Уильям Мейкпис Теккерей
«Записки Барри Линдона, эсквайра, писанные им самим. 2 часть.»

"Записки Барри Линдона, эсквайра, писанные им самим. 2 часть."

Фургон вербовщиков. Эпизоды солдатской жизни

Фургон, куда меня препроводили, стоял, как уже сказано, во дворе фермы, рядом с другим таким же неприглядным экипажем. Оба они были набиты рекрутами, которых гнусный вербовщик, заманивший меня в ловушку, привел под знамена преславного Фридриха. Когда часовые бросили меня на солому, я разглядел при свете их фонарей десятка полтора темных фигур, сбившихся в кучу в омерзительной передвижной темнице, куда теперь ввергли и меня. Крики и проклятия, которыми разразился мой сосед насупротив, сказали мне лучше всяких слов, что он ранен, как и я; и всю эту ужасную ночь всхлипывания и стоны бедных узников сливались в неумолчный горестный хор, весьма успешно не дававший мне забыться благодетельным сном и отдохнуть от ужасных страданий.

Примерно в полночь (насколько я мог судить) заложили лошадей, и скрипучие громыхающие колымаги пришли в движение. Двое вооруженных до зубов солдат примостились на наружной скамье, и их свирепые, освещенные фонарями лица поминутно заглядывали за холщовые занавески, проверяя, все ли узники налицо.

Эти полупьяные скоты то и дело принимались петь любовные или солдатские песни вроде: "О, Gretchen, mein Taubchen, mein Herzens-Trompet, mein Kanon, mein Heerpauk und mein Musket"; "Prinz Eugen, der edle Hitter" ("О Гретхен, моя голубка, моя нежно любимая труба, моя пушка, моя литавра, мой мушкет";

"Принц Евгений, благородный рыцарь" (нем.).) и т. п., их дикие завывания и

Jodler (Тирольские трели (нем.).) звучали каким-то адским аккомпанементом к стонам пленников. Впоследствии я не раз слышал эти песни на марше, в казармах или ночами у бивуачных костров.

И все же я не чувствовал себя таким несчастным, как во время поступления на военную службу в Ирландии. Пусть я унижен до положения ничтожного рядового, думал я, по крайней мере, никто из знакомых не явится свидетелем моего позора, а это всегда заботило меня превыше всего. Никто не скажет: "Смотрите, вот молодой Редмонд Барри, потомок рода Барри, дублинский щеголь и светский денди, вот он стоит руки по швам и ест глазами начальство!" Если бы не мнение света, по которому должен равняться всякий уважающий себя человек, я мирился бы и с самой низкой долей. Здесь же я, в сущности, был отрезан от мира, как если бы находился где-нибудь в сибирской глуши или на острове Робинзона Крузо. Я рассуждал так: "Попался, так нечего скулить: в каждом положении есть свои хорошие стороны, умей же их находить, бери от жизни все, что можно. У солдат на войне сотни возможностей пограбить или как-нибудь еще поразвлечься; тут можно сочетать приятное с полезным; не теряйся же и будь доволен своей судьбой. Ко всему прочему, ты на удивление храбрый, красивый и ловкий малый; как знать, может, еще и продвинешься на новой службе".

Итак, я смотрел на свои незадачи как истый философ, решивший не поддаваться унынию и переносить все страдания с высоко поднятой, пусть и разбитой, головой. Последнее обстоятельство требовало на ближайшее время огромного терпения, ибо нас отчаянно трясло, и каждый толчок отзывался в мозгу такой ужасной болью, что голова раскалывалась на части. Когда занялось утро, я увидел своего ближайшего соседа: долговязый, белобрысый, в черной паре, он лежал, прислонясь головой к соломенной подушке.

- Ты ранен, камрад? - спросил я.

- Благодарение создателю, я тяжко стражду телом и душой и чувствую разбитость во всех членах; однако я не ранен. А вы, мой бедный юноша?

- Я ранен в голову, - отвечал я, - и мне нужна ваша подушка. Отдайте ее мне... у меня в кармане складной нож!! - При этом я смерил его зверским взглядом, как бы говорившим (впрочем, это самое я и хотел сказать, шутки в сторону - a la guerre comme a la guerre (На войне как на войне (франц.).), а я вам не какой-нибудь слабонервный мозгляк!), что, если он не отдаст мне подушку по доброй воле, придется ему познакомиться с моим клинком.

- Друг мой, к чему угрозы, - кротко сказал белобрысый, - я бы отдал ее вам за спасибо. - И он протянул мне свой набитый соломой мешочек.

Прислонясь головой к стенке фургона и приняв наиболее удобное из возможных положений, он принялся повторять про себя: "Ein fester Burg ist unser Gott" (Твердыня крепкая наш бог (нем.).), из чего я заключил, что передо мной лицо духовное. Тем временем тряска и прочие дорожные неудобства вызывали в фургоне все новые возгласы и возню, из каковых можно было понять, что за разношерстная компания здесь собралась. То какой-нибудь деревенщина распустит нюни; то кто-нибудь взмолится по-французски: "О mon Dieu, mon

Dieu!"; (О господи, господи! (франц.)) несколько пассажиров этой национальности о чем-то тараторили между собой и так и сыпали проклятиями;

какой-то рослый детина в противоположном углу фургона то и дело поминал черта и ад, и я понял, что в нашу компанию затесался англичанин.

Но вскоре я был избавлен от дорожных тягот и дорожной скуки. Невзирая на подушку, отнятую у духовного лица, голова моя, и без того разламывавшаяся от боли, пришла в резкое соприкосновение со стенкой фургона, у меня снова потекла кровь, и все вокруг заволокло туманом. Помню только, что время от времени кто-то давал мне пить и что в каком-то укрепленном городе мы сделали привал и немецкий офицер пересчитал нас; всю остальную часть пути я провел в сонном оцепенении, от которого очнулся только на больничной койке под наблюдением монашки в белом капоре.

- Они коснеют во тьме духовной, - произнес голос на соседней койке, когда монашка, завершив круг своих милосердных обязанностей, удалилась. -

Они блуждают в кромешной ночи невежества и заблуждений, - и все же свет веры брезжит в сердцах этих бедных созданий.

Это был мой товарищ по плену, его большое скуластое лицо благодаря белому ночному колпаку и обрамлявшей его подушке казалось огромным.

- Как? Вы ли это, герр пастор? - воскликнул я.

- Покамест всего лишь кандидат, - поправил меня ночной колпак. - Но, благодарение господу, сэр, вы пришли в себя. Чего только с вами не творилось! Вы говорили по-английски (мне знаком этот язык) - об Ирландии, о какой-то молодой особе и Мике, а также о другой молодой особе и горящем доме и об английских гренадерах, - вы даже пропели два-три куплета из какой-то баллады и поминали еще многое другое, несомненно, касающееся вашей биографии.

- Она у меня незаурядная, - сказал я. - Пожалуй, нет человека равного мне происхождения, чьи бедствия могли бы сравниться с моими.

Признаться, я смерть люблю похвастать своим происхождением и своими дарованиями, ибо не раз убеждался, что, если сам не замолвишь за себя словцо, никакой близкий друг не сделает этого за тебя.

- Что ж, - сказал мой товарищ по несчастью, - охотно верю и готов со временем выслушать повесть вашей жизни, но сейчас вам лучше помолчать, ибо горячка была весьма упорной и вы потеряли много сил.

- Где мы? - спросил я, и кандидат сообщил мне, что мы находимся в епархии и городе Фульда, занятом войсками принца Генриха. В окрестностях города завязалась перестрелка с французским отрядом, отбившимся от своих, и шальная пуля, залетев в фургон, ранила беднягу кандидата.

Читатель уже знаком с моей историей, и я не стану ни повторять ее здесь, ни приводить те добавления, коими я ее изукрасил во внимание к товарищу по невзгодам. По правде же сказать, я поведал ему, что принадлежу к самому знатному роду в Ирландии, что мой родовой замок - красивейший в стране, что мы несметно богаты и состоим в родстве со всей знатью; что происходим мы от древних королей и т. д. и т. п.; к моему удивлению, в разговоре выяснилось, что мой собеседник знает об Ирландии куда больше моего. Когда речь зашла о моих предках, он спросил:

- Которую же династию вы имеете в виду?

- О, - сказал я (у меня отвратительная память на даты), - самую древнюю, конечно.

- Что я слышу? Неужто вашу родословную можно проследить до сыновей Яфета?

- А как вы думаете! - ответил я. - Да что там до Яфета - до Навуходоносора, если желаете знать.

- Вижу, вижу, - сказал кандидат, улыбаясь. - Вы, стало быть, тоже не верите этим легендам. Все эти парфолане и немедийцы, которыми бредят ваши авторы, не пользуются признанием в исторической науке. Я думаю, у нас так же мало оснований верить этим басням, как и преданиям о Иосифе Аримафейском и короле Бруте, с которыми лет двести назад носились ваши кузены-англичане.

Тут он прочитал мне целую лекцию о финикийцах, скифах и готах, о Туате де Данане, Таците и короле Мак-Нейле; то было, собственно говоря, первое мое знакомство со всей этой братией. Он говорил по-английски не хуже меня и так же свободно, по его словам, владел еще семью языками; и действительно, когда я процитировал единственный известный мне латинский стих, принадлежащий поэту Гомеру, а именно:

As in praesenti perfectum fumat in avt, -

(Бессмысленйый набор английских и латинских слов.)

он сразу же перешел на латынь; но я кое-как вышел из положения, сославшись на то, что у нас, в Ирландии, принято другое произношение латыни.

У моего честного друга оказалась прелюбопытная биография, и я, пожалуй, приведу ее здесь - она лучше всего покажет читателю, какую разношерстную компанию составляло наше рекрутское пополнение.

- Я, - начал он, - саксонец по рождению, отец мой служил пастором в селении Пфаннкухен, где я и впитал начатки знаний. Шестнадцати лет (сейчас мне двадцать три), когда л овладел греческим и латынью, не говоря уж о таких языках, как французский, английский, арабский и древнееврейский, мне перепало наследство в сто рейхсталеров - сумма вполне достаточная, чтобы пройти курс университетских наук, и я отправился в знаменитую Геттингенскую академию, где в течение четырех лет изучал точные науки и богословие. Не пренебрегал я и светской выучкой, в меру своих возможностей, конечно; так, я брал уроки у танцмейстера по грошену за урок, учился владеть рапирой у фехтовальщика-француза; слушал на ипподроме лекции о лошадях и верховой езде, читанные знаменитым профессором-кавалеристом. По-моему, человек должен знать все, что он в силах вместить, должен всячески расширять свой жизненный опыт; а поскольку все науки равно необходимы, ему подобает, по возможности, знакомиться со всеми. Увы, во многих областях личного развития (в противность духовному, хоть я и не берусь отстаивать правильность этого разделения) я оказался совершеннейшим тупицей. Пробовал я изучить искусство хождения по канату у цыганского маэстро, гастролировавшего в нашей alma mater, но этот мой опыт оказался плачевным: как-то, сорвавшись с проволоки, я разбил себе нос. Учился я также править четверкой у нашего же студента-англичанина герра графа лорда фон Мартингэйла, ездившего в университет на собственной четверке. Но и тут осрамился: напоровшись на калитку у Берлинских ворот, я вывалил из кареты подругу моего учителя фрейлейн мисс Китти Коддлинс. Я давал молодому лорду уроки немецкого, когда же произошел этот прискорбный случай, он отказался от моих услуг. За неимением средств пришлось оставить сей curriculum (Курс наук (лат.).)

(прошу прощения за эту шутку), а иначе я мог бы блистать на любом ипподроме и (по выражению высокородного лорда) в совершенстве правил бы вожжами.

В университете я выступил с тезой о квадратуре круга, которая бы, верно, вас заинтересовала, а также дискутировал с профессором Штрумпфом на арабском языке и, как говорят, одержал над ним верх. Я, разумеется, также овладел южноевропейскими языками - что же до языков северной Европы, то для человека, знающего в совершенстве санскрит, они никакой трудности не представляют. Изучить русский, я уверен, показалось бы вам детской забавой, и я всегда буду сожалеть, что не познакомился (в должной мере) с китайским;

если бы не теперешние печальные обстоятельства, я бы непременно поехал в Англию, чтобы на торговом судне добраться до Кантона.

Я никогда не отличался бережливостью: небольшого капитала в сто рейхсталеров, с каковым благоразумный человек лет двадцать не знал бы горя, едва хватило мне на пять лет учения, и пришлось мне прервать занятия, растерять учеников, да и засесть тачать башмаки, чтобы скопить немного денег, а уж там возобновить учебу. Тем временем заключил я сердечный союз с одной особою (тут кандидат слегка вздохнул), которая, не будучи красавицей и имея уже сорок лет от роду, могла бы тем не менее составить мое счастье; а тут как раз с месяц назад мой друг и покровитель проректор университета доктор Назенбрумм сообщил мне, что румпельвицский пастор приказал долго жить, - так не угодно ли мне включиться в список кандидатов и прочитать в Румпельвице пробную проповедь. И так как получение такого прихода способствовало бы моему союзу с Амалией, я охотно дал согласие и тут же приступил к сочинению таковой.

Хотите послушать? Нет? Ну что ж, со временем, в походе, я ознакомлю вас с отдельными выдержками. Итак, продолжу мое жизнеописание, которое уже близится к концу или, вернее сказать, вплотную подводит меня к нынешнему времени. Я произнес в Румпельвице проповедь, в коей, смею надеяться, мне удалось удовлетворительно разрешить так называемый Вавилонский вопрос. Я прочитал ее в присутствии самого герр барона и его благородного семейства, а также некоторых высокопоставленных лиц, гостивших в замке. Следующим в вечерней программе выступил герр доктор Мозер из Галле; но хотя его рассуждение блистало ученостью и хотя он успешно расправился с одним параграфом у Игнатия, доказав, что это явная интерполяция, однако не думаю, чтобы его проповедь сделала такое же впечатление, как моя, и чтобы румпельвичане были от нее в большом восторге. По окончании ее все кандидаты высыпали из храма и в добром согласии отужинали в румпельвицском "Синем Олене".

Мы еще сидели за столом, когда вошел слуга и сказал, что какой-то человек желал бы поговорить с одним из их преподобий, а именно с

"долговязым". Он, очевидно, имел в виду меня: я был головой и плечами выше самого высокого из преподобных кандидатов. Я вышел наружу посмотреть, кому угодно со мной побеседовать, и без труда узнал в незнакомце последователя иудейского вероучения.

"Сэр, - сказал мне оный иудей, - мне посчастливилось услышать от друга, присутствовавшего сегодня в церкви, рубрики вашей замечательной проповеди.

Они произвели на меня глубокое, я бы даже сказал, неизгладимое впечатление.

Правда, по одному-двум пунктам у меня возникли сомнения, но если ваша честь не откажется мне их растолковать, я полагаю - да, я полагаю, - что ваше красноречие может обратить Соломона Гирша в истинную веру".

"Что же это за пункты, мой добрый друг?" - спросил я. И я перечислил ему все двадцать четыре подзаголовка моей проповеди, чтобы он сказал, какие из них вызывают у него сомнение.

Мы прогуливались взад-вперед под открытыми окнами гостиницы, и товарищи мои, уже слышавшие все это утром, попросили меня, с некоторым даже раздражением, избавить их от повторного слушания. Поэтому мы с моим учеником проследовали дальше, и по особливой его просьбе я начал свою проповедь сначала. Память у меня прекрасная, достаточно мне трижды прочесть книгу, чтобы изложить ее слово в слово.

И вот, под сенью деревьев, в мирном сиянии луны, я излил перед ним слова моего поучения, которое недавно произнес при ярком свете дня. Мой израилит слушал, затаив дыхание, прерывая меня лишь возгласами, выражавшими удивление, безоговорочное согласие, восхищение и все возрастающую убежденность. "Замечательно! Wunderschon!" - восклицал он после каждого особенно красноречивого оборота, перебрав, таким образом, все лестные выражения в нашем языке. Кто же из нас не падок до лести! Так прошли мы мили две, и я уже готовился приступить к изложению главы третьей, когда мой спутник предложил мне зайти к нему в дом, мимо которого мы проходили, и выпить кружку пива, от чего я никогда не отказываюсь.

Этот дом, сэр, был тем самым постоялым двором, где, насколько я понимаю, попались и вы. Не успел я войти, как трое вербовщиков набросились на меня, объявили дезертиром и своим пленником и потребовали мои деньги и бумаги, каковые я в отдал, не преминув указать им в самой торжественной форме на все неприличие их поступка в отношении духовной особы; то была рукопись моей проповеди, рекомендательное письмо проректора Назенбрумма, удостоверяющее мою личность, и три грошена четыре пфеннига разменной монетой: Я уже сутки просидел в фургоне, когда явились вы, а французский офицер, лежавший насупротив, (помните, он еще закричал, когда вы наступили ему на раненую ногу), был доставлен незадолго до вас. Его схватили в полной военной форме, при офицерских эполетах; но напрасно он протестовал, ссылаясь на звание и чин: ничто ему не помогло; дело в том, что он был один, без провожатых (по-видимому, спешил на любовное свидание с какой-то гессенской горожанкой), а так как поимщикам было выгоднее забрать его в рекруты, чем захватить в плен, то беднягу постигла та же участь, что и нас с вами.

Впрочем, не он первый, не он последний; вместе с нами был взят один из поваров мосье де Субиза, три актера труппы, находившейся во французском лагере, несколько дезертиров, бежавших из английских войск (эти дурни поверили, что на прусской службе нет палочных наказаний), да еще три голландца.

- Как же так? - воскликнул я. - Вы, с вашими надеждами на богатый приход, с вашим образованием, как можете вы без возмущения смотреть на такой произвол?!

- Я саксонец, - отвечал кандидат, - и, следовательно никакое возмущение мне не поможет. Наша страна уже пять лет под пятою у Фридриха, а ждать справедливости от Фридриха все равно что от Великого Могола. Да я, по правде сказать, и не слишком печалюсь о своей судьбе, я уже много лет перебиваюсь с хлеба на воду; уверен что солдатский паек покажется мне невиданной роскошью Палочные удары в том или другом количестве меня не пугают: это зло преходящее и, следственно, терпимое. Надеюсь, что с божьей помощью не придется мне убить человека в сражении, - а впрочем, даже любопытно проверить на себе действие военного угара, оказавшего столь сильное влияние на род человеческий. Собственно, те же причины побудили меня просить руки моей Амалии: ведь человек не может считаться человеком в полном смысле слова, доколе он не стал отцом семейства, это - условие его существования, а следственно, и цель его воспитания. Амалии придется потерпеть: голод ей не грозит, она, да будет вам известно, служит кухаркой у фрау проректорши Назенбрумм, супруги моего досточтимого патрона. У меня с собой две-три книги, на которые вряд ли кто польстится, самая же лучшая запечатлена в моем сердце. Если господу будет угодно призвать меня к себе еще до того, как я успею завершить свое образование, мне ли о том сокрушаться? Сохрани меня бог впасть в заблуждение, но я уповаю, что никому не причинил зла и не повинен ни в одном из смертных грехов. Ежели же я ошибаюсь, мне ведомо, где искать заступничества и прощения, а ежели, как уже сказано, придется умереть, так и не узнав всего, что хотелось бы узнать, то разве я не окажусь в положении, когда мне будет дана вся полнота знания, а чего еще может возжелать душа человеческая?

- Не судите меня за бесчисленные "я" в моей исповеди, - сказал в заключение кандидат, - когда рассказываешь о себе, этого трудно избежать, так оно и проще и короче.

Тут я, пожалуй, соглашусь с моим приятелем, хоть и ненавижу всякое

"ячество". Пусть он изобразил себя полным ничтожеством, помышляющим лишь о том, чтобы узнать содержание нескольких лишних протухших книжек, а все же, думается, в этом человеке добрая была закваска; особенно восхищает меня твердость, с какой он сносил свои злоключения. Немало достойных заслуженных людей пасуют при первой же неудаче, приходя в отчаяние от таких пустяков, как скверный обед или драные локти. Что до меня, я стою на том, что надо мужественно сносить лишения, довольствоваться стаканом воды, когда нет бургонского, и грубым фризом, за неимением бархата. Но бургонское и бархат все же не в пример лучше, и я назову дураком всякого, кто не постарается урвать что получше в общей драке.

Так мне и не довелось познакомиться с рубриками проповеди моего клерикального друга: по выписке из госпиталя его услали подальше от родных мест в воинскую часть, расквартированную в Померании, тогда как меня зачислили в Бюловский полк, обычно стоящий в Берлине. В прусской армии гарнизоны сменяются не столь часто, как у нас; здесь так боятся побегов, что предпочитают знать в лицо каждого служивого, и в мирное время солдат живет и умирает в одном и том же городе. Жизнь от этого, разумеется, не становится приятнее. Я пишу сие в остережение молодым джентльменам, которые, мечтая, подобно мне, о военной карьере, готовы примириться и с положением рядового.

Узнав из моих, надеюсь, поучительных записок, что нам, несчастной солдатне, приходится терпеть, они, быть может, воздержатся от опрометчивого шага.

Не успели мы поправиться, как нас взяли из госпиталя, из-под опеки монашек, и перевели в Фульдинскую тюрьму, где с нами обращались как с рабами и преступниками. У входа во все дворы и в нашу обширную темную, - камеру, где спали вповалку несколько сот человек, стояли наготове орудия и бомбардиры с зажженными фитилями, и это продолжалось, пока нас не разослали кого куда. Строевые занятия вскоре показали, кто из нас старые солдаты, а кто новобранцы. Первые, пока мы находились в тюрьме, пользовались большим досугом, зато караулили нас, если это возможно, еще ревнивее, чем убитых горем деревенских разинь, лишь недавно схваченных с помощью уговоров или насилия. Потребовался бы карандаш мистера Гиллрея, чтобы набросать портреты тех, кто здесь собрался. Представлены были все нации и профессии. Англичане дрались и задирались; французы резались в карты, плясали и фехтовали;

неуклюжие немцы курили свои трубки и потягивали пиво, когда удавалось его купить. Те, у кого было что ставить, дулись в азартные игры, и тут, надо сказать, мне везло: если я прибыл без гроша в кармане (так меня обчистили проклятые вербовщики), то в первый же присест обыграл чуть ли не на талер француза, который даже не догадался спросить, есть ли у меня на что играть.

Вот какое преимущество дает наружность джентльмена; меня она спасала не однажды, когда мои капиталы приходили в оскудение.

Один из французов был красавец мужчина и бравый солдат; мы так и не узнали, его имени, но трагическая, судьба его стала широко известна в прусской армии и произвела в свое время огромное впечатление. Если красота и отвага доказывают благородное происхождение (хотя мне приходилось встречать среди знати мерзейших уродов и отъявленных трусов), мой француз должен был принадлежать к одной из лучших французских фамилий, таким благородством дышали его осанка и манеры и так он был хорош собой. Он был чуть меньше меня ростом, белокур, тогда как я жгучий брюнет и, пожалуй, шире в плечах, если это возможно. Из всех, кого я знал, он единственный владел рапирой лучше: ему удавалось коснуться меня четыре раза против моих трех. Что касается сабли, тут я мог бы искрошить его в лапшу; к тому же я прыгал дальше и выжимал большие тяжести. Но я, кажется, опять впадаю в "ячество". Этот француз, с которым я близко сошелся (мы с ним считались первыми заводилами в лагере и притом не знали низменной зависти), был, за полной неизвестностью его настоящего имени, окрещен Le Blondin, поводом к чему послужили его светлые глаза и волосы. Он не был беглый солдат, а попал к нам с Нижнего Рейна, из какого-то тамошнего епископства; быть может, ему изменило счастье в игре, а других средств к существованию он не знал; на родине, пожелай он вернуться, его, надо думать, ждала Бастилия.

У Блондина была страсть к игре и вину, что также нас сближало; но он был неистов во хмелю и в азарте, тогда как я легко переношу и проигрыш, и винный угар; это давало мне большое преимущество, и я постоянно его обыгрывал, что очень скрашивало мне жизнь. На воле у Блондина имелась жена

(как я догадываюсь, она-то и была первопричиной его несчастий и разрыва с семьей); два-три раза в неделю ее пропускали на свидания, и она никогда не являлась с пустыми руками; это была небольшая смуглая брюнетка с замечательно живыми глазами, чьи нежные взоры никого не оставляли равнодушным.

Француз был зачислен в полк, квартировавший в Нейссе, в Силезии, неподалеку от австрийской границы. Никогда не изменяющая смелость и находчивость вскоре сделали его признанным главой той тайной республики, которая постоянно существует в полку наряду с официальной иерархией. Это был, как я уже сказал, превосходный солдат, но гордец и беспутный забулдыга.

Человек подобного склада, если он не умеет ладить с начальством (как я всегда умел), наверняка наживет себе в нем врага. Капитан до лютости ненавидел Блондина и наказывал исправно и жестоко.

Жена Блондина и другие женщины в полку (дело было уже после заключения мира) понемногу промышляли контрабандой на австрийской границе при попустительстве обеих сторон, и эта женщина, по особому наказу мужа, из каждого такого похода приносила ему пороху и пуль - прусскому солдату не положен такой припас, - и все это пряталось до поры до времени. Но вскоре время назрело.

Дело в том, что Блондин возглавил заговор, выходящий из ряда вон по своему характеру и размаху. Мы не знаем, как широко он был разветвлен, сколько сотен или тысяч людей было им охвачено. Среди нас, рядовых, о заговоре рассказывали множество историй, одна другой чудесней, ибо новости эти переносились из гарнизона в гарнизон, и вся армия жила ими, несмотря на усилия начальства замять дело: замни попробуй! Я и сам вышел из народа; я видел Ирландское восстание и знаю, что такое масонское братство бедняков!

Итак, Блондин поставил себя во главе мятежа. У заговорщиков и в заводе не было никакой переписки, никаких бумаг. Ни один из них не сносился с другими, и только француз давал указания каждому в отдельности. Он подготовил общее восстание гарнизона, которое должно было вспыхнуть ровно в двенадцать, точно в назначенный день. Предполагалось, что мятежники захватят все городские кордегардии и прирежут часовых, а там - кто знает, чем бы это кончилось? У нас говорили, что заговор распространился по всей Силезии и что Блондина ждал пост генерала австрийской службы.

Итак, в двенадцать часов дня у Богемских ворот в Нейссе, против кордегардии, человек тридцать полуодетых солдат слонялось без дела, а француз, стоя подле караульной будки, оттачивал на камне топор. Как только пробило двенадцать, он выпрямился и рассек топором голову караульному. По этому сигналу тридцать человек ворвались в кордегардию, захватили оружие и бросились к воротам. Часовой пытался заложить железный затвор, но подбежавший француз с размаху отрубил ему руку, держащую цепь. Увидев толпу вооруженных солдат, караульные перед воротами преградили им путь, но заговорщики открыли стрельбу, а потом атаковали стражу в штыки. Многие были перебиты, другие разбежались, и тридцать мятежников вырвались на волю.

Грайнца проходит всего милях в пяти от Нейсса, туда-то и бросились беглецы.

В городе поднялась тревога; жителей спасло только то, что часы, которыми руководился француз, шли минут на пятнадцать вперед по сравнению с городскими часами. Ударили сбор, все части были призваны к оружию, и солдатам, которые должны были захватить другие кордегардии, пришлось стать в строй. Так заговор и провалился, и только благодаря этому большинство участников не было раскрыто. Никто не мог выдать своих товарищей, а самим явиться с повинной охотников, конечно, не нашлось.

В погоню за французом и тридцатью беглецами был послан кавалерийский разъезд, который и настиг их у богемской границы. При приближении конницы беглецы повернули и встретили своих преследователей ружейной пальбой, а потом ударили на них в штыки и обратили в бегство. Австрияки вылезли из-за своих застав и с любопытством наблюдали это зрелище. Женщины несли дозор, они доставляли бесстрашным мятежникам свежие патроны, и те вновь и вновь отражали атаки драгун. Но в этих доблестных, хоть и бесплодных стычках было потеряно много времени; вскоре подоспел батальон, окружил храбрецов, и тем решилась их судьба. Все они бились с неистовством отчаяния, ни один не запросил пощады. Когда вышли патроны, схватились врукопашную, большинство полегло на месте, сраженные кто пулей, кто штыком. Последним был ранен сам француз. Пуля раздробила ему бедро, он упал, но до того, как отдаться в руки врагов, прикончил офицера, который первым подбежал его схватить.

Заговорщики, оставшиеся в живых, были доставлены в Нейсе, и француз, как зачинщик, в тот же час предстал перед военным советом. Он отказался назвать свое настоящее имя и фамилию.

- Какое вам дело, кто я, - заявил он. - Вы схватили меня и расстреляете. Как бы славно ни было мое имя, оно не спасет меня от смерти!

Точно так же отказался он от дачи показаний.

- Все это затеял я, - заявил он. - Каждый заговорщик знал только меня и хоронился даже от ближайших товарищей. Тайна эта заключена в моей груди и умрет со мной.

На вопрос офицеров, что толкнуло его на столь ужасное преступление, француз ответил:

- Ваша зверская грубость и произвол. Все вы гнусные мясники, кровопийцы и звери, - добавил он, - и вас бы давно прикончили, кабы не трусость ваших подчиненных.

Услышав это, капитан со страшными проклятиями бросился на раненого и изо всех сил ударил его кулаком. Но Блондин, хоть и потерял много крови, с быстротой молнии выхватил штык из рук поддерживавшего его солдата и вонзил в грудь офицеру.

- Изверг и каналья! - воскликнул он. - Какое великое утешение, что мне удалось перед кончиной отправить тебя на тот свет.

В этот же день его расстреляли. Перед смертью француз попросил разрешения написать королю при условии, что письмо в запечатанном виде будет из рук в руки сдано почтмейстеру, но офицеры, опасаясь, как бы он не написал чего такого, что переложило бы частично вину на них, отказали ему в его просьбе.

Говорят, будто на ближайшем параде Фридрих встретил их весьма немилостиво и задал им проборку за то, что не посчитались с просьбою француза. Однако в интересах того же короля было хоронить концы, и дело, как я говорил, замяли так основательно, что сотни тысяч солдат были о нем осведомлены: немало нашего брата выпивали свое вино в память храброго француза, пострадавшего за общее дело всех солдат. Не сомневаюсь, что среди моих читателей найдутся такие, которые поставят мне в вину, что я поддерживаю неповиновение и защищаю убийство. Если бы этим читателям пришлось служить в прусской армии в годы 1760-1765, они проявили бы куда меньшую щекотливость. Человек, чтобы вырваться на свободу, убил двух часовых, а сколько сотен тысяч своих и австрийских подданных убил король Фридрих оттого, что позарился на Силезию? Подлый произвол всей этой проклятой системы отточил топор, раскроивший череп двум нейсским часовым, так пусть же это послужит офицерам наукой и заставит их лишний раз подумать, прежде чем ставить в палки несчастных горемык.

Я мог бы рассказать немало эпизодов армейской жизни; но, поскольку я сам старый солдат и все мои симпатии на стороне рядового, в рассказах моих непременно усмотрят безнравственное направление, а потому буду лучше краток.

Представьте себе мое удивление, когда, еще пребывая на острожном положении, я в один прекрасный день услышал знакомый голос и стал свидетелем того, как некий тщедушный юный джентльмен, только что доставленный к нам парой кавалеристов, которые разок-другой вытянули его по спине хлыстом, разоряется на отменнейшем английском диалекте:

- Пвоклятые разбойники, я вам этого не пвощу! Я напишу своему посланнику, и это так же верно, как то, что меня зовут Фэйкенхем из Фэйкенхема!

Я невольно расхохотался: это был мой старый благо-приятель, напяливший мой капральский мундир. Оказывается, Лизхен твердо стояла на том, что он и в самом деле солдат, и беднягу забрали и отправили к нам. Но я не злопамятен, а потому, насмешив до колик всю камеру рассказом, как я облапошил бедного малого, я же затем подал ему дельный совет, который и помог ему добиться освобождения.

- Прежде всего жалуйся инспектирующему офицеру, - сказал я, - коль скоро тебя угонят в Пруссию - прости-прощай, оттуда уже не выцарапаешься.

Тем временем переговори с комендантом острога, пообещай ему сто - нет, пятьсот гиней за свое освобождение, скажи, что бумаги твои и кошелек прикарманил капитан вербовочного отряда (как оно и было на самом деле); а главное, убеди его, что ты в состоянии уплатить означенную сумму, и дело твое в шляпе, ручаюсь!

Мистер Фэйкенхем воспользовался моим советом. Когда мы выступили в поход, он нашел повод попроситься в госпиталь, а за время его пребывания там все устроилось как нельзя лучше. Правда, дело чуть не сорвалось, оттого что он по скупости вздумал торговаться. А уж меня, своего благодетеля, он так ничем и не отблагодарил.

Не ждите от меня романтического описания Семилетней войны. К концу ее прусская армия, столь прославленная своей отвагой и железной дисциплиной, была прусской лишь что касается офицерского и унтер-офицерского состава, ибо командовали только природные пруссаки; в огромном же большинстве ее набирали из всех европейских наций, действуя где подкупом, а где обманом и насилием, как это было со мной. Побеги были массовым явлением. В одном лишь моем полку

(Бюлова) до войны насчитывалось не менее шестисот французов; когда началась кампания и они выступили из Берлина, один из этих парней наигрывал на старой скрипке французскую песенку, а его товарищи, не столько маршируя, сколько пританцовывая в такт, пели хором: "Nous aliens en France!" (Мы идем во Францию! (франц.)) Прошло два года, и только шестеро вернулось в Берлин, остальные бежали или полегли в бою. Жизнь рядового была несносно тяжела и по плечу только людям железного мужества и железной выдержки. За каждой тройкой рядовых шел по пятам капрал и без всякой жалости потчевал их палкой;

говорили, что в сраженьях за шеренгой рядовых неизменно следует шеренга сержантов и капралов и вторая гонит первую в бой. Постоянные пытки и истязания толкали людей на отчаянные дела. В нескольких полках вспыхнула страшная эпидемия, вызвавшая переполох даже при дворе. Распространился жуткий, чудовищный обычай детоубийства. Солдаты объясняли это тем, что жизнь невыносима, а самоубийство - смертный грех; и чтобы избежать его, а вместе с тем избавиться от нестерпимых страданий, лучшим выходом считали погубить безгрешного младенца, которому обеспечено царствие небесное, а затем отдаться в руки властям, принеся чистосердечную повинную.

Сам король, сей герой, мудрец и философ, сей просвещенный государь, похвалявшийся своим либерализмом и осуждавший на словах смертную казнь, испугался этого страшного протеста своих пленников против чудовищного самовластия; однако единственное, что он придумал для искоренения зла, был приказ ни под каким видом не допускать к злодеям священников любого вероисповедания, дабы лишить несчастных утешения церкви.

Наказывали беспрестанно. Каждому офицеру дано было право назначать любую экзекуцию, причем в мирное время наказания были, как правило, тяжелее, чем в военное. С наступлением мира король уволил со службы всех офицеров простого звания, какие бы ни были у них заслуги. Он вызывал капитана и заявлял перед всей ротой:

- Не дворянин! В бессрочную!

Все мы трепетали перед ним, словно хищные звери пред укротителем. Я видел известных храбростью солдат, которые плакали, как дети, от удара палкой. Видел, как мальчишка, пятнадцатилетний прапорщик, вызвал из рядов пятидесятилетнего кавалера, поседевшего в битвах: он стоял, взяв на караул, и всхлипывал и скулил, точно беспомощный младенец, а этот змееныш со смаком хлестал его по рукам и бедрам. На поле брани такому человеку сам черт не брат. Попробовали бы там ему сказать, что у него не так пришита пуговица! Но стоило хищному зверю отвоеваться, как его хлыстом приводили в повиновение.

Все мы жили во власти страха, и мало кому удавалось от него освободиться.

Французский офицер, схваченный вместе со мной, служил в моей роте и бывал нещадно бит.

Лет через двадцать мы встретились с ним в Версале. Когда я заговорил с ним о тех временах, он даже переменился в лице.

- Ради бога, - сказал он, - не поминай былое, я и по сию пору просыпаюсь, дрожа и обливаясь слезами.

Что до меня, то спустя короткое время (за каковое мне, признаюсь, довелось, как моим товарищам, отведать палки) , когда я уже успел зарекомендовать себя как храбрый и сноровистый солдат, я принял те же меры, что и на английской службе, дабы оградить себя от дальнейших унижений. Я носил на шее пулю, которую отнюдь не прятал, но давал понять, что она предназначена тому, будь он солдат или офицер, кто посмеет поставить меня в палки. Было в моем нраве что-то заставлявшее начальников верить, что я слов на ветер не бросаю; эта пуля уже сослужила мне службу, когда я застрелил австрийского полковника, но я без колебаний всадил бы ее и в пруссака. Их распри были мне безразличны, мне было безразлично, под каким маршировать орлом - одноглавым или двуглавым. Я говорил: "Никто не скажет, что я манкирую своими обязанностями, а значит, никто меня пальцем не тронь!" И этому правилу я оставался верен до конца моей солдатской службы.

Я не намерен писать историю баталий, в коих мне довелось сражаться под прусскими знаменами, как не вдавался в их описание, вспоминая английскую службу. Я не хуже других выполнял свой долг, и к тому времени, как отрастил порядочные усы, - а было мне тогда лет двадцать, - более храброго, красивого и ловкого солдата, а также, сознаюсь, более прожженного негодяя не нашлось бы во всей прусской армии. Я усвоил все положенные вояке черты хищного зверя: в бою бывал свиреп и беспечен, а в передышки между боями накидывался на все без разбора доступные мне удовольствия, добытые любым путем, хотя, по правде сказать, солдатская среда была здесь несравненно выше, чем у вахлаков-англичан, да и по службе нас так подтягивали, что времени не оставалось на проказы.

Так как я жгучий брюнет со смуглой кожей, меня прозвали в полку "Der schwarze Englander" - "Черномазый Англичанин", а также "Английский Дьявол".

Наиболее ответственные задания всегда поручались мне. Не обходили меня и денежными наградами, зато уж насчет производства - ни-ни! В тот день, когда мне удалось убить австрийского полковника (это был улан, и, как говорили, из крупных шишек, я схватился с ним один на один в пешем бою), сам генерал Бюлов, наш командир, поздравил меня перед фрунтом, пожаловал двумя фридрихсдорами и сказал: - Сейчас я тебя награждаю, но как бы вскорости не пришлось повесить!

Я в тот же вечер в развеселой компании прокутил эти деньги до последнего грошена, а заодно и те, что нашел на убитом полковнике; да и вообще, пока продолжалась война, деньги у меня не переводились.

Глава VII

Барри ведет гарнизонную жизнь и обзаводится друзьями

Когда война кончилась, наш полк перевели в столицу, этот, быть может, наименее тоскливый из всех прусских городишек, хотя особого веселья и здесь не наблюдалось. Служба, как всегда, суровая, все же оставляла нам достаточно свободных часов, и мы могли посвящать их развлечениям и удовольствиям - было бы чем платить. Многие солдаты получили разрешение заняться вольным ремеслом; я же ничему не был обучен, да и честь моя не стерпела бы такого унижения: слыхано ли дело - джентльмену пачкать руки грязной работой! Однако солдатского жалованья едва хватало, чтобы не помереть с голоду, и так как я был падок до удовольствий, а наше пребывание в столичном городе мешало нам добывать средства обычным способом, накладывая поборы на гражданское население, что так выручает солдат в военное время, то и пришлось мне примириться с необходимостью и, чтобы промыслить средства на веселое житье, заделаться так называемым Ordonnanz, иначе говоря, доверенным денщиком моего капитана. Несколько лет тому назад я с негодованием отверг подобное предложение, но то было на английской службе - иное дело чужбина; к тому же, по правде сказать, промаявшись пять лет простым рядовым, становишься нечувствительным ко многим щелчкам, столь несносным для нашей гордости в вольной жизни.

Мой капитан был еще очень молод, что не помешало ему отличиться на войне и достичь такого чина. Он был к тому же племянник и единственный наследник министра полиции мосье. Поцдорфа, каковое обстоятельство, без сомнения, способствовало его производству. На плацу и в казармах капитан фон Поцдорф никому спуска не давал, но лестью можно было обвести его вокруг пальца. Я полюбился ему в первую очередь аккуратной косой (никто в полку не умел так убирать голову, волосок к волоску, как моя персона), а потом закрепил его расположение всяческими комплиментами и подходцами, коими, как истый джентльмен, умел распорядиться с большим тактом. Мой капитан любил развлекаться и позволял себе в этом отношении больше, чем допускалось суровым укладом двора; он легко я беспечно транжирил деньги и питал пристрастие к рейнским винам, я же, разумеется, поддерживал его в этих склонностях, извлекая из них известную пользу для себя. В полку его не любили, поговаривали, что он чересчур предан дядюшке-министру и доносит ему обо всем, что у нас творится.

Итак, я без труда вкрался в милость моего командира и вскоре был посвящен почти во все его дела. Это избавляло меня от множества смотров и учений, от которых я иначе бы не отвертелся, и открывало предо мной возможность легких заработков. Теперь я был одет, как джентльмен, и подвизался с известным eclat (Блеском (франц.).) в некоторых кругах берлинского общества, достаточно, впрочем, скромных. Дамы всегда меня отличали, я умел так поразить их галантностью, что они понять не могли, почему в полку мне присвоено нелестное прозвище Черный Дьявол. "Не так страшен черт, как его малюют", - говорил я, смеясь, и дамы хором возглашали, что этот рядовой воспитан не хуже своего капитана, хотя, собственно, иначе и быть не могло, принимая в расчет мое воспитание и происхождение.

Уверясь в добром расположении капитана, я испросил у него позволения написать в Ирландию бедной моей матушке, которая уже много, много лет ничего обо мне не знала, ибо писем солдат-иностранцев на почте не принимали, опасаясь неприятностей со стороны родителей пропавших без вести сыновей.

Капитан обещал найти способ отправить мое письмо, и так как я знал, что он его вскроет, то и отдал нарочито запечатанным, показывая этим, сколь я ему доверяю. Самое же письмо, как вы догадываетесь, составил так, чтобы оно не повредило мне, буде кто его перехватит. Я просил у моей досточтимой матушки прощения за то, что бежал от нее; признавался, что расточительство и безрассудство в родном отечестве делают мое возвращение заведомо невозможным, пусть же она, по крайней мере, утешается тем, что я здоров и благополучен на службе у величайшего монарха в мире и что жизнь солдата мне по душе; к тому же, добавил я, мне удалось обрести защитника и покровителя, который, надеюсь, устроит мою судьбу, чего она, как мне ведомо, сделать не в силах. Я посылал приветы всем девицам в замке Брейди, перечислив их поименно от Бидди до Бекки, по старшинству, и подписался: "любящий Вас сын (каким я и в самом деле был) Редмонд Барри, военнослужащий роты капитана Поцдорфа, Бюловского пешего полка в Берлинском гарнизоне". Я также рассказал ей забавный анекдот, как король самолично спустил с лестницы канцлера и трех судейских, чему я был очевидцем, стоя на карауле в Потсдамском дворце.

Надеюсь, писал я, скоро начнется новая война, и я буду произведен в офицеры.

Словом, судя по письму, я был счастливейшим человеком на свете и в рассуждение этого нисколько не огорчался, что ввожу в обман свою дорогую родительницу.

Письмо и в самом деле было прочтено, ибо несколько дней спустя капитан Поцдорф стал расспрашивать о моем семейном положении, каковое я и описал ему настолько точно, насколько позволяли обстоятельства. Я - младший сын в добропорядочной фамилии, но матушка осталась без всяких средств и бьется как рыба об лед, чтобы содержать восьмерых дочерей, которых я и перечислил поименно. Я изучал в Дублине право, но угодил в дурную компанию, залез в долги и убил человека на дуэли. Вздумай я вернуться на родину, его могущественные друзья постарались бы меня повесить либо упечь в тюрьму. Я добровольно поступил на английскую службу, а когда представился случай, не устоял перед соблазном и убежал; тут я изобразил эпизод с мистером Фэйкенхемом из Фэйкенхема, да в таком уморительном свете, что мой патрон чуть живот не надорвал со смеха. Впоследствии он сообщил мне, что рассказал эту историю на вечере у мадам фон Намеке и что все общество жаждет лицезреть молодого Englander (Англичанина (нем.).).

- А не было среди гостей английского посланника? - осведомился я будто в величайшей тревоге. - Ради бога, сэр, не говорите, как меня зовут, а то он, чего доброго, потребует моей выдачи, у меня же нет ни малейшего желания быть вздернутым в моем дорогом отечестве.

И Поцдорф стал уверять, смеясь, что никуда меня не отпустит, на что я поклялся ему в благодарности до гроба.

Несколько дней спустя он сказал мне с серьезным видом:

- Редмонд, я говорил насчет тебя с нашим полковником. Я выразил удивление, почему человек твоей отваги и твоих способностей не был произведен на войне, и полковник сказал мне, что ты известен командованию как храбрый рубака из хорошей, видно, семьи, что в полку нет солдата тебя исправнее и в то же время нет такого, кто бы меньше заслуживал производства.

Ты будто бы отпетый негодяй, распутник и бездельник; вечно ты пакостишь товарищам и при всех своих талантах и храбрости, по его мнению, добром не кончишь.

- Сэр, - сказал я, немало удивленный тем, что у кого-то могло сложиться такое мнение обо мне, - генерал Бюлов заблуждается на мой счет, надеюсь, это какая-то ошибка; пусть я попал в дурное общество, но я позволяю себе не больше, чем другие солдаты. Вся беда в том, что не было у меня до сей поры покровителя и друга, которому я мог бы показать, чего в самом деле стою;

генерал, должно быть, считает меня пропащим малым, из тех, кому сам черт не брат, по будьте уверены, ради вас, капитан, я не побоюсь сразиться с самим чертом!

Я видел, что эти слова пришлись ему по сердцу; а так как я вел себя с большим тактом и оказался ему полезен в тысяче случаев самого деликатного свойства, то вскоре он искренне ко мне привязался. Так, в один прекрасный день, - вернее, ночь, когда он находился в приятном tete-a-tete с супругою советника фон Доза... а впрочем, что толку вспоминать проказы, никому уже не интересные!

Спустя четыре месяца, после того как я написал матушке, капитан вручил мне письмо, пришедшее на его имя, и не могу описать, какую оно пробудило во мне тоску по дому и какую навеяло грусть. Уже пять лет не видел я каракуль моей родимой. Невозвратное детство и свежие зеленые поля Ирландии, облитые солнечным сиянием, и материнская ласка, и баловник дядюшка, и Фил Пурсел, и все, что я когда-то делал и чем жил, нахлынуло на меня неудержимо при чтении письма; оставаясь один, я проливал над ним слезы, каких не лил с тех пор, как Нора насмеялась надо мной. Я скрыл свое горе от капитана и однополчан. В тот вечер мне предстояло пить чай в загородной кофейне у Бранденбургских ворот в обществе фрейлейн Лоттхен (горничной госпожи фон Доз), но я был слишком убит, чтобы куда-то идти, и, отговорившись нездоровьем, бросился раньше обычного на свои нары в казарме, где бывал теперь, когда и сколько вздумается, и всю долгую ночь провел в слезах и размышлениях о дорогой моей Ирландии.

Впрочем, уже на следующий день, воспрянув духом, я разменял билет в десять гиней, присланный матушкой в письме, и задал своим дружкам пир на славу. Письмо бедняжки было закапано слезами, испещрено библейскими текстами и написано так мудрено и невнятно, что трудно было что-нибудь понять. Она счастлива знать, писала матушка, что я служу протестантскому государю, хоть и сомневается, на праведном ли тот пути; что до праведного пути, писала она, то ей посчастливилось ступить на него под руководством преподобного Осени Джоулса, ее духовного наставника. Она писала, что сей муж - сосуд избранный, что он - душистое притирание и драгоценный ящик нарда, а также употребляла и другие выражения, смысл коих остался мне темен; и только одно явствовало из этой бестолочи, что добрая душа по-прежнему любит своего сыночка, что день и ночь она думает и молится о своем бесшабашном Редмонде. Кому из нас, отверженных горемык, не приходила мысль в часы одинокого ночного бдения, в болезни, печали или неволе, что в эту минуту мать, быть может, молится о нем! Меня часто посещали эти мысли; веселыми их не назовешь, и хорошо, что они не приходят к нам на людях, - какая уж это была бы веселая компания! Все сидели бы хмурые, поникшие, словно плакальщики на похоронах. В тот вечер я осушил кубок за матушкино здоровье, да и вообще зажил джентльменом, пока не промотал ее деньги. Бедняжка лишила себя самого необходимого, чтобы послать их мне, как она потом рассказывала, и этим прогневила мистера Джоулса.

Матушкины гинеи скоро растаяли, но на смену им пришли другие; у меня были сотни путей добывать деньги, капитан и его друзья надышаться на меня не могли. То мадам Доз подарит мне фридрихсдор за то, что я принесу ей букет или записку от капитана, то, наоборот, сам старый советник угостит меня бутылкой рейнского и сунет мне в руку талер-другой, чтобы выведать что-нибудь относительно liaison (Связи (франц.).) между его дражайшей половиной и капитаном. Но хоть я был не так глуп, чтобы отказываться от денег, у меня, поверьте, хватало честности не предавать своего благодетеля, и от меня ревнивец узнавал немного. Когда же капитан покинул свою даму сердца ради дочери голландского посланника, невесты с большим приданым, несчастная советница без счету перетаскала мне писем и гиней, чтоб я вернул ей ее сокровище. Но любовь не знает возврата, разве лишь в редких случаях;

капитан только посмеивался над ее "докучными мольбами и вздохами. В доме же минхера ван Гульдензака я так расположил к себе всех от мала до велика, что вскоре сделался там своим человеком и, случалось, разнюхивал даже кое-какие государственные тайны, чем немало удивлял и радовал своего капитана. Он докладывал о моих открытиях дядюшке, министру полиции, который, без сомнения, умел ими распорядиться с пользой для себя. Вскоре я завоевал благосклонность всего семейства Поцдорфов и был теперь солдатом лишь по названию: разгуливал в штатском платье (отменного покроя, смею вас уверить)

и развлекался на сотню ладов, к великой зависти всех этих бедняг - моих однополчан. Что до сержантов, то они ходили у меня по струнке, как перед начальством: повздорить с человеком, который наушничает племяннику министра, значило для них рисковать своими нашивками.

Служил в моей роте некий малый, Курц (Коротышка (нем.).) по фамилии, что не мешало ему быть шести футов росту. Как-то в бою я спас ему жизнь. Я рассказал ему одно из своих похождений, и этот стрюцкий назвал меня шпиком и доносчиком и запретил обращаться к нему на "ты", как это бывает между молодыми людьми, когда они ближе сойдутся. Мне ничего не оставалось, как послать ему вызов, хоть я не держал на него ни малейшей злобы. В мгновение ока я вышиб у него шпагу и, когда она пролетела над его головой, сказал:

- Как по-твоему, Курц, человек, проделывающий такие штучки, способен на низкий поступок?

Этим я заткнул глотку и прочим ворчунам, у них пропала охота задирать меня.

Вряд ли кому придет в голову, что человеку моего склада приятно было шнырять по чужим передним и амикошонствовать с лакеями да приживалами. Но это было, право же, не более унизительно, чем сидеть в осточертевших казармах. Мои уверения, будто жизнь солдата мне по душе, были рассчитаны на то, чтобы отвести глаза моему хозяину. На самом деле я рвался из оков. Я знал, что рожден для лучшей доли. Доведись мне служить в Нейссе, я вместе с отважным французом проложил бы себе путь к свободе. Но единственным моим оружием была хитрость, так разве я был не вправе пустить ее в ход? У меня возник план - сделаться так необходимым мосье Поцдорфу, чтобы он сам исхлопотал мне увольнение: выйдя на волю, я, при моей счастливой наружности и моем происхождении, легко добьюсь того, что до меня удавалось десятку тысяч ирландцев, - женюсь на богатой невесте из хорошей семьи. А в доказательство, что, будучи интересантом, я не вовсе был лишен благородных устремлений, приведу следующий случай. В Берлине я знавал вдову бакалейщика, толстуху с рентой в шестьсот талеров и весьма прибыльным делом; так вот, когда эта женщина дала мне понять, что готова выкупить меня из армии, если я на ней женюсь, я напрямик сказал ей, что не создан торговать бакалеей, и решительно отверг этот шанс на освобождение.

И я был признателен моим хозяевам, куда более признателен, чем они мне.

Капитан по уши увяз в долгах и постоянно имел дело с евреями-ростовщиками, которым выдавал заемные письма с обязательством уплатить после дядюшкиной смерти. Видя, как доверяет мне племянник, старый герр фон Поцдорф вздумал меня подкупить, чтобы разведать, как обстоят дела у молодого повесы. И как же я поступил в этом случае? Осведомил мосье Георга фон Поцдорфа об этих домогательствах, и мы, сговорившись, составили список, но только самых умеренных, долгов, которые скорее успокоили, чем раздосадовали старого дядюшку, и он уплатил их, радуясь, что дешево отделался.

И хорошо же меня отблагодарили за такую верность! Как-то утром старый господин заперся со своим племянником (он обычно разузнавал у него новости о молодых офицерах: кто крупно играет; кто с кем завел шашни; кто в такой-то вечер был в собрании; кто крупно задолжал и прочее тому подобное, так как король лично входил в дела каждого офицера), меня же послали к маркизу д'Аржану (тому самому, что впоследствии женился на мадемуазель Кошуа, актрисе), но, встретив маркиза в нескольких шагах от дома, я отдал ему записку и повернул обратно. Между тем капитан и его достойный дядюшка, как оказывается, принялись обсуждать мою недостойную особу.

- Он хорошего роду, - говорил капитан.

- Вздор! - сказал дядюшка, и я почувствовал, что готов удавить наглеца.

- Все ирландские побирушки, когда-либо к нам нанимавшиеся, говорили то же самое.

- Гальгенштейн утащил его силою, - настаивал капитан.

- Та-та-та, похищенный дезертир, - отмахнулся мосье Поцдорф, - la belle affaire! (Знаем мы эти штучки! (франц.).)

- Во всяком случае, я обещал малому похлопотать о его освобождении.

Уверен, что он будет вам полезен.

- Что ж, ты и похлопотал, - сказал старший, смеясь. - Bon Dieu! (Боже!

(франц.).) Ты прямо-таки образец честности! Как же ты заступишь меня, Георг, если не станешь умнее? Используй этого субъекта как угодно. У него неплохие манеры и располагающая наружность. Он лжет с апломбом, какого я ни у кого не встречал, и в случае чего, как ты уверяешь, не побоится стать к барьеру. У мерзавца немало ценных качеств. Но он хвастун, мот и bavard (Болтун

(франц.).). Доколе полк держит его in terrorem (В страхе (лат.).), можешь из него веревки вить. Но стоит ему освободиться, и только его и видели.

Продолжай кормить его обещаниями, обещай даже в генералы произвести, если хочешь. Какое мне дело! В этом городе фискалов и шпиков пруд пруди.

Так вот, значит, как неблагодарный старик расценивал услуги, которые я оказывал его племяннику; обескураженный, я тихонько вышел из комнаты, думая о том, что еще одна моя мечта рухнула и что все мои надежды освободиться, служа капитану верой и правдой, построены на песке. Я было так приуныл, что подумывал уже о союзе с той вдовой, но солдат может жениться лишь по прямому разрешению короля, а вряд ли его величество позволил бы двадцатидвухлетнему молодцу, и к тому же первому красавцу в его армии, соединиться с шестидесятилетней старухой, у которой вся морда в прыщах и далеко уже не тот возраст, когда брак может способствовать приросту населения в державе его величества.

Итак, еще одна надежда на освобождение пошла прахом! Выкупиться на волю я тоже не мог, разве что какая-нибудь сердобольная душа внесет за меня внушительную сумму, ибо, хоть мне и довольно перепадало денег, я всю свою жизнь был неисправимым транжиром и (таков уж мой великодушный нрав) всегда в долгу как в шелку, сколько я себя ни помню.

Мой капитан - этакая продувная бестия! - представил мне свой разговор с дядюшкой в совершенно другом свете.

- Редмонд, - сказал он, улыбаясь, - я напомнил министру о твоих заслугах (* Заслуги, о коих упоминает мистер Барри, описаны им в весьма туманных выражениях, и, как мы полагаем, неспроста. Возможно, ему поручалось прислуживать за столом иностранцам, приезжающим в Берлин, а потом сообщать министру полиции сведения, которые могли бы интересовать правительство.

Фридрих Великий никогда не принимал гостей без этих мер дальновидного гостеприимства. Что же до бесчисленных поединков мистера Барри, то да будет нам дозволено усомниться в справедливости его показаний. Нетрудно заметить, и "Записки" дают тому не один пример, что едва наш рассказчик попадет в трудное положение или совершит поступок, не слишком благовидный в глазах общества, как его выручает дуэль, из которой он выходит победителем, а отсюда читатель должен заключить, что перед ним человек чести. (Прим.

издателя.)) - считай, что карьера твоя сделана. Мы выцарапаем тебя с военной службы и устроим по полицейской части на должность таможенного инспектора, это позволит тебе вращаться в лучшем обществе, чем то, какое до сей поры определила тебе фортуна.

Я, конечно, не поверил ни одному его слову, но сделал вид, что тронут до слез, и поклялся капитану в вечной признательности за участие к бедному ирландскому изгнаннику.

- Твои заслуги в голландском посольстве оценены по достоинству. А вот еще случай, когда ты можешь быть нам полезен. Выполнишь с честью это поручение, и дело твое в шляпе!

- Какое поручение? - спросил я. - Я на что угодно готов для моего благодетеля.

- В Берлине уже несколько дней гостит некое лицо, состоящее на службе у австрийской императрицы. Сей господин именует себя шевалье де Баллибарри, он носит красную ленту и звезду папского ордена Шпоры. - Немного он, правда, болтает по-французски и итальянски, но есть основания предполагать, что мосье Баллибарри твой соотечественник. Слышал ты в Ирландии такое имя?

- Баллибарри? Баллиб... - У меня мелькнула догадка. - Нет, сэр! -

сказал я уверенно. - Первый раз слышу.

- Поступишь к нему в услужение. Ты, конечно, ни слова не знаешь по-английски; если шевалье заинтересуется твоим произношением, скажи, что ты венгерец. Слуга, что с ним приехал, сегодня получит расчет, а то лицо, что обещало найти ему верного человека, порекомендует тебя. Итак, ты венгерец, служил в Семилетнюю войну. Уволился из армии по причине ломоты в пояснице.

Два года прослужил под началом мосье де Квелленберга; он сейчас с полком в Силезии, вот тебе рекомендательное письмо за его подписью. Потом ты служил у доктора Мопсиуса, он тоже даст тебе аттестацию, если понадобится. Хозяин

"Звезды", разумеется, удостоверит, что знает тебя как честного человека, но на него не ссылайся, его рекомендация ни черта не стоит. Что до прочей твоей биографии, можешь сочинить ее в любом угодном тебе духе, романтическом или забавном, как подскажет воображение. Но лучше бей на жалость, так легче вкрасться в доверие. Он крупно играет и неизменно выигрывает. Ты хорошо соображаешь в картах?

- Боюсь, что нет, не больше, чем обычный солдат.

- А я-то думал, ты ловкач по этой части. Надо выяснить, чисто ли шевалье играет, если нет, он в наших руках. Он постоянно сносится с английским и австрийским посланниками, молодежь из обоих посольств частенько у него ужинает. Узнай, о чем они говорят и кто из них сколько ставит, особенно те, что играют на мелок. Последи за его письмами - не теми, что идут по почте, эти - не твоя печаль, за ними присмотрим мы сами. Но если он напишет кому записку, обязательно доищись, кому она адресована и кому поручена для передачи. Ключи от шкатулки с депешами висят у него на шее, он и спит с ними. Двадцать фридрихсдоров, если изготовишь с них слепок! Пойдешь к нему, конечно, в цивильном. Советую снять с волос пудру, перевяжи их просто лентой. Усы, разумеется, сбрей.

Напутствовав меня этой речью и весьма ничтожными чаевыми, капитан удалился. Когда мы снова встретились, он немало смеялся происшедшей во мне перемене. Я не без сердечной боли сбрил усы (они были черные как смоль и лихо завивались), но зато с облегчением смыл с волос ненавистные муку и сало; надел скромный серый французский кафтан и черные атласные панталоны, светло-коричневый бархатный камзол и шляпу без кокарды. По кроткому и смиренному виду меня вполне можно было принять за слугу, которому отказали от места; думаю, что даже мои однополчане, которые в ту пору находились в Потсдаме на смотру, и те не узнали бы меня при встрече. Снарядившись таким образом, отправился я в гостиницу "Звезда", где остановился приезжий иностранец. Сердце у меня тревожно билось, что-то говорило мне, что шевалье де Баллибарри не кто иной, как Барри из Баллибарри, старший брат моего отца, лишившийся состояния из-за упорной приверженности к папскому злоучению.

Прежде чем ему представиться, я заглянул в remise (Каретный сарай

(франц.).), где стояла его карета. Был ли на ней герб Барри? Еще бы, никаких сомнений! Серебристый на червленом поле с четырьмя отсеками - древняя эмблема нашего дома! Намалеванный на щите величиной с мою шляпу, он украшал все панели раззолоченной колесницы, увенчанной короною, которую поддерживал десяток купидонов, рогов изобилия и цветочных корзин, по затейливой геральдической моде того времени. Ну конечно же, это мой дядя! Ноги у меня подкашивались, когда я поднимался по лестнице: ведь я намерен был представиться дядюшке в скромном качестве слуги!

- Вы молодой человек, о котором говорил мне мосье де Зеебах?

Я поклонился и вручил ему письмо от названного господина, которым меня предусмотрительно снабдил мой капитан. Пока дядюшка пробегал его глазами, у меня было время его рассмотреть. Передо мной был человек лет шестидесяти, одетый в нарядный кафтан и панталоны из бархата абрикосового цвета и белый атласный жилет, расшитый золотом, как и кафтан. Через плечо он носил пурпурную ленту ордена Шпоры, огромная звезда того же ордена сверкала на груди. Пальцы были унизаны кольцами, из кармашков глядели двое часов, на шее висел великолепный солитер на черной ленте, концы которой были прикреплены к кошельку его парика. Манжеты и жабо рубашки пенились дорогими кружевами;

розовые шелковые чулки с золотыми подвязками обтягивали ноги выше колен;

туфли на красных каблуках были украшены огромными алмазными пряжками.

Оправленный золотом меч в ножнах из рыбьей кожи и шляпа, богато отделанная кружевами и белыми перьями, лежали рядом на столе, дополняя одеяние великолепного вельможи. Он был почти моего роста - шесть футов полдюйма, да и лицом удивительно походил на меня, черты его дышали таким же благородством. Однако правый глаз скрывался под черным пластырем, лицо было местами подмазано белилами и румянами - в то время не чуждались таких прикрас; густые усы свисали на рот, в выражении коего, как я убедился позднее, проглядывало что-то отталкивающее: когда шевалье сбривал их, верхние зубы его торчали наружу, и на губах застывала улыбка, напряженная, мертвенная, не сказать чтобы приятная.

То была величайшая неосторожность, но, пораженный этим великолепием и блеском, этим благородством осанки и манер, я почувствовал, что больше не могу таиться; и когда он заметил: "Так вы, оказывается, венгерец?" - меня прорвало.

- Сэр, - воскликнул я. - Я ирландец, и меня зовут Редмонд Барри из Баллибарри! - Сказав это, я неудержимо зарыдал, сам не знаю почему, просто я уже шесть лет не видел никого из близких и до невозможности истосковался.

Глава VIII

Барри покидает военное поприще

Тот, кто никогда не выезжал из родной страны, понятия не имеет, что творится с истосковавшимся пленником, заслышавшим голос друга: не всякий поэтому уразумеет, какой взрыв чувств потряс меня, как я уже сказал, при виде моего дяди. Он ни на минуту не усомнился в верности моих слов.

- Матерь божья! - воскликнул он, - Никак, сын братца Гарри? - Мне кажется, он тоже был тронут до слез, столь неожиданно встретив родную плоть и кровь, - ведь он был такой же изгнанник, и голос друга и приветный взгляд напомнили ему родную страну и невозвратное детство.

- Я отдал бы пять лет жизни, чтобы снова увидеть все это! - воскликнул он, крепко меня обнимая.

- Что - это? - спросил я.

- Как что? Да наши зеленые поля, и речку, и древнюю круглую башню, и кладбище в Баллибарри. Это позор, Редмонд, как мог твой отец расстаться с землей, искони принадлежавшей нашему роду!

Он стал расспрашивать, как мне живется, и я довольно обстоятельно рассказал ему мою историю. Слушая меня, достойный джентльмен немало посмеялся, говоря, что я вылитый Барри. Он нет-нет прерывал меня, то изъявляя желание померяться ростом (тут я удостоверился, что мы одного роста, что одно колено у него не гнется и от этого у него какая-то чудная походка), то от избытка чувств перемежая мой рассказ возгласами жалости, благосклонности, удивления. Я только и слышал что: "Святители угодники!",

"Иисус Мария!", "Присноблаженная дева Мария!" - из чего заключил, и с полным основанием, что он остался верен нашей исконной религии.

Не без колебаний приступил я к объяснению того, как я был направлен за ним следить и доносить в некую инстанцию о каждом его движении. Но едва я

(запинаясь на каждом слове) сообщил ему о сем прискорбном факте, дядюшка расхохотался, как над забавной шуткой.

- Мерзавцы! - вскричал он. - Так они намерены меня зацапать? Пустое, Редмонд, вся моя тайна сводится к тому, что вечерами у меня картеж - я закладываю фараон. Но король готов заподозрить шпиона в каждом, кто посещает его паршивую столицу, затерянную в зыбучих песках. Ах, мальчик, погоди, я покажу тебе Париж и Вену!

Я сказал, что готов ехать в любой город, лишь бы подальше от Берлина, и что почел бы великим счастьем избавиться от военной службы. Судя по дядиному роскошному одеянию, по разбросанным тут и там дорогим безделкам да по золоченой карете, стоявшей внизу, в remise, я, по правде сказать, заключил, что дядюшка несчетно богат и что для него ничего не составляет купить хоть десяток рекрутов или даже целый полк, чтобы вернуть мне свободу.

Увы, я ошибся в своих расчетах, как незамедлительно узнал из его исповеди.

- Меня носило по свету, - поведал мне дядя, - с того самого тысяча семьсот сорок второго года, когда мой братец, а твой батюшка (да будет земля ему пухом!), утащил у меня из-под носа фамильное поместье, изменив правой вере, чтобы жениться на этой ведьме зубастой, твоей матушке. Ну, да что ворошить былое! Возможно, и я бы в два счета спустил это небольшое состояньице, как сделал на моем месте он, и разве лишь какими-нибудь двумя годами позднее начал бы жизнь, которую влачу с тех самых пор, как вынужден был покинуть Ирландию. Ведь мне, дружище, пришлось служить чуть ли не во всех армиях Европы, и, между нами говоря, нет столицы, где у меня не осталось бы долгов. Я участвовал в двух походах с пандурами под началом австрияка Тренка. Был капитаном гвардии его святейшества папы. Проделал и шотландскую кампанию под командованием принца Уэльского, отпетого негодяя, поверь мне, дружок, более преданного своей бутылке и метрессе, нежели коронам всех трех королевств. Служил я и в Испании и в Пьемонте. Я по душе скиталец, друг мой, перекати-поле. Карты, карты - вот моя погибель! Карты и красотки! (Тут он так плотоядно мне подмигнул, что, признаюсь, смотреть на него было неприятно, к тому же по его нарумяненным щекам расползлись потеки слез, исторгнутых нашей встречей.) Женщины сводили меня с ума, милый мой Редмонд! Такое уж я впечатлительное животное, и даже сейчас, на шестьдесят третьем году жизни, я не больше владею собой, чем в шестнадцать, когда сходил с ума по Пегги О'Дуайер.

- Видно, сударь, это у нас фамильное, - сказал я.

И я немало позабавил дядю, описав ему мою романтическую страсть к кузине Норе. После чего он продолжил свой рассказ.

- Если хочешь знать, карты - единственное мое пропитание. Бывает, выдастся счастливая полоса, и тогда я накупаю те безделки, которые ты здесь видишь. Ведь это то же имущество, Редмонд, и только таким образом удается мне отложить кое-что про черный день. Когда меня преследует невезенье, брильянты переходят к закладчикам, а я ношу подделку. Вот и сегодня я жду моего друга, золотых дел мастера Мозеса: всю прошлую неделю мне отчаянно не везло и вечером не на что держать банк. Ты сколько-нибудь смыслишь в картах?

Я ответил, что смыслю не больше, чем обыкновенный солдат, что я, собственно, новичок в этом искусстве.

- Завтра с утра попрактикуемся, мой мальчик, я научу тебя двум-трем штучкам, которые тебе не мешает знать.

Конечно, я обрадовался такой возможности пополнить свое образование и сказал, что с восторгом поступлю к дядюшке в науку.

Исповедь дядюшки ввергла меня в уныние. "Все, чем я богат, ты видишь на мне", - пояснил он. Золоченая карета была орудием его ремесла. У него и в самом деле имелось поручение от австрийского двора - расследовать, не из королевского ли казначейства исходит некое количество дукатов пониженного золотого содержания, появившееся за последнее время в обращении: все указания сходились на Берлине. Однако настоящим делом мосье Баллибарри была игра. Среди его понтеров выделялся юный атташе английского посольства лорд Дьюсэйс, впоследствии виконт и граф Крэбский, игравший весьма азартно; слухи о страсти молодого аристократа дошли до моего дядюшки в Праге и побудили его направиться в Берлин, чтобы с ним сразиться. Ибо среди рыцарей карточного стола существует свой рыцарский кодекс; слава великих игроков гремит по всей Европе. Так, мне известно, что шевалье де Казанова проскакал шестьсот миль от Парижа до Турина, чтобы встретиться с мистером Чарльзом Фоксом, в то время единственным бесшабашным сынком лорда Холленда, а впоследствии одним из выдающихся европейских государственных мужей и ораторов.

Было решено, что я сохраню свое амплуа слуги, что при гостях я ни слова не знаю по-английски и что, разнося шампанское и пунш, я буду примечать, у кого на руках тузы. Обладая отличным зрением и смекалкой, я уже вскоре мог оказывать дядюшке существенную помощь против его понтеров. Предвижу, что простодушные мои признания заставят кое-кого из чопорных читателей поморщиться - но да смилуется над ними небо! Уж не думаете ли вы, что человек, которому случалось выигрывать и проигрывать до ста тысяч фунтов в карты, не воспользуется теми преимуществами, какими располагает его сосед?

Игроки все одним мирром мазаны. Плутуют только неуклюжие олухи, только они прибегают к таким вульгарным средствам, как подделанная кость или крапленые карты. Такой шулер рано или поздно попадается, ему не место среди уважающих себя джентльменов; мой совет людям, которым встретится такой субъект, -

играйте ему в руку, пока он не попался, но ни в коем случае с ним не связывайтесь. Играйте смело и честно! Не вешайте носа при проигрыше, а главное, не будьте жадны до выигрыша, как это бывает с людьми низменной души. Ведь что ни говори, а даже при большом искусстве и больших преимуществах, игра зачастую дело неверное. Я видел, как круглый невежда, для которого игра была китайской грамотой, выиграл пять тысяч фунтов за несколько талий. Я видел, как джентльмен, запасшийся тайным помощником, играл против такого же джентльмена с его тайным помощником. В таких случаях исход всегда гадателей; и если взять в соображение затраченное время и труд, ваши многообразные способности, жизнь в вечной тревоге и неизбежные издержки, а также многочисленные неоплаченные выигрыши (бесчестные негодяи встречаются и за игорным столом, как и повсюду на свете), то, с моей точки зрения, это - никудышная профессия; сколько мне помнится, я не встречал человека, который в конечном счете нажился бы на игре. Но я пишу это, как человек, видавший виды. В описываемое же время я был желторотый юнец, ослепленный надеждою разбогатеть; к тому же я слишком полагался на житейский опыт дядюшки и на его положение в свете.

Нет никакой надобности перечислять здесь те небольшие услуги, которых дядюшка от меня ждал; нынешние игроки, как я понимаю, не нуждаются в таких наставлениях, а для прочей публики они и вовсе без интереса. Важно лишь одно: секрет их заключался в простоте. Простота, если хотите, залог успеха.

Так, например, смахну я салфеткой пыль со стула, значит, у противника сильная бубна; задел на ходу стул - туз или король. Вопрос: "Пуншу или вина, милорд?" - указывал на черву; "Вина или пуншу?" - на трефу. Если я высморкался, значит, у противника тоже есть тайный помощник - вот уж, когда игроки прикладывают все свое умение. Милорд Дьюсэйс, несмотря на молодость, был мастерской игрок, знавший всю кухню картежного искусства; только заметив, что приехавший с ним Фрэнк Пантер трижды зевнул, когда у шевалье был на руках козырной туз, я догадался, что у нас, так сказать, нашла коса на камень.

С мосье де Поцдорфом я по-прежнему разыгрывал дурака и смешил его своими донесениями, когда он назначал мне свидания в загородном ресторанчике. Донесения мы, конечно, готовили с дядюшкой вдвоем. Он учил меня (и это во всех случаях самый разумный способ), елико возможно, говорить правду. Так, например, на вопрос: "А чем шевалье занят по утрам?" - я отвечал:

- Он регулярно ходит в церковь (дядюшка и в самом деле был очень благочестив) и, постояв у обедни, возвращается домой завтракать. Затем выезжает в своей карете на прогулку до обеда, который подается в полдень.

После обеда, если есть надобность, пишет письма, но этим он меньше всего занят. Письма его адресованы австрийскому послу, который ни во что его не ставит, и так как он пишет по-английски, я, конечно, прочитываю их из-за его плеча. Обычно он просит денег, ему, видите ли, требуется подкупить чиновников из казначейства, чтобы узнать, откуда исходят фальшивые дукаты, тогда как на самом деле деньги нужны ему для игры. Вечера его посещают Кальзабиги, устроитель публичной лотереи, русские атташе, оба атташе английского посольства - лорд Дьюсэйс и Пантер, - эти играют в jeu d'enfer

(Название карточной игры. Точное значение - "адская игра" (франц.).) - и еще несколько человек. Та же компания встречается за ужином; дамы бывают редко, да и то большей частью француженки из кордебалета. Шевалье обычно выигрывает, но далеко не всегда. Лорд Дьюсэйс - завзятый игрок. Иногда заглядывает к нам и шевалье Эллиот, английский посол; в этих случаях его подчиненные от игры воздерживаются. Мосье де Баллибарри обедает в посольствах, но только en petit comite (В узком кругу (франц.).), на большие приемы его не зовут. Кальзабиги, по-моему, играет с ним заодно. За последнее время шевалье в выигрыше, однако на той неделе он заложил свой солитер за четыреста дукатов.

- А ведет он разговоры на родном языке с чиновниками английского посольства?

- Не без этого. Вчера они с послом толковали о новенькой danseuse

(Танцовщице (франц.).), а также о неприятностях в Америке, - но главным образом о новенькой danseuse.

Как видите, донесения мои были точные и подробные, но большого интереса не представляли. При всем том они самым аккуратным образом доводились до сведения преславного героя и воина, философа из Сан-Суси. И точно так же за каждым иностранцем, приезжавшим в столицу, устанавливался тайный надзор, и о каждом его движении Фридриху Великому неукоснительно докладывали.

Пока в картеж была вовлечена только золотая молодежь из посольств, его величество не возражал. Мало того, азартные игры в посольствах были ему на руку, - ведь человека, запутавшегося в долгах, легче вынудить заговорить, и вовремя предложенная rouleau (Стопка (франц.).) фридрихсдоров может купить вам секрет, который обычно стоит много тысяч. Королю не раз удавалось добывать таким образом бумаги из французского посольства, и я не сомневаюсь, что и милорд Дьюсэйс не отказался бы поставлять ему информацию на тех же условиях, если бы его начальник, хорошо зная своих аристократических юнцов, не препоручил всю работу в посольстве (как это обычно и делается) степенному roturier (Простолюдину (франц.).), не мешая знатным щеголям из своей свиты красоваться на балах золотым шитьем мундиров или потряхивать мехельнскими кружевами за игорным столом. Я видел с тех пор немало отпрысков знати, равно как их начальников, и, mon Dieu, какая же это непроходимая бестолочь! Что за олухи, что за бездельники, что за безмозглые хлыщи! Дипломатия -

по-видимому, один из тех обманов, на которых держится мир; если верить этим приказным строкам, этим канцелярским крысам, дипломатия - трудная профессия, но тогда чем же объяснить, что на эти посты назначаются недавние школьники, розовощекие повесы, у которых нет ничего за душой, кроме мамашина титула, и которые умеют судить только о бегах, о новом танце или покрое модных башмаков.

Однако, когда до офицеров гарнизона дошло, что в городе объявилось место, где можно играть в фараон, всем захотелось попытать счастья; несмотря на мои просьбы и предостережения, дядюшка был не прочь дать молодым джентльменам поставить карту ребром, и раза два ему случалось изрядно облегчить их кошельки. Напрасно я предупреждал его, что буду вынужден сообщить эту новость капитану, - ведь он так или иначе услышит ее от товарищей, которые не преминут с ним поделиться.

- Что ж, и сообщи, - заявил дядя.

- Но тогда вас вышлют, - стоял я на своем, - и что станется со мной?

- Не тревожься, - сказал дядюшка, посмеиваясь. - Я тебя здесь не оставлю. Ступай наведай последний раз свою казарму, простись с берлинскими друзьями. Бедняги, представляю, как они будут горевать, когда ты удерешь за границу. Тем не менее ты удерешь, это так же верно, как то, что меня зовут Барри.

- Но каким же образом?

- Вспомни Фэйкенхема из Фэйкенхема, - сказал он лукаво. - Ты сам научил меня, как это сделать. Поди возьми один из моих париков. Открой мою курьерскую сумку, где будто бы хранятся секретные депеши австрийской тайной канцелярии; откинь со лба волосы и зачеши назад; надень эту повязку, эти усы и поглядись в зеркало.

- Настоящий шевалье де Баллибарри! - воскликнул я со смехом и прошелся по комнате, выбрасывая вперед ногу, как он.

На следующий день я доложил мосье де Поцдорфу, что к нам за последнюю неделю повадились молодые прусские офицеры; как я и ожидал, он сообщил мне, что король намерен выслать шевалье за пределы страны.

- Это скупердяга, каких мало, - пожаловался я капитану. - За два месяца мне перепало только три фридрихсдора. Надеюсь, капитан, вы не забыли свое обещание повысить меня в чине?

- Что ж, три фридрихсдора - это даже много за те жалкие сведения, какие ты нам доставил, - отрезал капитан, открыто глумясь надо мной.

- Не моя вина, что нечего было докладывать, - возразил я. - Когда же он уедет, сэр?

- Послезавтра. Ты говоришь, он всегда выезжает после завтрака и до обеда. Когда он сядет в карету, парочка жандармов взберется к нему на козлы, и кучеру будет приказано гнать вовсю.

- А как же вещи, сэр? - осведомился я.

- Вещи отправим следом. Мне не терпится заглянуть в его красную шкатулку, где, как ты говоришь, он держит свои бумаги. В полдень после смотра я забегу в гостиницу. Ты, конечно, молчок! Сиди и жди меня в его комнатах. Придется, должно быть, взломать шкатулку, ведь ты, олух неуклюжий, так и не удосужился стащить у него ключ!

Я еще раз попросил капитана позаботиться о моей судьбе, и мы расстались. Вечером, накануне отъезда, я положил под сиденье кареты пару револьверов; однако мои приключения следующего дня стоят того, чтобы посвятить им особую главу.

Глава IX

Я появляюсь в новом качестве, более приличном моему имени и происхождению

Фортуна на прощание улыбнулась мосье Баллибарри - он загреб изрядную деньгу в фараон.

На следующее утро, ровно в десять, карета шевалье де Баллибарри была, как обычно, подана к подъезду его отеля, и шевалье, завидя ее в окно, как обычно, величественно спустился по лестнице.

- Где же бездельник Амброз? - спросил он, поискав взглядом своего слугу, который должен был посадить его в карету.

- Я опущу для вас ступеньки, ваша честь, - вызвался жандарм, стоявший рядом; но как только шевалье сел в карету, жандарм вскочил за ним следом, его товарищ взобрался к кучеру на козлы, и последний тронул лошадей.

- Господи боже! Это еще что за притча? - воскликнул шевалье.

- Вы едете к границе, - пояснил жандарм, слегка дотрагиваясь пальцем до кивера.

- Что за неслыханная наглость! - вскричал шевалье. - Извольте сейчас же высадить меня у дома австрийского посланника.

- Если вы станете кричать, ваша честь, у меня распоряжение заткнуть вам рот, - предупредил его жандарм.

- Вся Европа об этом услышит! - вопил шевалье вне себя от ярости.

- А это как вам будет угодно, - ответил офицер, и оба замолчали.

От Берлина они в полном молчании проследовали до Потсдама, где его величество в это время производил смотр своей гвардии, а также полкам Бюлова, Цитвица и Хенкеля фон Доннерсмарка. Узнав шевалье, его величество приподнял шляпу и сказал: "Qu'il ne descende pas: je lui sou-haite un bon voyage" (Пусть не выходит - желаю ему счастливого пути! (франц.).). И шевалье де Баллибарри ответил на это приветствие низким поклоном.

Они недалеко отъехали от Потсдама, как вдруг - бумм! - загрохотали пушки, возвещая тревогу.

- Какой-то солдат сбежал из части, - догадался офицер.

- Да что вы говорите? - удивился шевалье и снова откинулся на подушки кареты.

Заслышав пушечный рев, на дорогу высыпали местные жители, вооруженные кто дробовиком, кто вилами. Каждый надеялся схватить беглеца. Жандармам, должно быть, не терпелось тоже пуститься в погоню. За поимку беглого солдата платили пятьдесят крон.

- Признайтесь, сударь, - обратился шевалье к своему конвоиру, - вам, верно, надоело со мной нянчиться, ведь вам от этого никакого проку, тогда как за поимку беглеца вы получите пятьдесят крон. Прикажите же форейтору поторапливаться. Вы скорее сбросите меня у границы и отправитесь на поиски дезертира.

Офицер приказал форейтору торопиться, но самому шевалье дорога, видимо, казалась бесконечной. Ему все чудилось, что кто-то гонится за ним на резвом коне, тогда как его лошади плетутся черепашьим шагом, хотя на самом деле они неслись во всю прыть. Но вот у Брюка замелькали черно-белые пограничные столбы, а за ними выросла желто-зеленая саксонская застава. Из караульной будки вышли саксонские таможенные чиновники.

- У меня нет багажа, - заявил шевалье.

- У пассажира нет контрабанды, - подтвердили, ухмыляясь, прусские полицейские, после чего они почтительно простились со своим узником.

Шевалье де Баллибарри пожаловал каждому по фридрихсдору.

- Желаю удачи, господа, - сказал он им в напутствие. - Да не наведаетесь ли вы в номера, откуда вы меня сегодня взяли, и не прикажете ли моему лакею выслать мой багаж в гостиницу "Трех Корон" в Дрездене?

И, заказав свежих лошадей, шевалье поскакал дальше, к саксонской столице. Надобно ли пояснять, что я и был тот шевалье?

"От шевалье де Баллибарри Редмонду Барри, эсквайру, английскому дворянину, отель "Трех Корон", Дрезден, Саксония

Племянник Редмонд! Пишу тебе через верного человека, мистера Лампита из английского посольства, который знает о нашем с тобой чудесном приключении, как вскоре узнает о нем весь Берлин. Впрочем, пока им известна лишь половина; известно, что сбежал дезертир, переодевшийся в мое платье, и твоя ловкость и отвага приводят всех в восторг.

Признаться, два часа после твоего отъезда я пролежал в постели, трясясь как осиновый лист от страха, как бы его величеству не взбрело в голову отправить меня в Шпандау за учиненную нами проделку. Правда, я принял меры, написав письмо своему патрону, австрийскому послу, в коем подробно и неложно обрисовал все обстоятельства дела, а именно: как тебя подослали за мной шпионить; как ты оказался ближайшим моим родичем, обманно взятым в солдаты, и как оба мы задумали устроить твой побег. Это должно было представить короля в столь смешном свете, что он и пальцем не решился бы меня тронуть.

Что сказал бы мосье Вольтер, узнав о подобном акте произвола?

Но у нас выдался счастливый день, все сбылось по моему желанию. Битых два часа провалялся я в постели после твоего отъезда, как вдруг в комнату ко мне ворвался бывший капитан Поцдорф.

- Ретмонт, - окликнул он, как всегда величественно выговаривая слова на верхненемецкий лад, - ти зтесь?.. - Никакого ответа. - Мошенник, куда-то провалился, - сказал он вслух и сразу же бросился к красной шкатулке, где я держал мои амурные письма, мой отслуживший стеклянный глаз, любимую мою кость, которая тринадцать раз кряду принесла мне выигрыш в Праге, два комплекта парижских зубов и прочие известные тебе предметы личного моего обихода.

Сначала он пытался подобрать ключ в принесенной им связке, но ни один не подошел к моему маленькому английскому замочку. После чего сей джентльмен вытащил из кармана молоток и стамеску и, орудуя ими, как профессиональный взломщик, вскрыл мою шкатулку!

Настало время действовать. Вооружившись огромным кувшином, я тихонько подкрался к нему и в ту самую минуту, как он открыл шкатулку, так огрел его по голове, что кувшин разлетелся в мелкие дребезги, капитан же только захрипел и без признаков жизни повалился наземь. Я уже думал, что прикончил его.

Тут я давай звонить во все звонки, да как заору благим матом:

- Воры! Воры! Хозяин! Убивают, режут, жгут! - пока все почтенное семейство, с чадами и домочадцами, не ринулось ко мне наверх. - Где мой слуга? - заорал я во всю глотку. - Кто посмел ограбить меня средь белого дня? Вот он, злодей, я застал его у моей шкатулки! Пошлите за полицией да пригласите сюда его светлость австрийского посланника! Вся Европа узнает, как со мной здесь обошлись!

- Царь небесный! - воскликнул хозяин. - Да мы своими глазами видели, как вы уехали три часа назад.

- Я уехал? Да я все утро пролежал в постели. Я болен, принял лекарство и никуда из дому не выхожу! Где этот подлец Амброз? Но что я вижу? Куда делось мое платье и мой парик? - восклицал я, ибо я стоял перед ними в халате, в чулках и ночном колпаке.

- Ах, вот оно что! Знаю, знаю! - вскричала молоденькая горничная. -

Амброз убежал, переодевшись в платье вашей чести.

- А деньги? Где мои деньги? - взревел я. - Где мой кошелек и сорок восемь золотых? Но одного из злодеев я все же задержал. Вяжите его, господа офицеры!

- Да это же молодой герр фон Поцдорф, - воскликнул хозяин, не зная, что и думать.

- Как? Чтобы дворянин забрался в шкатулку при помощи молотка и стамески? Ни за что не поверю!

Герр фон Поцдорф тем временем пришел в себя. На черепе его красовалась шишка величиной с блюдце. Полицейские подхватили его и увели, а судья, за которым тем временем побежали, составил протокол, копию которого я послал австрийскому посланнику.

Весь следующий день я просидел под домашним арестом; судья, генерал, и целая орава юристов, офицеров и чиновников допрашивали, уговаривали, стращали и улещали меня. Я рассказал им все, что слышал от тебя, как ты был насильно взят в солдаты, но что ко мне ты поступил с наилучшими рекомендациями и я считал тебя давно освобожденным от военной службы. Я обратился к моему послу, и он вынужден был за меня заступиться. Короче говоря, бедняга Поцдорф теперь на пути в Шпандау, тогда как его дядюшка, Поцдорф-старший, привез мне пятьсот луидоров с покорнейшей просьбой безотлагательно покинуть Берлин и предать эту неприятную историю забвению.

Спустя день после того, как получишь это письмо, жди меня в "Трех Коронах". Зови мистера Лампита обедать. Денег не жалей, отныне ты мой сын.

Каждая собака в Дрездене знает твоего любящего дядю, шевалье де Баллибарри".

Вот каким чудесным обстоятельствам я обязан своим вторичным освобождением; но на сей раз я сдержал слово никогда больше не попадаться в сети вербовщиков и навсегда остаться джентльменом.

Мы были при деньгах и в счастливой полосе и вскоре стали играть заметную роль в обществе. Дядюшка присоединился ко мне в дрезденской гостинице, где я, сказавшись больным, сидел безвыходно в ожидании его приезда, а так как шевалье де Баллибарри был в особой милости при Дрезденском дворе (в свое время его жаловал ныне почивший монарх, курфюрст Саксонский, король Польский, самый беспутный и самый обаятельный из европейских государей), то я и получил доступ в избранные круги саксонской столицы, где моя внешность и манеры, так же как мои необычайные приключения, обеспечили мне самый лучший прием. Не было ни одного празднества в домах саксонской знати, на которое оба дворянина де Баллибарри не получили бы приглашения. Я удостоился чести приложиться к высочайшей руке и был милостиво принят при дворе самого курфюрста, после чего отправил матушке столь пламенное описание моего благоденствия, что эта превосходная женщина едва не забыла о спасении души и о своем исповеднике, преподобном Осени Джоулсе, и вознамерилась ехать ко мне в Германию; однако такое путешествие в ту пору было сопряжено со слишком большими трудностями, и это избавило нас от приезда доброй леди.

Представляю, как радовалась душа Гарри Барри (ведь мой батюшка был преисполнен самых благородных мыслей и чувств) при виде того, какое я занял положение в обществе. Все женщины мной восхищались, все мужчины меня ненавидели; я выпивал за ужином с герцогами и графами, танцевал менуэт с высокородными баронессами, с очаровательными превосходительствами, - да что там! - с высочествами и даже прозрачествами. (как они чудно именуют себя в Германии) - никто не мог сравниться с галантным ирландским дворянином!

Никому и в голову не приходило, что два месяца назад я был простым... тьфу пропасть, и вспомнить стыдно! Приятнейшие минуты своей жизни я провел на гала-балу во дворце курфюрста, где удостоился чести пройтись в полонезе ни более ни менее как с маркграфиней Бейрутской, родной сестрой старого Фрица, того старого Фрица, чей ненавистный синий фризовый мундир я носил, чью портупею начищал трубочной глиной и чьими убогими пайками разбавленного пива и Sauerkraut (Кислой капусты (нем.).) пробавлялся без малого пять лет.

Выиграв у заезжего итальянского дворянина пышную колесницу английской работы, дядюшка повелел изобразить на ней еще более пышный герб, чем когда-либо, а над ним (раз уж мы происходим от древних королей) - корону Ирландии необычайных размеров и блеску, не пожалев на нее позолоты. Я приказал вырезать ту же корону на крупном аметисте, который носил на указательном пальце в виде перстня с печаткой, и, не стыжусь признаться, говорил всем и каждому, что перстень этот уже много тысяч лет у нас в семье, что им владел еще мой прямой предок, его величество блаженной памяти король Брайан Вору, он же Барри. Ручаюсь, что ни одна легенда Геральдической палаты не более достоверна, чем моя.

На первых порах посланник и джентльмены из английского посольства сторонились нас, ирландских дворян, и оспаривали наше знатное происхождение.

Посланник был, правда, сын лорда, но вместе с тем и внук бакалейщика, о чем я и сказал ему на балу-маскараде у графа Лобковица. Мой дядюшка, как знатный джентльмен, знал назубок родословную всех более или менее значительных фамилий в Европе. Он говорил, что это единственное, что стоит знать джентльмену; и когда нас не отвлекали карты, мы часами просиживали над Гвиллимом или Д'Озье, читая родословные, изучая гербы и знакомясь с родственными связями нашего сословия. Увы! Сия благородная наука нынче впала в бесчестье, равно как и карты, а я понять не могу, как может порядочный человек обходиться без этих полезных и приятных занятий.

Первый представитель света, с которым я встретился на поле чести, был сэр Румфорд Бумфорд из английского посольства, - он позволил себе усомниться в моей принадлежности к знати; одновременно дядюшка послал вызов английскому посланнику, но тот отказался его принять. Я прострелил сэру Румфорду ногу, к великому удовольствию дядюшки, - он назвался ко мне в секунданты, - и так утешил старика, что он проливал слезы радости по поводу моей победы; с тех пор, будьте уверены, никто из молодых джентльменов не выражал сомнений в подлинности моей родословной и не смеялся над моей ирландской короной.

То была не жизнь, а сплошное удовольствие! Я чувствовал себя полноправным джентльменом, хотя бы уже по тому, как легко я вошел в круг своих новых обязанностей: ибо иначе как обязанностями этого не назовешь.

Пусть на первый взгляд такое времяпрепровождение и кажется досужим баловством, могу заверить низкорожденных невежд, коим случится это прочитать, что нам, высшему сословию, приходится трудиться не меньше, чем им. Если я вставал не раньше полудня, то разве не засиживался за картами до глубокой ночи? Нам случалось возвращаться домой в то время, когда войска выступали, торопясь на ранний смотр, и - о! - как радостно билось мое сердце, когда, заслышав рожок, играющий зорю до восхода солнца, или завидев марширующие полки, я вспоминал, что вернулся в родную стихию и больше не подвластен бездушной дисциплине.

Я так освоился с новым положением, будто ничего другого не изведал в жизни. У меня был лакей-джентльмен; friseur (Парикмахер (франц.).) -француз ежедневно причесывал меня, я оказался знатоком шоколада - исключительно по наитию - и уже на вторую неделю отличал настоящий, испанский, от французского; у меня были перстни на каждом пальце и двое часов в жилетных карманах, трости, брелоки, табакерки всевозможных фасонов - одна изысканнее другой. Я обнаружил безошибочный природный вкус по части кружев и фарфора; я с таким знанием дела судил о лошадиных статях, что мог переспорить любого еврея-барышника в Германии; в стрельбе и атлетических упражнениях я не знал себе равных и свободно изъяснялся по-немецки и французски, хотя не мог бы написать на этих языках ни единой строчки; у меня была по меньшей мере дюжина смен парадного платья: из них три богато расшитые золотом, а две отделанные серебром, и к ним богатая шуба гранатового цвета, подбитая соболями, и другая, из французского дымчатого плюша с серебряным шитьем, на шиншилле. Дома я щеголял в штофных халатах. Я учился играть на гитаре и мастерски вторил исполнителям французских песен. А теперь скажите, где и когда видели вы джентльмена таких несравненных качеств и достоинств, как Редмонд де Баллибарри?

Чтобы приобрести роскошный гардероб, приличествующий моему положению, требовались, конечно, деньги и кредит; но предки расточили все наше достояние, и, не считая возможным унизиться до пошлой торговли, с ее медленными оборотами и неверными шансами, дядюшка предпочитал держать банк за фараонным столом. Мы обзавелись компаньоном в лице графа Алессандро Пиппи, флорентийца, хорошо известного всем европейским дворам игрока, славившегося своим искусством; вскоре, правда, я обнаружил, что он низкий плут и что его графский титул чистейшее самозванство. Я уже упоминал, что дядюшка прихрамывал, Пиппи же, как и все самозванцы, был отъявленный трус, и только мое несравненное искусство и безотказная готовность завзятого дуэлянта поддерживали добрую славу фирмы и воздействовали на робких игроков, склонных увильнуть от уплаты проигрыша. Мы не отказывались играть на честное слово с кем угодно, лишь бы то был человек порядочный и нашего круга. Мы не настаивали на немедленной уплате и мирились с заемными письмами вместо денег. Но горе тому, кто отказывался платить, когда истекал срок. Редмонд де Баллибарри сам являлся получать по счету, и, уж будьте покойны, лишь немногие решались на отказ; напротив, джентльмены благодарили нас за долготерпение, и наше честное имя никем не было опорочено. В дальнейшем, правда, времена изменились, и вследствие вульгарного предрассудка, овладевшего умами нации, тень была наброшена на честных людей, избравших стезю игрока; но я рассказываю о доброй старой поре в Европе, когда малодушие французской аристократии (во время революции, которая была ей полезным уроком) еще не навлекло поругания и разорения на наше сословие.

Ныне же все ополчились на игру, а хотелось бы знать, чем, собственно, их средства добывать себе пропитание достойнее нашего? Возьмите биржевого маклера, - он играет на повышение и понижение, покупает и продает, промышляет чужими вкладами и спекулирует на государственных тайнах - разве это не тот же игрок? А коммерсант, торгующий ворванью и чаем, чем лучше игрока? Его кости - это тюки грязного индиго, его карта играет однажды в год, а не каждые десять минут, тогда как зеленым сукном ему служит море. Вы считаете честной профессию адвоката, который лжет в пользу того, кто больше заплатит, клевещет на бедняка в угоду богачу и топит правду, выручая ложь.

Вы объявляете честным человеком врача, а ведь этот жулик и шарлатан сам не верит в свои знахарские снадобья и берет гинею за то, что поздравил вас с хорошей погодой; а между тем отважного человека, который садится за зеленое сукно и вызывает на бой всех без разбора, ставя свои деньги против их денег, свое состояние против их состояний, - такого человека современная мораль объявляет вне закона. Но это же заговор средних классов против джентльменов

- торжествующее лицемерие лавочников! Если хотите, азартные игры - это все то же наследие рыцарских времен, и на них также воздвигнуты гонения, как и на другие привилегии благородного сословия. Какой-нибудь Зейнгальт, в течение тридцати шести часов кряду, не отходя от стола, отбивающийся от насевшего противника, - это ли не образец мужества и отваги? И разве цвет Европы, ее самые родовитые сыны и прославленные красавицы не толпились вокруг нашего стола, следя с замиранием сердца, как мы с дядюшкой отражаем натиск какого-нибудь бешеного игрока, который рисковал лишь несколькими тысячами из своих миллионов, тогда как на зеленом сукне лежало все наше достояние! Когда мы ввязались в бой с отчаянным Алексеем Козловским и взяли семь тысяч луидоров одним ударом, то был благородный риск, ибо в случае проигрыша мы на другой день проснулись бы нищими, тогда как для него проигрыш означал лишь потерю одной из деревень да двух-трех сотен заложенных крепостных душ. Когда в Теплице герцог Курляндский явился к нам в сопровождении четырнадцати гайдуков, из которых каждый нес по четыре мешочка флоринов, и предложил банку играть против его запечатанного золота, что мы сказали ему в ответ? "Сэр, - сказали мы, - у нас в банке всего лишь восемьдесят тысяч флоринов из расчета двести тысяч на три месяца. Если наличность в ваших мешочках не превышает этой суммы, мы принимаем ваш вызов". И так мы и сделали, и после одиннадцатичасовой игры (а была минута, когда в банке оставалось только двести три дуката) мы обыграли его на семнадцать тысяч флоринов. Так разве же для этого не нужна отвага? И разве такая профессия не требует мастерства, настойчивости, храбрости? Четыре коронованных особы следили за игрой, а дочь могущественного императора, принцесса, когда я открыл червонного туза и загнул пароли, не выдержала и разрыдалась. Ни один человек в Европе не взлетал так высоко, как Редмонд Барри в этот вечер; а когда герцог Курляндский проигрался, ему благоугодно было заметить; "Господа, вы играли благородно". И так оно и было, и так же благородно тратили мы свой выигрыш.

В ту пору дядюшка, регулярно посещавший обедню, никогда не опускал в кружку меньше десяти флоринов. Где бы мы ни останавливались, хозяева гостиниц принимали нас, словно принцев крови. Мы отдавали остатки наших обедов и ужинов десяткам нищих, и они благословляли нас. Каждый человек, подержавший на улице мою лошадь или почистивший мне башмаки, получал дукат за труды. Я был, можно сказать, душой нашего преуспеяния, так как вносил в игру дух отваги. У Пиппи не хватало характера, он терялся, едва ему начинало везти. Дядюшка (я говорю это с величайшим к нему уважением) был чересчур набожен и чересчур педант, чтобы вести крупную игру. Его моральное мужество было неоспоримо, но у него не хватало темперамента. Оба моих старших компаньона вскоре признали мое верховенство - отсюда и описанное великолепие.

Я уже упомянул здесь ее императорское высочество принцессу Фредерику-Амалию, которая была потрясена смелостью моей игры, и я всегда буду с благодарностью вспоминать покровительство, оказанное мне этой высокопоставленной дамой. Она страстно увлекалась игрой, как, впрочем, и все дамы при европейских дворах в те благословенные времена, что, кстати, причиняло нам немалые затруднения, ибо, говоря по правде, дамы охотно играли, но неохотно платили. Для прекрасного пола не существует того, что называется point d'honneur, долг чести. Во время наших кочевий по Северной Европе от одного княжеского двора к другому нам стоило величайших трудов держать эти милые создания подальше от игорного стола, взимать с них карточные долги или, - в тех случаях, когда это все же удавалось, -

парировать их яростные и на редкость изобретательные попытки мести. В те великие дни нашего преуспеяния мы, по моим расчетам, потеряли не менее четырнадцати тысяч луидоров по милости этих злостных неплательщиц. Так, некая принцесса герцогского дома всучила нам подделку вместо клятвенно обещанных брильянтов; другая подстроила кражу драгоценностей короны, а виновниками выставила нас, и если бы Пиппи, со свойственной ему предусмотрительностью, не приберег собственноручную записку "ее прозрачества" и не отослал ее своему послу, я не поручился, бы за наши головы. Третья тоже весьма высокородная дама (хоть и не принцесса), проигравшая мне значительную сумму в жемчугах и брильянтах, поручила любовнику напасть на меня из-за угла с шайкой головорезов, и только мое испытанное мужество, проворство и везенье спасли меня от этих разбойников; я был ранен, но зато имел удовольствие уложить на месте их вожака, моя шпага проткнула ему глаз и в нем сломалась; увидев, что их предводитель мертв, вся шайка обратилась в бегство, а между тем я был полностью у нее в руках, так как остался без оружия.

Как видите, наша жизнь, при всем своем великолепии, была исполнена опасностей и трудностей, и только незаурядные способности и мужество могли их одолеть. А бывало и так, что, когда мы находились на вершине успеха, все рушилось в одно мгновение; достаточно было каприза правящего государя, интриг обманутой любовницы или размолвки с министром полиции, чтобы нам предложили немедленно убраться. Если последнего не удавалось подкупить или как-нибудь иначе заручиться его поддержкой, можно было в любой день ждать приказа о выезде, а это обрекало нас на неприкаянную кочевую жизнь.

Наше ремесло, как я уже говорил, было весьма прибыльным, однако приходилось нести огромные издержки. Та помпа, с какой мы выступали, и весь наш барственный обиход чрезвычайно раздражали недалекого Пиппи, и он вечно клял мою склонность к мотовству, хоть и вынужден был признаться, что его собственная мелочность и скряжничество никогда б не одержали тех побед, каких я добивался своей щедростью. При всех наших успехах мы не располагали большим капиталом. Когда я заявил герцогу Курляндскому, что наш банк обеспечен на три месяца наличностью в двести тысяч, это было чистейшее хвастовство. У нас не было ни кредита, ни денег, за исключением тех, что лежали на столе, и если бы мы в тот раз проиграли его высочеству и он акцептировал бы наши векселя, нам на другой же день пришлось бы бежать без оглядки. Мы не раз бывали в крайне трудных положениях. Слово "банк" звучит внушительно, но бывают и черные дни, - человек, который мужественно приемлет удачу, не должен падать духом при неудаче; первое труднее, поверьте.

Подобного рода злую шутку сыграла с нами судьба в Маннгейме, во владениях герцога Баденского. Пиппи, который только и глядел, как бы урвать какую-нибудь мелочь, предложил нам заложить банк тут же, в заезжем доме, где мы остановились, благо сюда сходились ужинать офицеры герцогского полка кирасир. Мы слегка покидали карты, и кое-какие считанные кроны и луидоры перешли из рук в руки - скорее даже в пользу армейских бедолаг, - а уж более нищей братии, пожалуй, не сыскать на свете.

Но, на беду, кто-то пригласил к столу нескольких юнцов-студентов из соседнего Гейдельбергского университета; они приехали в Маннгейм за своим трехмесячным содержанием и располагали между собой несколькими сотнями талеров. Это были новички в игре, новичкам же, как известно, непозволительно везет; на беду нашу, они к тому же заложили, а с выпившим игроком, как я не раз убеждался, терпят крах и самые верные расчеты. Играли они как форменные сумасшедшие, а между тем все время выигрывали. Каждая их карта неизменно била. В какие-нибудь десять минут они выиграли у нас сотню луидоров; увидев, что Пиппи горячится и что счастье против нас, я решил прикончить игру на этот вечер, сказав, что мы играли невсерьез: пошутили, и хватит.

Но Пиппи в тот день глядел на меня волком; он потребовал продолжения игры, и студенты продолжали нас обыгрывать; они ссудили деньгами офицеров, и те тоже стали выигрывать; и вот этаким-то непристойным манером, в трактирном зале, где столбом стоял табачный дым, на столе, сплошь залитом вином и пивом, трое искуснейших, прославленных игроков Европы проиграли голодным субалтернам и безусым студентам тысячу семьсот луидоров. Я и сейчас краснею при этом воспоминании. Это было поистине бесславное поражение, как если бы Карл XII или Ричард Львиное Сердце, при осаде незначительной крепости, пали от руки неизвестного убийцы (я заимствую это сравнение у моего друга мистера Джонсона).

Бесславное, но не единственное! Когда наши ошалевшие победители убрались восвояси, унося с собой сокровище, которое судьба швырнула им под ноги (одного из студентов звали барон фон Клооц, уж не тот ли самый, который впоследствии в Париже потерял голову на эшафоте?), Пиппи возобновил нашу утреннюю ссору, и страсти разгорелись. Помнится, я запустил в него стулом, сбил с ног и собирался выбросить в окно, но дядюшка, сохранивший обычное хладнокровие (тем более что стоял великий пост), как всегда, начал разнимать нас, и мы помирились - Пиппи извинился передо мной и признал, что был неправ.

Зря я, конечно, поверил искренности вероломного итальянца - до этого случая я каждое его слово брал под сомнение, а тут уж не знаю, какая на меня напала дурь: я лег спать, оставив у него ключи от денежной шкатулки. В ней находилось после нашего проигрыша около восьми тысяч фунтов стерлингов, наличностью и векселями. Пиппи пожелал выпить мировую и, надо думать, влил в пунш каких-то снотворных капель, так как мы с дядюшкой заспались дольше обычного и проснулись в горячке и с сильной головной болью. Встали мы только в полдень. Пиппи уже двенадцать часов как скрылся в неизвестном направлении, забрав с собой все содержимое нашей кассы; вместо денег мы нашли составленный им расчет, по которому выходило, что это лишь законная часть его прибыли, так как на все наши расходы и транжирства он никогда согласия не давал.

Итак, после полуторагодичной работы пришлось начинать сызнова. Но пал ли я духом? Ни в малейшей мере! Наши с дядюшкой гардеробы по-прежнему стоили больших денег - джентльмены в то время одевались не как приходские клерки, светский щеголь часто носил платье и украшения, которые в глазах какого-нибудь приказчика означали целое состояние. Итак, ни на минуту не отчаиваясь и не обмолвившись ни одним резким словом (у дядюшки в этом отношении был золотой характер), мы, не дав никому и намеком догадаться о нашем разорении, заложили три четверти своего гардероба и драгоценностей Мозесу Леве, банкиру, и с вырученной суммой плюс наши карманные деньги, что составляло около восьмисот луидоров, опять воротились на арену.

Глава X

В полосе удачи

Я не собираюсь посвящать читателя во все подробности моей профессиональной карьеры, как не занимал его анекдотами о моем солдатском житье-бытье. Я мог бы при желании написать томы подобных увлекательных историй, но, если двигаться такими темпами, исповедь моя затянется на много лет, а ведь кто знает, когда мне придется оборвать ее? Я страдаю подагрой и ревматизмом, камнями в почках и расстройством печени. Есть у меня и две-три незаживающие раны, которые временами причиняют мне невыносимую боль, и сотни других примет старческого угасания. Годы, болезни и невоздержанная жизнь наложили свою печать на один из самых крепких организмов, на одно из самых совершенных творений, когда-либо явленных миру. Увы! В 1766 году я не знал ни одной из этих болезней; в то время не было в Европе человека столь неуемного темперамента, столь блистательных достоинств и дарований, как молодой Редмонд Барри.

До предательской каверзы, учиненной нам негодяем Пиппи, я посетил немало славных европейских дворов, в особенности из более мелких, где азартным играм оказывали покровительство и где профессоров этой науки принимали с распростертыми объятиями. Особенно рады были нам в прирейнских епископствах. Я не знаю более блестящих и веселых дворов, чем у курфюрстов Трирского и Кельнского; здесь веселились и щеголяли роскошью даже больше, чем в Вене, не говоря уже о Берлинском дворе, отдававшем казармой. Двор эрцгерцогини, правительницы Нидерландской, был также спасительной гаванью для нас, рыцарей игорного стола, искателей приключений, тогда как в скаредной Голландской или нищей Швейцарской республиках джентльмену не давали спокойно кормиться своим трудом.

После наших маннгеймских неудач мы с дядюшкой отправились в герцогство

X. Читатель без труда догадается, какое место я имею в виду; мне не хотелось бы называть полным именем некоторых выдающихся особ, в чье общество я там попал и вместе с коими был вовлечен в весьма необычное и трагическое приключение.

Во всей Европе не было двора, где иностранцев принимали бы радушнее, чем при дворе благородного герцога X., ни одного, где бы так гонялись за наслаждениями и так самозабвенно им предавались. Правящий государь не проживал в своей столице С., но, в подражание Версальскому двору, построил себе великолепный дворец в нескольких лигах от главного города, а вокруг дворца воздвиг изысканный аристократический городок, населенный исключительно знатью, а также сановниками его пышного двора. Народ тяжко страдал от поборов, которые взимались для поддержания всей этой роскоши, ибо владения его высочества были весьма ограничены, а потому герцог мудро избрал эту жизнь во внушительном уединении и редко показывался в столице, предпочитая видеть вокруг себя лишь преданных домочадцев и сановников.

Дворец и сады Людвигслюста были на французский образец. Дважды в неделю во дворце устраивались малые приемы и дважды в месяц - более торжественные.

Герцог гордился превосходной оперой, выписанной из Франции, и несравненным по своему великолепию балетом; его высочество, страстный меломан и балетоман, расходовал на эти развлечения? огромные суммы. Может быть, я судил как неопытный юнец, но, кажется, никогда я не видел такого собрания красавиц, как те, что выступали на придворной сцене в великолепных мифологических балетах, бывших тогда в особенной моде, где вы видели Марса в парике, в бальных туфлях на красных каблуках и Венеру в прелестных мушках и фижмах. Теперь эти костюмы опорочены как неверные и заменены другими, но я, хоть убейте, не видел более очаровательной Венеры, чем Корали, первая танцовщица, а шлейфы, фалбала и пудра, украшавшие ее спутниц-нимф, нисколько не портили мне впечатления. Два раза в неделю ставились оперы, после чего кто-либо из видных сановников давал вечер с великолепным ужином, и повсюду гремели в стаканчиках кости, и весь свет предавался игре. Я насчитал семьдесят карточных столов, расставленных в большой галерее дворца, помимо столов для фараона. Иногда сам герцог снисходил до участия в игре и выигрывал и проигрывал с истинно царственной небрежностью.

В эти-то Палестины мы и направили свои стопы после маннгеймских злоключений. Придворные любезно уверяли, что наша слава нас опередила, и обоим ирландским дворянам был оказан радушный прием. В первый же вечер, во дворце, мы потеряли семьсот сорок из наших восьмисот луидоров, но уже на следующий, в доме у гофмейстера, я вернул весь наш проигрыш и выиграл еще тысячу триста в придачу. Разумеется, в тот первый вечер мы и виду не подали, что были на волосок от разорения; наоборот, я завоевал все сердца тем, как спокойно принимал неудачи, и сам министр финансов разменял мне чек на четыреста дукатов, выписанный на имя управляющего замком Баллибарри в Ирландском королевстве. Правда, на следующий день этот чек был мне возвращен его превосходительством вместе со значительной суммой наличных денег. При этом благородном дворе все были записными игроками. Здесь вы видели в герцогских прихожих лакеев, которые резались в карты, довольствуясь старыми засаленными колодами; кучера и носильщики портшезов сражались во дворе, меж тем как их господа понтировали наверху, в салонах; и даже у кухарок и судомоек, как мне говорили, закладывался банк, на котором итальянец-кондитер составил себе состояние: впоследствии он купил в Риме титул маркиза, и сын его пользовался в Лондоне репутацией самого блестящего заезжего кавалера.

Бедняки солдаты спускали свое жалованье, едва им удавалось его получить, что, впрочем, случалось редко, и во всей стране не было, кажется, офицера, который не хранил бы в подсумке колоды карт и не берег свои игральные кости пуще, чем свой темляк. И все это, заметьте, был отпетый народ. То, что называется честной игрой, выглядело бы здесь чистейшим безумием. Господа Баллибарри оказались бы сущими идиотами, вздумай они изображать голубков в этом ястребином гнезде. Только люди редкой смелости и редких способностей могли преуспеть в обществе таких прожженных плутов, но нам с дядюшкой и тут удавалось за себя постоять, и даже более того.

Его высочество герцог был вдов - вернее, после смерти герцогини он вступил в морганатический брак с дамой, которую возвел в дворянское звание и которая считала для; себя великой честью (таковы были нравы того времени)

именоваться "Северной Дюбарри". Он женился очень рано, и сын его, наследный принц, был, в сущности, политическим главою государства, ибо правящий герцог был более расположен к удовольствиям, нежели к политике, и общество своего егермейстера или директора театра предпочитал встречам с послами и министрами.

Наследный принц - назовем его принц Виктор - сильно отличался от своего августейшего отца. Он участвовал в Войне за австрийское наследство и Семилетней войне на службе у австрийской императрицы и стяжал в этих кампаниях славу храброго полководца. Характер у него был суровый, он избегал показываться при дворе, бывал только на официальных приемах и жил отшельником в своих покоях, предаваясь ученым изысканиям, как выдающийся астроном и химик. Вместе со многими своими современниками принц разделял охватившее Европу увлечение поисками философского камня. Дядюшка часто сожалел, что несведущ в химии, и завидовал лаврам Бальзамо (именовавшего себя Калиостро), Сен-Жермена и других господ, помогавших принцу Виктору в исследовании этой великой тайны и получавших на сие большие суммы.

Единственным развлечением принца была охота и военные смотры. Если бы добродушный родитель не опирался во всем на сына, его солдаты только и делали бы, что дулись в карты, поэтому весьма целесообразно, что правил разумный принц.

Принцу Виктору было в то время за пятьдесят, тогда как его супруге принцессе Оливии едва минуло двадцать три года. Они уже семь лет как сочетались браком, и в первые годы этого союза принцесса родила супругу сына и дочь. Суровые воззрения и привычки, мрачная и непривлекательная наружность принца вряд ли располагали к нему блестящую, очаровательную женщину, которая выросла на юге (она состояла в родстве с герцогским домом С.), два года провела в Париже под опекой mesdames дочерей его христианнейшего величества, а теперь, была душой герцогского двора, самая веселая в этом веселящемся обществе, кумир старого герцога, да, в сущности, и всего двора. Ее нельзя было назвать красивой, скорее обаятельной, как нельзя было назвать и остроумной, но от каждого ее слова исходило то же очарование, что и от всего ее существа. Она была расточительна сверх всякой меры и так лжива, что нельзя было положиться ни на одно ее слово; однако самые ее недостатки пленяли больше, чем добродетели других женщин, а ее эгоизм больше привлекал сердца, чем иное великодушие. Я никогда не видел женщины, которую бы так украшали ее пороки. Она не задумываясь губила людей, но это не мешало им любить ее. Дядюшка видел своими глазами, как принцесса плутует, играя в ломбер, и позволил ей выиграть четыреста луидоров, так и не остановив ее.

Она изводила своими капризами чиновников двора и услужающих женщин, но это не мешало им ей поклоняться. Единственная в этой правящей фамилии, она снискала популярность в народе. Когда она выезжала, карету ее провожали восторженные клики, и, чтобы прослыть щедрой, она занимала у своих неимущих статс-дам последние гроши, а потом забывала вернуть им эти деньги. В раннюю пору их брачной жизни принц был очарован наравне со всеми, но ее капризы приводили его в бешенство, и вскоре между супругами наступило охлаждение, которое только иногда прерывалось чуть ли не бешеными вспышками былой страсти. Я говорю о ее высочестве с полной искренностью и должным восхищением, хотя мог бы с правом судить о ней более лицеприятно, принимая во внимание ее отзывы обо мне. По ее словам, мосье Баллибарри-старший -

безукоризненный джентльмен, тогда как у младшего - манеры курьера. Свет держался других взглядов, и я могу себе позволить записать для потомства этот, чуть ли не единственный, приговор не в мою пользу. К тому же, как вы скоро услышите, у принцессы было достаточно оснований меня ненавидеть.

Пять лет армейской службы и доскональное знание людей и света рассеяли те романтические представления о Любви, с коими я вступал в жизнь, и теперь я решил, как и должно джентльмену (ибо только люди низменной души женятся по сердечной склонности), укрепить свое положение в обществе и свое состояние женитьбой. Во время наших с дядюшкой странствий мы не раз пытались привести этот план в исполнение, но многочисленные неудачи, о которых не стоит здесь распространяться, помешали мне до той поры сделать партию, достойную человека моего рождения, моих способностей и моей наружности. Столь частые в Англии свадьбы увозом (обычай, способствовавший житейскому преуспеянию многих достойных моих соотечественников) не столь популярны на материке.

Здесь возникают тысячи препятствий в виде опекунов, обрядов и иных трудностей; искренней любви здесь не дают свободы, ей чинят препоны, бедняжки женщины не вольны отдавать свои чистые сердца покорившим их талантам. То у меня требовали дарственных записей; то возникали сомнения в моей родословной и моих имущественных правах, хотя при мне были все планы владений дома Баллибарри и роспись получаемой мною арендной платы, а также родословная нашего семейства, восходящая к королю Брайену Бору, он же Барри, весьма изящно вычерченная на бумаге; бывало и так, что молодую даму упрятывали в монастырь в тот самый миг, когда она готова была упасть в мои объятия; был случай, когда некая богатая вдова в Нидерландах уже мечтала вверить мне свое дворянское поместье во Фландрии, как на меня свалился полицейский приказ о выезде из Брюсселя в течение одного часа, а моя бедная пассия была осуждена на домашний арест в своем chateau (Замке (франц.).). И только в X. представился мне случай сорвать крупный куш, когда бы ужасная катастрофа не расстроила мое счастье.

Среди приближенных дам наследной принцессы выделялась девушка девятнадцати лет, обладательница самого большого состояния в герцогстве.

Графиня Ида - как ее звали - была дочерью умершего министра и любимицей его высочества герцога X. и его супруги. Оба они были ее восприемниками при рождении, а когда она осиротела, взяли под свое августейшее покровительство и опеку. Шестнадцати лет ее увезли из родового гнезда, где до той поры разрешалось ей проживать, и определили в придворный штат принцессы Оливии.

Тетушка графини Иды, за малолетством своей питомицы управлявшая домом, по глупости позволила ей привязаться к двоюродному брату, молодому человеку без всяких средств, служившему в одном из пехотных полков герцога и уже вознадеявшемуся захватить этот богатый приз; и надо сказать, что не будь он неуклюжим болваном, то при всех преимуществах, какие давала ему возможность частых встреч, полное отсутствие соперников, а также интимность, возникающая при близком родстве, он мог бы, заключив негласный брак, завладеть молодой графиней и ее состоянием. Вместо этого он совершил величайшую оплошность, позволив ей оставить свое уединение и уехать на год ко двору, где ее зачислили в свиту принцессы Оливии; засим молодой человек не нашел ничего лучшего, как явиться к герцогу на утренний прием в своих линялых эполетах и потертом мундире и по всей форме просить у августейшего опекуна руки самой богатой наследницы в его владениях.

Поскольку графине Иде хотелось того же, что и ее недалекому кузену, старый герцог, по своей благодушной натуре, может быть, и благословил бы этот союз, если бы не вмешалась принцесса Оливия и не добилась от его высочества окончательного и бесповоротного отказа молодому человеку. Причину этого отказа тогда еще трудно было понять; ни о каких других претендентах речь не возникала, и влюбленные продолжали переписываться в надежде, что его высочество со временем сменит гнев на милость. Но тут лейтенант был переведен в один из полков, предназначенных для продажи какой-либо из воюющих великих держав (торговля эта была главным источником доходов принца

X., равно как и других государей того времени), и нежная связь между молодыми влюбленными насильственно оборвалась.

Вызывало удивление, что принцесса Оливия не заступилась за молодую девушку, свою любимицу, так как на первых порах, движимая романтически-сентиментальными чувствами, столь присущими всякой женщине, она скорее поощряла взаимную склонность графини Иды и ее неимущего воздыхателя,

- и вдруг такая резкая перемена; покровительственная нежность сменилась той исступленной враждебностью, на какую иной раз способна женщина: принцесса мучила свою жертву с неистощимой изобретательностью, донимала желчными сарказмами, казнила презрением и ненавистью; когда я прибыл к X-скому двору, молодые придворные называли бедную девушку не иначе как "Die dumme Grafin" -

графиня-дурочка. А та все больше замыкалась в себе; красивая, но бледная и апатичная, какая-то деревянная, она сторонилась развлечений и на пышных празднествах сохраняла неизменно мрачный и угрюмый вид, словно череп, который, по преданию, римляне ставили у себя на пиршественных столах.

Поговаривали, будто шевалье де Маньи, молодой дворянин французского происхождения, шталмейстер правящего герцога, в свое время представлявший его высочество в Париже при его официальном бракосочетании с принцессой Оливией, будто сей шевалье предназначен в супруги богатой наследнице; но никаких сообщений по этому поводу не делалось, и многие подозревали тут какую-то темную интригу; последующие события ужаснейшим образом подтвердили эту догадку.

Шевалье де Маньи был внук барона де Маньи, дослужившегося у герцога до генеральского чина. Еще отец старого барона, с отменой Нантского эдикта изгнанный из. Франции, нашел убежище и службу в герцогстве X., где и жил до самой смерти. Сын пошел по стопам отца: в противоположность тем родовитым французам, с какими преимущественно сводила меня судьба, это был холодный, суровый кальвинист, человек неукоснительного долга, малодоступный в личном обращении и почти не бывавший при дворе, но связанный узами тесной дружбы с герцогом Виктором, которого он весьма напоминал суровым нравом.

Шевалье, его внук, был истый француз, он и родился во Франции, где его отец, сын старого генерала, выполнял для герцога какую-то дипломатическую миссию. Молодой человек чувствовал себя как рыба в воде среди развлечений самого блистательного двора в мире, где он был принят как свой; вечно он рассказывал нам об увеселениях в petites maisons, о тайнах Pare aux Cerfs, о неистовых кутежах Ришелье и его собутыльников. Как и отец в свое время, он потерял все свое состояние за карточным столом; вырвавшись из-под ферулы непреклонного старика барона, оба - и сын и внук - вели беспутную жизнь.

Воротясь домой из Парижа вскоре после завершения своей посольской миссии, связанной с женитьбой герцога Виктора, внук был неласково принят дедом;

однако старик и на этот раз уплатил его долги и пристроил его на службу к герцогскому двору. Вскоре шевалье де Маньи вошел в милость к своему., августейшему господину; он привез парижские моды в развлечения, устраивал все новые маскарады и балы, набирал в труппу балетных танцовщиц, словом, являл в герцогском замке недосягаемый образец блестящего молодого придворного.

Мы и месяца не погостили в Людвигслюсте, как старый барон де Маньи стал добиваться нашей высылки за пределы герцогства. Однако весь двор поднялся за нас горой, и особенно хлопотал шевалье де Маньи, когда вопрос обсуждался у его высочества. Шевалье не излечился от своей страсти к игре. Он регулярно посещал наш банк, и некоторое время ему везло, когда же счастье ему изменило, регулярно платил свои карточные долги, чем приводил в изумление всех знавших, сколь ограничены его доходы и какую расточительную жизнь он ведет.

Ее высочество принцесса Оливия тоже была страстным игроком. Те пять-шесть раз, что мы метали банк при дворе, я видел, как азартно она играет. Я видел - вернее, мой наблюдательный дядюшка видел - и нечто большее. Между мосье де Маньи и сиятельной дамой чувствовалось какое-то взаимопонимание.

- Пусть я ослепну и на второй глаз, - сказал мне дядюшка как-то после игры, - если ее высочество не втюрилась в этого французишку!

- И что же отсюда следует? - спросил я.

- Что отсюда следует? - повторил дядюшка, испытующе на меня глядя. -

Неужто ты еще так наивен, что не понимаешь? А то, что счастье твое в твоих руках, мой мальчик; если возьмешься за дело с умом, глядишь, годика через два выкупим наши родовые поместья.

- Каким же образом? - недоумевал я, все еще ничего не понимая.

На что дядюшка сухо ответил:

- Вовлекай де Маньи в игру; неважно, платит он или не платит: бери с него расписки. Чем больше он нам задолжает, тем лучше, лишь бы играл.

- Он не в состоянии уплатить и шиллинга, - ответил я. - А евреи ничего не дадут под его заемные письма.

- И прекрасно. Увидишь, как они нам пригодятся, - ответил старый джентльмен.

И я должен признать, что задуманный им план был необычайно смел, остроумен и вполне добропорядочен.

Итак, мне было приказано вовлекать де Маньи в игру, что, впрочем, большого труда не составляло. Мы находили с ним много общего, он был такой же, как я, азартной натурой, и вскоре между нами установились приятельские отношения. Маньи не мог спокойно смотреть на игральные кости: стоило ему их увидеть, как он тянулся к ним, как ребенок к лакомству.

Сначала он выигрывал, потом стал проигрывать; я не отказывался ставить деньги против драгоценностей, которые он приносил, уверяя, что это фамильное достояние; во всяком случае, вещицы были стоящие. Он, правда, просил меня распорядиться ими за пределами графства, что я и обещал ему, и свое обещание выполнил. Просадив драгоценности, он начал рассчитываться расписками, а поскольку ему не подобало играть при дворе и на публике в долг, то он был только рад возможности удовлетворять свою страсть келейно. Часами просиживал он у меня в павильоне (который я отделал богато, в восточном вкусе), побрякивая игральными костями, пока не наставало время идти на службу, и так проводили мы день за днем. Потом он опять приносил мне драгоценности -

жемчужное ожерелье, старинную изумрудную пряжку и другие безделки, - в возмещение проигрыша, ибо нечего и говорить, что я не стал бы играть с ним так долго, если бы выигрывал он. Примерно с неделю ему везло, а потом счастье от него отвернулось, и он задолжал мне огромную сумму. Не стоит называть ее здесь, во всяком случае, она была так велика, что он никогда бы не мог со мной расплатиться.

Зачем же я, собственно, с ним возился? Зачем попусту терял время, играя келейно с банкротом, когда меня ждали, казалось, более выгодные дела? Не стану скрывать своей истинной цели. Я хотел выиграть у шевалье де Маньи не его деньги, а его нареченную - графиню Иду. Кто окажет, что я был не вправе пуститься на любую хитрость во имя любви? А впрочем, любовь тут ни при чем.

Мне нужно было богатство этой дамы: я любил ее не меньше, чем Маньи, не меньше, чем любит стыдливая семнадцатилетняя дева, выходящая замуж за семидесятилетнего лорда. Я только следовал обычаю, узаконенному светом, решив женитьбою поправить свои дела.

Каждый раз как Маньи проигрывал мне ту или другую сумму, я брал у него заемное письмо примерно такого содержания:

"Уважаемый мосье де Баллибарри! Настоящим подтверждаю, что я проиграл вам сегодня в ландскнехт (или в пикет, или в другую азартную игру -

безразлично, я был сильнее его в любой игре) сумму в триста дукатов и буду крайне признателен, если вы соблаговолите подождать с этим долгом некоторое время, по истечении коего вы получите все сполна с превеликой благодарностью от вашего покорнейшего слуги".

Что касается драгоценностей, которые он приносил, то я тоже, в видах предосторожности (по дядюшкиному совету, весьма разумному), позаботился обеспечить себя своего рода описью и письмом, коим он просил меня принять эти безделки в счет уплаты долга.

Когда я его так опутал, что податься было некуда, я заговорил с ним напрямик, без околичностей, как водится между людьми светскими.

- Я не столь дурного о вас мнения, мой друг, - начал Я; чтобы предположить, будто вы ожидаете, что я намерен и дальше играть с вами на прежних основаниях и что меня хоть сколько-нибудь устраивает ворох бесполезных клочков бумаги с вашей подписью или расписок, по которым, как мне известно, вы никогда не сможете со мной расплатиться. Не смотрите на меня волком; вы знаете, Редмонд Барри владеет шпагой лучше, чем вы; да я и не так глуп, чтобы драться с человеком, который мне столько должен; лучше выслушайте, что я собираюсь вам предложить.

Вы дарили меня своей откровенностью этот месяц нашей взаимной приязни, и я полностью посвящен в ваши дела. Вы дали своему деду обещание не играть на мелок, но вам лучше чем кому-нибудь известно, как вы сдержали свое слово, известно также, что дед откажется от вас, едва узнав правду. Но, положим, он умрет завтра - все равно, его состояния не хватит, чтобы очистить ваш долг;

даже отдав мне все, вы останетесь нищим и банкротом к тому же.

Ее высочество принцесса Оливия ни в чем вам не отказывает. Почему -

меня не касается, но разрешите вам доложить, что это обстоятельство мне было известно, когда мы с вами начали играть.

- Быть может, вам угодно получить титул барона, а также должность камергера и ленту? - пролепетал несчастный. - Герцог ни в чем не откажет принцессе.

- Я, конечно, не возразил бы, - заметил я, - против желтой ленты и золотого камергерского ключа, хотя дворянин из рода Баллибарри не нуждается в титулованиях немецкой знати. Но я не этого добиваюсь. Мой милый шевалье, у вас не было от меня секретов. Вы рассказали мне, каких трудов вам стоило уговорить принцессу Оливию благословить ваш предполагаемый союз с графиней Идой, которая глубоко вам безразлична. Я знаю, кто не безразличен вам!

- Мосье де Баллибарри! - воскликнул ошеломленный шевалье, больше он ничего не мог произнести. Истина постепенно открывалась ему.

- Я вижу, вы начинаете меня понимать, - продолжал я. - Ее высочество принцесса (тут я придал своей интонации саркастический оттенок) не будет, поверьте, на вас в обиде, если вы откажетесь от союза с графиней-дурочкой.

Я, так же как и вы, не увлечен этой дамой, но мне нужно ее состояние. Я играл с вами на это состояние и выиграл его; в тот день, как я на нем женюсь, вы получите все свои расписки и пять тысяч дукатов в придачу.

- В тот день, как я женюсь на графине, - перебил меня шевалье, вообразив, что я у него в руках, - у меня будет достаточно денег, чтобы уплатить сумму, вдесятеро превышающую мой долг (он был прав: состояние графини оценивалось чуть ли не в полмиллиона на наши деньги), и тогда я с вами расплачусь. Тем временем, если вы будете докучать мне вашими угрозами и оскорблениями, как пытались делать, я употреблю все влияние, каким, по вашим словам, располагаю, чтобы вас выслали из герцогства так же, как прошлого года выслали из Нидерландов.

Я не торопясь позвонил.

- Замор, - обратился я к здоровенному негру в наряде турка, моему слуге, - когда я позвоню вторично, вы этот пакет отнесете обер-гофмейстеру, этот вручите его превосходительству барону де Маньи, а этот передадите одному из шталмейстеров его высочества наследного принца. Подождите в передней и никуда не отлучайтесь, покуда я не позвоню.

Мой черный слуга исчез, а я повернулся к мосье де Маньи и сказал:

- Первый пакет содержит ваше письмо ко мне, где вы, ручаясь за свою состоятельность, торжественно обещаете уплатить все, что вы мне должны; я приложил к нему и собственное мое письмо (ибо ожидал, что наткнусь на некоторое сопротивление с вашей стороны), где заявляю, что речь идет о моей чести и что я требую, чтобы это дело было доложено его высочеству вашему августейшему господину. Во втором пакете на имя вашего деда заключено письмо, в коем вы называете себя его наследником, а также моя просьба к нему подтвердить означенное обстоятельство. Последний пакет, адресованный его высочеству наследному принцу, - продолжал я с особенно грозной миной, -

содержит изумруд Густава-Адольфа, подаренный принцем принцессе, хотя вы отдали мне его в заклад как собственную фамильную драгоценность. Вы, должно быть, и в самом деле пользуетесь влиянием на принцессу, если сумели выманить у нее эту реликвию и ради того, чтобы уплатить свои карточные долги, склонили ее на шаг, от которого теперь зависит и ваша и ее жизнь.

- Негодяй! - вскричал француз вне себя от ярости и страха. - Так вы и принцессе угрожаете?

- Мосье де Маньи, - возразил я с насмешкой, - я принцессе не угрожаю: мне достаточно сказать, что вы украли изумруд.

У меня и в самом деле была такая уверенность: я догадывался, что бедная, ослепленная страстью принцесса непричастна к краже и что ее поставили перед совершившимся фактом. Историю изумруда мы узнали без больших хлопот. Когда нам понадобились деньги, - возясь с Маньи, я, естественно, запустил дела нашего банка, - дядюшка вызвался отвезти его безделки закладчику в Манн-гейм. Еврей-закладчик, как оказалось, прекрасно знал историю изумруда; он сразу же спросил, как ее высочество решилась расстаться с этой фамильной ценностью, и дядюшка весьма искусно вышел из затруднения: он сказал, что принцесса азартно играет, но ей не всегда удобно платить, таким-то образом изумруд и попал к нам. Дядюшка поступил весьма мудро, привезя изумруд обратно в С.; что же до других вещиц, заложенных нам шевалье, то они особой ценности не представляли; о них по сей день никто не справлялся - я и сейчас не знаю, точно ли они принадлежали принцессе, и лишь высказываю предположение.

Несчастный молодой человек до того перетрусил, когда я обвинил его в краже, что не догадался воспользоваться моими пистолетами, случайно лежавшими перед ним на столе, дабы разом свести счеты со своим обвинителем и собственной загубленной жизнью. Маньи уже, должно быть, понимал, сколь безрассудно и он, и злосчастная женщина, так забывшаяся ради презренного негодяя, играли с огнем, и что тайна их скоро станет общим достоянием.

Однако судьбе угодно было, чтобы ужасное возмездие свершилось, и, вместо того чтобы умереть как мужчина, он трусливо пресмыкался предо мной;

сломленный, потерянный, бросившись в отчаянии на диван, он разразился слезами и стал взывать ко всем угодникам, как будто их могла тронуть судьба такого ничтожества!

Итак, бояться было нечего; я позвал Замора, сказал, что сам отнесу пакеты, и запер их в секретер. Добившись своего, я поступил с моей жертвой благородно, - таков уж мой обычай, - объявил, что для большей сохранности отошлю изумруд за пределы страны, но поклялся честью, что верну его герцогине безвозмездно в тот день, когда она добьется у герцога согласия на мой союз с графиней Идой. Теперь, надеюсь, каждому ясно, какую я затеял игру; и пусть какой-нибудь непримиримый моралист обвинит меня; в непорядочности! Я отвечу ему, что в любви все дозволено и что такой бедняк, как я, ничем не должен гнушаться, чтобы преуспеть в жизни. Великих и богатых с улыбкою приглашают подняться по парадной лестнице успеха; но тот, кто беден и хочет лучшего, карабкается по стене или, не жалея кулаков и локтей, пробирается вверх по черной лестнице, или pardi (Соответствует русскому

"черт побери" (франц.).), проникает в любую лазейку, сколь она ни узка и грязна, лишь бы вела вверх. Беззаботный лежебока уверяет, что высокое положение не стоит того, чтобы за него бороться, и называет себя философом.

А я скажу, что он малодушный трус! Ибо что может быть дороже чести?! Честь для нас превыше всего, и мы добиваемся ее любою ценой.

Я сам придумал, как для Маньи лучше поехать на обратных, причем деликатно пощадил чувства обеих сторон. Я посоветовал ему отвести графиню Иду в сторону и сказать ей: "Сударыня, хоть я и не докучал вам изъявлением своих чувств, у вас и у герцога довольно доказательств моего великого к вам уважения, и мои притязания, сколь мне известно, получили бы поддержку его высочества, вашего августейшего опекуна. Мне известно милостивое желание герцога, чтобы искательство мое было принято благосклонно; но время, по-видимому, не в силах изменить ваши чувства к другому, а я не так низок, чтобы понуждать даму вашего имени и ранга к ненавистному браку, и, мне кажется, наилучший выход в том, чтобы я, для виду, сделал вам предложение без ведома герцога; вы ответите на него так, как, к великому моему сожалению, подсказывает вам сердце, и я отрекусь от всяких притязаний, заявив, что после вашего отказа ничто, и даже воля герцога, не заставит меня возобновить мое сватовство".

Графиня Ида чуть не разрыдалась, услышав эти слова из уст мосье де Маньи; со слезами на глазах, как он мне рассказывал, она впервые пожала ему руку, благодаря за столь деликатный совет. Бедняжка и не подозревала, что француз нимало не способен на такие благородные чувства и что изящная форма, в которую он облек свой отказ от дальнейших ухаживаний, была всецело моим изобретением.

Как только он ретировался, мне надлежало выступить вперед, но, разумеется, крадучись, осторожно, чтобы не испугать мою даму, и в то же время твердо, дабы убедить ее в безнадежности ее мечтаний соединиться со своим убогим воздыхателем, младшим лейтенантом. Принцесса Оливия любезно взяла на себя эту часть задачи, она предупредила графиню Иду, что, хотя мосье де Маньи и отказался от ее руки, его высочество ее опекун намерен сам подумать о достойной для нее партии и что она должна забыть своего голодранца младшего лейтенанта. Да и в самом деле, где это видано, чтобы нищий проходимец позволил себе мечтать о такой невесте; пусть он хорошего роду, но какие еще у него заслуги?

Как только шевалье де Маньи ретировался, на его место нашлось, разумеется, множество других претендентов и среди них ваш покорнейший слуга, Баллибарри-младший. А тут, кстати, при дворе, в подражание дедовским обычаям, затеяли турнир, или так называемую "carrousel" - состязание, в котором конные рыцари бьются на копьях или поддевают кольца на всем скаку; я облачился в одежду римского воина (серебряный шлем, пышный парик, кираса золоченой кожи, с богатыми украшениями, голубой бархатный плащ и малиновые сафьяновые полусапожки); и в этом роскошном одеянии я на своем гнедом скакуне Брайене сорвал три кольца и выиграл приз, одержав победу над всей придворной знатью и дворянами соседних государств, прибывшими на праздник.

Наградой победителю был золоченый лавровый венок, а даровать ее должна была дама по его выбору. Я поскакал к галерее, где позади принцессы сидела графиня Ида, и, громко выкликая ее имя, попросил, чтобы она увенчала меня лаврами, тем самым объявив себя перед всей Германией искателем ее руки. Я заметил, что лицо ее покрылось восковой бледностью, меж тем как принцесса густо покраснела; и все же графиня Ида вынуждена была возложить на мою голову венок, после чего я пришпорил коня и понесся приветствовать герцога на противоположной стороне арены, заставляя моего гнедого выделывать самые диковинные прыжки и курбеты.

Этот триумф, как легко догадаться, не способствовал моей популярности среди молодых придворных. Меня называли авантюристом, головорезом, шулером, самозванцем и надавали мне еще множество нелестных прозвищ; впрочем, я не замедлил заткнуть молодчикам рот. Остановив свой выбор на графе Шметтерлинге, самом богатом и храбром из молодых придворных, тоже, видимо, метившем на графиню Иду, я публично оскорбил его в ridotto (Клубе (итал.).), швырнув ему карты в лицо. На следующий день я поскакал за тридцать пять миль во владение курфюрста Б., где у меня была назначена встреча с графом, и дважды пронзил его мечом, после чего поскакал назад с моим секундантом, шевалье де Маньи, и в тот же вечер явился к герцогине на вист. Маньи сначала наотрез отказался меня сопровождать, но мне нужно было, чтобы он открыто взял мою сторону. Засвидетельствовав свое почтение ее высочеству, я подошел к графине Иде, отвесил ей нарочито низкий поклон, поглядел ей прямо в глаза, отчего она залилась краской, а затем обвел окружавших ее молодых придворных пристальным взглядом, пока каждый из них, ma foi (Ей-ей (франц.).), не постарался стушеваться и спрятаться за чьей-нибудь спиной. Я научил Маньи говорить, что графиня по уши в меня влюблена, и бедняге пришлось покориться и выполнить этот приказ наравне со многими другими. Несчастный молодой человек являл собой то, что французы называют une sotte figure (Жалкая фигура (франц.).), заступаясь за меня перед всеми, расхваливая на все лады, следуя за мною неотлучно! И это он, который до моего появления был здесь законодателем мод; он, считавший, что нищий род баронов де Маньи выше династии ирландских королей, моих славных предков; сотни раз высмеивавший меня, как наемного убийцу и беглого солдата, называвший меня вульгарным ирландским выскочкой. Теперь я мстил ему за это, и месть моя не знала границ.

Обращаясь к шевалье в самом избранном обществе, я называл его попросту

"Максим" Я говорил ему: "Bonjour, Maxime, comment vas-tu?" (Здравствуй, Максим, как поживаешь? (франц.)) - в присутствии самой принцессы, с удовольствием наблюдая, как он кусает себе губы от ярости и унижения. Но я держал его в своей власти, и не только его, но и ее высочество - я, простой рядовой Бюловского полка. Отсюда вы можете заключить, на что способны талант и настойчивость, а также что великим мира сего лучше не иметь тайн - по возможности!

Я знал, что принцесса меня ненавидит, но это ни капли меня не трогало.

Она знала, что я знаю все, и, видимо, была так предубеждена против меня, что считала бессердечным злодеем, способным предать женщину, хоть я никогда бы до этого не унизился; и она трепетала передо мной, как ребенок перед строгим учителем. Она тоже мстила мне, чисто по-женски, донимала в дни приемов шутками и насмешками, расспрашивала о моем дворце в Ирландии, о моих королевских предках, интересовалась, заступились ли за меня августейшие родичи, когда я служил солдатом в Бюловском пехотном полку, и больно ли там секли палками, - словом, смешивала меня с грязью. Благодарение создателю, я могу себе позволить снисходительно относиться к людям - я только смеялся ей в лицо. Пока она язвила меня и осыпала насмешками, я с удовольствием наблюдал за бедным Маньи, как он это переносит. Бедняга дрожал от страха, как бы под градом насмешек я не потерял самообладание и не выложил все, но моя месть выражалась иначе: когда принцесса на меня нападала, я возмещал свое унижение колкостями по его адресу, - так школьники играют в пятнашки или в "передай соседу". Эта моя тактика задевала ее высочество всего больней. При малейшем оскорблении, нанесенном де Маньи, ее корчило, как будто обиду нанесли ей самой. При всей своей ненависти, она с глазу на глаз просила у меня прощения; хоть гордость ее восставала, благоразумие брало верх и вынуждало великолепную принцессу унижаться перед нищим ирландцем.

Как только Маньи отступился от графини Иды, принцесса вернула ей свою благосклонность; теперь она делала вид, будто души в ней не чает. Трудно сказать, которая из них больше меня ненавидела, - принцесса, вся огонь, страсть и задорное кокетство, или графиня, воплощение горделивого величия.

Последняя особенно давала мне чувствовать, как я ей омерзителен, а ведь мною не гнушались и куда более достойные дамы; я почитался в свое время одним из первых красавцев Европы, и ни один из этих придворных холопов не вышел против меня ни статностью, ни ростом. Но я не обращал внимания на ее дурацкие капризы, решив, что она будет моей, и дело с концом. Что же так влекло меня к ней - ее прекрасная наружность или душевное очарование? Ни то, ни другое! Бледная, худая, близорукая, долговязая и неловкая, графиня была, что называется, не в моем вкусе, - напротив; что же до ее душевных качеств, то, уж конечно, ничтожное создание, воспылавшее к своему оборванцу кузену, не могло бы меня оценить. Я ухаживал за ее состоянием; признать, что она мне нравится, значило бы уронить себя в глазах света, обнаружив дурной вкус.

Глава XI,

в которой счастье изменяет Редмонду Барри

Итак, мои надежды на руку богатейшей наследницы Германии, - поскольку можно верить человеческим расчетам и поскольку наш успех зависит от наших талантов и рассудительности, - были близки к свершению. Меня во всякое время допускали в апартаменты принцессы, и никто не мешал мне встречаться с графиней Идой сколько душа захочет. Я не сказал бы, что она принимала меня благосклонно; сердце неопытной дурочки, как я уже упоминал, было отдано другому, недостойному; и сколь ни пленительна была моя наружность и мои манеры, трудно было ожидать, что она сразу забудет своего воздыхателя для молодого ирландского дворянина, так настойчиво за ней ухаживающего. Однако отпор, на который я натыкался, ничуть меня не обескураживал. Я заручился могущественными союзниками и знал, что рано или поздно одержу победу. Я только ждал своего часа для решительного наступления. Кто мог предвидеть, какая ужасная катастрофа нависла над моей блестящей покровительницей, угрожая также и моим планам и надеждам!

Тем временем все, казалось, благоприятствовало моим желаниям, ибо что касается нерасположения графини Иды - образумить ее было бы гораздо легче, нежели можно предположить в такой нелепой конституционной стране, как Англия, где людей еще только берутся воспитывать в здравых началах повиновения монаршей воле, столь обычных для Европы времен моей молодости.

Я уже рассказал здесь, как через посредство Маньи принцесса была, можно сказать, повержена к моим стопам. От ее высочества требовалось только добиться согласия старого герцога, на которого она имела неограниченное влияние, и заручиться поддержкой графини Лилиенгартен (таков был романтический титул негласной супруги его высочества); стоило покладистому старику дать соизволение на этот брак, и его подопечной осталось бы только покориться. Мадам де Лилиенгартен, в силу ее положения, приходилось ладить с принцессой Оливией, которая могла в любой день взойти на престол. Старый герцог заметно дряхлел и, невзирая на чрезмерную тучность, любил покушать;

когда его не станет, вдова будет крайне нуждаться в покровительстве владетельной герцогини. Отсюда и взаимопонимание, установившееся между обеими дамами - говорили, что наследная принцесса не однажды в житейских затруднениях прибегала к помощи фаворитки. Через графиню Лилиенгартен ее высочество получала крупные субсидии для уплаты своих многочисленных долгов, на сей же раз она была так добра, что употребила свое влияние на мадам де Лилиенгартен в моих интересах, чтобы добиться для меня желанного приза. Не думайте, что все протекало гладко и что я не наталкивался на упорное сопротивление и отказы со стороны де Маньи; по счастью, я твердо шел к своей цели и располагал достаточными средствами, чтобы бороться с взбалмошностью этого слабохарактерного молодого человека. К тому же могу сказать, не хвалясь, что если знатная и могущественная принцесса меня презирала, то графиня (хотя герцог, говорят, вытащил ее из грязи) обладала лучшим вкусом и не уставала мною восхищаться. Она нередко изволила быть с нами в доле, когда играли в фараон, и уверяла, что такого красавчика, как я, не найти во всем герцогстве. Единственное, что от меня требовалось, это доказательство моего высокого происхождения, но я раздобыл себе в Вене такую родословную, которая удовлетворила бы и самого большого придиру. Да и то сказать, мне ли, потомку Барри и Брейди, было сдаваться каким-то немецким "фонам"! Но каши маслом не испортишь: я обещал мадам де Лилиенгартен десять тысяч луидоров в день моей свадьбы; она положилась на мое слово, слово игрока, и клянусь, я отдал бы ей эти деньги, даже если бы пришлось их занять из пятидесяти процентов.

Вот каким образом я, бедный беззащитный изгой, единственно силою дарованных мне талантов, а также честностью и дальновидностью, обрел могущественных покровителей. Даже его высочество принц Виктор был ко мне расположен. Когда его любимый конь заболел колером, я приготовил пилюлю, какою дядюшка Брейди обычно выхаживал своих лошадей, и лошадь поправилась, после чего его высочество частенько изволил меня замечать. Он пригласил меня на охоту и на соревнования в стрельбе, где я показал свое искусство, и раза два даже беседовал со мной о моих видах на будущее, сожалея, что я избрали карьеру игрока, а не какую-нибудь другую, более положительную стезю.

- Сир, - сказал я ему, - если мне дозволено говорить с вашим высочеством откровенно, игра для меня лишь средство к высшей цели. Чем был бы я сейчас, если бы не игра! Я все еще служил бы рядовым в гренадерском полку короля Фридриха. Я принадлежу к древнему роду, давшему своей стране немало повелителей; гонения отняли у нас наши обширные земли, верность дядюшки нашей исконной религии привела его к изгнанию из родного отечества.

Я также решил искать отличий на военной службе, но, как высокородный дворянин, не стерпел поношения, своих начальников-англичан и бежал со службы

- лишь для того, чтобы угодить в еще более жестокое и, казалось, беспросветное рабство, доколе счастливая звезда не послала мне избавителя в лице дядюшки, и только природное мужество и присутствие духа позволили мне воспользоваться представившейся возможностью побега. С тех пор мы существуем

- я этого не отрицаю - игрой, но жаловался ли кто, что мы его обобрали? И все же когда бы мне подвернулось изрядное место с приличным доходом, я презрел бы свое ремесло и снисходил бы до карт лишь от случая к случаю, как благородный джентльмен, играющий для собственного удовольствия. Вы можете, ваше высочество, запросить берлинского резидента, запятнал ли я себя чем-нибудь на военной службе. Я чувствую в себе способности куда более высокого порядка и с величайшей готовностью применю их на деле, если, как я надеюсь, судьба пошлет мне такую возможность.

Искренность моих слов произвела на его высочество впечатление, и он соизволил сказать, что верит мне и что я всегда найду в нем друга.

Заручившись поддержкой двух герцогов, герцогини и правящей фаворитки, я, конечно, считал, что близок и цели; и я, пишущий эти строки, должен был бы, по логике вещей, быть сейчас владетельным принцем; если же меня постигла неудача, то моей вины тут нет, меня погубила злополучная привязанность герцогини к ничтожному, глуповатому и трусливому французу. Тяжело было наблюдать эту любовь в ее расцвете, но конец ее был поистине ужасен.

Принцесса, в сущности, и не скрывала своих чувств. Достаточно было Маньи удостоить кого-нибудь из придворных дам малейшим вниманием, как в ней просыпалась ревность, и она обрушивала на невольную обидчицу всю ярость своего несдержанного языка. Она посылала ему в день с полдюжины записок; при его появлении на приемах или в тесном кругу приближенных лицо ее так оживлялось, что все обращали внимание. Удивительно, как муж много раньше не уличил неверную! Но принц Виктор был человек возвышенной и суровой души, ему и в голову не приходило, что принцесса может в такой мере уронить свое высокое звание, забыть стыд и честь. Когда ему намекали, что принцесса отличает своего шталмейстера перед другими придворными, он тут же обрывал доказчика, сурово воспрещая ему возвращаться к этой теме.

- Принцесса легкомысленна, - говаривал он, - она воспитана при дворе, где царят фривольные нравы; но все ее шалости идут не дальше кокетства; она не способна на измену: ее высокий род, мое имя и наши дети стоят на страже ее чести.

И он уезжал инспектировать армию и пропадал неделями или же, затворясь на своей половине, проводил целые дни в одиночестве; при дворе появлялся редко - лишь для того, чтобы на утреннем выходе отвесить ее высочеству низкий поклон или подать руку на торжественном празднестве, к посещению какового обязывал его этикет. Принц был человек простых вкусов: я не раз видел, как, забравшись в сад, этот рослый нескладный ученый и воин бегал взапуски или играл в мяч со своим маленьким сыном и дочкой, которых навещал раз десять на дню под любым предлогом. А между тем сиятельных малюток каждое утро приводили к маменьке в часы ее туалета, но она оставалась к ним безучастна, за исключением одного лишь случая, когда герцог Людвиг-младший впервые облачился в свою крошечную форму полковника гусарского полка, пожалованную ему императором Леопольдом, его крестным. День или два принцесса Оливия повозилась с сыночком, а потом охладела к нему, как ребенок охладевает к игрушке. Помню, как-то на утреннем выходе сынишка белым рукавом мундира нечаянно стер румяна с ее лица: ее высочество так разгневалась, что закатила ему пощечину, и мальчика в слезах увели в детскую. О женщины, сколько страданий причинили вы на этой земле! В какие трясины несчастья не ступали мужчины беспечно, с улыбкою на лице, не имея даже такого оправдания, как страсть, движимые лишь фатовством, тщеславием и бравадой! Мужчины играют этим опасным обоюдоострым орудием, словно оно не может причинить им ни малейшего вреда. Я, знающий жизнь лучше, чем большинство людей, доведись мне иметь сына, на коленях молил бы его избегать женщин, как смертельного яда.

Вступив в любовную связь, вы самую жизнь свою ставите под угрозу; вы не знаете, откуда обрушится на вас беда; минутное безрассудство может принести горе целым семействам, погубить милых вашему сердцу невинных людей.

Когда я увидел, как запутался несчастный мосье де Маньи, я, несмотря на все мои к нему претензии, стал уговаривать его бежать. У него были свои комнаты в замке, наверху, над апартаментами принцессы (огромное здание вмещало целый город благородной челяди), но ослепленный глупец не желал двинуться с места, хотя он не мог бы сослаться даже на любовь к принцессе.

- Как ужасно она косит! - говаривал он. - И что у нее за фигура, одно плечо выше другого. А воображает, будто никто не видит ее уродства. Она посвятила мне стихи, списав их у Грессе и Кребийона, и выдает их за собственные. А между тем они так же мало принадлежат ей, как ее шиньон.

Бедный малый и не подозревал, что балансирует над пропастью. Мне кажется, эта связь прельщала его главным образом тем, что он мог хвалиться своей победой в письмах к приятелям в парижских petites maisons, где ему хотелось слыть остряком и vainqueur de dames (Опасным сердцеедом (франц.).).

Однако безрассудство молодого человека, его игра с огнем представляла опасность и для моих планов, и я не раз обращался к нему с настойчивыми увещаниями.

Обычно мои советы были для него убедительны, это вытекало уже из характера наших отношений: в самом деле, бедный малый ни в чем не мог мне отказать, и я часто говорил ему это со смехом, к великому его неудовольствию. Но я воздействовал на него не только угрозами, не только силою своего законного авторитета, но и деликатностью и великодушием; взять хотя бы то, что я обещал вернуть принцессе фамильный изумруд, который, как читателю уже известно, достался мне от ее беззастенчивого поклонника.

Я решился на этот шаг с соизволения дядюшки, - вот, кстати, лишний образец житейской мудрости и редкого такта этого смышленого человека.

- Торопись с твоим делом, Редмонд, мой мальчик, - говорил он мне. -

Шашни ее высочества с Маньи добром не кончатся, и развязка уже не за горами.

А тогда что будет с твоими надеждами на союз с графиней? Куй железо, пока горячо! Добейся ее еще до конца месяца, а там мы бросим картеж и заживем в нашем швабском замке вельможами. Да смотри, вовремя отделайся от изумруда, -

добавлял он. - В случае чего мы не оберемся с ним хлопот.

Только по совету дядюшки решился я расстаться с этой драгоценностью, которую иначе, ни за что бы не выпустил из рук. И счастье наше, что я от нее избавился: как вы увидите из дальнейшего, это необходимо было сделать.

Я продолжал нажимать на Маньи. Кроме того, сам я серьезно переговорил с графиней Лилиенгартен, и она обещала похлопотать за меня перед его высочеством, правящим герцогом; мосье де Маньи, со своей стороны, должен был, по моему наущению, просить принцессу Оливию замолвить за меня словцо на тот же предмет. Обе дамы насели на государя, и его высочество (за ужином из устриц и шампанского) дал свое согласие, а ее высочество наследная принцесса соизволила лично сообщить графине Иде желание герцога, чтобы она отдала свою руку молодому ирландскому дворянину, шевалье Редмонду де Баллибарри. Это было сообщено ей в моем присутствии, и хотя молодая графиня с возгласом: "Ни за что на свете!" - хлопнулась в обморок и упала к ногам своей госпожи, сия чувствительная сцена не произвела на меня ни малейшего впечатления;

напротив, я уверился, что желанный приз в моих руках.

В тот вечер я вернул шевалье де Маньи изумруд, взяв с него слово, что он отдаст его принцессе; теперь единственным камнем преткновения на моем пути был наследный принц, которого одинаково боялись все - отец, супруга и фаворитка. Ему могло не понравиться, что богатейшая наследница в его владениях достанется в супруги пусть и благородному, но нищему иностранцу.

Чтобы сообщить эту новость принцу Виктору, требовалось время. Принцесса должна была улучить минуту, когда он будет в добром расположении духа. На принца временами еще находило его страстное увлечение женой, и в эти дни он ни в чем ей не отказывал. Было решено дождаться такой минуты или другой подходящей оказии.

Но судьба пожелала, чтобы принцесса никогда больше не увидела мужа у своих ног. Ее безумствам, как и моим надеждам, был уготован страшный конец.

Несмотря на свои обещания, Маньи так и не вернул изумруда принцессе Оливии.

Из случайного разговора со мной он узнал, что нас с дядюшкой в трудную минуту выручает Мозес Леве, гейдельбергский банкир, ссужая нам крупные суммы под наши ценности, и безрассудный юноша отправился к нему, чтобы заложить у него изумруд. Мозес Леве мгновенно узнал изумруд и, не торгуясь, дал под него спрошенную сумму, которую шевалье не замедлил спустить за игорным столом, - нам он, разумеется, не сообщил, откуда у него такие капиталы, и мы предполагали, что он черпает их у своего неизменного банкира, принцессы.

Таким образом, много золотых столбиков перекочевало из его карманов в нашу денежную шкатулку в те вечера, когда мы держали банк, - то на придворных празднествах, то у себя дома, то в покоях мадам де Лилиенгартен (которая в этих случаях оказывала нам честь, входя с нами в половинную долю).

Итак, деньги у Маньи вскоре разошлись. Но хотя у еврея оставался в закладе изумруд, стоивший, конечно, раза в три больше взятой под него суммы, банкир не собирался ограничиться этой данью и вскоре наложил на несчастного шевалье свою властную руку. Его приятели и единоверцы в X. - маклеры, банкиры и барышники, промышлявшие кто чем мог при дворе, должно быть, сообщили гейдельбергскому собрату, каковы отношения между принцессой и Маньи, и негодяй решил выжать из своих жертв как можно больше. Тем временем мы с дядюшкой и не подозревали о заложенной под нашими ногами мине - и чувствовали себя на гребне успеха, ибо счастье благоприятствовало нам и в картах, и в той, более крупной, матримониальной игре, которую мы затеяли.

Не прошло и месяца, как еврей-банкир начал шантажировать де Маньи. Он сам явился в X. вымогать новые проценты, иначе говоря, требовать платы за молчание, и грозился продать изумруд. Маньи дал ему денег - принцесса снова выручила своего трусливого любовника. Однако успех только разжег аппетит бессовестного вымогателя Я не знаю, сколько было стребовано и уплачено за злополучный камень, - знаю лишь, что он всех нас погубил.

Как-то вечером, мы, по своему обыкновению, держали банк у графини Лилиенгартен, и Маньи, опять бывший при деньгах, то и дело швырял на сукно все новые столбики золота - ему, как обычно, не везло. В разгар игры ему принесли записку, и, читая ее, он страшно побледнел. Но хотя в тот вечер он терял ставку за ставкой, он все же сыграл еще несколькой талий, с тревогой оглядываясь на часовую стрелку, и наконец, спустив, должно быть, последний столбик, вскочил со страшным проклятием, испугавшим кое-кого из более чинной публики, и ринулся к выходу. За окном послышался беспорядочный конский топот, но мы были слишком заняты, чтобы поинтересоваться, что там происходит.

Вскоре кто-то из вошедших в зал сообщил графине:

- Вот так история! В Королевском лесу нашли убитым еврея-банкира, и, представьте, нашего Маньи арестовали тут же по выходе из зала.

Услышав эту странную новость, игроки поспешили разойтись, и мы на этот вечер закрыли банк. Маньи сидел рядом со мной (метал дядюшка, а я выплачивал выигрыши и сгребал ставки). Заглянув под его стул, я нашел брошенную им скомканную записку, в которой прочел следующее:

"Если это сделал ты, садись на лошадь вестового, который доставит тебе мою записку, это лучшая моя лошадь. В каждой кобуре ты найдешь по сотне луидоров, пистолеты заряжены. Тебе открыты оба пути - ты понимаешь, о чем я говорю. Через четверть часа я узнаю нашу судьбу: обесчещен ли я и осужден увидеть твою смерть; виновен ли ты и показал себя трусом, или все еще достоин имени М."

Я узнал руку старого генерала де Маньи. Когда мы с дядюшкой направлялись в тот вечер домой, поделив с графиней Лилиенгартен весьма крупную выручку в банке, настроение наше было сильно испорчено чтением записки. "Что же это значит? - спрашивали мы себя. - То ли Маньи ограбил еврея, то ли его шашни стали известны принцу?" И в том и в другом случае мои притязания на графиню Иду потерпели серьезный урон; постепенно до меня стало доходить, что моя "козырная карта" разыграна и, по всей вероятности, бита.

И она действительно была бита, хоть я и сейчас стою на том, что играл умно и с большим присутствием духа. После ужина (из осторожности мы предпочитали не есть за игрой) я так разволновался, что уже в полночь решил совершить вылазку в город - узнать, почему арестован Маньи. Но у порога наткнулся на часового, который и сообщил мне, что мы с дядюшкой взяты под стражу.

Шесть недель просидели мы под домашним арестом, за нами был установлен такой надзор, что сбежать не было возможности, даже если бы мы думали о побеге; но, не чувствуя за собой вины, мы ничего не боялись. Наша жизнь была у всех на виду, и мы не только не страшились допроса и следствия, но даже призывали их. За эти шесть недель произошли весьма крупные и трагические события, о коих мы узнали по выходе из заключения, но только в самых общих чертах, как знала о них вся Европа, - подробности остались нам неизвестны, и только много лет спустя довелось мне их услышать. Я привожу их здесь в том виде, в каком они были рассказаны мне дамою, которая из всех людей на свете имела наибольшую возможность ознакомиться с ними из первых рук. Но пусть лучше ее рассказ послужит содержанием следующей главы.

Глава XII,

повествующая о трагической судьбе принцессы X.

Спустя двадцать с лишним лет после событий, описанных в предыдущих главах, я как-то прогуливался с миледи Линдон по ротонде парка Ранела. Стоял

1790 год, эмиграция французской знати уже началась, престарелые графы и маркизы толпами высаживались на английские берега, но это были еще не те изможденные, унылые тени, которые так примелькались нам несколько лет спустя; нет, эти беглецы были здравы и благополучны, и они вывезли с собой немало свидетельств французского великолепия и роскоши. Итак, я прогуливался с миледи Линдон, и сия достойная матрона, вечно донимавшая меня бешеной ревностью и радовавшаяся каждому предлогу мне досадить, углядела в толпе иностранку, смотревшую на меня как-то особенно пристально, и, конечно, не преминула спросить, что это за чудовищно жирная немка строит мне глазки?

Напрасно я рылся в памяти: я чувствовал, что мне знакомо это лицо (как жена правильно заметила, оно было жирное и обрюзглое), но так и не узнал той, что в свое время считалась одной из первых красавиц Германии.

А между тем это была не кто иная, как мадам Лилиенгартен, любовница, или, как некоторые утверждали, морганатическая супруга старого герцога X., отца герцога Виктора. Спустя несколько месяцев после кончины старшего герцога она докинула X. и, по слухам, поселилась в Париже где какой-то ловкий проходимец, польстившись на ее капиталы, женился на ней, что, впрочем, не помешало ей сохранить свой квази-королевский титул и претендовать, под дружный смех посещавших ее парижан, на почести и церемониал, подобающие вдовствующей монархине. В ее аудиенц-зале был воздвигнут трон, и слуги, а также льстецы и угодники, обивавшие ее пороги в чаянии подачек, именовали мадам Лилиенгартен не иначе, как "Altesse" (Ваше высочество (франц.).). Говорили, что она злоупотребляет спиртными напитками, и лицо ее, надо признать, носило следы этой привычки, - куда девалась ее бело-розовая наивно-добродушная красота, когда-то пленившая монарха, который не пожалел для нее графской короны!

Старая дама так и не остановила меня в парке, но ей не стоило труда узнать мой адрес, - я был в ту пору не менее популярен в Лондоне, чем принц Уэльский, мой дом на Беркли-сквер был известен каждому, - по этому-то адресу она и прислала мне на следующее утро письмецо: "Старинная приятельница мосье де Баллибарри, - говорилось в нем (на чудовищном, кстати, французском), -

желала бы встретиться с шевалье, потолковать о прежних счастливых временах.

Розина де Лилиенгартен (возможно ли, чтобы Редмонд Баллибарри ее забыл?)

будет все утро у себя дома на Лейстерфилдс в ожидании того, кто не прошел бы мимо нее так равнодушно двадцать лет тому назад".

Это и впрямь была Розина де Лилиенгартен - такую пышно распустившуюся Розину не часто встретишь. Я нашел ее в довольно приличном бельэтаже на Лейстерфилде (бедняжка спустилась потом гораздо ниже), за чашкой чаю, почему-то сильно отдававшего коньяком, и после обычных приветствий, уместных в жизни, но утомительных в повествовании, и беспредметных разговоров о том, о сем она вкратце поведала мне о событиях, происшедших в замке X., - мне хочется озаглавить их "Трагедия принцессы".

- Вы, конечно, помните мосье де Гельдерна, министра полиции. Он был голландец по происхождению - мало того, из голландских евреев. Но хотя это пятно на гербе министра не было ни для кого секретом, всякое сомнение в чистоте его родословной приводило его в бешенство. Заблуждения своих предков он старался искупить неистовыми изъявлениями набожности и суровыми подвигами благочестия. Каждое утро посещал церковь, каждую неделю ходил к исповеди, а уж протестантов и евреев ненавидел, будто какой-нибудь инквизитор. Он не пропускал случая доказать свое рвение, преследуя тех и других, едва лишь к этому представлялась возможность.

Гельдерн смертельно ненавидел принцессу: как-то из детской шалости она надсмеялась над его происхождением, то ли приказав за столом убрать от него свинину, то ли нанеся ему другую вздорную обиду; и точно так же кипел он злобой на старого барона де Маньи, прежде всего потому, что тот был протестант, а кроме того, надменный старик однажды, в припадке брюзгливости, публично от него отвернулся, выразив этим свое презрение к проходимцу и наушнику. В государственном совете они вечно грызлись, и только из уважения к августейшим повелителям старый, барон сдерживал свой нрав и не слишком резко проявлял свое презрение к полицейскому сатрапу.

Итак, Гельдерн из ненависти задумал погубить принцессу, но был у него, по-моему, и более существенный мотив - корысть. Помните, кого избрал герцог в супруги после смерти своей первой жены? Принцессу из дома Ф. Два года спустя Гельдерн построил себе роскошный замок, как я подозреваю, на те самые деньги, что уплатило ему семейство Ф. за его хлопоты в пользу этого брака.

Отправиться к принцу Виктору и просто донести ему о том, что стало уже притчей во языцех, отнюдь не входило в намерения Гельдерна. Он понимал, что человек, который явится к принцу с такими ужасными разоблачениями, сам себе выроет могилу. Тут надо было действовать исподволь, чтобы истина сама открылась его высочеству. И когда время назрело, министр стал искать путей к достижению своей цели. У него имелись соглядатаи в домах как старшего, так и младшего де Маньи; вас это не должно удивлять, ведь вам знакомы наши континентальные порядки. Все мы засылали друг к другу ищеек. Ваш черный слуга (помнится, его звали Замор) каждое утро являлся ко мне с докладом, и я занимала своего милого старого герцога рассказами о том, как вы с дядюшкой практикуетесь по утрам в пикет или в кости, и о вечных ваших ссорах и интригах. Мы собирали такие сведения обо всех в городе, чтобы позабавить нашего милого старичка. Лакей мосье де Маньи являлся с донесениями и ко мне, и к мосье Гельдерну.

Я знала, что изумруд заложен; бедняжка принцесса брала деньги у моего казначея и для подлеца Леве, и для своего сквернавца де Маньи. Мне по сию пору трудно понять, как принцесса ему доверилась, но ведь женская любовь слепа, вы, должно быть, замечали, милый мосье де Баллибарри, что выбор женщины обычно падает на недостойного.

- Не всегда, мадам, - вставил я. - Ваш покорный слуга не раз бывал предметом сердечной склонности.

- Что ж, это нисколько не опровергает мою мысль, - сухо возразила старая дама и продолжала свой рассказ. - Еврей, державший изумруд в закладе, после бесконечных торгов с принцессой решился наконец с ним расстаться за очень крупную сумму. Однако он совершил величайший промах, привезя с собой драгоценный залог в X., где его ожидала встреча с шевалье, который уже получил от принцессы условленную сумму и только ждал возможности передать ее из рук в руки.

Свидание происходило на квартире у де Маньи, и слуга слышал за дверью их разговор от слова до слова. Молодой человек, швырявшийся деньгами, когда они попадали ему в руки, с такой легкостью предложил банкиру выкуп, что тот сразу же ударился на попятный и с обычным бесстыдством запросил вдвое больше условленного.

Тут шевалье, потеряв терпение, бросился на негодяя и, наверно, убил бы его, если бы не подоспел слуга. Перепуганный закладчик кинулся к нему искать защиты, и Маньи, - он хоть и вспыльчив был и горяч, но сердце имел отходчивое, - только приказал слуге спустить негодяя с лестницы и тут же думать о нем забыл.

Быть может, шевалье и рад был его спровадить, чтобы получить в свое распоряжение большую сумму - четыре тысячи дукатов - и лишний раз попытать судьбу; как вы знаете, он именно это и сделал в тот вечер за вашим карточным столом.

- Ваша светлость была с нами в половинной доле, - напомнил я, - вы знаете, много ли мне было проку от этих выигрышей.

- Слуга выпроводил из замка трясущегося израилита и доставил в дом к одному из его собратьев, где тот обычно останавливался, а сам, не теряя времени, отправился в канцелярию его превосходительства министра полиции и передал ему дословно весь разговор между евреем и своим хозяином.

Гельдерн похвалил своего соглядатая за расторопность и преданность, подарил ему кошелек с двадцатью дукатами и обещал устроить его судьбу, как великие люди обычно обещают своим клевретам: вы, мосье де Баллибарри, знаете, сколь редко такие обещания выполняются.

- А теперь ступай разнюхай, когда еврей намерен убраться восвояси, да не передумал ли он и не готов ли взять выкуп, - сказал мосье Гельдерн.

Слуга пошел выполнять поручение. Тем временем Гель-дерн для большей верности надумал устроить у меня карточный вечер; он, как вы, может быть, помните, пригласил и вас с вашим банком. И, уж конечно, нашел способ уведомить Максима де Маньи, что у мадам де Лилиенгартен состоится фараон. От такого приглашения бедный малый никогда не отказывался.

Мне были памятны все эти обстоятельства, и я слушал, затаив дыхание, пораженный коварством бесчеловечного министра полиции.

- Вскоре соглядатай вернулся и доложил, что, по словам челяди того дома, где стоял гейдельбергский банкир, он еще сегодня засветло выедет из X.

Он путешествует один на старой кляче, в самом плохоньком кафтане, как оно водится у этой братии.

- Послушай, Иоганн, - сказал министр, ласково хлопая по плечу своего разомлевшего соглядатая, - ты мне все больше и больше нравишься. Я тут думал без тебя, какой ты сметливый парень и как верно мне служишь. Скоро у меня будет возможность наградить тебя по заслугам. А какой дорогой поедет мошенник еврей?

- Он собирается заночевать в Р.

- И, стало быть, ему не миновать Королевского леса. Скажи, Иоганн Кернер, могу я рассчитывать на твою храбрость?

- Благоволите испытать меня, ваше превосходительство, - сказал слуга, и глаза его засверкали. - Я прослужил всю Семилетнюю войну, и не было случая, чтобы я сплоховал в деле.

- Тогда слушай. Надобно забрать у еврея изумруд. Уже то, что мерзавец держит его у себя, величайшая крамола. Тому, кто доставит мне изумруд, я обещаю пятьсот луидоров. Ты понимаешь, почему его надо вернуть ее высочеству. Мне незачем тебе объяснять.

Вы получите его нынче же вечером, - сказал слуга. - А только случись что, надеюсь, ваше превосходительство от меня не отступится?

- Вздор! - сказал министр. - Половину этой суммы получишь вперед, вот как я тебе доверяю. Ничего не случится, только действуй с умом. Лес там тянется на четыре лиги, а еврей не шибко скачет. На дворе будет ночь, пока он доберется - ну, скажем, до старой Пороховой мельницы, что стоит в самой чаще. Почему бы тебе не перегородить дорогу веревкой да тут же на месте с ним и не поладить? Возвращайся к ужину. Если встретишь дозор: скажи :"Все лисы на свободе", - это сегодняшний пароль - и поезжай себе вперед, никто ни о чем тебя не спросит.

Слуга убежал, ног не чуя от радости. И в то время как Маньи терял деньги за нашим карточным столом, слуга его подкараулил еврея в Королевском лесу в глухом месте, издавна именуемом Пороховой мельницей. Лошадь еврея споткнулась о протянутую веревку, и когда ездок с глухим стоном свалился наземь, Иоганн Кернер в маске и с пистолей напал на него и стал требовать денег. Вряд ли он собирался убить еврея, разве что тот станет сопротивляться и понадобятся более крутые меры.

Впрочем, он и не убил его: пока еврей визгливо молил о пощаде, а грабитель стращал его пистолей, подоспел дозор и взял под стражу обоих - и разбойника и потерпевшего.

Кернер разразился проклятьем.

- Черт вас принес так рано, - сказал он полицейскому сержанту и добавил: - "Все лисы на свободе".

- Кое-какие уже попались, - хладнокровно возразил сержант и связал парню руки той самой веревкой, которую тот протянул, чтобы захватить еврея.

Слугу посадили на лошадь позади полицейского, тем же порядком пристроили банкира, и к вечеру отряд вернулся в город.

Пленников доставили в полицейскую часть, а поскольку там случайно оказался министр, его превосходительство самолично учинил розыск. Обоих задержанных тщательно обыскали. У еврея забрали все его бумаги и футляры с драгоценностями; в потайном кармане обнаружили изумруд. Что же до соглядатая, то министр сказал, гневно на него глядя:

- Да это же слуга шевалье де Маньи, одного из шталмейстеров ее высочества! - И, не слушая оправданий несчастного, повелел его бросить в каземат.

Приказав подать себе лошадь, он тут же поскакал в замок к принцу и попросил немедленной аудиенции. Как только его пропустила стража, он предъявил его высочеству изумруд.

- Этот камень, - сказал он, - был найден у гейдельбергского еврея, который за последнее время зачастил к нам в город; у него какие-то дела с шталмейстером ее высочества, шевалье де Маньи. Нынче утром слуга шевалье вышел из дворцовых ворот вместе с евреем; позднее люди слышали, что он выспрашивает, какой дорогой старик поедет обратно; он, видимо, следовал за своей жертвой, а может быть, поджидал в лесной чаще; мои дозорные в Королевском лесу наткнулись на него, когда он шарил у еврея в карманах.

Человек этот во всем запирается, но на нем найдены большие деньги в золотых червонцах; и хотя мне было нелегко прийти к такому решению - заподозрить человека с именем и репутацией мосье де Маньи, - все же я считаю нашим долгом допросить шевалье по этому делу. Поскольку же мосье де Маньи находится на личной службе ее высочества и, как я слышал, пользуется ее доверием, я не посмел задержать его без соизволения вашего высочества.

Разговор этот происходил при шталмейстере принца, друге старого барона де Маньи. Услышав страшную новость, он поспешил к старому генералу рассказать, в чем обвиняют его внука. Быть может, и его высочеству было благоугодно, чтобы его старый друг и боевой наставник получил эту возможность спасти честь семьи: во всяком случае, начальник конницы мосье де Хенгст, герцогский шталмейстер, был милостиво отпущен и беспрепятственно отправился к барону, чтобы сообщить, какое ужасное обвинение тяготеет над несчастным шевалье.

Возможно, старик предвидел нечто подобное, потому что, выслушав Хенгста

(как этот последний мне рассказал), он лишь произнес: "Да сбудется воля божья!" Некоторое время он и пальцем не хотел пошевелить в этом деле и, только поддавшись уговорам друга, написал то самое письмо, которое Максим де Маньи получил за карточным столом.

Пока шевалье проигрывал деньги ее высочества, полиция произвела у него обыск и обнаружила сотни доказательств - не совершенного злодеяния, но его преступной связи с принцессой: ее подарки и страстные послания, а также черновики его собственных писем, отправленных в Париж таким же юным повесам, как он сам. Ознакомившись с этими бумагами, министр полиции собрал их в папку и, запечатав, передал его высочеству принцу Виктору. Точнее сказать, я догадываюсь, что министр с ними ознакомился, потому что, вручая их наследному принцу, заявил, что, во исполнение приказа его высочества, он конфисковал бумаги шевалье, но что сам он, Гельдерн, разумеется, в них не заглянул. А так как его нелады с обоими господами де Маньи достаточно всем известны, то он и просит его высочество назначить для расследования какое-нибудь другое официальное лицо.

Все это происходило в то время, когда шевалье был прикован к игорному столу. Ему отчаянно не везло - это вам, мосье де Баллибарри, в те дни валило счастье. Он упорно ставил и скоро потерял свои четыре тысячи дукатов. Тут пришла записка его дяди, и так был велик азарт, владевший этим отчаянным игроком, что, прочитав ее, он сразу же спустился во двор, где ждала оседланная лошадь, забрал деньги, которые несчастный старик сунул в седельные кобуры, поднялся наверх, поставил - ив мгновение их проиграл;

когда же решил бежать, было уже поздно: его схватили у меня в прихожей, как и вас, когда вы воротились к себе домой.

Едва его привели в кордегардию под конвоем, как старый генерал, дожидавшийся там, бросился ему на грудь и обнял - впервые, говорят, за много лет.

- Он здесь, господа, - воскликнул генерал, рыдая, - слава богу, он непричастен к грабежу! - а потом упал в кресло, не в силах совладать с чувствами, которые, по словам присутствовавших, было тяжко наблюдать у человека столь прославленной храбрости, известного своей суровостью и хладнокровием.

- Грабеж?! - воскликнул молодой человек. - Клянусь небом, руки у меня чисты! - И тут между ними разыгралась сцена трогательного примирения, после чего молодого человека отвели из кордегардии в тюрьму, откуда ему уже не суждено было выйти.

В ту ночь герцог ознакомился с бумагами, оставленными у него Гельдерном. Он, видимо, только что приступил к их чтению, когда отдал приказ о вашем аресте; ведь вы были взяты под стражу в полночь, а Маньи - в десять часов вечера; после этого старый барон еще заезжал к его высочеству протестовать против ареста внука и был встречен ласково и милостиво. Его высочество заявил, что уверен в невиновности молодого человека, тому порукой знатное происхождение и кровь, текущая в его жилах. Но против него тяжкие улики: известно, что он в этот день беседовал с евреем с глазу на глаз; что у него имелись на руках большие деньги, которые он тут же проиграл, и заимодавцем его был, по-видимому, тот же еврей; что он отправил слугу вслед за евреем, а тот, узнав, когда банкир уезжает, подстерег его на пути и ограбил. На шевалье пало тяжкое подозрение, и простая справедливость требует, чтобы его взяли под стражу; тем временем, пока он не докажет свою невиновность, его будут содержать не в позорном заточении, а сообразно имени и заслугам его славного деда. С этим уверением и дружеским рукопожатием принц отпустил в тот вечер генерала де Маньи; и ветеран удалился на отдых, почти утешенный в своем горе и уверенный в скором освобождении Максима.

Наутро, едва рассвело, принц, видимо, читавший те письма всю ночь напролет, в гневе кликнул пажа, спавшего в комнате через коридор, приказал подать лошадей, которых всегда держали для него взнузданными на конюшне, и, бросив всю пачку в шкатулку, передал ее пажу с приказом следовать за ним с этой ношей. Юный паж (мосье де Вайсенборн) рассказал это юной даме, принадлежавшей в то время к моему двору, - теперь она мадам де Вайсенборн, мать многочисленного семейства.

По рассказам пажа, с его августейшим господином произошла за эту ночь разительная перемена, - он еще не видал его таким. Глаза налились кровью, лицо было мертвенно-бледное, платье висело, как на вешалке, и этот человек, всегда являвшийся на смотры подтянутый и аккуратный, как любой его сержант, скакал на заре по пустынным улицам с непокрытой головой и развевающимися по ветру непудреными волосами, производя впечатление сумасшедшего.

Паж со шкатулкой в руках грохотал следом, еле поспевая за своим господином; так они проскакали от замка до города и через весь город до усадьбы генерала. Часовые у подъезда испугались при виде странной фигуры, бежавшей к ним от ворот, и, не узнав герцога, скрестили штыки и преградили ему дорогу. "Дурачье! - воскликнул Вайсенборн. - Да ведь это же принц!" Он дернул ручку звонка, словно то был набатный колокол, привратник не спеша распахнул дверь, и его высочество ринулся к спальне генерала - все так же провожаемый пажом со шкатулкой.

- Маньи, Маньи! - загремел принц, барабаня в запертую дверь. -

Вставайте! - И на испуганные вопросы за стеной отвечал: - Это я, принц Виктор! Вставайте! - Наконец дверь открылась, и генерал, показавшийся на пороге в robe de chambre (Халате (франц.).), пригласил принца войти. Паж внес шкатулку и получил приказ дожидаться в прихожей. Однако в спальню мосье де Маньи открывались из прихожей две двери - большая, которая, собственно, и была входом, и маленькая, ведущая, как это часто бывает в домах на континенте, в небольшой чулан за альковом, где стоит кровать. Эта дверца была открыта, и мосье де Вайсенборн видел и слышал все, что происходило рядом.

Встревоженный генерал спросил, какой причине он обязан столь ранним визитом его высочества, на что принц ответил не сразу: он вперился в старика безумными очами и забегал по комнате взад и вперед.

Наконец он сказал: "Вот причина!" - и ударил кулаком по шкатулке;

спохватившись, что с ним нет ключа, он бросился к двери со словами: "Должно быть, он у Вайсенборна", - но заметил висящий на стене couteau de chasse

(Охотничий нож (франц.).), сорвал его с крюка, сказав: "И это сгодится", - и принялся ковырять им ларчик красного дерева. Кончик ножа сломался, принц злобно выругался, но продолжал орудовать обломком, больше отвечавшим его цели, чем длинное заостренное лезвие, и наконец взломал сундучок.

- Какой причине? - спросил он с горьким смехом. - Вот - вот - и вот, читайте! Причин не оберешься! А вот и еще - прочтите и это! А как вам нравится это? Тут еще чей-то портрет, а, вот и она сама! Узнаете, Маньи? Да, да, моя жена, принцесса! Зачем только вы и ваш проклятый род прибыли сюда из Франции, чтобы насаждать вашу дьявольскую распущенность всюду, куда ступит нога ваша, разрушать честные немецкие семьи? Что видели вы и все ваши от моих кровных, кроме милости и доверия? Мы приютили вас, бездомных бродяг, и вот награда! - И он швырнул генералу всю пачку: тот понял все с первого слова - он, видимо, давно уже о многом догадывался - и безмолвно поник в своих креслах, закрыв лицо руками.

Принц продолжал жестикулировать, голос его срывался на крик.

- Если бы кто-нибудь так оскорбил вас, Маньи, прежде чем вы произвели на свет отца этой лживой гадины, этого бесчестного игрока, вы знали бы, где искать отмщения. Вы убили бы его! Да, убили бы! Но кто скажет, где искать отмщения мне? Я не имею здесь себе равных. Я не могу встретиться с этим щенком французом, с этим версальским соблазнителем и лишить его жизни, как сделал бы человек равного ему звания.

- Кровью Максима де Маньи, - возразил старик надменно, - не погнушается ни один христианский государь.

- Да и могу ли я ее пролить? - продолжал принц. - Вы знаете, что не могу. Мне отказано в праве, которое дано любому европейскому дворянину. Что же прикажете мне делать? Послушайте, Маньи, я был сам не свой, когда ворвался к вам, я не знал, как быть. Вы служили мне тридцать лет, вы дважды спасли мне жизнь; моего старика отца окружают одни лишь мошенники и потаскухи, среди них нет ни одного честного человека - только вы - и вы спасли мне жизнь: скажите же, что мне делать? - Так, начав с оскорблений, бедный отчаявшийся принц принялся умолять старика и наконец пал к его ногам и разрыдался.

При виде отчаяния, овладевшего принцем, старый де Маньи, обычно такой суровый и холодный, и сам, как рассказывал мне мой осведомитель, утратил над собой власть. Холодный, надменный старик впал в хнычущее слабоумие дряхлости. Куда девалось его чувство собственного достоинства! Он пал на колени, бормоча бессвязные, бессмысленные слова утешения; это было так ужасно, что у Вайсенборна не хватило духу наблюдать эту сцену; он отвернулся и ничего уже не видел и не слышал.

Однако из того, что произошло в ближайшие дни, нетрудно заключить, чем кончилась их долгая беседа. Покидая старого слугу, принц забыл у него роковой ларчик с письмами и послал за ним пажа. Когда юноша вошел в опочивальню, старик стоял на коленях, погруженный в молитву, и только вздрогнул и испуганно оглянулся, услышав, что Вайсенборн берет со стола ларчик. Принц уехал в свой охотничий замок в трех лигах от X., а спустя три дня Максим де Маньи скончался в тюрьме. Умирая, он показал, что был замешан в попытке ограбить еврея и, не снеся позора, решил покончить с собой.

Никто не знает, что сам генерал снабдил внука ядом в его узилище;

говорили, правда, будто он его застрелил, но это неверно: генерал отнес внуку отравленное питье, которое должно было оборвать его жизнь. Он пояснил бедному юноше, что тому не миновать позорной кары; так не лучше ли, во избежание огласки и бесчестья, самому предаться своей судьбе? Но, как вы услышите дальше, несчастный покончил счеты с жизнью не по своему почину и не раньше, чем испробовал все пути к бегству.

Что до генерала де Маньи, то вскоре после смерти внука и кончины моего почитаемого герцога он окончательно впал в слабоумие. Когда его высочество уже сочетался браком с принцессой Марией фон Ф, и однажды гулял с молодой супругой в Английском парке, им встретился старик Маньи: с тех пор как с ним случился удар, его часто вывозили на солнце в покойных креслах.

- Моя жена, Маньи, - ласково сказал принц, пожимая ветерану руку, и добавил, обращаясь к жене: - Генерал де Маньи в Семилетнюю войну спас мне жизнь.

- Так, значит, вы ее простили? - спросил старик. - Но тогда верните и мне бедняжку Максима! - Он, видимо, забыл о смерти принцессы Оливии.

И принц, помрачнев, пошел дальше.

- А теперь, - сказала мадам фон Лилиенгартен, - мне остается рассказать вам еще одну печальную историю - о смерти принцессы Оливии. Но предупреждаю: она еще более ужасна, чем то, что вы уже слышали.

С этой оговоркой старая дама возобновила свой рассказ.

- Трусость Маньи ускорила гибель чувствительной, слабонервной принцессы, если не явилась ее причиной. Он нашел средства снестись с ней из тюрьмы, и ее высочество, в то время еще не подвергшаяся открытой опале

(оберегая честь семьи, герцог вменил в вину Маньи только участие в грабеже),

- ее высочество прилагала все усилия, чтобы подкупить тюремщиков и помочь узнику вырваться на свободу. Она окончательно потеряла голову и, презрев всякое благоразумие и терпение, бросалась от одного плана к другому, ибо герцог, не знавший пощады, окружил узника такой охраной, что ни о каком побеге не могло быть и речи. То она пыталась заложить брильянты короны придворному банкиру, но тот, разумеется, был вынужден отказаться от подобной сделки. То, как передавали, бросилась на колени перед министром полиции Гельдерном и предложила ему и вовсе немыслимую взятку. Наконец она с истерическими воплями приступила к моему бедняжке герцогу, а уж он в свои преклонные годы, при своих недугах и вкусе к легкой, беспечальной жизни, был и вовсе не подготовлен к таким бурным сценам. Ее неистовство, ее отчаяние так подействовали на его августейшее сердце, что с ним сделался припадок, и я рисковала его потерять. Не сомневаюсь, что эти происшествия и свели его в безвременную могилу: ибо страсбургский пирог, в коем склонны были видеть причину его внезапной смерти, не мог бы так ему повредить, я глубоко уверена, если б его доброе, отзывчивое сердце не было потрясено этими свалившимися на него чрезвычайными событиями.

За всеми метаниями ее высочества зорко, хоть и неприметно, следил ее супруг, принц Виктор; наведавшись к своему августейшему родителю, он строго предупредил его, что если его высочество (мой герцог) осмелится оказать содействие принцессе в ее попытках освободить Маньи, он, принц Виктор, открыто предъявит ей и ее любовнику обвинение в государственной измене и, воззвав к ландтагу, примет меры к низведению отца с престола, как неспособного к управлению. После этого мы, разумеется, ничего уже не могли сделать, и Маньи был предоставлен своей участи.

Как вы уже знаете, она решилась внезапно. Министр полиции Гельдерн, начальник конницы Хенгст и полковник личной гвардии принца явились к Маньи в тюрьму спустя два дня после того, как генерал оставил ему отравленный кубок,

- у осужденного не хватило мужества его испить. Гельдерн пригрозил, что, если он не воспользуется этой возможностью уйти из жизни, к нему безотлагательно будут применены насильственные меры: в тюремном дворе стоит отряд гренадеров, который только ждет приказа его прикончить. Объятый животным страхом, Маньи с воплями бросился к ногам своих палачей и стал униженно ползать от одного к другому; наконец, отчаявшись тронуть их сердца, он выпил отравленное питье и через несколько минут испустил дух. Так бесславно погиб этот бедный молодой человек.

Два дня спустя в "Придворных известиях" появилось извещение о его смерти; в нем говорилось, что мосье М., замешанный в покушении на жизнь еврея-банкира, не снес угрызений совести и покончил с собой в тюрьме, выпив яду! Далее следовало обращение к молодым людям герцогства, призывавшее их бежать греховного соблазна игры, ибо это она явилась причиной гибели молодого человека и обрушила непоправимое горе на седую голову одного из благороднейших и достойнейших герцогских слуг.

Хоронили Маньи с подобающей скромностью, за гробом следовал старый генерал. После похорон к подъезду генерала подкатила карета с обоими герцогами. Перебывали у него и все первые сановники двора. На следующий день он, как обычно, участвовал в параде на Арсенальной площади, и герцог Виктор, инспектировавший арсенал, вышел оттуда, опираясь на руку храброго старого воина. Принц всячески подчеркивал свое уважение к старику; он не преминул -

в который уже раз - поведать своим офицерам историю о том, как в деле при Росбахе, в коем X-ский контингент сражался вместе с войсками злополучного Субиза, генерал, бросившись между ним и французским драгуном, не только принял на себя удар, предназначенный его господину, но и убил негодяя, и герцог напомнил фамильный девиз генерала: "Magny sans tache" (Незапятнанный Маньи (франц.).), добавив, что именно таким и показал себя его храбрый друг и боевой наставник. Эта речь произвела впечатление на всех, кроме самого генерала, он только поклонился и промолчал. Однако слышали, как на обратном пути он бормотал: "Magny sans tache, Magny sans tache". В ту ночь его разбил паралич, от которого он оправился лишь отчасти.

До этих пор от принцессы удавалось скрыть известие о смерти Максима.

Был даже отпечатан предназначенный для нее номер газеты без сообщения о его самоубийстве. Однако спустя несколько дней, уж не знаю каким образом, до нее дошла трагическая весть. Услышав ее, принцесса, как рассказывали приближенные дамы, страшно вскрикнула и замертво упала на землю. А придя в себя, села на полу и стала бредить, как безумная, пока ее не отнесли на кровать и не позвали врача. Долго лежала она в нервной горячке. Принц регулярно посылал справляться о ее здоровье; судя по тому, что он повелел приготовить и заново обставить свой замок Шлангенфельз, можно было предположить, что он намерен заточить ее, как это сделали в свое время с несчастной сестрой его британского величества в Целле.

Принцесса не раз посылала к его высочеству, требуя свидания, на что он неизменно отвечал отказом, обещая встретиться с ее высочеством, когда позволит ее здоровье. В ответ на одно из неистовых посланий принцессы он послал ей в конверте изумруд - символ, в котором сплелась вся эта темная интрига.

Принцесса совсем обезумела; она клялась своим дамам, что единый локон ненаглядного Максима ей дороже, чем все драгоценности мира; требовала свою карету, клянясь, что поедет приложиться к его могиле; раструбила всем про его невиновность и призывала небесную кару и месть своих родичей на голову убийцы. Услышав про эти речи (его высочеству, разумеется, обо всем докладывали), принц, говорят, уставил на доказчика один из своих убийственных взоров (я помню их и посейчас) и сказал: "Этому надо положить конец".

Весь этот день и следующий принцесса Оливия провела, диктуя исступленные письма своему светлейшему отцу, а также королям Французскому, Испанскому и Неаполитанскому, равно как и другим своим родственникам и свойственникам, в бессвязных выражениях умоляя защитить ее от палача и убийцы, ее супруга, осыпая его особу ужаснейшей бранью и в то же время признаваясь в своей любви к убиенному Маньи. Тщетно дамы, еще хранившие ей верность, доказывали, как бесполезны эти письма и сколь опасны заключенные в них безрассудные признания; она продолжала их диктовать и отдавала на сохранение своей второй камеристке, француженке по происхождению (ее высочество всегда питала пристрастие к этой нации), а та, располагая ключом от потайной шкатулки, каждое ее послание относила Гельдерну.

Если не считать, что отменены были все приемы, при дворе принцессы соблюдался обычный ритуал. По-прежнему ее окружали придворные дамы, по-прежнему несли они свои несложные обязанности, предписанные этикетом.

Однако из мужчин допускались только слуги, лейб-медик и духовник; когда же принцесса пожелала как-то выйти в сад, гайдук, стоявший на часах у дверей, доложил ее высочеству, что, по распоряжению принца, ей запрещено покидать свои апартаменты.

Покои принцессы, если вы помните, равно как и апартаменты принца Виктора, выходят на площадку мраморной лестницы Х-ского замка. Просторная площадка, уставленная диванами и скамьями служила своего рода приемной, придворные и чиновники собирались здесь к одиннадцати часам приветствовать его высочество, когда он отправлялся на смотр. В этот час и гайдуки, несущие стражу в покоях принцессы, выходили со своими алебардами и брали на караул.

Из апартаментов принца появлялись пажи со словами: "Его высочество, господа!" - раздавалась барабанная дробь, и приближенные вставали со скамей у балюстрады, чтобы приветствовать высочайший выход.

И вот, будто сама судьба толкала ее навстречу гибели; однажды, когда стража покинула свой пост, принцесса, зная, что принц, по обыкновению, стоит на площадке и беседует с придворными (бывало, он всякий раз заходил поцеловать ей руку), - принцесса, которая все утро проявляла лихорадочное беспокойство, жаловалась на духоту и требовала, чтобы все двери в ее покоях стояли настежь, дождавшись, когда стражи уйдут с поста, стремительно, проявляя все признаки безумия, бросилась к выходу, распахнула дверь и, прежде чем кто-либо успел сказать хоть слово, прежде чем фрейлины могли ее догнать, предстала перед принцем Виктором, который, как обычно, замешкался на площадке; преградив ему дорогу к лестнице, она закричала в неудержимой ярости:

- Внимание, господа! Этот человек убийца и обманщик! Он заманивает в ловушку честных дворян и расправляется с ними в тюрьме! Знайте же, что и я заключена в тюрьму, и мне предстоит та же участь; палач, убивший Максима де Маньи, может в любую ночь перерезать мне горло. Я взываю к вам, господа, и ко всем европейским государям, моим королевским родичам, и требую, чтобы меня избавили от этого изверга и тирана, этого обманщика и изменника!

Заклинаю вас, как честных людей, доставить эти письма моим родичам и рассказать, при каких обстоятельствах они попали к вам в руки! - С этими словами несчастная женщина принялась разбрасывать письма среди ошеломленной толпы.

- Не смейте никто нагнуться! - загремел принц. - Мадам де Глейм, так-то вы следите за своей больной? Позвать сюда врачей принцессы! У ее высочества тяжелое мозговое заболевание. Господа, прошу всех разойтись!

Принц продолжал стоять на площадке, наблюдая, как его приближенные спускаются по лестнице.

- Если она сдвинется с места, ударь ее алебардой, - предупредил он часового, и тот, не долго думая, приставил к груди принцессы острие алебарды. Испугавшись, она попятилась назад, в свои покои.

- А теперь, мосье Вайсенборн, соберите эти бумаги, - приказал принц.

Предшествуемый пажами, он удалился на свою половину и не выходил до тех пор, пока каждый клочок крамольных писем не обратился в пепел.

На следующий день "Придворные известия" вышли с бюллетенем за подписью трех врачей. Он гласил: "Ее высочество наследная принцесса заболела воспалением мозга и провела тяжелую, бессонную ночь". Такие сообщения появлялись теперь ежедневно. Весь штат придворных дам, за исключением двух камеристок, был распущен. Дверь на лестницу охранялась снаружи и изнутри.

Все окна были заколочены, чтобы исключить возможность побега.

Вам известно, что произошло десять дней спустя: всю ночь трезвонили колокола, призывая верующих молиться за несчастную in extremis (На смертном одре (лат.).). А наутро газета, вышедшая в траурной рамке, сообщала, что ее высочество принцесса Оливия-Мария-Фердинанда, супруга его светлости Виктора-Луи-Эммануэля, наследного принца X., скончалась в ночь на 24 января

1769 года.

Но знаете ли вы, как она скончалась? И тут мы опять натыкаемся на тайну. Паж Вайсенборн был причастен к этой темной трагедии; и тайна эта так ужасна, что, клянусь, до самой смерти принца Виктора я никому о ней не заикнулась.

После рокового esclandre (Скандала (франц.).), учиненного принцессой, принц послал за Вайсенборном и, обязав его торжественной клятвой держать все дело в строжайшем секрете (Вайсенборн только много лет спустя доверился жене

- поистине, нет тайны, в которую женщина не проникла бы, если захочет), дал ему следующее загадочное поручение:

- Против Страсбурга, на той стороне реки, где Кель, живет человек, чей адрес узнать нетрудно, он заключен в самом его имени, его зовут Monsieur de

Strasbourg. Расспросите о нем без излишнего шума и, по возможности, не привлекая внимания! Пожалуй, самое разумное - отправиться на поиски в Страсбург, где человек этот хорошо известен. Возьмите с собой кого-нибудь из близких друзей, на кого вы можете положиться; не забудьте, что жизни - ваша и его - зависят от сохранения этой тайны. Выберите время, когда мосье Страсбур будет один или в крайнем случае в обществе слуги, который живет у него постоянно (я был у этого человека случайно лет пять назад, возвращаясь из Парижа, и снова вынужден к нему обратиться в нынешних трудных моих обстоятельствах). Оставьте карету у ворот, под покровом темноты; оба вы с товарищем наденьте маски, войдите к нему в дом и отдайте ему кошелек с сотней луидоров, пообещав вдвое большую сумму по его возвращении из поездки.

Откажется - возьмите силой, а станет упираться, пригрозите убить на месте.

Посадите его в карету с опущенными занавесками и следите за ним по очереди всю дорогу, не спуская глаз. При малейшей попытке крикнуть или как-нибудь дать о себе знать пригрозите убить его. Поместите его в Старой башне, где для него будет приготовлена комната; как только он сделает свое дело, вы доставите его домой так же быстро и незаметно, как увозили оттуда.

Вот какое загадочное распоряжение отдал принц Виктор пажу; и Вайсенборн, выбрав себе спутником лейтенанта Бартенштейна, немедля отправился в это странное посольство.

Между тем в замке все притихло, казалось, двор погружен в глубокий траур, бюллетени "Придворных известий" по-прежнему сообщали о затянувшейся болезни принцессы. И хотя за ней ходили только считанные люди, по городу распространились зловещие и на удивление обстоятельные слухи, будто состояние ее все ухудшается; она-де впадает в буйство; пытается наложить на себя руки; воображает себя бог знает кем, то одним, то другим лицом. Во все концы были отряжены нарочные уведомить близких о ее болезни, да особые гонцы поскакали в Париж и Вену, как говорили, чтобы заручиться помощью лекарей, искусных во врачевании болезней мозга. Все это делалось лишь для виду: никто на самом деле не желал выздоровления принцессы.

В тот день, когда Вайсенборн и Бартенштейн воротились из своей поездки, было объявлено, что здоровье ее высочества принцессы резко ухудшилось; ночью по городу разнесся слух, что она при смерти, а между тем именно этой ночью несчастная собиралась бежать.

Принцесса питала неограниченное доверие к своей камеристке-француженке, которой было поручено ходить за больной, и с этой женщиной был у нее составлен план побега. Оливия должна была захватить свою шкатулку с драгоценностями; ее уверили, будто потайная дверь в одной из ее комнат ведет к наружным воротам замка; ей также передали письмо якобы от свекра, где сообщалось, что в условный час ее будет ждать запряженная карета, которая доставит ее в Б., а оттуда она снесется со своими близкими и отдастся под их защиту.

Доверившись своей наперснице, бедная женщина отправилась в эту экспедицию. Потайной ход, проложенный в современной части здания, на самом деле вел в древнюю так называемую "Совиную башню" в наружной стене замка.

Потом эту башню срыли - по весьма понятной причине.

И вот где-то по дороге свеча в руках камеристки погасла; принцесса испугалась, но крик застрял у нее в горле, когца кто-то в темноте схватил ее за руку и чей-то голос произнес: "Молчать!" В следующее мгновение некто в маске (то был сам герцог) бросился к ней и заткнул ей рот платком;

несчастную жертву, связанную по рукам и ногам и лишившуюся чувств от страха, отнесли в заброшенную сводчатую комнату, где ожидавший незнакомец привязал ее к креслу. Тот человек в маске, что заткнул принцессе рот, подошел и, обнажив ей шею, сказал:

- Лучше сделать это сейчас, пока она в обмороке.

Пожалуй, оно и правда было бы лучше. Но принцесса очнулась, и хотя ее исповедник, присутствовавший при этой сцене, поспешил к ней, чтобы приготовить ее к неизбежной каре и тому новому состоянию, в которое она должна была перейти, несчастная, оглядевшись, разразилась ужасными криками, проклиная герцога, палача и тирана, и призывая Маньи, своего возлюбленного Маньи.

И тогда герцог сказал спокойно: "Помилуй, господи, ее грешную душу!"

Он, исповедник и Гельдерн, второй свидетель этой сцены, преклонили колена: герцог уронил платок, и тут Вайсенборн потерял сознание; а между тем мосье де Страсбур, захватив в кулак волосы на затылке Оливии, отсек истошно кричащую голову от бедного грешного тела. Да сжалится небо над ее душой!

Такова история, которую поведала мне мадам де Лилиенгартен; читателю нетрудно заключить отсюда, что сталось с дядюшкой и со мной; после шести недель домашнего ареста нас отпустили на свободу, но с приказом немедленно покинуть пределы герцогства, да еще под эскортом отряда драгун. Нам разрешили продать наше имущество; однако деньги, оставшиеся за нашими должниками, так и пошли прахом, равно как и мои надежды на брак с графиней Идой.

Спустя шесть месяцев старый герцог скончался от удара, и герцог Виктор вступил на престол. С этого времени в X. вывелись добрые обычаи: на карты был наложен запрет; оперу и балет - марш-марш! - выслали по этапу; войска, запроданные старым герцогом за границу, были отозваны домой. С ними воротился и нищий кузен-лейтенант и женился на графине Иде. Были ли они счастливы в супружестве, я не могу вам сказать. На мой взгляд, женщина с такой ничтожной душой и не заслуживала особого счастья.

Правящий ныне герцог женился четыре года спустя после кончины своей первой супруги; что же до Гельдерна, он уже не министр полиции, но это не помешало ему построить роскошный дворец, о котором поминала мадам де Лилиенгартен. Никто не знает, что сталось с второстепенными героями этой ужасной трагедии. Из них только мосье де Страсбур воротился к исполнению своих обязанностей. Что до остальных - еврея, камеристки и Кернера, шпионившего за Маньи, то история о них умалчивает. Острые орудия, с помощью которых сильные мира достигают своих целей, обычно ломаются при употреблении, и не слыхать, чтобы хозяева особенно сокрушались об их печальной участи.

Глава XIII

Я продолжаю вести жизнь светского щеголя

Как поглядишь, я исписал кучу листков, а между тем главная и наиболее увлекательная часть моей истории все еще впереди, та часть, где речь пойдет о моей жизни в Англии и Ирландии и о заметной роли, какую я играл, подвизаясь среди славнейших сынов обеих стран, будучи и сам не последней спицей в колеснице. Итак, чтобы воздать должное этой части моих записок, куда более важной, чем все мои приключения на чужбине (хотя описание последних составило бы томы увлекательнейших рассказов), я постараюсь всемерно сократить повесть о моих путешествиях по Европе и моих успехах при континентальных Дворах и перейти к рассказу о том, что ожидало меня Дома.

Достаточно сказать, что не было в Европе столицы, исключая захудалый Берлин, где молодого шевалье де Баллибарри не ценили бы по заслугам и где весь цвет общества, все мужественные, благородные, прекрасные его представители не были бы им заняты. Я выиграл у Потемкина восемьдесят тысяч рублей в Зимнем дворце в Петербурге, которых каналья-фаворит и не подумал мне уплатить; я сподобился видеть его высочество шевалье Чарльза Эдварда пьяным в дым что твой римский носильщик; дядюшка сыграл несколько партий в бильярд с известным лордом Ч. в Спа и, уж будьте покойны, не остался в накладе.

Собственно говоря, это мы с ним вдвоем придумали славную штучку, благодаря которой не только выставили его на посмешище, но и достигли кой-чего посущественнее. Милорд понятия не имел, что один глаз у шевалье де Барри вставной; и когда дядюшка самым невинным образом предложил сразиться с ним на льготных условиях, закрыв один глаз повязкой, - благородный лорд, вознадеясь нас обыграть (а такого азартного игрока свет не видывал), принял условие, и мы нагрели его на знатную сумму.

Я не стану также распространяться о моих победах среди прекрасной половины человеческого рода. Будучи одним из самых блестящих, высоких, статных и красивых мужчин в Европе, я обладал огромными преимуществами, которыми, как человек предприимчивый, умел распорядиться. Но когда речь заходит о таких предметах, я глух и нем. Очаровательная Шувалова, черноокая Шотарска, смуглая Вальдес, кроткая Хегенхейм, блестящая Ланжак, вы, нежные сердца, когда-то бившиеся для пылкого молодого ирландского дворянина, где вы теперь? Хоть кудри мои поседели, взор потускнел и сердце охладело с годами, изведав скуку, разочарование, измену друзей, - достаточно мне откинуться в моем кресле и предаться воспоминаниям, как милые образы из дымки прошлого вновь встают передо мной и манят улыбками, ласковыми словами, лучистыми взорами! Вам, нынешним, не найти таких красавиц и не увидеть таких манер!

Взгляните на дам, толпящихся в королевской гостиной, зашитых в тесные белые атласные чехлы, с талией чуть ли не под мышками, и сравните их с грациозными фигурками былых времен! Когда мы с Корали де Ланжак танцевали на балах в Версале по случаю рождения первого дофина, ее фижмы насчитывали восемнадцать футов в окружности, а каблучки ее прелестных mules (Туфельки без задников

(франц.).) возвышались на четыре дюйма над полом; кружева на моем жабо стоили тысячу крон, и одни только пуговицы на пурпурном бархатном кафтане обошлись мне в восемьдесят тысяч ливров. А что видим мы теперь? Мужчины одеты не то как грузчики, не то как квакеры или кучера наемных карет, а женщины по преимуществу раздеты. Куда делось изящество, изысканность, рыцарственная галантность того старого мира, частицей коего являюсь я?

Подумать только, что законодателем лондонских мод стал какой-то Брмм-ль (*

По-видимому, это было написано в то время, когда тон лондонским щеголям задавал лорд Бруммель. (Прим. издателя.)) вульгарный субъект без роду и племени, которому так же не дано танцевать менуэт, как мне говорить по-ирокезски; который не способен раздавить бутылку, как заправский джентльмен; который никогда не отстаивал свою честь со шпагою в руке, - а ведь именно этими подвигами утверждало себя мое поколение в то доброе старое время, когда выскочка-корсиканец еще не успел пустить под откос весь дворянский мир! О, еще бы хоть раз увидеть мою Вальдес, как в тот день, когда я впервые встретил ее на берегу желтого Мансанареса, в запряженной восьмеркой мулов карете и с целой свитой кавалеров! О, еще хоть раз прокатиться с моей Хегенхейм по саксонским снегам в ее золоченых санях. А вероломная Шувалова! Но лучше сносить измену таких женщин, чем нежность других. Я ни одну из них не вспомню без волнения! В моем небогатом музее памяток хранятся локоны каждой из них! Храните ли вы мои локоны, милые голубки, вернее те из вас, кого не сломили тревоги и огорчения целого пятидесятилетия? До чего же изменился их цвет с того дня, как Шотарска повесила мою прядь себе на шею, после нашего поединка с графом Бернацким в Варшаве!

В те дни я знать не знал этих ваших приходо-расходных книг - их прилично вести разве что нищему. Я ничего никому не был должен. Я платил по-царски за все, что ни брал, а брал я все, чего душа захочет. Должно быть, у меня были тогда огромные доходы. Моим приемам, моим выездам мог бы позавидовать вельможа самого высокого ранга - а ведь найдутся же мерзавцы, которые на том основании, что я взял приступом леди Линдон и женился на ней

(как вы вскоре услышите), назовут меня нищим проходимцем и станут утверждать, будто брак этот был неравным. Шутка ли - нищий! Это я, к чьим услугам были все богатства Европы! Проходимец! Но то же самое можно сказать о заслуженном юристе или храбром солдате да, в сущности, о любом человеке, который сам пробивает себе дорогу в жизни. Моей профессией была игра; в этой области я в свое время не знал соперников. Ни один человек в Европе не мог устоять против меня при условии, что игра велась честная! Мои доходы были так же надежны (лишь бы я был здоров и занимался своим делом), как у того богача, что получает с капитала свои три процента, или у разжиревшего сквайра, коему барыш приносят его акры. Урожай может так же подвести вас, как и собственное искусство. Он так же зависит от капризов счастья, как талия, прометанная искусным банкометом; а вдруг случится засуха, или ударит мороз, или налетит гроза, и ваша карта бита; но от этого ни сквайр, ни игрок не станут авантюристами.

Милые тени прошлого, воспоминание о вас приносит мне одну лишь безоблачную радость! К сожалению, я не сказал бы этого о другой леди, которая отныне будет играть значительную роль в драме моей жизни - о графине Линдон, с которой я имел несчастье познакомиться в Спа вскоре после того, как события, описанные в предыдущей главе, заставили меня покинуть Германию.

Гонория, графиня Линдон, виконтесса Буллингдон в Англии и баронесса Линдон, владетельная госпожа замка Линдон в Ирландском королевстве, была в свое время хорошо известна в высших кругах, и нет необходимости вдаваться в историю ее семьи - читатель найдет эти сведения в любой "Книге пэров", какая окажется у него под рукой. Нечего и говорить, что все эти титулы она унаследовала по праву рождения. Ее поместья в Девоне и Корнуолле принадлежали к числу самых обширных в этих краях, и не менее богатыми были ее ирландские владения; мне уже пришлось упомянуть о них в самом начале этих записок, поскольку они граничили с моими родовыми землями в Ирландском королевстве; несправедливые конфискации земли во времена Елизаветы и ее родителя как раз и привели к убавлению моих акров и приумножению и без того огромных владений дома Линдон.

Когда я встретился с графиней в Собрании на водах в Спа, она была замужем за своим кузеном, досточтимым сэром Чарльзом Реджинальдом Линдоиом, кавалером ордена Бани, послом Георга II и Георга III при некоторых второстепенных дворах Европы. Сэр Чарльз Линдон пользовался известностью как острослов и бонвиван; в сочинении любовных эклог он соперничал с Хэнбери Уильямсом, а в остроумии с Джорджем Селвином; подобно Хорри Уолполу, это был homme de vertu, муж совета и разума (кстати, он вместе с Уолполом и мистером Греем проделал часть их кругосветного путешествия), короче говоря - один из самых изысканных и просвещенных людей своего времени. Я познакомился с этим джентльменом, как обычно, за карточным столом, коего он был ревностным завсегдатаем. Меня восхищала та бесшабашность и галантность, с какой он предавался любимой забаве; ибо хоть он и страдал подагрой и множеством других болезней, хоть и терпел невыносимые муки и, как инвалид, передвигался в креслах, - каждое утро и каждый вечер этот немощный калека являлся на свой пост за восхитительным зеленым сукном; и если, как не раз случалось, его воспаленные пальцы были не в силах удержать стопку с игральной костью, это не мешало ему объявлять очко, а уж метал за него слуга или приятель. Меня восхищает в таких людях их непреклонный нрав. С подобной настойчивостью многого добьешься в жизни.

Имя мое к тому времени приобрело громкую известность в Европе; слава о моих похождениях, поединках и о моей отважной игре опережала меня повсюду, и где бы я ни появлялся на публике, вокруг меня толпились люди. Я мог бы показать вам кучи надушенных записок, в доказательство того, что моего знакомства искали не одни джентльмены; но хвастаться не в моих привычках, я говорю о себе лишь в тех случаях, когда необходимость заставляет меня рассказать о том или другом приключении, прогремевшем на всю Европу. Итак, наше знакомство с сэром Чарльзом Линдоном началось с того, что досточтимый кавалер выиграл у меня семьсот гиней в пикет (в этой игре он был мне достойным противником), - я проиграл ему эти деньги и глазом не сморгнув, мало того, уплатил ему их пунктуально в срок, все до последней монеты. Да и вообще, надо отдать мне справедливость, теряя деньги за игорным столом, я нисколько не злился на удачливого противника и, встречаясь с сильнейшим игроком, всегда признавал его превосходство и поздравлял его с победой.

Линдону было лестно обыграть такую знаменитость, и у нас завязалось нечто вроде приятельских отношений; некоторое время мы, правда, ограничивались обычными знаками учтивости, встречаясь у минеральных источников или за ужином в казино, однако постепенно сошлись короче. Это был на редкость прямой человек (в то время знатные люди держали себя куда высокомернее, чем мы это видим сейчас). Он часто говаривал мне своим небрежно-презрительным тоном:

- Что за черт, мистер Барри, у вас манеры цирюльника, мне думается, мой черный грум воспитан лучше вашего, но есть в вас что-то самобытное, лихое, и вы мне нравитесь, сэр: похоже, что вы решили отправиться к чертям собачьим своей собственной непроторенной дорогой.

Я благодарил его, смеясь, за столь лестное мнение и отвечал, что, поскольку ему предстоит отбыть на тот свет значительно раньше моего, я буду ему крайне обязан, если он прибережет для меня уютное местечко.

Его забавляли мои рассказы о нашем фамильном достоянии и о великолепии замка Брейди, он смеялся от души и не уставал их слушать.

- Держитесь карт, дитя мое, - советовал он мне, когда я поведал ему о моих незадачливых матримониальных происках и о том, как я чуть не завладел богатейшей наследницей Германии. - Что угодно, только не женитесь, мой безыскусный ирландский простачок (ему нравилось придумывать для меня десятки забавных прозвищ). Совершенствуйте свои незаурядные таланты по игрецкой части; но помните, женщина скрутит вас в бараний рог.

Я отрицал это, ссылаясь на случаи, когда мне удавалось укротить строптивейших представительниц слабого пола.

- Они вас доконают рано или поздно, мой Алкивиад из Типперэри. Стоит вам жениться, и, - попомните мое слово, - ваша песенка спета. Возьмите хоть меня. Я женился на своей кузине, самой родовитой и богатой наследнице в Англии, женился чуть ли не против ее желания (тут по лицу сэра Чарльза Линдона скользнула легкая тень). Женщина она слабая, сами увидите, сэр, до чего слабая, но это не мешает ей быть моей тиранкой. Она отравила мне жизнь.

Глупа как пробка, а обошла одного из умнейших людей в христианском мире. Она чертовски богата, но почему-то я никогда не бывал так беден, как женившись на ней. Я рассчитывал женитьбой поправить свои обстоятельства, а она только сделала меня несчастным и вскорости сведет в могилу. И то же самое постигнет моего преемника, когда меня не станет.

- А велики ли у миледи доходы? - поинтересовался я.

На каковой вопрос сэр Чарльз разразился оглушительным хохотом, заставив меня покраснеть за свою неловкость. Видя его в столь плохом состоянии, я, естественно, прикинул в уме, на что может рассчитывать предприимчивый человек в рассуждении его вдовы.

- Боже сохрани! - воскликнул он, смеясь. - Чур, чур, мистер Барри! Не вздумайте когда-нибудь занять мое место, если дорожите своим покоем. К тому же вряд ли леди Линдон снизойдет до...

- До кого?.. Извольте объясниться, сэр! - вскричал я в бешенстве.

- Сие не суть важно. Но только любой человек, который на это отважится, будет горько каяться. Черт бы ее побрал! Если бы не честолюбивые планы моего родителя, да и мои в какой-то мере (он был ее дядей и опекуном, и нам не хотелось выпускать из семьи такое состояние), я мог бы по меньшей мере умереть спокойно; помаленьку донес бы свою подагру до могилы, живя в скромной квартире в Мэйфэре, и в любом английском доме были бы мне рады, - а теперь у меня самого их шесть, и в каждом ад и скрежет зубовный. Бойтесь величия, мистер Барри! Да будет мой пример вам остережением. С тех пор как я женился на богатстве, несчастнее нет никого на свете. Взгляните на меня!

Пятидесяти лет от роду я схожу в гроб жалким калекой. Женитьба состарила меня лет на сорок. Когда я связался с леди Линдон, я выглядел моложе всех моих сверстников. О, жалкий глупец! Точно мало мне было моего пенсиона, моей неограниченной свободы и самого лучшего общества, какое знает Европа; и все это я потерял, женившись на ней, и стал несчастным человеком. Да будет мой пример вам остережением, капитан Барри, держитесь лучше карт!

Хоть мы с сэром Линдоном были приятелями, он принимал меня только в своих апартаментах, в другие же помещения отеля, где он стоял, меня не допускали. Его супруга жила отдельно - трудно было понять, зачем они путешествуют вместе. Леди Линдон была крестницей престарелой Мэри Уортли Монтегью и, подобно этой знаменитой женщине, являвшей осколок минувшего века, притязала на то, чтобы слыть синим чулком и bel esprit (Блестящей собеседницей (франц.).). Леди Линдон сочиняла стихи по-английски и итальянски, - желающие найдут их на страницах журналов той поры; вела переписку с несколькими европейскими savants (Учеными (франц.).) по таким вопросам, как история, естествознание, древние языки, а наипаче -

богословие. Особенное удовольствие доставляло ей обсуждать всякие контроверзы с аббатами и епископами; ее присяжные льстецы клялись, что она ученостью затмила мадам Дасье. Любой искатель приключений, вообразивший, что ему удалось открыть новый закон в химии, или античную статуэтку, или рецепт философского камня, мог рассчитывать на ее покровительство. Ей были посвящены многочисленные ученые труды, и не было стихокропателя в Европе, который не сочинил бы сонета в ее честь, величая ее то Линдонирой, то Калистой. Ее комнаты были забиты мерзейшими китайскими уродцами и прочими objets de vertu (Дорогими безделушками (франц.).).

Ни одна женщина столько не трубила о своих принципах и ни одна не поощряла столь открытых ухаживаний. В те поры у джентльменов волокитство было возведено в своего рода культ, о каком понятия не имеет нынешнее, прозаическое, бесхитростное время. Сердцееды, стар и млад, изливали свои чувства в потоках мадригалов и посланий, изощряясь в таких комплиментах, от которых у любой здравомыслящей леди в наши дни глаза полезли бы на лоб, -

настолько старосветская галантность чужда нынешним нравам.

Леди Линдон путешествовала целым маленьким двором. Во главе кортежа из полудюжины экипажей ехала сама ее милость с компаньонкой (какой-нибудь потертой дамой чистых кровей), а также ее птицы, ее пудели и дежурный savant; за ними следовала секретарша с оравой горничных, которым, невзирая на все труды, не удавалось привести свою барыню в приличный вид, и она всегда выглядела сущей неряхой. Сэр Чарльз путешествовал особняком в собственной колеснице, а дальше тянулись рыдваны с многочисленной челядью.

Я чуть не упустил из виду экипаж, где сидел капеллан ее милости, мистер Рант, исполнявший также обязанности гувернера при ее сыне, маленьком виконте Буллингдоне - понуром заброшенном мальчугане, которого отец не замечал, а мать допускала только минуты на две на свои утренние приемы, чтобы учинить ему небольшой экзамен из истории или латинской грамматики. Все остальное время мальчик был целиком предоставлен себе и попечениям своего гувернера.

Зрелище этой Минервы, которую я порой встречал в общественных местах, окруженную роем нищих аббатов и школьных учителей, льстивших ей напропалую, сперва сильно меня испугало и не побудило искать ее знакомства. У меня не было никакого желания смешаться с толпой убогих почитателей, составляющих арьергард каждой знатной дамы, - этих полудрузей, полулакеев, которые слагают ей стихи, посвящают ей послания и состоят у нее на посылках в чаянии нещедрой барской милости вроде приставного стула в ложе на представлении комедии или прибора за обеденным столом.

- Не бойтесь, - говорил мне Чарльз Линдон, который особенно охотно злословил и острил по адресу своей супруги, - моя Линдонира знать вас не хочет. Она не выносит ирландского акцента и предпочитает тосканский. От вас, говорит, несет конюшней, вас будто бы нельзя пускать к дамам. В воскресенье на запрошлой неделе, когда я последний раз был удостоен ее беседы, она сказала мне: "Не понимаю, сэр Чарльз Линдон, как джентльмен, представлявший особу своего государя, позволяет себе бражничать и играть в карты с каким-то ирландским шулером!" Полноте, сэр, не сердитесь! Не забывайте, что я калека, да и сказала это Линдонира, а не я.

Это меня задело, и я решил познакомиться с леди Линдон, дабы доказать ее милости, что потомок Барри, чьим имуществом она незаконно владеет, достоин внимания любой дамы, пусть и самой именитой. К тому же, думал я, мой друг сэр Линдон долго не протянет, и его вдова будет самым ценным призом во всех трех королевствах. Так почему же не завладеть ею, почему не добиться того положения в свете, какого требуют мои наклонности и таланты? Я знал, что рождением и воспитанием не уступлю никакому Линдону, и решил смирить гордячку. А уж если я что решу, считайте, что дело сделано.

Мы с дядюшкой на семейном совете составили план, как мне лучше подъехать к величественной госпоже замка Линдон. Мистер Рант, гувернер юного лорда Буллингдона, не чуждался мирских развлечений; он любил летним вечером посидеть в открытом ресторанчике за бокалом рейнского и при случае был не прочь побросать кости; я постарался заручиться дружбой этого человека, который, как истый англичанин и университетский педель, благоговел перед любым фатишкой, представлявшим в его глазах высший свет. Его ошеломила моя многочисленная свита, мои vis-a-vis (Коляски с двумя расположенными друг против друга сиденьями (франц.).) и щегольские коляски, мои камердинеры, мои лошади и мой грум, облаченный в форму гусара, а паче всего я сам - он только диву давался, когда, щеголяя в золоте, бархате и соболях, я раскланивался на Корсо, с первыми джентльменами Европы, и был так польщен моим вниманием, что стоило мне поманить его пальцем, как он предался мне всей душой. Никогда не забуду, как бедняга оторопел, когда я позвал его отобедать со мной и с двумя графами в отдельном кабинете казино, где нам подавали на золоте. Мы дали ему выиграть несколько монет и этим вконец осчастливили; он нагрузился от полноты чувств и принялся распевать кембриджские песни, а потом, безбожно мешая французский с йоркширским, стал забавлять всю компанию анекдотами об университетских педелях и обо всех лордах, когда-либо учившихся в его колледже. Я просил его бывать почаще и приводить с собой малыша виконта. И хотя мальчишка с первой же минуты меня возненавидел, я всегда держал для него запас лакомств, игрушек и книжек с картинками.

Постепенно у нас с мистером Рантом открылись прения о вере, я признался ему в кое-каких сомнениях, а также в весьма серьезной склонности к римско-католическому исповеданию. Знакомый аббат писал для меня письма о пресуществлении, и честный наставник парой затруднялся на них ответить. Я знал, что он покажет их своей госпоже, и не ошибся. Дело в том, что я испросил разрешения посещать воскресную англиканскую службу, которая совершалась в ее апартаментах и на которой бывали избранные представители местной английской колонии; уже на второе воскресенье она удостоила меня взгляда; в третье воскресенье она даже присела в ответ на мой низкий поклон;

на следующий день я закрепил наше знакомство, почтительно сняв перед ней шляпу на Корсо; словом, не прошло и полутора месяцев, как у нас с ее милостью завязалась горячая переписка по вопросу о пресуществлении. Миледи поспешила на выручку своему капеллану, и я, как и следовало ожидать, сдался под тяжестью его аргументов. Но не стоит рассказывать все перипетии этой безобидной интриги. Не сомневаюсь, что и вы, читатель, не раз прибегали к подобным военным хитростям, чтобы завоевать хорошенькую женщину.

Я и сейчас вижу удивленное лицо сэра Чарльза Линдона, когда однажды летним вечером, направляясь, как обычно, в своем портшезе к игорному столу, он встретил во дворе отеля знакомое ландо четвериком в сопровождении верховых в золотистой ливрее дома Линдонов и рядом со своей супругой увидел

"пройдоху ирландца", как она изволила отзываться о вашем покорном слуге, Редмонде Барри, эсквайре. Его милость отвесил нам самый изысканный поклон, на какой был способен, усмехнулся, сардонически оскалив зубы, и помахал нам шляпой со всей грацией, какую дозволяла ему подагра, и мы с ее милостью со всей возможной учтивостью ответили на это приветствие.

Я еще долго не мог добраться до игорного стола, так как мы с леди Линдон добрых три часа толковали о пресуществлении; в этом споре она, как всегда, одержала победу, тогда как на ее компаньонку, досточтимую мисс Флинт Скиннер, он нагнал сон. Когда же я наконец присоединился к сэру Чарльзу в казино, он, по обыкновению, встретил меня оглушительным смехом и представил всему обществу как очаровательного юного прозелита, обращенного самого леди Линдон. Таков уж был его обычай. Он надо всем глумился, все высмеивал.

Смеялся, изнемогая от боли, смеялся, выигрывая деньги и теряя их, но смех его не заключал в себе ничего веселого и добродушного, напротив, отдавал горечью и сарказмом.

- Господа, - воскликнул он, обращаясь к Пантеру, полковнику Лодеру, графу де Карро и другим подгулявшим собутыльникам, с которыми после игры имел обыкновение подкрепляться форелью, запивая ее шампанским, - посмотрите на этого милого юношу. Он терзался религиозными сомнениями и побежал к моему капеллану, а тот обратился за советом к моей супруге, леди Линдон, и теперь эти духовные пастыри укрепляют моего простодушного юного друга в правой вере. Как вам нравятся сии апостолы и сей ученик?

- Клянусь честью, - воскликнул я, - если мне понадобятся уроки добрых правил, я, разумеется, обращусь не к вам, а к вашей супруге и вашему капеллану.

- Ему хочется на мое место! - продолжал издеваться милорд.

- Каждому захочется, - возразил я, - но только не в рассуждении подагрических шишек.

Мой ответ еще пуще разозлил сэра Чарльза. Выпив, он был весьма несдержан на язык, а выпивал он, надо сказать, куда чаще, чем было ему полезно.

- Посудите сами, господа, - продолжал он, - разве я не счастлив, - к концу моих земных сроков находить; столько радостей у семейного очага; жена так любит меня, что уже сейчас подыскивает мне заместителя (я имею в виду не только вас, мистер Барри, вы всего лишь кандидат наравне со многими, коих я мог бы перечислить здесь поименно). Разве не приятно видеть, как она в качестве рачительной хозяйки заблаговременно готовится к моему отбытию?

- Надеюсь, сэр, вы еще не скоро нас покинете, - сказал я вполне искренне, ибо ценил в нем занятного собеседника.

- Не так скоро, мой друг, как вы, может быть, воображаете, -

отпарировал он. - За последние четыре года меня уже не однажды хоронили, и каждый раз один-два: кандидата только и ждали, когда откроется вакансия. Кто знает, сколько я и вас еще заставлю ждать. - И действительно, он заставил меня ждать несколько больше, чем можно было предположить по его тогдашнему состоянию.

Поскольку я говорю обо всем по возможности открыто - таков уж мой нрав

- и поскольку писатели завели моду подробно описывать дам, в коих влюбляются их герои, то, дабы не составлять исключения, надо и мне сказать несколько слов о прелестях леди Линдон. Но хоть я: и воспевал их во множестве стихов, сочиненных лично мной и другими, исписал не одну стопу бумаги в цветистом стиле той поры, прославляя каждое ее совершенство и каждую улыбку в особицу, сравнивая ее с каждым цветком, каждой богиней и прославленной героиней, о каких мне приходилось слышать, однако из уважения к истине должен сознаться, что ничего божественного я в ней не находил. Она была недурна собой - и только. У нее была вполне терпимая фигура, черные волосы, красивые глаза и весьма деятельный нрав: так, она любила петь, но отчаянно фальшивила, как и полагается знатной даме. Немного болтала на пяти-шести языках и нахваталась верхов в таких науках, какие я и назвать толком не сумею. Гордилась знаниями греческого и латыни, хотя цитаты, - коими она уснащала свою обильную корреспонденцию, подбирал ей, конечно, мистер Рант. При огромном тщеславии и болезненном самолюбии, она вовсе лишена была сердца; а иначе, как прикажете объяснить, что в тот день, когда лорд Буллингдон, ее сын, после ссоры со мной бежал из дому... Впрочем, не стоит опережать события, об этом будет рассказано в своем месте. Наконец, леди Линдон была на год меня старше, хотя, разумеется, поклялась бы на Библии, что я старше ее на три года.

Мало найдется на свете людей моей честности, мало кто признается вам в своих истинных побуждениях - ну а мне нет нужды в том, что подумают люди.

То, что сказал сэр Чарльз, было совершенно справедливо. Я втерся в знакомство с леди Линдон не без задней мысли.

- Сэр, - обратился я к нему, когда мы оказались вдвоем вскоре после того случая, как он всячески меня поносил. - Смеется тот, кто смеется последним. Вам угодно было на днях подшутить надо мной и над моими планами касательно вашей супруги. Ну, а если вы и угадали, если я и мечу на ваше место, что из того? Разве в свое время у вас не было таких же намерений?

Клянусь, так угождать леди Линдон, как вы, сумею и я, а если я ее добьюсь, когда вас уже на свете не будет, - corbleu (Черт возьми! (франц.).), милорд!

- уж не думаете ли вы, что я откажусь от нее из страха перед выходцем с того света?

Линдон, по обыкновению, рассмеялся, но на сей раз в его смехе звучала неуверенность - я одержал над ним верх в этом споре, - ведь он был такой же охотник за приданым, как я.

Как-то он сказал мне:

- Если вы женитесь на женщине вроде миледи Линдон, вы жестоко раскаетесь, попомните мое слово. Вы будете тосковать по утраченной свободе.

Клянусь честью, капитан Барри, - добавил он со вздохом, - больше всего я сожалею, оплакивая мою загубленную жизнь, - быть может, оттого, что я стар, blase (Пресыщен (франц.).) и стою одной ногой в могиле, - что не было у меня никогда чистой привязанности.

- Ха-ха! Уж не к дочери ли молочницы? - подхватил я, смеясь этой нелепице.

- А хоть бы и так! И я когда-то любил, мой мальчик, как и большинство людей на свете. Моей привязанностью была дочка учителя, Элен, цветущая девушка, конечно, меня постарше (тут я вспомнил свое увлечение Норой Брейди в дни невозвратной юности), и знаете, сэр, я страшно жалею, что в свое время на ней не женился. Что может быть лучше такой добродетельной хлопотуньи у тебя дома! Только это и придает настоящую остроту и прелесть твоим приключениям вне дома. Ни один здравомыслящий человек не должен отказывать себе ради жены ни в одном удовольствии: напротив, он лишь тогда сделает верный выбор, если подыщет себе пару, которая не будет ему помехой в часы развлечений, но станет его утехой в часы одиночества и скуки. Возьмите, к примеру, меня, я болен подагрой, и кто же обо мне печется? Наемный слуга, который только ищет случая меня обокрасть. Жена и близко ко мне не подходит.

Какие у меня друзья? Да никого решительно. Светские люди, как мы с вами, в друзья не годятся; вот мы и остаемся на бобах. Добудьте себе друга, сударь, женщину-друга, этакую домовитую хлопотунью, которая по-настоящему вам преданна. Это самая драгоценная дружба, ибо в накладе всегда женщина. От мужчины ничего не требуется: если он изверг, она еще больше к нему привяжется за дурное обращение. Такие женщины, сэр, это любят. Они рождены быть нашим величайшим утешением, нашим удобством; это наши - наши, если хотите, моральные машинки для снимания сапог, а уж для человека вашего образа жизни такая женщина просто находка. Я забочусь о вашем физическом и моральном благополучии, заметьте! Ах, почему я не женился на бедняжке Элен Флауэр, дочери приходского священника!

Тогда эти речи казались мне нытьем слабого человека, потерпевшего в жизни крушение, и только позднее открылось мне, сколько правды заключалось в суждениях сэра Чарльза Линдона. Мы, сдается мне, зачастую прогадываем, покупая деньги. Приобрести несколько тысяч годового дохода, обзаведясь ненавистной женой, - сомнительная выгода для молодого человека, не лишенного способностей и предприимчивости; в моей жизни не раз бывало среди величайшего изобилия и великолепия, когда десяток: лордов ждали моего утреннего выхода, и на моих конюшнях стояли чистокровные кони, и дом мой блистал роскошью сверх всякой меры, и банки навязывали мне свой кредит, -

что все это было отравлено для меня присутствием леди Линдон, и я, кажется, вернулся бы рядовым в Бюловский полк или бежал куда глаза глядят, только бы от нее избавиться.

Но вернемся к моему рассказу. Обремененный болезнями, сэр Чарльз постепенно угасал, и ему, должно быть, было малоприятно, что красивый молодой щеголь увивается за его вдовой у него на глазах. Проникнув к ней в дом с помощью диспута о пресуществлении, я потом изыскал немало других предлогов в нем укрепиться и вскоре так прижился у благородной леди, что уж, можно сказать, от нее не выходил. Свет волновался, свет бурлил, но какое мне было до этого дело! Пусть мужчины клеймили позором бесстыжего ирландского проходимца, - у меня был способ заткнуть завистникам рот: моя шпага завоевала себе такую славу на континенте, что мало кому улыбалось свести с ней знакомство. Стоит мне где-нибудь утвердиться, как меня уже никакими силами не сгонишь с места. Бывая в знакомых домах, я видел, что мужчины меня сторонятся. "Как можно! - говорили они. - Какой-то грязный ирландец!", "Брр!

Авантюрист худшего разбора!", "Мелкий плут и фат - мы знать его не хотим!" и т. д. и т. п. Но эта ненависть лишь сослужила мне добрую службу. Уж если я за кого ухвачусь, то держу мертвой хваткой; в таких случаях даже лучше, чтобы все от меня отвернулись. Как я говорил тогда леди Линдон, и говорил совершенно искренне: "Калиста (я называл ее Калистой в письмах), клянусь, Калиста, твоей непорочной душой, блеском твоих непреклонных глаз, всем, что чисто и девственно в небе и в твоем сердце, - никогда не устану я следовать за тобой. Презрение меня не страшит, я немало терпел его от тебя. Холодность меня не отталкивает, я знаю, что в силах ее побороть: это - скала, которую моя энергия возьмет приступом, магнит, притягивающий бестрепетное железо моей души!" И я говорил правду, я бы ни за что от нее не отказался, даже если б меня спускали с лестницы всякий раз, как я переступал ее порог.

Такова моя система привораживать женщин. Пусть каждый, кто сам прокладывает себе дорогу в жизни, запомнит это правило. Иди напролом! - вот в чем секрет. Дерзай - и мир перед тобой отступит; а если тебе и намнут холку, дерзай снова, и он тебе покорится. В то время я был так напорист, что, кажется, вздумай я жениться на принцессе крови, я бы и ее добился!

Я рассказал Калисте повесть моей жизни, лишь кое в чем отступив от истины. Моей целью было нагнать на нее страх: показать, что уж если я чего захочу, то дерзаю, а дерзая, добиваюсь своего; в моей жизни было немало Эпизодов, свидетельствующих о железной воле и неукротимой отваге.

- Не надейтесь от меня избавиться, мадам, - внушал я леди Линдон, -

обещайте свою руку другому, и он умрет от этой шпаги, еще не знавшей поражений. Бегите меня, и я последую за вами, хотя бы и до врат ада. -

Поверьте, я говорил с ней языком, нисколько не похожим на сюсюканье ее слюнтяев-поклонников. Видели бы вы, как я их распугал!

Когда я грозился последовать за леди Линдон, если понадобится, и за Коцит, я, разумеется, так и собирался сделать, - в случае если мне тем временем не подвернется что-то более подходящее. В самом деле, а вдруг Линдон заживется, какой мне тогда смысл преследовать графиню? А тут, - дело шло уже к концу сезона в Спа, - милорд, к великой моей досаде, снова взялся меня допекать: казалось, он неуязвим для смерти.

- Мне, право, жаль вас, капитан Барри, - говорил он, как всегда, смеясь.Как это, в самом деле, неприятно, что из-за меня - вам или другому джентльмену - приходится терять время. Вам надо бы обратиться к моему врачу или договориться с моим поваром - ну что ему стоит подсыпать мне в омлет мышьяку. А ведь может статься, господа, - добавлял он, - я еще увижу, как капитан Барри болтается на виселице.

И в самом деле, доктора подлечили его еще на год.

- Мне, как всегда, не везет, - пожаловался я дядюшке, моему бесценному советчику в сердечных делах. - Я расточаю сокровища своей души на бессердечную кокетку графиню, а мужа ее опять поставили на ноги, глядишь, он проживет еще не один год!

А тут, как на грех, в Спа принесло, прямо-таки к шапочному разбору, англичанку, наследницу торговца сальными свечами, невесту со стотысячным приданым, да еще некую мадам Корню, вдову богатого прасола и фермера в Нормандии, с водянкой и двумястами тысяч ливров годовых.

Уильям Мейкпис Теккерей - Записки Барри Линдона, эсквайра, писанные им самим. 2 часть., читать текст

См. также Уильям Мейкпис Теккерей (William Makepeace Thackeray) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Записки Барри Линдона, эсквайра, писанные им самим. 3 часть.
- Какой мне смысл следовать за Линдонами в Англию? - спрашивал я. - А ...

Иголки в подушке (horns in the Cushion)
Начиная издание Корнхилл мэгэзин , мы в своем первом очерке сравнили н...