Уильям Мейкпис Теккерей
«Дени Дюваль. 1 часть.»

"Дени Дюваль. 1 часть."

Перевод М. Беккер.

(неоконченный роман)

Глава I. Родословное древо

Однажды, желая подразнить жену, которая терпеть не может насмешек насчет генеалогии, я изобразил красивое родословное древо моего семейства, на верхнем суку коего болтался Клод Дюваль, капитан и разбойник с большой дороги, sus. per coil. (Suspendons per collum - повешенный за шею (лат.).) в царствование Карла II. Впрочем, последнее было только шуткой по адресу Ее Высочества моей супруги и Его Светлости моего наследника. Насколько я знаю, в нашем дювалевском роду никого не сусперколлировали. В детстве веревка частенько гуляла у меня по спине, однако она ни разу не затягивалась вокруг моей шеи; что же до моих предков во Франции, то протестантская вера, которую наше семейство рано приняло и которой стойко придерживалось, навлекла на нас не гибель, а всего лишь денежные штрафы, нищету и изгнание из родной страны.

Всему свету известно, как фанатизм Людовика XIV заставил бежать из Франции в Англию множество семейств, члены коих стали верными и надежными подданными британской короны. Среди многих тысяч подобных беглецов были также мой дед и бабка. Они обосновались в Уинчелси, что в графстве Сассекс, где еще со времен королевы Бесс и ужасного дня святого Варфоломея существовала французская церковь. В трех милях оттуда, в городе Рае, есть еще одна колония наших соотечественников со своею церковью - еще одна feste Burg

(Твердыня (нем.).), где под защитой британского льва мы можем спободно исповедовать веру наших отцов и петь песни нашего Сиона.

Дед мой был старостой и регентом хора уинчелсийской церкви, пастором которой состоял мосье Дени, отец моего доброго покровителя, контр-адмирала сэра Питера Дени, баронета. Сэр Питер плавал на знаменитом "Центурионе" под началом Энсона и был обязан своим первым повышением в чине этому великому мореплавателю, и все вы, разумеется, помните, что не кто иной, как капитан Деии, совершив девятидневный переход по бурному морю, доставил (7 сентября

1761 года) нашу добрую королеву Шарлотту в Англию из Штаде. Мальчишкой мне довелось побывать в доме адмирала на Грейт-Ормонд-стрит, что возле Куин-сквер в Лондоне, а также в Вэленсе, его загородном имении близ Уэстерхема в графстве Кент, где проживал полковник Вулф, отец знаменитого генерала Джеймса Вулфа, доблестного завоевателя Квебека (* Помню, как Дж.-А.

С-н, эскв., произнес по адресу этого генерала шутку, которая, сколько мне известно, не получила широкого хождения. Один франтоватый гвардеец, говоря о мистере Вулфе, спросил: "Он был еврей? Ведь Вулф - это еврейская фамилия". -

"Разумеется, - отвечал м-р С-н, - мистер Вулф был славой Авраама".).

Случилось так, что в 1761 году мой отец, с юности склонный к скитальческой жизни, очутился в Дувре как раз в то самое время, когда там остановились комиссары, ехавшие подписывать мирный договор, известный под названием Парижского. Он только что расстался (надо думать, после бурного объяснения) со своею матушкой, которая, подобно ему самому, отличалась неистовым темпераментом, и подыскивал себе подходящее занятие, как вдруг судьба ниспослала ему этих джентльменов. Мистер Дюваль свободно изъяснялся по-французски, по-английски и по-немецки (родители его были родом из Эльзаса), и это позволило ему предложить свои услуги некоему мистеру N., который искал надежного человека, сведущего в иностранных языках;

предложение его было принято - главным образом благодаря любезному посредничеству нашего покровителя капитана Дени, корабль которого в то время стоял на рейде Даунз. Оказавшись в Париже, отец, разумеется, не преминул посетить наш родной Эльзас и, хоть у него не было ни гроша за душой, не нашел ничего лучшего, как скоропалительно влюбиться в мою матушку и тут же с ней обвенчаться. Сдается мне, Mons. mon pere (Господин мой отец (франц.).)

был самым настоящим блудным сыном, а так как у его родителей не осталось в живых других детей, то когда он, голодный и нищий, рука об руку с молодой женой, воротился в отчий дом в Уинчелси, старики закололи самого упитанного тельца и приняли обоих скитальцев в лоно семейства. Вскоре после замужества матушка моя получила из Франции небольшое наследство от своих родителей, а когда моя бабка тяжело захворала, заботливо ухаживала за ней до самой смерти этой почтенной леди. Я, разумеется, ничего не знал обо всех этих обстоятельствах, имея в то время всего лишь два или три года от роду, и, подобно всем милым крошкам, плакал и спал, пил и ел, рос и болел своими детскими болезнями.

Крутого склада женщина была моя матушка - ревнивая, вспыльчивая, властная, она, однако же, отличалась великодушием и умела прощать. Боюсь, что мой родитель давал ей слишком много поводов для упражнения в сей последней добродетели, ибо в течение своей короткой жизни он то и дело попадал во всевозможные передряги. Однажды во время рыбной ловли у берегов Франции с ним случилось несчастье. Его привезли домой, где он вскоре умер и был похоронен в Уинчелси, однако причина его смерти оставалась мне неизвестной, покуда мой добрый друг сэр Питер Дени не открыл мне ее спустя много лет, когда я сам попал в беду.

Я родился в один день с его королевским высочеством герцогом Йоркским, то есть 13 августа 1763 года, и в Уинчелси, где между французскими и английскими мальчишками, разумеется, постоянно разыгрывались баталии, меня прозвали епископом Оснабрюкским. Дед мой, исправлявший обязанности ancien

(Старосты (франц.).) и регента хора французской церкви в Уинчелси, занимался ремеслом парикмахера и цирюльника, и, если хотите знать, мне в свое время не раз случалось завивать и пудрить шевелюры разных джентльменов, а также, держа их за нос, брить им бороды. Я вовсе не склонен хвастаться тем, что некогда орудовал мылом и кисточкой для бритья, но и не пытаюсь это скрывать.

Да и к чему? Tout se scait (Все становится известным (франц.).), - как говорят французы; да, все и еще многое сверх того. Взять, например, сэра Хэмфри Говарда, который служил вместе со мною вторым лейтенантом на

"Мелеагере". Он утверждал, будто ведет свой род от Н-ф-ских Говардов, тогда как отец его был сапожником, и мы в кают-компании для младших офицеров всегда величали его Хэмфри Сапог.

Среди французских богатых дам не в обычае самим кормить своих детей: младенцев отдают фермершам или нанимают здоровых кормилиц, которые заботятся о них наверняка много лучше, нежели их собственные худосочные родительницы.

Моя бабка со стороны матери, жена честного лотарингского крестьянина (дело в том, что я первый в своем роду получил дворянство, и девиз (* Адмирал настаивал на золотом щите с червленой перевязью, обремененной тремя бритвами наподобие птиц с распростертыми крыльями с вышеуказанным девизом, но семья приняла герб матери.): "Fecimus ipsi" (Сделаем сами (лат.).) - избран мною не из гордости, а с глубокой благодарностью судьбе), выкормила мадемуазель Клариссу де Вьомениль, девочку из знатной лотарингской семьи, и та продолжала хранить нежную дружбу со своей молочною сестрой спустя много лет после того, как обе они вышли замуж. Матушка, став женою моего почтенного батюшки, уехала в Англию, а мадемуазель де Вьомениль вышла замуж на родине.

Она принадлежала к протестантской ветви Вьоменилей, обедневшей вследствие преданности ее родителей своей вере. Остальные члены семейства были католиками и пользовались почетом при версальском дворе.

Вскоре после приезда в Англию матушка узнала, что, ее любимая молочная сестрица выходит замуж за лотарингского протестанта виконта де Барра, единственного сына графа де Саверна, камергера двора его величества польского короля Станислава, отца королевы Французской. После женитьбы своего сына виконта де Барра мосье де Саверн отдал ему свой дом в Саверне, где на некоторое время поселились супруги. Я не называю их молодыми супругами, ибо виконт де Барр был на целых двадцать пять лет старше своей жены, выданной родителями замуж, когда ей едва минуло восемнадцать. Матушка была слаба глазами, а если уж сказать всю правду, не очень сильна в грамоте, и потому в мои обязанности сызмальства входило разбирать письма госпожи виконтессы к ее soeur de lait (Молочной сестре (франц.).), к милой ее Урсуле, и мне частенько доставалось от матушки скалкой по голове, если я читал не слишком внятно. У матушки слово не расходилось с делом. Ее никак нельзя было упрекнуть в том, что она жалеет розгу и балует дитя; потому-то, наверно, я и вырос таким большим, - ведь росту во мне шесть футов два дюйма, а во вторник на прошлой неделе, когда я взвешивался вместе с нашей свиньею, то потянул пятнадцать стоунов и четыре фунта. (Кстати, нигде во всем Хэмпшире не сыскать такой ветчины, как у моего соседа в Роуз-Коттедж.)

Я был еще слишком мал, чтобы понимать все прочитанное. Помню, однако, как матушка сердито ворчала (ростом и грубым голосом она смахивала на гренадера, а в довершение сходства у нее росли густые черные бакенбарды), как она восклицала: "Она страдает, милая Биш несчастлива, у нее скверный муж. Он - грубое животное. Все мужчины грубые животные". При этом она бросала грозные взгляды на дедушку - смиренного маленького человечка, который дрожал перед своею bru (Снохой (франц.).) и беспрекословно ей повиновался. Затем матушка клялась, что готова ехать на удину спасать свою любимую Биш, но кто присмотрит за этими двумя дурачками (то есть за мною и дедушкой)? Кроме того, без мадам Дюваль никак нельзя было обойтись дома. Она причесывала многих знатных дам - с большим вкусом, на французский манер, и умела брить, стричь, завивать и заплетать косы не хуже любого цирюльника в графстве. Дедушка с подмастерьем плели парики, меня же по молодости лет не стали приучать к делу, а отправили в город Рай в знаменитую школу латинской грамматики Поукока, где я научился говорить по-английски, как британец

(каковым я и был по мосту рождения), а не так, как у нас дома, где изъяснялись на причудливом эльзасском диалекте, состоявшем из смеси французского и немецкого языков. В школе Поукока я получил также кое-какие сведения из латыни, а первые два месяца мне перепадало еще и изрядное количество тумаков. Помню, как мой покровитель в сопровождении двух офицеров явился меня навестить, облаченный в синий форменный мундир, обшитый золотым галуном, в серебристые гетры и белые панталоны. "Где Дени Дюваль?" -

спрашивает он, заглядывая в нашу классную комнату, и все мальчики с изумлением взирают на именитую персону. Юный мистер Дени Дюваль как раз в эту самую минуту стоял на скамье, куда его поместили для наказания, - по всей вероятности, за драку, - а под глазом у него красовался большущий синяк. "Дени Дювалю не мешало бы держать свой кулак подальше от чужих носов", - говорит учитель, а капитан дает мне семь шиллингов, от которых у меня к вечеру осталось, сколько помню, всего два пенса. Во время ученья в школе Поукока я жил в городе Рае у бакалейщика Раджа, который отчасти занимался еще мореходством, был совладельцем рыбачьей шхуны и, как вы в скором времени узнаете, ловил в свои сети весьма сомнительную рыбешку. Радж был главой местной общины методистов, и я ходил вместе с ним в его церковь,

- мальчишкой я не придавал значения этим чрезвычайно важным и священным материям, а со свойственным юности легкомыслием думал только о леденцах да об игре в серсо и в шарики.

Капитан Дени был очень любезный и веселый господин; в тот день, спросив учителя мистера Коутса, как по латыни праздник, он высказал надежду, что тот сегодня распустит мальчиков. Разумеется, все шестьдесят мальчишек встретили это предложение одобрительными возгласами, а когда речь зашла обо мне, капитан Дени воскликнул: "Мистер Коутс, этого молодчика с подбитым глазом я вербую к себе на службу и приглашаю отобедать с нами в "Звезде"!"

Разумеется, я тотчас спрыгнул со скамейки и последовал за моим покровителем.

Сопровождаемый обоими офицерами, он отправился в "Звезду", а после обеда заказал огромную чашу пунша, и я, хоть и не выпил ни капли, ибо с детства терпеть не мог спиртного, все равно был рад, что мог уйти из школы и побыть с джентльменами, которых забавляет моя детская болтовня. Капитан Дени осведомился, что я выучил в школе, и я, конечно, не упустил случая похвастать своею ученостью: помнится, я даже произнес высокопарную речь о Кордериусе и о Корнелии Непоте, разумеется, с чрезвычайно важным видом.

Капитан спросил меня, нравится ли мне бакалейщик Радж, у которого я жил на квартире. Я отвечал, что он мне не очень нравится, а вот мисс Радж и приказчика Бевила я просто ненавижу, потому что они вечно... тут я, однако, остановился и добавил: "Впрочем, не надо сплетничать. Мы в школе Поукока никогда так не делаем, нет, сэр".

На вопрос о том, к чему готовит меня бабушка, я ответил, что хотел бы стать моряком и, разумеется, морским офицером и сражаться за короля Георга.

И если я стану моряком, то всю добычу буду привозить домой Агнесе, то есть, конечно, почти всю - и только немножко оставлю себе.

- Значит, ты любишь море и иногда ходишь в плаванье? - спросил мистер Денп.

О да, меня не раз брали на рыбную ловлю. Мистер Радж пополам с дедушкой держал рыбачью шхуну, и я помогал ее убирать и учился править, а когда ставил парус против ветра, то получал крепкие затрещины. Кроме того, меня считали очень хорошим дозорным. У меня отличное зрение, и я знаю каждый мыс и каждый утес, - тут я перечислил множество всяких мест на нашем и на французском берегу.

- Какую же вы рыбу ловите? - спрашивает капитан.

- Ах, сэр, про это мистер Радж не велит никому рассказывать.

Джентльмены громко рассмеялись. Они-то знали, чем промышляет мистер Радж, и только я в невинности своей этого не донимал.

- Значит, ты так и не попробуешь пунша? - спрашивает капитан Дени.

- Нет, сэр, я дал зарок не пить, когда увидел, какова мисс Радж во хмелю.

- А мисс Радж часто бывает во хмелю?

- Да, свинья она эдакая! Она ругается нехорошими словами, потихоньку слезает вниз на кухню, бьет чашки и блюдца, колотит приказчика Бевила, а потом... нет, больше я ничего не скажу. Я сплетничать не люблю, нет, сэр.

Так я болтал с моим покровителем и с его друзьями, а потом они заставили меня спеть французскую песенку и немецкую песенку, и смеялись, и забавлялись над моими шалостями и проказами. Капитан Дени пошел провожать меня на квартиру, и я рассказал ему, что больше всего люблю воскресенье, то есть, вернее, каждое второе воскресенье, потому что в этот день я рано утром ухожу пешком за три мили к матушке и к деду в Уинчелси и вижусь с Агнесой.

Но прошу прощения, кто же такая Агнеса? Ныне ее зовут Агнесой Дюваль, и она сидит рядом со мною за своим рабочим столиком. Встреча с нею изменила всю мою судьбу. Выиграть такое сокровище в лотерее жизни дано лишь немногим.

Все, что я сделал (достойного упоминания), я сделал ради нее. Не будь ее, я бы и поныне прозябал в своем глухом углу, и, не явись мой добрый ангел мне на помощь, не видать бы мне ни счастия, ни славы. Всем, что я имею, я обязан только ей, но и плачу я тоще всем, что имею, а кто из нас способен на большее?

Глава II. Дом Савернов

Мадемуазель де Саверн родилась в Эльзасе, где семья ее занимала положение много более высокое, нежели почтенный староста протестантской церкви, от которого ведет свой род всепокорнейший ее слуга. Мать ее была урожденной Вьомениль, а отец происходил из знатной эльзасской семьи графов де Барр и Саверн. Когда виконт де Барр, человек уже немолодой, женился на цветущей юной девушке и привез ее домой в Нанси, отец его, старый граф де Саверн, жил в этой прелестной маленькой столице и состоял камергером при дворе его польского величества доброго короля Станислава.

Старик граф был настолько же бодр и жизнерадостен, насколько сын его был мрачен и нелюдим. Дом графа в Нанси считался одним из самых веселых при этом маленьком дворе. Его протестантизм отнюдь не отличался суровостью.

Говорят, он даже сожалел, что не существует французских монастырей для благородных девиц протестантского вероисповедания, наподобие тех, что находились за Рейном, куда он мог бы сплавить обеих своих дочерей. Барышни де Саверн были весьма дурны собой, а свирепым и угрюмым нравом напоминали своего брата барона де Барра.

В молодости мосье де Барр служил в армии и даже отличился в битвах с господами англичанами при Хастенбеке и Лоуфельдте, где показал себя храбрым и способным офицером. Однако протестантское вероисповедание мешало ему продвигаться по службе. Он вышел в отставку, непоколебимый в своей вере, но озлобленный и желчный. В отличие от своего легкомысленного родителя, он не признавал ни музыки, ни виста. Его присутствие на званых обедах в доме графа производило столько же оживления, сколько череп на пиру. Виконт де Барр посещал эти развлечения лишь для того, чтобы доставить удовольствие молодой жене, которая томилась и чахла в уединенном фамильном замке Савернов, где виконт обосновался еще после первой своей женитьбы.

Он отличался необузданным нравом и был подвержен приступам ярости.

Будучи, однако, человеком крайне совестливым, он глубоко страдал после этих свирепых пароксизмов. Гнев и угрызения совести, регулярно сменявшие друг друга, делали жизнь его поистине тяжкой; перед ним дрожали все домашние, а больше всех несчастная девочка-жена, которую он привез из тихого провинциального городка и превратил в жертву своего бешенства и раскаяния.

Не раз она спасалась бегством к старому графу де Саверну в Нанси, и добродушный старый себялюбец изо всех своих слабых сил пытался защитить несчастную юную невестку. Вскоре вслед за ссорами барон присылал письма с униженными мольбами о прощении. Эти супружеские баталии подчинялись твердому распорядку. Сначала вспыхивали приступы гнева, затем следовало бегство баронессы к свекру в Нанси, после чего приходили послания, полные сожалений, и, наконец, появлялся сам раскаявшийся преступник, чьи покаянные возгласы и причитания были еще более невыносимы, чем припадки ярости. Через некоторое время мадам де Барр окончательно переселилась к свекру в Нанси и лишь изредка навещала мрачный замок своего супруга в Саверне.

В течение нескольких лет этот злополучный союз оставался бездетным. В то самое время, когда несчастный король Станислав столь прискорбным образом лишился жизни (сгорев в своем собственном камине), умер старый граф де Саверн, и сын его узнал, что получил в наследство всего лишь имя отца и титул Савернов, ибо фамильное имение было вконец разорено расточительным и эксцентричным графом, а также порядком урезано долями барышень де Саверн, пожилых сестер нынешнего пожилого владетеля.

Городской дом в Нанси на некоторое время заперли, и новоявленный граф де Саверн в сопровождении сестер и супруги удалился в свой родовой замок. С жившими по соседству католиками наш суровый протестант компании не водил, и унылый дом его посещали главным образом протестантские священники, приезжавшие из-за Рейна. На левом берегу реки, который лишь за несколько лет до того стал владением французской короны, были одинаково употребительны и французский и немецкий языки, причем на последнем мосье де Саверна величали герром фон Цаберном. После смерти отца герр фон Цаберн, казалось, немного смягчился, но вскоре снова стал таким же угрюмым, злобным и раздражительным, каким всегда был герр фон Барр.

Саверн был маленьким провинциальным городком; старинный ветхий замок де Саверн стоял в самой его середине, на узкой кривой улочке. За домом находился мрачный сад, аккуратно распланированный и подстриженный на старинный французский манер, а за стенами сада начинались поля и леса, составлявшие часть имения Савернов. Поля и леса окаймлял густой бор, некогда тоже принадлежавший роду Савернов, но затем приобретенный у покойного легкомысленного владельца монсеньерами де Роган - принцами крови, князьями церкви, кардиналами и архиепископами Страсбургскими, между коими и их сумрачным протестантским соседом отнюдь не замечалось взаимного расположения. Их разделяли не только вопросы веры, но и вопросы chasse

(Охоты (франц.).). Графу де Саверну, который любил поохотиться и часто бродил по своим поредевшим лесам с парою тощих гончих и с соколом на плече, не раз попадалась навстречу пышная кавалькада монсеньера кардинала, выезжавшего на охоту, как и подобает принцу крови, в сопровождении конных егерей и трубачей, нескольких свор собак и целого эскадрона благородных всадников, носивших его цвета. Между лесничими его преосвященства и единственным сторожем мосье де Саверна нередко завязывались ссоры. "Скажи своему хозяину, что я перестреляю всех красноногих, которые появятся на моей земле", - проворчал мосье де Саверн при одной из этих стычек, поднимая только что подбитую им куропатку, и лесничий ничуть не усумнился, что сердитый господин непременно сдержит свое слово.

Соседи, питавшие друг к другу столь сильную неприязнь, вскоре прибегли к помощи закона; однако в судах Страсбурга бедный провинциальный дворянин едва ли мог рассчитывать на справедливость в тяжбе с таким могущественным противником, как принц-архиепископ провинции, один из самых знатных вельмож в королевстве. Я не законник, так где мне разобраться, в чем состояла причина распри этих господ - были ли то земельные тяжбы, легко вспыхивающие в округе, где не существует изгородей, споры из-за дичи, рыбы, порубки леса или еще что другое. Впоследствии я познакомился с неким мосье Жоржелем, аббатом, который служил секретарем у принца-кардпнала, и он сказал мне, что мосье де Саверн был сумасбродным, взбалмошным, злобным и ничтожным mauvais coucheur (Задирой, забиякой (франц.).), как выражаются во Франции, готовым лезть в драку по всякому поводу или даже вовсе без оного.

Ссоры эти, естественно, заставляли графа де Саверна обращаться к своим поверенным и адвокатам, и он надолго уезжал в Страсбург, оставляя дома свою бедную жену, которая, быть может, даже радовалась возможности от него избавиться. Случилось так, что в одну из своих поездок в столицу провинции граф встретил своего бывшего соратника по кампаниям при Хастенбеке и Лоуфельдте, офицера из полка Субиза, барона де ла Мотта (Несчастному принцу де Рогану суждено было пострадать от руки другого де ла Мотта, который вместе со своею супругой, "урожденной Валуа", сыграл печально известную роль в знаменитом деле с "ожерельем королевы"; однако эта достопочтенная парочка как будто не состояла в родстве. - Д. Д.). Ла Мотт, как многие младшие сыновья из благородных фамилий, готовился в священники, но смерть старшего брата избавила его от тонзуры и от ученья в семинарии, и он по протекции вступил в военную службу. Барышни де Саверн помнили этого мосье де ла Мотта еще по Нанси. Он пользовался прескверной репутацией, слыл игроком, интриганом, распутником и бретером. Я подозреваю, что мало кто из господ сумел бы сохранить свою репутацию незапятнанной, попади он на язычок этим старым дамам, слыхивал я и о других краях, где барышням тоже нелегко угодить. Воображаю, как мосье де Саверн в ярости восклицает: "Что ж, а у нас разве нет недостатков? Известно ли вам, что такое клевета? Разве тот, кто совершил ошибку, никогда уже не сможет раскаяться? Да, в молодости он вел бурную жизнь. Быть может, и другие отличались тем же. Но ведь еще во время оно блудных сыновей прощали, и я от него не отвернусь". - "Ах, лучше бы он от меня отвернулся! - говорил мне потом де ла Мотт. - Но уж такая у него была судьба, да, такая уж судьба!"

Итак, в один прекрасный день граф де Саверн возвращается домой из Страсбурга со своим новым другом, представляет барона де ла Мотта дамам и, всячески стараясь оживить для гостя свое мрачное жилище, достает из погреба лучшие вина и перерывает все лесные норы в поисках дичи. Несколько лет спустя мне самому довелось познакомиться с бароном. Это был красивый, высокий, смуглолицый мужчина с острым взглядом, тихим голосом и величественными манерами. Мосье де Саверн, напротив, был невысокого роста, чернявый и, как говаривала матушка, лицом не вышел. Правда, миссис Дюваль терпеть не могла графа, ибо он, по ее мнению, дурно обращался с ее дорогой Биш. Стоило моей достойной родительнице невзлюбить человека, она ни за что не желала признавать в нем никаких достоинств, зато мосье де ла Мотта она всегда почитала за истинного джентльмена.

Дружба обоих джентльменов все более и более укреплялась. Мосье де ла Мотта всегда с распростертыми объятиями принимали у графа, ему даже отвели одну из комнат в доме. Между тем гость Савернов был также знаком с их недругом-кардиналом, постоянно ездил из одного замка в другой и со смехом рассказывал, как монсеньер злится на соседа. Барону очень хотелось помирить оба семейства. Он давал мосье де Саверну добрые советы, объясняя ему, как опасно раздражать столь могущественного противника. Случалось, что людей приговаривали к пожизненному заключению и по менее серьезным причинам, утверждал он. Кардиналу ничего не стоит получить lettre de cachet

(Королевский приказ об изгнании или заточении без суда и следствия

(франц.).) против строптивого соседа. Кроме того, он может разорить Саверна штрафами и судебными издержками. Борьба между ними совершенно неравная, и если эти злосчастные раздоры не прекратятся, слабейшая сторона непременно будет уничтожена. Женская половина семейства де Саверн - в той мере, в какой она осмеливалась иметь свое суждение, - разделяла точку зрения мосье де ла Мотта и решительно стояла за примирение с кардиналом. Родственники мадам де Саверн, прослышав о распре, умоляли графа положить ей конец. Один из них, барон де Вьомениль, получивший назначение на Корсику, настоятельно просил мосье де Саверна сопровождать его в этом походе, говоря, что в любом месте граф будет в большей безопасности, нежели в своем собственном доме, у ворот которого стоит осадой жестокий и непримиримый враг. Мосье де Саверн внял увещаниям своего родича. Он достал шпагу и пистолеты, провисевшие на стене целых двадцать лет, со времени битвы при Лоуфельдте. Он привел в порядок все дела, созвал домашних и, преклонив колени, торжественно поручил их милостивому покровительству всевышнего, а затем покинул замок, чтобы присоединиться к свите французского генерала.

Через несколько недель после его отъезда - спустя уже несколько лет со дня свадьбы - мадам де Саверн написала ему, что готовится стать матерью.

Суровый нелюдим, до того горько сокрушавшийся по поводу бесплодия жены, которое он считал наказанием свыше за какие-то неведомые свои или ее грехи, был глубоко растроган этим известием. У меня до сих пор хранится его Библия, на которой он записал по-немецки сочиненную им самим трогательную молитву, испрашивая у господа благословения еще не родившемуся младенцу, исполненный надежды, что дитя удостоится милости божией и принесет мир, любовь и благодать в его дом. Казалось, он не сомневался, что у него родится сын.

Единственной его целью и надеждой стало скопить для ребенка по возможности больше средств. Я читал множество писем, которые он присылал с Корсики жене и которые она сохранила. Письма эти были полны фантастически скрупулезных наставлений по части вскармливания и воспитания будущего сына. Граф наказывал домашним вести хозяйство с бережливостью, которая доходила до скаредности, дотошно подсчитывая, сколько денег можно отложить за десять и за двадцать лет, чтобы ожидаемый наследник получил состояние, достойное его древнего рода. В случае, если сам он падет в бою, графиня должна соблюдать строжайшую экономию, чтобы сын по достижении совершеннолетия мог с честью явиться в свете. Сколько я помню, в письмах графа военные действия упоминались лишь мимоходом, большая же часть их состояла из молитв, соображений и предсказаний, касавшихся до младенца, а также из проповедей, составленных в выражениях, свойственных этому суровому рыцарю веры. Когда младенец появился на свет и оказался девочкой, а вовсе не мальчиком, о котором несчастный отец так страстно мечтал, домашние были до того убиты горем, что не смели даже известить об этом главу семейства.

Кто рассказал мне все это? Тот самый человек, который говорил, что лучше бы ему никогда не встречаться с мосье де Саверном; тот самый человек, к которому бедный граф питал нежную дружбу; тот самый человек, которому суждено было навлечь неизъяснимые бедствия на тех, кого он, по глубочайшему моему убеждению, любил искренней, хотя и эгоистичной любовью, а говорил он это в такое время, когда не имел ни малейшего желания меня обманывать.

Итак, владелец замка отправляется в поход. La chatelaine (Хозяйка дома

(франц.).) остается одна в своей унылой башне с двумя мрачными дуэньями. Моя добрая матушка, рассказывая впоследствии об этих делах, неизменно принимала сторону любимой своей Биш против барышень де Барр и их брата, утверждая, что тиранство старых дуэний, а также пустословие, мелочность и невыносимый характер самого мосье де Саверна послужили причиною происшедших вскоре печальных событий. Граф де Саверн, говорила матушка, был ничтожный человечишка, который любил слушать собственные речи и болтал с утра до ночи.

Вся его жизнь была сплошною суетой. Он взвешивал кофе, считал каждый кусок сахару и совал нос во все мелочи своего скудного хозяйства. По утрам и вечерам он читал проповеди домашним и продолжал разглагольствовать, даже не en chaire (На кафедре (франц ).), причем без устали и не допуская ни малейших возражений судил и рядил обо всем на свете. Веселость в обществе подобного человека была, разумеется, чистейшим лицемерием. Когда граф читал свои проповеди, дамы должны были скрывать скуку, притворяться довольными и изображать живой интерес. Что касается до барышень де Барр, то они привыкли с почтительным смирением слушать своего брата и повелителя. У них было множество домашних обязанностей - они жарили и парили, пекли и солили, стирали, вечно что-то вышивали, и существование в маленьком замке было для них вполне терпимым. Лучшего они не знали. Даже при жизни своего отца, в Нанси, эти невзрачные девицы гордо чуждались света и жили ничуть не лучше домашней прислуги монсеньера.

Госпожа де Саверн, войдя в семью, вначале безропотно смирилась с подневольным положением. Она пряла и белила, занималась рукоделием, хлопотала по хозяйству и скромно слушала проповеди господина графа. Но настало время, когда домашние дела ей наскучили, когда проповеди ее повелителя сделались невыносимо нудными, когда несчастное создание начало обмениваться колкостями с мужем и выказывать признаки недовольства и возмущения. Возмущение, в свою очередь, вызывало яростные вспышки гнева и семейные баталии, а за баталиями следовали уступки, примирение, прощение и новое притворство.

Как уже было сказано, мосье де Саверн упивался звуками своего скрипучего голоса и любил разглагольствовать перед домашнею паствой. Много вечеров подряд он вел религиозные диспуты со своим другом мосье де ла Моттом, причем высокородный гугенот тешил себя мыслью, что всякий раз одерживает верх над бывшим семинаристом. Я, разумеется, при сем не присутствовал, ибо впервые ступит на французскую землю лишь четверть века спустя, но могу легко вообразить, как в маленькой старинной зале замка де Саверн графиня сидит за пяльцами, старые барышни-дуэньи играют в карты, а между двумя ревностными поборниками церкви идет жестокое сражение за истинную веру.

"Я надеюсь на прощение, - сказал мне мосье де ла Мотт в тяжелую минуту своей жизни, - и на встречу с темп, кого я в этом мире любил и кого сделал несчастными, и поэтому должен сказать, что между мною и Клариссой не было ничего дурного, не считая того, что мы скрывали от ее мужа наше взаимное расположение. Единожды, дважды и трижды покидал я их дом, но этот злополучный Саверн всякий раз приводил меня обратно, и я, разумеется, был только рад случаю возвратиться снова. Признаюсь, я заставлял его часами болтать всякий вздор, лишь бы иметь возможность быть возле Клариссы. Время от времени мне приходилось отвечать ему, и я освежал в памяти свою семинарскую науку, чтобы опровергнуть его проповедь. Наверное, я частенько отвечал невпопад, ибо мысли мои блуждали бесконечно далеко от radotages

(Вздорной болтовни (франц.).) этого несчастного, а убеждения мои он мог изменить столько же, сколько цвет моей кожи. Так проходили часы за часами.

Они показались бы невыносимо скучными другим, но совершенно иными были они для меня. Этот маленький мрачный замок я предпочел бы самому блестящему двору Европы. Видеть Клариссу было единственным моим желанием. Дени! Есть на земле сила, которой никто из нас не может противостоять. С той минуты, когда я увидел ее в первый раз, я понял, что это моя судьба. В битве при Хастенбеке я застрелил английского гренадера, - если б не я, он проткнул бы штыком беднягу Саверна. Когда я поднял графа с земли, я подумал: "Мне еще придется пожалеть, что я встретил этого человека". То же самое я почувствовал, когда встретил вас, Дюваль".

При этих словах я вспомнил, что в ту минуту, когда я впервые увидел это прекрасное зловещее лицо, меня тоже охватило неприятное чувство страха и предчувствие близкой беды.

Я рад поверить словам мосье ла Мотта, сказанным такое время, когда у него не могло быть причины скрывать истину; я благодарен ему за них и не сомневаюсь в невинности графини де Саверн. Бедняжка! Если она и согрешила в мыслях своих, то понесла жестокое наказание за свою вину, и нам остается лишь смиренно уповать, что ей было даровано прощение. Она не сохранила верности мужу, хотя и не причинила ему никакого ела. Если, дрожа от страха в его присутствии, она еще находила в себе силы улыбаться и притворяться веселой, то ни один проповедник или муж не мог бы слишком сильно сердиться на нее за лицемерие подобного рода. Однажды в Вест Индии я видел раба, закованного в цепи за его угрюмый вид. Мало того что мы требуем от наших негров послушания, мы еще хотим, чтобы они чувствовали себя счастливыми.

По правде говоря, я сильно подозреваю, что на Корсику мосье де Саверн отправился по настоятельному совету своего друга де ла Мотта. Когда граф вынужден был покинуть свои родовые владения, назначив начальником;

маленького гарнизона своего бывшего соученика, пастора и проповедника из Келя (что на немецком берегу Рейна), мосье де ла Мотт не появлялся в замке де Саверн, однако нет никакого сомнения, что несчастная Кларисса обманывала и преподобного джентльмена, и обеих своих золовок и вела себя по отношению к ним с заслуживающим всяческого порицания лицемерием.

Хотя два савернских замка - то есть новый дворец кардинала в парке и особняк графа в маленьком городке - находились в состоянии смертельной вражды, обитатели обоих были более или менее осведомлены о том, что творится в неприятельском лагере. Когда принц-кардинал и его двор находились в Савррне, барышни де Барр отлично знали обо всех празднествах, на которых им не доводилось присутствовать. Точно так же здесь, у нас, в нашем маленьком Фэйрпорте, моим соседкам мисс Сплетницам доподлинно известно, что у меня сегодня на обед, сколько стоило новое платье моей жены и какая сумма значится в счете, присланном от портного моему сыну, капитану Лоботрясу.

Барышни де Барр, без сомнения, были столь же прекрасно осведомлены обо всех делах принца-коадьютора и его двора. Что за кортеж, что за роскошь, что за накрашенные блудницы из Страсбурга, что за предCJ явления, маскарады и оргии! Чего только нет в этом замке! Барышни знали об этих ужасах все до мельчайших подробностей, и замок кардинала казался им логовом какого-то злого чудовища. Ночью из окна маленькой невзрачной башни госпожи де Саверн были видны залитые ярким светом шестьдесят окон кардинальского дворца.

Летними вечерами до нее доносились звуки греховной мушки из большою замка, где танцевали и даже разыгрывали пьесы. Муж запретил госпоже де Саверн посещать эти балы, но горожане иногда бывали во дворце, и графиня вопреки своему желанию узнавала о тамошних событиях. Несмотря на запрещение графа, его садовник незаконно охотился в кардинальских лесах, кое-кто из слуг тайком пробирался в замок поглядеть на праздник или бал, потом туда отправилась служанка графини, и, наконец, греховное желание пойти в замок обуяло самое графиню, как некогда ее прародительницу обуяло греховное желание отведать плод запретного древа. Разве вы не знаете, что на этом древе всегда висит спелое яблоко, а коварный искуситель всегда уговаривает вас сорвать его и съесть? У госпожи де Саверн была бойкая молоденькая горничная, ясные глазки которой любили заглядывать в соседские сады и парки и которая снискала расположение одного из слуг принца-архиепископа. Эта девица рассказывала своей госпоже о праздниках, балах и пирах и даже о комедиях, которые играли в кардинальском дворце. Господа из свиты принца-кардинала ездили на охоту в мундирах с его цветами. Кушанья у него за столом подавали на серебре, и за стулом каждого гостя стоял лакей в ливрее Он пригласил французских комедиантов из Страсбурга. О, этот господин де Мольер такой забавник, а до чего великолепен "Сид"!

Однако, чтобы увидеть все эти представления и балы, горничная Марта должна была знать всю подноготную обоих савориских замков. Она должна была обмануть этих старых ведьм, барышень де Барр. Она должна была найти способ выскользнуть за ворота и потихоньку проскользнуть обратно. Она рассказывала своей госпоже обо всем увиденном, разыгрывала в лицах пьесы и описывала ей наряды леди и джентльменов. Госпожа де Саверн готова была без конца внимать рассказам своей горничной. Когда Марта собиралась на праздник, графиня одалживала ей что-нибудь из своих украшений, и все же когда пастор Шнорр и барышни говорили о Большом Саверне так, словно пламя Гоморры уже готово поглотить этот дворец и все в нем находящееся, хозяйка Саверна со скромным видом сидела и молча слушала их воркотню и их проповеди. Да полно, слушала ли? Пастор наставлял семейство, старые девы болтали все вечера напролет, а бедная госпожа де Саверн ничего этого не замечала. Мысли ее витали вокруг Большого Саверна, душа ее страстно стремилась в его леса. Время от времени приходили письма из армии от мосье де Саверна. Они сражаются с неприятелем.

Очень хорошо. Он цел и невредим. Слава богу. Далее суровый муж читал своей бедной маленькой женушке суровую проповедь, а суровые сестры и капеллан на все лады ее толковали. Однажды, когда после баталии при Кальви мосье де Саверн, неизменно выказывавший особенную живость в минуты опасности, написал о том, как он чудом спасет от гибели, а капеллан придрался к случаю и пустился в пространные рассуждения о смерти, об опасности и о спасении души на этом и на том свете, госпожа де Саверн - увы! увы! - обнаружила, что не слышала ни слова из всей его проповеди. Мысли ее были отнюдь не с проповедником и не с капитаном полка Вьомениля при Кальви, нет, они витали вокруг дворца Большой Саверн, с его балами, комедиями и музыкой, со знатными господами из Парижа, Страсбурга и из Империи по ту сторону Рейна, которые постоянно посещали праздники принца-кардинала.

Что произошло, когда злой дух нашептывал: "Отведай", - а соблазнительное яблоко висело так близко? Однажды поздно вечером, когда все домашние уже спали, госпожа де Саверн и ее горничная, закутавшись в плащи с капюшонами, молча выскользнули из задних ворот замка де Саверн, сели в ожидавшую их коляску, кучер которой, по-видимому, отлично знал и дорогу и седоков, поскакали по прямым аллеям парка Большого Саверна и через полчаса очутились у дворцовых ворот. Кучер отдал поводья слуге и, миновав несколько ходов и переходов, очевидно, отлично ему знакомых, вместе с обеими женщинами вошел во дворец и поднялся на галерею над большою залой, где сидело множество лордов и леди, а возле одной из стен находилась сцена с занавесом.

Несколько мужчин и женщин прохаживались взад-вперед по спине, произнося стихотворные диалоги. О, боже! Они играли комедию - одну из тех греховных очаровательных пьес, которые графине запрещалось смотреть, но которые она так страстно мечтала увидеть! После представления должен был состояться бал, на котором актеры будут танцевать в своих костюмах. Многие гости были уже в масках, а в ложе возле сцены сидел сам монсеньер принц-кардинал, окруженный кучкой людей, одетых в домино. Госпожа де Саверн несколько раз видела кардинала, когда он со своею свитой возвращался с охоты. Если бы ее спросили о содержании пьесы, ей было бы так же трудно ответить на этот вопрос, как пересказать услышанную за несколько часов до того проповедь пастора Шнорра.

Однако Фронтэн шутил со своим хозяином Дамисом, а Жеронт запирал двери своего дома и, ворча, ложился спать. Вскоре совсем стемнело; Матюрина выбросила из окна веревочную лестницу и вместе со своей госпожою Эльмирой спустилась по лестнице, которую держал Фронтэн, и Эльмнра, тихонько вскрикнув, упала в объятия мосье Дамиса, после чего хозяин со слугою и служанка с хозяйкой спели веселую песенку, в которой очень забавно изображалась бренность человеческого бытия, а когда они кончили, то сели в гондолу, ожидавшую их у спуска в канал, и были таковы. А когда старик Жеронт, разбуженный шумом, появился наконец на сцене в своем ночном колпаке и увидел уплывающую лодку, зрители, разумейся, хохотали над задыхающимся от бессильной злобы несчастным старикашкой. Это и в самом деле очень смешная пьеса; она до сих пор пользуется большой популярностью во Франции и во многих других странах.

После представления начался бал. Угодно ли госпоже танцевать? Угодно ли благородной графине де Саверн танцевать с кучером? Внизу, в зале, были и другие гости, тоже в масках и в домино. Но кто сказал, что она была в маске и в домино? Правда, мы упомянули, что она была закутана в плащ с капюшоном.

А разве домино не плащ? И разве к нему не прикрепляется капюшон? И разве вы не знаете, что женщины носят маски не только на маскарадах, но даже у себя дома?

Однако здесь возникает еще один вопрос. Благородная дама доверяется вознице, который везет ее в замок некоего принца, врага ее мужа. А кто же ее провожатый? Разумеется, не кто иной, как этот злосчастный мосье де ла Мотт.

С тех пор как уехал муж мадам де Саверн, он все время находился невдалеке от нее. Никакие капелланы, сторожа и дуэньи, никакие замки и засовы не могли помешать ему поддерживать с нею связь. Каким образом, посредством каких хитросплетений и уловок? Посредством какого подкупа и обмана? Несчастные люди, они оба уж покончили счеты с этим миром. Оба были жестоко наказаны. Я не намерен описывать их безумства, я не хочу быть мосье Фигаро и держать лестницу с фонарем, когда граф забирается в окошко к Розине. Несчастная, запуганная, заблудшая душа! Ее постигла ужасная кара за то что, без сомнения, было тяжелым грехом.

Совсем еще девочкой она вышла замуж за мосье де Саверна, которого не знала и не любила, только потому, что так приказали ей родители и она обязана была выполз нить их волю. Ее продали и отправили в рабство. Вначале она жила в послушании. Если она и проливала слезы, то они высыхали; если она и ссорилась с мужем, то между ними быстро воцарялся мир. Она не таила в душе злобы и была кроткой, покорной рабыней, подобной тем, каких вы можете встретить на острове Ямайке или Барбадосе. Сколько я могу судить, ни у одной из них слезы не высыхали так быстро и ни одна не целовала руки своего надсмотрщика с большей готовностью, нежели она. Ни веду нельзя же одновременно ожидать и искренности и раболепства. Что до меня, то я знаком с одною дамой, которая послушна лишь тогда, когда сама того пожелает, и, -

клянусь честью! - быть может, это я играю перед ней роль лицемера, и это мне приходится улыбаться, дрожать и притворяться.

Когда госпоже де Саверн пришло время родить, ей было приказано отправиться в Страсбург, где имелись наилучшие врачи, и там, через полгода после отъезда ее мужа на Корсику, родилась их дочь Агнеса де Саверн.

Теперь бедняжкой овладели тайные страхи, душевная тревога и угрызения совести. Она писала моей матушке, в то время единственной своей наперснице

(хотя и ей она доверилась отнюдь не до конца!): "Ах, Урсула! Я страшусь этого события. Быть может, я умру. Мне даже кажется, что я надеюсь умереть.

За долгие дни, прошедшие после его отъезда, я стала так бояться его возвращения, что, наверное, сойду с ума, когда его увижу. Знаешь, после сражения при Кальви, прочитав, что убито много офицеров, я подумала: а не убит ли мосье де Саверн? Я дочитала список до конца, но его имени там не было, и - ах, сестрица, сестрица - я ничуть не обрадовалась! Неужели я стала таким чудовищем, чтобы желать своему собственному мужу... Нет. Но я хотела бы стать чудовищем. Я не могу говорить об этом с мосье Шнорром. Ведь он так глуп. Он совсем меня не понимает. Он в точности как мой муж - вечно читает мне проповеди.

Послушай, Урсула! Только смотри - никому не рассказывай! Я ходила слушать проповедь. О, это была поистине божественная проповедь! Ее читал не пастор. О, как они мне надоели! Ее читал добрый епископ французской церкви

(а не нашей германской), епископ Амьенский, он приехал сюда с визитом к принцу-кардиналу. Зовут этого епископа мосье де ла Мотт. Он - родственник того господина, который в последнее время часто у нас бывал, большого друга мосье де Саверна, спасшего жизнь моему мужу в битве, о которой мосье де С.

постоянно толкует.

Как прекрасен собор! Я ходила туда вечером. В церкви, словно звезды, сияли огни и играла небесная музыка. Ах, как не похоже на мосье Шнорра и на... и еще на одного человека в моем новом доме, который вечно читает проповеди - то есть, я хочу сказать, когда он бывает дома. Несчастный!

Хотела бы я знать, читает ли он им проповеди там, на Корсике! Если да, то мне их очень жаль. Когда будешь мне писать, не упоминай о соборе. Ведьмы ничего об этом не знают. Как бы они бранились, если б только узнали! О, как они меня эннуируют (От ennuyer - наводить тоску (франц.).), ведьмы несчастные! Ты бы только на них поглядела! Они думают, что я пишу мужу. Ах, Урсула! Когда я пишу ему, я часами сижу над листом бумаги. Я не говорю ровно ничего, а то, что я говорю, кажется неправдой. Зато когда я пишу тебе, перо мое так и летает! Не успею начать письмо, как бумага уже вся исписана. То же самое бывает, когда я пишу к... Кажется, эта злая ведьма заглядывает мне в письмо сквозь свои очки! Да, милая сестрица, я пишу господину графу!"

К этому письму приложен постскриптум, написанный, очевидно, по просьбе графини, на немецком языке, в котором сиделка госпожи де Саверн извещает о рождении ее дочери и о том, что мать и дитя пребывают в добром здравии.

Эта дочь сидит сейчас передо много - тоже с очками на носу - и безмятежно просматривает портсмутскую газету, из которой, надеюсь, она скоро узнает о продвижении по службе своего сына мосье Лоботряса. Свое благородное имя она сменила на мое - всего лишь скромное и честное. Дорогая моя! Глаза твои уже не так ясны, как прежде, и в черных как смоль локонах серебрится седина. Ограждать тебя от опасностей всегда было сладостным жребием и долгом всей моей жизни. Когда я обращаю к тебе свой взор и вижу, как ты, спокойная и счастливая, стоишь на якоре в нашей мирной гавани после всех превратностей судьбы, сопровождавших наше плаванье по океану жизни, чувство бесконечной благодарности переполняет все мое существо и душа изливается в восторженном гимне.

Первые дни жизни Агнесы де Саверн ознаменовались происшествиями, коим суждено было самым необыкновенным образом повлиять на ее судьбу. У колыбельки ее с минуты на минуту готова была разыграться двойная, даже тройная трагедия. Как странно, что смерть, злодейство, месть, угрызения совести и тайна теснились вокруг колыбели существа столь чистого и невинного

- благодаря Богу и ныне столь же чистого и невинного, как в тот день, когда, спустя какой-нибудь месяц после ее появления на свет, начались ее удивительные приключения.

Письмо к моей матушке, написанное госпожою де Саверн накануне рождения ее дочери и законченное ее сиделкой Мартой Зеебах, помечено 25 ноября 1768

года. Через месяц Марта написала (по-немецки), что у госпожи ее открылась горячка, такая сильная, что временами она теряла рассудок и врачи опасались за ее жизнь. Барышни де Барр считали, что младенца нужно вскармливать рожком, но они не были сведущи в уходе за грудными детьми, и малютка тяжко болела, пока ее не вернули матери. Сейчас госпожа де Саверн успокоилась. Ей гораздо лучше. Она ужасно страдала. В бреду мадам все время просила свою молочную сестру спасти ее от какой-то неведомой опасности, которая, как она воображала, ей грозит.

В то время, когда писались эти письма, я был совсем еще мал, однако я отлично помню, как пришло следующее письмо. Оно лежит вон в том ящике и написано дрожащей больною рукой, которая теперь давно уж истлела, а чернила за пятьдесят лет (* Записки, по-видимому, написаны в 1820-1821 годах. Мистер Дюваль был произведен в контр-адмиралы и кавалеры ордена Бани по случаю вступления на престол короля Георга IV.) совершенно выцвели. Я помню, как матушка воскликнула по-немецки - она всегда изъяснялась на этом языке в минуты сильного волнения: "О, боже! Моя девочка сошла с ума, она сошла с ума!" Это жалкое выцветшее письмо и в самом деле содержит какой-то странный, бессвязный лепет.

"Урсула! - писала госпожа де Саверн (я полагаю, что нет нужды полностью приводить слова несчастного обезумевшего создания), - когда родилась моя дочь, демоны хотели отнять ее у меня. Но я сопротивлялась и крепко прижимала ее к себе, и теперь они уже не могут причинить ей вреда. Я отнесла ее в церковь. Марта ходила туда со мной, и Он был там, - он всегда там, - чтобы защитить меня от демонов, и я попросила окрестить ее и нарекла Агнесою и сама тоже окрестилась и тоже приняла имя Агнесы. Подумать только - я приняла крещение двадцати двух лет от роду! Агнеса Первая и Агнеса Вторая. Но хоть имя мое изменилось, я всегда останусь той же для моей Урсулы, и теперь меня зовут Агнеса Кларисса де Саверн, урожденная де Вьомениль".

Действительно, в то время, когда к графине еще не совсем вернулся рассудок, она вместе со своей дочерью приняла римско-католическую веру. Была ли она в здравом уме, когда поступала подобным образом? Подумала ли она, прежде чем совершить этот шаг? Встречалась ли она с католическими священниками в Саверне, имелись ли у нее иные причины для обращения, кроме тех, о которых она узнала из споров между мужем и мосье де ла Моттом? В этом письме несчастная пишет: "Вчера к моей постели подошли двое с золотыми нимбами вокруг головы. Один из них был в одежде священника, второй был прекрасен и весь утыкан стрелами, и они сказали: "Мы - святой Фабиан и святой Себастиан; завтра - день святой Агнесы, и она будет ожидать тебя в церкви").

Что произошло на самом деле, я так никогда и не узнал. Протестантский священник, с которым я встретился впоследствии, мог только принести свою книгу и показать мне запись, из которой явствовало, что он окрестил малютку и нарек ее Августиной, а вовсе не Агнесой. Марта Зеебах умерла. Ла Мотт в разговоре со мною не касался этого эпизода в истории несчастной графини. Я думаю, что статуи и картины, которые она видела в церквах, подействовали на ее больное воображение; что, раздобыв римско-католические святцы и требник, она узнала из них, когда празднуются дни святых, и, еще не совсем оправившись от горячки и не давая себе отчета в своих поступках, отнесла новорожденную в собор и приняла там крещение.

Теперь, разумеется, бедной графине пришлось еще больше таиться и лгать.

"Демоны" - это были старые девы, приставленные следить за каждым ее шагом.

Их нужно было постоянно обманывать. Но разве она не делала этого и раньше, когда ездила во дворец кардинала в Саверне? Куда бы несчастная ни обращала свои стопы, - мне кажется, я вижу, как всюду на нее сверкают из тьмы зловещие глаза де ла Мотта. Бедная Ева, - надеюсь и уповаю, еще не окончательно павшая, - ее вечно преследовал по пятам этот змей, и ей суждено было погибнуть в его ядовитых объятиях. Кто постигнет неисповедимые пути рока? Через год после описываемых мною событий очаровательная принцесса, сияя улыбкой и зардевшись румянцем, под звон колоколов, под гром орудий и приветственные клики тысячной толпы, проезжала по улицам Страсбурга в карете, украшенной гирляндами и знаменами. Кто мог подумать, что в последний свой путь она отправится на мерзкой колымаге и закончит свою жизнь на эшафоте? Госпоже де Саверн суждено было прожить еще один только год, и постигший ее конец был не менее трагичен.

Многие врачи говорили мне, что после рождения ребенка матери часто теряют рассудок. Госпожа де Саверн некоторое время оставалась в том лихорадочном состоянии, когда человек, хотя отчасти и сознает свои поступки, все же далеко не полностью за них отвечает. Спустя три месяца она пробудилась как бы от сна с ужасным воспоминанием о происшедшем. Какие горестные видения, какие посулы завлекли супругу ревностного знатного протестанта в римско-католическую церковь и заставили ее принять крещение вместе с новорожденным младенцем? Она никогда не могла вспомнить об этом своем деянии. Бесконечный ужас охватывал ее при мысли о нем - бесконечный ужас и ненависть к мужу, который был причиной всех ее горестей и страхов.

Она начала бояться его возвращения, она прижимала к груди ребенка, запирала на замки и засовы все двери, чтобы люди не похитили у нее малютку.

Протестантский священник и протестантки-золовки в тревоге и отчаянии наблюдали это зрелище, справедливо полагая, что госпожа де Саверн все еще не в своем уме; они советовались с докторами, которые совершенно разделяли их мнение, приезжали, прописывали лекарства и выслушивали презрительные насмешки больной, встречавшей их то оскорблениями, то трепетом и слезами - в зависимости от владевших ею переменчивых настроений. Состояние ее было в высшей степени загадочным. Барышни де Барр время от времени в осторожных выражениях писали о ней брату на Корсику. Он, со своей стороны, безотлагательно отвечал потоками своих обычных словоизлияний. Узнав, что у него родилась дочь, он покорился судьбе и тотчас принялся сочинять целые фолианты наставлений касательно кормления, одежды, а также физического и религиозного воспитания младенца. Девочку нарекли Агнесой? Он предпочел бы имя Барбара, ибо так звали его мать. Помнится, в одном из писем несчастного графа содержались указания насчет кашки для ребенка и инструкции относительно диеты кормилицы. Он скоро вернется домой. Корсиканцы потерпели поражение во всех битвах. Будь он католиком, он давно уже стал бы кавалером королевских орденов. Мосье де Вьомениль все же надеется выхлопотать ему орден за воинскую доблесть (протестантский орден, учрежденный его величеством за десять лет до того). Эти письма (впоследствии утерянные во время кораблекрушения (* Письма госпожи де Саверн к моей матушке в Уинчслси не погибли в этой катастрофе и постоянно хранятся в секретере госпожи Дюваль.)) содержали весьма скромное описание приключений самого графа. Я убежден, что граф был очень смелым человеком и не выказывал нудного многословия лишь тогда, когда говорил о своих собственных подвигах и заслугах.

Письма графа приходили с каждою почтой. Приближался конец войны, а следовательно, и его возвращение. Он радовался мысли, что скоро увидит свою дочь и сможет наставить ее на путь, коим ей надлежит идти, - на путь истинный и праведный. По мере того, как рассудок матери прояснялся, усиливался ее страх - страх и ненависть к мужу. Мысль об его возвращении была для нее нестерпима, она не смела и подумать о неизбежном признании. Его жена приняла католичество и окрестила его ребенка? Она была уверена, что он убьет ее, если узнает о случившемся. Она пошла к священнику, который ее окрестил. Мосье Жоржель (секретарь его преосвященства) был знаком с ее мужем. Принц-кардннал - великий и могущественный священнослужитель, сказал Жоржель, он защитит ее от гнева всех протестантов Франции. Я думаю, что графиня беседовала и с самим принцем-кардиналом, хотя в ее письмах к матушке об этом нет ни слова.

Военная кампания окончилась. Мосье де Во и мосье де Вьомениль в весьма хвалебных выражениях описывали поведение графа де Саверна. Их добрые пожелания будут сопутствовать ему по дороге домой; хоть он и протестант, они постараются употребить все свое влияние в его пользу.

День возвращения графа приближался. Этот день настал; я ясно представляю себе эту картину: доблестный воин с бьющимся сердцем поднимается по ступеням скромного жилища, в котором поселилось его семейство в Страсбурге после рождения младенца. Как он мечтал об этой малютке, как молился за нее и за жену свою в ночном карауле и на биваке, как, невозмутимый и одушевленный горячею верой, молился за них на поле брани...

Он входит в комнату и видит лишь двух перепуганных служанок и две искаженные страхом физиономии своих старых сестер.

- Где Кларисса и ребенок? - вопрошает он. Мать и дитя уехали. Куда -

они не знают. Удар паралича не мог бы поразить графа сильнее, чем весть, которую вынуждены были сообщить ему дрожащие от страха домочадцы. Много лет спустя я встретился с господином Шнорром, германским пастором из Келя, о котором уже упоминалось выше, - после отъезда графа оп был оставлен в доме в качестве наставника и капеллана.

- Когда мадам де Саверн отправилась в Страсбург для того, чтобы coucher

(Родить (франц.).), - рассказал мне господин Шнорр, - я вернулся к своим обязанностям в Келе, радуясь, что обрету наконец покой в своем доме, ибо прием, оказанный мне госпожою графиней, никак нельзя было назвать любезным, и всякий раз, когда я, по велению долга, появлялся у нее за столом, мне приходилось сносить всевозможные дамские шпильки и неприятные замечания.

Сэр, эта несчастная дама сделала меня посмешищем в глазах всей прислуги. Она называла меня своим тюремщиком. Она передразнивала мою манеру есть и пить.

Она зевала во время моих проповедей, поминутно восклицая: "О, que c'est bete!" (О, как глупо! (франц.).) - а когда я запевал псалом, тотчас же вскрикивала и говорила: "Прошу прощения, мосье Шнорр, но вы так фальшивите, что у меня начинает болеть голова", - так что я с трудом мог продолжать эту часть богослужения, ибо стоило мне начать песнопение, как даже слуги принимались смеяться. Жизнь моя была поистине мученической, но я смиренно сносил все пытки, повинуясь чувству долга и моей любви к господину графу.

Когда графиня оставалась в своей комнате, я почти каждый день навещал барышень, сестер графа, чтобы осведомиться о здоровье графини и ее дочери. Я крестил малютку, но мать чувствовала себя очень плохо и не могла присутствовать при крещении, однако послала мадемуазель Марту передать мне, что она желает назвать девочку Агнесою, я же волен называть ее как мне будет угодно. Дело происходило 21 января, и я помню свое изумление, ибо по римским святцам это день святой Агнесы.

Страшно осунувшийся и с густой сединою в некогда черных волосах, мой бедный господин пришел ко мне с тоской и отчаяньем во взоре и поведал мне, что госпожа графиня бежала, забрав с собою малютку. В руках у него был листок бумаги, над которым он плакал и бесновался как безумный и, разражаясь то страшными проклятьями, то потоками горьких слез и рыданий, умолял свою горячо любимую заблудшую жену возвратиться домой и вернуть ему ребенка, обещая простить ей все. Когда он произносил эти слова, его вопли и стенания были настолько душераздирающи, что я сам чуть не заплакал, и моя матушка, которая ведет мое хозяйство (она случайно подслушала все это за дверью), также горячо сочувствовала горю моего бедного господина. А когда я прочитал на этом листке, что госпожа графиня отреклась от веры, которую отцы наши со славою хранили среди невзгод, гонений, кровопролития и рабства, я был потрясен едва ли не более сильно, чем мой добрый господин.

Мы снова перешли мост, ведущий в Страсбург, и отправились в кафедральный собор, у дверей которого встретили аббата Жоржеля, выходившего из часовни, где он справлял свое богослужение. Узнав меня, аббат улыбнулся зловещею улыбкой, а когда я сказал: "Это господин граф де Саверн", - бледное лицо его слегка порозовело.

- Где она? - спросил мой несчастный господин, хватая аббата за руку.

- Кто она? - слегка попятившись, отозвался аббат.

- Где мой ребенок? Где моя супруга? - вскричал граф.

- Тише, мосье! Известно ли вам, в чьем доме вы находитесь? - сказал аббат, и в эту самую минуту из алтаря, где совершалась служба, до нас донеслись звуки песнопений, которые словно громом поразили моего бедного господина. Задрожав с головы до ног, он прислонился к одной из колонн нефа, в котором мы стояли, рядом с купелью, а над головой его висело изображение святой Агнесы.

Отчаяние несчастного графа не могло не тронуть каждого, кто был его свидетелем.

- Мосье граф, - говорит аббат, - я вам глубоко сочувствую. Это великое событие было для вас неожиданностью... я... я уповаю, что оно послужит вам на пользу.

- Стало быть, вам известно, что произошло? - спросил мосье де Саверн, и аббат, заикаясь, вынужден был признаться, что действительно осведомлен о случившемся. Дело в том, что он-то и совершил обряд, отлучивший мою несчастную госпожу от церкви ее предков.

- Сэр, - с некоторым воодушевлением сказал он, - это была услуга, в которой ни один священнослужитель не мог бы отказать. Клянусь всевышним, мосье, я желал бы, чтобы и вы решились просить ее у меня.

Несчастный граф с отчаянием во взоре попросил для подтверждения показать ему метрическую книгу, и в ней он прочитал, что 21 января 1769

года, в день святой Агнесы, знатная дама по имени Кларисса графиня де Саверн, урожденная де Вьомениль, двадцати двух лет от роду, и Агнеса, единственная дочь графа де Саверна и жены его Клариссы, были крещены и восприняты в лоно церкви в присутствии двоих свидетелей (причетников), каковые к сему руку приложили.

Несчастный граф преклонил колена возле метрической книги с выражением страшной скорби на челе, в расположении духа, коему я глубоко сочувствовал.

Случилось так, что в ту самую минуту, когда он, склонив голову, бормотал слова, напоминавшие скорее проклятья, нежели молитву, в главном алтаре закончилась служба, и монсеньер в сопровождении своей свиты вошел в ризницу.

Сэр, граф де Саверн вскочил, выхватил шпагу и, грозя кулаком кардиналу, произнес безумную речь, призывая проклятья на церковь, главою которой был принц. "Где моя овечка, которую ты у меня похитил?" - повторил он слова пророка, обращенные к ограбившему его царю.

Кардинал надменно ответил, что обращение мадам до Саверн совершилось соизволением свыше и отнюдь по было делом его рук, и добавил: "Хоть вы и были мне плохим соседом, сэр, я желаю вам добра и надеюсь, что и вы последуете ее примеру".

Тут граф окончательно потерял терпение и принялся всячески хулить римскую церковь, поносить кардинала, призывать проклятья на его голову, сказал, что настанет день, когда его мерзостную гордыню постигнет наказание и погибель, и вообще весьма красноречиво обличал Рим и все его заблуждения, что всегда было излюбленным его занятием.

Должен признать, что принц Луи де Роган отвечал ему не без достоинства.

Он сказал, что подобные слова в подобном месте в высшей степени неприличны и оскорбительны, что в его власти распорядиться арестовать мосье де Саверна и наказать его за богохульство и оскорбление церкви, однако, сочувствуя несчастному положению графа, он изволит забыть его безрассудные и дерзкие речи, а также сумеет найти средства защитить госпожу де Саверн и ее ребенка после совершенного ею праведного деяния.

Помнится, что когда мосье де Саверн приводил цитаты из Священного писания, которыми он всегда так свободно пользовался, принц-кардинал вскинул голову и улыбнулся. Хотел бы я знать, пришли ли ему на память эти слова в день его собственного позора и гибели, причиной которых послужило роковое дело с ожерельем королевы (* Сколько я помню, человек, который мне все это рассказывал, хоть он и был протестантом, не судил принца-кардинала слишком строго. Он сказал, что после своего падения принц вел примерную жизнь, помогал бедным и делал все, что мог, для защиты королевской фамилии. - Д.

Д.).

- Не без труда убедил я бедного графа покинуть церковь, где совершилось вероотступничество его супруги, - продолжал мосье Шпорр. - Внешние ворота и стены были украшены многочисленными статуями римских святых, и в течение нескольких минут несчастный стоял на пороге, проклиная на чем свет стоит Францию и Рим. Я поспешил увести его прочь, - подобные речи были опасны и не сулили ничего доброго нам обоим. Он вел себя совсем как безумный, и когда я привел его домой, барышни, напуганные диким видом брата, умоляли меня не оставлять его одного.

Он снова отправился в комнату, где жила его супруга с ребенком, и, увидев оставшиеся после них вещи, дал волю скорби, поистине достойной сожаления. Хоть я и рассказываю о событиях почти сорокалетней давности, я как сейчас помню безумное отчаяние несчастного графа, его горькие слезы и молитвы. На комоде лежал маленький детский чепчик. Он схватил его, покрыл поцелуями и слезами, умоляя жену вернуть ему ребенка и обещая все ей простить. Он прижал чепчик к груди, обыскал все ящики и чуланы, перерыл все книги, надеясь найти хоть какие-нибудь следы беглянок. Я придерживался мнения (разделяемого также барышнями, сестрами графа), что графиня вместе с ребенком укрылась в каком-либо монастыре, что кардиналу известно, где находится эта несчастная одинокая женщина, и что высокородный протестант напрасно стал бы ее разыскивать. Я, со своей стороны, всегда держал госпожу графиню за легкомысленную своенравную особу, которая, как выражаются католики, не имела ни малейшего призвания к духовной жизни, и потому был уверен, что через некоторое время, когда это место ей наскучит, она оттуда удалится, и всячески старался утешить графа этой слабою надеждой. Он же, со своей стороны, то готов был все простить, то преисполнялся неистовой ярости.

Он предпочел бы видеть свою дочь мертвой, нежели получить ее обратно католичкой. Он отправится к королю и, хоть тот и окружен блудницами, станет просить у него правосудия. Во Франции еще не перевелись знатные протестанты, чей дух не совсем еще сломлен, и они поддержат его в намеренье отомстить за поруганную честь.

У меня было смутное подозрение, которое, я, однако, отгонял от себя как недостойное, что существует некое третье лицо, осведомленное о бегстве графини, и что это - господин, бывший некогда в большом фаворе у господина графа и внушавший мне самому немалый интерес. Дня через три или четыре после того, как граф де Саверн уехал на войну, я, обдумывая предстоящую проповедь, прогуливался за домом моего господина в Саверне, среди полей, окаймляющих лес, где находился большой SchloB (Дворец (нем.).) принца-кардинала, и вдруг увидел этого господина с ружьем на плече. Я узнал его - это был шевалье де ла Мотт, тот самый человек, который спас жизнь мосье де Саверну в сражении с англичанами.

Мосье де ла Мотт сказал мне, что гостит у кардинала, и выразил надежду, что барышни де Саверн пребывают в добром здравии. Он просил меня засвидетельствовать им свое глубочайшее почтение и со смехом добавил, что, явившись с визитом, не был принят, а это, как он полагает, весьма нелюбезно по отношению к старому товарищу. Далее он выразил сожаление по поводу отсутствия графа, "ибо, герр Pfarrer (Пастор (нем.).), - сказал он, - вы ведь знаете, что я добрый католик, и во многих чрезвычайно важных беседах, которые я имел с графом де Саверном, предметом спора было различие между нашими церквами, и я уверен, что мне следовало обратить его в нашу веру".

Будучи всего лишь скромным сельским пастором, я, однако же, не побоялся высказаться по такому поводу, и между нами тотчас же завязалась весьма интересная беседа, в коей я, по свидетельству самого шевалье, отнюдь не оплошал. Как оказалось, он готовился к духовному сану, но затем вступил в военную службу. Это был весьма интересный человек, и звали его шевалье де ла Мотт. Сдается мне, что вы знаете его, господин капитан. Не угодно ли вам набить свою трубку и выпить еще кружку пива?

Я ответил, что eiiectivement (Действительно (франц.).) знавал мосье де ла Мотта, и добрый старый священник, рассыпавшись в комплиментах по поводу моего беглого владения немецким и французским языками, продолжал свой простодушный рассказ,

- Я всегда был плохим наездником, и когда я в отсутствие графа исполнял обязанности капеллана и дворецкого, графиня не один раз далеко меня обгоняла, говоря, что не может плестись моей монашеской рысцой. Однако на ней была алая амазонка, что делало ее очень заметной, и потому мне кажется, что я издали увидел, как она беседует с каким-то господином верхом на

Schimmel (Сивой лошади (нем.).) одетым в зеленый камзол. Когда я спросил ее, с кем она говорила, она сказала: "Мосье пастор, что вы там radotez (Болтаете

(франц.).) насчет какой-то серой лошади и зеленого камзола! Если вы приставлены за мною шпионить, извольте скакать побыстрее или велите старухам лаять у вашего стремени". Видите ли, графиня вечно ссорилась с этими старыми дамами, а они и вправду были препротивные. Меня, пастора реформатской церкви аугсбургского исповедания, они третировали, словно какого-нибудь лакея, сэр, и заставляли есть хлеб унижения; между тем как госпожа графиня, частенько надменная, капризная и вспыльчивая, умела быть такой очаровательной и кроткой, что никто не мог ей ни в чем отказать. Ах, сэр, - вздохнул пастор,

- эта женщина могла задобрить кого угодно, стоило ей только захотеть, и когда она бежала, я был в таком отчаянии, что ее завистливые старые золовки сказали, будто я сам в нее влюблен. Тьфу! Целый месяц до приезда моего господина я стучался во все двери, надеясь найти за ними мою бедную заблудшую госпожу. Она, ее дочь и ее служанка Марта исчезли, и никто из нас не знал, куда они девались.

В первый же день после своего злополучного возвращения господин граф нашел то, чего не заметили ни его завистливые и любопытные сестры, ни даже я, человек незаурядной проницательности. Среди клочков бумаги и лоскутков в секретере графини оказался обрывок письма, на котором ее почерком была написана одна-единственная строчка - "Ursule, Ursule, le tyran rev..."

(Урсула, Урсула, тиран возвр... (франц.).) - и ничего более.

- Ах, - воскликнул господин граф, - она уехала в Англию к своей молочной сестре! Лошадей, лошадей, живо! - И не прошло и часу, как он уже совершал верхом первую часть своего долгого путешествия.

Глава III.. Путешественники

Несчастный граф так торопился, что совершенно оправдал старинную поговорку; и путешествие его было отнюдь не стремительным. В Нанси он заболел лихорадкой, которая чуть не свела его в могилу. В бреду он беспрестанно вспоминал свою дочь и умолял неверную жену свою возвратить ему ребенка. Едва поднявшись с постели, он тотчас же отправился в Булонь и увидел берега Англии, где, как он не без основания полагал, скрывалась беглянка.

И вот с этой минуты, воскресив воспоминания, необычайно ясно сохранившие события тех далеких дней, я могу продолжать рассказ о разыгравшейся вслед за тем удивительной, фантастической, порою ужасающей драме, в которой мне, совсем еще юному актеру, довелось сыграть весьма немаловажную роль. Пьеса давно уже кончилась, занавес опустили, и теперь, вспоминая о неожиданных поворотах действия, о переодеваниях, тайнах, чудесном избавлении и опасностях, я сам порою испытываю изумление и склонность стать таким же великим фаталистом, каким был мосье де ла Мотт, который утверждал, что всеми нашими поступками управляет некая высшая сила, и клялся, что он мог предотвратить свою судьбу столько же, сколько приказать своим волосам, чтоб они перестали расти. Сколь роковой была его судьба!

Сколь фатальной оказалась трагедия, которая вот-вот должна была разыграться!

Однажды вечером, во время каникул летом 1769 года, я сидел дома в своем креслице, а на улице шумел проливной дождь. По вечерам у нас обыкновенно бывали клиенты, но в тот вечер никто не явился, и я, как сейчас помню, разбирал одно из правил латинской грамматики, которую матушка заставляла меня зубрить, когда я приходил домой из школы.

С тех пор прошло пятьдесят лет (* Повесть, очевидно, была написана около 1820 года.). Я успел перезабыть великое множество событий своей жизни, едва ли стоящих того, чтобы держать их в голове, но сцепка, разыгравшаяся в ту достопамятную ночь, стоит у меня перед глазами так ясно, словно все это случилось какой-нибудь час назад. Мы сидим, спокойно занимаясь своими делами, как вдруг на пустынной и тихой улице, где до сих пор шумел только ветер да дождь, раздается топот ног. Итак, мы слышим топот ног - нескольких ног. Они стучат по мостовой и останавливаются у наших дверей.

- Мадам Дюваль, это я, Грегсон! - кричит чей-то голос с улицы.

- Ah, bon Dieu! (О, боже милостивый! (франц.).) - восклицает матушка, вскакивая с места и сильно бледнея.

B тут я услышал плач ребенка. О, господи! Как хорошо я помню этот плач!

Дверь открывается, сильный порыв ветра колеблет пламя наших двух свечей, и я вижу...

Я вижу, как в комнату входит господин, на руку которого опирается дама, закутанная в плащи и шали? затем служанка с плачущим младенцем на руках, а вслед за ними лодочник Грегсон.

Матушка издает хриплый крик и с воплем: "Кларисса! Кларисса"!" -

бросается к даме, горячо обнимает ее и целует. Ребенок горько плачет. Нянька пытается его успокоить. Господин снимает шляпу, стряхивает с нее воду, смотрит на меня, и меня охватывает какой-то странный трепет и ужас. Подобный трепет охватывал меня всего лишь один или два раза в жизни, причем замечательно, что человек, однажды так сильно меня поразивший, был моим врагом и что его постиг весьма печальный конец.

- Мы попали в сильный шторм, - говорит господин дедушке по-французски.

- Мы провели в море четырнадцать часов. Мадам тяжко страдала и теперь находится в полном изнеможении.

- Твои комнаты готовы, - ласково говорит матушка. - Бедная моя Биш, сегодня ты можешь спать спокойно и не бояться ничего и никого на свете!

Несколькими днями раньше я видел, как матушка со своею служанкой старательно убирала и украшала комнаты на втором этаже. Когда я спросил ее.

кого она ждет, она надрала мне уши и велела помалкивать. По-видимому, это и были те самые гости, а по именам, которыми матушка их называла, я сразу понял, что приезжая дама - графиня де Саверн.

- Это твой сын, Урсула? - спрашивает дама. - Какой большой мальчик! А моя жалкая тварь все время плачет.

- Ах, бедняжечка, - говорит матушка и хватает на руки малютку, а она при виде мадам Дюваль, носившей в те дни огромный чепец и вид имевшей довольно-таки свирепый, принимается плакать пуще прежнего.

Когда бледная дама так сердито говорила о ребенке, я, помнится, несколько удивился и даже огорчился. Ведь я всю свою жизнь любил детей и, можно сказать, прямо-таки был на них помешан (чему свидетельство - мое обращение с собственным моим шалопаем), и все знают, что даже в школе я никогда не был забиякой и никогда не дрался, разве что желая постоять за себя.

Матушка собрала на стол все, что нашлось в доме, и радушно пригласила гостей за скромный ужин. Какие ничтожные мелочи врезаются нам в память!

Помню, как я по-детски рассмеялся, когда графиня сказала: "Ah! c'est са du the? je n'en ai jamais gonte. Mais c'est tres mauvais, n'est ce pas,

Monsieur le Chevalier?" (Ах, это и есть чай? Я его ни разу но пробовала. Но это совсем невкусно, не правда ли, господин шевалье? (франц.).) Наверное, в Эльзасе тогда еще не научились пить чай. Матушка прекратила этот детский смех, по обыкновению, отодрав меня за уши. Добрая женщина чуть не каждый день наставляла меня подобным образом. Дедушка предложил госпоже графине выпить с дороги стаканчик настоящего нантского коньяку, но она и от этого отказалась и вскоре ушла к себе в комнату, где матушка приготовила ей свои лучшие простыни и пеленки и где была также постлана постель для ее служанки Марты, которая отправилась туда с плачущей малюткой. Для господина шевалье де ла Мотта сняли квартиру в доме мистера Биллиса, пекаря, жившего неподалеку на нашей же улице. Это был наш друг, - в детстве он частенько угощал меня пирогами с черносливом, а уж если вы хотите знать всю правду, то могу сказать вам, что дедушка причесывал ему парик.

По утрам и вечерам мы всегда молились, и дедушка с большим чувством читал молитвы, но в этот вечер, когда он достал свою огромную Библию и велел мне прочесть оттуда главу, матушка сказала: "Нет. Бедная Кларисса устала и хочет лечь в постель". Гостья и впрямь тотчас же отправилась в постель.

Помнится, пока я читал свою главу, из глаз матушки капали слезы, и она приговаривала: "Ah, mon Dieu, mon Dien, ayez pitie d'elle" (О, боже, боже, будь к ней милосерден (франц.).), - а когда я хотел запеть наш вечерний гимн

"Nun ruhen alle Walder" ("Уснули все леса" (нем.).), она велела мне умолкнуть, потому что мадам устала и хочет спать. Она пошла наверх проведать мадам, а мне приказала отвести приезжего господина к Биллису. Я отправился провожать гостя и всю дорогу болтал и, осмелюсь доложить, вскоре позабыл тот ужас, который охватил меня, когда я в первый раз его увидел. Можете не сомневаться, что все жители Уинчелси тотчас узнали, что к мадам Дюваль приехала французская знатная дама с ребенком и со служанкой и что у пекаря остановился знатный французский господин.

Я никогда не забуду свое изумление и ужас, когда матушка сказала мне, что наша гостья - папистка. В нашем городе в красивом доме под названием Приорат жили два господина этого вероисповедания, но они не водились с людьми скромного звания вроде моих родителей, хотя матушка, конечно, не раз причесывала госпожу Уэстон, как и всех прочих дам. Да, я еще забыл сказать, что миссис Дюваль иногда исполняла обязанности повивальной бабки и в этой роли помогала также и госпоже Уэстон, которая, однако, потеряла своего ребенка. В доме Уэстонов в старинном саду Приората стояла часовня, и священники их веры частенько наведывались туда от милорда Ньюбера из Слнндона или из Эрендела, где находился еще один большой дом папистов, и несколько католиков (в нашем городе их было очень мало) были похоронены в одном конце старинного приоратского сада, где еще до царствования Генриха

VIII находилось кладбище для монахов.

Приезжий господин был первым папистом, с которым мне довелось беседовать, и когда я вел его по городу, показывая ему старинные ворота, церковь и все прочее, я, помнится, спросил его: "А вы сожгли хоть одного протестанта?"

"Разумеется, - отвечал он, жутко ухмыляясь, - я несколько штук поджарил, а потом съел". Я отшатнулся; его бледная ухмыляющаяся физиономия снова, как и при первой встрече с ним, заставила меня задрожать от ужаса.

Это был очень странный господин; моя простодушная болтовня забавляла его, и я ему никогда не надоедал. Он сказал, что я должен учить его английскому языку, и на редкость быстро начал говорить по-английски, тогда как бедная мадам де Саверн не могла выучить ни одного английского слова.

Она была очень больна. Бледная, с красными пятнами на щеках, она часами сидела молча и, словно ожидая чего-то ужасного, испуганно оглядывалась по сторонам. Я часто замечал, как матушка наблюдала за нею, охваченная таким же страхом, как и сама графиня. Порою графиня не могла вынести плача ребенка и приказывала убрать его прочь, порою хватала его на руки, укутывала шалью и вместе с ним запиралась у себя в комнате. Ночами она имела обыкновение бродить по дому. У меня была маленькая комнатка рядом с комнатой матушки, где я ночевал во время каникул, а также по субботам и воскресеньям, когда приходил домой из школы. Я очень хорошо помню, как однажды ночью проснулся и услышал у дверей матушкиной комнаты голос графини, которая кричала: "Урсула, Урсула! Скорее лошадей! Я должна бежать. Он едет, я знаю, что он едет!"

Потом я услышал, как матушка ее успокаивает, а потом из комнаты вышла служанка графики и принялась умолять ее вернуться и лечь в постель. Бывало, услышав плач ребенка, несчастная мать тотчас бросалась к нему. Не то, чтобы она его любила, нет. Через минуту она швыряла младенца обратно на кровать, снова подходила к окну и вглядывалась в море. Она часами сидела у этого окна, закутавшись в занавеску, словно желая от кого-то спрятаться. Ах! как пристально смотрел я впоследствии на это окно и на мерцающий в нем огонь!

Интересно. уцелел ли еще этот дом? Мне не хочется сейчас вспоминать чувство невыносимой печали, охватывавшее меня, когда я смотрел на это светящееся оконце.

Было совершенно ясно, что наша гостья находится в плачевном состоянии.

Приходил аптекарь, качал головой и прописывал лекарство. Толку от лекарства было мало. Бессонница продолжалась. Графиню все время била лихорадка. Она невпопад отвечала на вопросы; ни с того ни с сего начинала смеяться или плакать, отталкивала самые лучшие блюда, какие моя бедная матушка могла ей предложить; приказывала дедушке убираться на кухню и не сметь садиться в ее присутствии; вдруг принималась ласкать или бранить матушку, сердито выговаривая ей, когда та делала мне замечания. Бедная мадам Дюваль ужасно боялась своей молочной сестры. Привыкшая всеми командовать, она смиренно склонялась перед несчастной безумной графиней. Я как сейчас вижу их обеих -

графиня, вся в белом, безучастная и молчаливая, часами сидит, не замечая никого вокруг, а матушка смотрит на нее испуганными черными глазами.

У шевалье де ла Мотта была своя квартира, и он постоянно ходил из одного дома в другой. Я думал, что он двоюродный брат графини. Он всегда называл себя ее кузеном, и я не понял, что имел в виду наш пастор мосье Борель, когда он однажды пришел к матушке и заявил:

- Fi, done (Фи (франц.).), нечего сказать, хорошенькое дельце ты затеяла, мадам Дени, а ведь ты - дочь старшины нашей церкви!

- Какое дельце? - спрашивает матушка.

- Ты покрываешь грех и даешь убежище пороку, - отвечает он и называет этот грех - номер седьмой из десяти заповедей.

По молодости лет я тогда не понял слова, которой он употребил. Но не успел он это сказать, как матушка подняла с плиты горшок с супом и закричала:

- Убирайся отсюда, мосье, а не то, хоть ты и пастор, я оболью тебя супом, да еще запущу в твою мерзкую башку этот вот горшок! - Вид у нее при этом был такой: свирепый, что я ничуть не удивился, когда коротышка-пастор поспешно заковылял прочь.

Вскоре является домой дедушка, такой же перепуганный, как его старший офицер, мосье Борель, и принимается увещевать свою сноху. Он страшно взволнован. Он удивляется, как она посмела так разговаривать с пастором святой церкви.

- Весь город говорит о тебе и об этой несчастной графине, - утверждает он.

- Весь город! Сплошные старые бабы, - отвечает мадам Дюваль, топая ногою и, я бы даже сказал, закручивая свой ус. - Так этим жалким французишкам не нравится, что ко мне приехала моя молочная сестра! Выходит, что грех приютить у себя несчастную безумную умирающую женщину! Ах, трусы, трусы! Вот что, petit-papa (Папочка (франц.).), если вы услышите, что в клубе кто-нибудь посмеет сказать хоть слово против вашей bru (Снохи

(франц.).) и не дадите ему хорошую взбучку, мне придется сделать это самой, слышите? - И, клянусь честью, дедушкина bru непременно сдержала бы свое слово.

Боюсь, что моя злополучная просто га отчасти навлекла на бедную матушку осуждение французских колонистов. Дело в том, что в один прекрасный день наша соседка по имени мадам Крошю явилась к нам и спросила:

- Как поживает ваша постоялица и ее кузен граф?

- Мадам Кларисса все в том же положении, мадам Крошю, - отвечал я, глубокомысленно качая головой, - а этот господин вовсе не граф, и он ей не кузен.

- Ах, вот как, значит, он ей не родня? - говорит портниха. Эта новость мигом облетела весь наш городок, и в следующее воскресенье, когда мы пришли в церковь, мосье Борель произнес проповедь, во время которой все прихожане пялили на нас глаза, а бедная матушка сидела красная, словно вареный рак. Я не совсем понял, что я наделал, я только знаю, чем насаждала меня матушка за мои старанья, когда паша бедная больная, услышав, надо полагать, свист розги

(от меня она не могла услышать ни звука, ибо я имел обыкновение закусывать свинцовое грузило и держать язык за зубами), ворвалась в комнату, выхватила из рук матушки розгу, с неожиданной силой швырнула ее в дальний угол, прижала меня к груди и, свирепо поглядывая на матушку, принялась шагать взад-вперед по комнате.

- Бить свое родное дитя! О, чудовище, чудовище! - воскликнула несчастная графиня. - Становитесь на колени и просите прощения, а не то, не будь я королевой, если я не прикажу отрубить вам голову!

За обедом графиня велела мне подойти и сесть возле нее.

- Епископ! - сказала она дедушке. - Моя придворная дама нехорошо вела себя. Она секла маленького принца розгой, а отняла у нее розгу. Герцог! Если она посмеет сделать это снова, возьмите этот меч и отрубите ей голову! - С этими словами она схватила кухонный нож, взмахнула им над головой и разразилась тем особенным смехом, от которого моя бедная матушка всякий раз начинала плакать. Бедняжка почему-то все время называла нас герцогами и принцами. Шевалье де ла Мотта она обыкновенно величала герцогом и, протягивая ему руку, говорила:

"На колени, сэр, и целуйте нашу августейшую руку". И мосье де ла Мотт, бывало, с грустным-прегрустным лицом опускается на колени и проделывает эту злосчастную церемонию. Что до дедушки, - он был совсем лысый и ходил без парика, - то однажды вечером, когда он рвал салат в огороде под окном у графини, она с улыбкой подозвала его к себе и, как только бедный старик подошел к окну, вылила ему на лысину целую чашку чая и сказала:

- Я возвожу и помазываю вас в сан епископа Сен-Дени!

Эльзаска Марта, сопровождавшая госпожу де Саверн в ее злополучном побеге из дому, - я думаю, что после рождения ребенка рассудок несчастной графини так никогда и не прояснился, - устала от неусыпных забот и внимания, которых требовало состояние больной хозяйки, и, без сомнения, сочла свои обязанности еще более тягостными, когда обрела себе вторую, чрезвычайно строгую, властную и ревнивую хозяйку в лице почтенной мадам Дюваль. Матушка почитала своим долгом приказывать всем, кто готов был выполнять ее приказы, и заправляла делами всех тех, кого она любила. Она укладывала мать в постель, дитя - в люльку, она готовила еду им обеим, с одинаковой заботой одевала и ту и другую и была горячо предана безумной матери и ребенку. Но она любила все делать по-своему, ревновала всех, кто становился между него и предметами ее любви, и, без сомнения, отравляла жизнь своим подопечным.

Три месяца под началом у мадам Дюваль утомили служанку графини Марту.

Она возмутилась и заявила, что едет домой. Матушка обозвала ее неблагодарной тварью, но была счастлива от нее избавиться. Она всегда утверждала, что Марта таскает у своей госпожи платья, кружева и драгоценности. Однако в недобрый час покинула наш дом бедная Марта. Я уверен, что она искрение любила свою госпожу и полюбила бы также ребенка, если бы жесткие руки матушки не оттолкнули ее от колыбели. Несчастная малютка! Какой трагической мглой были окутаны первые дни твоей жизни! Но невидимая сила хранила беззащитное невинное дитя, и добрый ангел осенял его крылом в часы опасности!

Итак, мадам Дюваль выдворила Марту из своего шатра, подобно тому как Сарра изгнала Агарь. Радуются ли женщины, творя такие дела? Вам, сударыни, это лучше знать... Мало того что мадам Дюваль изгнала Марту, она еще всю жизнь бросала в нее камнями. Последняя удалилась, - быть может, не совсем безупречная, но уязвленная до глубины души неблагодарностью, которою ей отплатили. Она была одним из звеньев таинственной цепи судьбы, связавшей всех этих людей - меня, семилетнего мальчика, маленькое бессловесное семимесячное существо, несчастную потерявшую рассудок беглянку и ее мрачного непостижимого спутника, который сеял зло всюду, где бы он ни появлялся.

От Данджнесса до Булони всего тридцать шесть миль, и когда война окончилась, наши лодки постоянно совершали туда рейсы. Даже во время войны маленькие безобидные суденышки не трогали друг друга, а напротив, как я подозреваю, мирно и довольно бойко вели между собой противозаконную торговлю. Дедушка владел "рыбачьей" шхуной на паях с неким Томасом Грегсоном из Лида. Когда Марта решила уехать, одна из наших лодок готова была либо отвезти ее туда, откуда она прибыла, либо переправить на французскую лодку, возвращавшуюся в свою гавань (* Существовали определенные места, куда наши лодки обыкновенно заходили м где - если им никто но мешал - они ухитрялись заключать столько сделок, что в те дни это просто не укладывалось у меня в голове, - Д. Д.). Марту отвезли обратно в Булонь и высадили там на берег. Я подробно узнал об этом дне из мрачного документа, который лежит сейчас передо мною и который был написан и скреплен подписью по случаю этой самой высадки.

Когда бедняжка сошла с пристани, сопровождаемая толпой попрошаек, вырывавших у нее из рук жалкий багаж, чтобы отнести его на таможню, первым, кого она встретила, был ее хозяин граф де Саверн. Он как раз в этот самый день добрался до Булони и, подобно многим другим, кому доводилось очутиться в том же месте, прохаживался по пристани, глядя в сторону Англии, как вдруг увидел идущую ему навстречу служанку жены.

Он бросился к ней, она с криком отшатнулась и чуть было не лишилась чувств, но окружавшая ее толпа отрезала ей путь к отступлению.

- Ребенок, жив ли ребенок? - спросил несчастный граф на понятном им обоим немецком языке.

Ребенок здоров. Слава богу, слава богу! С души несчастного отца свалился хотя бы этот камень! Могу себе представить, как граф говорит:

- Твоя госпожа в Уинчелси, у своей молочной сестры?

- Да, господин граф.

- Шевалье де ла Мотт все время находится в Уинчелси?

- Д-д-а... то есть нет, нет, господин граф!

- Молчи, лгунья! Он ехал вместе с ней. Они останавливались в одних и тех же гостиницах. Мосье ле Брюн, негоциант, тридцати четырех лет; его сестра мадам Дюбуа, двадцати четырех лет, с грудным ребенком женского пола и со служанкой отплыли из этого порта двадцатого апреля на английской рыбачьей шхуне "Мэри" из города Рая. Накануне отъезда они ночевали в "Экю де Франс".

Я знал, что я их найду.

- Клянусь всеми святыми, что в пути я ни на минуту не оставляла мадам.

- Ни на минуту до сегодняшнего дня? Довольно! Как называется рыбачья шхуна, которая привезла тебя в Булонь?

Между тем один из матросов этой шхуны как раз в это время шел позади несчастного графа с узлом, который Марта там оставила (* Я узнал обо всем атом от самой Марты, которую мы посетили во время нашего путешествия в Эльзас и Лотарингию в 1814 году.). Казалось, будто сама судьба решила быстро и неожиданно поразить преступника карающим мечом друга, которого он предал.

Граф велел матросу следовать за ним в гостиницу, обещая ему щедрые чаевые.

- Хорошо ли он обращается с нею? - спросил несчастный служанку, когда они пошли дальше.

- Dame! (Еще бы! (франц.).) Даже мать не могла бы быть ласковее!

Марта напрасно умолчала о том, что госпожа ее совершенно лишилась рассудка и находилась в этом состоянии почти с самого рождения ребенка. Она призналась, что сопровождала свою хозяйку в собор, где графиня и младенец приняли крещение, и что мосье де ла Мотт также при этом присутствовал.

"Он похитил не только тело, но и душу", - без сомнения, подумал несчастный граф.

Случилось так, что он остановился в той самой гостинице, где беглецы, которых он разыскивал, жили за четыре месяца до того (выходит, что бедный мосье де Саверн в начале своего путешествия не менее двух месяцев пролежал больной в Нансн). Лодочник, носильщики и Марта пришли в гостиницу вместе с графом, и тамошняя горничная вспомнила, как мадам Дюбуа с братом останавливались у них. "Несчастная больная дама, она не спала и говорила всю ночь напролет. Брат ее ночевал в правом крыле, по ту сторону двора. Мосье занимает как раз ту комнату, в которой жила мадам. Ребенок так плакал!

Видите, окна выходят на пристань. Да, это та самая комната".

- А с какой стороны лежал ребенок?

- Вот с этой.

Мосье де Саверн посмотрел на место, указанное горничной, уронил голову на подушку и заплакал так горько, словно у него разрывалось сердце. По загорелому лицу и рукам рыбака тоже текли слезы. Le pauvre homme, le pauvre homme (Несчастный, несчастный (франц.).).

- Пойдемте со мною в гостиную, - сказал граф рыбаку. Тот последовал за ним и закрыл дверь.

Взрыв чувств теперь прекратился. Граф был совершенно спокоен.

- Вы знаете дом в Уинчелси, в Англии, откуда приехала эта женщина?

- Да.

- Вы отвозили туда господина и даму?

- Да.

- Вы помните этого человека?

- Отлично помню.

- Вы согласны за тридцать луидоров выйти сегодня ночью в море, взять одного пассажира и передать письмо мосье де ла Мотту?

Рыбак согласился, и вот я вынимаю из своего секретера это письмо с порыжевшими за пятьдесят лет чернилами и в который уже раз с каким-то неизъяснимым любопытством его читаю.

"Шевалье Франсуа-Жозефу де ла Мотту в Уинчелси, Англия.

Я знал, что разыщу Вас. У меня никогда не было сомнений относительно Вашего местопребывания. Если бы не тяжелая болезнь, приковавшая меня к постели в Нанси, я встретился бы с Вами на два месяца раньше. После того, что произошло между нами, это приглашение, разумеется, станет для Вас приказом, и Вы явитесь ко мне с той же поспешностью, с какой спасали меня от английских штыков при Хастенбеке. Между нами, мосье шевалье, дело идет о жизни и смерти. Надеюсь, Вы сохраните это в тайне и последуете за подателем сего, который привезет Вас ко мне.

Граф де Саверн".

Это письмо принесли к нам домой однажды вечером, когда мы сидели в комнате для приема клиентов. Я держал на коленях малютку, - она ни за что не признавала никого, кроме меня. Графиня была очень спокойна в этот вечер - на дворе было тихо, окна стояли открытые. Дедушка читал книгу. Графиня и мосье де ла Мотт сидели за картами, хотя бедняжка не могла играть и десяти минут кряду, как вдруг раздается стук в дверь, и дедушка откладывает в сторону свою книгу (* Впоследствии я узнал, что близкие друзья дедушки пользовались условным стуком, и этот сигнал, без сомнения, был также известен и мосье Бидуа.).

- Все в порядке, - говорит он. - Entrez. Comment, c'est vous, Bidois?

(Войдите. Как, это вы, Бидуа? (франц.).)

- Oui, c'est bien moi, patron, - отвечает мосье Бидуа, рослый парень в сапогах и в робе, с длинной косой, которая, словно угорь, свисала до самых его пят. - C'est la le petit du pauv' Jean Louis? Est i genti Ie pti patron!

(Конечно, я, хозяин. А это малыш бедняги Жан-Луи? Какой же он красивенький маленький господин (франц.).) - И, глядя на меня, он утирает нос рукой.

Тут госпожа графиня вскрикнула три раза подряд, а потом засмеялась и сказала:

- Ah, c'est mon man qui revient de la guerre. Il est la a la croisee.

Bon jour. M. le Comte! Bon jour. Vous avez une petite fille bien laide, bien laide, que je n'aime pas da tout, pas du tout, pas du tout (Ах, это мой муж, он вернулся с войны. Он там, за окном. Здравствуйте, господин граф, здравствуйте. У вас маленькая девочка, очень уродливая, очень уродливая, которую я нисколько не люблю, нисколько, нисколько. (франц.).). Он здесь! Я видела его под окном! Вон там, там! Спрячьте меня от него. Он убьет меня, он убьет меня! - кричала она.

- Calmez-vous, Clarisse (Успокойтесь, Кларисса. (франц.).), - говорит шевалье, который наверное, устал от бесконечных криков и безумных выходок несчастной.

- Calmez-vous, ma fille (Успокойтесь, дитя мое. (франц.).), - повторяет нараспев матушка из кухни, где она стирает белье.

- Ах, стало быть, мосье - шевалье де ла Мотт? - спрашивает Бидуа.

- Apres, Monsieur? (Ну и что, сударь? (франц.).) - отвечает шевалье, надменно поднимая глаза от карт.

- В таком случае у меня письмо к мосье шевалье.

С этими словами моряк вручил шевалье де ла Мотту письмо, которое я привел выше. Чернила, которые ныне высохли и поблекли, в тот день были еще черными и влажными.

Шевалье встречался лицом к лицу с опасностью и смертью в десятках отчаянных стычек. В игре свинца и стали не сыскать было игрока хладнокровнее его. Он спокойно положил письмо в карман, доиграл партию в карты с графиней и, приказав Бидуа проводить его на квартиру, распрощался с честною компанией. Осмелюсь заметить, что бедная графиня принялась строить карточный домик и тут же обо всем позабыла. Матушка пошла закрывать ставни и, вернувшись, сказала:

- Как странно - этот человек, приятель Бидуа, все еще стоит на улице.

Надо вам сказать, что у нас было множество очень странных друзей.

Моряки, говорившие на жаргоне, состоявшем из смеси английских, французских и голландских слов, то и дело наведывались в наш дом. Боже правый! Как подумаешь, среди каких людей я жил и к какой галере был прикован гребцом, просто чудо, что я не кончил так же, как кое-кто из моих приятелей.

В это время я начал заниматься drole de metier (Странным ремеслом

(франц.).). Дедушка решил приставить меня к делу. Наш подмастерье преподал мне начатки благородного искусства плетения париков. Когда я вырос настолько, что мог дотянуться до носа клиента, меня обещали произвести в чин брадобрея. Я был на побегушках у матушки, разносил ее баулы и корзинки, а также состоял нянькой у маленькой дочки графини, которая, как я уже говорил, любила меня больше всех в доме и при виде меня тотчас принималась размахивать своими пухлыми ручонками, щебеча от радости. В первый же день, когда я повез малютку кататься в тележке, которую раздобыла ей матушка, городские мальчишки начали всячески надо мною насмехаться, и мне пришлось как следует отколотить одного из них, между тем как бедная маленькая Агнеса сидела в тележке и сосала свой пальчик. И кто бы, вы думали, проходил мимо во время этой схватки? Не кто иной, как доктор Барнард, пастор английской церкви святого Филипа, неф которой он предоставлял для службы нам, французским протестантам, покуда шла починка нашей ветхой старой церквушки.

Доктор Барнард (из соображений, которые в то время оставались мне неизвестны, но, как я теперь вынужден признать, были вполне справедливы) не жаловал дедушку, матушку и всю нашу семью. Можете не сомневаться, что наши,, в свою очередь, всячески его поносили. Он был известен у нас под кличкой

"надменный пастырь": "Vilaine (Мерзкая, противная (франц.).) шишка на ровном месте", - говаривала, бывало, матушка на своем англо-французском наречии.

Очень может быть, что одной из причин неприязни к доктору было то обстоятельство, что свой парик, - вот уж воистину шишка на ровном месте наподобие хорошего кочна цветной капусты, - он пудрил у другого цирюльника.

Итак, в ту минуту, когда разыгрывалась достославная баталия между мною и Томом Кэффином (я отлично помню этого мальчишку, хотя - дай бог памяти -

прошло уже пятьдесят четыре года с тех пор, как мы расквасили друг другу носы), доктор Барнард подошел к нам и велел прекратить драку.

- Ах вы, разбойники! Я велю церковному сторожу посадить вас в колодки и выпороть, - говорит доктор, который исполнял также должность мирового судьи,

- а этот маленький французский цирюльник вечно озорничает.

- Они дразнили меня, обзывали нянькой и хотели, опрокинуть тележку, и я не мог этого стерпеть, сэр. Мой долг - защищать бедную малютку, потому что она не может постоять за себя, - смело отвечал я. - Ее матушка больна, ее няня сбежала, и у нее нет никого, никого, кто может за нее заступиться, кроме меня, да еще Noire Pere qui est aux cieux (Отца нашего на небеси

(франц.).), - тут я поднял к небу свою маленькую руку, совсем как, бывало, дедушка, - и если эти мальчишки ее обидят, я все равно стану за нее драться.

Доктор вытер рукою глаза, порылся в кармане и дал мне серебряную монету.

- Приходи к нам в гости, дитя мое, - сказала миссис. Барнард, которая сопровождала доктора, и, глядя на малютку, сидевшую в тележке, добавила: -

Ах, бедняжка, бедняжка!

А доктор повернулся к английским мальчишкам, которые все еще держали меня за руки, и сказал:

- Вот что, мальчики! Если я еще раз узнаю, что вы трусливо бьете этого мальчугана за то, что он выполняет свой долг, я прикажу церковному сторожу хорошенько вас выпороть, и это так же верно, как то, что меня зовут Томас Барнард. А ты, Том Кэффин, сейчас же пожми руку этому маленькому французу.

- Я готов пожать Тому руку или подраться с ним, когда ему угодно, -

сказал я и, вновь впрягшись в тележку вместо пони, покатил ее вниз по Сэндгейт.

Об этом происшествии узнали жители нашего города, рыбаки, мореходы, а также наши друзья и знакомые, и благодаря им я - да поможет мне бог -

получил то наследие, которым владею и поныне. Назавтра после того, как француз-рыбак Бидуа явился к нам с визитом, когда я катил свою тележку вверх по склону холма, направляясь к маленькой ферме, где дедушка со своим компаньоном держали голубей, которых я в детстве очень любил, я встретил низенького черноволосого человечка, - лицо его я никак не могу вспомнить, -

и он заговорил со мною по-французски и по-немецки, совсем как матушка и дед.

- Это ребенок мадам фон Цаберн? - спросил он, дрожа всем телом.

- Ja, Herr, (Да, господин (нем.).) - ответил мальчик...

Ах, Агнеса, Агнеса! Как быстро промчались годы! Какие удивительные приключения выпали на нашу долю, какие тяжкие удары обрушились на нас, с какою нежною заботой хранило нас провидение с того самого дня, когда твой родитель преклонил колени у маленькой тележки, в которой спала его дочь! Эта картина и сейчас живо стоит у меня перед глазами: извилистая дорога, ведущая к воротам нашего города; сизые болота; вдали, за краем болот, коньки крыш и башни города Рая; необъятное серебристое море, простирающееся за ними; и склоненная фигура черноволосого человека, который смотрит на спящего ребенка. Он ни разу не поцеловал девочку и даже не дотронулся до нее. Я вспоминаю, как она проснулась, с улыбкой протянула к нему ручонки, но он со стоном отвернулся.

В эту минуту к нам подошел Бидуа, француз-рыбак, который, как я уже сказал, посетил нас накануне, а с ним еще какой-то человек, с виду англичанин.

- О, мы повсюду вас разыскиваем, господин граф, - говорит он. - Прилив благоприятствует, и время не ждет.

- Господин шевалье уже на борту? - спрашивает граф де Саверн.

- Il est bien la (Да, он там (франц.).), - отвечает рыбак, и они спускаются с холма и входят в ворота, ни разу не оглянувшись назад.

Весь этот день матушка была очень спокойна и ласкова. Казалось, она чего-то боится. Бедная графиня лепетала, смеялась и плакала, сама не зная о чем. Однако вечером, когда дедушка слишком уж долго читал молитву, матушка топнула ногой и сказала: "Assez bavarde comme са, mon pere" (Хватит вам болтать, отец (франц.).), - и, откинувшись на спинку кресла, закрыла лицо фартуком.

Весь следующий день она молчала, то и дело плакала и принималась читать нашу большую немецкую Библию. Она была очень добра ко мне в тот день. Помню, как она своим глубоким низким голосом произнесла: "Ты славный мальчик, Дени". Редко случалось, чтобы она так нежно гладила меня по голове. В тот вечер наша больная была очень беспокойна - она много смеялась и пела так громко, что прохожие останавливались на улице и слушали.

В этот день доктор Барнард снова встретил меня, когда я катил свою тележку, и в первый раз привел меня к себе домой, угостил вином и печеньем, подарил мне сказки "Тысячи и одной ночи", а дамы любовались малюткой, сокрушаясь, что она - папистка.

- Надеюсь, ты не станешь папистом, - сказал мне доктор.

- Нет, нет, никогда, - отвечал я.

Ни мне, ни матушке не нравился мрачный священник римско-католической церкви, которого мосье де ла Мотт приводил от наших соседей из Приората. Сам шевалье был ревностным приверженцем этой религии. Мог ли я в то время думать, что мне суждено встретить его в тот день, когда его доблесть и его вера подвергнутся суровому испытанию!

...Я сидел, читая прекрасную книгу мосье Галлана, которую подарил мне доктор. Как ни странно, никто не велел мне идти спать, и я вместе с Али-Бабою заглядывал в пещеру сорока разбойников, как вдруг часы захрипели, перед тем как пробить полночь, и на пустынной улице послышались торопливые шаги.

Матушка, лицо которой показалось мне страшно измученным, вскочила и отперла дверь.

- C'est lui (Это он! (франц.).), - воскликнула она, испуганно глядя на бледного как смерть шевалье де ла Мотта, вошедшего в комнату.

Бой часов, очевидно, разбудил спавшую наверху несчастную мадам де Саверн, и она начала громко петь. Шевалье, черты которого исказились пуще прежнего, посмотрел на матушку и, увидев ее страшное лицо, сильно вздрогнул.

- Il l' a voulu (Он этого хотел (франц.).), - сказал мосье де ла Мотт, понурив голову, а наверху снова раздалось пение несчастной безумной графини.

Рапорт

"Двадцать седьмого июня сего 1769 года граф де Саверн прибыл в Булонь-сюр-Мер и остановился в "Экю де Франс", где проживал также господин маркиз дю Кен Менневилъ, командир эскадры военно-морских сил его величества.

Граф де Саверн не был прежде знаком с маркизом дю Кеном, однако, напомнив мосье дю Кену, что именитый предок последнего, адмирал дю Кен, исповедовал протестантскую веру, равно как и сам мосье де Саверн, мосье де Саверн умолил маркиза дю Кена быть его секундантом в поединке, каковой достойные сожаления обстоятельства сделали неизбежным.

В то же самое время мосье де Саверн изложил господину маркизу дю Кену причины своей ссоры с шевалье Фрэнсисом-Жозефом де ла Моттом, бывшим офицером полка Субиза, ныне проживающим в Англии, в городе Уинчелси, что в графстве Сассекс. Выслушав рассказ графа де Саверна, мосье дю Кен совершенно убедился, что граф вправе требовать удовлетворения от шевалье де ла Мотта.

В ночь на двадцать девятое июня в Англию была отправлена лодка, на борту которой находился человек с письмом графа де Саверна. На этой же лодке мосье де ла Мотт возвратился из Англии.

Нижеподписавшийся граф де Бериньи, состоящий на службе в булонском гарнизоне и знакомый мосье де ла Мотта, согласился быть секундантом в поединке последнего с мосье де Саверном.

Поединок состоялся в семь часов утра на песчаном берегу в полутора милях от булонской гавани; оружием служили пистолеты. Оба противника были совершенно хладнокровны и спокойны, как и следовало ожидать от отличившихся на королевской службе офицеров, которые вместе сражались с врагами Франции.

Прежде чем выстрелить, шевалье де ла Мотт сделал четыре шага вперед, опустил свой пистолет и, положив руку на сердце, сказал:

- Клянусь христианскою верой и честью дворянина, что я не виновен в том, в чем обвиняет меня мосье де Саверн.

- Господин шевалье де ла Мотт, - сказал граф де Саверн, - я вас ни в чем не обвинял, а если бы я это и сделал, вам ничего не стоит солгать.

Мосье де ла Мотт учтиво поклонился секундантам и с выражением скорее скорби, нежели гнева, возвратился на то место, где, согласно проведенной на песке линии в десяти шагах от противника, он должен был стоять.

По условленному сигналу одновременно раздались два выстрела. Пуля мосье де Саверна срезала локон с парика мосье де ла Мотта, тогда как пуля последнего поразила мосье де Саверна в грудь. Одно мгновенье мосье Саверн еще стоял на ногах, затем он упал.

Секунданты, врач и мосье де ла Мотт поспешили к упавшему графу, и мосье де ла Мотт, подняв руку, снова произнес:

- Я призываю небо в свидетели того, что известная особа невинна.

Граф де Саверн, казалось, хотел что-то сказать. Он поднялся с песка, опираясь на руку, но успел проговорить только:

- Вы, вы... - после чего кровь у него хлынула горлом, он упал навзничь, по телу его прошла судорога, и он скончался.

Подписи: Маркиз дю Кен Менневиль. Chef d'Escadre aux Armees Navales du

Roy (Командир эскадры военно-морских сил его величества (франц.).).

Граф де Бериньи, Brigadier de Cavalerie (Бригадир кавалерии

(франц.).)".

Рапорт врача

"Я, Жан-Батист Дрюо, старший врач полка Royal Cravate (Легкой кавалерии его величества (франц.).) в гарнизоне Булонь-сюр-Мер, настоящим свидетельствую, что присутствовал при закончившемся столь прискорбно поединке. Смерть побежденного господина последовала мгновенно; пуля, пройдя справа от середины грудной кости, проникла в легкое, задела большую артерию, питающую его кровью, и вызвала смерть вследствие мгновенного удушья".

Глава IV. Из глубины

Последнюю ночь, которую ему суждено было прожить на земле, господин де Саверн провел в маленькой таверне в Уинчелси, часто посещаемой рыбаками и хорошо известной Бидуа, который даже во время войны постоянно ездил в Англию по делам, весьма интересовавшим моего деда, хоть он и был церковным регентом и старшиной, а также парикмахером.

По дороге из Булони граф де Саверн много беседовал с Бидуа и продолжал беседовать с ним и в эту последнюю ночь, когда он до некоторой степени посвятил его в свои намерения и, хотя и не упомянул об истинной причине своей ссоры с мосье де ла Моттом, сказал, однако же, что она была неизбежной, что человек этот - злодей, которому нельзя позволить осквернять своим присутствием землю, и что ни одного преступника на свете еще не постигла столь справедливая кара, какая постигнет шевалье на следующее утро, когда произойдет их поединок.

Поединок мог бы состояться в тот же вечер, но мосье де ла Мотт - с полным на то правом - потребовал несколько часов для устройства своих дел и, кроме того, предпочел драться на французской, а не на английской территории, ибо в Англии оставшемуся в живых грозило весьма суровое наказание.

Затем ла Мотт принялся разбирать свои бумаги, тогда как граф де Саверн заявил, что все его распоряжения уже сделаны. Приданое его жены перейдет ее дочери. Его собственное состояние предназначается его родственникам, ребенку же он не может дать ровно ничего. У него осталось всего несколько монет в кошельке да еще вот эти часы.

- Возьмите их, - сказал он. - Если со мною что-нибудь случится, я хотел бы, чтобы их отдали мальчику, который спас моего... то есть ее ребенка. -

При этих словах голос графа дрогнул, и на его руки закапали слезы.

Рассказывая мне об этом много лет спустя, моряк плакал, и я тоже не мог удержаться от слез сострадания, к этому несчастному, убитому горем человеку, который умирал мучительной смертью на песке, жадно впитывавшем его кровь.

Нет никакого сомнения, что вина за эту кровь пала на твою голову, Фрэнсис де ла Мотт.

Сейчас, когда я пишу эти слова, часы графа тикают передо мною на столе.

Пятьдесят лет сопровождали они меня везде и всюду. Помню, как радовался я в тот день, когда Бидуа принес их мне и рассказал матушке о поединке.

- Вы видите, в каком она состоянии, - сказал тогда мосье де ла Мотт моей матушка. - Мы разлучены навеки, разлучены так безнадежно, как если бы один из нас был мертв. Я убил ее мужа. Возможно, я виноват в том, что она лишилась рассудка. Я приношу несчастье тем, кого люблю и кому хотел бы служить. Быть может, мне следует на ней жениться? Если вы полагаете, что ей.

это нужно, я готов. До тех пор, пока у меня останется хоть одна гинея, я буду делить ее с ней; У меня осталось очень мало у денег. Мое состояние рассыпалось в прах у меня под руками, подобно тому как рассыпались в прах мои дружеские связи, мои некогда блестящие надежды, мои честолюбивые мечты.

Я погибший человек, и каким-то образом мне суждено обрекать на гибель тех, кто меня любит.

И в самом деле, этот несчастный был, так сказать, отмечен печатью Каина. Он действительно навлекал несчастье и гибель на тех, кто его любил.

Мне кажется, это была заблудшая душа, чьи мучения начались уже на этом свете. Он был обречен на зло, на преступление, на мрак, но порою кто-нибудь проникался жалостью к несчастному грешнику, и среди тех, кто пожалел его, была моя суровая матушка.

Теперь я могу рассказать, как я спас малютку, за что получил награду от бедного мосье де Саверна. Бидуа, конечно, рассказал графу эту историю во время их печального путешествия. Однажды вечером, уложив спать ребенка и свою несчастную госпожу, которая сама была немногим лучше ребенка, Марта, служанка графини, получила разрешение отлучиться. Я тоже лег и уснул крепким детским сном; матушка ушла не помню уж куда и зачем, а когда она вернулась взглянуть на свою бедную Биш и на спящую в колыбели малютку, оказалось, что обе исчезлию Я видел на сцене несравненную Сиддонс, когда она, бледная от ужаса, проходила по темной зале после убийства короля Дункана. В ту минуту, когда, внезапно пробудившись от сна, я сел в постели и посмотрел на матушку, на лице ее изображалось такое же бесконечное отчаяние. Она была просто вне себя от страха. Несчастная больная и ее дитя исчезли - кто знает, где они? В болота, в море, во тьму - разве можно угадать, куда бежала графиня?

- Мы должны идти искать их, мой мальчик, - хриплым голосом проговорила матушка. Она послала меня к бакалейщику Блиссу на Ист-стрит, где жил шевалье и где я нашел его с двумя священниками, без сомнения, гостями мистера Уэстона из Приората, и все они, а также и мы с матушкой отправились на поиски беглянки.

Разделившись на пары, мы двинулись в разные стороны. Матушка, казалось, выбрала верный путь, ибо не прошло и нескольких минут, как мы увидели, что из тьмы к нам приближается какая-то фигура в белом и услышали пение.

- Ah, mon Dieu! Gott sei dank (- О, боже! Слава богу (франц., нем.).),

- проговорила матушка, присовокупив еще множество восклицаний, выражающих чувства облегчения и благодарности, ибо это был голос графиня.

Когда мы подошли ближе, бедняжка узнала нас в свете фонарей и стала подражать крику ночного сторожа, который она бессонными ночами часто слышала у себя под окном. "Уж полночь бьет, звезда горит!" - пропела она и засмеялась своим грустным смехом.

Подойдя вплотную, мы увидели, что на ней белый капот, а распущенные волосы свисают на бледное лицо. Она снова запела: "Уж полночь бьет!"

Ребенка с нею не было. Матушка задрожала всем телом и чуть было не выронила из рук фонарь. Она поставила его на землю, сияла с себя шаль и закутала в нее несчастную графиню, а та улыбнулась своею младенческой улыбкой и промолвила: "C'est bon, c'est chaud ca; ah, que c'est bien!" ( Как хорошо, как тепло, ах, как хорошо! (франц.).)

Случайно посмотрев вниз, я заметил, что графиня боса на одну ногу.

Матушка, сама в страшном волнении, обняла мадам де Саверн и принялась ее утешать.

- Скажите мне, мой ангел, скажите, милочка, где ребенок? - спросила она, почти теряя сознание.

- Ребенок? Какой ребенок? Этот маленький уродец, который вечно кричит?

Понятия не имею ни о каких детях. Сию же минуту уложите меня в постель, мадам! Как вы смеете держать меня на улице босиком! - сказала бедняжка.

- Куда вы ходили, милочка? - спросила матушка, пытаясь ее успокоить.

- Я ездила в Большой Саверн. На мне было домино. Я узнала кучера, хотя он был закутан с головы до ног. Меня представили монсеньеру кардиналу. Я сделала ему реверанс - вот так. Ах, я ушибла ногу.

Она частенько бессвязно лепетала что-то про этот бал и про пьесу, напевая обрывки мелодий и декламируя фразы из диалогов, которые, очевидно, там слышала. Я думаю, это был единственный бал и единственная пьеса,.

которую бедняжке довелось увидеть в жизни, в ее короткой, горемычной жизни.

Страшно подумать, как несчастлива она была. Когда я вспоминаю о ней, у меня просто сердце разрывается от жалости, словно я вижу страдания ребенка.

Когда она подняла свою кровоточащую ногу, я увидел, что подол ее капота совершенно мокрый и весь в песке.

- Матушка, матушка! Она была у моря! - вскричал я.

- Вы были у моря, Кларисса? - спросила матушка.

- Fai ete an bal; j'ai danse, j'ai chante. Fai bien reconnu mon cocher.

J'ai ete au bal chez le Cardinal (Я была на балу, я танцевала, я пела, Я узнала кучера. Я была на балу у кардинала (франц.).). Но не рассказывай об этом мосье де Саверну. Нет, нет, не смей ему рассказывать.

Внезапно у меня мелькнула в голове одна мысль. Всякий раз, когда я вспоминаю об этом, сердце мое переполняется благодарностью к тому, кто внушает нам все благодатные мысли. Графиня, которой я ничуть не боялся и которую даже забавляла моя болтовня, порою совершала прогулки, захватив с собой меня и свою служанку Марту, Малютку несла на руках Марта, или я катил ее в тележке. Мы обыкновенно ходили к берегу моря, где был большой камень, на котором бедная графиня могла сидеть целыми часами.

- Отведите ее домой, матушка, а мне дайте фонарь, и я пойду... я пойду... - сказал я, дрожа всем телом, и, не успев договорить, бросился бежать. Промчавшись через Уэстгейт, я понесся вниз по дороге. Пробежав несколько сотен ярдов, я увидел на земле что-то белое. Это была ночная туфелька, которую потеряла графиня. Значит, она здесь проходила.

Я спустился к берегу и бежал, бежал что было сил.

Взошедшая к тому времени луна заливала торжественным светом огромное сверкающее море. По прибрежному песку струилась серебристая волна прибоя.

Вот и камень, на котором мы частенько сиживали. На камне под светом звезд спала не ведающая ни о чем малютка. Тот, кто любит всех маленьких деток, охранял ее сон... Я с трудом различаю слова, которые пишу. Моя крошка проснулась. Она не понимала, что с каждою волной к ней все ближе подбирается жестокое море, но она узнала меня, улыбнулась и радостно залепетала. Я схватил ее на руки и со своей драгоценною ношей отправился к дому. Когда я взбирался на холм, я встретил мосье де ла Мотта с одним из французских священников. По одному и по двое возвращались домой все, кто ходил на поиски моей маленькой странницы. Ее уложили в колыбель, и лишь спустя много лет она узнала, от какой опасности была спасена.

О моем приключении стало известно в городе, и я свел знакомство с разными людьми, которые были ко мне очень добры и впоследствии много помогали мне в жизни. В то время я был еще слишком мал, чтобы понимать все происходящее, но теперь, говоря по правде, должен признаться, что мой старый дед, кроме ремесла парикмахера, которое вы навряд ли назовете столь уж славным, занимался и другими, еще менее почтенными делами. Что вы скажете, например, о церковном старшине, который ссужает деньги a la petite semaine

(На короткий срок (франц.).) и под лихвенный процент? Рыбаки, рыночные торговцы, даже кое-кто из местных фермеров и дворян были у него в долгу, и он стриг их, как ему вздумается. Сейчас вы убедитесь, что ничего хорошего из его заработков не вышло, но пока суд да дело, руки его вечно тянулись к чужому добру, и следует признаться, что madame sa bru (Госпожа его сноха

(франц.).) тоже была весьма неравнодушна к кошельку и не слишком разбиралась в средствах, какими он набивался. Шевалье де ла Мотт был щедр и великодушен.

Он платил - не знаю уж сколько - за содержание несчастной мадам де Саверн.

Он был виновником ее отчаянного положения. Если б не его уговоры, бедняжка никогда не отреклась бы от своей веры, не бежала бы от мужа и роковая дуэль никогда бы не состоялась. Прав он был или виноват - все равно он был причиной всех ее бедствий и старался по возможности их облегчить. Я знаю, что в течение многих лет, несмотря на всю свою расточительность и стесненность в средствах, он все же находил способ выплачивать маленькой Агнесе порядочное содержание, когда она осталась одна на свете, потому что и отец и мать ее умерли, а родственники от нее отказались.

Тетки Агнесы, барышни де Барр, категорически отрицали, что она - дочь их брата, и отказались платить что-либо за ее содержание. Родные ее матери тоже от нее отреклись. Им рассказали ту же историю, а ведь все мы охотно верим тому, чему хотим поверить. Бедная женщина согрешила. Ее ребенок родился в отсутствие мужа. Услышав весть о его возвращении, она убежала из дому, не смея с ним встретиться, и несчастный граф де Саверн пал от руки человека, который еще раньше лишил его чести. Де ла Мотту оставалось только либо терпеть все эти поношения, либо опровергать их в письмах из Англии.

Поехать в Лотарингию он не мог, ибо был там кругом в долгах.

- По крайней мере, Дюваль, - сказал он мне, когда я пожал ему руку и от всей души простил его, - каким бы безумным сумасбродом я ни был, сколько бы горя ни принес я всем, кого любил, я никогда не допускал, чтобы малютка нуждалась, и содержал ее в достатке, даже когда сам оставался почти без куска хлеба.

Конечно, он был дурным человеком, но все же его нельзя считать законченным негодяем. Это был великий преступник, и он понес ужасную кару.

Смиримся же и мы, грешные, и возблагодарим всевышнего за дарованную нам надежду на спасение.

Я думаю, что до несчастного мосье де Саверна дошло какое-нибудь хвастливое письмо, посланное де ла Моттом приятелю в лагере де Во, в котором шевалье похвалялся, что обратил в католичество некую протестантку из Страсбурга, - и что именно это обстоятельство ускорило возвращение графа и послужило причиною столь роковой развязки. Во всяком случае, так сказал мне сам де да Мотт при нашем последнем свидании.

Кто рассказал госпоже де Саверн о смерти ее мужа? Я сам (жалкий неугомонный болтун) узнал о происшедтем лишь много лет спустя. Матушка уверяла, будто она слышала, как лодочник Бидуа рассказывал эту историю за стаканом можжевеловой настойки в нашей гостиной. Комната графини находилась наверху, а дверь была открыта. Бедняжка очень сердилась при виде запертой двери, и после злополучного побега к морю в комнате графини всегда ночевала матушка или ее любимая служанка.

Из-за болезненного состояния графини это ужасное событие нисколько ее не затронуло, и мы даже понятия не имели, что она знает о случившемся, покуда однажды вечером наш сосед, француз из города Рая, сидя за чаем, не рассказал нам о чудовищном зрелище, свидетелем которого он стал, возвращаясь домой через Пененденскую пустошь. Там он увидел, как на костре сожгли женщину, убившую своего мужа. Это событие описано в "Джентльменз мэгэзин" за

1769 год, из чего можно почерпнуть довольно точную дату того вечера, когда мы услышали от соседа этот страшный рассказ.

Несчастная госпожа де Саверн (она держалась с большим достоинством, совеем как настоящая знатная дама) очень спокойно проговорила:

- В таком случае, Урсула, меня тоже сожгут. Ты же знаешь, что из-за меня убили моего мужа. Шевалье поехал на Корсику и убил его. - Она посмотрела вокруг, слегка улыбнулась, кивнула головой и горячими тонкими руками оправила свое белое платье.

Когда бедняжка произнесла эти слова, шевалье откинулся на спинку кресла, словно его самого сразила пуля.

- Спокойной ночи, сосед Марион, - простонала матушка. - Бедняжке сегодня очень плохо. Пойдемте, милочка, я уложу вас в постель.

Несчастная последовала за матушкой, учтиво поклонилась всем присутствующим и тихонько сказала:

- Oui, oui, oui (Да, да, да (франц.).), меня сожгут, меня сожгут. Мысль эта поразила ее и больше никогда не покидала. Ночь графиня провела в сильном волнении; она ни на минуту не умолкала. Матушка и служанка не отходили от нее до утра. Всю ночь до нас доносились ее песни, крики, ее жуткий смех...

О, сколь печальна была судьба твоя на земле, бедная невинная страдалица! Как мало счастья выпало тебе на долю за твою короткую жизнь! В замужестве твоим уделом была горькая тоска, трепет, подчинение и рабство. Так предначертала суровая десница провидения. Измученная, устрашенная душа твоя пробудилась теперь под новыми, безмятежными небесами, недосягаемая для наших страхов, забот и треволнений.

В детстве я, как и следовало ожидать, мог только слушаться родителей и думать, будто все происходящее вокруг разумно и справедливо. Затрещины матушки я сносил без обиды, но, по правде говоря, частенько подвергался более основательной экзекуции, каковую дедушка имел обыкновение совершать розгой, хранившейся под замком в буфете, и сопровождать длинными нудными поучениями, произносимыми в промежутках между каждыми двумя ударами его излюбленным орудием. Эти почтенные люди, как я постепенно начал понимать, пользовались в нашем городе весьма сомнительной репутацией и отнюдь не снискали любви ни у своих соотечественников - французских колонистов, ни у англичан, среди которых мы жили. Разумеется, будучи простодушным мальчуганом, я, как мне и подобало, почитал мать и отца своего, вернее, мать и дедушку, ибо отец мой несколькими годами ранее умер.

Я знал, что дедушка, как и многие другие жители Уинчелси и Рая, был совладельцем рыбачьей шхуны. Наш рыбак Стоукс несколько раз брал меня с собою в море, и мне очень нравились эти поездки, но оказалось, что о шхуне и о рыбной ловле нельзя никому рассказывать. Однажды ночью, когда мы отошли совсем недалеко от берега, - всего лишь за камень, прозванный Быком, потому что у него торчало из воды два длинных рога, - нас встретил мой старый друг Бидуа, который пришел из Булони на своем люгере, и тут... Словом, когда я простодушно попытался изложить все это зашедшему к нам на ужин соседу, то дедушка (который, прежде чем спять крышку с блюда, целых пять минут читал застольную молитву) влепил мне такую затрещину, что я свалился со стула. Л шевалье, сидевший тут же за столом, только посмеялся над моею бедой.

Эта насмешка почему-то обидела меня гораздо больше, чем колотушки. К колотушкам матери и деда я привык, но стерпеть дурное обращение от человека, который прежде был ко мне добр, я никак не мог. А ведь шевалье и в самом деле был ко мне очень добр. Он учил меня французскому языку, посмеиваясь над моими ошибками и скверным произношением. Когда я бывал дома, он не жалел на меня времени, и я стал говорить по-французски, как маленький дворянин.

Сам шевалье очень быстро выучился английскому языку и, хотя говорил с пресмешным акцептом, мог, однако же, вполне порядочно объясняться.

Штаб-квартира его находилась в Уинчелси, но он часто ездил в Дил, в Дувр, в Кентербери и даже в Лондон. Он регулярно платил матушке за содержание Агнесы, которая росла не по дням, а но часам и была самой очаровательной девочкой на свете. Как сейчас помню черное платьице, сшитое ей после смерти ее несчастной матери, бледные щечки и большие глаза, серьезно глядевшие из-под черных локонов, обрамлявших лицо и лоб.

Почему я перескакиваю с одного предмета на другой? Болтливость -

привилегия старости, а ее счастье - в воспоминаниях о минувшем. Когда я откидываюсь на спинку кресла - под теплым надежным кровом post tot discrimina (После всех превратностей судьбы (лат.).) и наслаждаюсь счастьем, какое отнюдь не выпало на долю большинства моих собратьев во грехе, ко мне возвращается прошлое, - бурное, на редкость несчастливое и все же счастливое прошлое, - и я смотрю на него со страхом, а порою с изумлением, подобно охотнику, который смотрит на оставшиеся позади ямы и канавы, сам не понимая, как он мог их перепрыгнуть и остаться цел.

Счастливый случай, позволивший мне спасти дорогую малютку, послужил причиной доброго ко мне отношения мосье де ла Мотта, и когда он бывал у нас, я вечно ходил за ним по пятам и, совершенно перестав его бояться, готов был болтать с ним часами. Не считая моего любезного тезки капитана и адмирала, это был первый джентльмен, с которым я свел такое близкое знакомство, -

джентльмен, на совести которого было множество пятен и даже преступлений, но который - надеюсь и уповаю - еще не окончательно погиб. Должен признаться, что я питал добрые чувства к этому роковому человеку. Помню, как я, совсем еще маленький мальчик, болтаю, сидя у него на коленях, или семеню рядом с ним по нашим лугам и болотам. Я вижу его печальное бледное лицо, его угрюмый испепеляющий взгляд, помню, как он смотрит на несчастную безумицу и ее ребенка. Мои друзья-неаполитанцы сказали бы, что у него дурной глаз, и тут же произнесли бы приличествующие случаю заклинания. Одной из наших излюбленных прогулок было посещение скотоводческой фермы в миле от Уинчелси.

Я, правда, интересовался не коровами, а голубями, которых хозяин разводил во множестве, - там были трубачи, турманы, дутыши, хохлатые и, как мне сказали, также голуби из породы курьеров, или почтовых, которые могли летать на огромные расстояния и снова возвращаться на то место, где они родились и выросли.

Однажды когда мы были на ферме мистера Перро, один из этих голубей вернулся домой, как мне показалось со стороны моря, и Перро посадил его к себе на руку, погладил и сказал шевалье де ла Мотту: "Ничего нет. Должно быть, на старом месте", - на что шевалье ответил только: "C'est bien"

(Хорошо (франц.).), - а когда мы пошли обратно, рассказал мне все, что знал о голубях, - по правде говоря, не так уж много.

- Почему он сказал, что ничего нет? - в простоте душевной спросил я.

Шевалье объяснил мне, что эти птицы иногда приносят записочки, написанные на маленьких кусочках бумаги, которые привязывают у них под крыльями, а раз Перро сказал, что ничего нет, значит, там ничего и не было.

- Вот оно что! Значит, его голуби иногда приносят ему письма?

В ответ шевалье пожал плечами и взял из своей красивой табакерки большую понюшку табаку.

- Ты помнишь, что тебе сделал папаша Дюваль, когда ты слишком много болтал? - сказал он. - Научись держать язык за зубами, mon garcon! (Мой мальчик (франц.).) Если ты проживешь подольше и станешь рассказывать все, что увидел, то да поможет тебе бог!

На этом наш разговор окончился, и он пошел домой, а я поплелся вслед за ним.

Я вспоминаю об этих происшествиях моего детства по нескольким сохранившимся в памяти вехам - подобно хитроумному мальчику-с-пальчику, который находил дорогу домой по камешкам, брошенным им по пути. Так год, когда бедная мадам де Саверн заболела, мне удалось определить по дате казни несчастной женщины, которую сожгли в Пененденской пустоши на глазах у нашего соседа.

Сколько дней или недель прошло, пока болезнь госпожи де Саверн кончилась тем, чем однажды кончатся все наши болезни?

Все то время, что она болела, не помню уж, как долго - священники из Слиндона (или от паписта мистера Уэстона из Приората) не выходили из нашего дома, что, должно быть, вызвало большой шум среди живших в нашем городе протестантов. Шевалье де ла Мотт выказал при этом необычайное рвение и, хоть и был великим грешником, оказался - согласно своей вере - грешником в высшей степени благочестивым. Я не запомнил, а может быть, просто не знал, при каких обстоятельствах наступил конец, но помню, как я удивился, когда, проходя мимо комнаты графини, увидел в открытую дверь, что у постели ее горят свечи, вокруг сидят священники, а шевалье де ла Мотт стоит на коленях в позе глубочайшего раскаяния и скорби.

В этот день вокруг нашего дома поднялся шум и волнение. Люди никак не могли стерпеть, что к нам беспрестанно ходят католические священники, и вечером, когда настало время выносить гроб и духовенство совершало последние обряды, дом окружила толпа с воплями: "Долой папизм, вон патеров!" - а в окна комнаты, где лежала несчастная графиня, посыпался град камней.

Дедушка совершенно растерялся и начал бранить невестку за то, что она навлекла на него угрозы и преследования. Присутствие духа мог потерять кто угодно, но только не матушка.

- Silence, miserable (Молчите, несчастный! (франц.)), - сказала она. -

Ступайте на кухню пересчитывать свои денежные мешки! - Кто-кто, а она-то ничуть не растерялась.

Мосье де ла Мотт не испугался, но был очень расстроен. Дело грозило принять серьезный оборот. Я в то время еще не знал, как глубоко жители нашего города возмущались тем, что наша семья приютила папистку. Если б они проведали, что графиня была обращенной в католичество протестанткой, они, конечно, обозлились бы еще больше.

Дом наш, можно сказать, превратился в осажденную крепость, гарнизон которой составляли два насмерть перепуганных патера, дедушка, который забрался под кровать или еще куда-то, где от него было ровно столько же пользы, сохранявшие полное самообладание матушка и шевалье и, наконец, малолетний Дени Дюваль, болтавшийся у всех под йогами. Когда бедная графиня скончалась, ее маленькую дочку решено было куда-нибудь отправить, и ее взяла к себе миссис Уэстон из Приората, которая, как я уже говорил, принадлежала к католической церкви.

Мы в сильном беспокойстве ожидали, когда за несчастной графиней приедут погребальные дроги, ибо люди упорно не желали расходиться; они загородили улицу с обоих концов, и, хотя и не учинили еще иного насилия, кроме того, что выбили окна, от них, без сомнения, можно было ожидать и других опасных выходок.

Подозвав меня к себе, мосье де ла Мотт сказал:

- Дени, ты помнишь почтового голубя, у которого под крылом ничего не оказалось? - Разумеется, я его помнил. - Ты будешь моим почтовым голубем.

Только ты доставишь не письмо, а известие. Я хочу доверить тебе одну тайну.

- И я ее сохранил и могу открыть ее теперь, ибо ручаюсь, что эти сведения ни для кого уже опасности не составляют.

- Ты знаешь дом мистера Уэстона? Дом, где находится Агнеса, лучший дом в городе? Еще бы! Кроме дома Уэстона, шевалье назвал еще с десяток домов, куда я должен был пойти и сказать: "Макрель идет. Собирайте побольше народу и приходите". Я отправился по домам, и когда люди спрашивали: "Куда?" -

отвечал: "К нашему дому", - и шел дальше.

Последним и самым красивым домом (я никогда не бывал в нем прежде) был Приорат, где жил мистер Уэстон. Я пошел туда и сказал, что мне нужно его видеть. Помню, как миссис Уэстон ходила взад и вперед по галерее над прихожей, держа на руках ребенка, который плакал и никак не мог заснуть.

- Агнеса, Агнеса! - позвал я, и малютка тотчас утихла, улыбнулась, залопотала что-то и замахала ручками от радости. Недаром первым словом, которое она выучила, было мое имя.

Джентльмены вышли из гостиной, где они курили свои трубки, и довольно сердито спросили, чего мне надо. "Макрель вышла, и возле дома цирюльника Питера Дюваля ждут людей", - отвечал я. Один из джентльменов злобно ощерился, выругался, сказал, что они придут, и захлопнул у меня под носом дверь.

Когда я возвращался из Приората и через калитку пасторской усадьбы прошел на кладбище, кто бы, вы думали, попался мне навстречу? Не кто иной, как доктор Барнард на своей двуколке с зажженными фонарями. Я всегда здоровался с ним с тех пор, как оп приласкал меня, угостил печеньем и подарил мне книжки.

- А, рыбачек! - сказал он. - Опять ловил рыбку на камушках?

- Нет, сэр, я разносил известия, - отвечал я.

- Какие известия, мой мальчик?

Я рассказал ему про макрель и прочее, но добавил, что шевалье не велел мне называть имен. Потом я сообщил ему, что на улице собралась огромная толпа и что у нас в доме выбили окна.

- Выбили окна? Почему? - спросил доктор, и я рассказал ему все, как было. - Отведи Долли в конюшню, Сэмюел, и ничего не говори хозяйке. Пойдем со мной, рыбачок.

Доктор был очень высок ростом и носил большой белый парик. Я и сейчас еще помню, как он перескакивает через могильные плиты и, минуя высокую, увитую плющом колокольню, через кладбищенские ворота направляется к нашему дому.

Как раз в это время подъехали погребальные дроги.

Толпа выросла еще больше; все шумели и волновались. Когда дроги приблизились, поднялся страшный крик. "Тише! Позор! Придержите язык! Дайте спокойно похоронить бедную женщину", - сказали какие-то люди. Это были ловцы макрели, к которым вскоре присоединились господа из Приората. Но рыбаки были немногочисленны, а горожан было много, и они были очень злые. Когда мы вышли на Портовую улицу (где стоял наш дом), мы увидели на обоих ее концах толпы народа, а посередине, у наших дверей, большие погребальные дроги с черными плюмажами.

Если эти люди решили загородить улицу, то дрогам ни за что не проехать ни взад, ни вперед. Я вошел обратно в дом тем же путем, каким вышел, - через заднюю садовую калитку в проулке, где пока еще никого не было. Доктор Барнард следовал за мной. Открыв дверь на кухню (где находится очаг и медный котел), мы ужасно испугались при виде какого-то человека, который неожиданно выскочил из котла с криком: "О, боже, боже! Спаси меня от злодеев!" Это оказался дедушка, и при всем моем уважении к дедам (я теперь сам достиг их возраста и звания), я не могу не признать, что мой дедушка при этой оказии являл собою зрелище весьма жалкое.

- Спасите мой дом! Спасите мое имущество! - вопит мой предок, а доктор презрительно отворачивается и идет дальше.

В коридоре за кухней нам повстречался мосье де ла Мотт, который сказал:

- Ah, c'est toi, mon garcon (А, это ты, мой мальчик (франц.).)!. Ты выполнил поручение. Наши уже здесь. Он поклонился доктору, который вошел вместе со мной и ответил ему столь же сухо. Мосье де ла Мотт, занявший наблюдательный пункт на верхнем этаже, разумеется, видел, как подходили его люди. Поглядев на него, я заметил, что он вооружен. За пояс у него были заткнуты пистолеты, а на боку висела шпага.

В задней комнате сидели два католических патера и еще четыре человека, которые приехали на погребальных дрогах. У дверей нашего дома их встретили страшной бранью, криками, толчками и даже, по-моему, палками и камнями.

Матушка, потчевавшая их коньяком, ужасно удивилась, увидев входившего в комнату доктора Барнарда. Его преподобие и наше семейство не очень-то жаловали друг друга.

Доктор отвесил служителям римско-католической церкви весьма почтительный поклон.

- Господа, - сказал он, - как ректор здешнего прихода и мировой судья графства, я пришел сюда навести порядок, а если вам грозит опасность, разделить ее с вами. Говорят, графиню будут хоронить на старом кладбище.

Мистер Треслз, вы готовы к выезду?

Гробовщики отвечали, что сию минуту будут готовы, и отправились наверх за своей печальною ношей.

- Эй вы, откройте дверь! - крикнул доктор. Находившиеся в комнате отпрянули назад.

- Я открою, - говорит матушка.

- Et moi, parbleu! (И я тоже, черт побери! (франц.)) - восклицает шевалье и выходит вперед, положив руку на эфес шпаги.

- Полагаю, сэр, что я буду здесь полезнее вас, - очень холодно замечает доктор. - Если господа мои собратья готовы, мы сейчас выйдем. Я пойду вперед, как ректор здешнего прихода.

Матушка отодвинула засовы, и он, сняв шляпу, вышел на улицу.

Как только отворилась дверь, началось настоящее вавилонское столпотворение, и весь дом наполнился криками, воплями и руганью. Доктор с непокрытой головою продол жал невозмутимо стоять на крыльце.

- Есть ли здесь мои прихожане? Все, кто ходит в мою церковь, отойдите в сторону! - смело крикнул он.

В ответ разразился оглушительный рев: "Долой папизм! Долой попов!

Утопим их в море!" - и всякие другие проклятья и угрозы.

- Прихожане французской церкви, где вы? - взывал доктор.

- Мы здесь! Долой папизм! - вопили в ответ французы.

- Выходит, оттого, что сто лет назад вас подвергали гонениям, вы теперь, в свою очередь, хотите преследовать других? Разве этому учит вас ваша Библия? Моя Библия этому не учит. Когда ваша церковь нуждалась в починке, я отдал вам неф своей церкви, и вы совершали там свои богослужения и были желанными гостями. Так-то вы платите за доброе отношение к вам? Позор на ваши головы! Позор, говорю я вам! Но меня вам не запугать! Эй, Роджер Хукер, бродяга и браконьер! Кто кормил твою жену и детей, когда ты сидел в тюрьме в Льюисе? А как ты вздумал кого-либо преследовать, Томас Флинт?

Посмей только остановить эту похоронную процессию, и не будь я доктором Барнардом, если я не велю завтра же взять тебя под стражу!

Тут раздались крики: "Ура доктору! Да здравствует мировой судья!"

Сдается мне, что они исходили от макрели, которая к этому времени была уже в полном сборе и отнюдь не собиралась молчать, как рыба.

- А теперь выходите, пожалуйста, господа, - сказал доктор обоим иноземным священникам, и они довольно смело двинулись вперед, сопровождаемые шевалье де ла Моттом. - Слушайте, друзья и прихожане, члены англиканской церкви и диссентеры! Эти иноземные священнослужители хотят похоронить на соседнем кладбище умершую сестру, подобно тому как вы, иноземные диссентеры, тихо и без помех хороните своих покойников, и я намерен сопровождать этих господ до приготовленной ей могилы, чтобы убедиться, что она упокоилась там в мире, как надеюсь когда-нибудь упокоиться в мире и я.

Тут люди принялись громко приветствовать доктора. Галдеж прекратился.

Маленькая процессия выстроилась, в полном порядке прошла по улице и, обойдя протестантскую церковь, вступила на старое кладбище позади Приората. Доктор шагал между двумя римско-католическими патерами. Я и сейчас ясно представляю себе эту сцену - гулкий топот ног, мерцание факелов, а затем мы через приоратские ворота входим на старое монастырское кладбище, где была вырыта могила, на надгробье которой до сих пор можно прочитать, что здесь покоится Кларисса, урожденная де Вьомениль, вдова Фрэнсиса Станислава графа де Саверн и Барр из Лотарингии.

Когда служба окончилась, шевалье де ла Мотт (я стоял рядом с ним, держась за полу его плаща) подошел к доктору.

- Господин доктор, - говорит он, - вы вели себя мужественно, вы предотвратили кровопролитие...

- Мне повезло, сэр, - отвечает доктор.

- Вы спасли жизнь этим почтенным священнослужителям и оградили от оскорблений останки женщины...

- Печальная история которой мне известна, - сурово замечает доктор.

- Я не богат, но вы позволите мне пожертвовать этот кошелек вашим беднякам?

- Сэр, мой долг велит мне принять его, - отвечает доктор. Позднее он сказал мне, что в кошельке было сто луидоров.

- Могу ли я просить позволения пожать вам руку? - восклицает несчастный шевалье.

- Нет, сэр! - говорит доктор, пряча руки за спину. - Пятна на ваших руках не смыть пожертвованием нескольких гиней. - Доктор говорил на превосходном французском языке. - Доброй ночи, дитя мое, и я искренне желаю тебе вырваться из рук этого человека.

- Сударь! - восклицает шевалье, машинально хватаясь за шпагу.

- Мне кажется, сэр, в прошлый раз вы показали свое искусство на пистолетах! - С этими словами доктор Барнард направился к своей калитке, а бедный де ла Мотт сначала остановился, словно пораженный громом, а потом разразился слезами, восклицая, что на нем лежит проклятье - проклятье Каина.

- Мой милый мальчик, - говорил мне впоследствии старый доктор, вспоминая об этих событиях, - твой друг шевалье был самым отъявленным злодеем, какого мне приходилось встречать, и, глядя на его ноги, я всякий раз ожидал увидеть на них раздвоенные копыта.

- Не могли бы вы рассказать мне что-нибудь о несчастной графине? -

попросил я его.

Но он ничего о ней не знал, ибо видел ее всего лишь один раз.

- И по правде говоря, - сказал он, лукаво поглядев на меня, - случилось так, что и с твоим почтенным семейством я тоже не был на слишком короткой ноге.

Глава V. Я слышу звон лондонских колоколов

Как ни велика была неприязнь доктора Барнарда к нашему семейству, он не питал подобных предубеждений к младшему поколению и к милой крошке Агнесе, а напротив, очень любил нас обоих. Почитая себя человеком, лишенным всяких предрассудков, он выказывал большое великодушие даже к приверженцам римско-католической церкви. Он послал свою жену с визитом к миссис Уэстон, и обе семьи, прежде почти не знавшие друг друга, теперь свели знакомство.

Маленькая Агнеса постоянно жила у этих Уэстонов, с которыми сблизился также и шевалье де ла Мотт. Впрочем, мы убедились, что он уже был с ними знаком, когда послал меня разносить знаменитое известие насчет "макрели", которое собрало по меньшей мере десяток жителей нашего города. Помнится, у м-иссис Уэстон всегда был ужасно перепуганный вид, словно у нее перед глазами вечно торчало какое-то привидение. Однако все эти страхи не мешали ей ласково обходиться с маленькой Агнесой.

Младший из братьев Уэстон (тот, который обругал меня в день похорон)

был красноглазый прыщеватый головорез; он вечно где-то шатался и, осмелюсь доложить, пользовался весьма сомнительною репутацией в округе. Говорили, будто Уэстоны владеют порядочным состоянием. Жили они довольно богато, держали карету для хозяйки и отличных лошадей для верховой езды. Они почти ни с кем не знались, быть может, потому, что принадлежали к числу приверженцев римско-католической церкви, весьма немногочисленных в нашем графстве, если не считать проживавших в Эренделе и Слиндоне лордов и леди, которые, однако, были слишком знатными господами, чтобы водить компанию с безвестными сельскими сквайрами, промышлявшими охотой на лисиц и барышничеством. Мосье де ла Мотт, который, как я уже говорил, был джентльменом хоть куда, сошелся с этими господами на короткую ногу, но ведь они вместе обделывали дела, суть коих я начал понимать лишь много позже, когда мне исполнилось уже лет десять или двенадцать и я ходил в Приорат навещать мою маленькую Агнесу. Она быстро превращалась в настоящую леди. У нее были учителя танцев, учителя музыки и учителя языков (те самые иноземные господа с тонзурами, которые вечно околачивались в Приорате), и она так выросла, что матушка стала поговаривать, не пора ли уже пудрить ей волосы.

О, боже! Другая рука выбелила их ныне, но мне одинаково милы и вороново крыло, и серебро!

Я продолжал учиться в школе Поукока и жить на полном пансионе у мистера Раджа и его пьянчужки-дочери и постиг почти всю премудрость, которую там можно было приобрести. Я мечтал стать моряком, но доктор Барнард всячески противился этому моему желанию, если только я не соглашусь совсем уехать из Рая и Уинчелси и поступить на корабль королевского флота, может быть, даже под команду моего друга сэра Питера Дени, который неизменно был ко мне отечески добр.

Каждую субботу вечером я весело и беззаботно, как и подобает школяру, шагал домой из города Рая. После смерти госпожи де Саверн шевалье де ла Мотт снял квартиру у нас на втором этаже. Будучи по природе человеком деятельным, он находил себе множество занятий. На целые недели и даже месяцы он пропадал из дому. Он совершал верховые поездки в глубь страны, часто ездил в Лондон и время от времени на одной из наших рыбачьих шхун отправлялся за границу. Как я уже говорил, он хорошо выучился нашему языку и обучал меня своему. Матушка говорила по-немецки лучше, чем по-французски, и моим учебником немецкого языка служила Библия доктора Лютера - тот самый фолиант, куда несчастный граф де Саверн вписал молитву для своей дочери, которую ему суждено было видеть в этом мире всего только два раза.

У нас в доме всегда была приготовлена комнатка для Агнесы, с нею обходились как с маленькой леди, приставили к ней особую служанку и всячески ее баловали, однако большей частью она жила в Приорате у миссис Уэстон, которая искренне привязалась к девочке даже прежде, чем потеряла свою родную дочь. Я уже упоминал, что для Агнесы нашли хороших учителей. По-английски она, разумеется, говорила, как англичанка, а французскому языку и музыке ее обучали святые отцы, постоянно проживавшие в доме. Мосье де ла Мотт никогда не скупился на ее расходы. Из своих путешествий он привозил ей игрушки, сласти и всевозможные безделки, достойные маленькой герцогини. Она помыкала всеми от мала до велика в Приорате, в Permquery (Цирюльне (искаж. франц.).), как можно назвать дом моей матушки, и даже в доме доктора и миссис Барнард, которые готовы были служить ей, как и все мы, грешные.

И здесь самое время сказать, что матушка, рассердившись на наших французских протестантов, которые продолжали преследовать ее за то, что она приютила папистов, да еще утверждали, будто покойная графиня и шевалье были в незаконной связи, велела мне перейти в лоно англиканской церкви. По словам матушки, наш пастор мосье Борель много раз поносил ее в своих проповедях. Я не понимал его иносказаний, так как был еще наивным ребенком и, боюсь, в те дни не слишком интересовался проповедями. Во всяком случае, дедушкиными -

он, бывало, угощал нас ими полчаса утром и полчаса вечером. При этом я невольно вспоминал, как в день похорон дедушка выскочил из котла и умолял нас спасти ему жизнь, и проповеди его входили у меня в одно ухо и выходили в другое.

Однажды я услышал, как он плетет небылицы насчет какой-то помады, которую один клиент хотел купить и которую, как мне было известно, матушка самолично изготовляла из свиного сала и бергамота. С тех пор я совсем перестал уважать старика. Он утверждал, будто помаду только что прислали ему из Франции - ни больше ни меньше как от придворного парикмахера самого дофина, и сосед наш, разумеется, купил бы ее, если б я не сказал: "Дедушка, ты, наверное, говоришь про какую-то другую помаду! Я же сам видел, как эту мама делала своими собственными руками". Тут дедушка заплакал самыми настоящими слезами. Он кричал, что я вгоню его в гроб. Он умолял, чтоб кто-нибудь схватил меня и тут же повесил. "Почему здесь нет медведя, чтоб он откусил голову этому маленькому чудовищу и проглотил этого малолетнего преступника?" - вопрошал он. Он с такой яростью твердил о моей испорченности и низости, что я, по правде говоря, и сам порой начинал думать, будто я и в самом деле чудовище.

Однажды мимо столба, на котором красовалась вывеска нашей цирюльни, проходил доктор Барнард. Дверь была открыта, и дедушка как раз читал проповедь по поводу моих грехов, а в промежутках между своими разглагольствованиями хлестал меня по спине ремнем. Не успела худощавая фигура доктора появиться в дверях, как ремень тотчас опустился, а дедушка стал улыбаться и кланяться, высказывая надежду, что их преподобие изволят пребывать в добром здравии. Душа моя переполнилась. Я слушал проповеди каждое утро и каждый вечер, и всю неделю подряд меня ежедневно пороли, и -

бог мне судья - я возненавидел этого старика и ненавижу его по сей день.

- Сэр, - проговорил я, заливаясь слезами, - сэр, могу ли я уважать мать и деда, если мой дед так бессовестно лжет? - Я топал ногами, дрожа от стыда и негодования, а потом рассказал, как было дело.

Опровергнуть мои слова было невозможно. Дедушка смотрел на меня так, словно готов был меня убить, и я закончил свой рассказ, всхлипывая у ног доктора.

- Послушайте, мосье Дюваль, - весьма строго сказал доктор Барнард, - я знаю о вас и о ваших проделках гораздо больше, чем вы думаете. Советую вам не обижать мальчика и бросить дела, которые вас до добра не доведут. Это так же верно, как то, что ваше имя Дюваль. Я знаю, куда летают ваши голуби и откуда они прилетают. И в один прекрасный день, когда вы попадете ко мне, в камеру мирового судьи, жалости у меня к вам будет не больше, чем у вас к этому мальчику. Я знаю, что вы... - Тут доктор шепнул дедушке что-то на ухо и зашагал прочь.

Вы догадываетесь, как доктор назвал дедушку? Если б он назвал его лицемером, то ma foi (Ей-ей (франц.).) он бы не ошибся. Но, по правде говоря, он назвал его контрабандистом, и, смею вас уверить, это звание подходило не одной сотне жителей нашего побережья. В Хайте, Фолкстоне, Дувре, Диле, Сандуиче обретались десятки этих господ. Вдоль нсего пути в Лондон у них были склады, друзья и корреспонденты. В глубине страны и по берегам Темзы между ними и таможенными чиновниками то и дело завязывались стычки. Наши друзья "макрель", явившиеся на зов мосъе де ла Мотта, разумеется, тоже принадлежали к этой братии. Помню, как однажды, когда шевалье возвратился из очередной экспедиции и я бросился к нему на шею, потому что он одно время был ко мне очень добр, он со страшными проклятьями отпрянул назад. Он был ранен в руку. В Диле произошло форменное сражение между драгунами и таможенниками с одной стороны и контрабандистами и их друзьями - с другой. Кавалерия атаковала кавалерию, и мосье де ла Мотт

(среди контрабандистов, как он мне потом рассказывал, он звался мосье Поль)

сражался на стороне "макрели".

Таковы были и господа из Приората, тоже принадлежавшие к "макрели".

Впрочем, я могу назвать именитых купцов и банкиров из Кентербери, Дувра и Рочестера, которые занимались тем же ремеслом. Дед мой, видите ли, выл с волками, но при этом имел обыкновение прикрывать свою волчью шкуру вполне благопристойной овчиной. Ах, стану ли я, подобно фарисею, благодарить всевышнего за то, что я не таков? Надеюсь, нет ничего предосудительного в чувстве благодарности, что мне дано было устоять перед искушением, что еще в нежном возрасте меня не превратили в мошенника и что, сделавшись взрослым, я не угодил на виселицу. А ведь такая судьба постигла многих драгоценных друзей моей юности, о чем я в свое время вам расскажу.

Из-за привычки выкладывать все, что было у меня на уме, я в детстве вечно попадал в переплет, по с благодарностью думаю, что это спасло меня от худших неприятностей. Ну, что вы станете делать с маленьким болтунишкой, который, услыхав, как дед его пытается всучить клиенту банку помады под видом настоящей "Pommade de Cythere" ("Помады Венеры" (франц.).) непременно должен выпалить: "Нет, дедушка, мама приготовила ее из костного мозга и бергамота!" Если случалось что-нибудь, о чем мне следовало молчать, я непременно тут же все выбалтывал. Доктор Барнард и мой покровитель капитан Дени (он был закадычным другом Доктора) подшучивали, бывало, над этим моим свойством и могли по десять минут кряду хохотать, слушая мои россказни.

Сдается мне, что доктор однажды серьезно поговорил об этом с матушкой, потому что она сказала: "Он прав, мальчик больше не поедет. Попробуем сделать так, чтобы в нашей семье был хоть один честный человек".

Куда больше не поедет? Сейчас я вам все расскажу (и уверяю вас,

Monsieur mon fils (Господин сын мой (франц.).), что я стыжусь этого гораздо больше, чем вывески цирюльника). Когда я жил в городе Рае у бакалейщика Раджа, мы с другими мальчиками вечно околачивались на берегу моря и с ранних лет научились управляться с лодками. Радж из-за ревматизма и лени сам в море не выходил, но его приказчик частенько исчезал на всю ночь и не раз брал меня с собой на подмогу.

Голуби, о которых я уже упоминал, прилетали из Булони. Они приносили нам весть, что наш булонский корреспондент уже выехал, и чтоб мы были начеку. Французское судно направлялось к условленному месту, а мы выходили в море и ожидали его прихода, а потом принимали груз - великое множество бочонков. Помнится, однажды это судно отогнал таможенный катер. В другой раз этот же катер обстрелял нас. Я не понимал, что за шарики шлепают по воде у нашего борта, но помню, как приказчик Раджа (он ухаживал за мисс Радж и потом на ней женился) в диком страхе завопил: "Сжалься, о господи!" - а шевалье крикнул: "Молчи, miserable! (Негодяй! (франц.).) Тебе не суждено утонуть или умереть от пули". Шевалье колебался, брать ли меня в эту экспедицию. Дело в том, что он занимался сбытом контрабанды, и доктор Барнард недаром шепнул дедушке на ухо слово "контрабандист". Если бы с нами стряслась беда в каком-нибудь месте, которое мы знали и могли потом определить при помощи крюйс-пеленга, мы утопили бы эти бочонки, а при более благоприятных обстоятельствах вернулись бы туда, нашли их и подняли со дна кошкой и линем.

Когда нас обстреляли, я, право же, вел себя куда достойнее, чем этот уродец Бевил, который лежал на дне шхуны и орал: "Сжалься над нами, боже!" -

но шевалье, опасаясь моего длинного языка, не поощрял моей деятельности на поприще контрабанды. Я выезжал на рыбную ловлю всего раз пять, не больше, а после обстрела ла Мотт предпочитал оставлять меня дома. Матушка тоже не хотела, чтобы я стал моряком (то есть контрабандистом). По ее словам, она мечтала сделать из меня джентльмена, и я глубоко признателен ей за то, что она уберегла меня от беды. Если б мне позволили пастись в одном стаде с этими паршивыми овцами, доктор Барнард не был бы ко мне так добр, а ведь этот достойный человек очень меня любил. Когда я приходил домой из школы, он, бывало, приглашал меня к себе, слушал мои уроки и с радостью говорил, что я живой и смышленый мальчуган.

Доктор собирал аренду для своего Оксфордского колледжа, который имел порядочные владения в наших краях, и два раза в год отвозил эти деньги в Лондон. Во времена моего детства такие путешествия были далеко не безопасны, и если вы возьмете с полки любой номер "Джентльмена мэгэзин", то в ежемесячной хронике непременно найдете две-три заметки о грабежах на большой дороге. Мы, школьники, готовы были вечно болтать о разбойниках и их похождениях. Чтобы не опоздать на утренние уроки, я часто поздно вечером ходил пешком из дома в город Рай, и поэтому мне пришлось купить маленький медный пистолет, который я хранил в укромном месте, чтобы матушка, Радж или учитель его не отобрали, и тайком упражнялся в стрельбе. Однажды, рассуждая со своим школьным товарищем о том, что будет, если на нас нападет неприятель, я вдруг нечаянно выстрелил из своего пистолета и оторвал ему кусок куртки. С таким же успехом - да хранит нас господь! - я мог прострелить ему живот, и этот случай заставил меня осторожнее обращаться со своею артиллерией. С тех пор я стал стрелять не пулями, а мелкой дробью и при каждом удобном случае упражнялся и пальбе по воробьям.

В Михайлов день 1776 года (будьте уверены, что я твердо запомнил, в каком году это было) мой добрый друг доктор Барнард, собравшись отвозить в Лондон аренду, предложил мне поехать с ним повидаться со вторым моим покровителем, сэром Питером Дени, с которым он был в большой дружбе. Обоим этим дорогим друзьям я обязан большою удачей, ожидавшей меня в жизни. И в самом деле, стоит мне подумать, кем я мог стать и каких опасностей мне удалось избежать, сердце мое переполняется благодарностью за великие милости, которые выпали мне на долю. Итак, в достопамятный и полный событий Михайлов день 1776 года доктор Барнард сказал мне:

- Дени, дитя мое, если твоя матушка позволит, я хочу взять тебя с собой в Лондон к твоему крестному отцу сэру; Питеру Дени. Я везу туда аренду, со мной едет сосед Уэстон, и не пройдет и недели, как ты увидишь Тауэр и музей восковых фигур миссис Сэлмонс.

Нетрудно себе представить, что, услыхав такое предложение, юный Дени Дюваль просто запрыгал от радости. Разумеется, я всю жизнь слышал рассказы про Лондон, не раз беседовал с людьми, которые там побывали, но самому поехать в дом адмирала сэра Питера Дени, своими глазами увидеть представление в театре, собор Святого Павла и паноптикум миссис Сэлмонс -

такое блаженство мне и во сне не снилось. В предвкушении всех этих удовольствий я лишился сна. У меня было немного денег, и я обещал Агнесе купить столько же игрушек, сколько всегда привозил ей шевалье. Матушка сказала, что в дороге я должен быть одет, как джентльмен, и обрядила меня в красный жилет с серебряными пуговицами, рубашку с кружевным жабо и шляпу с перьями. С каким лихорадочным нетерпением считал я часы в ночь накануне отъезда! Я поднялся задолго до рассвета и уложил свой саквояж. Я достал свой медный пистолет, зарядил его дробью, спрятал в карман и дал себе зарок, что, если нам повстречается разбойник, я выпущу ему в физиономию весь заряд свинца.

Карета доктора Барнарда стояла в его конюшне неподалеку от нашего дома.

В конюшне горели фонари, и докторский слуга Браун чистил карету, когда в предрассветной мгле у дверей конюшни появился со своим саквояжем мистер Дени Дюваль. Неужели никогда не настанет утро?

Ага! Вот наконец идут лошади из "Королевской Головы" и с ними старик Паско, наш одноглазый почтальон. Как ясно запомнился мне топот их копыт на пустынной улице! Я могу подробно описать все, что случилось в тот день, - а именно, телячьи отбивные и французские бобы, которые нам подали на обед в Мейдстоне; станции, где мы меняли лошадей, и какой масти были лошади. "Эй, Браун! Вот мой саквояж! Куда бы мне его засунуть?" Мой саквояж был величиной с хороший яблочный пирог. Я забираюсь в карету, и мы подъезжаем к дому доктора. Похоже, что доктор вовсе и не думает выходить. Но вот наконец и доктор. Он торопливо дожевывает гренки с маслом, а я без конца кланяюсь ему из окна кареты. Потом я не выдерживаю и выскакиваю на мостовую. "Не помочь ли вами с багажом, Браун?" - спрашиваю я, и все заливаются смехом. Впрочем, я так счастлив, что пускай себе хохочут, если им нравится. Доктор выходит из дому со своей драгоценною шкатулкой под мышкой. Я вижу в окне гостиной чепчик милой миссис Барнард, она машет нам рукой, мы отъезжаем от пасторского дома и, проехав сотню ярдов, останавливаемся возле Приората.

Здесь у окна гостиной стоит моя дорогая Агнеса в белом платьице и в огромной шляпе, с голубым бантом на густых локонах. Как бы мне хотелось, чтобы сэр Джошуа Рейнольдс написал в те дни твой портрет, - ведь ты была точной копией одной из его маленьких леди, той самой, которая впоследствии стала герцогиней Боклю. Итак, вот моя Агнеса, а вскоре выходит слуга мистера Уэстона с багажом, и багаж укладывают на крышу. Затем появляется хозяин багажа, мистер Джордж Уэстон - тот из двоих братьев, что был подобрее. Я никогда не забуду своего восторга при виде пары пистолетов в кобурах, которые он принес с собой и положил в специальные ящички внутри кареты. Жив ли еще Томми Чепмен, сын уэстгейтского аптекаря, и помнит ли он, как я кивал ему головой из мчавшейся во весь опор кареты? Он как раз вытряхивал коврик у дверей отцовской лавки, когда моя светлость в сопровождении своих благородных друзей проследовала мимо их лавки.

Первая станция - Хэмстрит. Таверна "Медведь". Мы меняем своих лошадей на серую и гнедую, уж их-то я хорошо запомнил. Вторая станция - Эшфорд.

Третья станция... Сдается мне, что не доезжая третьей станции я уснул -

несчастный малыш, который накануне не спал почти всю ночь, не говоря уже о многих других ночах, когда он, не смыкая глаз, мечтал об этом чудесном путешествии. Четвертая станция - Мейдстон, гостиница "Колокол". "Здесь мы остановимся пообедать, юный мистер Креветколов", - говорит доктор, и я радостно выскакиваю из кареты. Доктор идет вслед за мной со своею шкатулкой,

- он ни на минуту не спускал с нее глаз.

Доктору так полюбился этот "Колокол" и он с таким вкусом потягивал свой пунш, что мне показалось, будто он решил остаться там навсегда. Я отправился на конюшню, поглядел на лошадей и поболтал с конюхом, который их чистил.

Осмелюсь доложить, что, пока мои спутники сидели за своим бесконечным пуншем, я успел заглянуть на кухню, полюбоваться голубями во дворе и изучить прочие достойные обозрения предметы в "Колоколе". Это было старомодное здание с двориком, обнесенным галереей"! Боже милостивый! Фальстаф с Бардольфом запросто могли бы остановиться здесь по дороге в Гэдсхилл. Когда стоял у дверей конюшни, глазея на лошадей, мистер Уэстон вышел из гостиницы, окинул взглядом двор, отворил дверцы кареты, вынул свои пистолеты, проверил заряд и положил их обратно. Потом мы снова пускаемся в путь. Давно пора, -

бог знает, сколько часов мы провели в этом старом скрипучем "Колоколе". И вот мы уже миновав Эдингтон, Эйнсфорд и теперь проезжаем бесконечные хмельники. Не стану утверждать, будто я все время любовался прекрасным пейзажем, - нет, перед моим юным взором неотступно стоял собор Святого Павла и Лондон.

Большую часть пути доктор Барнард и его спутник были заняты хитроумным спором о своих вероучениях которые оба ревностно исповедовали. Возможно даже, что доктор нарочно пригласил мистера Уэстона в свою карету чтобы устроить этот диспут, ибо он всегда готов был без устали доказывать преимущества своей церкви. К концу дня мистер Дени Дюваль задремал на плече у доктора Барнарда, и добрый пастор старался его не тревожить.

Я проснулся оттого, что карета внезапно остановилась.

Вечерело. Мы стояли посреди какой-то пустоши, и в окна кареты заглядывал всадник.

- Давайте сюда вон тот ящик и все деньги! - хриплым голосом сказал он.

О, боже! На нас напал настоящий; разбойник! Это просто восхитительно!

Мистер Уэстон хватает свои пистолеты.

- Вот наши деньги, негодяй! - кричит он и в упор палит в злодея. Увы и ах! Пистолет дает осечку. Он целится из второго, но и этот тоже не стреляет!

- Какой-то мерзавец разрядил мои пистолеты, - ужасе говорит мистер Уэстон.

- Стой! - восклицает капитан Макхит, - стой, или... Но тут с уст разбойника слетает страшное проклятие ибо я взял свой заряженный дробью пистолетик и выстрелил ему прямо в лицо. Разбойник зашатался и чуть не свалился с седла. Перепуганный почтальон хлестнул лошадей, и мы во весь опор помчались вперед.

- Разве мы не остановимся схватить этого злодей сэр? - спросил я доктора.

В ответ мистер Уэстон сердито ткнул меня в бок сказал:

- Нет, нет. Уже совсем темно. Надо ехать дальше.

И в самом деле, лошадь разбойника испугалась, и мы увидели, что он галопом поскакал прочь.

Подумать только: я, маленький мальчик, подстрелил настоящего живого разбойника. Я был вне себя от восторга и, признаться, самым бессовестным образом похвалялся своим подвигом. Мы оставили мистера Уэстона в гостинице в Боро, а сами переехали Лондонский мост, и я наконец очутился в Лондоне. Да, вот уже перед нами Монумент, потом Биржа, а там вдали виднеется собор Святого Павла. Мы проехали Холборн, и наконец добрались до Ормонд-стрит, где в великолепном особняке жил мой покровитель и где его жена леди Дени очень радушно меня встретила. Разумеется, битва с разбойником разыгралась сызнова, и все, в том числе и я сам, отдали должное моей доблести.

Сэр Питер и его жена представили меня своим знакомым как мальчика, который подстрелил разбойника. У них постоянно собиралось общество, и меня часто приглашали к десерту. Пожалуй, надо признаться, что жил я внизу, у экономки миссис Джелико, но миледи так ко мне привязалась, что то и дело приглашала к себе наверх, брала с собой кататься в коляске или приказывала кому-нибудь из лакеев отвести меня в театр или показать достопримечательности Лондона. В том году был последний сезон Гаррика, и я видел его в "Макбете", в обшитом золотым галуном голубом камзоле, в красном бархатном жилете и брюках. Ормонд-стрит, что в Блумсбери, находилась тогда на краю города, а за ней до самого Хэмстеда простирался пустырь. Совсем рядом, к северу от площади Блумсбери, был Бедфорд-Хаус со своими великолепными садами, а также Монтегью-Хаус, куда я ходил смотреть чучела леопардов и всякие заморские диковинки. А Тауэр, музей восковых фигур, Вестминстерское аббатство, Воксхолл! Словом, это была неделя сплошных чудес и восторгов. В конце недели доктор отправился домой, и эти милые, Добрые люди надарили мне кучу подарков, пирожных и денег, чем окончательно избаловали мальчика, который подстрелил разбойника.

Эта история даже попала в газеты, и кто бы, вы думали, про нее узнал?

Не кто иной, как наш всемилостивейпшй монарх. Однажды сэр Питер повел меня смотреть Кью-Гарденс и новую китайскую пагоду, воздвигнутую его королевским величеством. Гуляя там и любуясь этим очаровательным местом, я имел счастье лицезреть его величество, который изволил прогуливаться с нашей славною королевой, с принцем Уэльским, с моим тезкой епископом Оснабрюкским и с двумя или даже с тремя принцессами. Ее величество была знакома с сэром Питером, ибо ей приходилось плавать на его корабле. Она очень любезно с ним поздоровалась и вступила в беседу. А наилучший из монархов, глядя на своего покорнейшего слугу и верноподданного, соизволил заметить: "Как? Как? Мальчик подстрелил разбойника? Выстрелил ему прямо в лицо! Прямо в лицо!" При этих словах юные принцессы милостиво на меня поглядели, а король спросил сэра Питера кем я хочу быть, на что сэр Питер отвечал, что я надеюсь стать моряком и служить его величеству.

Осмелюсь доложить, что, вернувшись домой, я прослыл весьма важною персоной, и десятки людей в Рае и в Уинчелси спрашивали меня, что сказал король. Дома мы узнали, что с мистером Джозефом Уэстоном произошло несчастье. В день нашего отъезда в Лондон он отправился на охоту, что было его излюбленным занятием, и когда он перелезал через живую изгородь, затвор ружья, которой он неосторожно волочил за собой, зацепился за сучок, раздался выстрел, и заряд дроби угодил бедняге прямо в лицо, поранил левую щеку и попал в глаз, которого он после страшных мучений лишился.

- О, господи! Заряд мелкой дроби угодил ему прямо в лицо! Удивительное дело! - воскликнул доктор Барнард, который зашел повидаться с моей матушкой и дедом на другой день после нашего возвращения. Миссис Барнард рассказала ему об этом несчастном случае накануне за ужином. Если бы стреляли в доктора или если б он сам кого-нибудь застрелил, он едва ли мог иметь более испуганный вид. Он напомнил мне Гаррика, которого я как раз перед тем видел на театре в Лондоне, в той сцене где он выходит после убийства короля.

- Docteur (Доктор (франц.).), у вас такой вид, словно это вы его стреляли, - смеясь, сказал мосье де ла Мотт на своем ломано английском языке. - Два раза, три раза я ему говорил: "Уэстон, вы застрелите себя, нельзя носить ружье так", а он говорит, что ему не суждено умереть от пули, и он бранится.

- Но, любезный шевалье, доктор Блейдс вытащил у него из глаза куски черного крепа и тринадцать или четырнадцать дробинок. Денни, какого калибра была дробь, которой ты стрелял в разбойника?

- Quid antem vides festucas in oculo fratris tui (Как видно сучок в глазу брата твоего (лат.).), доктор, - говорит шевалье. - Хорошее изречение.

Как вы думаете, оно протестантское или папистское?

На что доктор опустил голову и сказал:

- Шевалье, я сдаюсь. Я был неправ, совершенно неправ.

Уильям Мейкпис Теккерей - Дени Дюваль. 1 часть., читать текст

См. также Уильям Мейкпис Теккерей (William Makepeace Thackeray) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Дени Дюваль. 2 часть.
- А что до крепа, то Уэстон в трауре, - заметил ла Мотт. - Он ехал на ...

Диккенс во Франции
Перевод Я. Рецкера Увидев на стенах домов громадную афишу, возвещавшую...