СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Уильям Мейкпис Теккерей
«De Finibus (о концах)»

"De Finibus (о концах)"

Когда Свифт был влюблен в Стеллу и трижды в месяц отправлял ей письма с ирландским пакетботом, то, как вы, вероятно, помните, он имел привычку начинать новое письмо, скажем, двадцать третье, в тот самый день, когда было отправлено предыдущее, двадцать второе. В этот день, улизнув пораньше с официального приема или из кофейни, он спешил домой, чтобы продолжить милую болтовню со своей возлюбленной - "словно не желая выпускать ее нежную ручку", как писал об этом кто-то из исследователей. Когда мистер Джонсон, направляясь в книжную лавку Додели, шел по Пэл-Мэл, он имел обыкновение дотрагиваться до каждой встречающейся на пути уличной тумбы и неизменно возвращался, стоило ему заметить, что по одной из них он забыл хлопнуть рукой, - уж не знаю, что за предрассудок заставлял его делать это. Я тоже не свободен от подобных, вполне, как мне кажется, безобидных, странностей. Как только я разделываюсь с одной вещью, у меня появляется желание в тот же день приняться за другую, - пусть это будет всего полдюжины строк, но ведь это уже начало Следующего Выпуска. Мальчишка-посыльный еще не добежал с моей рукописью до типографии, а те, кто полчаса назад жил со мной - и Пенденнис, и Клайв Ньюком, и (как же его звать, моего последнего героя? А, вспомнил!)

Филип Фермин - осушили в последний раз бокалы, мамаши укутали детей, и все они покинули мой дом. Я же возвращаюсь в кабинет: tarn en usque recurro

(Назад возвращаюсь опять (лат.).). Как одиноко стало здесь без них! О, милые моему сердцу друзья, люди, которым вы до смерти надоели и которые возмущаются: "Какое убогое общество у этого человека! Вечно он навязывает нам своих Пенденнисов, Ньюкомов и тому подобных! Что бы ему познакомить нас с кем-нибудь еще! И почему он не так увлекателен, как X., не так учен и основателен, как У, и не такой душка, как Z? Попросту говоря, почему он - не кто-то другой?" Но, уважаемые господа, угодить всем вам невозможно, и глупо даже стремиться к этому. Один с жадностью поглощает то, на что другой и смотреть не хочет. Вам не по вкусу сегодняшний обед? Что ж, может быть, завтрашнее угощение вас порадует. Однако вернемся к прерванному разговору.

Как странно бывает на душе - и радостно, и легко, и тоскливо - когда остаешься в затихшем и пустом кабинете, только что покинутый теми, с кем ты двадцать месяцев делил стол и кров. Как часто они нарушали мой покой, беззастенчиво изводили своими приставаниями, когда я болел или просто хотел побездельничать, и я ворчал: "Будьте вы неладны! Да оставьте вы меня, наконец, в покое!" Бывало даже, из-за них я пропускал званый обед. И очень часто из-за них же мне не хотелось идти домой, - ведь я знал, что они ждут меня в кабинете, черт бы их побрал, - и я, никому ничего не сказав, спасался в клубе, забывая о доме и семье. Как они надоедали мне, эти незваные гости!

Как досаждали в самое неподходящее время! Они вносили такой беспорядок в мои мысли и в мой быт, что порой я переставал понимать, что творится у меня дома, и с трудом улавливал смысл того, о чем говорил сосед. Но вот я наконец избавился от них. И, казалось бы, должен почувствовать облегчение. Как бы не так! В глубине души я был бы рад, если бы снова ко мне зашел поболтать Вулком или в кресле напротив опять появился Твисден со своими бесконечными россказнями.

Как известно, умалишенные страдают галлюцинациями и могут вести разговоры с несуществующим собеседником и даже описать вам его. Но тогда не безумие ли давать жизнь порождениям своей фантазии? И вообще, не заслуживают ли романисты смирительной рубашки? У меня плохая память на имена, и в своих сочинениях, каюсь, я порой безбожно путаю их. Однако поверьте, дорогой сэр, что своих героев ваш покорный слуга изучил настолько, что может узнать каждого по голосу. На днях ко мне заходил господин, поразивший меня своим сходством с Филипом Фермином, каким его изображал из месяца в месяц мистер Уокер в "Корнхилл магазин": те же глаза, та же борода, та же осанка...

Правда, он не похож на Филипа Фермина, которого я ношу в себе. Тот уже спит вечным сном - смелый, благородный, беспечный и отзывчивый юноша, переживший по моей воле многочисленные приключения, рассказ о которых недавно подошел к концу. Прошло много лет, как я последний раз слышал его заразительный смех и видел сияющий взгляд его голубых глаз. Мы оба тогда были молоды. И я молодею, вспоминая о нем. Еще утром здесь, у меня в кабинете, он был живой, мог смеяться, плакать, бросаться на обидчика... Сейчас, когда я пишу, на дворе уже сумерки, дом затих, никого нет, комната постепенно погружается в полумрак, и, охваченный смутной тоской, я поднимаю глаза от листа бумаги и жду с отчаянной надеждой: вдруг он войдет? Нет. Все неподвижно. Нет той знакомой тени, которая постепенно превращается в живого человека и устремляет на меня свой ясный взгляд. Ее нет, ее забрал печатник с последним листом корректуры. С мальчишкой-посыльным улетел целый сонм невинных призраков. Но боже! Что это? Да охранят нас ангелы господни! Дверь тихо отворяется, и появляется темный силуэт, кто-то входит, неся что-то черное, какое-то платье... Это Джон. Он сообщает, что пора переодеваться к обеду,

Каждый, кто в юности изучал немецкий и вместе с учителем разбирал знаменитого "Фауста" Гете (о Вайсснборн, мой добрый старый наставник, о тихий славный Веймар, где выпало мне счастье лицезреть великого поэта!), должно быть, помнит одно прекрасное место в посвящении, где Гете воскрешает в памяти дни, когда он читал первые только что написанные сцены своим друзьям, которых уже нет с ним. Милые тени окружают его, пишет он, прошлое оживает, а настоящее кажется нереальным и призрачным. Нам, скромным сочинителям, не под силу создать "Фауста" и не суждено прославиться в веках.

Но и наши книги - это дневники, в которых неизбежно оседает все пережитое.

Открывая страницу, написанную в прошлом месяце или десять лет назад, мы тут же вспоминаем, что было тогда: вот это писалось, когда за стеной болел ребенок и разум был скован страхом и беспокойством, но я заставлял ею работать; а начало вот этой повести я давал читать своему близкому другу, -

теперь уже я никогда не почувствую его сердечного рукопожатия. Признаюсь вам, что, перечитывая то, что сам же написал много лет назад, я подчас перестаю понимать, о чем идет речь. Я вижу не слова, а тот ушедший в прошлое день, когда это рождалось. Передо мной оживают страницы жизни: то домашний спектакль, который мы поставили, то веселая игра, в которую когда-то играли, то гроб, за которым мы шли, или мучительная обида, о которой стараешься не вспоминать...

И в такие минуты хочется, чтобы вы, благосклонный читатель, не судили строго вашего покорного слугу за его многочисленные огрехи, описки и провалы памяти. Я и сам, заглядывая в свои сочинения, нахожу немало ошибок. Джон вдруг становится Брауном. Браун, которого я похоронил, оживает. Филип Фермин назван у меня в одном месте Клайвом Ньюкомом, о чем я с отчаянием узнал спустя месяцы после появления выпуска. Но ведь Клайв Ньюком, как вы помните, герой совсем другого романа. И они в моих глазах такие же разные, как, ну, скажем, лорд Пальмерстон и мистер Дизраэли. Так вот, в восемьдесят четвертом выпуске "Корнхилл мэгэзин", на странице 990, в строке 76, допущена грубая ошибка, и ее уж не исправить. Дай бог, чтоб все ошибки, совершенные мною в жизни, были не грубее этой.

Итак, еще раз написано: "Finis". Еще одна веха пройдена на долгом пути от рождения до смерти. И поневоле предаешься грустным размышлениям.

Продолжать ли и дальше заниматься сочинительством? Буду ли я таким же словоохотливым до конца своих дней? Не настало ли для тебя время, о болтун, прикусить язык и уступить место молодым? У меня есть знакомый художник, который, как и все мы, грешные, постепенно стареет. Последние его работы отличают небывалая доселе тщательность и завершенность. Но этот живописец все еще остается самым усердным и почтительным учеником. Он с благоговением и преданностью продолжает служить своему властелину - Искусству. Чем бы мы с вами ни занимались, лишь в своем трудолюбии и скромности находим мы поддержку и утешение. Скажу вам откровенно: за свою долгую жизнь я убедился, что люди, которые пишут книги, не превосходят ни умом, ни ученостью тех, кто никогда не брался за перо. А если говорить о простой осведомленности в тех или иных вещах, то тут неписатели, пожалуй, почти всегда знают больше. Вы же не требуете от юриста, заваленного делами, чтобы он хорошо знал литературу, ему хватает своих судебных дел. То же и писатель: он, как правило, с головой уходит в свои книги и уже не имеет возможности интересоваться тем, что делают другие. После целого дня работы (когда описываешь, допустим, сердечные муки Луизы, убежавшей с Капитаном, или ужасное поведение Маркиза, подло обманувшего леди Эмилию) я отправляюсь в клуб с намерением обогатить свой ум, просмотреть новые книги, чтобы быть, как говорят американцы, "в курсе". И что же происходит? Уютно устроившись в мягком кресле у камина, а до этого плотно закусив и прогулявшись, я открываю занимательную книжку, и... вы знаете, что потом бывает. Постепенно одолевает дремота.

Занимательная книга выпадает из рук, вы ее тотчас поднимаете, стараясь скрыть смущение, водружаете себе на колени, но голова опять клонится к мягким подушкам, глаза слипаются, и вот уже слышно мелодичное посапывание.

Не думайте, что я раскрываю клубные тайны. В это время дня здесь сладко дремлют довольно много почтенных старичков. Не исключено, что меня сморил сон над той самой книгой, в которой я недавно своей же рукой вывел слово

"Finis". "Если она вогнала в сон автора, то что же будет с читателем?" -

смеясь, заявляет Джонс, застав меня в этой позе. Как, вы и вправду засыпали, читая ее? Что ж, в этом нет ничего плохого! Я и сам был свидетелем того, как клевали носом над страницами моих книг. В одной из них есть даже виньетка с изображением человека, задремавшего в кресле с "Пенденнисом" или "Ньюкомами"

на коленях. И если автор своим сочинением навевает на вас сладкий, здоровый, безмятежный сон, разве он тем самым не делает вам добро? Так же как тот, кто будоражит и захватывает вас, заслуживая вашу любовь и благодарность. Время от времени со мной случается приступ лихорадки, который укладывает меня в постель на целый день. Сначала бьет озноб, от которого мне назначен

(чудесное лекарство!) горячий грог, после чего меня бросает в жар, и так далее. Во время этих приступов мне случалось читать романы, и я получал тогда огромное наслаждение. Так, на Миссисипи, застигнутый болезнью, я читал своего любимого "Якова Верного", в другой раз, во Франкфурте -

восхитительные "Двадцать лет спустя" господина Дюма, в Танбридж-Уэлзе -

увлекательнейшую "Женщину в белом". Я не отрывался от этих прелестных книг с утра до позднего вечера. И теперь вспоминаю об этой лихорадке с удовольствием и благодарностью. Подумайте только: весь день в постели в обществе чудесной книги! Ни забот, ни угрызений совести из-за того, что не занимаешься делом, ни гостей - лишь шевалье Д'Артаньян или женщина в белом с их занимательными историями. ("Мэм! Мои хозяин велел кланяться и спросить, не может ли он получить третью часть?" - такую просьбу выслушала однажды, не понимая, что произошло, моя приятельница и соседка, у которой я брал по частям "Женщину в белом"). Какими я желал бы видеть свои романы? Я хотел бы, чтоб они были "покрепче", как горячий ром, и ни единой ошибки, никаких флиртов, никаких рассуждений об обществе, короткие диалоги (если только это не ссора), обилие драк и таинственный злодей, которому суждено пережить страшные мучения перед том, как я напишу слово "Finis". Мне не по душе романы с печальным концом. Я никогда не перечитываю истории, в которых героиня больна чахоткой. Если мне будет позволено дать небольшой совет добросовестному сочинителю (как любили выражаться когда-то критики

"Экзаминера"), то я бы посоветовал ему не быть по-варварски жестоким, а всегда проявлять милосердие. Автор недавно законченных "Приключений Филипа"

любезно разрешил мне сообщить вам, что он собирался в своем романс утопить двух злодеев - некоего доктора Ф. и некоего мистера Т. X., отправив их в плавание на "Президенте" или другом корабле с трагической судьбой, но, как видите, я смягчил приговор. Я представил себе объятых страхом людей среди безбрежного океана, накренившуюся палубу и мертвенно-бледное лицо Фермина и решил: "Нет, лживый негодяй, я не утоплю тебя. Ты отделаешься желтой лихорадкой, ты будешь думать, что тебе пришел конец, и тебе представится случай, почти невероятный, раскаяться в своих грехах". Не знаю, раскаялся ли он на самом деле, когда заболел в Виргинии. Вероятнее всего, что он вообразил себя обиженным своим сыном и простил его на своем смертном ложе.

Вы думаете, так уж часто в жизни встречается неподдельное искреннее раскаяние? Разве люди не ищут себе оправданий для душевного спокойствия, разве не пытаются убедить себя, что их просто оклеветали и запутали? Они милостиво прощают своих кредиторов, которые пристают к ним с неоплаченными счетами, и не держат зла на того бессердечного негодяя, который отвел их в полицию за кражу ложек. Много лет назад я рассорился с одним довольно известным господином (я поверил тому, что о нем говорили его друзья, хотя это, как оказалось, не соответствовало истине). Мы так и не помирились до самой его кончины. Помнится, я говорил его брату: "Почему ваш брат не жалует меня? Это я должен сердиться и не прощать: ведь виноват-то я!" Если в том краю, куда они оба переселились (в книгах их жизни уже поставлено "Finis"), они еще помнят о земных обидах, ссорах и сплетнях, то, я думаю, они согласятся, что провинность моя была не из тех, которые нельзя простить.

Если вы не совершили в жизни ничего более тяжкого, уважаемый сэр, то, уверяю вас, вы не такой уж большой грешник. О, dilectissimi fratres! (Возлюбленные братья! (лат.).) Лучше вспомним о своих нераскрытых грехах и о них покаянно споем в тихом скорбном миноре: "Miserere nobis miseris peccatoribus"

(Сжалься над нами, жалкими грешниками (лат.).).

Из грехов, в которые нередко впадают романисты, я первым назвал бы высокопарность и напыщенность и молил бы бога об отпущении мне именно этого греха. Это порок всех учителей, гувернанток, критиков, проповедников, словом, тех, кто наставляет на путь истинный молодых и старых. Из ныне живущих сочинителей (я говорю это, чтобы облегчить свою душу и покаяться)

ваш собеседник, пожалуй, более других привержен к назидательности. Не он ли вечно прерывает свой рассказ, чтобы поучать вас? И когда ему следует заниматься делом, не он ли отводит свою Музу в сторонку и начинает изводить ее своими циничными рассуждениями? Я открыто и чистосердечно признаюсь:

"Peccavi!" Поверьте, мне самому хотелось бы написать историю, в которой не нашлось бы места авторскому самомнению, - чтоб не было там ни отступлений, ни циничных замечаний, ни прописных истин (и тому подобного), а вместо этого на каждой странице случалось бы что-нибудь неожиданное и в каждой главе были бы злодеи, поединки, тайны... Мне бы хотелось приготовить для читателя такое острое, пряное кушанье, чтобы после каждой ежемесячной порции он еще сильнее чувствовал голод.

У Александра Дюма есть описание того, как он, сочиняя план нового романа, провел два дня в полном одиночестве, лежа на спине на палубе своей яхты в одном средиземноморском порту. На исходе второго дня он встал и велел подавать обед. Сюжет был построен. За эти два дня он вылепил из глины удивительную заготовку, которую оставалось только отлить в вечной бронзе.

Персонажи, эпизоды, развитие событий, взаимоотношения героев - все это он четко представил себе еще до того, как взялся за перо. Мой же Пегас не взмывает ввысь, чтобы дать мне возможность увидеть все как на ладони. У него нет крыльев, и я даже думаю, что он слеп на один глаз. Это своенравное, упрямое и флегматичное существо: он принимается щипать траву, когда следует нестись галопом, и скачет галопом, когда следует перейти на шаг. Он никогда не позволяет мне блеснуть его возможностями. Иной раз он вдруг так припустится, что только диву даешься, но зато, когда я горю желанием разогнаться, это упрямое животное артачится, и я вынужден отпустить поводья и терпеливо ждать. Интересно, случается ли другим романистам отдаваться вот так же на произвол судьбы? Когда они вынуждены следовать по тому или иному пути вопреки своей воле? Порой из уст своих персонажей я слышал совершенно неожиданные высказывания. Как будто моим пером движет какая-то таинственная сила. Герой что-то делает или говорит, а я спрашиваю себя: "И как он, черт возьми, до этого додумался?" Каждый из нас видит сны, в которых происходят удивительнейшие события. Правда, удивления-то они как раз и не вызывают, ведь это происходит во сне. Хотя люди там говорят такое, что вам раньше и в голову не приходило. Точно так же и воображение способно предвосхищать события. Мы только что говорили о надутом стиле. А что, если это просто стиль вдохновения, - когда писатель, как пифия на своем треножнике, вдыхает подземные испарения, а вещие слова совершенно непроизвольно - с криком, со свистом и стоном - вырываются из голосовых труб этого живого органа? Я уже рассказывал, какое необычайное потрясение испытал, когда созданный художником (но не мной) Филип Фермин вошел в мой кабинет с рекомендательным письмом и сел в кресле напротив. В "Пенденнисе", написанном десять лет назад, я изобразил некоего Костигана, лицо полностью вымышленное (точнее сказать, созданное, как это обычно делается, из ошметков, клочков и обрывков разных человеческих характеров). И вот как-то вечером я сидел, покуривая, и таверне и вдруг увидел перед собой живого Костигана - это был вылитый он: сходство с персонажем, каким он изображен на моих несовершенных рисунках, было поразительным. Тот же тесный сюртук, такой же продавленный цилиндр, надвинутый на один глаз, то же подмигивание этим глазом. "Сэр, - сказал я, обращаясь к нему, как к старому знакомцу, с которым встречался в других, неведомых краях, - сэр, - сказал я, - могу ли я предложить вам стаканчик грога?" - "Что ж, я не прочь, - ответил он. - А я вам за это что-нибудь спою". Конечно же, он говорил с ирландским акцентом. И, конечно же, когда-то был военным. Не прошло и десяти минут, как он уже доставал "Армейский вестник", где была напечатана его фамилия. А через несколько месяцев мы прочли о нем уже в сообщении полицейского суда. Как же мне удалось узнать о его существовании, предугадать его? Кто докажет мне, что не его я видел, когда пребывал в мире грез и воображения. Может быть, в мире грога и винного брожения? Но оставим каламбуры. Меня совсем не удивило, что он заговорил с ирландским акцентом, ведь я знал его до того, как он появился. Кому не известно это странное чувство, когда, увидев что-то впервые, - будь то человек, местность или слова в книге в определенном порядке, - вдруг ловишь себя на мысли, что все это ты уже встречал раньше?

Вальтера Скотта называли "северным чародеем". Но представьте себе, что некий романист обладает такой волшебной силой, что его герои начинают жить самостоятельной жизнью. Представьте, что ожили Маргарита, Миньона, и Гец фон Берлихинген (правда, они бестелесны), и через окно, распахнутое в сад, проникнут к нам Айвенго и Дугалд Дальгетти, и Ункас с благородным Кожаным Чулком незаметно проскользнут сюда. Войдут неслышной походкой, покручивая ус, Атос, Портос и Арамис; появятся прелестная Амелия Бут под руку с дядей Тоби, и Титлбэт Титмаус с позеленевшими от краски волосами, и труппа Краммльса вместе с бандой комедиантов Жиля Блаза, и сэр Роджер де Коверли, и величайший из всех безумцев - рыцарь Ламанчский со своим восхитительным оруженосцем. Я задумчиво смотрю в окно, представляя их всех, и мне становится почему-то грустно и одиноко. Если б кто-то из них и вправду появился передо мной, я не был бы сильно поражен. О милые мои друзья, сколько приятных часов я провел с вами! Теперь мы видимся уже реже, но каждая наша встреча приносит мне радость. Вчера вечером я целых полчаса провел с Яковом Верным - это было после того, как, прочитав корректуру заключительной главы, я написал "Finis" и посыльный уже благополучно добрался с моими листами до типографии.

Вот ты и умчался, мой маленький посыльный, забрав корректуру с последними исправлениями и помарками. Последними? Да этим последним исправлениям, кажется, и конца не будет! Будь они прокляты, все эти сорняки!

Каждый день я нахожу их в своем скромном саду, и мне хочется тут же вооружиться мотыгой и взяться за прополку. Поверьте, дорогой сосед, их просто невозможно вывести, эти лишние слова! Когда возвращаешься к давно написанным страницам, испытываешь что угодно, только не блаженное удовлетворенно. Чего бы я нынче не отдал за возможность вымарать некоторые из них! О, какие бездарные, какие беспомощные страницы! Оговорки, унылые пассажи, пустая раздражительность, то и дело повторения и вечное возвращение к излюбленным темам! Но все же порою вдруг ощутишь благодарный отклик в душе или вспомнишь о чем-то дорогом и забытом. Еще немного глав, и придет черед самой последней из них, когда и слово "Finis" исчезнет навсегда, уйдя в Великую Бесконечность.

Уильям Мейкпис Теккерей - De Finibus (о концах), читать текст

См. также Уильям Мейкпис Теккерей (William Makepeace Thackeray) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Vanity fair (Ярмарка тщеславия - на английском). 1 часть.
BEFORE THE CURTAIN As the manager of the Performance sits before the c...

Vanity fair (Ярмарка тщеславия - на английском). 2 часть.
Sharp and she are parted. Rebecca is a droll funny creature, to be sur...