Уильям Мейкпис Теккерей
«Путевые заметки от Корнгиля до Каира, через Лиссабон, Афины, Константинополь и Иерусалим. 1 часть.»

"Путевые заметки от Корнгиля до Каира, через Лиссабон, Афины, Константинополь и Иерусалим. 1 часть."

I.

Виго. - Мысли на море. - Вид земли.- Испанская территория. - Испанские войска.- Пасаджеро.

Сегодня утром прекратились стоны и оханье, гудевшие без умолку за прекрасно-расписанными дверями моей каюты, и больные вместе с солнцем поднялись с коек. Но задолго еще до солнечного восхода, я имел счастие убедится, что мне уже необходимости стараться о поддержания горизонтального положения, и в два часа утра вышел на палубу полюбоваться полным месяцем, который садился за западе, с мириадами звезд, блестевших над моей головою. Ночь была чудная. Воздушная перспектива поражала меня своим великолепием. Синее небо охватило алмазные светила; ярко и тускло мерцали они, утопая в неизмеримой глубине его. Корабль покойно скользил по темной поверхности опавшего моря. Дул тихий, теплый ветер, далеко не тот, который в продолжение двух суток гнал нас от острова Уэйта. Колокол бил получасы, а вахтенный выкрикивал часы и четверти.

Вид этой благородной сцены в одну минуту уничтожил все припадки морской болезни, и еслиб чувствовалась только потребность сообщать секреты свои публике, много хорошего можно бы сказать о том удовольствии, которое доставило мне это раннее утро. Но бывают внутренния движения, недопускающия легкого рассказа, и к ним-то относились чувства, вызванные созерцанием этой обширной, великолепной и гармонической картины. Она приводила в восторг, который не только трудно выразить, но в котором заключалось что-то таинственное, о чем не должно человеку говорить громко. Надежда, воспоминание, исполненное нежности, стремление к дорогим друзьям и невыразимая, благоговейная любовь к силе, создавшей эти безчисленные миры, вечно блистающие над нами, наполняли душу торжественным, смиренным счастием, которым редко наслаждается человек, живущий в городе. Как далеки отсюда городские заботы и удовольствия! Как жалки и ничтожны оне в сравнении с этим великолепным блеском природы! Под ним только ростут и крепятся лучшие мысли. Небо сияет поверх нас и смиренный дух благоговейно взирает на это безграничное проявление красоты и мудрости. Вы дома, с своими, хотя они и далеко от вас; сердце ваше носится над ними, такое же светлое и бдительное, как и эти мирные звезды, блистающия на тверди небесной.

День был также прекрасен, как и ночь. В семь часов загудел колокол, словно благовест сельской церкви. Мы вышли из кают; тенделет был убран, на палубе стоял налой, матросы и пассажиры слушали капитана, который мужественным голосом читал молитву. Для меня было это совершенно новое и трогательное зрелище. Слева от корабля подымались остроконечные вершины пурпуровых гор, Финистере и берег Галиции. Небо было светло и безоблачно; мирно улыбался темный океан, и корабль скользил поверх него в то время, когда люди славословили Творца вселенной.

Было объявлено пассажирам, что в честь этого дня за столом угостят их шампанским, которое и было подано во время обида. Мы выпили за здоровье капитана, не пропустив случая сказать при этом нисколько спичей и комплиментов. По окончании пирушки, мы обогнули мыс, вошли в залив Виго и миновали мрачный, гористый островок, лежащий посреди его.

Не знаю почему это, оттого ли что вид земли всегда привлекателен для глаз моряка, утомленного опасностями трехдневного плаванья, или это место необыкновенно хорошо само-по-себе; но только редко случалось мне видеть картину прекраснее амфитеатра холмов, в которые врезывался теперь пароход наш. Весь пейзаж был освещен чудно-прозрачным воздухом. Солнце не село еще; но над городом и построенной на скал крепостью Виго, тускло блестел уже месяц, становясь все больше и светлее по мере того, как солнце уходило за горы. Над нижним уступом охватившего залив возвышения, волновались яркие, зеленые холмы, из-за которых подымались уже мрачные, величавые утесы. Сады и фермы, церкви, деревни, монастыри и домики, вероятно бывшие когда-то приютом пустынников, весело освещались лучами заходящего солнца. Картина эта была полна прелести и одушевления.

Вот прозвучало магическое слово капитана: "Stop her!" и послушный корабль остановился на какие-нибудь триста шагов от маленького городка, белые домики которого ползли на утес, защищенный высокою горою. На горе стояла крепость, а на песчаном берегу, подл колеблющихся, пурпурных волн, теснилась пестрая толпа, в одежде которой преобладал красный цвет. Тут только заметили мы желто-красный штандарт Испании, развевающийся под защитою часового в голубом мундире, с ружьем на плеч. У берега виднелось много шлюпок, готовых отойти от него.

Но тут внимание наше сосредоточилось на палубе; на нее вышел лейтенант Бонди, хранитель депеш её величества, в длинном мундир, который раздвоялся назади, как хвост у ласточки; на пуговицах красовался якорь, а между ног бряцала сабля; великолепно накрахмаленные воротнички, в нисколько дюймов вышиною, охватывали добродушное, бледное лицо его; на голов возвышалась трехугольная шляпа, с черной шерстяной лентою и золотым жгутом. Шляпа эта так лоснилась, что я принял ее за оловянную. К пароходу подошла маленькая, неуклюжая шлюпка с тремя оборванными галегосами. В нее-то погрузился мистер Бонди с депешами её величества, и в тот же миг развернулся на ней королевский штандарт Англии - клочек какой-то бумажной материи, величиною не больше носового платка и ценою не дороже фартинга.

"Они, сэр, знают этот флаг, торжественно сказал мне старый матрос. "Они, сэр, уважают его". Власть лейтенанта её величества так велика на пароходе, что он имеет право приказать остановиться, двинуться, идти на право, на лево, куда ему угодно, и капитан может ослушаться его только suo periculo.

Некоторым из нас было позволено съездить на полчаса на берег, чтобы выпить настоящего испанского шоколата на испанской территории. Мы последовали за лейтенантом Бонди; но смиренно, в шлюпке эконома, который ехал запастись свежими яйцами, молоком для чаю и, если можно, устрицами.

Был отлив, и шлюпка не могла пристать к берегу. Надобно было принять предложение галегосов, которые, обнажив ноги, бросились в воду, и возсесть на плеча к ним. Ехать на плечах носильщика, держась за усы его,- очень не дурно; и хотя некоторые из седоков были высоки и толсты, а двуногие коньки худы и приземисты, однако же мы въехали на сырой песок берега благополучно. Тут окружили нас нищие: "Ай сай, сэр! Я говорю, сэр, по-английски! Пени, сэр!" кричали они на все голоса, от чрезвычайно звонкого сопрано молодости до самой глухой октавы преклонных лет. Когда говорится, что этот народ отрепан, как шотландские нищие, или даже еще более их,- то шотландскому путешественнику не трудно составить верное понятие о их характере.

Пробившись сквозь эту толпу, поднялись мы по крутой лестнице, прошли сквозь низенькие ворота, где на маленькой гауптвахте и в бараке засаленные, крошечные часовые составляли маленький сальный караул; потом потянулись мимо белых домов с плоскими кровлями, с балконами и с женщинами, такими же стройными и торжественными, в тех же головных уборах, с теми же глазами и желтыми веерами, как рисовал их Мурильо. Заглянули в опрятные церкви и наконец вступили на Plaza del Constitution, или большую площадь, которая не больше тэмильского сквера. Тут нашли мы трактир, прогулялись по всем его залам и уселись в комнат, где подали нам настоящего испанского шоколату. Трактир отличался той опрятностью, до которой можно достигнуть мытьем и скобленьем; на стенах висели французские картинки с испанскими надписями, под ними стояло кое-что из мебели, и все вместе свидетельствовало о чрезвычайно почтенной бедности. Прекрасная, черноокая, в желтом платке, Дульцинеё ввела нас в комнату и подала шоколату.

Тут звуки рожка заставили нас взглянуть на площадь. Я забыл сказать, что этот великолепный сквер был наполнен солдатами, такими по большой части молодыми и низенькими, что смешно было смотреть на них. Ружья необыкновенно маленькие, мундиры дешевые и вычурные, как будто взяли их на прокат из театрального гардероба. Вся сцена очень походила на сцену детского театра. Крошечные домики, с аркадами и балконами, на которых сидят женщины, повидимому слишком крупные для уютных комнаток, занимаемых ими; солдаты в ситце и хрусталях; офицеры в густых мишурных эполетах; один только генерал (Пуч, так называли мне его) был одет прилично: настоящая пуховая шляпа, на широкой груди большие, блестящия звезды, шпоры и сапоги первого разбора. Поигравши довольно долго на трубе, низенькие человечки удалились с площади, а генерал Пуч вошел с своим штабом в тот же самый трактир, где наслаждались мы шоколатом.

Тут же имели мы случай полюбоваться на студентов города. Явились три или четыре дамы с веерами и в мантильях; к ним подошло трое или четверо дэнди, одетых в обтяжечку, по французской моде; физиономии их отличались еврейским типом. В числе их был преважный, худой джентльмен, весь в черном и с пребольшими воротничками. С торжественной улыбкою выступал он по маленькой площади, держа перед собою черную палку с белым костяным набалдашником. Он живо напомнил нам Жил-Блаза и тех любезных бакалавров и лиценциатов, которые не раз снились нам.

Но вот мы пробыли уже полчаса в этом маленьком испанском городке; то, что видели мы, походило на сов или небольшое представление, разыгранное с целью позабавить нас. Бум! прозвучала пушка к концу маленького, веселаго дивертисмена. Женщины и балконы, нищие и гулящие Мурильо, Пуч и крошечные солдатики с хрусталями, все это исчезло, заперлось снова в ящик. Опять съехали мы с берега верхом на нищих и скоро обрели себя по прежнему в мире ростбифа. Сильный британский пароход потянулся из залива, красные волны которого становились еще красней. Солнце село между тем, и с неба глядел на нас месяц, который был вдвое больше и светлее наших перерожденных месяцев.

Эконом вернулся со свежей провизиею; оловянная шляпа Бонди была бережно уложена в футляр, и сам он, с ощипанным уже хвостом, расхаживал по палубе. При выходе из залива, мы были свидетелями маленького происшествия, которое свивалось в один клубок с большими происшествиями этого дня. Мы увидели перед собою суденышко, прыгающее по темным волнам залива; яркий свет лучился с его мачты. Гонясь за нами, оно отплыло мили на две от города и так близко подошло к нам, перепрыгивая с волны на волну, что, казалось, колесо парохода захватило уже его своими лопатками и вертит вместе с огнем, гребцом и тоненькой мачтою. Все пассажиры столпились на палубе; нас удивляла безумная смелость этого малютки-ялика.

- Ай сай! раздался голос гребца: - Ай сай! Слово! Ай сай! Пасаджеро! Пасаджеро! Пасаджеэро! В это время мы плыли от него шагов на двести.

- Вперед, сказал капитан.

- Вы можете остановиться, если вам угодно, произнес лейтенант Бонди. Видно было, что у него мягкое сердце, и что жаль ему бедняка, который кричал так жалобно: "пасаджеро!"

Но капитан остался непреклонен. Обязанность запрещала ему принять на корабль неизвестного человека. Очевидно, что это был контробандист, или кто-нибудь, желающий скрыться из города.

Лейтенант отвернулся, не сделавши никакого дальнейшего распоряжения. Вот мы были поражены отказом капитана и задумчиво смотрели на ладью, прыгавшую теперь уже далеко за нами. Напрасно блистал на ней маленький огонек и раздирающим сердце, отчаянным, но уже слабым голосом кричал из неё бедняк: "Ай-сай! Пасаджеро-о!"

Задумчиво сошли мы вниз к чаю; но свежее молоко, заменившее отвратительный яичный желток, снова развеселило нас. Так-то окончились великие события на пароходе "Леди Джэн Вуд" 25 августа 1844 года.

II.

Лиссабон.- Белемская дорога.- Училище.- Пейзаж.- Дворец Нецесидадес. - Кадикс. - Утесь.

Великое несчастие для человека, приехавшего на один день в город, это - неизбежная обязанность, налагаемая на него какой-то внутренней потребностью, посетить главнейших львов города. Вы должны идти на церемонию, как бы ни хотелось вам уклониться от нея, и как бы хорошо ни было вам известно, что львы в одной столице ревут совершенно также, как и в другой, что церкви больше или меньше, простее или великолепнее, дворцы, как и везде, довольно обширны, и что едва ли есть в Европе хоть одна столица, в которой не возвышалось бы великолепной бронзовой статуи, в римской тоги и в парике императора. Здесь видели мы этих старых, государственных львов, рыкалие которых давно уже нестрашно ни для кого на свете. Прежде всего пошли мы в церковь, воздвигнутую во имя Роха, надеясь увидеть в ней знаменитую мозаическую картину, купленную не знаю каким уж королем и за какую цену. Узнать это было бы не трудно, но дело в том, что мы не видали мозаики. Ризничий, под ведомством которого находится она, свалился, бедняга, в постель, и знаменитое произведение искусства скрывалось от наших взоров в боковой капелле, под широкой, истасканной, шерстяной занавескою, отдернуть которую имел право только этот ризничий, надевши на себя рясу и получив наперед от зрителя доллар. И так мы не видали мозаики; но на душе у меня становятся всегда легко, когда случится со мною подобное происшествие. Я чувствую, что исполнил долг свой, Virtute mea me и т. д.,- мы сделали свое дело, и смертному нельзя была совершить ничего более.

Добрались мы до той церкви в поте лица, по крутым, пыльным улицам,- жарким и пыльным, не смотря на то, что было только девять часов утра. Отсюда проводник повел нас какими-то маленькими, покрытыми пылью садами, в которых гуляющие думают наслаждаться зеленью, и откуда можете вы любоваться на большую часть пересохшего, ужасного, каменного города. Здесь не было дыму, как в почтенном Лондоне, но только пыль,- пыль на осунувшихся домах и на грустных, желтых клочьях деревьев. Много было здесь храмов и больших, полуподжаренных на взгляд публичных зданий, намекавших мне только на сушь, неудобства и землетрясение. Нижние этажи самых больших домов, мимо которых проходили мы, составляли, кажется, наиболее прохладное и приятнейшее убежище; в них помещались погреба и амбары. Покуривая преспокойно сигары, сидели здесь в белых джакетах купцы и прикащики. Улицы были испещрены афишами о битве с быками, которой предстояло совершиться вечером; но это не настоящая испанская тауромахия, а только театральный бой, в чем можно убедиться, взглянувши на картинку объявления, где всадник улепетывает, сломя голову, а бык припрыгивает за ним с пробками на маленьких рожках. Красивые, чрезвычайно лосные мулы встречаются на каждой улице; порою, вечером, попадется и ловкий всадник на бешеном испанском коне; в послеобеденное время можно видеть прогулку небольших семейств в маленьких, старомодных экипажах, которые раскачиваются между или, лучше сказать, впереди огромнейших колес. Везут их прехорошенькие мулы.

Архитектуру церквей, виденных мною в Лиссабоне, я отношу к архитектуре тех затейливых орнаментов, которые вошли в моду при Людовике XV, когда распространилась повсюду страсть к постройкам, и когда многие из монархов Европы воздвигли безчисленное множество общественных зданий. Мне кажется, что в истории всякого народа есть период, в который общество было наименее просто и, может быть, особенно безнравственно, и я думал всегда, что эти вычурные формы архитектуры выражают общественное расстройство в известный период времени. Можно ли уважать улыбающагося глупца в огромном парике и в римской тоге, которого хотят прославить героем, или полную женщину, очень сомнительных правил, которая надела фижмы и посматривает на вас какою-то богинею? Во дворцах видели мы придворные алегории, способные занять внимание не художника, но моралиста. Тут были: Вера, Надежда и Любовь, возвращающия Дон-Жуана в объятия его счастливой Португалии; Доблесть, Мужество и Победа, приветствующия Дона-Эмануэля; Чтение, Письмо и Арифметика, пляшущия перед Доном-Мигуэлем. Последняя картина до-сих-пор в Аюде; но где же бедный миг? Вот та государственная ложь и церемонии, которые стремились увидеть мы, тогда как для лучшего изучения португальской жизни следовало бы спрятаться нам в уголок, как нищим, и наблюдать оттуда обыденные проделки народа.

Поездка в Белем есть обычное дело для путешественника, приехавшего сюда на короткое время. Мы наняли две кареты и покатили в них по длинной, веселой Белемской дороге, наполненной бесконечной вереницей мулов, толпами галегосов, идущих с боченками на плечах или отдыхающих подле фонтанов, в ожидании найма, и лиссабонскими омнибусами. Эта картина, несравненно более живая и приятная, хотя и не так правильная, была гораздо лучше картины великолепного города. Маленькие лавчонки были набиты народом. Мужчины смуглы, хорошо одеты, красивы и мужественны; но женщины - мы во весь день не видали ни одной хорошенькой. Благородный синий Таг не покидал нас ни на минуту. Главную прелесть этой трех-мильной дороги составляет картина туземной деятельности, этот вид комфорта, которого никогда не передаст самый искусный придворный архитектор.

Мы подъехали к воротам, украшенным королевским гербом; отсюда подвели нас к пестрой выставке, которую случалось нам видеть нередко. Это был дворцовый сарай, музеум больших, покрытых плесенью, золоченых карет осьмнадцатого века. Позолота слезла с колес и дверок; бархат полинял от времени. Когда думаешь о мушках и пудр придворных дам, улыбавшихся сквозь стекла этих окон, о епископах, прикрытых митрами, о маршалах в огромных париках, о любезных аббатах, в поярковых шляпах, какие носили в то время, когда представляешь себе всю эту картину,- душе становится как-то весело. Многие вздыхают о славе минувших дней; другие же, принимая в соображение ложь и фанфаронство, порок и раболепство, шумно проезжавшие в этих старинных каретах, утешают себя мыслью об упадке блестящих и убыточных учреждений, которые были и тяжелы, и неумны, и непригодны для обыденных потребностей народа. Хранитель этих редкостей рассказывал о них чудные вещи. Одной карете насчитывал он шестьсот лет; тогда как видно с первого взгляда, что она сделана в Париж, во время регента Орлеана.

Но отсюда один шаг до заведения, богатого жизнью и силою,- это сиротское училище для тысячи мальчиков и девочек, основанное Доном Педро, который поместил его в упраздненном Белемском монастыре. Здесь видели мы превосходные галереи, обширные, наполненные чистым воздухом спальни и великолепную церковь. В Оксофорде нашлось бы довольно джентльменов, готовых заплакать при мысли об упразднении монастыря, для того, чтобы дать место бедным малюткам, в образовании которых не принимают даже участия духовные особы. "Здесь всякий мальчик может найти занятие по своим склонностям", объяснял нам маленький чичероне, говоривший несравненно лучше нас по-французски. Держал он себя как нельзя более прилично; платье на нем отличалось опрятностью и временным покроем, хотя и было сшито из бумажной материи. Также точно были одеты и все другия дети. С удовольствием прошли мы по классам; в одной комнат занимались математикою, в другой рисованьем; одни из учеников слушали лекции о кройке и шитье, другие сидели у ног профессора сапожного искусства. Одежда учеников была сшита их собственными руками; даже глухо-немые учились чтению и письму, а слепые музыке. Тут невольно позавидывали мы глухим, потому что эти музыканты производили такой ужасный гам, до какого едва ли удавалось когда нибудь достигать слепым нищим.

Отсюда отправились мы во дворец Нецесидадес, составляющий только флифель задуманною некогда огромнейшего здания. Ни у одного короля португальского не хватило денег на окончательную постройку его: это было бы что то в род Вавилонского столпа, еслиб достало только средств для осуществления мысли архитектора. Видно, что он очень надеялся на неизсякаемость серебряных и золотых рудников Бразилии, когда необъятный дворец этот рисовался в его воображении. С возвышения, на котором стоит он, открывается чудная картина. Перед ним раскинулся город с церквами и колокольнями, великолепный Таг виден на несколько миль отсюда. Но к этому дворцу ведет крутая дорога вдоль предместия, застроенного гадчайшими домишками. При них есть кое-где сады с сухой, растреснувшейся землею, сквозь которую пробиваются местами дервенистые стебли индейской пшеницы, прикрытые тенью широких листьев алое, на которых развешаны для просушки лохмотья, принадлежащия владетелям этих домиков. Терраса перед дворцом усеяна такими же лачугами. Несколько миллионов, благоразумно истраченных, могли бы превратить этот сухой холм в такой великолепнейший сад, лучше которого не нашлось бы в мире; самый же дворец, по своему местоположению, превосходит все дворцы, виденные мною. Но дрянные домишки подползли к самым воротам его; прямо над их дранью и известью подымаются величавые стены; капители и камни, отесанные для колонн, раскиданы по террас; здесь пролежат они целые века, и вероятно никогда не суждено им занять своего места в высоких, недостроенных галереях, рядом с их братьями. Чистый и сухой воздух не производит здесь вредного влияния на постройки; углы камней остаются до-сих-пор так остры, как будто каменьщики только-что кончили свою работу. Подле самого входа во дворец стоит какое то надворное строение, сгоревшее назад тому пятьдесят лет. Глядя на него, можно подумать, что пожар был вчера. Как ужасно было смотреть с этой высоты на город, когда подымало и коробило его землетрясением! До-сих-пор остались еще кое-где трещины и провалы; развалины лежат подл них в том самом виде, как рухнули здания в минуту страшной катастрофы.

Хотя дворец далеко не достиг до своих полных размеров, однако и то, что построено, довольно велико для государя такой маленькой страны. В Версали и Виндзоре нет зал, благороднее и пропорциональнее комнат этого дворца. Королева живет в Аюде, здании более скромном. Нецесидадес назначен для больших праздников, приема послов и государственных церемониалов. В тронной зале стоит большой трон, увенчанный такой огромною, позолоченной короною, больше которой не случалось видеть мне ни одной регалии на сцене Дрюри-Лэнского театра. Впрочем эфект, этой великолепной вещи ослаблен старым, истасканным брюссельским ковром. Он прикрывает не весь пол залы, и если очень велика корона, за то не велик ковер: стало быть пропорциональность в меблировк не совсем нарушена. В приемной посланников потолок изукрашен алегорическими фресками, которые совершенно соответствуют остальным украшениям этой комнаты. Дворцы считаю я самой непрочною вещью в мире. В несчастии теряют они все свое достоинство; блеск необходим для них; как скоро люди не в состоянии поддержать этого блеска, они склоняются к упадку и становятся фабриками.

Тут есть галерея с алегорическими картинами, о которым упомянул я прежде. Для Англичанина особенно замечательны в ней портреты герцога Веллингтона, написанные в настоящем португальском стиле. При дворце также есть и капелла, великолепно украшенная. Над алтарем возвышается ужасная фигура в духе того времени, когда фанатики восхищались поджариваньем еретиков и криками Евреев, преданных пытке. Подобные изображения можно найти и в городских церквах, которые все еще отличаются богатством украшения, хотя Французы и не посовестились ободрать с них серебро и золото, а со статуй короны и дорогия камни. Но Сульт и Жюно, обкрадывая эти места, руководствовались, кажется, там философским убеждением, что медь и стеклярус блестят на близком расстоянии не хуже алмазов и золота.

Один из наших путников, человек с классическим складом ума, захотел взглянуть непременно на водопровод, и мы, исполняя его желание, протряслись в гадчайших экипажах целые три часа, поднимаясь с холма на холм по сухим колеям ужаснейшей дороги, на которой торчали кое-где алое и чахлые оливковые деревья. Когда подъехали мы к водопроводу, оказалось, что ворота его заперты. В награду за неожиданную неудачу, угостили нас славной легендою, сочиненною, конечно, в позднейшее время с невинной целью, выманить несколько монет из кошелька легкомысленного путешественника. В город возвратились мы к тому времени, когда надобно было спешить на пароход. Хотя гостинница, давшая приют нам, была и не слишком хороша, но счет подали такой, что он сделал честь бы лучшему заведению в Лондоне. Мы оставили ее с превеликим удовольствием; крепко хотелось нам убраться из опаленного солнцем города и уйдти поскорей домой, к черному котлу и раззолоченному изображению леди Meри-Вуд, блистающему на носу парохода. Но лиссабонские власти очень подозрительны к отъезжающему путешественнику, и нам пришлось простоять целый час в устье Тага, пока прописывались наши паспорты. Суда, нагруженные крестьянами и пасторами, набитые красивыми галегосами, в темных куртках, опоясанных красным поясом, и невзврачными женщинами, приходили и удалялись друг за другом от старого брига, на котором просматривались наши паспорты, а мы стояли перед ним, не двигаясь с места. Испанские офицеры с удовольствием посматривали с него, как досадовали мы на эту остановку, и препокойно курили сигары, не обращая ни малейшего внимания на наши просьбы и проклятия.

Удовольствие наше при выезде из Лиссабона равнялось тому сожалению, с которым покинули мы Кадикс, куда прибыли в следующую ночь, и где позволено было пробыть нам не более двух часов. Город этот также прекрасен внутри, как великолепен снаружи; длинные, узкие улицы его отличаются удивительной чистотою, дома изящны, и на всем лежит отпечаток довольства и благосостояния жителей. Ничего не случалось видеть мне прекрасней и одушевленнее той картины, которую видел я теперь на длинной улице, идущей от пристани к рынку, заваленному плодами, рыбою и птицами. Все это лежало под разноцветными навесами, вокруг которых возвышались белые дона с балконами и галереями; небо над ними было такое синее, что лучший кобальт панорам показался бы не чист и мутен в сравнении с ним. И как живописна была эта площадь с своими меднолицыми ворожеями и нищими, которые заклинали нас небом подать им милостыню, с этими надменными рыночными дэнди в узких куртках и красных поясах, которые, подбоченясь и куря сигару, гордо посматривали вокруг себя. Это были конечно главнейшие критики большего амфитеатра, где происходит бой с быками. На рогах здешних быков нет пробок, как в Лиссабоне. Низенький, старый английский проводник, предложивший мне свои услуги, лишь только успел я ступить на берег, рассказал множество занимательных происшествий о быках, лошадях и людях, убитых во время этих побоищ.

Было так рано, что только начинали отпирать лавки; но церкви были уже отворены, и мы встретили довольно женщин, направлявших к ним путь свой. В маленькой ножке их, черных глазах и прекрасных бледных лицах, не закрытых черной мантильею, не находили мы ничего сходного с грубой и смуглою физиономиею лиссабонок. Новые соборы, воздвигнутые теперешним епископом на его собственные деньги, отличались изящной архитектурою; однакоже народ, минуя их, шел преимущественно в маленькие церковки, загроможденные алтарями и фантастическими украшениями, позолотой и паникадилами. Здесь велено было остановиться нам у толстой железной решетки, за которою увидели мы колено-преклоненных монахинь. Многия из них, прервав молитву, с любопытством смотрели на нас, также как и мы на них, сквозь отверстия решетки. Мужские монастыри были заперты; тот, в котором находятся знаменитые произведения Мурильо, обращен в академию художеств. Проводник наш был убежден, что в картинах не может заключаться ничего занимательного для иностранца, а потому и повернул оглобли к берегу, где за все труды свои и уведомления взял с нас только три шиллинга. И так пребывание наше в Андалузии началось и кончилось до завтрака. Отсюда пошли мы в Гибралтар, любуясь мимоходом на черную эскадру принца Жуанвилля, на белые здания С. Мари и горы Гранады, красневшие за ними. Самые названия эти так хороши, что приятно писать их. Провести только два часа в Кадикса - и это чего-нибудь да стоит. Здесь видели мы настоящих donnas и caballeros, видели природных испанских цирюльников, взбивающих мыло в медной посудине, и слышали гитару под балконом. Высокий парень, с густыми усами, в полинявшей бархатной куртке, бежал за нами, напевая и припрыгивая. Гитары у него не было, но он очень искусно подражал ей голосом и щелкал пальцами не хуже кастаньетов; плясал он так мастерски, что Фигаро или Лаблаш могли бы позавидовать ему. Голос этого молодца до сих пор гудит еще в ушах у меня. С большим удовольствием припоминаю я прекрасный город, синее море, испанские флаги, развевавшиеся на шлюпках, которые сновали вокруг нас, и громкие марши жуанвилевых музыкантов, провожавшие нас при выход из залива.

Следующей станциею был Гибралтар, где предстояло нам переменить лошадей. Солнце еще не село, когда пароход наш плыл вдоль мрачных гор африканского берега; к Гибралтару подошли мы перед самым пушечным выстрелом. Утес этот чрезвычайно похож на огромного льва, который улегся между Атлантикой и Средиземным морем для охранения пролива. Другой британский лев - Мальта, готовый прыгнуть на Египет, вонзить когти в Сирию или зарычать так, что рев его будет слышен в Марселе.

На глаза студента, Гибралтар несравненно страшнее Мальты. Так грозен вид этого утеса, что всход на него, даже без приветствия бомб и выстрелов, кажется отважным подвигом. Что же должно быть в то время, когда все эти батареи начнут изрыгать огонь и ядра, когда все эти мрачные пушки станут приветствовать вас перекрестными выстрелами, и когда, вскарабкавшись по отвесной дороги до первой площадки, вы встретите на ней британских гренадеров, готовых вонзить штыки свои в бедный желудок ваш, чтобы сделать в нем маленькое искусственное отверстие для свободнейшего дыхания? Не верится, когда подумаешь, что солдаты решаются карабкаться по этой крутизне за шиллинг в день: другой на их месте запросил бы вдвое больше за половину такой дороги. Облокотясь на борт корабля, покойно измеряешь взорами объемистую гору на всем протяжении её от башни, построенной внизу, до флага на вершине, где громоздятся самые затейливые здания для убийства. Негодный для приплода конек моего воображения - пресмирное животное. Он может разъезжать только по паркам, или бегать легкой рысцою в Потней и назад в тесное стойло, к яслям, которые набиты овсом до верху; не способен он карабкаться по горам и нисколько не приучен к пороху. Некоторые жеребчики так горячи, что при первом взгляде на укрепление становятся на дыбы; обстрелянный боевой конь только всхрапнет и промолвит: "А-га!" как скоро намекнут ему на битву.

III.

Спутники.- Леди Мэри-Вуд.

Семидневный путь наш приближался к концу. Перед нами, в синем море, белел мыс Трафальгар. Я думаю, не слишком приятно было смотреть на него морякам Жуанвиля. Вчера видели они Трафальгар, а завтра увидят С. Винсент.

Один из их пароходов потерпел крушение у африканского берега, и Французы должны были сжечь его, из опасения, чтобы не овладели им Мавры. Это был девственный корабль, только-что выступивший из Бреста. Бедная невинность! Умереть в первый же месяц союза своего с богом войны!

Мы, Британцы, на палубы английского корабля, выслушали с самодовольным смехом рассказ о скоропостижной смерти "Грёнланда". "Невежи! сказали мы,- грубые фанфароны! Никому, кроме Англичан, не суждено господствовать над волнами!" Тут пропели мы несколько пиратских арий, сошли вниз и свалились от морской болезни в койки, наполненные клопами. Нечего сказать, нельзя было не улыбнуться, глядя на адмиральский флаг Жуанвилля, развевающийся на фок-мачте посреди двух огромных пушек на корме и на носу парохода, вокруг которого шумно суетились шлюпки, а на палуб кудахтала озабоченная команда,- нельзя было не потрунить над этим могадорским героем и не поклясться, что, доведись нам взяться за тоже дело, мы обработали бы его гораздо чище.

Вчера, в Лиссабов, видели мы "Каледовию". Этот пароход ввушал нам уважение и какое-то удовольствие, исполненное ужаса. Подобно огромному замку, поднимался он над волнами Тара под непобедимым флагом нашей родины. Стоило только открыть ему челюсти - и город постигло бы второе землетрясение. В прах разгромил бы он столицу Португалии с её дворцами и храмами, с её сухими, безжизненными улицами и трепещущими от страха Дон-Жуанами. Почтительно смотрели мы на три ряда пушек огромной Каледонии и на маленькие шлюпки, которые беспрестанно отходили от этого чудовища. В полночь, прежде, нежели мы стали на якорь, приехал к вам лейтенант Каледония. С превеликим уважением посматривали мы на его рыжие усы, отложные воротнички, широкие панталоны и золотые эполеты. С там же чувством глубокого почтения глядели мы и на молоденького джентльмена, стоявшего на корм шлюпки, и на красивых морских офицеров, которых встретили на другой день в городе, и на шотландского хирурга, и даже на разбитый нос матроса, который заседал в кабаке и на шляпе которого было написано: "Каледония". На Французов смотрели мы, нисколько не скрывая своего презрения. Чуть не лопнули мы от смеха, проходя мимо адмиральского корабля принца Жуанвилля. Французик, раскачиваясь в шлюпке, очищал бока его маленькой отымалкою. Сцена была самая комическая: ничтожный Француз, отымалка, шлюпка, пароход,- пши! на каких жалких вещах основан ложный патриотизм наших соседей. Я нишу это в роде неловкого а propos к известному дню и мысу Трафальгару, на широте которого стоим мы. Для чего вышел бы я бочком на палубу, захлопал крыльями и закричал: кукареку, куроцап!? A между тем некоторые из моих соотечественников решились на такое дело.

Друг за другом покидали нас веселые спутники. На пароходе ехало пятеро лихих английских джентльменов, торгующих вином в Опорто. Они спешили к своим виннпым бочкам, красноногим куропаткам и дуэлям. Глядя на этих молодцов, можно было подумать, что они каждое утро дерутся между собою и приводят в изумление Португальцев отличительным характером английской национальности. Был тут еще бравый, честный маиор на деревяшке - предобрейший и препростой Ирландец: он обнял своих детей и снова соединился с маленьким, только в пятьдесят человек, гарнизоном, которым командует он в Белеме, и где, в чем не сомневаюсь я, с каждым инвалидом - а весь гарнизон состоит из инвалидов - выслушивает теперь все двенадцать арий своей фис-гармоники. Любо было смотреть, как возился он с этой фис-гармоникой, с каким удовольствием заводил он ее после обеда, и как был счастлив, прислушиваясь к приятному звону маленьких зубцов, которые прыгали по колышкам и звучали динь-динь. Мужчина, который везет с собою фис-гармонику, непременно должен быть добрый человек.

Был также с нами бейрутский архиепископ, посол его святейшесгва ко двору христианнейшего величества. Ни чем не отличался он от нас, простых смертных, за исключением необыкновенной любезности. Спутник его, очень добрый капелан, был также любезен. Ехали они в сопровождении низенького секретаря и высокого французского повара, который, в обеденное время, суетился подле каюты. Лежа на боку, совершили они большую часть своего путешествия; желтые лица их не брились и, кажется, не мылись во всю дорогу. Кушали они особняком, у себя в каюте, и только вечером, по захождении солнца. Насладясь питием и пищею, выходили они в короткое время на палубу, и при первом ударе колокола, призывавшего нас к чаю, спешили снова на боковую.

В Лиссабоне, где стали мы на якорь в полночь, был снаряжен особый катер, на котором матросы увезли от нас посланника, оказывая ему все знаки внешнего почтения. Этот быстрый отъезд в темноте ночи привел нас в неописанное удивление.

В следующий день присоединился к нам другой епископ, который свалился от морской болезни на койку, только лишь покинутую бейрутским архиепископом.

Епископ был толстый, тихий и добрый на взгляд старик, в четырех-рогой шапочке, с красивой зеленой и золотой перевязью, которая охватывала широкую грудь и спину его; на нем была черная ряса и узкие красные чулки; мы везли его из Лиссабона к низменному берегу Фаро, где был он главным пастором.

Едва успели мы удалиться на полчаса от места нашей якорной стоянки в Таге, как епископ слег уже в койку. Всю эту ночь и весь следующий день дул свежий ветер, и добрый епископ явился посреди нас, когда мы были уже в десяти милях от пурпуровых холмов Альгарва, перед которыми стлался желтый, песчаный берег, усеянный деревушками. Мы смотр-ли на эту картину в телескопы, с палубы парохода.

Тут, прыгая по волнам, отделился от берега маленький катер, с широким парусом, блестевшим над белым и голубым флагом Португалии. Быстро шел он навстречу пароходу, и капитан Купер загремел: "Stop her!" Послушная леди Мэри-Вуд перестала вертеть колесами, и к койке доброго епископа принесли весть, что за ним пришел катер, и что наступил час его.

Тихо вышел он на палубу и задумчиво смотрел, как восемь матросов с криком и энергическими телодвяжениями приваливали катер к боку парохода. Вот опустили лестницу; слуга епископа, в желто-голубой ливрее, словно "Эдинборгской Обозрение", сбросил в катер багаж владыки с своими собственными ботфортами, в которых разъезжает он по Фаре на откормленных мулах, исполняя курьерские обязанности, а вслед за пожитками сам спустился по лестнице. Дошла очередь до епископа; но он долго не мог отважиться на такой подвиг. Крепко пожимал он нам руки, то и дело раскланивался, нисколько впрочем не торопясь уехать. Наконец капитан Купер, положив руку на плечо его, сказал строгим, хотя и почтительным голосом: "Senor Bispo! Senor Bispo!" Не зная по испански, я не могу судить правильно ли было это сказано; но что слова капитана произвели магическое влияние на робкую душу епископа - этот факт не подвержен сомнению. Добрый старик боязливо посмотрел вокруг себя, взял под мышку четырех-рогую шапочку, поднял длинную рясу так, что мы увидали красные чулки, и начал спускаться по лестнице, дрожа всем телом от ужаса. Бедный старичок! Как желал бы я пожать еще раз его трепещущую руку. Да, полюбил я этого мягко-сердечного старика. Будем надеяться, что добрая экономка сварит ему овсяной кашицы, поставит ноги его в теплую воду и комфортабльно уложит в постель, когда он возвратится на Фаро. Матросы почти целовали его, принимая в катер; но он не обращал внимания на их ласки. Чу! вдали, с другой парусной шлюпки, раздался в честь его выстрел. Но ветер дует с берега, и кто знает скоро ли доберется добрый старик до своей кашицы?

Ничего не скажу я об улыбке и взорах Испанки, ехавшей с нами из Кадикса. Через-чур живые манеры её не согласовались с моим понятием о приличии. Умолчу о прекрасных страдалицах, подругах этой Испанки, которые лежали на палубе с болезненной улыбкою и женственной покорностью судьбе своей. Не буду распространяться о героизм детей. Им становилось дурно, как только начинали они есть сухари, и однако же эта дрянь хрустела на зубах у них после каждого припадка морской болезни. Я упомяну только о другом страдальце, о добром лейтенанте, хранителе депеш её величества, который нес тяжелый крест свой с самою трогательной и благородной покорностью.

Этот человек принадлежал к числу тех людей, которым на роду написано терпеть постоянные неудачи. Я полагаю, что недостаток счастия и скромная карьера таких личностей, достойны столько же благосклонного внимания, как и блестящие подвиги более резких и счастливых характеров. Сидя со мною на палубе и весело посматривая на закат солнца, старый лейтенант кратко сообщил мне историю своей жизни. Вот уже тридцать семь лет плавает он по морю. Лейтенант Пиль, контр-адмирал принц Жуанвиль и другие начальники, о которых не место упоминать здесь, много моложе его по служб. Он очень хорошо образован, и не смотря на свое скромное положение, пребольшой охотник до биографий великих людей, до путевых записок и сочинений исторических. Неудачи нисколько не озлобили его против своей профессии. "Еслибы, сказал он мне, сделался я завтра же мальчиком, я охотно начал бы путь свой съизнова. Многие из моих школьных товарищей далеко обогнали меня, но многие из них и мне позавидуют; стало быть, жаловаться на судьбу свою нечего." И вот покойно разъезжает он по белому свету с депешами её величества, является к адмиралам в своей старой, лосной шляпе, и развивайся крошечный флаг его не на носу маленького ялика, а на грот-мачте стопушечного корабля,- ей-ей, он и тогда не гордился бы им более. Жалованья получает Бонди двести фунтов в год; у него есть старуха мать и сестра, которые живут где-то в Англии, и я готов биться об заклад (хотя, клянусь честью, он ни слова не говорил мне об этом), что им уделяется хорошая часть из этого огромного оклада.

Разсказывать историю лейтенанта Бонди, не значит ли нарушать доверенность? Но тут причина извиняет мой поступок. Это добрый, прекрасный и благородный характер. Почему должны бы мы, жалкие льстецы; удивляться только тем людям, которым все удается в этом мире? Когда пишем мы повесть, наше увесистое, грубое воображение стремится только к тому, чтобы женить героя на богатой невесть и сделать его наследственным лордом. Какой ложный, гадкий урок для нравственности! И однако же мне также хотелось бы мечтать о счастливой Утопии, под облачным небом мирной страны, где друг мой, кроткий лейтенант, при вход на палубу своего корабля, нашел бы в строю всю команду, пушки в честь его выбросили бы из жерл своих огромное пламя (только без шума и без этого отвратительного запаха, которым отличается порох), и где бы приветствовали его, как адмирала сэра Джэмса, или сэра Джозефа, или - куда ужь ни шло - как лорда виконта Бонди, кавалера всех орденов, какие только есть на свети.

Я думаю, что этот, хотя и неполный, каталог довольно подробен, для того чтобы ознакомить читателя с наиболее замечательными личностями, плывшими на леди Мэри-Вуд. В одну неделю мы так привыкли к этому пароходу, что были на нем, как дома. К капитану, самому добрейшему, заботливому, расторопному и деятельному из капитанов, мы чувствовали сыновнее и братское уважение; к эконому, который доставлял нам удивительный комфорт и кормил отлично,- полнейшую благодарность; к прислуге, быстро накрывавшей стол и проворно переносившей тазы и рукомойники,- всевозможное расположение. Как дул ветер и по скольку узлов шли мы, все это вносилось куда следует; обо всех встреченных на пути кораблях, о их вооружении, тоннах, нации, направлении,- разве не записывал с удивительной точностью лейтенант, сидя каждую, ночь за своей конторкою, перед огромным листом, красиво и таинственно разлинованным широкой линейкой? Да, я уважал всех, от капитана до матроса, и даже еще ниже: до повара, который, потея посреди кострюль перед печкою, посылал вам, в знак особенного расположения, пряди волос своих в суповой миске. И так, пока не остыли еще чувства и воспоминание, простимся с добрыми товарищами, которые перевезли вас в своем маленьком ящике, составленном из железа и дерева, через Британский канал, Бискайский залив и Атлантику, от Соутгэмптона до Гибралтарского пролива.

IV.

Гибралтар. - Военное Садоводство. - Все хорошо. - Мальта.- Религия и дворянство.- Древности Мальты. - Карантин. - Смерть в карантине.

Предположите, что представители всех народов, какие только есть на земле, столпились в Уэппине или Портсмут-Пойнте, в своих национальных костюмах и мундирах, с своим языком и обычаями,- и вот вам главная улица Гибралтара, которая одна только и называется здесь улицею. Все же прочие промежутки между рядами домов зовутся скромненько проходами или лэнами, как, например, Бомб-лэн, Бэтери-лэн и т. д. Евреи и Мавры составляют господствующее население главной улицы; из окон "Красавца Матроса" и "Лихой Морской Лошади," где наши английские моряки попивают джин и пиво, несутся звуки хоровой песни: Вдали я девушку оставил за собою; тогда как сквозь решетку испанской венты достигают до вас стук кастаньет и заунывное дребезжанье гитары. Очень любопытвое зрелище представляет эта улица вечером, когда при ярком свете фонарей шумно движется вдоль неё густая толпа, очень разнообразно одетых прохожих. Тут увидите вы и смуглых Мавров в белых или красных бурнусах, и загорелых испанских контробандистов, в каких-то изогнутых шапках, надетых сверх шелкового платка, обхватившего их голову, и пьяных матросов с военных и купеческих кораблей, носильщиков, Гануэзцев, жителей Галиции и небольшие отряды солдат, идущих на смену своих товарищей, которые содержат безчисленные караулы в разных частях города.

Некоторые из наших товарищей отправились в испанскую венту, как в место более романтическое, нежели английская гостинница; другие же предпочли клуб Коммерческого сквера, о котором уже заранее составил я очень выгодное понятие, думая найдти в нем заведение ничем не хуже известного лондонского клуба на Чарлс-Стрит, с таким же блестящим освещением я прилично одетыми офицерами, распивающими портвейн. Может быть, во времена губернатора О'Гара он был и действительно очень хорош, но теперь устарел и местами позаплесневел. Хотя его превосходительство Больвер жил здесь, и я не слыхал, чтобы он жаловался на недостаток комфорта; однакоже другия, менее знаменитые особы, не считают обязанностью подражать его скромности. Да и как не ворчать? Половина удовольствий и неприятностей туриста соединена с трактирной жизнью, и он может говорить о гостинницах несравненно основательнее и живее, нежели о каких-нибудь исторических событиях, заимствованных из книги. Но все-таки этот клуб - лучшая гостинница Гибралтара и указать на него полезно, потому что не всякий же путешественник, намеревающийся посетить Гибралтар, может видеть искусанные блохами физиономии наших товарищей, которые на другое же утро обратились в бегство из испанской венты и пришли искать убежища в клубе, в этой лучшей гостиннице самого прозаического и неудобного для жизни города.

Еслибы позволительно было нарушать священную доверенность, я мог бы рассказать вам много забавных происшествий, слышанных мною от джентльменов, которые рассказывали их для своего собственного удовольствия, сидя в кофейной клуба, за столом, прикрытым грязной скатертью и дюжиною бутылок с пивом и прохладительными напитками. Здесь узнал я настоящия фамилии авторов известных писем о французских подвигах в Могадоре, и встретил бежавших оттуда жидов, которые уверяли меня, что они несравненно более боялись Кабилов, рыскавших за стенами города, нежели пушек французской эскадры. Очень занял меня прелюбопытный рассказ о том, как бежал Вилькинс из-под ареста, и как посадили под арест Томпсона, который вышел после десяти часов без фонаря на улицу. Слышал я также, что губернатор был старый.... но прибавить к этому слову существительное - было бы нарушением доверенности; можно только объявить, что полное выражение заключало в себе чрезвычайно лестный комплимент для сэра Роберта Вильсона. Во время этих рассказов, на рынке, против окон клуба, происходила очень шумная сцена. Оборванный, толстый парень, окруженный Маврами, Жидами, Испанцами и солдатами, вскарабкался на боченок с табаком и держал аукцион, покрикивая с такой энергиею и бесстыдством, которые сделали бы честь Ковент Гардену.

Один только здесь мавританский замок можно назвать живописным зданием. Древние храмы испанского города или сломаны, или обращены в казармы, и так переделаны, что не осталось ни малейшего признака, который намекнул бы на их прежнее назначение. Католический собор слишком прост, а странная архитектура новой протестантской церкви похожа на сигарный ящик. По сторонам узеньких улиц стоят бараки; в дверях маленьких домиков сидят, разговаривая, жены сержантов, а сквозь открытые окна офицерских квартир вы увидите прапорщика Фипса, лежащего на диване с сигарою во рту, или адъютанта Симсона, играющего от скуки на флейте. Я удивился, найдя очень немного читателей в великолепной зале здешней библиотеки, богатой прекраснейшими книгами.

Наперекор чахлой растительности и пыли, покрывающей деревья, Алямеда прекрасное место для прогулки. О зелени заботятся здесь также, как и о страшных укреплениях, окружающих ее. С одной стороны подымается огромный утес, застроенный крепостными верками, а с другой блестит Гибралтарский залив, на который поглядывают с террас огромные орудия, окруженные такими грудами бомб и картечи, что, кажется, их достало бы на то, чтобы разбить в дребезги весь полуостров. В этом месте садоводство и воинственность удивительно перемешаны друг с другом. В саду возвышаются беседки, сельские домики; но вы можете быть уверены, что между цветников непременно увидите огромную мортиру, а подле алое и стеблей герани зеленую юбку и красный колет Шотландца. Утомленные солдаты тихо подымаются на гору, или перетаскивают бомбы; неуклюжия рогатки заслоняют открытые места; везде расхаживают часовые с невинным намерением прострелить насквозь любопытного артиста, который вздумал бы срисовать окружающия его укрепления. Особенно хорошо здесь вечером, когда месяц освещает залив, холмы и белые здания противоположного берега. Сумрак скрывает неприятный вид пыльной зелени, конические груды бомб и неуклюжия рогатки. По дорожкам разгуливают бледные, черноглазые дети, Испанки с своими веерами и дэнди в белых джакетах. Тихие звуки флейты несутся порою с небольшего ялика, покойно отдыхающего на гладкой воде, или долетает до вас звучный хор с палубы черного парохода, который снаряжается к ночному объезду. Вы забываете, что город этот похож на Уэппин, вы невольно предаетесь романическим мечтам; безмолвные часовые так благородно выступают при лунном свет, и даже вопрос Санди: "кто идет?" звучит в ушах ваших как-то гармонически.

"Все хорошо!" "All's Well!" - это восклицание, распеваемое часовыми, весьма приятно для слушателя. Оно внушает ему благородные и поэтические мысли о долге, мужестве и опасности. Но когда горланят одно и тоже всю ночь на пролет, да в добавок еще постукивают ружьями, признаюсь, прелесть этого крика исчезает совершенно, и он становится столько же неприятен для слушателя, как и для голоногаго Шотландца, который кричит, без сомнения, нехотя. Хорошо читать описание войны в романе Валтера Скотта, где раздаются воинственные крики рыцарей, не лишая вас благодатного покоя. Впрочем, люди, несогласные с моим образом мыслей, проведут время очень приятно и в Гибралтаре, не смотря на то, что здесь всю ночь маршируют по улицам солдаты, идя на караул, или возвращаясь с караула. Не только на одном коммерческом сквере, но по всему высокому утесу, по извилинам таинственных зигзагов, вокруг темных пирамид, сложенных из бомб и ядер, вдоль широких галерей, изсеченных в скале, словом, от уровня воды до самой верхушки здания, где развевается флаг и откуда часовой может видеть два моря, повсюду расхаживают солдаты, бряцая ружьями и покрикивая "All's Well!".

Этим воинственным шумом насладились мы вдоволь, лежа в троем на железных кроватях, в старой комнате, окна которой выходили на сквер. Нельзя было выбрать лучшего места для наблюдений за характером гарнизона в ночное время. Около полуночи, в дверь к нам толкнулась партия молодых офицеров, которые, клюкнувши порядком, хотели конечно выпить еще немножко. Когда мы показались в открытых окнах, один из них, молодым, пьяным голосом спросил нас о здоровы наших матушек и поплелся прочь, покачиваясь из стороны в сторону. Как очарователен разговор подгулявшей молодости! Не знаю, исправны ли будут эти молодчики на карауле; но еслиб вздумалось пройдтись по городу в такой поздний час студенту, его непременно посадили бы на гауптвахту и поутру представили бы к губернатору. В кофейной слышал я, что сэр Роберт Вильсон засыпает не иначе, как положив под подушку ключи Гибралтара. Это обстоятельство резко дополняет понятие о спящей крепости. Представьте нос и колпак Вильсона, высунутые из-под одеяла, и огромный ключ, выглядывающий из-под подушки.

Я говорю преимущественно о трактирах и колпаках, потому что эти предметы более известны мне, нежели история и фортификация. На сколько понимаю я первую, Гибралтар представляется мне большим складочным местом контробанды, назначенной для тайного провоза в Испанию и Португалию. Ею наполнены все корабля, стоящие на якоре в гавани; все эти смуглые Испанцы, разгуливающие в плащах и с сигарами во рту, все почтенные купцы города, все они без исключения контробандисты. На другой день по прибытии нашем в Гибралтар, один испанский корабль, преследуя контробанду, не остановился в пылу погони на определенной черте и был за это пробит насквозь ядрами крепости. В этом маленьком уголке своих владений, Англия объявляет войну таможням и покровительствует свободной торговле. Может быть, со временем сделается она для всего мира тем же, чем стал теперь Гибралтар для Испании, и последняя война, в которой примем мы энергическое участие, будет войной таможенною. Когда Европа перережется железными дорогами и уничтожатся в ней пошлины, за что-же останется воевать в то время? Иностранные министры и посланники будут наслаждаться тогда полным спокойствием; армия обратится в мирных констэблей, не имеющих надобности в штыках; бомбы и осьмидесяти-четырех фунтовые орудия исчезнут из Алямеды; на тех местах, где сложены в ней ядра, явятся другие, приятнейшие для глаз предметы; огромный ключ Гибралтара не будет выниматься по ночам из ворот крепости; всякому представится полная свобода вертеть его в обе стороны, и сэр Роберт Вильсон заснет покойно.

Лишь только задумал я покороче познакомиться с утесом и осмотреть подземные переходы и галереи его, как получил приказание садиться на "Таг" и ехать немедленно в Мальту. И так, пришлось проститься с грозным утесом, который выхватили мы из рук природных его владетелей сто сорок лет назад тому и с полным знанием дела приспособили к его настоящему назначению. Захватить и присвоить - дело, без сомнения, очень хорошее; оно принадлежит к числу тех проявлений храбрости, о которых можно читать в рыцарских романах, где говорится, например, что сэр Гюону Бордоскому присуждено было, для доказательства прав его на рыцарское достоинство, ехать в Вавилон и вырвать у султана бороду.

Надобно признаться, что такой поступок доблестного рыцаря был очень неприятен для бедного султана. Если бы в Лэндс-Энде, на горе св. Михаила, построили Испанцы неодолимую крепость, тогда, вероятно, неприятность подобного поступка мы поняли бы еще лучше. Но позволим себе надеяться, что испанский султан в этот долгий период лишения успел привыкнуть к потери. Но как бы то мы было, правда или несправедливость понудили нас овладеть Гибралтаром, все же не найдется ни одного Англичанина, который не гордился бы этим подвигом своих соотечественников и тем мужеством, стойкостью и чувством долга, с которыми отразили они приступ пятидесяти-тысячной армии Крилльона и нападение испанского флота. В блестящем успехе нашей обороны заключается более благородства, нежели в самой атаке. После неудачного приступа, французский генерал посетил английского коменданта, и был принят со всевозможною учтивостью. При выезде из крепости, английский гарнизон приветствовал его громкими криками, в ответ на которые, вежливый Француз сыпал комплиментами, выхваляя гуманность нашего народа. Если мы и теперь убиваем друг друга на старинный лад, как жаль, что битвы наши не кончаются по прежнему!

Один из пассажиров, страдавший морской болезнью все время, пока плыли мы вдоль берегов Франции и Испании, уверил нас, что на Средиземном мор не существует этого зла. В-самом-дел, здесь не слышно о морской болезни; цвет воды так хорош, что, за исключением глаз леди Смит, я не видал ничего синее Гибралтарского залива. Я был уверен, что эта сладостно-безпорочная лазурь, также как и глазки, о которых упомянул я, никогда не может смотреть сердито. В этой уверенности, миновали мы пролив и поплыли вдоль африканского берега.

Но когда, на перекор обещанию нашего спутника, мы почувствовали себя хуже, нежели было нам в самой негоднейшей части Бискайского залива, или даже у бичуемых бурями скал Финистере, мы объявили его величайшим лгуном и готовы были поссориться с ним за то, что он ввел нас в такое заблуждение. Небо было чудно светло и безоблачно, воздух был напитан благоуханием прибрежных растений, и самое море блестело такой кроткой лазурью, что, казалось, не было никакой причины страдать нам морской болезнью, и что маленькие безчисленные волны, прыгая вокруг парохода, разыгрывают только на наш счет anerithmon gelasma. (Это одна из моих греческих цитат; довольствуясь ею, я поберегу остальные три, пока дойдет до них очередь.) Вот заметка в моем журнал: "Середа, 4 сентября. Есть совсем не хочется. Расход на тазы огромный. Ветер противный. Que diable allais-je faire dans celle galere? Ни думать, ни писать невозможно." Эти краткие фразы, дают, кажется, полное понятие о жалком состоянии души и тела. За два дня перед этим, прошли мы подле укреплений, молов и желтых зданий Алжира, величаво выступающих из моря и окаймленных темно-красными линиями африканского берега. По горам дымились разложенные огни, местами виднелись разбросанные по одиначке деревни. 5-го числа, к нашей общей, невыразимой радости, достигли мы Валеты. Вход в гавань этого города представляет одну из самых прекрасных сцен для одержимого морской болезнью путешественника. Маленькая бухта загромозжена множеством кораблей, шумно нагружаемых товарами, под флагами разных наций; десяток черных пароходов, со свистом и уханьем, снует взад и вперед по гавани; маленькие канонирские лодки движутся во всех направлениях, взмахивая длинными веслами, которые, словно крылья, блестят над водою; вдали пестреют раскрашенные городские ялики, с высоким носом и кормою, под белым тенделетом, а подл парохода вертятся крошечные суденышки с голыми, чернокожими нищими, которые умоляют вас позволить нырнуть им за полпенса. Вокруг этой синей воды подымаются скалы, освещенные солнцем и застроенные всевозможными укреплениями: направо С. Эльмо, с маяком и пристанью; налево военный госпиталь, похожий на дворец, и между них великолепнейшие домы жителей города.

При ближайшем осмотре, Валета не разочарует вас, как многие из иностранных городов, прекрасных только издали. Улицы наполнены одушевленным и благоденствующим на взгляд народонаселением; самая бедность живет здесь в красивых каменных палатах, испещренных балконами и лепной работою. Чего не найдете вы здесь? Свет и тень, крики и зловоние, фруктовые лавки и садки с рыбою, всевозможные одежды и наречия; солдаты в красных, а женщины в черных плащах; нищие, матросы, боченки с маринованными сельдями и макаронами; пасторы в угловатых шапочках и длиннобородые капуцины, табак, виноград, лук и ясное солнышко; распивочные с бутылками портера,- все это бросается в глаза путешественнику и составляет такую забавно-разнохарактерную, живую сцену, какой никогда еще не удавалось мне видеть. Суетливость действующих лиц этой драмы, получает высокий характер от самой обстановки сцены. Небо удивительно ясно; здания и орнаменты их изящны и благородны; замки, павильоны, башни и стены крепости имеют такой свежий и величавый вид, как-будто они вчера только воздвигнуты.

Strada Reale так хороша, что едва ли можно описать ее. Здесь отели, церкви, библиотеки, прекрасные лондонские магазины и щегольские лавки с благовонным товаром. По ней-то фланируют веселые молодые офицеры, в пестрых джакетах, которые слишком узки для них; моряки разъезжают верхом, на лошадях, взятых из манежа; пасторы, в костюме оперного Дона Базилио, важно проходят вдоль неё мерными шагами; нищие по профессии с криками преследуют иностранца, и агенты берейторов, гостинниц и разных заведений, выступая вслед за ним, выхваляют редкие достоинства своих товаров. Домы, в которых продаются теперь ковры и помада, были прежде дворцами мальтийских рыцарей. Перемена самая прозаическая; но она совершилась в то время, когда люди, носившие имя рыцарей, нимало не походили на воинов св. Иоанна. Геройские дни этого ордена кончились вместе с отплытием последней турецкой галеры, после достопамятной осады. Великолепные здания построены во время мира, блеска и упадка ордена. Я сомневаюсь, чтобы "Auberge de Provence", где процветает теперь английский клуб, была когда нибудь свидетельницею сцен, более романических, нежели те веселые залы, которые теперь даются в ней.

Церковь св. Иоанна не изящна снаружи, но великолепна внутри. Войдя в нее, вы видите большую залу, украшенную позолоченной резьбою; по обеим сторонам расположены часовни разных вероисповеданий, тоже незамечательные по своей архитектуре, хотя и богатые внутренними украшениями. Храм этот показался мне очень приличным местом для богатой общины аристократических воинов, которые произносили в нем обет свой, как бы на параде, и, преклоняя колена, никогда не забывали ни своих эполет, ни своей родословной. Эта смесь религии и светской гордости поражает с первого взгляда; но разве в нашей англиканской церкви нет феодальных обычаев? Какою рыцарской странностью покажется вам знамя высокого и могущественного принца, висящее над его ложею в виндзорской капелле, когда вспомните вы о священном назначении этого места! Пол церкви св. Иоанна покрыт девизами покойных рыцарей умершего ордена. Можно подумать, что они надеялись переселиться в тот мир с своими родословными. Стены капелл украшены картинами и великолепными памятниками гросмейстеров мальтийского ордена; в подземном склепе погребены знаменитейшие рыцари, а в алтари хранятся ключи Акры, Родоса и Иерусалима. Сколько пролито крови для защиты этих эмблем! Сколько веры, терпения, мужества и великодушие, сколько ненависти, честолюбия и дикой кровожадности потрачено людьми для того, чтобы сберечь их!

До-сих-пор в залах и корридорах губернаторского дома остались портреты некоторых гросмейстеров. В столовой висит очень хороший портрет рыцаря, писанный известным Караваджио; но, изо всех Мальтийцев, один только Виньякур может похвалиться почтенной наружностью; другие предводителя знаменитого ордена - гордые старики, одетые в черное платье, в огромных париках, с коронами на шляпах, и каждый с парочкою задумчивых пажей, разодетых попугаями. Однако именами большей части гросмейстеров названы разные постройки в крепости; таким образом мальтийская мифология обезсмертила их, обратив в отесанные камни.

В арсенале хранятся латы благородного старика Ла-Валета, который спас остров от власти Мустафы и Драгута. Он с мужеством и решимостью Элиота отразил войско этих варваров, столь же гордое и многочисленное, как армия Крильона, хотевшая овладеть Гибралтаром. Вокруг стен красиво расставлены копья, алебарды, маленькие пушки, шлемы и кирасы. Тут же находится меч знаменитого корсара Драгута. Вместе с этой почтенной стариною, найдете вы здесь большой запас огнестрельного оружия, сабель, дротиков для абордажного боя, и пару старых, изорванных знамен одного из английских полков, которые преследовали и разбили в Египте остатки французской республиканской армии. При появлении этих молодцов перед Валетою, мальтийские рыцари отворили настеж ворота всех своих крепостей и согласились на уничтожение ордена, не топнув даже с досады ногою.

Мы углубились во внутрь острова, желая познакомиться с его природою. Поля здесь гранитные и заборы каменные. Нас удивляло множество церквей, прекрасных вилл и деревен, мелькавших повсюду, посреди каменных холмов Мальты. Долго ехали мы вдоль водопровода и наконец остановились у загородного дома губернатора. Здесь увидали мы первый сад с померанцовыми деревьями, с водою и густыми кустарниками. С каким наслаждением отдохнуло зрение на этой темной, прохладной зелени, утомясь сухостью и однообразием общей сцены. C. Антонио также хорош после Мальты, как Мальта после моря.

В ноябре мы посетили в другой раз этот остров, проведя семнадцать дней в заведении, известном под именем Форта Мануэля. Правительство так внимательно здесь к путешественникам, что само отводит им квартиры, сбрызгивает письма ароматическим уксусом прежде, нежели вручит вам их, и каждую ночь запирает вас на замок, из опасения, чтоб не ушли вы прогуливаться в припадке лунатизма и не спрыгнули с зубчатой стены в Средиземное море. Если бы вздумалось вам нырнуть в него, часовые пустили бы в вас несколько пуль с противоположного берега. Однако пора прекратить шутки. Те, кому известно, что такое карантин, могут представить, как становится невыносимо для нас место, где находится подобное здание. И хотя ноябрьский климат Мальты нисколько не уступает самому теплому маю в Англии; хотя город богат разнообразными удовольствиями: в нем есть премиленькая небольшая опера, хорошая библиотека, наполненная бесполезными книгами двух последних столетий, где никто не помешает вам заняться чтением; хотя общество Валеты чрезвычайно приятно, любезно и гостеприимно: однако же, не смотря на все это, нельзя чувствовать себя безопасными на Мальте, видя беспрестанные проблески огня с противоположного берега. Потому-то, боясь, чтобы карантинные власти не возъимели намерения овладеть вами в другой раз, под предлогом не совсем выкуренной из вас чумы, поспешили мы воспользоваться первым случаем и махнули в Неаполь. Впрочем не весь комплект наш возвратился из маленькой восточной экспедиции. Бог, дарующий жизнь и смерть, призвал к себе двоих из наших товарищей. Одного оставили мы умирать в Египте на руках матери, оплакивающей его потерю; другаго схоронили на кладбище карантина.

Эти горестные происшествия должно отвести к прочим обстоятельствам нашего путешествия. Болезнь и смерть стучатся, может быть, в дверь соседней с вами каюты. Ваш добрый и любезный товарищ совершил с вами свою последнюю прогулку и с вами же выпил свой последний стакан вина. Любящия сердца стремятся к нему издали, и собственные мысли и чувства его несутся к той точке земли, куда зовут их любовь и дружба, а между тем Великий Отец призывает его к себе, повелевая покинуть навсегда то, чем дорожит он более всего в мире.

Такой случай, как смерть в карантине, очень возмутителен. Два дня назад тому мы ходили с своим приятелем по палубе. У одного из нас эскиз его, у другаго карточка, на которой написал он вчера свой адрес, приглашая посетить его по возвращении на родину. Но вот сегодня умер он, и погребен в стенах своей темницы. Доктор, не покидая необходимых предосторожностей, ощупал пульс его; из города пришел пастор совершить над ним последний обряд религии, друзья, собравшиеся на его похороны, расставлены карантинной стражею так, чтобы им нельзя было прикоснуться друг к другу. Каждый из них возвратился потом в свою комнату, прилагая урок к самому себе. Никому не хотелось бы умереть, не взглянувши еще раз на милые, дорогия для него лица. Мы скидываем со счетов тех, кого любим; их остается очень мало, и от этого любовь наша к ним усиливается. Не за нами ли ближайшая очередь? Почему же нет? Горько или сладостно думать о той привязанности, которая бодрствует над нами и переживает нас?

Творец сковал весь род человеческий неразрывной цъепью любви. Отрадно думать мне, что нет на земле человека, чуждого привязанности к другому существу, которое в свою очередь любит также кого-нибудь, и таким образом чувство любви охватывает всю великую семью человечества. И не здесь конец этой незримой цепи: землю соединяет она с небом. В замену друга или сына минувших дней, дается мне друг или сын в этом мире или в стране, уготованной для нас Отцем небесным. Если эта взаимная связь, согласно с учением нашей веры, не расторгается могилою, не утешительно ли думать человеку, что там, посреди праведных, есть одна или две души, любовь которых незримо бодрствует над ним и следит за бедным грешником на трудном пути его земной жизни?

V.

Воспоминания о глаголе tupto.- Пирей.- Пейзаж. - Basilena. - Классические памятники. - Опять tupto.

Не чувствуя ни малейшего энтузиазма при мысли об Афинах, я считаю долгом потрунить над теми, кого приводит в восторг этот город. В самом деле, может ли юрист, читающий только деловые бумаги да газеты, одушевиться восторгом, чуждым его природе, и лишь только выдалось ему свободное времячко предаться поэтическим мечтам, которые по большой части бывают, ей-ей, очень сомнительны? Какое право имеют леди, почерпнувшие свои мифологические познания из Пантеона Тука, считать Грецию страною романтическою? И почему йоркширские сквайры, эти порядочные кутилы, молодые дэнди ионических полков, разбитые моряки с кораблей, стоящих в здешней гавани, и желтые, старые Индейцы, возвращающиеся из Бундель-Кунда, почему могли бы они восхищаться Грециею, о которой ровнехонько ничего не знают? Пластическая красота и те характеры, которые существовали здесь до тысячи четыреста лет назад тому, не могут быть приняты в рассчет в этом случае. Первой, то-есть, пластической красоты, они не в состоянии понять; что же касается до характеров, то есть ли что нибудь общее между этими господами и, например, Периклом, между этими леди и Аспазиею? (фи!) Как вы думаете, многие ли из Англичан, приходящих поклониться могиле Сократа, не согласились бы отравить этого гения? Очень немногие; потому что ты же самые предразсудки, которые водят за нос людей в наше время, управляли ими и в тот век, когда правдивый муж Ксантипы был осужден на смерть за то, что дерзнул думать просто и говорить правду. На толпу сильнее всего действует её собственное убеждение. Греки, изгоняя Аристида и отравляя Сократа, были убеждены, что они совершают правдивые подвиги во имя добродетели. "История заблуждений народных во все века" такая книга, за которую философ был бы непременно повешен, хотя бы вероятно и похвалили его.

Если бы папенька и маменька не последовали убеждениями отцов своих и не обрекли своего единственного, возлюбленного сынка (который в последствии прославил себя под именем Титмарша) на десятилетнее, адски горестное, скучное и исполненное тирании изгнание; если бы не подчинили они свежих чувств маленького Микель-Анджело дисциплине грубых драчунов, которые, желая ввести ребенка в Храм Наук (эту картинку прилагают они обыкновенно к букварям), вталкивают его туда кулаками и понукают идти самой низкой бранью; еслибы, говopю я, дражайшие родители, лишив меня счастия бесполезно прожить десять лет в стенах классического учебного заведения, оставили дома, вместе с моими тринадцатью любезнейшими сестрицами, вероятно я полюбил бы Аттику, в виду голубых берегов которой пишу теперь патетическое письмо свое; но, к сожалению, классическое образование моей юности было там горестно, что все, соединенное с ним, стало невыносимо для глаз моих: воспоминание о греческом языке моего детства стоит на ряду с воспоминанием о касторовом масле.

Здесь, против мыса Суниума, явилась мне в грозном видении греческая муза и сказала свысока, покровительственным тоном, которым привыкла она говорить со всеми: "отчего это, дружок мой, не восхищаешься ты дивной страною поэтов и героев, с историею которой ознакомило тебя твое классическое образование? Если же не ведаешь ты творений и подвигов великих мужей Греции, значит, ты вполне пренебрег своими обязанностями, и любезные родители даром потратили деньги, отдавши тебя в училище." Я отвечал ей: "сударыня, знакомство мое с вами в молодости было так неприятно для меня, что я не могу привыкнуть к вам и теперь, войдя в зрелый возраст. Поэтов ваших читал я всегда со страхом и трепетом; а вы знаете - холодный пот плохой спутник поэзии. Разсказывая ваши приключения, я делал тьму ошибок. История ваша не очень-то умна сама по себе; но когда грубый простяк, школьный учитель, прибавит к ней нелепый рассказ свой, она становится решительно невыносимою. Потому-то и нет у меня ни малейшего желания возобновить знакомство с дамою, бывшею некогда постоянной причиною моего умственного и телесного истязания." Все это пишу я, для того конечно, чтобы оправдаться в недостатке энтузиазма по классической линии и извинить свое поведение, скрыть которого нет никакой возможности.

Нечего и говорить, что такой образ мыслей не делает чести путешественнику, посетившему родину Эсхила и Эврипида. В добавок к этому, остановились мы в ужасном трактире. И какую же прелесть могли заключать в себе голубые холмы Аттики, серебристый залив Пирея и эта скала, увенчанная дорическими колоннами Парфенона, для человека, искусанного с головы до ног до клопами? Удивительно, если кусали они Алкивиада. Неужели эти гнусные насекомые ползали по нем, когда покоился он в объятиях прекрасной Фрины? Всю ночь с завистью продумал я о плетеном кузове или висячей койке Сократа, как описаны они в "Облаках" Аристофана. Конечно из этого места отдохновения философ изгонял клопов силою. С французского корабля, который из своих портовых окон поглядывал на маленький английский корвет, смело стоявший подле него, долетели до нас веселые звуки марша в то самое время, как целая вереница лодок, взмахивая веслами, двинулась навстречу к пароходу, чтобы везти нас с него. В небольшом заливе Пирея стояли русские шкуны и греческие бриги; ветряные мельницы, темнеё вокруг него на холмах, освещенных солнцем, быстро вертели крыльями; по набережной раскинулся импровизированный город, на берегу стояли харчевни для матросов. Как странны греческие извощики в своих фесках, в оборванных, прошитых нитками казакинах и бесконечных коленкоровых юпках. Как славно, совершенно на лондонский лад, бранятся они, критикуют лошадей и экипажи своих товарищей, одушевляясь великодушной ревностью везти путешественников. Нечего сказать, стоило взглянуть на рыдван, в котором принуждены были ехать мы в Афины; но нас утешала мысль, что Алкивиад и Кимон езжали в экипажах еще менее комфортабельных. Почти в продолжение всей дороги видели мы пред собою красноватую гору, на верху которой возвышается Акрополис, а у подошвы белеют городские здания. Эту широкую, желтую и бесплодную долину, где мелькают местами одни только захирелые оливковые деревья, охватили со всех сторон такие живописные горы, каких не видал я еще ни разу. Ничего нет в них дикого и грандиознаго; но оне как-то необыкновенно аристократичны. Розовые облака тихо клубились вокруг светлых вершин их. Назвать гору аристократичною - такое выражение может казаться афектациею или нелепостью; но эти возвышенности Аттики также не похожи на другия горы, как, например, Ньюгэтская тюрьма не похожа на клуб путешественника. Одно здание тяжело, мрачно и грубо; другое легко, изящно и весело. По-крайней-мере я так думаю. Народ, для которого природа построила такой великолепный дворец, мог ли не быть благороден, блестящ, храбр, умен и художествен? Во время дороги мы встретили четырех Греков, которые ехали на лошаках; другие четверо играли в засаленные карты подле барака, названного английскими поэтами: домом полудороги. Должна ли красота внешней природы облагораживать душу человека? Проезжая Варвикширом, вы думаете, что Шекспир, родясь и блуждая посреди чудных долин и лесов, должен был от влияния самой уже природы усвоить это художественное чувство, которое, как цветок или роса, покоится на всех его творениях; но грубый ткач Ковентри и сварливый сквайр Лимингтона смотрят с младенчества на те же самые пейзажи, а какая же в том польза для них? Вы трактуете о природе и климате прекрасной Аттики, как о вещах, способных облагородить душу Грека. Но эти сальные, оборванные погонщики, которые с криком и бранью дуются в карты за три часа до полудня, которые вооружены с головы до ног и между тем трусят подраться, разве не явились они на свет Божий в той же самой Греции, где родились известные герои и философы? Однако же дом полудороги остался далеко за вами, и вот мы в столице короля Оттона.

Я не видал в Англии мы одного города, который можно бы сравнить с Афинами; потому что Герн-Бэй хотя и разрушен теперь, но все же были некогда потрачены деньги на постройку домов в нем. Здесь же, за исключением двух-трех десятков комфортабельных зданий, все остальное немного лучше широких, низеньких и разбросанных как ни попало избушек, которые украшены кое-где орнаментами, с очевидной претензиею на дешевую элегантность. Но чистота - вот элегантность бедности, а ее-то и считают Греки самым ничтожным украшением. Я добыл план города, с публичными садами, скверами, фонтанами, театрами и площадями; во все это существует только на бумажной столице; та же, в которой был я, жалкая, покачнувшаеся на бок, деревянная столица Греции не может похвалиться ни одною из этих необходимых принадлежностей европейского города.

Невольно обратишься к неприятному сравнению с Ирландией. Афины можно поставить рядом с Карлоу или Килярнеем: улицы наполнены праздной толпою, безчисленные переулки запружены неопрятными ребятишками, которые шлепают по колена в грязи; глаза у них большие, на выкате, лица желтые, на плечах пестрый балахон, а на голове феска. Но по наружности, Грек имеет решительное превосходство над Ирландцем; большая часть из Греков одеты хорошо и прилично (если только двадцать-пять аршин юпки можно назвать приличной одеждою - чего же вам еще?). Гордо разгуливают они по улицам, заткнув огромные ножи за пояс. Почти все мужчины красивы; я видел также двух или трех прекрасных женщин; но и от них надобно стоять подальше, потому что безцветное, корявое и грубое телосложение неблагоразумно рассматривать без некоторой предосторожности.

Даже и в этом отношении мы, Англичане, можем гордиться преимуществом перед самой классической страною в мире. Говоря мы, я разумею только прекрасных леди, к которым отношусь с величайшим почтением. Что за дело мне до красоты, которою можно любоваться только издали, как театральной сценою. Скажите, понравится ли вам самый правильный нос, если покрыт он серой кожею, в роде оберточной бумаги, и если в добавок к этому природа наделила его таким блеском, что он лоснится, слово напомаженный? Можно говорить о красоте, но решитесь ли вы приколоть к своему платью цветок, окунутый в масло? нет, давай мне свежую, омытую росой, здоровую розу Сомерсетшира, а не эти чопорные и дряблые экзотические цветы, годные только для того, чтобы писать о них поэмы. Я не знаю поэта, который больше Байрона хвалил бы негодные вещи. Вспомните "голубооких поселянок" Рейна, этих загорелых, плосконосых и толстогубых девок. Вспомните о "наполнении кубка до краев самианским вином." Плохое пиво - нектар, в сравнении с ним, а Байрон пил всегда джин. Никогда человек этот не писал искренно. Он являлся постоянно восторженным перед лицом публики. Но восторг очень ненадежная почва для писателя; предаваться ему опаснее, нежели смотреть на Афины и не находить в них ничего прекраснаго. Высшее общество удивляется Греции и Байрону. Моррей называет Байрона "нашим природным бардом." Наш природный бард! Mon dieu! Он природный бард Шекспира, Мильтона, Китса, Скотта! Горе тому, кто отвергает богов своей родины!

Говоря правду, мне очень жаль, что Афины так разочаровали меня. Конечно, при виде этого места, в душе опытного антиквария или восторженного поклонника Греции, родятся иные чувства; но для того, чтобы вдохновиться ими, необходимо продолжительное подготовление, да и надо обладать чувствами на особый покрой. То и другое считаю я однако же не природным для для нашей торговой, читающей газеты Англией. Многие восторгаются историею Греции, Рима и классиками этих стран, потому только подобный восторг считается достойным уважения. Мы знаем, что в библиотеках джентльменов Бэкер Стрита хранятся классические произведения, прекрасно переплетенные, и знаем, как эти джентльмены почитывают их. Если они удаляются в библиотеку, то совсем не для чтения газет - нет! им надо заглянуть в любимую оду Пиндара, или поспорить о темном месте в произведении другаго клaссика. Наши городские власти и члены парламента изучают Демосфена и Цицерона: это известно нам по их привычке ссылаться в парламенте на латинскую грамматику. Классики признаны людьми достойными уважения, а потому и должны мы восхищаться их произведениями. И так, допустим, что Байрон "наш природный бард."

Впрочем я не такой страшный варвар, чтобы на меня не могли произвесть впечатления те памятники греческого искусства, о которых люди, несравненно более меня ученые и восторженные, написали целые груды комментариев. Кажется, я в состоянии понять возвышенную красоту стройных колонн храма Юпитера и удивительную грацию, строгость и оконченность Парфенона. Маленький храм Победы, с желобковатыми коринфскими колоннами, блестит так свежо под лучами солнца, что как-то не верится вековой продолжительности его существования, и, признаюсь, ничего не видывал я грациознее, торжественней, блестящее и аристократичнее этого маленького здания. После него и глядеть не хочется на тяжелые памятники римской архитектуры, находящиеся ниже, в городе: очень неприятно действуют они на зрение, привыкшее к совершенной гармонии и соразмерности. Если учитель не прихвастнул, уверяя нас, что произведения греческих писателей также изящны, как архитектурные памятники их; если ода Пиндара чистотою и блеском не уступает храму Победы, а разговоры Платона светлы и покойны, как тот мистический портик Эрехфесума, какое сокровище для ума, какую роскошь для воображения утратил тот, кому недоступны греческие книги, как таинства, сокрытые от него под семью печатями!

И однако же бывают ученые люди, замечательные своей тупость в эстетическом отношении. Для гения необходим переход из одной души в другую; в противном случае он гибнет смертью прекрасной Бургунды. Сэр Роберт Пиль и сэр Джон Гобгоуз были оба хорошими студентами; но их парламентская поэзия чужда художественного элемента. Учитель Мозль, это пугало бедных, трепещущих мальчиков, был прекрасным учеником, но остался только отличным гулякою. Где же тот великий поэт, который, со времен Мильтона, улучшил художественное начало души своей прививками с афинского дерева?

В кармане у меня была книжечка Теннисона, она могла пояснить этот вопрос и покончив спор мои с совестью, которая, под видом раздраженной греческой музы, начала придираться ко мне во время прогулки моей по Афинам. Старая дева заплатив, что я готовь брыкаться при мысли об авторе Доры и Улисса, вздумала попрекнуть мне потерянным временем и невозвратно утраченным случаем приобресть классическое образование: "Ты мог бы написать эпос, подобный эпосу Гомера, говорила она; или по-крайней-мере сочинить хорошенькую поэму на премию и порадовать мамашу. Ты мог бы перевесть греческими ямбами Джека и Джилля и приобресть большой авторитет в стихах своей коллегии". Я отвернулся от неё с кислой гримасою. "Сударыня, отвечал я, если орел вьет гнездо на горе и направляет полет свой к солнцу, то не должны же вы, любуясь им, сердиться на воробья, который чиликает, сидя на слуховом окне или на ветке акации. Предоставьте меня самому себе; взгляните, у меня и нос-то не орлиный,- куда же гоняться нам за вашей любимой птицею!"

Любезный друг, вы прочли конечно не без удивления эти последния страницы. Вместо описания Афин, вы встретили на них жалобы человека, который был лентяем в училище и не знает по гречески. Прошу вас, извините эту минутную вспышку бессильного эгоизма. Надобно признаться, любезный Джонес, когда мы, небольшие пташки, разгуливаем между гнезд этих орлов и смотрим на удивительные лица, нанесенные ими,- нам становится как-то неловко. Мы с вами, как бы ни понукала нас к подражанию красота Парфенона, не выдумаем таких колонн, данное ни одного из обломков их, разкиданных здесь, под удивительным небом, посреди очаровательного пейзажа. Конечно, есть более грандиозные картины природы; но прелесть этой вы наверно нигде не встретите. Волнистые горы Аттики отличаются необыкновенной стройностью; море светлее, пурпуровее и даже самые облака легче и розовые, нежели где-нибудь. Чистая глубина синего неба производит почти неприятное впечатление, когда смотришь на нее сквозь открытую кровлю здешних домиков. Взгляните на эти обломки мрамора: он бел и свеж, как первый снег, не тронутый еще ни пылью, ни оттепелью. Кажется, он говорит вам: "Весь я был также прекрасен; самые даже нижние слои мои были без трещин и пятнышек". Потому-то, любуясь этой чудной сценою, вероятно я составил очень слабую идею о древнем греческом дух, населявшем ее благородными расами богов и героев. Греческие книги не помогли бы мне в этом случае, не смотря на все старания Мозля вбить таинственный смысл их в мою бедную голову.

VI.

Смирна.- Первые впечатления.- Базар. - Битье палкою.- Женщины. - Караванный мост. - Свистун.

Очень рад я, что вымерли все Турки, жившие некогда в Афинах. Без этого обстоятельства я был бы лишен удовольствия полюбоваться на первый восточный город, не имея к тому ни какого подготовления. Смирна показалась мне восточнее всего остального востока, вероятно по той же причине, которая заставляет Англичанина считать Кале самым французским изо всех городов Франции. Здесь и ботфорты почтальона, и чулки служанки бросаются в глаза ему, как вещи необыкновенные. Церкви и укрепления, с маленькими солдатиками на верху их, остаются в памяти даже и в то время, когда изгладятся из неё большие храмы и целые армии; первые слова Француза, сказанные за первым обедом в Килляке, не забываются через двадцать лет, в продолжение которых наслушаешься вдоволь французского говора. Любезный Джонес, помните ли вы белую беседку и беззубого старичка, который напевал: Largo al factotum?

Так-то памятен и первый день, проведенный на Востоке; вместе с ним утратится свежесть впечатления; чудо обратится в дело обыкновенное, и напрасно будете ожидать вы приятного протрясения нервов, за которым человек гоняется повсюду. Некоторые из моих товарищей зевали от скуки, смотря на Смирну, и не обнаружили ни малейшего внутреннего движения при виде лодок, плывших к нам от берега с настоящими Турками. Перед нами лежал город с минаретами и кипарисами, с куполами и замками; мы слышали пушечные выстрелы и видели, как кровавый флаг султана развернулся над крепостью вместе с восходом солнца. Леса и горы примыкали к самой воде залива; при помощи телескопа можно было подметить в них несколько эпизодов восточной жизни. Здесь виднелись котэджи с премиленькими кровельками и тенистые, безмолвные киоски, куда начальник евнухов приводит затворниц гарема. Я видел, как рыбак Гассан возится с сетью, и как Али-Баба ведет своего мула в лес за дровами. Мистер Смтт глядел на эти чудеса совершенно хладнокровно; я удивлялся его апатии, но оказалось, что он бывал уже в Смирне. Сам я, приехавший сюда по прошествии некоторого времени, не замечал уже ни Гассана, ни Али-Баба, и даже не хотел было выдти на берег, припомнивши гадкий трактир Смирны. Человек, желающий понять Восток и Францию, должен подплыть к Смирне и Кале в яхте, выдти часа два на берет, и никогда уже не возвращаться в них более.

Но эти два часа необыкновенно приятны. Никоторые из нас поездку во внутрь страны называли глупостью. Лиссабон обманул нас; Афины надули жестоко; Мальта очень хороша, но не стоит того беспокойства и морской болезни, которые вытерпели мы на пути к ней; к этой же категории относили и Смирну; но при виде её споры прекратились. Если вы любите странные и живописные сцены, если увлекались вы Арабскими ночами в молодости,- прочтите их на палубе восточного корабля, постарайтесь углубиться в Константинополь или в Смирну. Пройдите по базару, и Восток явится перед вами без покрывала. Как часто мечтали вы о нем! И как удивительно схож он с мечтами вашей юности: можно подумать, что вы бывали здесь прежде; все это давным-давно известно вам!

По мне, достоинство Арабских ночей заключается в том собственно, что поэзия их не может утомить вас своей возвышенностию. Шакабак и маленький цирюльник - вот её главные герои; она не порождает в вас неприятных чувств ужаса; вы дружелюбно посматриваете на великого Африта, когда идет он казнить путешественников, умертвивших его сына; Моргиана, уничтожая шайку воров вскипяченным маслом, нисколько, кажется, не вредна им, и когда король Шариар отрубает головы своим женам, вам чудится, что эти головы очутились по прежнему на своих местах, и что красавицы опять поют и пляшут с ними где-то задних комнатах дворца. Как свежо, весело и незлобно все это! Как забавно понятие о мудрости любезных жителей Востока, где на труднейшие вопросы науки ответят вам загадками, и где все математики и магики должны иметь непременно длинную и остроконечную бороду!

Я посшел на базар. Тут, в маленьких лавках, покойно и торжественно сидели брадатые купцы, дружелюбно посматривая на покупателей. Табаку не курили, потому что был Рамазан; даже не ели: рыба и жареная баранина лежали в огромных котлах только для христиан. Детей было множество; закон не так строг к ним; разнощики (без сомнения, во имя пророка) продавали им винные ягоды и проталкивались вперед с корзинами огурцов и винограда. В толпе мелькали поселяне, с пистолетами и ятаганом за поясом, гордые, но нисколько не опасные; порою встречались смуглые Арабы, выступавшие так торжественно, что их с первого взгляда можно было отличить от развязных жителей города. Жиды и Греки покупали в тихомолку; лавки их сторожили бледные, пучеглазые мальчики, зазывавшие покупателей; громко разговаривали ярко разодетые Негры, и женщины, с закрытыми лицами, в широких, нескладных туфлях, тараторили между собою и торговались с купцами в дверях маленьких лавок. Здесь были веревочный, бакалейный и башмачный ряды, трубочный и оружейный базары, также лавки с шубами, халатами и даже отдельное место, где, под навесом из тряпья, занимались своим делом портные. Сквозь парусину и рогожи, растянутые над узкими линиями базара, проглядывало солнце, переливая свет и тень по всей массе разнообразных предметов. Лавка Гассана Альгабана была ярко освещена, тогда как низенькие скамьи, тазы и чашки соседней с всю цирюльни прикрывались густой тенью. Башмачники вообще добрый народ; здесь видел я одного из них, который, помнится, не раз являлся мне во сне. Таже зеленая, старая чалма, то же доброе, сморщенное лицо, в роде яблока, те же маленькие серые глазки, весело сверкающие во время разговора с кумушками, и точь-в-точь такая же улыбка под волосами седым усов и бороды - ну, просто, сердце радуется, глядя на него. Вы отгадаете, что говорит он с продавцом огурцов, также, как султан угадывал, что говорят птицы. Уже не набиты ли огурцы эти жемчугом? Да и тет Армянин в черной чалме, что стоит у фонтана, изспещренного прекрасными арабесками, вокруг которых толпятся ребятишки, черпая воду, уж полно не переодетый ли кто Гарун Альрашид?

Присутствие верблюдов дополняет окончательно фантастический колорит сцены. С кроткими глазами и выгнутыми шеями, чинно, без шума и топанья переходят они друг за другом с одной стороны базара на другую. О, золотые сны юности! О, сладкие мечты каникул! Здесь суждено было на полчаса осуществиться вам. Гений, господствующий над молодостью, дал нам средство совершить в этот день доброе дело. Сквозь отворенные двери увидели мы внутренность комнаты, украшенной текстами корана. Одни из них были нанесены тушью, с угла на угол, по листу белой бумаги, другие красной и голубой краскою, некоторым надписям была дана форма кораблей, драконов и других фантастических животных. На ковре, посреди комнаты, сложив руки и покачивая головой, сидел мужчина, распевая в нос фразы, выбранные из священной для мусульман книги. Но из комнаты неслись громкие голоса молодости, и проводник сказал нам, что это училище. Мы вошли в него.

Объявляю по совести: учитель колотил бамбуком маленького мулата. Ноги ученика были в колодке, и наставник, это грубое животное, валял по ним палкою. Мы слышали визг мальчика и были свидетелями смущения учителя. Думаю, ученикам велел он кричать как-можно громче, для того, чтобы заглушить визг их маленького товарища. Как скоро шляпы наши показались над лестницею, наказание было прекращено, мальчик посажен на свое место, бамбук брошен в угол, в кучу других тростей, и учитель встретил нас совершенно переконфуженный. На учениках были красные фески, а на девочках пестрые носовые платки. Вся эта мелюзга выпучила на нас с удивлением большие, черные глаза свои, и вероятно побои палкою были на это время забыты. Жаль мне таких учителей; жалко и бедного маленького магометанина. Никогда уже не читать ему с увлечением Арабских Ночей подлиннике.

Отсюда, после этой неприятной сцены, пошли мы завтракать в дрянной трактир, который, впрочем, отрекомендовали нам. Здесь угостили нас морской рыбою, виноградом, дынями, гранатами и смирнским вином. Из окон трактира открывался прекрасный вид на залив, на купцов, тунеядцев и ремесленников, толпившихся на берегу. Здесь виднелись и верблюды, не обременные ношею, и груды спелых дынь такой величины, что гибралтарские бомбы показались нам малы в сравнении с ними. Было время сбора винных ягод, и мы, на пути в трактир, пробирались сквозь длинные ряды детей и женщин, занятых укладкою этих плодов. Их обмакивают сперва в соленую воду и потом уже прячут в кадушки, перекладывая листами. Когда смоквы и листы начнут сохнуть, из них выползают большие белые черви и прогуливаются по палубам кораблей, везущих эти фрукты в Европу; где маленькие дети кушают их с большим удовольствием (то-есть, не червей, а смоквы-то), и где играют оне не последнюю роль на университетских попойках. Свежия винные ягоды имеют здесь такой же вкус, как и в других местах; но смирнские дыни необыкновенно вкусны и так велики, что из одной штуки, не прибавляя ничего к её природным размерам, можно бы, кажется, смастерить преудобную каретку для Синдерелы.

Проводник наш, отъявленный плут, запросил два доллара за удовольствие осмотреть мечеть, тогда как другие Англичане прошли туда за шесть пенсов. Разумеется, мы не согласились заплатить таких денег, а потому и не видали мечети. Но здесь были другие, прекраснейшие виды, за которые не надобно ничего платить, хотя и стоят они, чтобы послоняться для них по городу. Женщины, разгуливающия по базару, такие шлюхи, что едва ли захочется кому снять с лица их черные маски. Стан их так закутан, что будь он запрятаны в тюфяк, и тогда вы разглядели бы его не менее; даже ноги их, обутые в двойные желтые туфли, доведены до какого-то рыбьяго однообразия. Но в греческих и армянских кварталах, между бедными христианами, которые занимаются укладкою винных ягод, вы встретите таких красавиц, что в один день влюбитесь несколько раз, если только сердце ваше способно к подобным проделкам. Здесь видели мы очаровательную девушку, за пяльцами, в отворенных воротах; подле неё сидела с чулком старуха и лежал козел, привязанный к решотке маленького садика. Встретили нимфу, которая спускалась с лестницы, с кувшином на голове, и смотрела на нас такими покойными, большими и благородными глазами, которым могла бы позавидовать Юнона. Полюбовались молодой, грациозной матерью, склоненною над плачущим в колыбели малюткою. Этих трех красавиц видели мы в одной улице армянского квартала, где двери домов были отворены настежь, и женщины сидели под сводами на дворе. Были здесь также девушки смокв, красоты неописанной; длинные, густые, черные косы их охватывали такие головки, очерки и колорит которых стоили того, чтобы над ними потрудился карандаш Рафаэля и кисть Тициана. Я удивлялся, как это не овладеет ими султан, или не похитят их для своего шаха персидские купцы, приезжающие сюда с шелком и сластями.

Мы отправились в кан Персов и купили несколько шелку у смуглаго, черно-бородого купца, в конической овчинной шапке. Не странно ли подумать, что шелк, привезенный в смирнский каравансерай, на спине верблюдов, человеком в овчинной шапке, обработывается в Лионе? некоторые из моих товарищей накупили ковров, которыми славится Смирна; один из них приобрел даже целый короб винных ягод и купил три или четыре смирнские губки для своего экипажа: так сильно была развита в нем страсть к туземным произведениям.

Странно казалось мне, почему это ни один из живописцев не ознакомит вас покороче с Востоком. Рисуют здешния процессии, султанов, великолепные пейзажи; но никто не позаймется верным изображением тех обыденных подробностей восточной жизни, которыми кишат улицы Смирны. Верблюды могут служить бесконечным сюжетом для картин в этом роде. Фырча и взвизгивая на особый лад, лежат они тысячами на верблюжьей площади и на рынках, под отвесными лучами солнца; вожаки растянулись в тени, поодаль. Особенно мост, во которому проходят караваны при въезде в город, богат сценами чрезвычайно живописными. С одной стороны его тянется длинный ряд чинар, а на противоположном берегу реки темнеют высокие кипарисы, под тенью которых возвышаются надгробные памятники, украшенные чалмами. Это задний план пейзажа; но ближе к городу характер его не так печален. Тут, под чинарами, стоит маленькая кофейня, отененная с боков парусными навесами, прикрытая сверху виноградными лозами и обставленная целыми рядами медной посуды и, кальянов, из которых не курят днем во время Рамазана. Подле домика над с мраморным фонтаном, а на берегу полуразрушенная беседка, откуда можно на полюбоваться рекою. Вокруг чинар расставлены столы для желающих выпить густого, ароматического кофе или холодного лимонаду. Хозяин кофейни, в белой чалме и голубой шубе, лежал под навесом. Черный, как уголь, невольник, в белой, отороченной красным шнурком кофточке, подавши нам трубки и лимонаду, сел снова на свое место, поджав под себя калачиком черные ноги, и начал напевать в нос какую-то песню, пощипывая металлические струны гитары. Хотя инструмент этот был не более суповой ложки, с длинной, узкой ручкой, однакоже звуки его очень нравились музыканту. Сверкая глазами, покачивал он головой и выражал удовольствие такими гримасами, что сердце радовалось, глядя на него. В невинном наслаждении певуна принимал большое участие Турок, обвешанный кинжалами и пистолетами; он раскачивал чалмою и гримасничал в запуски с черным менестрелем. В это время по римскому мосту, перекинутому через реку, мелькая между толстых пней чинар, проходили женщины с кувшинами на головах, и медленно тянулись друг за другом серые верблюды, предшествуемые маленьким, длинноухим лошаком, который всегда бывает здесь их путеводителем. Вот мелочные случаи нашего путешествия. Когда пароход пристает к берегу, приключения уходят во внутрь страны, и то, что называется романическим, совершенно исчезает. Оно не выносит прозаического взора и прячется от него и от дневного света куда-то вдаль, во мрак ночи. Теперь уже не клянут и не оскорбляют гяуров. Если иностранец сделает что-нибудь особенно смешное, на сцену явятся маленькие турченки и поскалят над ним зубы - вот и все тут. Европеец перестал уже быть предметом поругания для правовернаго. Теперь смуглый Гассан, развалясь на диване, попивает шампанское; у Селима французские часы, а Зюлейка глотает пилюли Морисона: байронизм стал чистейшей нелепостью. Случается, что правоверные поколотят христианина за намерение проникнуть в мечеть; но и этот почти единственный признак антипатии становится так слаб в настоящее время, что вы можете войти в дюжину мечетей, не опасаеся оскорбления. Пароход сделался великим завоевателем. Где капитан кричит "Stop her", там останавливается цивилизация, садится в корабельную шлюпку и заводит знакомство с прибрежными дикарями. Целые армии крестоносцев бесполезно погибли на полях Малой Азии; выделка из европейского железа мечей м шлемов повела только к бесплодной потере этого металла: он стал необходим в форме стержней и шатунов паровой машины. Можно бы, кажется, изобразить аллегорически, до какой степени торговля сильнее рыцарства. Аллегория кончилась бы затмением луны Магомета; погружающей рожки свои в паровой котел Фультона.

Часа в два пополудни, потянулись мы из гавани. Дул свежий ветер и сильно волновал светлую воду залива. Капитан не желал давать Тагу полного хода, и французский пароход, оставлявший в это же время Смирну, вздумал было потягаться с вами, надеясь перегнать непобедимый Таг. Напрасная надежда! Только лишь начал он равняться с вами, могучий Таг полетел стрелою, и сконфуженный Француз остался далеко назади. На палубе нашего парохода находился французский джентльмен. Мы чрезвычайно смеялись над его отсталым соотечественником; но эти насмешки не произвели на него ни малейшего впечатления. В Смирне получил он известие о победе маршала Бюжо при Исли, и под влиянием этой капитальной новости, смотрел очень снисходительно на маленькое торжество наше на море.

Ночью миновали мы остров Мителен и на другой день увидали берег Трои и могилу Ахилеса. Здесь, на бесплодном, низком берегу возвышаются некрасивые на взгляд укрепления: картина эта не живописнее той, которую можно видеть в устье Темзы. Потом прошли Тенедос, крепости и город Дарданельского пролива. Вода была грязна, воздух не слишком тепел, и нас радовала мысль, что завтра будем мы в Константинополе. В продолжение всей дороги от Смирны, музыка не прекращалась у нас на палубе. С нами ехал немецкий прикащик; мы не обращали на него внимания; но вот, в полдень, взял он гитару и, аккомпанируя на ней, стал насвистывать вальсы с таким неподражаемым искусством, что дамы вышли из кают, а мужчины оставили чтение. За вальсами последовала такая очаровательная полька, что два молодые человека из Оксфорда принялись кружиться на палубе и исполнили этот народный танец с замечательной легкостью. Видя, что они выбились из сил, и никто не танцует, гениальный свистун снял пальто, взял пару кастаньет и, не переставая насвистывать, принялся отплясывать мазурку с необыкновенной ловкостью. Мы были веселы и счастливы как нельзя более. Свист этого человека познакомил между собою даже тех путешественников, которые до-сих-пор не сказали друг другу ни одного слова; на корабле воцарилась веселость, и все мы решились единодушно кутнуть за ужином. Ночью, скользя по волнам Мраморного моря, смастерили мы пунш, произнесли несколько спичей, и тут в первый раз, по прошествии пятнадцати лет, услыхал я "Old English gentleman" и "Bright chanticleer proclaims the morn", пропетые таким энергическим хором, что, казалось, сейчас явятся блюстители порядка и разгонят нас по домам.

VIII.

Константинополь. - Каики.- Турецкая баня - Сутан.- Турецкие дети.- Скромность.- Сераль.- Пышки для султанш.- Блистательная Порта.

С восходом солнца вышли мы из кают взглянуть на знаменитую панораму Константинополя; но, вместо города и солнца, увидали белый туман, который начал редеть только в то время, когда пароход подошел к Золотому Рогу. Здесь разделился этот туман на длинные пряди; медленно, друг за другом, подымались оне, как дымка, закрывающая волшебную сцену театра. Желая дать вам приблизительное понятие о чудной красоте открывшейся перед нами картины, я могу указать только на блестящия декорации Дрюри-Лэнского театра, которые, во время детства, казались нам также великолепны, как самые роскошные сцены природы кажутся теперь, в период зрелаго возраста. Вид Константинополя похож на лучшие из декораций Стэнфильда, виденные нами в молодости, когда и танцовщицы; и музыка, и вся обстановка сцены наполняли сердца наши той невинной полнотою чувственного удовольствия, которая дается в удел только светлым дням юности.

Этим доказывается, что наслаждения детской фантазии полнее и сладостнее всех наслаждений в мир, и что панорама Стэнфильда удачно стремилась к осуществлению грез этой фантазии, потому-то я и привел ее для сравнения. Повторяю: вид Константинополя похож на nec plus ultra диорамы Стэнфильда со всей её обстановкою: с блестящими гуриями, воинами, музыкою и процессиями, которые радуют глаза и душу красотой и гармониею. Если не восхищались вы ею в театре, тогда сравнение мое не достигает своей цели; оно не даст вам ни малейшего понятия о том эффекте, который производит Константинополь на душу зрителя. Но кого не увлекал театр, того нельзя увлечь словами, и все типографические попытки взволновать воображение такого человека были бы напрасны. Соединим, каким бы то ни было образом, мечеть, минарет, золото, кипарис, воду, лазурь, каики, Галату, Тофану, Рамазан, Бакалум и т. д.,- по этим данным воображение никогда не нарисует города. Или, предположите, что я говорю, например: высота мечети св. Софии, от центрального камня помоста до среднего гвоздя луны на куполе, равняется четыреста семидесяти трем футам; купол имеет сто-двадцать-три фута в диаметре; окон в мечети девяносто-семь и т. д. Все это правда; и однако же, кто по этим словам и цифрам составит идею о мечети? Я не могу сообщит верных известий о древности и размерах всех зданий, построенных на берегу, о всех шкиперах, которые снуют вдоль него, Может ли воображение ваше, вооруженное аршином, построить город? Но довольно воевать с уподоблениями и описаниями. Вид Константинополя очаровательнее, милей и великолепнее всего, что я видел в этом роде. Он заключает в себе удивительное соединение города и садов, кораблей и куполов, гор и воды, с самым здоровым для дыхания воздухом и самым ясным небом, раскинутым поверх этой роскошной сцены.

Правда, что при входе в город настает минута горестного разочарования: домы не так великолепны вблизи, рассматриваемые порознь, как хороши они en masse, с воды залива. Но зачем обманывать себя несбыточными ожиданиями? Видя живописную группу крестьян на ярмарке, должны ли предполагать вы, что все они красавцы, что кафтаны их неотрепаны, а платья крестьянок сшиты из шелка и бархата? Дикое безобразие внутренности Константинополя или Перы имеет свою собственную прелесть, несравненно более интересную, нежели симетрические ряды красных кирпичей и диких камней. Кирпичем и камнем никогда нельзя составить тех фантастических орнаментов, перил, балконов, крыш и галлерей, которые поражают вас внутри и снаружи негодных домов этого города, Когда шли мы из Галаты в Перу, по крутой дороге, по которой человек, вновь прибывший сюда, подымается с трудом, тогда как носильщик, с большой тяжестью на спине, идет, не уклоняясь от прямой линии ни на волос,- мне показалось, что деревянные домы ни чуть не хуже того большего здания, которое мы оставили за собою.

Не знаю, каким образом таможня его величества может производить выгодные спекуляции. Когда я сошел с парохода, за моим катером пустился в погоню Турок и попросил бакшиша. Ему дали около двух пенсов. Это был таможенный чиновник; но я сомневаюсь, чтобы пошлина, которую взимает он, поступала в число государственных доходов.

Можно предполагать, что сцены здешней набережной сходны с прибрежными сценами Лондона старых времен, когда еще дым каменного угля не покрыл сажею столицы Англии и когда атмосфера ея, как уверяют древние писатели, не была такой туманною. Любо смотреть на вереницы каиков, стоящих вдоль берега или разъезжающих по синему заливу. На эстампе Голляра, изображающем Темзу, нарисованы такие же хорошенькие катеры, которые уничтожены теперь мостами и пароходами. Константинопольские каики доведены до высшей степени совершенства. Тридцать тысячь их разъезжает между городом и предместьями, и все они раскрашены и обиты нарядными коврами. Из людей, управляющих ими, я не видал почти ни одного человека, который не был бы достойным представителем своей расы: все, как на подбор, молодец к молодцу, здоровые, смуглые, с открытой грудью и прекрасным лицом. Они носят самых ярких цветов тонкие миткалевые рубахи, которые дают полную свободу их телодвижениям. На багровом фоне моря, каждый отдельно взятый каик - просто, картинка! Из глубины его выставляются только одне головы правоверных пассажиров, в красной феске с голубой кистью. Лица этих людей полны кроткой важности, которая так свойственна человеку, сосущему трубку.

Босфор оживлен множеством разнообразных судов. Тут стоят на якоре русские военные корабли; развозятся по деревням сотни пассажиров в больших перевозных барках; желтеют лодки, нагруженные кучами больших, золотистых дынь; скользит ялик наш, и при громе пушек бытро несется, сделанный на подобие дракона, каик султана с тридцатью гребцами. Повсюду темнеют чернобокие корабли и пароходы с русским, английским, австрийским, американским и греческим флагами, а вдоль набережной тянутся туземные суда с островов и от берегов Черного моря, с высокими, украшенными резьбою кормами, точь-в-точь, как на картинах семнадцатого века. Рощи и башни, куполы и набережные, высокие минареты и стройные мечети возвышаются вокруг вас в бесконечном разнообразии и придают морской сцене такую прелесть, что, кажется, никогда бы не соскучился глядеть на нее. Многаго не видал я внутри и вокруг Константинополя, не имея сил оторваться от этой удивительной панорамы. Но к чему были мне другие виды? Разве не тот из них лучше всех, который доставляет вам более наслаждения?

Мы остановились в Пере, в гостиннице Миссери, хозяин которой прославился превосходным сочинением "Эотен". За эту книгу чуть не передрались между собою все пассажиры нашего парохода; она очаровала всех, начиная с нашего великого государственного мужа, нашего юриста, молодого Оксониана, который вздыхал над некоторыми в ней местами, боясь, не слишком ли злы они, до меня, покорнейшего слуги вашего, который, прочитав с наслаждением эту книгу, бросил ее, восклицая: "Aut diabolus aut." Она, и это удивительнее всего, возбудила сочувствие и удивление даже в груди бесстрастного, каменного Атенеума. Миссери, правоверный и воинственный Татарин, превратился в самого мирного и светского землевладельца, несравненно более светского по манерам и наружности, нежели многие из вас, сидевших за его столом и куривших кальяны на крыше его дома, откуда любовались мы на гору, на дом русского пославника и на сады сераля, отражавшиеся в море. Мы предстали перед Миссери, с Eothen в руках, и всмотревшись попристальнее в лицо его, нашли, что это был "aut diabolus aut amicus." Но имя его - секрет. Никогда не произнесу я его, хотя мне и смерть как хочется назвать этого человека его собственным именем.

Последнее хорошее описание турецких бань сделала, как полагаю я, леди Мери Вортлей Монтаг, по-крайней-мере лет сто тридцать назад тому. Она так роскошно изобразила их, что мне, смиренному писателю, можно разве набросать тот же эскиз, но только в другом род. Безспорно, турецкая баня совершенная новизна для чувств Англичанина и может быть отнесена к самым странным и неожиданным приключениям его жизни. Я приказал своему valet de place или драгоману (чудесная вещь иметь в услужении драгомана!) вести себя в лучшую из соседних бань. Он подвел меня к дому в Тофане, и мы вступили в большую, холодную комнату, освещенную сверху: это был передбанник.

Посреди его находился большой фонтан, окруженный раскрашенной галереею. С одной стороны её на другую было протянуто несколько веревок, на которых висел большой запас полотенец и синих простынь для употребления посетителей. По стенам комнаты и галереи были наделаны небольшие отделения, снабженные опрятными постелями и подушками, на которых лежало около дюжины правоверных; одни из них курили, другие спали, или находились только в полузабытьи. Меня уложили на одну из этих постелей, в уединенный уголок, по причине моей незнатности, а рядом со мною поместился плясун-дервиш, который, не медля ни минуты, начал готовиться к путешествию в баню.

Когда снял он желтую, в роде сахарной головы, шапку, халат, шаль и другия принадлежности, его завернули в две синия простыни; одно белое полотенце накинули на плеча, а другим, как чалмою, искусно обвязали голову; принадлежности, которые он скинул с себя, были завернуты в полотно и положены в сторонку. Со мною поступили также, как с плясуном-дервишем.

После этого почтенный джентльмен надел пару деревянных башмаков, которые приподняли его дюймов на шесть от полу, и побрел по скользкому мрамору к маленькой двери. Я последовал за ним. Но мне не было дано в удел ловкости плясуна-дервиша; я пресмешно раскачивался на высоких башмаках и непременно разбил бы нос, если бы драгоман и баньщик не свели меня с лестницы. Завернувшись в три широкие простыни, с белой чалмою на голов, я с отчаянием думал о Полль-Молл. Дверь захлопнулась за мною: я очутился в темноте, не знаю ни слова по-турецки,- Боже мой! что же будет со мною?

Темная комната была склизким, отпотевшим гротом; слабый свет упадал в нее из круглаго отверстия потолка, сведенного куполом. Хлопанье дверей, неистовый смех и песни гудели под сводами. Я не мог идти в эту адскую баню, я клялся, что не пойду в нее; мне обещали отдельную комнату, и драгоман удалился. Не могу описать той агонии, которую почувствовал я, когда этот христианин покинул меня.

При входе в Судариум, или самую баню, вам кажется, что вы задыхаетесь от жару; но это продолжается не более полуминуты. Я почувствовал тоже самое, садясь на мрамор. Пришел парильщик, снял с головы моей чалму и с плечь полотенце: я увидал, что сижу под сводом маленькой мраморной комнаты, против фонтана холодной и горячей воды. Атмосферу наполнял пар; боязнь задохнуться исчезла, и я, находясь в этом приятном кипятке, чувствовал какое-то особенное удовольствие, которое, без сомнения, чувствует картофель, когда варят его. Вас оставляют в таком положении около десяти минут. Оно хотя и горяченько, однако очень не дурно и располагает к мечтательности.

Но представьте мой ужас, когда, поднявши глаза и выходя из этой дремоты, я увидел перед собою смуглаго, полуодетого великана. Деревянные башмаки и пар увеличивали рост его; злобно, как леший, улыбался он, размахивая в воздухе рукою, на которой была надета рукавица из конского волоса. Громко звучали под сводом непонятные для меня слова этого чудовища; большие, выпуклые глаза его сверкали, как уголья, уши стояли торчком, и на бритой голове подымался щетинистый чуб, который придавал всей наружности его какую-то дьявольскую ярость.

Чувствую, что описание мое становится слишком страстно. Дамы, читая его, упадут в обморок, или скажут: "Какой оригинальный, какой необыкновенный способ выражения! Джэн, душа моя, тебе нельзя читать этой отвратительной книги." A потому и постараюсь говорить покороче. Этот человек начинает со всего плеча тузить своего пациента пучком конских волос. По окончании побоища, когда лежите вы в полном изнеможении под брызгами фонтана теплой воды я думаете, что все уже кончено, парильщик снова является перед вами с медным тазом, наполненным пеною. В пене лежит что-то похожее на льняной парик мисс Мак Уиртер, которым так гордилась эта старушка, и над которым все мы от души смеялись. Только лишь намереваетесь вы поразсмотреть эту вещицу, она внезапно бросается вам в лицо - и вот вы покрываетесь мыльной пеною. Вам нелезя смотреть, нельзя ничего слышать, вы с трудов переводите дыхание, потому что на глазах и в ушах мыло, а по горлу движется парик мисс Мак Уиртер, обливая грудь вам мыльною водою. В былое время злые мальчишки, насмехаясь над вами, кричали: "Каково вас взмылили?" Нет, не побывав в турецкой бане, не знают они, что значит: взмылить.

Когда окончится эта операция, вас бережно отводят обратно в холодную комнату, завертывают снова в простыни и укладывают на постель. Вы чувствуете невыразимое удовольствие! Тут приносят вам наргиле - такой табак можно курить только в раю Магомета! Сладкое, сонливое изнеможение овладевает вами. В Европе не имеют понятия об этой усладительной, получасовой лени, проведенной с трубкою во рту. Там придумали для неё самую позорную брань, называют, например, матерью всех пороков и т. д.; но в самом-то деле, не умеют образовать ее по здешнему и заставить приносить те же плоды, какие приносит она в Турции.

После этого мытья, долго находился я под влиянием необыкновенно-приятного и до-сих-пор совершенно неизвестного мне чувства изнеможения. В Смирне дело это производится по другой методе, которая несравненно хуже. В Каире, после мыла, погружают вас в какой-то каменный гроб, наполненный горячей водою. Не дурно и это; но там не понравились мне другия проделки. Отвратительный, хотя и очень ловкий слепец старался переломить мне спину и вывихнуть плечи; в то же время другой баньщик принялся щекотать подошвы; но я брыкнул его так энергически, что он повалился на лавочку. Простой, чистой лени я отдаю решительное преимущество; жаль, что не придется мне насладиться ею в Европе.

Виктор Гюго, во время своего знаменитого путешествия по Рейну, посетил Кёльн, и отдает ученый отчет о том, чего он не видал в Кёлыги. У меня есть замечательный каталог предметов из константинопольской жизни. Я не видал пляски дервишей - был Рамазан; не слыхал вытья их в Скутари - был Рамазан; не был ни в Софийской мечети, ни в женских комнатах сераля, не прогуливался по долине Пресных Вод, и все по милости Рамазана, в продолжение которого дервиши пляшут и воют очень редко, потому что ноги и легкие их истомлены постом, дворцы и мечети закрыты для посетителей, и никто не выходит на долину Пресных Вод. Народ спит весь день, и только по ночам шумит и объедается. Минареты в это время иллюминуются; даже самая бедная из мечетей Иерусалима и Яфы освещается плошками. На эфектную иллюминацию константинопольских мечетей хорошо смотреть с моря. Ничего не скажу я также о других, постоянных иллюминациях города, описанных целой фалангою путешественников: я разумею пожары. В продолжение недели, которую провели мы здесь, в Пере было три пожара, но не довольно продолжительных для того, чтобы вызвать султана на площадь. Мистер Гобгоз говорит в своем гиде, что если пожар продолжается час, султан обязан явиться на него своей собственной особою, и что Турки, желающие подать ему просьбы, нередко нарочно поджигают домы, с намерением вызвать его на открытый воздух. Признаюсь, не красна была бы жизнь султана, если бы этот обычай вошел в общее употребление. Вообразите повелителя правоверных посреди красавиц, с носовым платком в руке; он готовится бросить его избранной гурии - а тут пожар: надобно из теплаго гарема, в полночь, идти на улицу и, вместо звонкой песни и сладкого шопота, слушать отвратительный крик: "Янг эн Вар!"

Мы видели султана посреди народа и челобитчиков, когда шел он в тофанскую мечеть, которая хотя и не очень велика, однакоже принадлежит к лучшим зданиям города. Улицы были запружены народом и уставлены солдатами, в полуевропейских мундирах. Грубые полицейские чиновники, в портупеях и темных сюртуках, водворяя порядок, гнали правоверных от перил эспланады, по которой должен был проходить султан, не трогая впрочем вас, европейцев, что признаю я самым несправедливым пристрастием. Перед появлением султана показалось множество офицеров, за полковниками и пашами бежала пешая прислуга. Наиболее деятельными, наглыми и отвратительными из этих прислужников были, бесспорно, черные евнухи. Злобно врывались они в толпу, которая почтительно расступалась перед ними.

Простолюдинок набралось сюда многое множество; якмак, или кисейный подборник, который надевают оне, придает удивительное однообразие их лицам; видны только носы и глаза, по большой части, хорошо устроенные. Милые Негритянки носят также белые покрывала; но он не слишком заботятся о том, чтобы скрыть добрые черные свои лица; вуали оставляют он на произвол ветра и свободно смеются. Везде, где только случалось нам видеть Негров, они кажутся счастливыми. У них сильно развита привязанность к детям. Малютки, в желтых канифасных кофточках, весело болтают, сидя на плечах у них. Мужья любят своих черных жен. Я видел, как одна из них, держа ребенка на руках, черпала воду для утоления жажды маленького оборванного нищего,- кроткая и трогательная картина милосердия в образе черной женщины.

Было сделано около ста выстрелов с эспланады, выходившей на Босфор, для предупреждения правоверных, что повелитель их выступил из летнего дворца, и садится в ялик. Наконец показался и ялик; музыканты заиграли любимый марш султана; к берегу подвели верховую лошадь, покрытую чапраком; евнухи, толстые паши, полковники и гражданские чины окружили султана, возсевшего на коня. Мне пришлось стоять от него очень близко. У него черная борода и прекрасное, лицо; блестящие глаза его обведены темными кругами, бледные щеки впали. Но красивое бледное лицо очень умно и привлекательно.

Когда султан шел в мечеть, к нему, через головы жандармов, полетели просьбы со ступенек эспланады, на которые взгромоздилась толпа. Раздался общий крик, требующий правосудия, и сквозь толпу, размахивая исхудалыми руками и завывая жалобным голосом, ринулась вперед старуха, в рубище, с открытой, изсохшею грудью. Никогда не видал я более трагического отчаяния и никогда не слыхал звуков, жалобнее её голоса.

Летний дворец построен из дерева и мрамора; ворота и решетка его обременены странными орнаментами; над портиками блестят золоченые кружки, изображающие солнце; длинный ряд окон, темнеющих над водою, прикрыт железными решетками. Это, сказали нам, гарем султана; и действительно, плывя мимо окон дворца, мы слышали шопот и смех внутри комнат. Любопытство овладело нами. Крепко хотелось мне взглянуть хоть в щелочку на этих удивительных красавиц, которые поют под звуки тимпана, плещутся в фонтанах, пляшут в мраморных залах или дремлют, развалясь на золотых подушках, тогда как нарядно одетые Негры подают им трубки и кофе. Но это любопытство было уничтожено воспоминанием о страшном рассказ путешественников, уверяющих, что в одной из самых изящных зал дворца есть подъемная дверь, заглянувши под которую, вы можете видеть воду Босфора, куда погружаются иногда в холстинных мешках несчастные красавицы. Когда опустится на минуту приподнятая дверь, танцы, песни, курение и хохот снова начинаются попрежнему. Говорят, что вынуть из воды такой мешок считается уголовным преступлением. В тот день, когда мы плыли мимо дворца, я не видал ни одного мешка, по-крайней-мере на поверхности воды.

Мне очень нравится общее стремление наших путешественников выставить на показ хорошую сторону турецкой жизни и разрисовать яркими красками некоторые из обычаев мусульман. Знаменитый автор "Пальмовых Листьев" (Palm-Leaves), имя которого славится под финиковыми деревьями Нила и произносится с уважением в шатрах Бедуинов, трогательно описал родительскую любовь Ибрагима-паши, который отрубил голову черному невольнику за то, что тот уронил и изувечил одного из сыновей своего повелителя. Этот же писатель сочинил красноречивый панегирик гарему (The Harem), прославляя прекрасные обязанности его обитательниц. Я видел в фамильном мавзолее султана Махмуда прекрасный предмет для стихотворения в новом ориентальном вкус.

Царственные усыпальницы служат местом для молитвы благочестивых мусульман. Там горят лампады и лежат списки корана. Проходя по кладбищу, вы непременно увидите Турок, которые, сидя на скамьях, воспевают строфы из священной книги, или совершают омовение в водоемах, готовясь приступить к молитве. Кажется, христиан не пускают во внутрь этих мавзолеев: им позволено только глядеть сквозь решетку окон на гробницы усопших монархов, детей и родственников их. Узкие саркофаги обставлены с обеих сторон большими свечами и прикрыты богатыми покровами. В головах возвышаются надгробные камни с золотыми надписями; при женских гробницах, дополнения эти просты и мало отличаются своей формою от памятников наших кладбищ; но те из них, которые поставлены над прахом мужчин, украшены чалмами и фесками. На камне Махмуда блестит кисть, дополняющая головной убор новой формы султанов.

В этом грустном, но блестящем музеуме заметил я две маленькие гробницы с красными фесками, прикрытые также царскими покровами. Не помню, были ли тут свечи; но потухшее пламя краткой жизни не имело надобности в нескольких пудах воска для своего олицетворения. Под этими саркофагами покоятся внуки Махмуда, племянники ныне царствующего султана, дети родной сестры его, жены Галиль-паши. Теперь лежит и она подле двух маленьких фесок.

Любовь к детям развита здесь в высшей степени. На улицах Константинополя вам то и дело попадаются Турки с своими маленькими, но пресерьозными сынишками, в красных шапочках и широких шараварах; в игрушечных лавках такая суматоха, какой не найдешь в любом европейском городе. В Атмеидане, хотя и стоит там бронзовая колонна змей, перенесенная, по словам Моррея, из Дельф, я занимался больее толпами играющих детей, нежели этой древностью, которую проводник мой, наперекор Моррею, признавал змеем, воздвигнутым в пустыне, по выходе Израильтян из Египта. Там любовался я на маленьких Турчат, катавшихся в пестрых арбах, или раскрашенных каретках, которые нанимаются в Константинополь для детских прогулок. Мне и теперь представляется одна из них: зеленый, овальный кузовок, из окна которого, окруженного грубо-нарисованными цветами, выглядывают две смеющиеся головки, эмблемы полного счастия. Старый, седобородый Турка везет эту каретку, а за нею выступают вдвоем: женщина, в якмаке и желтых туфлях, и Негритянка, с своей обычной улыбкою. Это нянька детей, и на нее-то весело посматривают из окна две маленькие головки. Босоногий, толстый мальчишка завистливо глядит на эту арбу: он слишком беден, а хотелось бы и ему покататься в ней с своим тупорылым щенком, которого держит он на руках, как наши девочки игрушку.

Окрестности Атмеидана чрезвычайно живописны. На дворе и вокруг ограды мечети стоят палатки, в которых Персияне торгуют табаком и сластями; превосходный сикомор ростет посреди отеняемого им фонтана, стаи голубей сидят по углам ограды, и здесь же, у ворот, продается ячмень, которым добрый народ кормит их. С Атмеидана открывается прекрасный вид на Софию, тут же стоит мечеть султана Ахмета, с прекрасными дворами, деревьями и шестью белыми минаретами. Это превосходное здание особенно поражало меня своим величием. Христиане смело могут смотреть во внутрь его сквозь решетку окон, не опасаясь оскорблений. Заглянувши туда, я увидел несколько женщин, сидевших на цыновках; посреди их расхаживал мулла и говорил с большим жаром. Драгоман объяснил мне несколько слов его проповеди: он осуждал своих слушательниц в дурной склонности говорить без умолку и слоняться по публичным местам. Вероятно, мы получили бы от него более капитальных сведений о слабостях женского пола; но высокий Турка, ударив драгомана по плечу, принудил его удалиться от окна мечети.

Хотя Турчанки закрывают лица вуалями и кутаются с головы до ног так безобразно, как только можно себе представить; однако же и эти средства скрыть себя от взоров любопытного мужчины кажутся им все еще не вполне удовлетворительными. Однажды, вслед за мною, вошла в лавку покупать туфли толстая, очень пожилая женщина, с брильянтовыми перстнями на пальцах, выкрашенных шафраном. С нею был сын Ага, мальчик лет шести, претолстый и преважный, в казакине, обшитом бахромою, и с большой кистью на феске. Молодой Ага пришел за парою башмаков; кривлянья его, когда он примеривал их, были так милы, что мне хотелось срисовать этого мальчугана и его толстую мамашу, которая присела на скамейку. Этой женщине пришло в голову, что я любуюсь на нее; хотя и надобно было предполагать, что она по фигуре и комплекции похожа на груду пломпудинга. В следствие такого заблуждения, она поручила башмачнику вытурит меня из лавки, ссылаясь на то, что женщины её звания не могут обуваться в присутствии иностранцев. И так, я принужден был удалиться, хотя и очень хотелось остаться мне в лавке, потому что маленький лорд вскобенился в это время так забавно, что казался мне даже интереснее известного карлика генерала Том-Томба. Говорят, когда затворницы сераля приходят на базар, в сопровождении черных евнухов,- иностранцы прогоняются с него немедленно. Мне случилось встретить их штук восемь, с евнухом; оне были одеты и закутаны также безобразно, как другия женщины, и, кажется, не принадлежали к числу красавиц первого разбора. Этим жалким созданиям позволяется выходить из гарема раз шесть в год, для покупки табаку и разных безделок; все остальное время они посвящают исключительно на исполнение своих прекрасных обязанностей в станах таинственного гарема.

Хотя иностранцам и запрещено заглянуть во внутренность клетки, в которой заключены эти райские птички; однако же некоторые комнаты сераля открыты для любопытных посетителей: стоит только не пожалеть бакшиша. Однажды, поутру, я поехал смотреть сераль и загородный дом покойного султана. Это большой павильон, который мог бы теперь быть танцовальной залою для привидений. Есть другая летняя дача, куда, по словам гида, приезжает султан для приятного превровождения времени с женщинами и немыми. К сералю шел пехотный полк с музыкою; мы последовали за ним и присутствовали на ученьи солдат, посреди прекрасной зеленой долины, против сераля, где возвышается одинокая колонна, воздвигнутая в память какаго-то важного события одним из византийских императоров.

Тут было три баталиона турецкой пехоты. Все построения и ружейные приемы исполняли они весьма удовлетворительно. Стреляли все вместе; откусывали воображаемые патроны с превеликой яростью и в такт, по команде; маршировали и останавливались ровно, прямыми линиями, словом, делали все это, как и наши солдаты. Не хорошо только, что они низки, молоды и очень неуклюжи; видно, им неловко в этих истрепанных европейских мундирах; особенно слабы и нескладно устроены у них ноги. Несколько десятков турецких инвалидов приютилось здесь на солнышке, подле фонтана, наблюдая за маневрами своих товарищей (как будто не довольно насладились они в жизнь свою этим приятным препровождением времени). Этот больной народ был на вид несравненно лучше своих здоровых товарищей. На каждом из них, сверх белаго миткалевого сюртука, была надета темно-серая суконная шинель; на головах ватные нанковые колпаки, и судя по наружности этих людей и по превосходному состоянию здешних военных госпиталей, надобно полагать, что в турецкой службе лучше быть больным, нежели здоровым.

Против зеленой эспланады и блистающего позади неё Босфора, возвышаются толстые каменные стены внешних садов сераля. Из-за них выглядывают кровли беседок и киосков, обсаженных густою жимолостью, которая скрывает прекрасных посетительниц, гуляющих в этих садах, от зорких глаз и зрительной трубы любопытного Европейца. Мы не заметили там ни одной движущейся фигуры. Дорога идет вокруг стен; открытый парк, в котором деревья перемешаны с цветниками и котэджами, очень похож на английские парки. Мы думали, что увидим здесь великолепный дворец,- ничего не бывало. По вод разъезжают самые простые ботики; землекопы поправляют дорогу, а плотники хлопочут около палисада: точь-в-точь, как в Гэмпшире. Представтьте только, для полноты сходства, что вместо английского джентельмэна, поджидающего почтальона с "Saint James's Chronicle," разгуливает в нашем парк султан с парою собак и садовым ножиком.

Дворец совсем не похож на дворец. Это большой город, состоящий из павильонов, построенных как ни попадя, сообразно с фантазиею многих падишахов или их фавориток. Один только ряд домов имеет правильную и даже величавую наружность: это кухни. Смотря на массу павильонов, вы замечаете что-то похожее на развалины; внутренность их, говорят, также не отличается особенным блеском,- словом, загородная резиденция Абдул-Меджида нисколько не красивее и конечно не комфортабльнее пансиона для молодых девиц Мисс Джонес.

Я ожидал найдти признаки великолпия в маленькой конюшне; думал, что увижу там скакунов, достойных носить на хребте своем особу падишаха. Но мне сказали, что султан очень робкий ездок: для него седлается обыкновенно верховая лошадь, стоящая не дороже двадцати фунтов стерлингов. Другия лошади, которых видел я здесь, в неопрятных, изломанных стойлах, некрасивы, малы ростом и дурно содержатся. Право, в базарный день, вы найдете в конюшне деревенского трактира лошадок гораздо получше верховых султанских коней.

Кухни разделены на девять больших зал, по одной для всех чинов сераля, начиная с султана. Здесь ежедневно жарятся целые гекатомбы мяса, и вообще приготовление кушанья совершается с диким, гомерическим величием. Трубы не введены здесь в употребление; дым из сотни печей выходит сквозь отверстия, сделанные в потолках, покрытых копотью. Свет проникает сверху, в эти же самые отдушины, и меняясь с дымом, тускло освещает смуглолицых поваров, которые хлопочут с котлами и вертелами. Рядом с дверью той кухни, куда вошли мы, готовилось пирожное для султанш. Главный кондитер учтиво пригласил нас поглядеть на его работу и даже отведать сластей, приготовленных для хорошеньких ротиков. Как розовые губки красавиц должны лосниться после этого снадобья! Сначала большие листы теста укатываются скалкою до тех пор, пока сделаются тонки, как писчая бумага; потом артист начинает свертывать их, давая своему произведению прекрасные, фантастические формы; опускает его в кострюлю, льет туда множество масла, и наконец, когда пирог поджарится, наполняет ноздреватую внутренность его вареньем. Луннолицые красавицы очень любят такие пироги; сдобное и сладкое жуют оне с утра до ночи. Эта неумеренность должна необходимо влечь за собою дурные последствия; от неё происходят разнообразные недуги.

Добродушный повар наложил целую кастрюлю масляных пышек, опустил очень подозрительную чумичку в большой котел, вмещающий в себе несколько галонов сиропа, весьма щедро полил им пышки и пригласил нас покушать. Я удовольствовался одним пирожком, ссылаясь на плохое здоровье, не позволявшее мне наполнять желудка маслом и сахаром; но драгоман уничтожил их штук сорок в одно мгновение ока. Они исчезали в его открытых челюстях, как сосиски в широком горле клоуна; с бороды и пальцев капало масло. Мы прилично вознаградили повара за пышки, проглоченные драгоманом. Поесть сластей, приготовленных для наложниц султана,- это чего-нибудь да стоит.

Отсюда пошли мы на второй двор сераля; идти далее считается уже уголовным преступлением. В гиде намекается на опасность, которой подвергает себя иностранец, желающий проникнуть в тайны первого двора. Я читал Синюю Бороду и не дерзнул заглянуть в заветные двери, ограничиваясь одним внешним обзором местности. Удовольствие быть здесь увеличивалось мыслью о незримой опасности, скрытой за ближайшей дверью с приподнятым напашем, который готов разрубить вас на двое.

По одной сторон этого двора тянется ограда; против неё находится зала дивана, "большая, но низкая, покрытая свинцом и позолотою, в мавританском вкусе, довольно просто". Здесь возседает великий визирь, и принимаются послы, которых, по окончании аудиенции, отвозят на верховых лошадях, в почетной одежде. Но, кажется, этой церемонии не существует в настоящее время. Английскому посланнику велено удаляться из сераля в том же мундире, в каком он придет сюда, и не принимать ни под каким видом бакшиша. На правой стороне дверь, ведущая во внутренность сераля. Никто не входит в нее, за исключением тех, за кем нарочно посылается, говорит гид; нет средств увеличить ужас этого описания.

Подле двери растянулись ихогланы, пажи и слуги, с утомленными лицами и в отрепанных платьях. Посреди их сидел на скамье, под лучами солнца, старый, толстый, покрытый морщинами белый евнух, опустивши на грудь большую голову и протянув коротенькие ножонки, которые, по видимому, не могли уже поддерживать его старое, обрюзглое тело. Сердито закричал он в ответ на поклон моего драгомана, который, поевши вдоволь сладких пышек, ожидал конечно более учтивого приема. Надобно было видеть, как струсил этот бедняк, как стал он улепетывать, уговаривая меня прибавить шагу.

Дворец сераля, ограда с мраморными столбами, зала посланников, непроницаемая дверь, охраняемая ихогланами и евнухами, все это живописно на картинке, но не в действительности. Вместо мрамора здесь по большой части подкрашенное дерево, почти вся позолота потускла, стража оборвана, и глупые перспективы, нарисованные на стенах, во многих местах посколупались с них. Воксал при дневном свет может потягаться своими эфектами с этой сценою.

Со второго двора сераля направились мы к блистательной Порте, похожей на укрепленные ворота немецкого замка средних веков. Главный двор окружен здесь присутственными Местами, больницами и квартирами дворцовой прислуги. Это место очень велико и живописно; на дальнем конце его возвышается прекрасная церковь византийской архитектуры, а посреди двора ростет великолепный чинар, удивительных размеров и баснословной древности, если верить гидам. Отсюда, может быть, самый лучший вид на колокольню и легкие куполы Софийской мечети, которая белеет в отдалении. Самая Порта представляет превосходный предмет для эскиза, если бы только придворные чиновники позволили срисовать ее. Когда я приступил к этому делу, ко мне подошли сначала два турецких сержанта и стали очень добродушно следить за процессом рисованья. Скоро присоединилось к ним порядочное число других зрителей, и таким образом составилась толпа, чего будто бы не допускается в окрестностях сераля. По этому и попросили меня устранить причину беспорядка, то-есть, закрыть портфель и прекратить эскиз Отоманской Порты.

Думаю, что я не в состоянии сообщить о Константинополе известий, которые были бы лучше и основательнее рассказов о нем других туристов. Я мог бы заметить, вместе с ними, что мы присутствовали при последних днях умирающей империи и слышали много историй о слабости, беспорядки и угнетении. Я видел даже Турчанку, которая к мечети султана Ахмета подъехала в карет. Разве не есть это предмет, достойный размышления? Разве нельзя вывесть отсюда бесконечных умозаключений о том, что над турецким владычеством прозвучал заупокойный благовест; что европейский дух и наши учреждения, однажды допущенные, должны пустить такие корни, которых ничем уже нельзя вырвать отсюда; что скептицизм, сильно овладевший умами высшего сословия, должен перейти в непродолжительном времени в нисшие слои общества, и крик муэцина с мечети обратиться в одну пустую церемонию?

Но так как я прожил здесь не более недели и ни слова не знаю по-турецки, то, может быть, эти обстоятельства препятствовали сделать мне точные наблюдения над духом народа. Я заметил только, что Турки добродушны, красивы и очень склонны к лености; что Турчанки носят безобразные желтые туфли; что кабобы, которыми торгуют в лавке, подле самых рядов базара, очень горячи и вкусны, и что в армянских съестных палатках продают превосходную рыбу и крепкое виноградное вино, не низкого достоинства. Когда мы сидели и обедали, здесь на солнышке, к нам подошел старый Турка, купил грошовую рыбу, уселся смиренно под дерево и начал уплетать ее с собственным хлебом. Мы попотчивали его квартою виноградного вина; старик выпил его с большим удовольствием и, обтирая рукавом седую бороду, рассказал нам много интересного о современном состоянии империи. Вот единственный мусульманин, с которым вошел я в довольно близкие сношения в Константинополе. Вы поймете причины, не позволяющия мне пересказать того, что я от него слышал.

"Вы сознаетесь, что вам нечего писать, заметит кто-нибудь, так для чего же вы пишете?" Признаться я и сам себе задаю тот же вопрос, и однакоже, сэр, в этом коротком письме есть еще вещи, достойные вашего внимания. Турчанка в карете - идея многозначительная; сравнение сераля с воксалом при дневном свете верно с действительностью. Из этих двух данных ваша великая душа и гениальный, философский ум могут извлечь те результаты, которых не напечатал я здесь по скромности. Еслибы не умели вы так мастерски подражать детским учебникам, приискивая нравоучения ко всем прочитанным вами басням, тогда я сказал бы вам, что многое в отоманской империи обрюзгло, сморщилось и ослабло, как тот старый евнух, который грелся на солнышке; что когда Турчанка ехала в мечеть в карет, я понял, что учитель её не Турция, и что двурогая луна блистательной Порты должна померкнуть перед светом образования, как меркнет полный месяц при солнечном восходе.

VIII.

Жиды пилигримы. - Жид покупатель. - Памятники рыцарства. - Банкротство магометанизма.- Драгоман. - прекрасный день. - Родос.

Из Константинополя мы направили путь к Яфе. Корабль наполнился христианами, евреями и язычниками. Каюты заняли Поляки, Русские, Немцы, Французы, Испанцы и Греки; на палубе толпились маленькие колонии людей, несходных между собою по вере и происхождению. Был тут греческий священник, почтенный, седобородый старец; много лет питался он только хлебом и водою для того, чтобы скопить маленькую сумму денег на путешествие в Иерусалим. Были также и еврейские равины, справлявшие на корабле праздник кущ; каждый день два и три раза совершали они богослужение, в белом облачении и с филактерами. Были и Турки, отправлявшие свои религиозные обряды и осторожно уклонявшиеся от сообщения с Жидами.

Неопрятность этих чад неволи превосходит всякое описание. Зловоние, распространяемое ими, одежда и лица, пропитанные насквозь салом, ужасные кушанья, приготовляемые в вонючих горшках и пожираемые с помощью грязных пальцев, цыновки, постели и ковры, неопрятные в высшей степени,- могли бы представить богатый предмет для резких описаний Свифта, нисколько несвойственных моему кроткому и деликатному перу. Что сказали бы на Бэкер-Стрите при взгляде на эту картину, которою попотчивали нас новые товарищи? Впрочем, наше внимание было преимущественно занято обычаями и одеждою новых спутников.

Польские Евреи ехали сложить кости свои в долине Иосафата, исполняя с чрезвычайной строгостью религиозные обряды. Мы были уверены, что утром и вечером увидим непременно раввинов их, в белых балахонах, молящихся, склонясь над книгами. Вся эта партия Жидов умывалась один раз в неделю, накануне субботы. Мужчины носили длинные рясы и меховые шапки или шляпы с широкими полями; во время богослужения, привязывали они к голов маленькие железные коробочки, с вырезанным на них священным именем. Некоторые из детей были очень хороши, а между женщинами ваш покорнейший слуга открыл очаровательный розовый бутон красоты. После умывки, от пятницы до понедельника, прекрасное личико этой Еврейки блестело удивительной свежестью, но потом снова загрязнилось, засалилось я совершенно утратило природную белизну и легкий румянец. От Конставтинополя до Яфы преследовал вас крепкий ветер; морские волны обдавали пеной и брызгами неумытых Жидов; мешки и тюки с багажем их мокли на палубе. Однакоже, не смотря на все невзгоды, Евреи не хотели нанять кают, хотя и были в числе их люди богатые. Один отец семейства, видя, что его поколение промокло до костей, оказал, что он желал бы заплатить за каюту; но погода разгулялась на другой день, и ему стало жаль расстаться с деньгами. Долго отнекивался Жид, однакоже корабельные власти принудили его взять каюту.

Эта страсть к удержанию денег принадлежит не одним Евреям; ею заражены и христиане, и поклонники Магомета. Tacкаясь по базарам за разными покупками, мы нередко платили за них такие деньги, с которых следовало получить сдачу, и почти всякий раз продавцы не додавали нам нескольких пиастров; когда же мы настоятельно требовали их, они расставались с ними очень неохотно, выкладывая на залавок пенс за пенсом и умоляя нас удовольствоваться неполной сдачею. В Константинопол купил я для дам брусского шелку на пять или на шесть фунтов стерлингов, и богатый Армянин, который продал его, стал нищенски выпрашивать у меня три полпенса на переезд в Галату. Есть что-то наивное и смешное в этом плутовстве, умасливанье и страсти выканючить полпенса. Приятно подать милостыню милионеру нищему, засмеяться в лицо ему и сказать: "Вот, богач, вот тебе моя копейка. Будь счастлив; разживайся на нее, старый, отвратительный попрошайка." Я любил наблюдать за Евреями на берегу и на палубе, когда продавали они что нибудь друг другу. Битва между продавцом и покупателем была для них в полном смысл агониею. Они кричали, били по рукам и бранили друг друга очень энергически; прекрасные, благородные лица их выражали глубочайшую горесть - и вся эта запальчивость, это отчаяние из-за копейки!

Посланные от наших Евреев отправились на остров Родос для закупки провизии; в числе их находился почтенный равин, тот самый, который, в белом глазетовом облачении, с патриархальной наружностью, преклонял колена во время утренней молитвы перед священной книгою,- и надобно было посмотреть, как отчаянно торговался он с родосским жидом за курицу! Улица запрудилась Жидами. Из старинных, изукрашенных резьбою окон глядели косые глаза; из низеньких античных дверей высунулись крючковатые носы; Жиденки, гнавшие лошаков, Еврейки, кормившие грудью детей, нарядные и оборванные красоточки, почтенные, седобородые отцы их - все это столпилось вокруг продавца и покупателя курицы! И в это же самое время, как наш равин определял цену ея, дети его, в следствие данной им инструкции, добывали пучки зеленых ветвей для украшения корабля в день предстоявшего праздника. Подумайте, сколько веков удивительный народ этот остается неизменным!

Родосские Евреи, эти гении неопрятности, поселились в благородном, древнем, полуразрушенном городе. До-сих-пор гербы гордых рыцарей остаются над дверями, в которые входят эти жалкие, пропитанные салом кулаки и ходебщики. Турки пощадили эмблемы своих храбрых противников; они оставили их неприкосновенными. Не так поступили Французы, овладевши Мальтою. Все арматурные украшения мальтийских рыцарей. уничтожили они с своей обычной пылкостью; но по прошествии немногих лет эти республиканцы, эти герои Мальты и Египта вдались в тонкости геральдики, превратясь в графов и князей новой империи.

Рыцарские древности Родоса великолепны. Я не видывал зданий, которые величием и красотою намекали бы яснее на гордость своих основателей. Бойницы и ворота столько же воинственны и тяжелы, сколько художественны и аристократичны: вы сейчас заметите, что построить их могли только люди высокого происхождения. Смотря на эти здания, думается, что в них все еще живут рыцари св. Иоанна. В тысячу раз живописней они новейших укреплений. Древняя война заботилась о своем собственном украшении и строила богатые изящной скульптурою замки и стрельчатые ворота; но, судя по Гибралтару и Мальте, нет ничего прозаичнее современной нам крепостной архитектуры, которая заботится о войне, не обращая ни малейшего внимания на живописную сторону битвы. До-сих-пор на бастионах лежит несколько крепостных орудий; пушечные запасы прикрыты ржавыми латами, которые носили защитники крепости триста лет назад тому. Турки, уничтожившие рыцарство, ожидают теперь своей очереди. Расхаживая по Родосу, я был поражен признаками этого двойного упадка. На здешних улицах вы видите прекрасные домы, украшенные гербами благородных рыцарей, которые жили здесь, молились, ссорились между собою и убивали Турок. Это были облагороженные, изящные по наружности морские пираты. Произнося обет целомудрия, они жила грабежем; проповедуя смирение, принимали одних дворян в свой орден, и умирали с надеждою получить награду за всех убитых ими язычников. Когда же это благородное братство принуждено было уступить храбрости и фанатизму Турок; когда пало оно под ударами грабителей более отважных, нежели самый благородный из рыцарей: тогда залы этих домов наполнились великолепными пашами Востока, которые, победив своих отважных противников, презирали христиан и рыцарей несравненно изящнее, нежели Англичанин презирает Француза. Теперь величавые здания Родоса перешли в руки оборванных торгашей, владеющих дрянными лавчонками на базаре, и стали квартирами мелких чиновников, которые пополняют скудные оклады свои взятками. Вместо серебра и золота, блистательный свет мира выдает им жалованье оловом. Грозный противник крестоносцев совершенно утратил свою силу; меч его никому уже не страшен; дамаская сталь этого меча обратилась в олово и не может срубить головы христианина. Человеку, наделенному нежными чувствами, простительно поболтать немного о печальной картине, представляемой упадком двух великих учреждений вселенной. Рыцарства нет уже более; оно погибло, не изменив себе, оно пало на поле битвы, обращенное лицом к врагам своей веры. Теперь и магометанизм готов рухнуться. Сын Баязета Ильдерима оказывается несостоятельным; потомки Магомета поглощаются Англичанами и болтунами Французами; Источник Величия съежился в три погибели и чеканит оловянные денежки! Подумайте о прекрасных гуриях, населяющих рай Магомета! Как должны быть печальны оне, видя, что приезды к ним правоверных с каждым днем становятся все реже и реже. Самый рай этот, кажется мне, принимает роковую воксальную наружность сераля, которая преследует меня с тех самых пор, как я покинул Константинополь. Неизсякаемые фонтаны века начинают сохнуть; на дне их блестит какая-то двусмысленная жидкость; только что поджаренные мясные деревья кричат приятным голоском: "приди, покушай меня," но правоверный начинает уже крепко сомневаться в добром качестве этих жизненных припасов. По ночам бедные гурии печально сидят вокруг этих деревьев, штопая своя полинявшие, прозрачные покрывала; Али, Омар и старые имамы собираются на совет, и сам вождь правоверных, этот грозный пастырь верблюдов, сверхъестественный супруг Кадише, сидит одиноко в покачнувшемся киоске и думает крепкую думу о постигшей его участи, с трепетом ожидая того дня, когда райские сады его опустеют, подобно греческому Олимпу.

На всем город Родоса лежит печать разрушения и упадка; одни только дома, занимаемые консулами, не гармонируют с общим характером этой грустной картины. Красиво стоят они на берегу моря, под разноцветными флагами своих наций; тогда как древния здания Родоса ветшают и разваливаются. Прекрасная церковь св. Иоанна, обращенная в мечеть, и рядом с нею другая мечеть, принимают формы развалин; городские укрепления разрушаются от времени. В маленькой гавани шум и возня очень порядочные; но их производят люди, оборванные по большой части, как нищие; на базар не видал я ни одной лавки, которая стояла бы дороже тюка с товарами ходебщика.

Дорогою, я взял в проводники себе молодого немецкого башмачника, только что возвратившагося из Сирии. Он уверял меня, что весьма свободно говорит по-арабски и по-турецки. Я думал, что он научился такой премудрости, когда был еще студентом в Берлине; но оказалось, что мой Немец знает по-турецки не больше трех слов, которые и употреблял он в дело при всяком удобном случае, водя меня по безлюдным улицам старого города. На линию укреплений вышли мы сквозь древние ворота и гауптвахту, где стояла некогда часовня с позолоченной кровлею. Под сводом ворот валялся оборванный караул из солдат турецкого гарнизона. Два мальчика на лошаке; невольник на муле; женщина, шлепающая желтыми папушами; старик, сплетающий корзину из ивовых прутиков, под тенью древнего портика; колодезь, из которого пили боевые коня рыцарей, и водою которого плескались теперь два мальчика, ехавшие на лошаке: вот предметы для кисти сантиментального артиста. Когда сидит он здесь, занятый своим эскизом, отрепанная власть острова едет на тощей лошаденке, и два или три солдата, оставя трубки, берут ружья на плечо при въезде своего начальника под свод готической арки.

Меня удивляла необыкновенная чистота и ясность здешнего неба; таких желтых песков и такой великолепно синей воды не видал я ни в Кадиксе, ни в Пирее. Домики береговых жителей, окруженные садами и огородами, имеют вид бедных хуторов; но все смоквы усеяны золотистыми плодами; стройные пальмы окружены каким-то особенно светлым воздухом; ползущия растения, изгибаясь по крепостной стене, блестят цветами и листьями. Жители острова, с прекрасными, торжественными лицами, покоятся в прохладной тени, беззаботные и счастливые; никто из них не трудится; они и говорят-то неохотно, как будто лень и безмолвие необходимые условия этой чудной атмосферы, которою дышут они.

Мы спустились по берегу, к старинной мечети, блестящей на солнц и испещренной вырезанными на ней именами Аллаха и титулами пиратов и полководцев, похороненных здесь. Ключарь этой мечети сидел в саду, на деревянном возвышении, лениво раскачиваясь из стороны в сторону и напевая в нос величание пророку, а между тьм ветер, колебля вершины деревьев, прихотливо играл тенью их по плитам мощеного двора, по маленьким фонтанам и по нашесту гнусаря-псалмопевца. С боку двора стояла мечеть, с белыми столами, холодным полом, устланным циновками, с прекрасными орнаментами и резной кафедрой; а прямо против него возвышались бойницы и зубчатая стена рыцарского города.

Действительно, под влиянием этой прекрасной атмосферы, душа наполняется чувством какой-то мирной радости, и человек невольно поддается лени. Я спустился еще ниже, к заливу, на котором также лениво дремало несколько судов, не имея ни одной живой души на палубе, и нашел здесь тюрьму. Ворота были отворены настеж, как в Вэстминстер-Голле. Несколько заключенных с женами и один или два солдата сидели у фонтана, под аркою; другие преступники бродили там и сям, очень приятно побрякивая цепями. Часовые и чиновники поговаривали с ними весьма дружелюбно, и когда стал я снимать с них портреты, они только слегла посматривали на мою работу. Старая, покрытая морщинами преступница, которую избрал я моделью, по причин особенно отвратительной её наружности, закрыла рукавом лицо, и этот неуместный признак стыдливости произвел общий хохот в добродушной толпе душегубов, воров и полицейских чиновников. Место это потому только и можно было признать острогом, что поперег дверей растянулось двое часовых; недалеко от них, внутри двора, лежали три только что пойманных пирата, с цепями на ногах. Они совершили несколько убийств и ожидали смертного приговора; но и тут женам этих людей предоставлен был свободный доступ к ним. Кажется, еслибы полдюжине товарищей вздумалось освободить этих молодцов, да еслиб и сами они почувствовали охоту к движению, часовые поленились бы догонять их. Соединенное влияние Родоса и Рамазана овладело, повидимому, душою и телом приятеля моего, берлинского башмачника. Получив деньги, он в туже минуту оставил меня, сел подл фонтана и начал уписывать виноград, вытаскивая кисти его из неопрятного ножового платка. В гавани, развалясь на палубах судов, дремали или, от нечего делать, ели арбузы такие же, как и он, праздные христиане. В кофейнях, вдоль набережной, сидели целые сотни неподвижных мужчин, предаваясь сладостному кейфу; капитан знаменитого парохода "Иберия", с офицерами и частью пассажиров, принадлежал также к числу тунеядцев. Человека три из молодых искателей приключений отправились в долину, где был убит дракон; но другие, поддавшиеся более их обаятельному влиянию острова, право, не двинулись бы с места даже и в том случае, когда сказали бы им, что сам Колосс Родосский разгуливает недалеко от города.

IX.

Тельмес. - Галиль-паша. - Бейрут. - Портрет. - Бал на корабль. - Сирийский князь.

Только поэт мог бы описать этот очаровательный маленький залив Глаукус, в который вошли мы 26 сентября, на лучшем из пароходов, когда-либо волновавших его прекрасную воду. К сожалению, с нами не было поэта; а как передать прозою этот восхитительный эпизод природной поэзии? Для этого необходима симфония, полная сладостных мелодий и тихо волнующейся гармонии, или песнь, написанная чистыми, как кристал, ямбами Мильнеса. Кротко покоится этот милый залив, мирно блистая розовой зарею; зеленые острова тонут в воде его; пурпуровые горы волнуются вокруг него, и до самой подошвы их, выступая прямо из залива, раскинулась богатая зеленая долина, покрытая травой и кустарниками, посреди которых мелькают белые домики. Я мог рассмотреть небольшой минарет и несколько пальм. Но тоже самое можно сказать и о других заливах; мало этого, можно, никогда не бывши здесь, описать его несравненно подробнее, по "Карамании" Бьюфорта, которая однакоже не в состоянии дать вам о нем ни малейшего понятия.

И если сам великий гидрограф Адмиралтейства, измеривший этот залив, не мог описать его; если даже по книге сэра Джона Феллоуэса воображение читателя не создаст ничего похожаго на Тельмес,- неужели и после этого надеетесь вы, гордый человек, сделать в этом роде удачный опыт? Тут сила художника, как я понимаю это дело, заключается в том собственно, что он искусством своим производит на человека тоже впечатление, какое произвела природа на его собственную душу. Только музыка и поэзия способны достигнуть этой цели. Я признаю лучшим описанием древних, безмолвных развалив Тельмеса "Оду к греческой урне" Китса. Взглянувши на них один раз, вы никогда не забудете этой картины, как не забываются звуки Моцарта, которые, кажется, похитил он с неба. Это лучшее из благодеяний жизни). Вы можете, закрывши глаза, припоминать былое; прекрасное видение возвращается к вам, по вашему призыву; снова слышите вы божественную арию, снова рисуется перед вами маленький, прелестный пейзаж, которым любовались вы в красный денек своей жизни !

Вот заметки из моей памятной книжки на этот день: утром вошли мы в залив Глаукус; высадились в Макри; древнее, очень живописное, разрушенное селение; театр на прекрасном берегу моря; большое плодородие, олеандры, пальма, возвышающаеся посреди обширной деревни, как султан на феске падишаха; изсеченные гроты, или могилы на верху горы; верблюды вдоль моста.

Может быть, это лучшие данные для человека с воображением; по ним он представит верблюдов, дремлющих под чинарами; портики и колонны с дорическими травами и архитравами; гору, по скатам которой изсечены могилы, и небольшую толпу отрепанных поселян, спускающихся по берегу к воде покойного залива, чтобы взглянуть на пароход. Но главное место в этом пейзаже должен занять маленький театр, стоящий на берегу, против светлаго залива и выступивших из него пурпуровых островов. Ни один театрал не видывал сцены более обворожительной. Она располагает человека к поэтическим грезам и сладкой льни. О, Джонес, друг моего сердца! не захотел ли бы ты превратиться в Грека, одетого в белую тогу, приютиться здесь, на прохладной ступени театра, с прелестной Неэрою, и нашептывать (на ионическом диалекте) в розовое ушко ей сладкие речи? Тогда, вместо Джонеса, тебе следовало бы называться Ионидом; вместо шелковой шляпы, ты носил бы венок из роз; ты не слушал бы хора, поющего на сцене; в ушах твоих звучал бы только шопот красавицы, назначившей тебе свидание в mesonuktiais horais. Урну с твоим пеплом, когда бы все уже было кончено, отнесли бы туда, в нагорную пещеру, пережившие тебя Иониды, при звуках погребального гимна... Однакоже в этих пещерах нет уже урн также, как и в театре представлений. В замену хоральных мелодий, звучавших здесь в былое время, один из моих спутников, вышедши на сцену, продекламировал:

"Меня зовут Норвалом. "

В тот же день остановились мы не надолго перед другим разрушенным театром Автифилоса. Наши оксфордские товарищи поспешили выдти на берег, вбежали на холм и стали измерять величину сцены и считать ступени театра; другие, менее деятельные пассажиры, наблюдали за ними в зрительные трубы с палубы.

По прошествии двух дней, характер окружавшей вас картины совершенно изменился. Удалясь от классической земли, мы стали на якорь в заливе св. Георгия, позади большой горы. На вершине её Георгий Победоносец убил дракона. Тут же стоял турецкий флот, под начальством Галиля-паши, двух сыновей которого умертвили два последние султана. Красный флаг, с луной и звездою, развевался на корме его корабля. Наш дипломат надел мундир и поехал к его превосходительству с визитом. Возвратясь на пароход, с восторгом описывал он красоту корабля, порядок, царствующий на нем, и любезность турецкого адмирала, который прислал нам несколько бутылок старого кипрского вина. Подле нас стоял в гавани английский корабль "Тромп", и капитан его, сообщивши нам много примеров, доказывающих дружелюбие и гостеприимство Галиля-паши, подкрепил доброе мнение, которое возъимели мы о зяте султана, по случаю присланного вам подарка. Капитан Г. уверял, что турецкие корабли ни по вооружению, ни по выправке матросов нисколько не хуже военных судов других европейских наций, и выразил искреннее желание командовать семидесяти-четырех пушечным турецким кораблем и сцепиться с любым французским фрегатом такого же калибра. Но я вполне уверен, что он не усвоит магометанского образа мыслей, и что ему не предложат сцепиться с каким бы то вы было семидесяти-четырех пушечным. Если же дойдет очередь и до этого, то будет надеяться, что для такой битвы годятся и его земляки. Если команда Тромпа похожа на матросов капитанского катера, её не устрашат двести пятьдесят человек под начальством Жуанвилля. На этом катер доехали мы до берега. Ни один из осьми гребцов его не ступил ногою на землю в продолжение двух лет, предшествовавших прибытию Тромпа в бейрутскую гавань. Может ли такая жизнь назваться счастливою? Мы пристали к набережной Бейрута, защищаемой фортом, который разрушен до половины храбрым стариком, начальником английской эскадры.

На бейрутской набережной цивилизация процветает под консульскими флагами, которые развеваются в светлом воздухе, над желтыми зданиями. Сюда доставляет она из Англии шерстяные изделия, посуду, сои и горький эль. Сюда же перенесла она светскость и последния французские моды. Строго соблюдает их здесь прекрасная владетельница большего французского магазина. Заметив на набережной незнакомого человека, с карандашом и бумагою в руках, она велела вынесть ему стул и кивнула головою с такой милой улыбкою, какую можно увидеть только во Франции. К этой изящной даме подошел французский офицерик, с бородкою, и они стали любезничать точь-в-точь, как на бульвар. Араб, покинув товарные тюки и верблюда, которого разгружал он, пошел взглянуть на эскиз. Два турецких солдата, с корявыми круглыми лицами, в красных колпаках и белом дезабилье, выпучили глаза на бумагу, в нее же вперились черные, блестящие зрачки маленькой, курчавой и смуглой девочки, с синим татуированным подбородком. Словно статуя, стояла она, с кувшином на голове, прикрытая изорванной, синей рубашкою. Как была великолепна эта синяя вода! Как чудно отражались в ней и блестели над нею флаги, паруса и прибрежные здания! Белые гребни синих волн клубились и сверкали, будто серебряные; тень была также густа и прохладна, как ярки и розовы места, освещенные солнцем; древния бойницы мягко рисовались в этой чудной атмосфере, и дальния горы переливались аметистами. Офицер был вполне счастлив; он говорил с милой француженкою о любви, а может быть о последнем фасоне шляп, о сражении при Исли, о Вечном Жиде - Бог его знает. И как шло к ней это хорошенькое платье с широкими рукавами! Мы не видали ни одной женщины целый месяц, за исключением почтенной мистрисс Фляниган, жены нашего метр-д'отеля, да еще жалких представительниц прекрасного пола, ехавших на пароходе. О стамбульских красавицах, окутанных якмаками и шлепающих желтыми, отвратительными папушами - и говорить не стоит!

Этот день был отмечен другим белым камешком; он доставил мне случай полюбоваться еще одной красавицею. Безмолвно стояла она, когда мы вдвоем снимали портрет с нея. (Я упоминаю о числе портретистов, для избежания скандала). Эту девушку зовут Мариамою; она родилась в Сирии.

Во время сеанса, из-за плеча молодой госпожи своей выглядывал черный повар, с такой добродушной улыбкою, какую в состоянии нарисовать один только удивительный Лесли.

Брата Мариамы наняли мы в проводники для обозрения города и для безошибочной покупки золотых шарфов и платков, запастись которыми в Бейруте, по мнению иностранцев, весьма выгодно; Много пришлось вам употребить хитростей, чтобы одолеть застенчивость маленькой Мариамы. Сначала остановилась она вдали от вас, по другую сторону двери, откуда черные глазки её блестели, как звездочки. Увещания брата и матери не могли вызвать Мариамы из этой закуты. Нечего делать; надобно было приняться за портрет старухи. Но как изобразить эту необъятно толстую фигуру? Сама старуха испугалась бы при взгляде на свое верное изображение. Нет; мы нарисовали прекрасный идеал, в котором не было, разумеется, ни одной черты, схожей с оригиналом, исключая желтого платья, ожерелья из секинов, жемчужных ниток и других украшений, которые, спускаясь с шеи, доходили до самого живота этой толстейшей женщины. Рисунок и теперь хранится у меня: старуха похожа на леди, как рисуются он в изящных альбомах.

Окончив портрет, мы вручили его матери нашего проводника, она передала его черномазому повару, а тот показали уже, не переставая улыбаться, маленькой Мариам, которая после этого выступила вперед и охотно покорилась своей участи.

Судя по веселой наружности этих людей, по их склонности к смеху, по нарядной одежд женщин и опрятности маленького домика, разрисованного прекрасными арабесками, устланного чистенькими цыновками и свежими коврами,- надобно думать, что некоторые семьи живут в Бейрут очень комфортабельно. Здесь видел я книгу и на стене темный образ Божией Матери, именем которой названа прекрасная Мариама.

Верблюды и солдаты, базары и каны, фонтаны и палатки, аллеи и рынки так пестро перемешаны здесь, так богаты светом и тенью, что художник мог бы прожить в Бейруте несколько месяцев с большим удовольствием и даже с значительной для себя пользою. Новый костюм смешан в этом городе с живописной одеждою древности. По рынкам проходят здесь закрытые синим покрывалом женщины Ливана, с высокими рогами на лбу. Тысячи лет назад тому, когда писали еще еврейские пророки, рога эти носились в Ливане.

Ночью капитан парохода дал блестящий бал с ужином, и сам, посреди своей команды, превращенной в музыкантов, энергически колотил в барабан палкою. Голубые огни и ракеты летели на воздух с рей нашего корабля, на торжественные сигналы которого отвечал залпами другой английский пароход, стоявший в гавани.

Праздник наш удивил капитана-пашу, и он прислал своего секретаря, осведомиться о причине фейерверка. Но лишь только этот мусульманин ступил на палубу, один из офицеров Тромпа обхватил его за туловище и начал кружить в вихре вальса, к общему удовольствию веселой публики. Торжественная наружность пляшущего дервиша была бы ничто, в сравнении с удивлением и важностью, написанными на лице секретаря во время этого танца; оригинальные па, которые изобретал он для поддержания своей особы, заслужили общее рукоплескание.

Я забыл упомянуть, что он зашел так далеко в соблюдении европейских обычаев, что даже пил с вами за ужином шампанское; такой поступок несовместим с его саном и может повредить будущей карьере этого, так мило танцующего, мусульманина.

Здесь познакомились мы с другим подданным султана, который, к сожалению, имеет право усумниться в чести Англичан, потому что вам вздумалось сыграть с ним очень негодную штуку.

К числу купцов, торгующих на маленьком базар мелочными изделиями Востока, принадлежал молодой человек, очень бегло говоривший по-английски и особенно внимательный ко всем пассажирам Тромпа. Этот джентльмен торговал не одними только носовыми платками, но приобрел порядочное состояние перекупкою лошаков и мулов, и подержал небольшой постоялый двор, или трактир для путешественников.

Неудивительно, что этот человек говорил хорошо по-английски и был очень любезен: он провел некоторое время в Англии и был принят там в лучшем кругу. Ничтожный продавец мелочных товаров в Бейрут был львом в аристократических домах великого народа и даже представлялся, под именем сирийского князя, в Виндзоре, где сама королева обошлась с ним чрезвычайно любезно.

Не знаю, почему пришла фантазия одному из офицеров Тромпа уверить этого князька, что и шталмейстер принца Альберта. Сирийский князь был представлен мнимому шталмейстеру, и мы наговорили друг другу премножество комплиментов. Я так дерзко разыграл свою роль, что князек сказал, расставаясь со мною: "Полковник Титмарш, когда вы будете в Бейруте, прошу вас познакомиться с моим искренним другом Когиа Гассаном."

Бедный Когиа Гассан (позабыл, так ли называю его, но впрочем это все равно) был уполномочен его светлостью для переговоров со мною, и мы дружески беседовали с ним, при шутник офицер, который присутствовал на этой аудиенции с неописанным удовольствием.

Но, посмотрите, к чему ведет обман! На следующий день, когда мы готовы были отправиться в путь, на палубу Тромпа явился сирийский князь, сказать последнее прости виндзорскому шталмейстеру. Убедительно просил он меня передать уверения его в неизменной преданности благосклонному супругу королевы Виктории. Мало этого. Когиа Гассан притащил пребольшой ящик с конфектами и маленькую куклу в ливанском костюме, усердно прося мое превосходительство принять эти подарки. Тут только глубоко почувствовал я наказание, которому подвергался теперь за свой дурной поступок. Как принять сласти, предложенные Гассаном? И однако же, как отказать ему? Дело известное: одна ложь ведет за собой другую, а потому первый обман я должен был поддержать теперь новой выдумкою. Придав лицу своему как можно более серьозный вид: "Когиа Гассан, сказал я, мне удивительно, как не знаете вы коренных обычаев британского двора? Неужели неизвестно вам, что его высочество торжественно запретил своим чиновникам принимать бакшиш, какого бы то ни было рода?"

И так, князь Когиа Гассан принужден был оставить у себя ящик с конфектами; во все-таки от куклы, которая стоила не более двух пенсов, не было средств отделаться.

Уильям Мейкпис Теккерей - Путевые заметки от Корнгиля до Каира, через Лиссабон, Афины, Константинополь и Иерусалим. 1 часть., читать текст

См. также Уильям Мейкпис Теккерей (William Makepeace Thackeray) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Путевые заметки от Корнгиля до Каира, через Лиссабон, Афины, Константинополь и Иерусалим. 2 часть.
X. Прибытие в Яфу. - Яфа. - Кади. - Диван Кади.- Ночная сцена в Яфе. -...

Размышления по поводу истории разбойников
Перевод Е. Коротковой Век разбойников миновал, - наступил век жулья и ...