать почти касалась ее кровати, надрывалась от пронзительного, раздирающего кашля; с другой стороны молодая женщина кормила грудью ребенка и убаюкивала его пением; храп мужчин напоминал рычание; маленький мальчик плакал, ссорясь со своими тремя братьями, лежавшими на одной с ним постели; женщины поднялись, чтобы утихомирить их, и своими выговорами и угрозами наделали еще больше шума. Беспрерывное движение, детские крики, грязь, вонь, удушливый воздух, наполненный густыми, смрадными испарениями, стали до того противны Консуэло, что терпеть дольше она была не в силах. Одевшись потихоньку, она дождалась минуты, когда все угомонились, вышла из дома и принялась отыскивать уголок, где бы можно было поспать до утра: ей казалось, что она лучше заснет на свежем воздухе. Всю прошлую ночь она шла и потому не заметила холода, хотя климат этого горного края был гораздо суровее, чем в окрестностях Ризенбурга, да и сама она была в подавленном состоянии, противоположном тому возбуждению, в котором убегала из замка. Консуэло почувствовала озноб, и вообще ей ужасно нездоровилось. Со страхом стала она думать о том, что раз с самого начала ей так плохо, то, пожалуй, она не выдержит, если придется несколько дней кряду идти, а потом еще не спать ночью. Хотя она и упрекала себя в том, что привыкла к роскоши замка и стала "принцессой", но в этот миг за час хорошего сна отдала бы остаток жизни.

Не смея вернуться в дом из боязни разбудить и потревожить хозяев, она стала разыскивать вход в ригу, но вместо нее наткнулась на полуоткрытую дверь коровника и ощупью пробралась в него. Там царила глубочайшая тишина. Считая помещение пустым, Консуэло растянулась в яслях, полных соломы, теплота и здоровый запах которой показались ей восхитительными.

Она начинала было уже засыпать, когда почувствовала на лбу чье-то горячее, влажное дыхание, тотчас же исчезнувшее, затем послышалось сильное сопение и как бы сдавленное проклятие. Придя в себя от испуга, Консуэло разглядела в предрассветных сумерках удлиненные контуры и два страшных рога над своей головой, - то была красавица корова, которая, просунув голову сквозь решетку и удивленно обнюхав девушку, с ужасом отшатнулась. Консуэло забилась подальше в угол, чтобы не мешать животному, и преспокойно заснула. Ухо ее скоро привыкло ко всем звукам хлева: к лязгу цепей, задевающих о кольца, к мычанию коров, к трению рогов о дерево яслей. Она не проснулась даже, когда работницы пришли выгонять коров во двор, чтобы на открытом воздухе подоить их. Хлев опустел. В углу, куда забилась Консуэло, было так темно, что ее не заметили, и солнце уже встало, когда она открыла глаза. Утопая в соломе, Консуэло еще несколько минут наслаждалась своим благополучием и радовалась, чувствуя себя отдохнувшей и окрепшей, готовой снова легко и беззаботно пуститься в путь. Выскочив из яслей, чтобы разыскать Иосифа, она тут же увидела его: он сидел на яслях напротив.

- Вы причинили мне немало беспокойства, дорогой синьор Бертони, - сказал он. - Когда девушки сообщили мне, что вас нет в комнате и они не знают, куда вы девались, я принялся повсюду вас искать и, наконец, отчаявшись, пришел сюда, где и провел ночь; и вот, к своему великому удивлению, нашел вас здесь. Я вышел из дому, когда еще только светало, и не представлял себе, что вы находитесь в куче соломы, под носом у этих животных, которые могли вас поранить. Право, синьора, вы слишком отважны и совсем не думаете об опасностях, которым себя подвергаете.

- Какие опасности, милый мой Беппо? - с улыбкой спросила Консуэло, протягивая ему руку. - Эти славные коровы не такие уж свирепые животные, и я напугала их больше, чем они меня.

- Но, синьора, - понизив голос, возразил Иосиф, - вы среди ночи забираетесь в первое попавшееся место. Другие люди, помимо меня, могли быть в этом хлеву - какой-нибудь грубый холоп или бродяга, менее почтительный, чем ваш верный и преданный Беппо. Подумайте только, если бы вместо тех яслей, где вы спали, вы попали в соседние и в них вместо меня разбудили бы какого-нибудь солдата или неотесанного мужика!

Консуэло покраснела при мысли, что спала так близко от Иосифа и совершенно наедине с ним, в потемках, но это смущение только усилило ее доверие и дружбу к славному юноше.

- Видите, Иосиф, - промолвила она, - небо не покидает меня и в моем безрассудстве, раз оно привело меня к вам. Провидение вчера утром послало мне встречу с вами у источника, когда вы предложили мне хлеб, доверие и дружбу. Оно же этой ночью отдало под вашу защиту и мой беспечный сон. Тут она со смехом рассказала ему, как скверно провела ночь в общей комнате с шумной семьей фермера и как хорошо и покойно было ей среди коров. - Значит, правда, - заметил Иосиф, - что у скота и помещение лучше и нравы менее грубы, чем у ухаживающего за ним человека.

- Как раз об этом думала и я, засыпая в яслях. Эти животные не возбудили во мне ни страха, ни отвращения; и я упрекала себя в том, что приобрела такие аристократические привычки, - теперь общество мне подобных и соприкосновение с бедностью стали для меня положительно невыносимы. Тому, кто рожден в нищете, не следовало бы, встретившись снова с нуждой, чувствовать то презрительное отвращение, которому я поддалась. И если сердце не испорчено в атмосфере богатства, откуда эта изнеженность, которая понудила меня сегодня ночью сбежать от зловония и жары, суетни и гомона этого человеческого выводка?

- Дело в том, что опрятность, чистый воздух и порядок в доме - законная и настоятельная потребность всех избранных натур, - ответил Иосиф. - Кто рожден артистом, тому свойственно чувство прекрасного, чувство добра и отвращения ко всему грубому и безобразному. А нищета безобразна. Я тоже крестьянин, и родители мои родили меня под соломенной крышей, но они врожденные артисты. В нашем крохотном бедном домике чисто, он хорошо обставлен. Правда, наша бедность граничила с довольством, тогда как крайняя нужда, быть может, заглушает все, даже самое желание сделать свою жизнь лучше.

- Бедные люди! - проговорила Консуэло. - Будь я богата, сейчас бы выстроила им дом, а если бы была королевой, то избавила бы их от всех этих налогов, монахов, евреев, которые их донимают!

- Будь вы богаты, вы и не подумали бы об этом, а родясь королевой, не возымели бы подобного желания. Уж таков мир.

- Значит, мир очень плох.

- К несчастью, да! Не будь музыки, уносящей душу в мир идеала, человеку, сознающему, что происходит в земной юдоли, пришлось бы убить себя. - Убить себя легко, но это полезно только самому самоубийце. Нет, Иосиф, нужно и богатому оставаться человечным.

- А так как это, по-видимому, невозможно, то следовало бы по крайней мере всем беднякам быть артистами.

- Совсем неплохая мысль, Иосиф! Если бы все несчастные понимали и любили искусство настолько, что смогли бы опоэтизировать нищету, тогда сами собой исчезли бы грязь, отчаяние, самоунижение и богачи не позволяли бы себе так попирать ногами и презирать бедняков. Все-таки к артистам чувствуют некоторое уважение.

- Мм... вы первый человек, подавший мне такую мысль! - воскликнул Гайдн. - Стало быть, у искусства могут быть задачи очень серьезные, очень полезные для человечества?..

- А вы думали до сих пор, что оно является только развлечением?

- Нет, но я считал его болезнью, страстью, грозой, бушующей в сердце, пламенем, загорающимся в нас и переходящим от нас к другим... Если вы знаете, что такое искусство, скажите мне.

- Скажу тогда, когда это для меня самой станет ясно. Но можете не сомневаться, Иосиф: искусство - великая вещь. А теперь идем; и смотрите, не забудьте скрипки - вашего единственного достояния, источника вашего будущего богатства.

И они принялись укладывать провизию для легкого завтрака, решив насладиться им на травке в каком-нибудь романтическом уголке. Когда Иосиф вытащил кошелек, чтобы расплатиться, хозяйка улыбнулась и без всякого жеманства решительно отказалась от денег. Как ни уговаривала ее Консуэло, женщина была непреклонна; она даже следила за своими юными гостями, чтобы они не сунули потихоньку детям какой-нибудь монеты.

- Не забывайте, - сказала она наконец с некоторым высокомерием Иосифу, продолжавшему настаивать, - что мой муж от рождения дворянин и, поверьте, несчастье не унизило его до того, чтобы брать деньги за оказанное гостеприимство.

- Такая гордость кажется мне слегка преувеличенной, - заметил Иосиф своей спутнице, когда они вышли на дорогу, - в ней, пожалуй, больше спеси, чем любви к ближнему.

- А я вижу в этом только любовь к ближнему. Мне очень стыдно, и сердце мое наполняется раскаянием при мысли, что я, видите ли, не смогла примириться с неудобствами этого дома, где не побоялись обременить и осквернить себя присутствием такого бродяги, как я. Ах, проклятая утонченность! Дурацкая изнеженность балованных детей! Ты - недуг, ибо делаешь здоровыми одних в ущерб другим!

- Вы слишком близко принимаете к сердцу все, что происходит на нашей земле, - проговорил Иосиф. - Мне кажется, такая великая артистка, как вы, должна быть хладнокровнее и безразличнее ко всему, что не имеет отношения к ее профессии. В трактире в Клатау, где я услышал про вас и про замок Исполинов, говорили, что граф Альберт Рудольштадт, при всех своих странностях, великий философ. Вы почувствовали, синьора, что нельзя одновременно быть артистом и философом, потому-то вы и обратились в бегство. Не думайте так много о человеческих бедствиях, лучше вернемся к нашим вчерашним занятиям.

- Охотно, но, прежде чем начать, позвольте вам заметить, что граф Альберт хоть и философ, а куда более великий артист, чем мы с вами.

- Правда? Значит, у него есть все, чтобы быть любимым! - вздохнув, проговорил Иосиф.

- Все, на мой взгляд, кроме бедности и низкого происхождения, - ответила Консуэло.

Незаметно для себя, подкупленная вниманием со стороны Иосифа, подзадориваемая его

наивными вопросами, которые он задавал дрожащим голосом, она увлеклась и довольно долго и с удовольствием рассказывала ему о своем женихе. Обстоятельно отвечая на каждый вопрос, она постепенно поведала ему о всех особенностях чувства, внушенного ей Альбертом. Быть может, столь исключительное доверие к юноше, с которым она познакомилась только накануне, было бы неуместным при всяких других обстоятельствах. И действительно, только столь необычные обстоятельства могли породить его. Как бы то ни было, Консуэло поддалась непреодолимой потребности самой припомнить все достоинства своего жениха и поверить их дружескому сердцу. И, рассказывая, девушка с удовлетворением, подобным тому, какое испытываешь пробуя свои силы после серьезной болезни, поняла, что любит Альберта больше, чем думала, когда обещала ему приложить все старания, чтобы любить только его одного. Теперь, вдали от него, Консуэло могла дать волю своему пылкому воображению, и все, что было в характере Альберта прекрасного, благородного, достойного, представало перед ней в более ярком свете, ибо над ней уже не тяготела необходимость принять слишком поспешно бесповоротное решение. Гордость девушки не страдала больше, раз ее не могли обвинить в честолюбии; она бежала, отказалась от всех благ, связанных с этим браком, и могла, не стесняясь и не краснея, отдаться любви, властно овладевшей ее душой. Имя Андзолето ни разу не сорвалось с ее языка, и она с радостью заметила, что ей даже в голову не пришло упомянуть о нем, когда она рассказывала Иосифу о своем пребывании в Богемии.

Излияния эти, быть может, неуместные и безрассудные, оказались чрезвычайно своевременными. Иосиф понял, насколько душа Консуэло серьезно захвачена любовью, и смутные надежды, невольно зародившиеся в нем, рассеялись как сон, - юноша постарался заглушить в себе даже самое воспоминание о них. Наговорившись вволю, оба приумолкли и часа два шли, не проронив ни слова. Иосиф твердо решил отныне видеть в своей спутнице не очаровательную сирену или опасного, загадочного товарища по скитаниям, а только великую артистку и благородную женщину, чья дружба и советы могли самым благотворным образом повлиять на всю его жизнь.

Горя желанием ответить откровенностью на откровенность, а также стремясь создать двойную преграду собственным пылким чувствам, он открыл ей свою душу и рассказал, что также не свободен и, можно сказать, даже является женихом. Роман Гайдна был не столь поэтичен, как роман Консуэло, но тому, кто знает его конец, известно, что он был не менее чист и не менее благороден. Юноша питал дружеские чувства к дочери своего великодушного хозяина, парикмахера Келлера, и тот, заметив их невинную любовь, сказал ему однажды:

- Иосиф, я доверяю тебе. Ты, кажется, любишь мою дочь, и она, вижу, неравнодушна к тебе. Если ты так же честен, как трудолюбив и признателен, то, став на ноги, будешь моим зятем.

Преисполненный горячей благодарности, Иосиф дал слово и, хотя нисколько не был влюблен в свою невесту, считал себя связанным на всю жизнь.

Рассказывал он об этом с грустью, которую был не в силах победить, сравнивая свое положение с упоительными мечтами, ибо от мечтаний этих ему приходилось отказываться. Консуэло же увидела в этой грусти симптом глубокой, непреодолимой любви к дочери Келлера. Гайдн не посмел разубеждать ее, а ее уважение, ее уверенность в порядочности и чистоте Беппо благодаря этому только выросли.

Итак, их путешествие протекало спокойно, не сопровождаясь опасными вспышками, какие вполне возможны, когда юноша и девушка, оба приятные, умные, проникнутые взаимной симпатией, отправляются в двухнедельное странствование в условиях полной свободы. Хотя Иосиф и не любил дочери Келлера, он предоставил Консуэло принимать честное отношение к данному им слову за верность любящего сердца; подчас в груди его бушевала буря, но он так умел с нею справляться, что целомудренная его спутница, отдыхая под охраной юноши, который, точно верный пес, оберегал ее глубокий сон на вереске в чаще леса, шагая с ним рядом по пустынным дорогам, вдали от человеческого взора, ночуя часто в одной с ним риге или пещере, ни разу не заподозрила ни его внутренней борьбы, ни величия его победы над собой. Когда в старости Гайдн прочел первые книги "Исповеди" Жан-Жака Руссо, он улыбнулся сквозь слезы, вспомнив свое путешествие с Консуэло по Богемскому Лесу, где спутниками их были трепетная любовь и благоговейное целомудрие.

Но однажды добродетель юного музыканта все же подверглась тяжкому испытанию. Когда погода была хорошей, дорога легкой и луна ярко светила, они шли ночью, ибо это был наилучший и самый надежный способ путешествия, избавлявший от риска набрести на неудачный ночлег; а днем они делали привал в каком-нибудь тихом, укромном местечке, где и проводили время, высыпаясь, обедая, болтая и занимаясь музыкой. Как только с наступлением вечера начинало тянуть холодком, они, поужинав и собрав вещи, пускались в путь и шли до рассвета. Таким образом они избегали утомительной ходьбы в жару, любопытных взоров, грязи постоялых дворов и траты денег. Но когда дождь, зачастивший в возвышенной части Богемского Леса, где берет свое начало Молдава, заставлял их искать приюта, они укрывались где только могли - то в хижине крестьянина, то в сарае какой-нибудь вотчины. Они старались не останавливаться в харчевнях, где, конечно, могли бы легче найти приют, желая избежать неприятных встреч, скандалов, грубых намеков. И вот как-то вечером, укрываясь от грозы, они зашли в хижину к пастуху, пасшему коз, который, увидев гостей, лишь гостеприимно зевнул и, указав на овчарню, проговорил:

- Ступайте на сеновал.

Консуэло, по обыкновению, забилась в самый темный угол, а Иосиф собирался было устроиться поодаль в другом углу, но наткнулся на ноги спящего человека, который грубо огрызнулся. Вслед за проклятиями, которые спросонок пробормотал спящий, послышались еще и ругательства. Иосиф, испугавшись подобной компании, нашел Консуэло и схватил ее за руку, боясь, как бы кто-нибудь не лег между ними. Сначала они хотели было тотчас же уйти, но дождь лил как из ведра по дощатой крыше сарая, да к тому же все снова заснули.

- Останемся, пока не пройдет дождь, - прошептал Иосиф. - Вы можете спать спокойно: я не сомкну глаз и буду рядом. Никому в голову не придет, что тут женщина. Но как только погода станет более или менее сносной, я вас разбужу, и мы удерем отсюда.

Консуэло далеко не успокоилась, но уйти теперь было, пожалуй, еще опаснее. Пастух и его гости могли обратить внимание на то, что молодые люди боятся оставаться с ними. Это могло показаться им подозрительным, и, возникни у них злые намерения, они могли пуститься по следам двух путников, чтобы напасть на них. Взвесив все это, Консуэло притихла, но под влиянием вполне понятного страха просунула руку под руку Иосифа, неусыпная заботливость которого внушала ей доверие.

Оба не спали и, когда дождь перестал, собрались было уходить, как вдруг услышали, что незнакомцы зашевелились, встали и принялись тихонько переговариваться на каком-то непонятном наречии. Подняв и взвалив на плечи тяжелый груз, люди вышли, обменявшись с пастухом несколькими словами по-немецки, из которых Иосиф заключил, что они занимаются контрабандой и хозяин посвящен в это. Была полночь, всходила луна, и Консуэло при свете ее лучей, косо падавших в полуоткрытую дверь, уловила блеск оружия в тот момент, когда контрабандисты прятали его под свои плащи. Почти тотчас сарай опустел: пастух оставил ее вдвоем с Гайдном - он ушел вместе с контрабандистами, чтобы проводить их по горным тропинкам и указать переход через границу, известный, по его словам, ему одному.

- Только вздумай подвести нас! При первом же подозрении я раскрою тебе череп, - сказал ему один из этих людей с очень энергичным, суровым лицом.

То были последние слова, слышанные Консуэло. Под мерными шагами контрабандистов гравий хрустел еще несколько минут, но затем шум соседнего ручья, вздувшегося от ливня, заглушил их шаги, и они замерли вдали.

- Мы напрасно боялись их, - проговорил Иосиф, не выпуская руки Консуэло и все еще прижимая ее к своей груди, - эти люди больше нашего избегают человеческих глаз.

- Вот потому-то мы с вами и подвергались, по-моему, известной опасности, - ответила Консуэло. - Вы хорошо сделали, что не ответили на их ругательства, наткнувшись на них в темноте: они приняли вас за своего. Иначе они, пожалуй, заподозрили бы в нас шпионов, и нам не поздоровилось бы. Но теперь, слава богу, бояться нечего, наконец-то мы одни.

- Спите, - сказал Иосиф, почувствовав, к своему немалому огорчению, что Консуэло отпустила его руку. - Я не засну, и с зарей мы уйдем отсюда.

Консуэло устала больше от страха, чем от ходьбы; она так привыкла спать под защитой своего друга, что не замедлила уснуть. Но Иосиф, также привыкший после волнений засыпать подле нее, на этот раз не смог ни на минуту забыться. Рука Консуэло, целых два часа подряд дрожавшая в его руке, волнение, вызванное страхом и ревностью и пробудившее со всею силой его любовь, последние слова, которые, засыпая, пробормотала Консуэло: "Наконец-то мы одни", - все это всколыхнуло задремавшую в нем было страсть. Вместо того чтобы из уважения к Консуэло уйти, по обыкновению, в глубь сарая, он, видя, что она замерла и не шелохнется, остался подле нее; сердце его так громко колотилось, что, не усни Консуэло, она услышала бы его удары. Все волновало его: унылый шум ручья, стон ветра в елях, лунные лучи, пробивавшиеся сквозь щели крыши и падавшие на бледное, обрамленное черными кудрями лицо Консуэло, и, наконец, то жуткое и грозное, что сообщается природой сердцу человеческому, когда жизнь кругом первобытна и дика. Иосиф начал было успокаиваться и засыпать, как вдруг почувствовал словно прикосновение чьих-то рук к своей груди. Он вскочил с сена и наткнулся на крошечного козленка, который прижимался к нему, чтобы погреться. Иосиф приласкал его и, сам не зная почему, принялся целовать, орошая слезами. Наконец рассвело. Увидев при свете благородный лоб и серьезные, спокойные черты Консуэло, юноша устыдился своих мук. Он поднялся и пошел к источнику, чтобы освежить в его ледяных струях лицо и голову. Казалось, ему хотелось очистить свой мозг от греховных мыслей, затуманивших его.

Консуэло скоро присоединилась к нему и стала умываться так же весело, как проделывала это каждое утро, стараясь стряхнуть с себя тяжесть сна и храбро освоиться с утренним холодком. Ее удивил расстроенный и грустный вид Гайдна.

- О! На этот раз, друг Беппо, вы хуже моего справляетесь с усталостью и волнениями: вы бледны, как эти белые цветы, которые точно плачут, склонившись над водой.

- Зато вы свежи, как эти чудные дикие розы, которые будто смеются вдоль берегов, - ответил Иосиф. - Хоть вид у меня и немощный, но я не боюсь усталости, а вот волнения, синьора, я в самом деле не умею переносить.

Все утро он был грустен. Когда же они сделали привал на чудесном лугу, под сенью дикого винограда, чтобы подкрепиться хлебом и орехами, Консуэло, желая выяснить причину его мрачного настроения, закидала его таким множеством наивных вопросов, что он не смог удержаться от соблазна поведать ей о глубоком недовольстве собой и своей судьбой.

- Ну, если уж вам так хочется знать, извольте. Я думаю о своей несчастной судьбе: ведь с каждым днем мы все больше приближаемся к Вене, где я связал себя обетом на всю жизнь, в то время как сердце мое не лежит к этому. Я не люблю своей невесты и чувствую, что никогда не полюблю ее. Однако я обещал и сдержу слово.

- Да может ли это быть! - воскликнула пораженная Консуэло. - В таком случае, мой бедный Беппо, наши участи, казавшиеся мне во многом такими схожими, на самом деле совершенно противоположны: вы бежите к невесте, которую не любите, а я бегу от жениха, которого люблю. Странная судьба: одним она дает то, что их страшит, а у других отнимает самое дорогое! Говоря это, она дружески пожала ему руку, и Иосиф прекрасно понял, что слова ее продиктованы отнюдь не зародившимся подозрением насчет его безрассудства или желанием проучить его. Но благодаря этому урок оказался еще более действенным. Она сочувствовала его несчастью и горевала вместе с ним; в то же время искренние слова, вырвавшиеся, казалось, из самой глубины ее сердца, служили доказательством того, что она любит другого беззаветно и непоколебимо.

То была последняя вспышка - больше страсть к Консуэло не терзала Иосифа. Он схватил скрипку и, с силой ударив по струнам, забыл эту бурную ночь.

Когда они снова пустились в путь, он уже совсем отрешился от своей несбыточной любви и во время последующих событий испытывал к своей спутнице только самую сильную, самую преданную дружбу.

Когда Консуэло, видя Иосифа сумрачным, пыталась утешить его ласковыми словами, он говорил ей:

- Не беспокойтесь обо мне. Хоть я и обречен не любить своей жены, у меня по крайней мере есть чувство дружбы к ней, а дружба может вполне заменить любовь, - я понимаю это лучше, чем вы думаете.

Глава 69

Гайдн никогда не имел оснований жалеть об этом путешествии и о душевных страданиях, с которыми ему приходилось бороться, ибо за всю свою жизнь не получил более прекрасных уроков итальянского языка и такого совершенного представления о музыке. В долгие часы отдыха, проведенные в хорошую погоду в полном уединении под сенью Богемского Леса, наши юные артисты обнаружили друг перед другом весь свой ум, всю свою талантливость. Хотя у Иосифа Гайдна был прекрасный голос и, выступая в качестве певчего, он научился отлично владеть им, хотя он играл на скрипке и еще на нескольких инструментах, тем не менее, слушая пение Консуэло, он скоро понял, насколько она выше его по мастерству, понял, что и без Порпоры она могла бы сделать из него искусного певца. Но стремления и дарование Гайдна не ограничивались этим родом искусства. Консуэло, заметив, что при правильном и глубоком понимании теории он слаб в практике, сказала ему однажды с улыбкой:

- Не знаю уж, хорошо ли я делаю, обучая вас пению, ведь если вы увлечетесь карьерой певца, то, чего доброго, загубите более высокое дарование. А ну-ка, посмотрим ваше произведение! Невзирая на продолжительные и серьезные занятия контрапунктом с таким великим учителем, как Порпора, я научилась лишь различать, что талантливо, а что нет; сама же я никогда не смогла бы создать ничего серьезного, ибо, даже наберись я смелости дерзнуть, у меня не хватило бы на это пороху. Если же у вас есть способность к творчеству, вы должны избрать именно этот путь, а к пению и к игре на инструментах относиться как к чему-то вспомогательному.

Дело в том, что после встречи с Консуэло Гайдн стал мечтать о карьере певца. Следовать за нею, жить подле нее, то и дело встречаться с нею в ее бродячей жизни стало с некоторых пор его пламенным желанием. Поэтому ему не хотелось показывать ей свое произведение, хотя он окончил его перед отъездом в Пильзен и захватил с собой. Иосиф одинаково боялся и показаться ей посредственностью в этом жанре и обнаружить талант, который побудил бы ее воспротивиться его стремлению стать певцом. В конце концов он уступил и дал вырвать у себя таинственную тетрадь. То была небольшая фортепианная соната, предназначавшаяся для его юных учеников. Консуэло начала с того, что стала безмолвно читать сонату глазами; Иосиф поразился, глядя, как она с первого взгляда прекрасно схватывает вещь, словно слышит ее в исполнении. Затем Консуэло заставила сыграть некоторые пассажи на скрипке и сама пропела те, что были доступны для голоса. Не знаю, предугадала ли Консуэло в Гайдне по этой безделке будущего творца "Сотворения мира" и стольких других крупных произведений, но она почувствовала в нем большого музыканта и, возвращая ему ноты, сказала:

- Мужайся, Беппо, - ты выдающийся артист и можешь стать великим композитором, если будешь работать. У тебя несомненно есть идеи; А с идеями и знаниями можно далеко пойти. Приобретай же знания и постарайся не ссориться с Порпорой, - хоть у него и тяжелый характер, но именно такой учитель тебе нужен. А о сцене забудь, - твое место не там. Твое оружие - перо. Не ты должен слушаться, а к тебе должны прислушиваться. Когда можешь быть душой, зачем же превращаться в одно из орудий? Так-то, будущий маэстро! Бросьте упражнять свое горлышко трелями и каденциями. Вам надо знать, как их расставить, а не как исполнять. Это уж предоставьте вашей покорной и подвластной вам слуге, которая претендует на первую женскую роль, какую вы соблаговолите написать для меццо-сопрано.

- О Consuelo de mi alma! - в восторге воскликнул окрыленный надеждами Иосиф. - Писать для вас! Быть понятым вами, переданным в вашем исполнении! Какие перспективы славы и честолюбивых мечтаний вы открываете передо мной! Но нет! Это грезы! Это безумие! Учите меня петь. Я лучше постараюсь передать мысли так, как их понимаете и чувствуете вы, чем вкладывать в ваши божественные уста звуки, недостойные вас!

- Ну, ну, довольно церемоний, - проговорила Консуэло, - попробуйте сымпровизировать что-нибудь на скрипке или голосом. Это путь, каким следует душа, проникая на уста и в кончики пальцев. Я послушаю и узнаю, есть в вас искра божия или вы только ловкий ученик, бессознательно заимствующий у других.

Гайдн повиновался. Не без удовольствия убедилась она, что музыкальное его образование не так уж велико и что импровизации его по мысли молоды, просты и свежи. Она все больше и больше подбадривала его и с этих пор решила заниматься с ним пением лишь для того, чтобы он мог пользоваться им для своей работы.

Они стали развлекаться исполнением маленьких итальянских дуэтов;

Гайдн тут же выучил их наизусть с ее голоса.

- Если до конца путешествия у нас не хватит денег, так волей-неволей придется распевать на улицах, - сказала она ему. - Притом полиция может пожелать проверить наши таланты, приняв нас за бродяг-карманников а таких несчастных горемык, позорящих наше ремесло, предостаточно. Будем же готовы ко всему! Мой голос на низких, контральтовых нотах может сойти за голос несложившегося юнца. Вам же следует разучить на скрипке аккомпанемент к нескольким моим песням. Увидите, это совсем неплохое упражнение. В этих народных шуточных песенках много огня и самобытного чувства, а мои старинные испанские песни просто гениальны, настоящие алмазы-самородки. Маэстро, воспользуйтесь ими! Идеи родят идеи!

Занятия эти были полны прелести для Гайдна. Может быть, уже тогда зародилась в нем мысль создать те милые детские пьески, которые он впоследствии написал для театра марионеток маленьких принцев Эстергази. Консуэло вносила в эти занятия столько веселости, грации, оживления и остроумия, что к милому юноше вернулись детская резвость и беззаботное счастье, и, забыв любовные мечты, лишения, беспокойства, он жаждал только, чтобы эти уроки на ходу никогда не кончились.

Мы не собираемся здесь проследить шаг за шагом путешествие Консуэло и Гайдна. Мало знакомые с тропами Богемского Леса, мы могли бы дать неверные указания, положившись только на свою память. Достаточно сказать, что первая половина путешествия, в общем, была более приятна, чем трудна, пока не случилось происшествия, которое мы не можем обойти молчанием. Начиная с самого истока Влтавы, наши герои все время придерживались северного берега реки, который показался им менее людным и более живописным. Так они шли в течение целого дня по глубокому ущелью, полого спускавшемуся в том же направлении, что и Дунай. Но, дойдя до Шенау, они заметили, что горная гряда в этом месте переходит в плоскогорье, и пожалели, что не пошли по противоположному берегу, вдоль другой горной гряды, которая, постепенно повышаясь, уходит в сторону Баварии. Эти лесистые горы изобиловали естественными убежищами и поэтическими уголками в гораздо большей мере, чем долины Чехии. Во время своих дневных привалов в лесу Гайдн и Консуэло забавлялись ловлей птичек силками и на клей. И если, пробудившись от сна, они обнаруживали в своих ловушках мелкую дичь, то тут же, под открытым небом, жарили на костре из хвороста плоды своей охоты и находили стряпню великолепной. Жизнь даровалась одним лишь соловьям на том основании, что эти птички певчие - их собратья.

Наши милые путники принялись искать брод, но никак не могли найти его. Река была быстрая, с крутыми берегами, глубокая и к тому же вздувшаяся от дождей. Наконец они наткнулись на пристань, у которой стояла на причале лодчонка, охраняемая мальчиком. Некоторое время они колебались, не решаясь подойти, - они видели, что несколько человек уже опередили их и уславливаются относительно переправы. Затем люди эти простились: трое направились вдоль северного берега Влтавы, а двое вошли в лодку. Это обстоятельство заставило Консуэло принять решение.

- Пойдем ли мы вправо или влево, нам не избежать встречи, - сказала она Иосифу, - так уж лучше переправиться на тот берег, раз мы этого хотели.

Гайдн все еще колебался, находя, что у этих людей подозрительный вид, резкий тон в разговоре и вообще грубые манеры; но вот один из них, как бы желая опровергнуть это неблагоприятное впечатление, остановил лодочника и, поманив Консуэло добродушно-шутливым жестом, обратился к ней по-немецки:

- Эй, дитя мое, идите сюда, лодка не особенно перегружена, и если хотите - можете переехать с нами.

- Очень признателен вам, сударь, - ответил Гайдн, - мы воспользуемся вашим позволением.

- Ну, дети мои, прыгайте! - сказал тот, что с самого начала обратился к Консуэло; товарищ называл его Мейером.

Иосиф, едва усевшись в лодку, заметил, что оба незнакомца очень внимательно и с большим любопытством поглядывают то на Консуэло, то на него. Но лицо господина Мейера дышало добротой и веселостью, голос у него был приятный, манеры учтивые, а седеющие волосы и отеческий вид внушали Консуэло доверие.

- Вы музыкант, дитя мое? - спросил ее г-н Мейер немного спустя.

- К вашим услугам, добрый господин, - ответила Консуэло.

- Вы тоже? - спросил господин Мейер Иосифа и, указывая на Консуэло, прибавил: - Это, конечно, ваш брат?

- Нет, сударь, мой друг, - сказал Иосиф, - мы даже не одной с ним национальности, и он плохо понимает по-немецки.

- Из какой же он страны? - продолжал допрашивать господин Мейер, все поглядывая на Консуэло.

Жорж Санд - Консуэло. 5 часть., читать текст

См. также Жорж Санд (George Sand) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Консуэло. 6 часть.
- Из Италии, сударь, - ответил опять Гайдн. - Кто же он - венецианец, ...

Консуэло. 7 часть.
- и вы мне споете... Но нет, это было бы слишком эгоистично с моей сто...