Стендаль
«Люсьен Левен (Красное и белое). 4 часть.»

"Люсьен Левен (Красное и белое). 4 часть."

Люсьен наклонился к г-же д'Окенкур и серьезно сказал ей:

- Вот речь, сударыня, для вас и для меня.

Она покатилась со смеху. Г-н де Серпьер заметил это.

- Знаете ли вы, сударь...- с обиженным видом обратился он к Люсьену.

"Ах, боже мой! Вот меня и втянули в разговор,- подумал тот.- Мне было суждено после Дю Пуарье попасться Серпьеру; отсюда один шаг до самоубийства".

- Знаете ли вы, сударь,- громким голосом продолжал г-н Де Серпьер,- что титулованные дворяне или их родственники уменьшали подати и подушные налоги тех, кто находился под их покровительством, так же как и пятипроцентный сбор в свою пользу? Знаете ли вы, что, отправляясь в Мец, я, как и все представители лучшего лотарингского общества, не знал другой гостиницы, кроме интендантства господина де Калонна? Там был пышный сгол, очаровательные женщины, первые офицеры гарнизона, игра в карты! Безукоризненный тон! Ах, это было прекрасное время!

Вместо всего этого вы имеете какого-то угрюмого, мрачного префекта в потертом сюртуке, обедающего в одиночестве, и очень скверно, если допустить, что он вообще обедает.

"Боже мой,- думал Люсьен,- этот еще скучнее Дю Пуарье!"

В то время как наш герой, желая, чтобы поскорее закончилась эта назидательная речь, вместо ответов г-ну де Серпьеру ограничивался одними жестами восхищения, он снова подпал под влияние нежных мыслей, так как внимание его не было занято ни тем, что он слушал, ни тем, что он делал. "Очевидно,- думал он,- если только я не последний из людей, мне уже нельзя посещать госпожу де Шастеле, между нами все кончено. Самое большее, что я могу себе иногда позволить,- это несколько редких визитов, требуемых приличиями. Пользуясь терминами моей профессии, я получил отставку. Графы Роллеры, мои враги, кузен Блансе, мой соперник, пять раз в неделю обедающий в особняке Понлеве и каждый вечер пьющий чай с отцом и дочерью, вскоре заметят мою опалу, и обо мне будут трубить на всех перекрестках. Ждите их презрения, сударь, вы, обзаведшийся желтыми ливреями и резвыми лошадьми! Все, чьи окна дребезжали от стука колес ваших экипажей, сотрясавших мостовую, наперебой будут кричать о вашей смешной неудаче; вы очень низко падете, мой друг! Быть может, свистки изгонят вас из Нанси, который вы так презираете,- нечего сказать, мило запечатлеется этот город в вашей памяти!"

Предаваясь столь приятным размышлениям, Люсьен не отрывал глаз от красивых плеч г-жи д'Окенкур, которых не скрывала прелестная блузка, присланная накануне из Парижа. Вдруг его осенила мысль: "Вот моя защита от смешного положения: начнем же атаку". Он наклонился к г-же д'Окенкур и прошептал:

- То, что он думает о господине де Калонне, о котором он так жалеет, я думаю о нашем недавнем прелестном разговоре с глазу на глаз. Я сделал большую оплошность, не воспользовавшись серьезным вниманием, которое я читал в ваших глазах, и не попытавшись отгадать, согласились ли бы вы взять меня в качестве друга сердца.

- Постарайтесь свести меня с ума, я не возражаю,- просто и холодно ответила г-жа д'Окенкур.

Она смотрела на него молча и внимательно, с очаровательно философским видом, как бы что-то соображая. Она казалась в этот момент еще красивее благодаря прелестному выражению серьезности и беспристрастия.

- Но,- прибавила она, когда впечатление было произведено,- так как то, о чем вы меня просите, не есть моя обязанность, а даже совсем напротив, и так как ваши прекрасные глаза еще не ввергли меня в буйное помешательство, то не ждите от меня ничего.

Конец разговора, протекавший вполголоса, соответствовал столь оживленному началу.

Господин де Серпьер все пытался привлечь внимание Люсьена к своим разглагольствованиям. Он привык к большой почтительности со стороны Люсьена, когда они встречались у него без г-жи де Шастеле. В конце концов по улыбкам г-жи д'Окенкур г-н де Серпьер понял, что внимание, которое проявляет к нему Люсьен, объясняется лишь тягостными правилами вежливости. Почтенный старик решил ограничиться в виде жертвы одним только г-ном де Васиньи, и они стали прохаживаться по гостиной.

Люсьен был вполне хладнокровен; он старался восхищаться белой, свежей кожей и роскошными формами, которые находились так близко от него. Превознося их он слышал, как де Васиньи отвечал своему партнеру, пытаясь вдолбить ему мысли Дю Пуарье насчет великих монашеских орденов, а также пагубных последствий раздела земель и слишком многочисленного населения.

Расхаживание этих господ из угла в угол и любезности Люсьена продолжались уже четверть часа; только по прошествии этого времени Люсьен заметил, что г-жа д'Окенкур не без интереса внимает нежностям, которые он расточал ей, напрягая всю свою память. В мгновение ока этот интерес пробудил в нем новые мысли; его речь полилась легко и непринужденно, так как выражала то, что он чувствовал.

"Какая разница между этим веселым, приветливым, исполненным уважения видом, с которым меня здесь слушают, и тем, что я встречаю там! А эти полные руки, просвечивающие сквозь прозрачный газ! Эти красивые плечи, нежная белизна которых ласкает взор! У той - ничего подобного! Надменный вид, суровый взор, платье, скрывающее даже шею. И, что существеннее всего, решительная склонность к высшим офицерским чинам. Здесь мне дают понять,- мне, не аристократу, только корнету,- что я по крайней мере равен всем".

Уязвленное тщеславие подогревало в нем жажду успеха. Г-да де Серпьер и де Васиньи в пылу разговора часто останавливались в другом конце гостиной, Люсьен сумел воспользоваться этими минутами, чтобы говорить без всякого стеснения, и его слушали с нежным восхищением.

Господа эти находились в другом конце гостиной, вероятно, задержавшись там на некоторое время из-за замечательных доводов г-на де Васиньи в пользу обширных поместий и крупных хозяйств, представлявших выгоды для дворянства, когда вдруг в двух шагах от г-жи д'Окенкур появилась г-жа де Шастеле, шедшая своей легкой и молодой походкой вслед за лакеем, который о ней докладывал и на которого никто не обратил внимания.

Она не могла не заметить по глазам г-жи д'Окенкур и даже по глазам Люсьена, как некстати она пришла. Она принялась весело и громко рассказывать о том, что видела сегодня вечером, делая визиты; благодаря этому г-жа д'Окенкур не почувствовала никакой неловкости. Г-жа де Шастеле даже злословила и сплетничала, чего раньше Люсьен за ней не замечал.

"Никогда в жизни я не простил бы ей,- думал он,- если бы она стала разыгрывать добродетель и поставила в затруднительное положение бедняжку д'Окенкур. Однако она отлично видела смущение, вызванное моим талантом соблазнителя". Он был почти серьезен, произнося мысленно эту фразу.

Госпожа де Шастеле говорила с ним, как всегда, свободно и любезно. Она не сказала ничего особенного, но благодаря ей беседа текла оживленно и даже остроумно, так как нет ничего забавнее тонких сплетен. Господа де Васиньи и де Серпьер бросили свою политику и подошли поближе, привлеченные прелестью злословия. Люсьен говорил довольно много. "Она не должна воображать, будто я нахожусь в полном отчаянии оттого, что она отказала мне от дома".

Но, разговаривая и стараясь быть любезным, он забыл даже о существовании г-жи д'Окенкур. Несмотря на его веселый и беспечный вид, главной его заботой было следить уголком глаза за тем, какое впечатление производят его слова на г-жу де Шастеле. "Каких только чудес не натворил бы на моем месте отец! - думал Люсьен.- В разговор, обращенный к одной особе, с тем чтобы его слышала другая, он сумел бы вложить иронию или комплименты, относящиеся к третьей. Мне следовало бы словами, предназначенными для госпожи де Шастеле, продолжать свой разговор с госпожой д'Окенкур". Это был единственный раз, что он вспомнил о ней, и то только восхищаясь умом своего отца.

Госпожа де Шастеле, со своей стороны, заботилась только об одном: ее интересовало, заметил ли Люсьен, как ей было неприятно, что она застала его за интимной беседой с г-жой д'Окенкур. "Надо будет узнать, был ли он у меня до того, как прийти сюда",- подумала она.

Постепенно собралось большое общество: гг. Мюрсе, де Санреаль, Роллер, де Ланфор и некоторые другие, незнакомые читателю и с которыми, право, не стоит труда его знакомить; они говорили очень громко и жестикулировали, как актеры. Вскоре появились г-жи де Пюи-Лоранс, де Сен-Сиран и наконец сам г-н д'Антен.

Помимо воли, г-жа де Шастеле все время следила за глазами своей блестящей соперницы; ответив всем и быстро обведя взором зал, эти глаза, почти пылавшие в тот вечер страстным огнем, все время возвращались к Люсьену и, казалось, наблюдали за ним с живым любопытством. "Вернее, они просят развлечь ее,- думала г-жа де Шастеле.- Господин Левен внушает ей большее любопытство, чем господин д'Антен, вот и все. Ее чувства не идут дальше сегодня, но у женщины с таким характером нерешительность никогда не бывает долгой".

Редко г-жа де Шастеле бывала так проницательна. В тот вечер ее старили первые уколы ревности.

Когда разговор стал достаточно оживленным и г-жа де Шастеле сочла удобным замолчать, лицо ее омрачилось, но через минуту оно вдруг вновь просветлело. "Господин Левен,- подумала она,- не говорит с госпожой д'Окенкур тоном, которым говорят с тем, кого любят".

Чтобы избавиться от приветствий всех вновь входивших, г-жа де Шастеле подошла к столу, на котором лежала груда карикатур на существующий порядок. Люсьен очень скоро замолчал, и она с радостью заметила это.

"Не притворяется ли он? - подумала она.- Какая разница, однако, между моей строгостью, быть может, немного суровой, объясняющейся моим слишком серьезным характером, и весельем, беззаботностью и вечно новой, непринужденной грацией этой блистательной д'Окенкур! У нее было слишком много любовников, но, во-первых, недостаток ли это в глазах двадцатитрехлетнего корнета, да еще с такими необычными взглядами на жизнь? И к тому же знает ли он об этом?"

Люсьен часто переходил с места на место. Он позволил себе эту вольность, так как видел, что все сильно заняты распространившейся вестью об устройстве под Люневилем кавалерийского лагеря. Неожиданная новость заставила присутствующих позабыть о Люсьене и о внимании, которое оказывала ему в тот вечер г-жа д'Окенкур. Он, в свою очередь, тоже позабыл обо всех окружающих. Он только изредка вспоминал о них, опасаясь их любопытных взглядов. Он сгорал от желания подойти к столу с карикатурами, но считал, что с его стороны это было бы непростительно, так как свидетельствовало бы о недостатке гордости. "Быть может, о недостатке уважения к госпоже де Шастеле,- с горечью прибавил он,- она избегает видеть меня у себя, я же злоупотребляю моим пребыванием в одной гостиной с нею, навязывая ей мое общество".

Несмотря на эти размышления, остававшиеся без ответа, через несколько минут Люсьен очутился так близко около стола, над которым склонилась г-жа де Шастеле, что, не заговори он с ней, все обратили бы на это внимание. "Это могло бы вызвать досаду,- подумал Люсьен,- а этого как раз не нужно".

Он сильно покраснел. Бедный юноша в этот момент недостаточно был уверен в своем знании правил приличия: они выскочили у него из головы, он забыл о них.

Госпожа де Шастеле, откладывая одну карикатуру, с тем чтобы взять другую, подняла немного глаза и заметила этот румянец; смущение Люсьена подействовало на нее. Г-жа д'Окенкур издали отлично видела все происходившее у зеленого стола, и подробности забавной истории, которою в этот момент старался развлечь ее г-н д'Антен, казались ей бесконечными.

Люсьен отважился поднять взор на г-жу де Шастеле, но он боялся встретиться с ее глазами, так как это заставило бы его немедленно говорить. Г-жа де Шастеле рассматривала гравюру, но вид у нее был высокомерный и почти гневный. Дело в том, что у бедной женщины вдруг мелькнула нелепая мысль взять руку Люсьена, которою он опирался на стол, держа в другой гравюру, и поднести ее к своим губам. Она пришла в ужас от этой мысли и рассердилась на самое себя.

"И я иногда смею свысока осуждать госпожу д'Окенкур! - подумала она.- Еще в эту самую минуту я осмеливалась презирать ее! Я уверена, что за целый вечер она не испытала такого позорного желания. Боже мой! Как такой ужас мог прийти мне в голову?"

"Надо с этим покончить,- подумал Люсьен, отчасти оскорбленный этим надменным видом,- и больше об этом не думать".

- Как, сударыня, неужели я так несчастен, что вновь вызвал ваше неудовольствие? Если это так, я удалюсь сию же минуту.

Она подняла взор и не могла удержаться от того, чтобы не улыбнуться ему с бесконечной нежностью.

- Нет, сударь,- ответила она, когда оказалась в силах говорить,- я рассердилась на самое себя за одну глупую мысль, которая пришла мне в голову.

"Боже, в какую историю я себя запутываю! Недостает только, чтобы я призналась ему!" Она так покраснела, что г-жа д'Окенкур, не спускавшая с них глаз, подумала: "Вот они и помирились, они теперь в ладу друг с другом больше, чем когда-либо; право же, если бы они смели, они бросились бы друг другу в объятия".

Люсьен хотел удалиться. Г-жа де Шастеле заметила это.

- Останьтесь около меня,- сказала она,- но говорить с вами я сейчас не могу.

И глаза ее наполнились слезами. Она низко наклонилась и принялась внимательно рассматривать гравюру. "Ах, вот мы и расплакались!" - подумала г-жа д Окенкур.

Пораженный Люсьен думал: "Что это, любовь? Ненависть? Во всяком случае, это не безразличие. Еще одним основанием больше, чтобы все выяснить и покончить с этим".

- Вы меня так пугаете, что я не смею вам отвечать,- промолвил он с крайне взволнованным видом.

- А что вы могли бы мне сказать? - надменно спросила она.

- Что вы меня любите, мой ангел. Признайтесь мне, и я никогда не злоупотреблю этим.

Госпожа де Шастеле уже готова была сказать: "Да, но сжальтесь надо мною",- но быстро подошедшая г-жа д'Окенкур задела стол своим платьем из жесткой шуршащей английской материи, и только благодаря этому г-жа де Шастеле заметила ее присутствие. Случись это одной десятой секунды позже - и она ответила бы Люсьену при г-же д'Окенкур.

"Боже мой, что за ужас,- подумала она,- и на какой позор обречена я сегодня вечером! Если я подниму глаза, госпожа д'Окенкур, он сам, все увидят, что я люблю его. Ах, как неосторожно поступила я, приехав сегодня сюда! Мне остается только одно: даже если мне суждено погибнуть на этом месте, я здесь остаяусь, не двигаясь и не произнося ни слова. Быть может, таким образом мне удастся не сделать ничего такого, за что потом я должна буду краснеть".

Действительно, глаза г-жи де Шастеле не отрывались от гравюры, и она низко наклонилась над столом.

Г-жа д'Окенкур подождала минуту, чтобы г-жа де Шастеле подняла взор, но ее ехидство этим и ограничилось. Ей не пришло в голову обратиться к гостье с какими-нибудь язвительными словами, которые, взволновав бедняжку еще больше, заставили бы ее поднять глаза и обнаружить перед всеми свои чувства.

Она забыла о г-же де Шастеле и смотрела только на Люсьена. Он казался ей в эту минуту восхитительным. Глаза его светились нежностью, но вместе с тем вид у него был немного задорный; когда она не могла высмеять за это мужчину, этот задорный вид окончательно покорял ее.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Госпожа де Шастеле забыла свою любовь, чтобы сосредоточить все внимание на заботах о своей чести. Она прислушалась к общему разговору: люневильский лагерь и его возможные последствия - не более и не менее, как немедленное падение узурпатора, который имел неосторожность приказать сформировать этот лагерь,- занимали еще всех, но теперь уже повторялись мысли и факты, высказанные много раз: все были более уверены в кавалерии, чем в пехоте, и пр.

"Эти вечные повторения,- подумала г-жа де Шастеле,- скоро надоедят госпоже де Пюи-Лоранс. Она что-нибудь придумает, чтобы не скучать. Сидя около нее, укрывшись в лучах ее славы, я могу слушать и молчать, а главное - господин Левен будет лишен возможности обращаться ко мне".

Госпожа де Шастеле прошла по гостиной, не встретив Люсьена. Это было очень важно. Если бы этот прекрасный молодой человек обладал большими способностями, он заставил бы признаться, что его любят, и добился бы обещания ежедневно принимать его.

Всем было известно, что г-же де Шастеле нравится блестящий ум г-жи де Пюи-Лоранс, и она села около нее. Г-жа де Пюи-Лоранс описывала заброшенность и тоскливое одиночество, в котором очутился король после того, как местная аристократия оставила его одного.

Укрывшись в этом убежище, г-жа де Шастеле, чувствуя, что сейчас расплачется, и не будучи в силах взглянуть на Люсьена, старалась громко смеяться над шутками г-жи де Пюи-Лоранс, над всем, что имело касательство к люневильскому лагерю. Оправившись от своей оплошности и от минутного страха, заставившего ее позабыть обо всем на свете, г-жа де Шастеле заметила, что г-жа д'Окенкур ни на шаг не отходит от г-на Левена. Она как будто хотела вызвать его на разговор, но г-же де Шастеле казалось, хотя она наблюдала за ним издалека, что он предпочитает хранить молчание.

"Оскорблен ли он тем, что короля, которому он служит, хотят выставить в смешном виде? Но он много раз говорил мне, что служит не королю, а родине и считает весьма смешными претензии первого в государстве должностного лица, называющего военную службу королевской службой. "Я собираюсь доказать ему это,- часто добавлял господин Левен,- тем, что помогу свергнуть его с престола, если он по-прежнему будет изменять своим обещаниям и если только мы окажемся в состоянии (Это говорит якобинец. (Прим. автора.)) (два слова неразборчивы) одинаково мыслить!" Вспоминая это, она восхищалась своим возлюбленным, ибо, в противном случае, все эти политические тонкости были бы давно отброшены ею. Люсьен пожертвовал ей своим либерализмом, она ему - своим ультрароялизмом, и между ними на этот счет уже давно установилось полное согласие.

"Не доказывает ли это молчание,- продолжала размышлять г-жа де Шастеле,- его нечувствительность к явному ухаживанию госпожи д'Окенкур? Он, должно быть, считает, что я очень дурно обошлась с ним; он, вероятно, несчастен, и, пожалуй, я тому причиной". Г-жа де Шастеле не смела этому верить, однако внимание ее удвоилось.

Люсьен действительно говорил очень мало, из него приходилось вытягивать слова. Тщеславие подсказывало ему: "Возможно, что госпожа де Шастеле издевается надо мной; если это так, вскоре весь Нанси последует ее примеру. Быть может, госпожа д'Окенкур тоже участвует в заговоре? В таком случае намерения, которые я питаю по отношению к ней, я могу выказать лишь после того, как одержу победу; здесь за мной, быть может, наблюдают сорок человек. Во всяком случае, мои враги не преминут заявить, что я ухаживаю за ней, чтобы скрыть мою неудачу с Батильдой. Надо показать этим злопыхателям-мещанам, что это она за мной ухаживает, а потому я до конца вечера не скажу больше ни слова. Не побоюсь даже быть невежливым".

Этот каприз Люсьена еще сильнее раззадорил г-жу д'Окенкур. Она больше не глядела на г-на д'Антена и не слушала его. Два-три раза она резко сказала ему, словно спеша от него избавиться: "Мой дорогой д'Антен, вы сегодня скучны". И сейчас же возвращалась к решению столь интересовавшей ее проблемы: "Что оскорбило Люсьена? Такая молчаливость не в его характере. Но чем же я ему не угодила?" Так как Люсьен больше ни разу не подходил к г-же де Шастеле, г-жа д'Окенкур, недолго думая, заключила из этого, что между ними все кончено. К тому же ее счастливый характер и природные свойства заметно отличали ее от остальных провинциалок: она мало занималась делами других, но зато с невероятной энергией осуществляла планы, возникавшие в ее собственной взбалмошной головке.

Успеху ее планов относительно Люсьена способствовало одно важное обстоятельство: на следующий день была пятница и, чтобы не участвовать в осквернении этого дня покаяния, г-н д'Окенкур, двадцативосьмилетний молодой человек с красивыми темно-русыми усами, отправился спать задолго до полуночи.

После его ухода г-жа д'Окенкур велела подать шампанское и пунш. "Говорят,- думала она,- что мой милый офицер любит напиваться. Он, должно быть, очень хорош в этом состоянии. Посмотрим!"

Но Люсьен не отказался от фатовской выходки, достойной его родины: до конца вечера он не соблаговолил произнести и двух-трех связных слов. Это было все, чем он порадовал г-жу д'Окенкур. Она была крайне удивлена и под конец пришла в восхищение. "Какое удивительное существо! И это в двадцать три года! - думала она.- Как не похож он на всех остальных!"

Другая партия дуэта, мысленно исполняемая Люсьеном, звучала так: "С этими дворянчиками все время приходится быть начеку; надо будет в этот раз нанести хороший удар". Нелепость рассуждений по поводу люневильского лагеря, которые он слышал вокруг себя, нисколько не задевала его как носителя военного мундира, но два-три раза у него невольно вырвалось "ечто вроде мольбы: "Боже мой, в какое пошлое общество бросила меня судьба! Как ограниченны эти люди! А будь они умнее, они были бы более злы. Можно ли быть еще более глупыми и жалкими мещанами? Какое дикое пристрастие к самым мелким денежным интересам! И это потомки победителей Карла Смелого!" Так думал он, с важностью осушая, один за другим, бокалы шампанского, которые предупредительно наполняла ему очаровательная г-жа д'Окенкур. "Неужели я не сумею заставить его сбросить с себя этот надменный вид?" - думала она.

Люсьен между тем продолжал мысленно:

"Слуги этих людей, повоевав года два под начальством настоящего командира, станут в сто раз лучше своих господ. Они будут искренне преданы делу, которому служат. Как это ни смешно, люди эти без конца говорят о преданности, то есть именно о том, на что они менее всего способны".

Эти эгоистические, философские и политические мысли, быть может, глубоко ошибочные, были единственной поддержкой для Люсьена, когда он чувствовал себя несчастным из-за г-жи де Шастеле. Виной тому, что он стал философствующим корнетом, то есть грустным и довольно пошлым под влиянием восхитительно замороженного по тогдашней моде шампанского, была роковая мысль, которая начала зарождаться в его сознании.

"После всего, что я осмелился сказать госпоже де Шастеле, после того, как я с такой грубой фамильярностью назвал ее "мой ангел" (право, когда я разговариваю с нею, я теряю здравый смысл; я должен был бы писать ей обо всем, что я хочу ей сказать; разве может женщина, даже самая снисходительная, не обидеться, если ей скажут: "мой ангел", в особенности когда она не отвечает в таком же тоне?), после этой ужасно неосторожной фразы первые ее слова, обращенные ко мне, решат мою участь. Она прогонит меня, и я не увижу ее больше... Надо будет видеться с госпожой д'Окенкур. Как утомительна будет эта беспрестанная и чрезмерная навязчивость, а ведь мне придется подвергаться этому каждый вечер!

Если я подойду к госпоже де Шастеле, моя участь может решиться здесь. И я не сумею даже ответить. К тому же она, быть может, еще находится под властью первого порыва гнева. А что, если она скажет мне: "Я буду дома не раньше пятнадцатого числа будущего месяца? - Люсьен задрожал при этой мысли.- Спасем, по крайней мере, хоть честь. Надо быть еще заносчивее с этими аристократами. Их ненависть ко мне дошла до предела, у этих низких людей будет прямое основание уважать меня за мою дерзость" (Это говорит фат. (Прим. автора)).

В это время один из графов Роллеров говорил г-ну де Санреалю, уже весьма разгоряченному пуншем:

- Пойдем со мною. Я хочу сказать этому фату пару крепких слов о его короле Людовике-Филиппе.

Но как раз в этот момент немецкие часы, имевшие такую власть над душою Люсьена, пробили со всем своим трезвоном час ночи. Даже маркиза де Пюи-Лоранс, несмотря на свою привычку поздно засиживаться, поднялась, и все последовали ее примеру. Так нашему герою и не удалось в этот вечер выказать свою храбрость. "Если я предложу руку госпоже де Шастеле, она может ответить мне фразой, которая решит мою судьбу". Он неподвижно замер у двери и видел, как она, опустив глаза и страшно бледная, прошла мимо него под руку с г-ном де Блансе.

"И это передовой народ на свете! - думал Люсьен, возвращаясь домой по пустынным и зловонным улицам Нанси.- Боже мой! Как же должны протекать вечера в маленьких городках России, Германии, Англии? Сколько подлости! Сколько жестокой, холодной бесчеловечности! Там открыто господствует тот привилегированный класс, который здесь связан и обуздан тем, что его сняли с бюджета. Мой отец прав: надо жить в Париже, и только среди людей, весело проводящих жизнь. Они счастливы и потому не так злы. Человеческая душа подобна гнилому болоту: если не пройдешь быстро, погрязнешь".

Одно слово г-жи де Шастеле - и все эти философские мысли сменились бы счастливым экстазом. Человек несчастный старается поддержать себя философией, но она первым делом его отравляет, доказывая ему, что счастье невозможно.

На следующий день утром в полку было много дела: надо было приготовить личную книжку каждого улана к инспекторскому смотру, который должен был произойти до ухода в люневильский лагерь, надо было тщательно проверить на каждом обмундирование. "Можно подумать,- говорили старые усачи,- что смотр будет производить Наполеон".

"Для войны ночных горшков и печеных яблок, на которую мы призваны, это, пожалуй, лишнее,- говорили молодые унтер-офицеры.- Какая гадость! Но если когда-нибудь вспыхнет война, придется быть здесь и проявить знание своего ремесла".

После осмотра в казармах полковник дал час на обед, затем приказал садиться на коней и четыре часа продержал полк на занятиях. Во все эти разнообразные дела Люсьен вложил чувство доброжелательности к солдатам; он испытывал нежную жалость к слабым и через несколько часов был уже только страстно влюбленный. Он забыл г-жу д'Окенкур, а если и вспоминал о ней, то лишь со скукой и как о крайнем средстве, которое могло бы спасти его честь. Его серьезной заботой, к которой он возвращался, когда дела не целиком поглощали его внимание, был вопрос: "Как примет меня сегодня вечером госножа де Шастеле?"

Когда Люсьен остался один, неизвестность эта стала мучительной.

После уборки, садясь в седло, он посмотрел на часы. "Сейчас пять, я вернусь сюда в половине седьмого, а в восемь моя судьба будет решена. Выражение "мой ангел", быть может, всем покажется дурным вкусом. По отношению к такой легкомысленной женщине, как госпожа д'Окенкур, оно еще могло бы сойти; любезный и пылкий комплимент ее красоте загладил бы его. Но с госпожой де Шастеле! Чем заслужила такую грубость эта женщина, серьезная, рассудительная, скромная... да, скромная, потому что в конце концов я не был свидетелем ее романа с гусарским подполковником, а эти люди так лживы, так любят клеветать! Разве можно верить их словам? Кроме того, я уже давно не слышу об этом. Наконец, сказать по правде, я этого не видел, а впредь я могу верить лишь тому, что видел сам. Может быть, среди вчерашних людей найдутся глупцы, которые, заметив тон, которым я говорил с госпожой д'Окенкур, и ее чрезвычайную предупредительность, скажут, что я ее любовник. И вот бедняга, который влюбится в нее, поверит их сплетням. Что в манерах госпожи де Шастеле изобличает женщину, не привыкшую жить без любовника?.. Напротив, ее можно обвинять в излишней осторожности, в строгости. Бедная женщина! Вчера несколько раз она была так неловка из-за застенчивости... Часто наедине со мною она краснеет и не может окончить фразы: очевидно, мысль, которую она хотела высказать, ускользала от нее. По сравнению со всеми вчерашними дамами у бедняжки был вид богини целомудрия. Девицы де Серпьер, добродетель которых признана всеми, за исключением ума, ничем не отличаются от нее. Половина мыслей госпожи де Шастеле неуловима - вот и все; их можно выразить немного более философским языком, который благодаря этому кажется менее сдержанным. Я даже могу сказать этим девицам много вещей, которых не потерпит госпожа де Шастеле, поняв их значение.

Словом, я с трудом поверил бы свидетельству вчерашних людей, если бы дело шло о каком-нибудь осязаемом факте. Против госпожи де Шастеле у меня есть только определенно высказанное свидетельство станционного смотрителя Бушара. Я сделал ошибку, не приручив этого человека; что могло быть проще, как брать у него лошадей и ходить к нему в конюшню выбирать их? Это он свел меня с моим торговцем сеном, с моим кузнецом; эти люди очень расположены ко мне: я глупец".

Люсьен не признавался себе в том, что особа Бушара внушала ему ужас. Это был единственный человек, который открыто дурно отозвался о г-же де Шастеле. Намеки, которые Люсьен уловил как-то у г-жи де Серпьер, имели к г-же де Шастеле весьма косвенное отношение.

Ее надменность, которую в Нанси объясняли пятнадцати- или двадцатитысячным доходом, доставшимся ей после смерти мужа, имела своей причиной лишь раздражение, вызывавшееся в ней слишком явными комплиментами, предметом которых делало ее это богатство.

Предаваясь этим мрачным мыслям, Люсьен ехал крупной рысью; в деревне, лежавшей на полпути к Дарне, он услыхал, как часы пробили половину седьмого. "Надо вернуться,- подумал он,- и через полтора часа судьба моя решится". И вдруг, вместо того чтобы повернуть лошадь обратно, пустил ее галопом. Он остановился лишь в Дарне, маленьком городке, куда ездил когда-то за письмом г-жи де Шастеле. Он вынул часы, было ровно восемь. "Сегодня уже невозможно видеть госпожу де Шастеле",- подумал он и вздохнул свободнее. Это был несчастный осужденный, получивший отсрочку.

На следующий день вечером, после самого занятого дня в своей жизни, в течение которого Люсьен несколько раз менял свои решения, он, однако, был вынужден отправиться к г-же де Шастеле. Ему показалось, что она приняла его с крайней холодностью; это было недовольство самой собой и смущение перед Люсьеном.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Приди он накануне, г-жа де Шастеле решилась бы: она попросила бы его впредь бывать у нее только раз в неделю. Она была еще под властью страха, внушенного ей словами, которые она вчера едва не произнесла в присутствии г-жи д'Окенкур.

Под впечатлением ужасного вечера, проведенного у г-жи д'Окенкур, уверив себя, что ей не удастся долго скрывать от Люсьена чувство, которое она питает к нему, г-жа де Шастеле довольно легко пришла к решению видеться с ним реже.

Но, едва приняв это решение, она почувствовала всю его горечь. До появления Люсьена в Нанси она была жертвой скуки, но скука эта казалась ей теперь блаженным состоянием по сравнению с горем, которое ожидало ее, если бы она стала редко видеть этого человека, целиком завладевшего ее мыслями. Накануне она ждала его с нетерпением, она хотела иметь мужество говорить с ним. Но отсутствие Люсьена привело в замешательство все ее чувства.

Ее мужество подверглось самым жестоким испытаниям. Двадцать раз в течение трех убийственных часов ожидания она готова была изменить свое решение. С другой стороны, слишком велика была опасность для ее чести.

"Никогда ни мой отец, ни родственники,- думала она,- не согласятся на то, чтобы я вышла замуж за господина Левена, человека противоположного лагеря, за "синего", за недворянина. Об этом нечего и мечтать. Он и сам не мечтает об этом. Что же я делаю? Я больше ни о чем, кроме него, не могу думать. У меня нет матери, которая охранила бы меня от ошибки.

У меня нет подруги, у которой я могла бы спросить совета. Отец жестоко разлучил меня с госпожой де Константен. Кому в Нанси посмела бы я дать заглянуть в мое сердце? В том опасном положении, в котором я нахожусь, я с особенной бдительностью сама должна следить за собой".

Все это было довольно убедительно. Когда наконец пробило десять часов - время, после которого в Нанси было не принято являться в семейный дом, г-жа де Шастеле подумала: "Все кончено, он у госпожи д'Окенкур. Так как он больше не придет,- со вздохом прибавила она, потеряв всякую надежду его увидеть,- бесполезно спрашивать себя, хватит ли у меня смелости заговорить с ним о его частых посещениях. Я могу дать себе некоторую передышку. Быть может, он не придет и завтра. Быть может, он сам, без всяких усилий с моей стороны, просто перестанет ежедневно приходить ко мне".

Наконец на следующий день явился Люсьен; за истекшие сутки она два-три раза меняла свои решения. Иногда ей хотелось признаться ему, как самому лучшему другу, в своих затруднениях и тотчас же сказать ему: "Решайте!". "Если бы я, как в Испании, видела его в полночь через решетку из окна нижнего этажа моего дома, а он стоял бы на улице, я могла бы сказать ему эти опасные слова. А что, если он вдруг возьмет меня за руку и скажет, как позавчера, так просто и так искренне: "Мой ангел, вы любите меня"? Разве я могу отвечать за себя?"

После обычных приветствий они сидели друг против друга. Оба были бледны; они смотрели друг на друга и не находили слов.

- Вы были вчера, сударь, у госпожи д'Окенкур?

- Нет, сударыня,- ответил Люсьен, стыдясь своего замешательства и придя к героической мысли раз навсегда покончить с этим и добиться решения своей судьбы.- Я ехал верхом по дороге к Дарне, когда пробил час, в который я мог бы иметь честь явиться к вам. Вместо того чтобы вернуться, я, как безумный, погнал коня в другую сторону, чтобы свидание с вами стало невозможным. У меня не хватало мужества; испытать на себе вашу обычную суровость было выше моих сил. Мне казалось, я слышал мой приговор из ваших уст.

Он замолчал, потом прибавил еле внятно, голосом, выдававшим его крайнюю робость:

- Последний раз, когда я видел вас около зеленого столика, сознаюсь... я посмел, говоря с вами, вымолвить одно слово, которое потом причинило мне много страданий. Я боюсь, что вы сурово накажете меня, так как у вас нет снисходительности ко мне.

- О сударь, раз вы раскаялись, я прощаю вам это: слово,- ответила г-жа де Шастеле, стараясь казаться веселой и беззаботной.- Но я хочу поговорить с вами, сударь, о том, что для меня несравненно более важно.- И ее глаза, которые не в силах были притворяться веселыми, приняли глубоко серьезное выражение.

Люсьен задрожал; он был не настолько тщеславен, чтобы досада, которую у него вызвал страх, дала ему мужество жить в разлуке с г-жой де Шастеле. Что станет он делать в те дни, когда ему нельзя будет видеть ее?

- Сударь,- с особой значительностью продолжала г-жа де Шастеле,- у меня нет матери, которая дала бы мне мудрый совет. Женщина, которая живет одна или почти одна в провинциальном городе, должна до мелочей считаться с внешними приличиями. Вы часто бываете у меня...

- Ну и что же? - спросил Люсьен, едва дыша.

До сих пор тон г-жи де Шастеле был вполне надлежащий, благоразумный, холодный, по крайней мере в глазах Люсьена. Выражение, с каким Люсьен произнес это "ну и что же", быть может, не удалось бы и самому опытному донжуану, но у Люсьена это получилось весьма естественно. Этот возглас изменил все. В нем было столько горечи, столько беспрекословной покорности, что г-жа де Шастеле оказалась обезоруженной. Она собрала все свое мужество, чтобы бороться с человеком сильным, а встретила чрезмерную слабость.

В одну минуту все переменилось: ей нечего уже было бояться, что у нее не хватит решимости, скорее она боялась принять слишком резкий тон, злоупотребить своей победой. Она жалела Люсьена, которому причиняла столько горя; однако надо было продолжать.

Угасшим голосом, с усилием сжимая побледневшие губы и стараясь сохранять стойкий вид, она объяснила нашему герою причины, по которым она желает, чтобы встречи их были не так часты, примерно через день, и менее продолжительны. Надо было помешать зародиться некоторым, конечно, необоснованным, догадкам у публики, начинавшей интересоваться этими визитами, в особенности у мадмуазель Берар, которая была очень опасным свидетелем.

У г-жи де Шастеле с трудом хватило сил выговорить эти две-три фразы. Малейшее замечание, малейшее слово Люсьена опрокинуло бы весь ее план. Она испытывала глубокое сострадание к его несчастью, она чувствовала, что у нее никогда не хватит мужества настаивать. Во всей вселенной она видела только его одного.

Если бы Люсьен любил меньше или был умнее, он действовал бы совсем иначе,- в наше время трудно простить двадцатитрехлетнему корнету, что он не сумел возразить ни слова против этого убийственного для него решения. Представьте себе труса, выслушивающего свой смертный приговор и цепляющегося за жизнь.

Госпожа де Шастеле ясно видела его душевное состояние, она сама чуть не плакала, она чувствовала себя охваченной жалостью к Люсьену, которому причиняла такое глубокое горе. "Но,- вдруг подумала она,- если он увидит хоть одну слезу, я свяжу себя больше, чем когда-либо. Надо любой ценой положить конец этому опасному визиту".

- В связи с желанием, которое я вам высказала... сударь... я предполагаю, что мадмуазель Берар уже давно считает минуты, которые я провожу с вами... Было бы благоразумнее сократить...

Люсьен поднялся, но не мог говорить; с трудом оказался он способен произнести начало фразы:

- Я был бы в отчаянии, сударыня...

Он отворил дверь библиотеки, выходившую на маленькую внутреннюю лестницу, по которой он часто спускался, чтобы не идти через гостиную и избегнуть ужасного взора мадмуазель Берар.

Госпожа де Шастеле проводила его, как будто желая учтивостью смягчить обиду, которая могла заключаться в ее просьбе. На площадке лестницы г-жа де Шастеле сказала Люсьену:

- До свидания, сударь, до послезавтра...

Люсьен обернулся к г-же де Шастеле и оперся правой рукой о перила красного дерева; он явно еле держался на ногах. Госпожа де Шастеле сжалилась над ним, ей захотелось по-английски пожать ему руку в знак доброй дружбы.

Люсьен, видя, что рука г-жи де Шастеле приблизилась к его руке, взял ее и медленно поднес к губам. При этом движении его лицо оказалось совсем близко от лица г-жи де Шастеле; он оставил руку и сжал г-жу де Шастеле в своих объятиях, прильнув губами к ее щеке. У нее не было сил уйти, она замерла в этом положении, почти утратив всякую волю. Он с восторгом сжимал ее в своих объятиях и осыпал поцелуями. Наконец г-жа де Шастеле медленно удалилась, но глаза ее, полные слез, выражали самую глубокую нежность. Однако ей удалось проговорить:

- Прощайте, сударь.

И, так как он растерянно смотрел на нее, она добавила:

- Прощайте, мой друг, до завтра... но оставьте меня.

Он повиновался и спустился по лестнице, правда, оглядываясь, чтобы видеть ее.

Люсьен спускался вниз в невыразимом волнении; вскоре он совершенно опьянел от счастья и потому не понимал, как он еще молод и глуп.

Прошло две-три недели; это было, быть может, самое лучшее время в жизни Люсьена, но никогда не был он так беспомощен и слаб. Он ежедневно виделся с г-жой де Шастеле; визиты его продолжались иногда два-три часа, к великому возмущению мадмуазель Берар. Когда г-жа де Шастеле чувствовала себя не в состоянии вести с ним более ими менее подходящий разговор, она предлагала сыграть в шахматы.

Иногда он робко брал ее за руку, однажды он даже попытался обнять ее, она расплакалась, однако не отстранила его; она попросила у него пощады и поручила себя его чести. Так как просьба эта была искренна, она столь же искренне была исполнена. Госпожа де Шастеле даже настаивала на том, чтобы он не говорил ей открыто о своей любви, но, желая вознаградить его, она часто клала свою руку на его эполет и играла серебряной бахромой. Когда она была уверена, что он не станет делать никаких попыток, она была с ним весела, нежна и задушевна, и для бедной женщины это было совершенным счастьем.

Они говорили друг с другом с полной искренностью, которая человеку постороннему могла бы показаться иногда довольно невежливой и всегда слишком наивной. Эта безграничная откровенность нужна была для того, чтобы заставить их хоть немного забыть о жертве, которую они приносили, не говоря о любви. Случайно какой-нибудь косвенный намек, проскользнувший в разговоре, заставлял их краснеть, и тогда между ними воцарялось короткое молчание. Когда оно слишком затягивалось, г-жа Шастеле прибегала к шахматам.

В особенности г-жа де Шастеле любила, чтобы Люсьен говорил ей о том, что он думал о ней в разное время: в первые месяцы их знакомства, теперь... Признания эти вели к тому, что ослабляли влияние злого недруга нашего счастья, который зовется осторожностью. Осторожность твердила: "Этот молодой человек весьма умен и очень ловок, он играет с вами комедию".

Люсьен так и не осмелился передать ей слова Бутара о гусарском подполковнике, и отсутствие всякого притворства между ними было настолько полным, что два раза, когда они случайно были близки к этому разговору, они чуть не поссорились. Госпожа де Шастеле увидела, что он что-то скрывает от нее.

- Этого я никогда не прощу вам,- твердо заявила она.

Она-то скрывала от него, что ее отец почти ежедневно устраивал ей из-за него сцены.

- Как! Вы, моя дочь, каждый день проводите два часа с человеком, принадлежащим к враждебной партии, с человеком, происхождение которого не позволяет ему рассчитывать на брак с вами!

За этим следовали трогательные слова о старом, почти восьмидесятилетнем отце, покинутом дочерью, его единственной опорой.

Дело в том, что г-н де Понлеве боялся отца Люсьена. Доктор Дю Пуарье сказал ему, что это умный и любящий удовольствия человек, имеющий ужасную склонность к злейшему врагу трона и алтаря - к иронии. Банкир этот мог оказаться достаточно опасным человеком, чтобы разгадать причину страстной привязанности г-на де Понлеве к наличным деньгам дочери и, что еще хуже, высказать это открыто.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

В то время, как бедная г-жа де Шастеле позабыла весь свет и считала, что он также забыл о ней, Нанси только ею и был занят. Благодаря жалобам ее отца она стала для обитателей города средством исцеления от скуки.

Для тех, кто знает, что такое отчаянная скука провинциального города, этим все сказано.

Госпожа де Шастеле была так же неловка, как и Люсьен: он не умел заставить полюбить себя; для нее, как для женщины, страстно поглощенной одной мыслью, общество Нанси с каждым днем становилось все менее интересным, и потому ее почти не видели ни у г-жи де Коммерси, ни у г-жи де Марсильи, ни у г-жи де Пюи-Лоранс, ни у г-жи де Серпьер и т. д. Невнимательность объясняли пренебрежением, и это окрыляло сплетни.

В семействе Серпьеров, неизвестно на каком основании, льстили себя надеждой, что Люсьен женится на мадмуазель Теодолинде, ибо в провинции мать никогда не может смотреть на человека молодого или знатного и не прочить его в мужья своей дочери. Когда все общество стало повторять жалобы г-на де Понлеве на ухаживание Люсьена за его дочерью, которые он изливал всем решительно, г-жа де Серпьер была этим оскорблена гораздо больше, чем полагалось ее суровой добродетели. Люсьена принимали в этом доме с той горечью неоправдавшихся надежд на брак, которая бывает так разнообразна и проявляется в таких любезных формах в семействе с шестью некрасивыми девицами.

Госпожа де Коммерси, верная кодексу вежливости двора Людовика XVI, обращалась с Люсьеном всегда одинаково обходительно. Не то было в гостиной г-жи де Марсильи. После неделикатного ответа Люсьена старшему викарию Рею по поводу похорон сапожника этот достойный и осторожный священнослужитель решил пошатнуть положение, которого наш корнет добился в Нанси. Менее чем в две недели он сумел достичь того, что со всех сторон в гостиную г-жи де Марсильи стал проникать и даже в ней утвердился слух о том, что военный министр необычайно боялся общественного мнения Нанси, города, близкого к границе, города очень значительного, средоточия лотарингской аристократии, и, быть может, особенно мнения тех кругов, выразителем которых был салон г-жи де Марсильи. Ввиду этого министр послал в Нанси молодого человека, несомненно, другого покроя, чем его товарищи, чтобы ознакомиться с образом мыслей этого общества и проникнуть в его тайны: простое ли это недовольство или же в Нанси собираются действовать? Доказательством всего этого служит то, что Левен, не моргнув глазом, выслушивает о герцоге Орлеанском (Людовике-Филиппе) такие вещи, которые скомпрометировали бы всякого другого, кроме соглядатая. В полку за ним на первых порах установилась ничем не оправданная репутация республиканца, которою он, если судить по его поведению перед портретом Генриха V, по-видимому, мало дорожил, и т. д., и т. д., и т. д.

Открытие это льстило самолюбию салона, в котором самым большим событием до сих пор были десять франков, проигранные в вист в один особенно неудачный день г-ном N. Военный министр,- а почем знать, быть может, и сам Людовик-Филипп,- озабочен их мнением! Значит, Люсьен - шпион "умеренных". У г-на Рея было достаточно здравого смысла, чтобы не верить этой глупости; поскольку он задался целью подорвать положение Люсьена в гостиных г-жи де Пюи-Лоранс и г-жи д'Окенкур, ему могла понадобиться другая, более обоснованная версия. Поэтому он написал в Париж г-ну ***, канонику. Письмо было послано викарию того прихода, где жила семья Люсьена, и г-н Рей со дня на день ждал подробного ответа.

Люсьен увидел, что благодаря стараниям того же г-на Рея доверие к нему пошатнулось в большинстве посещаемых им гостиных. Это его мало огорчило, он даже не обратил на это особенного внимания, так как салон д'Окенкуров составлял исключение, и притом блестящее исключение. После отъезда г-на д'Антена г-жа д'Окенкур так искусно повела дело, что ее покладистый муж особенно подружился с Люсьеном. В молодости г-н д'Окенкур немного изучал математику и историю; но история не только не отвлекала его от мрачных взглядов на будущее, а еще больше портила ему настроение. - Посмотрите на поля юмовской "Истории Англии". На каждой странице вы там встречаете выноски: "N. отличается. Его деятельность. Его высокие качества. Его осуждение. Его казнь". И мы копируем эту Англию: мы начали убийством короля, мы изгнали его брата, как в Англии - сына, и т. д., и т. д., и т. д.

Чтобы отогнать без конца навязывавшийся вывод "Нас ожидает гильотина", Люсьен убедил его вернуться к геометрии, которая к тому же может пригодиться военному. Господин д'Окенкур накупил книг и через две недели случайно обнаружил, что Люсьен - именно тот человек, который может руководить им. Он вспомнил и о г-не Готье, но Готье был республиканцем,- уж лучше было отказаться от интегрального исчисления! Под рукой был г-н Левен, очаровательный человек, каждый вечер посещавший их особняк, ибо установился такой порядок.

В десять часов, самое позднее в половине одиннадцатого, приличия и страх перед мадмуазель Берар вынуждали Люсьена расставаться с г-жой де Шастеле. Люсьен не привык ложиться так рано. Он отправлялся к г-же д'Окенкур.

Это повлекло за собою два последствия. Господин д'Антен, человек умный, не привыкший цепляться во что бы то ни стало за одну женщину, увидев, какую роль готовит ему г-жа д'Окенкур, получил из Парижа письмо, вынуждавшее его предпринять небольшое путешествие. В день отъезда г-жа д'Окенкур нашла его очень любезным, но как раз с этого времени Люсьен стал значительно менее любезен.

Напрасно вспоминал он советы Эрнеста Девельруа: "Раз уж госпожа де Шастеле так добродетельна, то почему бы не завести себе любовницу "в двух томах": госпожу де Шастеле - для духовных наслаждений, а госпожу д'Окенкур - для отношений менее метафизических?" Ему казалось, что он вполне заслужит измену г-жи де Шастеле, если сам изменит ей. Истинная же причина героического целомудрия нашего героя заключалась в том, что только г-жа де Шастеле одна во всем мире была в его глазах женщиной. Госпожа д'Окенкур лишь докучала ему, и он смертельно боялся свиданий с глазу на глаз с этой молодой женщиной, самой красивой в городе. Он никогда не испытывал подобного безумия и отдавался ему, стыдясь самого себя.

Внезапная холодность речей Люсьена после отъезда г-на д'Антена превратила в страсть прихоть г-жи д'Окенкур. Она даже при гостях расточала ему самые нежные слова. Люсьен выслушивал их с видом ледяной серьезности, которую ничто не могло рассеять.

Увлечение г-жи д'Окенкур, быть может, более всего вызвало ненависть к Люсьену у людей, слывших в Нанси рассудительными. Сам г-н де Васиньи, личность весьма достойная, г-н де Пюи-Лоранс, человек совсем иного склада ума, чем гг. де Понлеве, де Санреаль, Роллер, к тому же, совершенно нечувствительный к слухам, ловко распространяемым г-ном Реем,- все находили очень неудобным чужака, из-за которого г-жа д'Окенкур не слушала больше ни слова из того, что ей говорили. Эти господа любили каждый вечер поболтать четверть часа с молодой женщиной, такой привлекательной, такой нарядной. Ни при г-не д'Антене, ни при одном из его предшественников не было у г-жи д'Окенкур такого холодного и рассеянного выражения лица, с каким она теперь выслушивала их любезности.

- Он отнимает у нас эту красивую женщину, наше единственное утешение,- говорил степенный г-н де Пюи-Лоранс.- Ни с какой другой невозможно предпринять сносную загородную прогулку. И вот теперь, когда ей предлагают поездку, госпожа д'Окенкур, вместо того чтобы с радостью ухватиться за возможность проехаться на лошадях, отказывается наотрез.

Она великолепно знала, что до половины одиннадцатого Люсьен не был свободен.

К тому же г-н д'Антен умел все оживить; в тех местах, где он появлялся, веселье удваивалось, а Люсьен, несомненно из гордости, говорил очень мало и не вносил никакого оживления. Напротив, он гасил всякое веселье.

Таким становилось его положение даже в гостиной г-жи д'Окенкур; у него оставалась лишь дружба г-на де Ланфора да репутация остроумца, которую поддерживала столь требовательная к всяким остротам г-жа де Пюи-Лоранс. Когда стало известно, что мадмуазель Малибран, отправляясь в Германию собирать талеры, проедет в двух лье от Нанси, г-н де Санреаль решил устроить концерт. Это была большая, дорого стоившая ему затея; концерт состоялся; г-жа де Шастеле на него не пришла, г-жа д'Окенкур явилась, окруженная всеми своими друзьями. Заговорили о друге сердца; все сочли нужным высказаться на эту тему.

- Жить без друга сердца,- утверждал де Санреаль, почти опьяневший от славы и пунша,- было бы самой большой глупостью, если бы это было возможно.

- Нужно торопиться с выбором,- сказал г-н де Васиньи.

Г-жа д'Окенкур наклонилась к Люсьену.

- А если у того, кого выбрали,- шепнула она ему,- каменное сердце, что тогда делать?

Люсьен, смеясь, повернулся к ней и был очень удивлен, увидев слезы на глазах, неотрывно смотревших на него; это чудо лишило его возможности сострить: он задумался, вместо того, чтобы ответить. Она, в свою очередь, ограничилась банальной улыбкой.

Возвращались с концерта пешком, и г-жа д'Окенкур взяла его под руку. Она почти не разговаривала. Когда все распрощались с нею во дворе ее особняка, она сжала руку Люсьена: он расстался с нею одновременно со всеми.

Она поднялась к себе и залилась слезами; но она отнюдь не ненавидела его, и на следующий день, во время утреннего визита, когда г-жа де Серпьер стала с крайней едкостью осуждать поведение г-жи де Шастеле, г-жа д'Окенкур хранила молчание и ни словом не отозвалась дурно о своей сопернице.

Вечером Люсьен, чтобы что-нибудь сказать, похвалил ее туалет:

- Какой восхитительный букет! Какие красивые краски, какая свежесть! Он эмблема вашей красоты.

- Вы находите? Ну что же, хорошо; если он изображает мое сердце, я дарю его вам.

Взгляд, сопровождавший последние слова, был далек от той веселости, которая до сих пор царила в разговоре. В нем была глубина и страстность, и для человека чуткого не оставалось никакого сомнения в том, что означал подарок.

Люсьен взял этот букет, сказал о красивых цветах несколько фраз, более или менее достойных Дора, но глаза его были веселы и легкомысленны. Он великолепно понимал и вместе с тем не хотел понимать.

Он испытывал сильный соблазн, но устоял; на следующий день вечером ему захотелось рассказать об этом приключении г-же де Шастеле с таким видом, под которым подразумевалось бы: "Отдайте мне то, чего вы мне стоите",- но он не решился.

Это была одна из его больших ошибок: в любви надо быть решительным, иначе подвергаешь себя самым странным превратностям. Г-же де Шастеле, которая с прискорбием узнала об отъезде г-на д'Антена, на следующий день после концерта стало известно из прозрачных шуток ее кузена Блансе, что накануне г-жа д'Окенкур обнаружила перед всеми свои чувства; склонность, которую она начинала испытывать к Люсьену, была необузданной страстью, как говорил кузен.

Вечером Люсьен застал ее мрачной; она сухо обошлась с ним. Ее дурное настроение еще ухудшилось в следующие дни; иногда между ними минут на пятнадцать воцарялось молчание. Но это не было прежнее чудесное молчание, заставлявшее г-жу де Шастеле прибегать к шахматам.

Неужели это были те самые люди, которым неделю назад не хватало двух долгих часов, чтобы высказать все, что они имели сообщить друг другу?

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Через два дня после этого г-жа де Шастеле испытывала жестокое волнение. Ее терзали ужасные угрызения совести, она считала, что репутация ее погибла, но для нее все это было несущественно: она сомневалась в сердце Люсьена.

Ее женское достоинство пугала новизна переживаемого ею чувства, в особенности сила, с которой оно проявлялось. Чувство это было тем более остро, что она не страшилась больше за свою добродетель. В случае крайней угрозы поездка в Париж, куда Люсьен не мог за ней последовать, защитила бы ее от всех опасностей, отдалив ее от единственного места на земле, где счастье казалось ей возможным. Уже несколько дней сознание, что это средство в ее власти, пролило мир в ее душу, и жизнь ее стала до некоторой степени спокойнее. На письмо, отправленное с нарочным, без ведома маркиза, г-же де Константен, ее близкой подруге, в котором она спрашивала ее совета, был получен благоприятный ответ, одобрявший в крайнем случае поездку в Париж. Когда угрызения совести ослабели, г-жа де Шастеле почувствовала себя счастливой.

Теперь же, выслушивая рассказы и грубые, хотя по форме и благопристойные, шутки, которыми на следующий день после концерта г-жи де Малибран так и сыпал г-н де Блансе в своем рассказе о том, что произошло накануне, она испытала жестокую боль: ее чистой душе стало стыдно. "Блансе бестактен,- подумала она,- он из числа тех, кто с трудом переносит превосходство господина Левена; быть может, он все преувеличил. Разве может господин Левен, который так искренен со мной, который однажды признался мне, что разлюбил меня, разве может он теперь меня обмануть?.."

"Это легко объяснить,- с горечью возразил голос осторожности.- Очень приятно и считается признаком хорошего тона, если молодой человек имеет одновременно двух любовниц, в особенности когда одна из них печальна, сурова, вечно сдерживает себя из-за страхов скучной добродетели, а другая весела, любезна, красива и не приводит возлюбленного в отчаяние своей суровостью. Господин Левен может мне сказать: "Либо не будьте со мной так высокодобродетельны и не устраивайте мне сцен, когда я пытаюсь взять вас за руку..." (Действительно, я из-за пустяка так плохо обошлась с ним!) Немного погодя она продолжала со вздохом: "Не будьте так чрезмерно добродетельны или же разрешите мне воспользоваться мимолетной благосклонностью, которую госпожа д'Окенкур готова проявить к моей скромной особе".

"Как ни мало деликатны подобные доводы,- яростно возразил голос любви,- ему следовало объявить мне об этом. Так поступают порядочные люди. Но может быть, господин де Блансе преувеличивает... Надо все это выяснить".

Она приказала заложить лошадей и поспешно отправилась к г-же де Серпьер и к г-же де Марсильи. Обе все подтвердили; г-жа де Серпьер зашла даже значительно дальше г-на де Блансе.

Вернувшись домой, г-жа де Шастеле почти уже не думала о Люсьене; ее воображение, воспламененное отчаянием, целиком было занято прелестями и обольстительной приветливостью г-жи д'Окенкур. Она сравнивала их со своей нелюдимостью, мрачностью и суровостью. Эта разница, эти сравнения преследовали ее всю ночь: она пережила все чувства, составляющие ужас самой черной ревности.

В страсти, жертвой которой она стала, все удивляло, все пугало ее женскую скромность. К генералу де Шастеле она питала лишь дружбу и признательность за его доброе отношение к ней. У нее не было даже книжного опыта: в монастыре ей внушали, что все романы непристойны. Со времени своего замужества она почти не читала романов. Подобные книги не следовало даже брать в руки тем, кому разрешалось беседовать с августейшей принцессой; к тому же романы казались ей грубыми.

"Но могу ли я сказать, что я верна своему долгу по отношению к самой себе? - спросила она себя под утро этой ужасной ночи.- Если бы господин Левен сидел здесь, напротив меня, и молча глядел на меня, как он это делает, когда не смеет сказать мне все, что он думает, удрученный безумной требовательностью, которую предписывает моя добродетель, то есть моя личная выгода, сумела ли бы я вынести его немые упреки? Нет, я уступила бы... Я не добродетельна, и я делаю несчастным того, кого люблю!.." Все эти огорчения оказались слишком сильны для ее здоровья: у нее начался жар.

Ее воображению, возбужденному жаром, с первого же дня доходившим почти до горячки, без конца представлялась г-жа д'Окенкур, веселая, любезная, счастливая, убранная очаровательными цветами, на концерте г-жи Малибран (ей рассказали о пресловутом букете), обладающая множеством соблазнительных прелестей, и Люсьен у ее ног. Сейчас же вновь являлась мысль. "Несчастная, разве я позволила господину Левену что-нибудь такое, что могло бы связать его со мной? На каком основании могу я помешать ему отвечать на предупредительность очаровательной женщины, которая красивее меня и в особенности любезнее, которая любезна так, как надо быть, чтобы понравиться молодому человеку, привыкшему к парижскому обществу, любезна своей веселостью, вечно новой и никогда не злой?"

Поглощенная этими печальными мыслями, г-жа де Шастеле не могла удержаться, чтобы не потребовать маленькое овальное зеркало. Она стала смотреться в него. Каждый раз она казалась себе все хуже и хуже. Наконец она заключила, что она решительно дурна собою, и одобрила вкус Люсьена, заставивший его предпочесть г-жу д'Окенкур.

На другой день жар был ужасный, и мысли, терзавшие сердце г-жи де Шастеле, еще более мрачны. От одного вида мадмуазель Берар у нее делались судороги. Она не захотела принять г-на де Блансе: он внушал ей отвращение, ей без конца мерещилось, что он рассказывает о роковом концерте. Г-н де Понлеве каждый день два раза навещал ее из приличия. Доктор Дю Пуарье лечил ее с энергией и последовательностью, которые он вкладывал во все свои действия: он три раза в день посещал особняк Понлеве. Больше всего в его предписаниях поразило г-жу де Шастеле то, что он совершенно запретил ей вставать; отныне она не могла уже надеяться видеть Люсьена. Она не смела произнести его имя и спросить горничную, заезжал ли он справиться о ней. Жар у нее усиливался из-за непрерывного внимания и нетерпения, с которым она напрягала свой слух, чтобы услышать столь знакомый ей шум колес его тильбюри.

Люсьен разрешал себе заезжать каждое утро. На третий день болезни он вышел из особняка Понлеве весьма встревоженный двусмысленными ответами доктора Дю Пуарье. Сев в тильбюри, он пустил лошадь вскачь и на площади, обсаженной зонтообразно подстриженными липами, которая была местом общественных прогулок, проехал совсем близко от г-на Санреаля.

Тот только что позавтракал и в ожидании обеда праздно прогуливался по улицам Нанси, опираясь на руку графа Людвига Роллера.

Пара эта представляла собою смехотворный контраст. Санреаль, несмотря на свою молодость, был непомерно толст, будучи ростом ниже пяти футов; у него был багровый цвет лица и огромные рыжеватые бакенбарды. У долговязого Людвига Роллера, бледного и жалкого, был вид нищего монаха, прогневившего своего настоятеля. На длинном туловище, по меньшей мере в пять футов и десять дюймов, сидела маленькая головка с бледным лицом и черными волосами, подстриженными в кружок, как у монаха, и ниспадавшими на уши. Мелкие неподвижные черты дополнялись угасшим и невыразительным взором. Черный, слишком туго затянутый и потертый мундир еще больше подчеркивал контраст между бывшим кирасирским корнетом, для которого жалованье было состоянием, и счастливым Санреалем, который уже много лет не мог застегнуть свой сюртук на все пуговицы и имел по меньшей мере сорок тысяч ливров годового дохода. Благодаря богатству он слыл храбрецом, так как носил трехдюймовые железные шпоры, не мог произнести четырех слов, не выругавшись при этом, и говорил более или менее пространно, лишь когда хотел затеять какую-нибудь громкую дуэльную историю. Он был очень храбр, хотя никогда не дрался, очевидно, потому, что все его боялись. Кроме того, он обладал искусством науськивать братьев Роллеров на тех, кто ему не нравился. Выйдя в отставку после июльских дней, эти господа скучали значительно больше, чем раньше; они втроем имели одну лошадь и с удовольствием выходили из своей апатии лишь для того, чтобы драться на дуэли; справлялись они с этим прекрасно, и талант этот внушал к ним уважение.

Был полдень, когда тильбюри Люсьена сотрясло плиты мостовой под громоздким Санреалем. Санреаль еще не успел побывать ни в одном кафе и был не совсем пьян. Поддерживаемый Людвигом Роллером, он забавлялся тем, что хватал за подбородок попадавшихся им навстречу молодых крестьянок. Он ударял хлыстом по тенту перед кафе и по стульям, расставленным под тентом; таким же образом он сбивал листву с низко свисавших ветвей липовых деревьев.

Проехавшее тильбюри отвлекло его от этого милого занятия.

- Не кажется ли тебе, что он хотел нас оскорбить? - спросил он Людвига Роллера, гляда иа него с серьезностью головореза.

- Послушай,- ответил граф Людвиг, бледнея,- этот фат очень вежлив, и я не считал, что он хотел нас обидеть, но я еще больше ненавижу его за его вежливость. Он едет из особняка Понлеве; он собирается, очень деликатно и не вызвав нашего гнева, похитить самую красивую женщину в Нанси и самую богатую наследницу, по крайней мере в том кругу, из которого ты и я можем выбрать себе жену... А этого,- прибавил Роллер непоколебимым тоном,- я не потерплю.

- Ты правду говоришь? - спросил восхищенный Санреаль.

- Ты должен знать, мой милый,- сухо заметил уязвленный Роллер,- что в подобных случаях я никогда не лгу.

- Ты что, собираешься хорохориться передо мной?- задорно ответил Санреаль.- Мы знаем друг друга. Верно то, что он от нас не ускользнет; он хитрое животное и удачно вывернулся из двух дуэлей, которые были у него в полку...

- Дуэли на шпагах! Великая важность! К ране, которую он нанес капитану Бобе, приложили двух пиявок. Но со мной, черт возьми, у него будет настоящая дуэль на пистолетах, в десяти шагах, и, если он не убьет меня, ручаюсь тебе, ему понадобится больше двух пиявок.

- Пойдем ко мне, не следует говорить о подобных вещах при шпионах, которыми кишит площадь. Я получил вчера ящик киршвассера из Фрейбурга в Бризгау. Пошлем предупредить твоих братьев и Ланфора.

- Зачем мне нужно столько людей? Пол-листка бумаги решит дело!

И граф Людвиг быстро зашагал к кафе.

- Если ты собираешься грубить мне, я уйду... Надо помешать этому проклятому парижанину доказать при помощи какого-нибудь фокуса нашу вину и потом посмеяться над нами. Что мешает ему распустить в полку слух, что среди нас, молодых лотарингских аристократов, организовалось общество страхования от похищения вдовушек с хорошим приданым?

Трое Роллеров, Мюрсе и Гоэлло, которых слуга кафе нашел в десяти шагах, в бильярдной, вскоре собрались в прекрасном особняке г-на де Санреаля, счастливые возможностью о чем-то поговорить, поэтому они говорили все вместе. Совет происходил вокруг роскошного стола из массивного красного дерева. В подражание английским денди скатерти на столе не было, но по красному дереву путешествовали, переходя из рук в руки, великолепные хрустальные графины соседней фабрики баккара. Киршвассер, прозрачный, как ключевая вода, и водка, пламенно-желтая, как мадера, сверкали в этих графинах. Вскоре оказалось, что все три брата Роллеры хотят драться с Люсьеном. Г-н де Гоэлло, тридцатишестилетний фат, сухой и сморщеный; который в своей жизни претендовал на все, даже на руку г-жи де Шастеле, веско и с чувством меры излагал свою обиду и хотел первым драться с Люсьеном, так как считал себя оскорбленным более других.

- Разве до его приезда я не давал ей читать английские романы Бодри?

- Сам ты Бодри!- сказал г-н де Ланфор, который тоже пришел.- Этот молодчик всех нас оскорбил, а больше всех бедного д'Антена, моего друга, который поехал утешаться.

- Грызть свои рога!- с громким смехом прервал его Санреаль.

- Д'Антен - мой близкий друг! - продолжал Ланфор, задетый этим грубым тоном.- Будь он здесь, он дрался бы со всеми вами, если бы вы не дали ему первому посчитаться с этим любезным сердцеедом. А поэтому я тоже хочу драться.

Храбрый Санреаль уже двадцать минут находился в мучительном состоянии. Он видел, что все хотят драться, только он один не высказывал этого желания. Слова Ланфора, человека мягкого, любезного, в высшей степени изысканного, заставили его решиться.

- Во всяком случае, господа,- напряженным и крикливым голосом заявил он,- я считаю себя вторым в списке, так как мысль эта пришла в голову Роллеру и мне на площади под молодыми липами.

- Он прав,- сказал г-н Гоэлло,- бросим жребий, кому избавить город от этого общественного бедствия.- И он выпятил грудь, гордясь своей красивой фразой.

- В добрый час,- сказал Ланфор,- но, господа, драться нужно только один раз. Если у господина Левена будут дуэли с пятью или четырьмя из нас, то, предупреждаю вас, "Aurore" займется этой историей, и вы прочтете свои фамилии в парижских газетах.

- А если он убьет одного из наших друзей,- сказал Санреаль,- неужели мы не отомстим за эту смерть?

Спор продолжался до обеда, тонкого и обильного, о чем позаботился Санреаль. В шесть часов, расставаясь, все дали друг другу слово никому не говорить об этой затее, но не было еще и восьми часов, как господин Дю Пуарье знал все.

Дело в том, что из Праги было получено недвусмысленное распоряжение избегать всяких трений между аристократией и полками люневильского лагеря, а также соседних городов.

Вечером г-н Дю Пуарье подошел к Санреалю с грацией разъяренного бульдога; его маленькие глазки сверкали, как глаза рассерженной кошки.

- Завтра, в десять часов, я у вас завтракаю. Пригласите господ Роллеров, де Ланфора, де Гоэлло и всех остальных участников затеи. Они должны меня выслушать.

Санреаль охотно рассердился бы, но побоялся колкого словечка Дю Пуарье, которое потом повторял бы весь Нанси, и согласился кивком головы, почти таким же приветливым, как физиономия доктора.

На следующий день все приглашенные к завтраку остались очень недовольны, узнав, с кем им придется иметь дело. Дю Пуарье вошел с озабоченным видом.

- Господа,- сразу же начал он, ни с кем не раскланиваясь,- у религии и аристократии много врагов; к их числу относятся и газеты, которые осведомляют Францию обо всех наших поступках, притом извращая их смысл. Если бы дело шло только о рыцарской храбрости, я восхищался бы и не раскрыл бы рта, я, бедный плебей, сын скромного торговца, который имеет честь обращаться к представителям самых благородных фамилий Лотарингии. Но, господа, мне кажется, вы увлечены гневом. Несомненно, только гнев помешал вам сделать вывод, который приходится делать мне. Вы не хотите, чтобы какой-то офицеришка отнял у вас госпожу де Шастеле?

Но какая сила на свете может помешать госпоже де Шастеле уехать из Нанси и поселиться в Париже? Там, окруженная своими друзьями, которые поддержат ее, она будет писать господину де Понлеве трогательнейшие письма. "Я могу быть счастлива только с господином Левеном",- скажет она, а она это, несомненно, скажет, так как вы сами заметили, что она это думает. Если господин де Понлеве откажет,- что сомнительно, так как дочь его заявит это серьезно и он не захочет ссориться с особой, у которой четыреста тысяч франков в государственных процентных бумагах,- если господин де Понлеве откажет, то госпожа де Шастеле, укрепившись в своем решении благодаря советам парижских подруг, среди которых мы можем найти самых высокопоставленных особ, прекрасно обойдется без согласия отца-провинциала.

Уверены ли вы, что убьете господина Левена? В таком случае мне нечего возразить; госпожа де Шастеле не выйдет за него, но поверьте мне, она не выйдет и ни за кого из вас. По-моему, у этой женщины характер серьезный, нежный и настойчивый. Через час после смерти господина Левена она велит заложить лошадей, переменит их на следующей станции, и бог знает, где она остановится. В Брюсселе, быть может, в Вене, если у ее отца такие неопровержимые возражения против Парижа. Как бы то ни было, примиритесь с мыслью, что если Левен умрет, вы потеряете ее навеки; если он будет ранен, весь департамент узнает причину дуэли, она же со своей застенчивостью сочтет себя обесчещенной, и в день, когда Левен окажется вне опасности, она поспешит в Париж, куда через месяц приедет и он. Одним словом, госпожу де Шастеле в Нанси удерживает только робость; дайте ей повод - и она уедет.

Убив Левена, вы удовлетворите вспышку вашего гнева, а вас семеро, и вы, конечно, его убьете, но с прекрасными глазами и с приданым госпожи де Шастеле вам придется распрощаться навсегда.

Поднялся ропот, но дерзость Дю Пуарье только удвоилась от этого.

- Если двое или трое из вас,- энергично продолжал он, возвышая голос,- один за другим будут драться с Левеном, вас назовут убийцами, и весь полк будет против вас.

- Вот этого-то мы и хотим!-воскликнул Людвкг Роллер со всем пылом долго сдерживаемого гнева.

- Да, да! - подтвердили братья.- Посмотрим, каковы "синие" в деле.

- Вот это именно я вам и запрещаю, господа, запрещаю именем королевского комиссара в Эльзасе, Франш-Конте и Лотарингии!

Все сразу вскочили. Они были возмущены дерзостью этого мещанина, позволившего себе разговаривать таким тоном с цветом местной аристократии. В таких-то случаях и торжествовало тщеславие Дю Пуарье, его деятельный ум любил подобного рода сражения. Он не был нечувствителен к выказываемому ему презрению и при случае любил ущемить гордость дворян.

После потоков бессмысленных фраз, продиктованных ребяческим тщеславием, которое называется родовой гордостью, сражение окончательно повернулось в пользу Дю Пуарье.

- Вы хотите ослушаться, ослушаться не меня, жалкого червя, но нашего законного короля Карла Десятого? - сказал он после того, как каждый доставил себе удовольствие поговорить о своих предках, о своей храбрости и месте, которое он занимал в армии до роковых дней 1830 года.- ...Король не хочет ссориться с армией. Ничего не может быть менее политичного, чем ссора между его дворянством и одним из полков.

Дю Пуарье повторял эту истину так много раз и в таких различных выражениях, что в конце концов она проникла в эти головы, не привыкшие усваивать что-либо новое. Их самолюбие сдалось в результате болтовни, которая, по вычислению Дю Пуарье, длилась три четверти часа, если не час.

Стараясь потерять поменьше времени, Дю Пуарье, алчное тщеславие которого начинала успокаивать скука, решил сказать каждому что-нибудь приятное. Он покорил Санреаля, подсказывавшего Роллеру всевозможные доводы, попросив у него глинтвейна. Санреаль изобрел новый способ приготовления этого восхитительного напитка и поспешил в буфетную лично заняться этим.

Когда все признали диктатуру Дю Пуарье, он обратился к ним с вопросом:

- Господа, вы в самом деле хотите удалить господина Левена из Нанси и не потерять госпожу де Шастеле?

- Ну, конечно! - с досадой ответили они.

- Что ж, я знаю один верный способ... Если вы подумаете, вы, вероятно, угадаете его.

Насмешливый его взор наслаждался их внимательным видом.

- Завтра в это время я скажу вам, что это за средство; оно очень просто, но у него есть одна отрицательная сторона: оно требует полной тайны в течение месяца. Я могу сообщить его, господа, только двум уполномоченным, выбранным вами.

Сразу же после этого он ушел, и едва за ним закрылась дверь, как Людвиг Роллер стал осыпать его ужасной бранью. Все последовали его примеру, за исключением де Ланфора.

- У него омерзительная наружность,- сказал де Ланфор,- он урод, неряха, его шляпе не менее полутора лет, он фамильярен. Большинство его недостатков объясняется его происхождением. Отец его, как он нам сказал, был торговцем пенькой. Но самые великие монархи пользовались гнусными советниками. Дю Пуарье хитрее меня, так как черт меня побери, если я догадываюсь, в чем состоит его верное средство. А ты, Людвиг, ты столько говоришь, а отгадал ли, в чем секрет?

Все рассмеялись, за исключением Людвига, и Санреаль, восхищенный оборотом, который принимало дело, пригласил всех на следующий день к себе на завтрак. Однако прежде чем разойтись, как ни были все задеты Дю Пуарье, они выбрали двух уполномоченных, которые должны были повидаться и переговорить с ним, причем, конечно, выбор пал на тех, кто больше всех был бы возмущен, если бы их не выбрали,- на гг. де Санреаля и Людвига Роллера.

Расставшись с этими пылкими дворянами, Дю Пуарье торопливыми шагами направился в самый конец узкой улочки к священнику, которого супрефект считал своим шпионом в кругу знати и которому поэтому перепадал изрядный кус из секретных фондов.

- Мой дорогой Олив, вы скажете господину Флерону, что мы получили из Праги депешу, которую обсуждали у Санреаля в течение пяти часов, но депеша эта такой важности, что завтра в десять часов мы снова соберемся там же.

Аббат Олив имел от г-на епископа разрешение носить очень потертую голубую сутану и чулки серо-стального цвета. В этом костюме он и отправился предавать г-на Дю Пуарье и сообщить аббату Рею, старшему викарию, о поручении, которое он получил от доктора. Потом он прокрался к супрефекту, и тот, узнав великую новость, всю ночь не сомкнул глаз.

На следующий день рано утром г-н Флерон велел передать аббату Оливу, что он заплатит пятьдесят экю за точную копию пражской депеши, и решил написать непосредственно министру внутренних дел, рискуя прогневить префекта, г-на Дюмораля, бывшего либерала, ренегата, человека, находившегося в вечном беспокойстве. Г-н Флерон написал также и ему, но письмо было опущено в ящик с опозданием на целый час, с таким расчетом, чтобы важное донесение простого супрефекта попало в руки министра на сутки раньше, чем донесение префекта.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

"Как! - возмутился Дю Пуарье, узнав, кого выбрали уполномоченными.- Эти скоты не сумели даже назначить уполномоченных! Черта с два открою я им свой план!"

На следующий день на собрании Дю Пуарье, более важный и более красный, чем обычно, взял под руку Людвига Роллера и де Санреаля, прошел с ними в дальний кабинет и запер дверь на ключ. Дю Пуарье прежде всего соблюдал внешние формы, он знал, что Санреаль во всем деле только это и поймет.

Когда все уселись в кресла, Дю Пуарье начал после небольшой паузы:

- Господа, мы здесь собрались в интересах его величества Карла Десятого, нашего законного короля. Вы обещаете мне хранить абсолютную тайну даже относительно того немногого, что мне позволено сегодня открыть вам.

- Даю честное слово! - воскликнул Санреаль, оторопевший от избытка уважения и любопытства.

- Гм! Черт! - нетерпеливо воскликнул Роллер.

- Господа, ваши слуги подкуплены республиканцами, эта секта проникает всюду, и без абсолютной тайны, даже от наших лучших друзей, правому делу не восторжествовать; вы, господа, так же, как и я, бедный плебей, все мы увидим себя смешанными с грязью в "Aurore".

(Снисходя к читателю, я сильно сокращаю речь, с которой Дю Пуарье счел необходимым обратиться к богачу и к храбрецу. А так как он ничего не хотел им сказать, то растянул ее более, чем это было необходимо.)

- Тайна, которую я надеялся вам доверить,- сказал он наконец,- уже не принадлежит мне. Сейчас мне поручено лишь просить вас,- говорил он, обращаясь к Санреалю,- немного попридержать вашу храбрость, хотя вам это и нелегко.

- Еще бы,- согласился Санреаль.

- Но, господа, когда вы состоите членами великой партии, надо уметь приносить жертвы высшей воле, даже если она и несправедлива, иначе грош вам цена, и вы ничего не достигнете. Вы окажетесь блудными сынами, и только.

Господа, в течение целых двух недель никто из вас не должен вызывать на дуэль господина Левена.

- Не должен, не должен...- с горечью повторил Людвиг Роллер.

- К этому времени господин Левен уедет из Нанси или, по крайней мере, перестанет посещать госпожу де Шастеле. Мне кажется, это как раз то, чего вы желаете, и, как я уже доказал вам, дуэлью вам этого не достичь.

Это пришлось твердить битый час на все лады. Оба уполномоченных настаивали на том, что они и вправе и даже обязаны узнать тайну.

- В каком мы окажемся положении,- запротестовал Санреаль,- когда тем господам, которые ждут нас в моей гостиной, станет известно, что мы просидели здесь целый час и ничего не узнали?

- Ну что ж, убедите их, что вы знаете,- холодно заявил Дю Пуарье,- я вас поддержу.

Понадобился еще добрый час, чтобы примирить тщеславие обоих молодцов с таким mezzo termine (Уклончивое решение (итал.).).

Терпение доктора Дю Пуарье выдержало этот искус, так как гордость его была польщена. Он больше всего любил говорить и убеждать людей, настроенных враждебно. У этого человека была отталкивающая наружность, но сильный, живой и предприимчивый ум. С тех пор как он вмешался в политические интриги, искусство врачевания, в котором он достиг большой высоты, наскучило ему. Служба Карлу X, или то, что он называл политикой, давала пищу его жажде действовать, работать, быть на виду. Льстецы говорили ему:

- Если прусские или русские войска восстановят у нас Карла Десятого, вы будете депутатом, министром и т. д. Вы сделаетесь новым Виллелем.

- Там будет видно,- отвечал Дю Пуарье.

Покуда же он наслаждался всеми радостями удовлетворенного честолюбия. Вот каким образом это произошло. Господа де Пюи-Лоранс и де Понлеве получили от тех, кому этим ведать надлежит, полномочия на руководство действиями роялистов в области, центром которой был Нанси. Дю Пуарье должен был быть только скромным секретарем этой комиссии или, вернее, этой тайной власти, у которой была лишь одна разумная сторона: она была неделима. Власть эта была поручена г-ну де Пюи-Лорансу, в случае его отсутствия - г-ну де Понлеве, в случае же отсутствия этого последнего - г-ну Дю Пуарье. Однако вот уже год, как Дю Пуарье заправлял всем. Он отдавал очень поверхностный отчет двум облеченным званием лицам, и те не очень были этим недовольны, так как он обладал искусством внушать им, что в результате их интриг их ожидает гильотина или по меньшей мере Гамский замок; и господа эти, не обладавшие ни рвением, ни фанатизмом, ни преданностью, охотно предоставляли дерзкому и грубому мещанину компрометировать себя, с тем чтобы порвать с ним и сбросить его вниз в случае, если третья реставрация будет иметь какой-нибудь успех.

Дю Пуарье ничего не имел против Люсьена, но так как он со своей всегдашней жаждой действия обязался удалить его, он хотел, и хотел непреклонно, достичь этой цели.

В первый день, когда на собрании у Санреаля он просил выбрать двух уполномоченных, и на следующий день, когда он избавился от назойливого любопытства этих двух уполномоченных, у него еще не было окончательного плана. Тот, который он избрал, определился лишь частично и стал уясняться ему только по мере того, как он убеждал себя, что допустить эту дуэль, запрещенную им именем короля, было бы явным поражением, крахом его репутации и его влияния в Лотарингии на молодых членов партии.

Он стал нашептывать по секрету г-жам де Серпьер, де Марсильи и де Пюи-Лоранс, что г-жа де Шастеле больна серьезнее, чем полагают, и что болезнь ее, во всяком случае, будет продолжительной.

Он прописал ей нарывной пластырь на ногу и этим на целый месяц лишил ее возможности двигаться.

Несколько дней спустя он вошел к ней с очень серьезным видом, который стал еще мрачнее после того, как он пощупал пульс, и предложил ей подвергнуться всем религиозным церемониям, которые в провинции охватываются понятием "обращения к духовнику".

Весь Нанси говорил об этом событии, и можно судить, какое впечатление произвело оно на Люсьена. Неужели г-же де Шастеле угрожала смертельная опасность?

"Значит, умереть так легко! - думала г-жа де Шастеле, которая даже не догадывалась о том, что у нее самая обыкновенная лихорадка.- Мне совсем не трудно было бы умирать, если бы господин Левен был здесь, около меня. Он придал бы мне мужества, если бы мне его не хватало. В самом деле, жизнь без него имела бы для меня мало прелести. Все вызывает у меня возмущение в этой провинциальной глуши, где мне жилось так печально до его приезда. Но он не аристократ, он служит умеренным или, что еще хуже, республике".

В конце концов г-жа де Шастеле стала желать смерти.

Она готова была ненавидеть г-жу д'Окенкур и чувствовала к себе презрение, когда ловила себя на том, что в сердце ее зарождается ненависть. В течение двух долгих недель она не видела Люсьена, и чувство, которое она испытывала к нему, причиняло ей только горе. Люсьен в отчаянии отправил из Дарне три письма, к счастью, очень осторожных, которые перехватила мадмуазель Берар, теперь совершенно стакнувшаяся с доктором Дю Пуарье.

Люсьен не отходил больше от доктора. С его стороны это было ложным шагом. Люсьен был слишком неопытен в лицемерии, чтобы позволять себе близкое общение с безнравственным интриганом. Сам того не подозревая, он его смертельно оскорбил. Доктор, которого раздражало наивное презрение Люсьена к мошенникам, ренегатам и лицемерам, возненавидел его. Удивленный его пылкостью и здравым смыслом, когда однажды между ними зашла речь о малой вероятности возвращения Бурбонов, доктор, выведенный из себя, воскликнул:

- Но в таком случае выходит, что я дурак!

И мысленно закончил: "Посмотрим, юный сумасброд, что будет с тем, что тебе всего дороже. Рассуждай о будущем, повторяй свои мыслишки, которые ты вычитал в своем Карреле, хозяин твоего настоящего - я, и я дам тебе это почувствовать! Я, старый, сморщенный, скверно одетый человек с дурными, по твоему мнению, манерами, я причиню тебе самое жестокое горе - тебе, красивому, молодому, богатому, одаренному от природы такими благородными манерами и во всем так не похожему на меня, Дю Пуарье. Я провел первые тридцать лет своей жизни, умирая от холода на пятом этаже, с глазу на глаз со скелетом, а ты, ты только дал себе труд родиться, и ты втайне полагаешь, что, когда установится твое разумное правительство, таких сильных людей, как я, будут карать лишь презрением. Это было бы глупостью со стороны твоей партии, и пока глупо с твоей стороны не догадываться, что я собираюсь причинить тебе зло, и немалое. Страдай, мальчишка!"

И доктор в самых тревожных выражениях принялся говорить Люсьену о болезни г-жи де Шастеле. Если он видел на губах Люсьена улыбку, он говорил ему:

- А знаете, ведь в этой церкви находится семейный склеп Понлеве. Боюсь,- добавлял он со вздохом,- как бы его скоро не открыли снова.

В течение нескольких дней он ожидал, что Люсьен, безрассудный, как все влюбленные, попытается тайком повидать г-жу де Шастеле.

После совещания у Санреаля с молодыми членами партии Дю Пуарье, презиравший пошлую и бесцельную злобу мадмуазель Берар, сблизился с нею. Он хотел заставить ее сыграть некую роль в семье и не г-ну де Понлеве, не г-ну де Блансе и никому другому из родственников, а преимущественно ей признался в мнимой опасности, угрожающей г-же де Шастеле.

В плане, который мало-помалу вырисовывался в голове г-на Дю Пуарье, была одна большая трудность - постоянное присутствие мадмуазель Болье, горничной г-жи де Шастеле, которая обожала свою госпожу.

Доктор подкупил ее, выказывая ей полное доверие, и заставил мадмуазель Берар примириться с тем, что часто в ее присутствии предпочитал объяснять мадмуазель Болье, как надо ухаживать за больной до следующего его визита.

И добрая горничная и весьма недобрая мадмуазель Берар - обе одинаково считали г-жу де Шастеле опасно больной.

Доктор признался горничной в своих подозрениях насчет того, что какое-то сердечное горе еще усиливает болезнь ее госпожи. Он намекнул, что, по его мнению, будет вполне естественно, если г-н Левен захочет еще раз повидать г-жу де Шастеле.

- Увы, господин доктор! Вот уже две недели, как господин Левен мучит меня просьбами разрешить ему прийти сюда на пять минут. Но что скажут люди? Я отказала наотрез.

Доктор пространно ответил фразами, построенными таким образом, что горничная никогда не была бы в состоянии их повторить, но, в сущности, в словах его заключался косвенный совет славной девушке допустить это свидание.

Наконец однажды вечером г-н де Понлеве, повинуясь доктору, отправился к г-же де Марсильи сыграть партию в вист, партию, два-три раза прерывавшуюся слезами. Как раз в это время был перелет бекасов, и г-н де Блансе не мог устоять, чтобы не поехать на охоту. Люсьен увидал в окне мадмуазель Болье сигнал, надежда на который еще придавала какой-то интерес его жизни. Люсьен полетел к себе, вернулся переодетый в штатское, и наконец, после того как добрая горничная, не отходившая от постели, с бесконечными предосторожностями доложила о его приходе, ему удалось провести десять минут с г-жой де Шастеле.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

На следующий день доктор нашел г-жу де Шастеле, у которой упала температура, в таком хорошем состоянии, что испугался, как бы не пропали напрасно его трехнедельные старания.

Он притворился перед мадмуазель Болье крайне встревоженным. Он ушел, как человек, который очень торопится, и вернулся час спустя, в необычное время.

- Болье,- сказал он ей,- ваша госпожа впадает в маразм.

- Ах, боже мой, сударь!

И доктор долго объяснял, что такое маразм.

- Ваша госпожа нуждается в женском молоке: если что-нибудь может спасти ей жизнь, то только молоко молодой, свежей крестьянки. Я только что обегал весь Нанси и нашел лишь жен рабочих, молоко которых может принести г-же де Шастеле больше вреда, чем пользы. Нужна молодая крестьянка.

Доктор заметил, что Болье внимательно смотрит на часы.

- Моя деревня, Шефмон, находится лишь в пяти лье отсюда; я приду ночью, но это неважно.

- Хорошо, отлично, моя славная Болье. Но если вы найдете молодую кормилицу, не заставляйте ее идти пять лье без остановки; возвращайтесь только послезавтра утром; перегорелое молоко было бы ядом для вашей бедной госпожи.

- Вы считаете, господин доктор, что еще одно свидание с господином Левеном причинило бы вред госпоже? Она почти приказала мне привести его к ней сегодня вечером, если он придет. Она так к нему привязана...

Доктор едва верил собственному счастью.

- Вполне естественно, Болье. (Он всегда напирал на слово "естественно".) Кто вас сегодня заменит?

- Анна-Мари, славная, богобоязненная девушка.

- Ну что ж, передайте Анне-Мари все, что нужно сделать. Где обычно ожидает господин Левен, пока вы о нем доложите?

- В антресолях, где прежде помещался Жозеф, в прихожей госпожи де Шастеле.

- В том состоянии, в каком находится ваша бедная госпожа, ей лучше избегать нескольких волнений сразу. Если хотите меня послушать, не допускайте к ней никого решительно, даже господина де Блансе.

Об этом, как и о многом другом, доктор подробно договорился с мадмуазель Болье. Славная девушка вышла из Нанси в пять часов, передав свои обязанности Анне-Мари.

Между тем Анна-Мари, которую г-жа де Шастеле держала у себя только по доброте и которой она уже раз или два собиралась отказать от места, была всецело предана мадмуазель Берар и по ее поручению шпионила за Болье.

Вот что произошло. В половине девятого, в момент, когда мадмуазель Берар разговаривала со старухой привратницей, Анна-Мари впустила во двор Люсьена, и тот минуты две спустя расположился за деревянной крашеной перегородкой, разделявшей пополам прихожую г-жи де Шастеле. Оттуда Люсьен отлично видел все происходившее в соседней комнате и слышал почти все, что говорилось в целом этаже.

Вдруг он услыхал крик новорожденного ребенка; он увидал, как в прихожую, запыхавшись, вбежал доктор, держа на руках младенца, завернутого, как показалось Люсьену, в окровавленные пеленки.

- Ваша бедная госпожа,- кинул он впопыхах Анне-Мари,- наконец, спасена! Роды прошли благополучно. Маркиза дома нет?

- Нет, сударь.

- Проклятой Болье тоже нет?

- Она ушла в свою деревню.

- Под благовидным предлогом я послал ее за кормилицей, так как та, с которой я договорился в предместье, не хочет давать грудь незаконнорожденному.

- А господин де Блансе?

- Вот это-то и странно, что ваша госпожа не желает видеть его.

- Еще бы,- сказала Анна-Мари,- после такого подарка!

- В конце концов ребенок, может быть, и не от него.

- Ну, ну, вот они, знатные дамы! Церковь посещают не часто, зато заводят себе по нескольку любовников.

- По-моему, госпожа де Шастеле стонет. Пойду к ней! Я пришлю вам мадмуазель Берар.

Пришла мадмуазель Берар. Она ненавидела Люсьена и за четверть часа, повторяя то же, что сказал доктор, сумела проявить еще больше злости. Мадмуазель Берар полагала, что эта кубышка, как она называла ребенка, принадлежала г-ну де Блансе или гусарскому подполковнику.

- Или господину Гоэлло,- естественным тоном высказала предположение Анна-Мари.

- Ни в коем случае не господину Гоэлло,- возразила мадмуазель Берар.- Госпожа де Шастеле его больше не выносит. От него у нее был выкидыш, из-за которого она в свое время едва не разошлась с бедным господином де Шастеле...

Можно вообразить себе состояние, в котором находился Люсьен; он был готов выскочить из своего закоулка и убежать, невзирая на присутствие мадмуазель Берар. "Нет,- решил он,- пусть она насмеялась надо мной, как над молокососом, каким я являюсь на самом деле, но с моей стороны было бы недостойно скомпрометировать ее".

В эту минуту доктор, опасавшийся, что мадмуазель Берар из-за своей утонченной злобы договорится до чего-нибудь неправдоподобного, показался на пороге прихожей.

- Мадмуазель Берар, мадмуазель Берар,- сказал он с встревоженным видом,- у нее кровотечение! Скорей, скорей ведро со льдом, которое я принес под плащом!

Как только Анна-Мари осталась одна, Люсьен вышел из своего убежища и вручил ей кошелек; в эту минуту он, сам того не желая, увидел ребенка, которого она с осторожностью держала на руках и которому уже был месяц или два, а не несколько минут жизни. Но Люсьен этого не заметил. С притворным спокойствием он заявил Анне-Мари:

- Мне немного не по себе. Я повидаю госпожу де Шастеле лишь завтра. Не займете ли вы разговором привратницу, пока я выйду?

Анна-Мари смотрела на него, широко раскрыв глаза. "Разве он тоже участвует в сговоре?" - думала она. К счастью для доктора, Люсьен знаком торопил ее, и у нее не хватило времени сболтнуть лишнее; ничего не сказав, она вышла в соседнюю комнату, чтобы положить ребенка на кровать, затем спустилась к привратнице. "Чем наполнен этот тяжелый кошелек,- думала она,- серебром или золотом?" Она отвела привратницу в глубь ее каморки, и Люсьен мог выйти незамеченным.

Он кинулся домой, заперся на ключ у себя в комнате и только тогда позволил себе вникнуть как следует в постигшее его несчастье. Он был слишком влюблен, чтобы в первую минуту дать волю гневу против г-жи де Шастеле. "Разве она когда-нибудь говорила мне, что никого не любила до меня? К тому же, по моей глупости, по моей величайшей глупости, установив со мною братские отношения, разве она была обязана признаваться мне в этом?.. Но, дорогая Батильда, значит, я уже не могу тебя любить?" - внезапно воскликнул он, разразившись слезами.

"Для мужчины было бы достойным выходом,- думал он через час,- отправиться к госпоже д'Окенкур, обществом которой я пренебрегаю уже месяц, и постараться взять реванш". С невероятным трудом, пересиливая себя, он оделся, но в последнюю минуту, собираясь выйти, грохнулся без чувств на пол посреди гостиной.

Он пришел в себя несколько часов спустя, когда на него наткнулся лакей, пришедший в четвертом часу ночи взглянуть, вернулся ли он домой.

- А! Вот он опять мертвецки пьяный! Ну и дрянь же у меня, а не хозяин! - воскликнул слуга.

Люсьен отлично услыхал эту фразу; сперва он решил, что он и в самом деле пьян. Но вдруг перед ним предстала вся чудовищная правда, и он почувствовал себя гораздо несчастнее, нежели вечером.

Остаток ночи он провел точно в бреду. На мгновение у него явилась низкая мысль отправиться к г-же де Шастеле и осыпать ее упреками. Он ужаснулся этой искушающей мысли.

Он письменно уведомил подполковника Филото, который, к счастью, временно заменял командира полка, о том, что заболел, и рано утром выехал из Нанси, в надежде, что его никто не заметит.

На этой прогулке, с глазу на глаз с самим собой, он отдал себе полный отчет в размерах обрушившегося на него несчастья. "Я больше не могу любить Батильду",- время от времени повторял он вслух.

В девять часов утра, находясь в шести лье от Нанси, он с ужасом подумал о том, что ему предстоит туда вернуться. "Мне надо мчаться во весь опор в Париж, чтобы повидать мать". О своих обязанностях военного он совершенно забыл; он чувствовал себя в положении человека, стоящего на пороге смерти: все на свете потеряло свое значение в его глазах; оставались только мать и г-жа де Шастеле. Для этой убитой горем души сумасбродная мысль о путешествии была утешением; это была единственная мысль, промелькнувшая в его сознании. Она несколько отвлекла его от мрачных дум.

Он отослал лошадь в Нанси и написал подполковнику Филото, прося не разглашать его отсутствия: "Я секретно вызван военным министром". Эта ложь пришла ему на ум, лишь когда он взял перо в руки, так как им овладел смертельный страх преследования.

На станции он потребовал лошадь. Так как его растерянный вид внушал подозрения, ему не сразу дали ее; он объяснил, что командирован подполковником Филото из 27-го уланского полка в эскадрон того же полка, отправленный в Реймс для подавления взбунтовавшихся рабочих.

Трудности, встретившиеся ему при получении лошади на первой станции, больше не повторялись, и через тридцать два часа он оказался в Париже. Уже собравшись идти к матери, он подумал, что испугает ее своим видом; он снял комнату в ближайшей гостинице и только несколько часов спустя явился домой.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ПРЕДИСЛОВИЕ

Благосклонный читатель!

Приезжая в Париж, мне приходится делать над собой большие усилия, чтобы не позволить себе личного выпада. Не потому, что я недолюбливаю сатиру, а потому, что, направляя взор читателя на смешную фигуру какого-нибудь министра, я тем самым лишаю читательское сердце способности относиться к остальным персонажам с тем интересом, который мне хочется ему внушить.

Таким образом, столь занимательная вещь, как личная сатира, к несчастью, не годится при изложении повести. Читатель весь поглощен сравнением моего портрета с хорошо ему известным, смешным или даже отвратительным оригиналом. Он видит его грязным и гнусным, каким его изобразит история.

Сатирическое изображение реальных личностей восхитительно, когда оно правдиво и свободно от преувеличений, а между тем все, кого вот уже двадцать лет мы видим перед собой, способны отбить охоту заниматься ими. "Какая глупость,- говорит Монтескье,- клеветать на инквизицию!" В наши дни он сказал бы: "Можно ли представить себе еще большую любовь к деньгам, большую боязнь потерять свое место и большую готовность сделать что угодно, лишь бы угадать прихоти хозяина, составляющие основу всех лицемерных речей тех, кто урывает на свою долю свыше пятидесяти тысяч из государственного бюджета!"

Я держусь того мнения, что с частной жизни человека, расходующего свыше пятидесяти тысяч франков, должно быть сорвано покрывало тайны.

Однако сатирическое изображение этих баловней государственного бюджета не входит в мою задачу. Уксус - сам по себе вещь превосходная, но в соединении со сливками испортит любое блюдо. Я сделал поэтому все, что было в моей власти, чтобы вы, благосклонный читатель, не могли узнать одного из современных министров, пожелавшего причинить неприятности Люсьену. Какое удовольствие испытали бы вы, убедившись на ряде фактов, что этот министр - вор, смертельно боящийся потерять свое место и каждое слово которого - сплошная фальшь? Эти люди хороши только для своего наследника. Так как они никогда не позволили себе ни малейшего непосредственного порыва, зрелище их души внушило бы вам, благосклонный читатель, только отвращение, тем более, если бы я имел несчастье дать вам разгадать слащаво-гнусные черты, прикрывавшие эту пошлую душу.

Хватит с вас того, что мы видим этих людей, когда по утрам приходим к ним с каким-нибудь ходатайством.

Non ragioniam di lor, ma guarda e passa (Они не стоят слов: взгляни - и мимо! (Данте, "Божественная комедия", "Ад", III, 51.)).

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

- Я не хочу злоупотреблять положением отца, чтобы связывать вашу волю; будьте свободны, мой сын,- так говорил, сидя в великолепном кресле перед ярко пылающим камином, с веселым видом г-н Левен-отец, богатый, уже пожилой банкир, обращаясь к сыну, Люсьену Левену, нашему герою.

Кабинет, где происходил разговор между отцом и сыном, был лишь недавно с величайшей роскошью обставлен по рисункам самого г-на Левена. В новую меблировку он включил три-четыре отличные гравюры, появившиеся за последний год во Франции и Италии, и великолепную, только что приобретенную им картину романской школы. Белого мрамора камин, на который опирался Люсьен, был изваян в Риме, в мастерской Тенерани, а зеркало над ним, в восемь футов вышины и шесть ширины, фигурировало на выставке 183* года как образец безупречной работы. Насколько все это было роскошнее жалкой гостиной в Нанси, в которой Люсьен пережил столько тревог! Несмотря на глубокую скорбь Люсьена, его тщеславная душа парижанина не оставалась нечувствительной к этой разнице. Он уже не был в варварском краю, он снова находился на лоне родины.

- Друг мой,- сказал г-н Левен,- термометр поднимается слишком быстро, не откажите в любезности нажать кнопку вентилятора номер два... там, за камином. Отлично.

Так вот, я ни в какой мере не желаю злоупотреблять званием отца в целях ограничения вашей свободы. Поступайте во всем, как вам заблагорассудится.

У Люсьена, который стоял, опершись на камин, был мрачный, взволнованный, трагический вид - словом, тот вид, какой мы встречаем в трагедии у первого любовника, несчастного в любви. Он с явно мучительным усилием старался избавиться от этого горестно-угрюмого вида и изобразить на своем лице почтение и искреннейшую сыновнюю любовь - чувства, занимавшие немалое место в его сердце. Но ужасное состояние, в котором он находился с последнего вечера, проведенного в Нанси, придавало его физиономии светского человека выражение молодого разбойника, представшего перед судом.

- Ваша мать утверждает,- продолжал г-н Левен,- что вы не хотите вернуться в Нанси. Не возвращайтесь в провинцию: упаси меня бог выступать в роли тирана. Почему бы вам не натворить безрассудств и даже глупостей? Однако есть одна, но только единственная глупость, которой я воспротивился бы, ибо она влечет за собою ряд последствий: это женитьба. Но у вас есть возможность убеждать меня со всем должным почтением... и из-за этого я с вами не рассорюсь. Мы рассмотрим это дело, мой друг, за обедом.

- Но, отец,- возразил Люсьен, очнувшись от глубокого раздумья,- речь идет совсем не о женитьбе.

- Ну что же, если вы не думаете о женитьбе, о ней подумаю я. Поразмыслите-ка вот над чем: я могу женить вас на богатой девушке, которая ничуть не глупее бедной, а ведь весьма возможно, что после моей смерти вам достанется весьма скромное наследство. Здесь народ до того глуп, что, имея эполеты, обладатель ограниченного состояния может не опасаться за свое самолюбие. Под мундиром бедность - только бедность, это не бог весть какое несчастье, ее не презирают. Но ты сам в этом убедишься,- вдруг переменил тон г-н Левен,- когда увидишь все собственными глазами... Итак, бравый корнет, вы больше не хотите военной службы?

- Раз вы так добры, что обсуждаете со мною этот вопрос, а не приказываете мне, извольте: я больше не хочу военной службы в мирное время, не хочу проводить вечера, играя на бильярде и напиваясь в кафе, где с плохо вытертого мраморного столика я не имею права брать ни одну газету, кроме "Journal de Paris". Когда три офицера прогуливаются вместе, по меньшей мере один из них является шпионом, выслеживающим образ мыслей двух других. Полковник, в прежнее время бесстрашный солдат, теперь под эгидой партии умеренных превратился в гнусного полицейского комиссара.

Господям Левен невольно улыбнулся. Люсьен понял его и поспешил добавить:

- У меня и в мыслях не было обмануть такого зоркого человека, как вы, я никогда не помышлял об этом верьте мне, отец. Но надо же было с чего-нибудь начать свое повествование.

Словом, если вы разрешите, я оставлю военную службу, по мотивам, не блещущим особой рассудительностью. Тем не менее с моей стороны этот шаг разумный. Я умею владеть пикой и командовать полусотней людей, владеющих пикой, я умею сносно уживаться с тридцатью пятью сослуживцами, из которых пять-шесть человек строчат полицейские доносы. Словом, я знаю военное дело. Если вспыхнет война, и война настоящая, в которой главнокомандующий не предаст своей армии, и если мой образ мыслей будет тот же, что теперь, я попрошу у вас разрешения принять участие в одной-двух кампаниях. На мой взгляд, война не может затянуться на большой срок, если главнокомандующий хоть немного похож на Вашингтона. Если же это только искусный и отважный грабитель, вроде С., я опять выйду в отставку.

- А! Так вот в чем заключается ваша политика! - насмешливо возразил отец.- Черт возьми! Высокая добродетель! Но политика - дело затяжное. Чего хотите вы для себя лично?

- Жить в Париже или поехать куда-нибудь далеко, в Америку, в Китай...

- Принимая во внимание мой возраст и возраст вашей матери, остановим наш выбор на Париже. Если бы я был волшебником Мерлином и если бы вам достаточно было вымолвить одно лишь слово, чтобы устроить материальную сторону своей жизни, чего просили бы вы у меня? Хотели бы вы служить в моей конторе или быть чиновником личной канцелярии министра, который вскоре будет иметь большое влияние на судьбы Франции, словом, господина де Веза? Завтра он может быть назначен министром внутренних дел.

- Господин де Вез? Пэр Франции, обладающий таким административным талантом, этот великий труженик?

- Он самый,- подтвердил г-н Левей, смеясь и удивляясь столько же возвышенности стремлений, сколько глупости своего сына.

- Я не так уж люблю деньги, чтобы поступить на службу в контору,- ответил Люсьен.- Я слишком мало думаю о металле, я никогда остро и подолгу не чувствовал его отсутствия. Мне несвойствен вечный страх перед нуждой, который помог бы мне преодолевать отвращение ко многому на свете. Боюсь, как бы мне вторично не пришлось проявить недостаток твердости, если я остановлю свой выбор на конторе.

- А если после моей смерти вы окажетесь бедняком?

- Сравнительно с тем, что я тратил в Нанси, сейчас я богат; почему бы этому не длиться еще долго?

- Потому что шестьдесят пять лет не двадцать четыре года...

- Но эта разница...

Голос Люсьена стал глуше.

- Не надо фраз! Призываю вас, сударь, успокойтесь. Политика и чувство равно удаляют от насущных вопросов дня; речь идет о вас, и на этот вопрос мы ищем ответа.

Он будет богом иль чурбаном?

Контора вам не по вкусу, и вы предпочитаете личную канцелярию графа де Веза?

- Да, отец.

- Но тут возникают большие трудности: сумеете ли вы быть в достаточной мере плутом, чтобы занимать такую должность?

Люсьен вздрогнул; отец взглянул на него с тем же веселым и в то же время серьезным видом. После некоторой паузы г-н Левен продолжал:

- Да, господин корнет, сумеете ли вы быть в достаточной мере плутом? Захотите ли вы стать обличителем зла в качестве молодого республиканца, стремящегося переделать французов, чтобы создать из них ангелов? That is the question (Вот в чем вопрос (англ.).), и на этот вопрос вы ответите мне сегодня вечером, после оперы, ибо (это секрет!) почему бы в данный момент не случиться министерскому кризису? Разве министерство финансов и военное министерство не перессорились между собою уже двадцать раз? Я замешан в их распрю; сегодня и завтра я еще могу, а послезавтра уже не буду в состоянии пристроить вас блестящим образом. Не скрою от вас, что матери будут видеть в вас желанного жениха для своих дочерей; словом, вам обеспечено, как говорят дураки, почетнейшее положение, но будете ли вы в достаточной мере плутом, чтобы с честью занимать его?

Подумайте, в какой мере вы чувствуете себя способным быть плутом, то есть быть помощником в небольшом плутовстве? Ибо за последние четыре года никто уже не помышляет о кровопролитии...

- Так же, как и о присвоении денег,- перебил его Люсьен.

- Бедного народа,- в свою очередь, перебил его с сострадательным видом г-н Левен,- или об использовании их несколько иным образом, нежели использовал бы их он сам,- прибавил он тем же тоном.- Но народ туповат, а его представители глуповаты и притом крупно заинтересованы...

- Кем же вы хотели бы, чтобы я был? - простодушно спросил Люсьен.

- Плутом,- ответил отец,- то есть политическим деятелем типа Мартиньяка, я не скажу - Талейрана. В ваши годы и в ваших газетах это называется быть плутом. Через десять лет вы узнаете, что Кольбер, Сюлли, кардинал де Ришелье - словом, любой политический деятель, то есть человек, управляющий людьми, поднимался по меньшей мере на ту первую ступень плутовства, на которой я хочу вас видеть. Не следуйте примеру N., который, будучи назначен генеральным секретарем полиции, через две недели подал в отставку, потому что его должность показалась ему слишком гнусной; правда, в то время жандармы, которым было поручено конвоировать Фротте из дому до тюрьмы, застрелили его, причем, еще не тронувшись с места, жандармы знали, что он попытается бежать и что они будут вынуждены убить его.

- Черт возьми! - вырвалось у Люсьена.

- Да. Префект С., этот славный человек, префект Труа и мой приятель, которого вы, быть может, помните, седой мужчина пяти футов шести дюймов росту, в Планси...

- Да, отлично помню. Моя мать предоставляла ему в замке прекрасную угловую комнату со стенами, обитыми красным шелком.

- Совершенно верно. Так вот, он потерял свою префектуру на севере, в Кане или где-то там поблизости, потому что не пожелал быть в должной мере плутом, и я весьма одобрил его; дело Фротте довел до конца другой. Ах, черт возьми, мой юный друг, как говорят благородные отцы, вы удивлены?

- Удивился бы и меньшему, как часто отвечает первый любовник,- промолвил Люсьен.- Я считал, что только иезуиты да Реставрация...

- Верьте, мой друг, лишь тому, что увидите собственными глазами, и вы будете умнее. Теперь, благодаря проклятой свободе печати,- смеясь, сказал г-н Левен,- уж невозможно обращаться с людьми так, как поступили с Фротте. В наши дни самые мрачные сцены разыгрываются лишь на фоне потери денег или места.

- Или нескольких месяцев предварительного заключения.

- Превосходно. Сегодня вечером вы дадите мне решительный ответ, ясный, в особенности без сентиментальных фраз. Завтра, быть может, я не сумею ничем быть полезным своему сыну.

Слова эти были сказаны благородным и вместе с тем прочувствованным тоном, как их произнес бы великий актер Монвель.

- Кстати,- сказал г-н Левен, возвратившись,- вы, разумеется, знаете, что, не будь вашего отца, вы сидели бы в Аббатстве. Я написал генералу Д. и поставил его в известность, что послал за вами нарочного, так как ваша мать опасно заболела. Сейчас я поеду в военное министерство, чтобы командир полка получил помеченное задним числом предписание о вашем отпуске. Напишите ему от себя и постарайтесь любезно польстить ему.

- Я только собирался поговорить с вами насчет Аббатства. Я думал, что все сведется к двухдневному аресту, а там я подам в отставку...

- Никакой отставки, мой друг! В отставку уходят одни лишь дураки. Я настаиваю на том, чтобы вы всю жизнь были молодым военным и светским человеком, ушедшим в политику,- истинной потерей для армии, как пишут в "Debats".

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Категорический, решительный ответ, которого от него требовал отец, отвлек Люсьена от скорбных мыслей и оказался для него первым утешением. Во время путешествия из Нанси в Париж он не думал ни о чем, он просто избегал боли, и физическое движение вытесняло в нем движения душевные. С момента своего приезда в Париж он чувствовал отвращение к самому себе и ко всему на свете. Разговаривать с кем-нибудь было для него мукой; ему приходилось напрягать всю свою волю, чтобы час кряду поддерживать беседу с матерью.

Как только он оставался один, он либо погружался в мрачное раздумье, в беспредельный океан душераздирающих чувств, либо, поразмыслив немного, твердил себе: "Я большой дурак, я великий глупец! Я уважал то, чего уважать нельзя,- сердце женщины,- и, страстно желая завладеть им, не сумел этого добиться. Надо или расстаться с жизнью, или в корне исправиться".

В другие минуты, когда в нем брало верх какое-то странное умиление, он думал: "Быть может, я добился бы его, если бы не жестокое признание, которое ей предстояло сделать: "Меня любил другой, и я..."

Ибо были дни, когда она меня действительно любила. Если бы не тягостное положение, в котором она находилась, она сказала бы мне: "Ну да, я вас люблю",- но тут же ей пришлось бы добавить: "Мое теперешнее состояние..." Ибо она не лишена чести, я в этом уверен... Она мало знает меня: это признание не уничтожило бы во мне странного чувства, которое я к ней питаю. Я всегда стыдился его, но оно неизменно владело мною.

Она проявила слабость, а сам-то я разве безупречен? Но к чему обманывать самого себя,- с горькой улыбкой перебивал он ход собственных мыслей,- к чему говорить языком рассудка? Если бы я и нашел в ней способные смутить меня недостатки - больше того: позорные пороки! - я был бы жестоко сражен, но не перестал бы ее любить. Что теперь для меня жизнь? Бесконечная пытка. Где найти наслаждение, где найти хотя бы убежище от скорби?"

Это мрачное чувство в конце концов заглушало все остальные: он представлял себе всякие жизненные положения, путешествия, пребывание в Париже, огромное богатство, власть - и все внушало ему неодолимое отвращение. Человек, завязывавший с ним разговор, казался ему докучнее всех.

Одно только способно было извлечь его из состояния глубокого бездействия и заставить работать его мысль: воспоминание о том, что произошло в Нанси. Он вздрагивал, встречая на географической карте название этого маленького городка; оно преследовало его на страницах газет. Все полки, возвращавшиеся из Люневиля, очевидно, должны были проходить через Нанси. Слово "Нанси" неизменно вызывало в нем мысль: "Она не могла решиться сказать мне: "У меня есть большая тайна, которую я не в силах вам доверить... Но, оставив это в стороне, я люблю вас, и только вас!" В самом деле, я нередко замечал, что она была погружена в глубокую печаль; это состояние казалось мне необычным, необъяснимым... А что, если вернуться в Нанси и кинуться к ее ногам?.. И просить у нее прощения за то, что она наставила мне рога!" - предательски договаривал живший в его душе Мефистофель.

После того как Люсьен вышел из отцовского кабинета, эти мысли овладели его сердцем с большею силой, чем когда-либо.

"И мне надо до завтрашнего утра,- с ужасом подумал он,- принять решение, надо довериться самому себе!.. Есть ли на свете другое существо, с чьим мнением я так мало считался бы?"

Он был чрезвычайно несчастен; в основе всех его рассуждений лежала сумасшедшая мысль: "К чему в третий раз выбирать профессию? На что же я способен, если у меня не хватило умения понравиться госпоже де Шастеле? Обладая такой душой, как моя, слабой и в то же время ничем не удовлетворенной, самое лучшее сделаться траппистом".

Самое смешное было то, что все друзья г-жи Левен поздравляли ее с великолепной манерой держаться, приобретенной ее сыном. "Теперь это зрелый мужчина,- говорили со всех сторон,- человек, способный удовлетворить честолюбие любой матери". При своем отвращении к людям Люсьен был далек от того, чтобы дать им заглянуть в его душу; он отвечал на их вопросы лишь искусно закругленными общими фразами.

Страдая от необходимости дать вечером решительный ответ, он пошел пообедать один, ибо дома надо было поддерживать общий разговор и быть любезным или сыпать колкими остротами, обычно не щадившими никого.

После обеда Люсьен побрел куда глаза глядят, по бульвару, затем свернул в одну из поперечных улиц: он боялся встретить на бульваре кого-нибудь из приятелей, а между тем каждая минута была ему дорога и могла подсказать нужный ответ.

Проходя по улице, он машинально вошел в слабо освещенную читальню, где рассчитывал застать мало посетителей.

Лакей сдавал книгу библиотекарше. Люсьен нашел, что девушка прелестно одета и грациозна (он ведь только что вернулся из провинции). Он наудачу раскрыл книгу; это был скучный моралист, разделивший свое произведение на части в виде разрозненных характеристик, как это делал Вовенарг.

ЭДГАР, ИЛИ ДВАДЦАТИЛЕТНИЙ ПАРИЖАНИН

Что представляет собою молодой человек, не знающий людей, живший до сих пор лишь с людьми, хорошо воспитанными или подчиненными ему, либо с людьми, чьих интересов он не затрагивал? Единственной порукой того, что Эдгар - человек достойный, служат великолепные обещания, данные им самому себе.

Эдгар получил самое изысканное воспитание: он ездит верхом, восхитительно правит кабриолетом, он, если вам угодно, обладает всеми знаниями Лагранжа, всеми доблестями Лафайета. Что нужды? Он не испытал на себе воздействия других лиц, он не уверен ни в чем: ни в окружающих, ни тем более в самом себе. В лучшем случае он только блистательное "возможно". Что знает он по существу? Верховую езду, потому что лошадь его плохо выезжена и сбрасывает его на землю при первом неверном движении? Чем благовоспитаннее окружающая его среда, тем менее она похожа на его лошадь, тем меньше стоит он сам.

Если же он упускает быстролетящие годы, от восемнадцати до тридцати лет, не вступив ни разу, как говорит Монтень, в борьбу с нуждою, он уже перестает быть подававшим надежды "возможно": общественное мнение отбрасывает его на проторенную дорогу, по которой шествуют заурядные люди. Оно перестает следить за ним, оно видит в нем самое обыкновенное существо, примечательное только числом тысячефранковых билетов, которые кладут фермеры на его письменный стол. Я, философ, не обращаю внимания на стол, гнущийся под тяжестью денежных пачек, я смотрю на человека, который их пересчитывает. Я вижу в нем поблекшее, скучающее существо, которое его глупость побуждает сделаться фанатиком какой-нибудь партии, фанатиком Оперы-буфф и Россини, фанатиком "золотой середины", приходящим в восторг от большого количества убитых на лионских набережных, фанатиком Генриха V, твердящим, что Николай даст ему двести тысяч солдат и четыреста миллионов взаймы. Какое мне до этого дело? Какое дело до этого людям? Эдгар, опустившись по собственной воле, теперь всего-навсего лишь глупец.

Если он ходит к мессе, если он заставляет умолкать вокруг него всякий веселый разговор, любую шутку на любую тему, если он раздает милостыню кому следует, то когда ему будет пятьдесят лет, всякого рода шарлатаны, начиная с Института и кончая архиепископской кафедрой, провозгласят, что он обладает всеми добродетелями. В итоге они, быть может, добьются избрания его одним из двенадцати парижских мэров. В конце концов он оснует больницу. Requiescat in pace (Да почиет в мире (лат.).). Кола жил, Кола умер.

Люсьен два-три раза перечитывал каждую фразу, вдумываясь в ее смысл и значение. Его мрачное раздумье привлекло к нему внимание читателей "Journal du soir"; он это заметил, с досадой расплатился и вышел. Он стал прогуливаться по площади Бово, перед читальней.

- Я буду плутом! - внезапно воскликнул он: С четверть часа он мысленно испытывал свою решимость, затем подозвал кабриолет и помчался в Оперу.

- Я вас искал,- сказал ему отец, который бродил по фойе.

Они быстро поднялись в ложу г-на Левена; там были три девицы и Раймонда в костюме сильфиды.

- They cannot understand (Они не могут понять (англ.).). Они не поймут ни слова из нашего разговора, так что нам нечего стесняться.

- Господа, мы читаем в ваших глазах,- сказала мадмуазель Раймонда,- вещи, слишком серьезные для нас; мы уходим на сцену. Будьте счастливы, если можете, без нас.

- Так как же? Чувствуете ли вы в себе достаточно душевной низости, чтобы вступить на поприще почестей?

- Я буду откровенен с вами, отец. Ваша бесконечная снисходительность удивляет меня и увеличивает мою признательность и уважение к вам. В результате несчастий, о которых я не могу говорить даже с родным отцом, я испытываю отвращение к самому себе и ко всему на свете. Как тут выбирать то или иное поприще? Все мне одинаково безразлично и, могу сказать, все одинаково противно. Единственное положение, в котором я чувствовал бы себя хорошо, это прежде всего положение умирающего на больничной койке, затем, пожалуй, положение дикаря, вынужденного добывать себе ежедневное пропитание рыбной ловлей или охотой.

В этом нет ничего хорошего и почетного для двадцатичетырехлетнего мужчины, и потому я не признаюсь в этом никому...

- Как? Даже вашей матери?

- Ее утешения только увеличивали бы мою муку: ей было бы слишком больно видеть меня в столь плачевном состоянии.

Себялюбию г-на Левена польстила мысль, под влиянием которой он почувствовал еще большую привязанность к сыну: "У него,- подумал он,- есть тайны от матери, которых он не скрывает от меня".

- Если ко мне вернется утраченный интерес к внешнему миру, возможно, что я буду весьма смущен требованиями, которые предъявит ко мне избранная мною должность. Поэтому мне, пожалуй, следовало бы взять место в вашей конторе, которое я мог бы, не вызвав ничьего негодования, оставить когда угодно.

- Мне необходимо предоставить вам более важную должность: вы окажетесь полезнее для меня в качестве секретаря министра внутренних дел, чем в роли заведующего корреспонденцией моей конторы. В моей конторе ваши таланты светского человека пропали бы жаром.

Впервые со дня своего несчастья Люсьен проявил какую-то ловкость. (Словно "несчастье" он употреблял с горькой иронией, ибо, желая усугубить свои душевные терзания, он считал себя как бы обманутым мужем и применял к себе все то смешное и неприятное, что связывает с этим положением театр и толпа. Как будто еще существуют характерные положения!)

Люсьен собирался остановить свой выбор на должности в министерстве главным образом из любопытства: конторская служба была ему знакома, но он не имел ни малейшего понятия о том, что представляет собой министр, если рассматривать его вблизи. Ему улыбалась перспектива познакомиться поближе с графом де Везом, неутомимым тружеником и, как утверждали газеты, первым во Франции администратором, человеком, которого сравнивали с наполеоновским графом Дарю.

Едва его отец закончил фразу, как он воскликнул с наивным притворством, внушающим надежды на будущее:

- Ваши слова заставили меня решиться! Я склонялся к конторской службе, но теперь готов поступить в министерство с условием, что мне не придется участвовать ни в каком убийстве, вроде убийства маршала Нея, полковника Карона, Фротте и т. п. Я поступаю, самое большее, чтобы принимать участие в денежных махинациях, и поступаю только на год.

- Для людей это слишком малый срок; все станут говорить: вы не в состоянии удержаться на месте больше полугода. Быть может, лишь вначале вам будут внушать отвращение людские слабости и темные делишки, а через шесть месяцев вы станете снисходительнее. Можете ли вы из любви ко мне пожертвовать еще шестью месяцами и обещать, что не уйдете из министерства на улице Гренель раньше чем через полтора года?

- Даю вам слово прослужить полтора года, если только мне не придется покрывать убийство; если бы, к примеру, мой министр предложил четырем-пяти офицерам последовательно драться на дуэли с каким-нибудь слишком красноречивым депутатом.

- Ах, мой друг,- расхохотался от всего сердца г-н Левен,- вы с луны свалились? Будьте покойны, таких дуэлей никогда не будет, и не случайно.

- Это было бы,- совершенно серьезно продолжал сын,- поводом к отказу от службы. Я тотчас уехал бы в Англию.

- Но кто же будет судьею преступлений, о доблестный муж?

- Вы, отец.

- Мошенничества, обманы, предвыборные махинации не расторгнут нашей сделки?

- Я не буду заниматься писанием лживых памфлетов...

- Фи! Это специальность литераторов. Во всяких грязных делах вы будете только давать руководящие указания, исполнять же их будут другие. Вот основной принцип: всякое правительство, даже правительство Соединенных Штатов, лжет всегда и во всем; когда оно не может лгать в основном, оно лжет в мелочах. Далее, есть ложь хорошая и ложь дурная. Хорошая - это та, которой верит публика, имеющая от пятидесяти луидоров до пятнадцати тысяч франков ежегодного дохода; на отличную попадается кое-кто из людей, имеющих собственный выезд; гнусная - это та, которой никто не верит и которую повторяют лишь потерявшие стыд министерские прихвостни. Это твердо установлено. Это одно из первых правил государственной мудрости, о котором вам никогда не следует ни забывать, ни заикаться.

- Я вхожу в воровской притон, но все его тайны, малые и великие, доверены моей чести.

- Умно. Правительство шарлатански присваивает народные деньги и народные прерогативы, каждое утро торжественно клянясь уважать их. Вы помните красную нить, вплетенную во все снасти любого размера на судах английского королевского флота, вернее, помните ли вы "Вертера", где я прочел об этой интересной подробности?

- Отлично помню.

- Вот вам образ корпорации или отдельной личности, которой приходится поддерживать какую-нибудь основную ложь. Не существует бескорыстной и простой истины: поглядите на доктринеров.

- Ложь Наполеона была далеко не так груба.

- Есть только две вещи, в которых люди еще не нашли способа лицемерить: это занимать кого-нибудь беседой и выигрывать сражение. Впрочем, не будем говорить о Наполеоне. Вступая в министерство, оставьте за порогом нравственное чувство так же, как некогда забывали о любви к отечеству, вступая в отечественную гвардию. Согласны ли вы полтора года быть шахматным игроком, не брезговать никакими денежными делами и бросить игру только в том случае, если речь зайдет о крови?

- Да, отец.

- Ну, так не будем больше об этом говорить.

Господин Левен быстро вышел из ложи. Люсьен обратил внимание на его походку двадцатилетнего юноши: очевидно, эта беседа с глупцом смертельно утомила его.

Люсьен, сам удивленный тем, что заинтересовался политикой, стал всматриваться в зрительный зал. "Вот я среди всего, что есть наиболее элегантного в Париже. Я вижу здесь в изобилии все то, чего мне не хватало в Нанси". Вспомнив о милом его сердцу городе, он вынул из кармана часы. "Сейчас одиннадцать; в те дни, когда мы бывали особенно откровенны друг с другом или особенно веселы, мой вечерний визит затягивался до одиннадцати часов".

Малодушная мысль, которую он уже несколько раз прогонял от себя, с неодолимой силой снова всплыла в его сознании:

"А что, если я наплюю на министерство и вернусь в Нанси, в свой полк? Если я попрошу ее простить меня за тайну, которую она мне не доверила, или, лучше, если я ничего не скажу ей о том, что видел,- это будет справедливее,- почему бы ей не принять меня так, как она приняла накануне рокового дня? Здраво рассуждая, могу ли я считать себя оскорбленным тем, что, не будучи ее любовником, я случайно натолкнулся на доказательство ее любовной связи с другим, связи, существовавшей до знакомства со мной?

Но буду ли я в состоянии относиться к ней по-прежнему? Рано или поздно она узнает истину; я не сумею скрыть от нее правду, если она спросит, и тогда, как это бывало со мною уже не раз, отсутствие у меня тщеславия заставит ее презирать меня как человека без сердца. Буду ли я спокоен, сознавая, что, заглянув мне в душу, она станет меня презирать, в особенности поскольку я не в силах ей признаться?"

Этот важный вопрос сильно волновал Люсьена, между тем как его глаза и бинокль с бессмысленным, машинальным вниманием задерживались поочередно на всех женщинах, заполнявших собою модные ложи. Он узнал некоторых из них; они показались ему провинциальными комедиантками.

"Боже великий, я буквально схожу с ума! - мысленно воскликнул он, обведя биноклем все ложи до последней.- Этим же именем "провинциальных комедианток" я называл женщин, которых встречал в салонах госпож де Пюи-Лоранс и д'Окенкур! Человек, страдающий опасной горячкой, может находить сладкую воду горькой на вкус. Главное, чтобы никто не заметил моего безумия. Я должен в разговоре повторять только общие места и ни на йоту не уклоняться от мнений, господствующих в той среде, куда я попаду. Утром - усидчивая работа в служебном кабинете, если только у меня будет кабинет, или продолжительные прогулки верхом, вечером - подчеркнутый интерес к театру, вполне естественный после одиннадцатимесячного вынужденного пребывания в провинции; в гостиных, поскольку мне нельзя будет совершенно уклониться от их посещения,- явное пристрастие к экарте".

Размышления Люсьена были прерваны внезапной темнотой: всюду уже тушили лампы. "Прекрасно,- с горькой улыбкой подумал он,- спектакль интересует меня до такой степени, что я последним ухожу с него".

Через неделю после разговора в Опере в "Moniteur" можно было прочесть: "Отставка министра внутренних дел, господина N. Назначение на эту должность графа Де Веза, пэра Франции". Аналогичные приказы по четырем другим министерствам; и значительно ниже, на месте, почти незаметном: "По приказу... господа N., N. и Люсьен Левен назначаются рекетмейстерами. На господина Л. Левена возлагается заведование личной канцелярией министра внутренних дел графа де Веза".

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

В то время как Люсьен получал от отца первые уроки житейской мудрости, в Нанси происходило вот что.

Когда через день после внезапного отъезда Люсьена об этом крупном событии узнали г-н де Санреаль, граф Роллер и другие заговорщики, собравшиеся за обедом, чтобы решить вопрос о дуэли с нашим героем, они точно с неба свалились на землю. Они восхищались г-ном Дю Пуарье безмерно. Они не могли догадаться, каким образом он добился успеха. Повинуясь первому движению, как всегда великодушному и рискованному, эти господа забыли об отвращении, которое им внушал дурно воспитанный мещанин, и они в полном составе отправились к нему с визитом. А так как провинциал с жадностью хватается за все, чему можно придать характер официальности, за все, что может нарушить однообразие его обычной жизни, они с важностью поднялись на четвертый этаж, где обитал доктор. Войдя в комнату, они молча отвесили поклон и выстроились шеренгой вдоль стены, предоставив слово г-ну де Санреалю. Среди множества общих мест Дю Пуарье поразила одна фраза:

- Если вы думаете о палате депутатов Людовика-Филиппа и находите возможным выставить свою кандидатуру на выборах, мы обещаем вам наши голоса, а равно и все те, которыми каждый из нас располагает.

Когда де Санреаль кончил свою речь, вперед неловко выступил г-н Людвиг Роллер и сразу же замялся, оробев. Его сухое лицо блондина покрылось несчетным количеством новых морщин; он сделал гримасу и наконец произнес с обиженным видом:

- Пожалуй, я один не должен благодарить господина Дю Пуарье, так как он лишил меня удовольствия наказать нахала или, во всяком случае, попытаться сделать это. Но я должен был отказаться от этого, исполняя волю его величества Карла Десятого, и, невзирая на то, что в этом деле я оказался стороной пострадавшей, я все же предлагаю господину Дю Пуарье те же услуги, что и мои единомышленники, хотя, говоря правду, не знаю, позволит ли мне моя совесть принять участие в выборах, поскольку с этим связана необходимость принести присягу Людовику-Филиппу.

Гордость Дю Пуарье торжествовала, так же как и его страсть говорить перед публикой. Надо сознаться, он говорил в этот раз восхитительно. Он воздержался от объяснения, почему и каким образом Люсьен уехал, и все-таки сумел растрогать слушателей: Санреаль плакал непритворными слезами. Сам Людвиг Роллер, уходя из кабинета, сердечно пожал руку доктору. Когда дверь за ними захлопнулась, Дю Пуарье разразился громким смехом. Он говорил сорок минут, он имел большой успех, он в душе издевался над своей аудиторией. Налицо были все три элемента, доставлявшие живейшее удовольствие этому незаурядному плуту.

"Вот уже два десятка голосов мне обеспечено, если только до выборов эти скоты не рассердятся на меня за какой-нибудь пустяк; над этим стоит призадуматься. Я слышу со всех сторон, что у господина де Васиньи наберется не больше ста двадцати голосов, на которые он может твердо рассчитывать, а в выборах участвуют триста человек. Все, что есть наиболее принципиального в нашей богоспасаемой партии, осуждает его за присягу, которую ему придется принести при вступлении в палату депутатов, ему, связанному особыми обязательствами по отношению к Генриху Пятому. Что касается меня, я плебей. Это - преимущество. Я живу на четвертом этаже, у меня нет собственного выезда. Друзья господина де Лафайета и Июльской революции должны, одинаково ненавидя нас обоих, предпочесть меня господину де Васиньи, родственнику австрийского императора, носящему в кармане жалованную грамоту на звание члена королевского совета, если только когда-нибудь будет учрежден такой совет. Я здесь разыграю перед ними либерала, вроде Дюпона (из Эра), честнейшей личности в округе теперь, когда они похоронили господина де Лафайета.

Вождь другой партии, столь же порядочный человек, сколь непорядочен был Дю Пуарье, но значительно больший сумасброд, ибо он много суетился без малейшей надежды нажить на этом деньги, республиканец г-н Готье был крайне удивлен и еще больше огорчен отъездом Люсьена. "Не сказать ничего мне, который его так любил! Ах, эти парижские сердца! Бесконечная учтивость и ни искры подлинного чувства! А я-то считал его несколько отличным от других; мне казалось, что в глубине этой души было и тепло и настоящий энтузиазм!.."

Те же чувства, но в несравненно большей степени, волновали сердце г-жи де Шастеле.

"...Не написать мне, которой он так клялся в любви! Мне, чью слабость, увы, он хорошо видел!" Эта мысль была слишком ужасна. Г-жа де Шастеле в конце концов убедила себя, что письмо Люсьена было перехвачено. "Разве я имею ответ от г-жи де Константен? - успокаивала она себя.- А ведь я писала ей по меньшей мере шесть раз с тех пор, как заболела".

Читатель, должно быть, знает, что почтмейстерша Нанси, г-жа Кюнье, была благомыслящей особой. Как только маркиз де Понлеве увидел, что дочь его слегла и не может выходить из дому, он сразу направился к г-же Кюнье, набожной карлице трех с половиной футов роста. После обычных приветственных фраз он слащаво сказал ей:

- Вы слишком хорошая христианка, сударыня, и слишком хорошая роялистка, чтобы не иметь верного представления о том, что такое власть короля (то есть Карла Десятого) и комиссаров, поставленных им на время его отсутствия. Предстоят выборы, это - решающее событие. Благоразумие, правда, обязывает к некоторой осторожности, но, сударыня, о долге забывать нельзя. Прага - прежде всего. Можете не сомневаться, всем оказанным услугам ведется строгий счет, и, как это ни неприятно, сударыня, мне приходится сказать, что все, кто не помогает нам в эти трудные времена, против нас, и т. д.

В результате диалога между этими двумя важными персонами, диалога бесконечно длинного и бесконечно осторожного, который показался бы еще скучнее читателю, если бы изложить его слово в слово (ибо в наше время, после сорока лет комедии, кто не представляет себе, что такое разговор старого себялюбца-маркиза с ханжой по профессии?), обе стороны пришли к заключению по пунктам:

1) Ни одно письмо супрефекта, мэра, жандармского лейтенанта и т. п. не будет передано маркизу. Г-жа Кюнье будет только показывать ему, не выпуская из рук, письма старшего викария Рея, аббата Олива и т. п. Все красноречие г-на де Понлеве было направлено на этот первый пункт. Согласившись на уступки, он получил полное удовлетворение по второму пункту.

2) Все письма, адресованные г-же де Шастеле, будут вручаться маркизу, берущему на себя обязательство передавать их дочери, которая болезнью прикована к постели.

3) Все письма, отправляемые г-жой де Шастеле, будут даваться на просмотр маркизу.

Молча было обусловлено, что маркиз может задержать их, с тем чтобы отправить иным путем, более экономным, чем почта.

Но в таких случаях, влекущих за собою денежный ущерб для казны, г-жа Кюнье, ее представительница в настоящем деле, естественно, могла надеяться на компенсацию в виде корзины второсортного рейнского вина.

Через день после этой беседы г-жа Кюнье передала запечатанный ею лично пакет старику Сен-Жану, лакею маркиза.

В пакет было вложено маленькое письмецо г-жи де Шастеле, адресованное г-же де Константен. Тон письма был ласковый и нежный: г-жа де Шастеле хотела бы кое о чем посоветоваться с подругой, но не решалась сделать это письменно. "Пустая болтовня",- решил маркиз, пряча письмо в ящик стола, а четверть часа спустя можно было видеть, как старый лакей нес г-же Кюнье корзину с шестнадцатью бутылками рейнского.

Госпожа де Шастеле была существом кротким и беззаботным. Ничто не волновало эту нежную душу, склонную к задумчивости и уединению. Но, выбитая несчастьем из своей обычной колеи, она с легкостью шла на решительные поступки: она отправила лакея в Дарне опустить письмо, адресованное г-же де Константен.

Какова же была радость г-жи де Шастеле, когда через час после ухода лакея она увидала на пороге своей комнаты г-жу де Константен!

Это была приятнейшая минута для обеих подруг.

- Как, дорогая Батильда,- воскликнула г-жа де Константен после первых восторгов, когда они наконец получили возможность заговорить,- шесть дней ни слова от тебя! Я только случайно узнала от одного из агентов, которыми господин префект пользуется в выборных целях, что ты больна и что твое состояние внушает опасения...

- Я писала тебе по крайней мере восемь раз.

- Ну, дорогая, это уж слишком! Есть предел, за которым доброта становится глупостью...

- Он думает, что поступает хорошо...

Это означало: "Отец думает, что поступает хорошо". Ибо снисходительность г-жи де Шастеле не мешала ей замечать, что творится вокруг нее; но отвращение, внушаемое ей жалкими махинациями, за развитием которых она следила, обычно не влекло за собой никаких последствий, кроме еще большего желания уединиться. В обществе ей доставляли наибольшее удовольствие любование предметами искусства, театральный спектакль, блестящая прогулка, многолюдный бал. Когда же она заставала в гостиной шесть человек, она вздрагивала, так как была уверена, что какая-нибудь низость больно ранит ее сердце. Зная по опыту, как это неприятно, она страшилась разговора с глазу на глаз с кем бы то ни было.

У г-жи де Константен был прямо противоположный характер, с которым приходилось считаться окружающим. Живой, предприимчивый нрав, отсутствие всякого страха перед трудностями и склонность смеяться над смешными сторонами врагов создали г-же де Константен в департаменте репутацию женщины, которую весьма опасно оскорбить. Муж ее, очень красивый мужчина и довольно богатый человек, с увлечением исполнял то, что ему советовала жена. Последние два года, например, он целиком был поглощен постройкой каменной ветряной мельницы, которую, по его указаниям, возводили на старинной башне, рядом с принадлежащим ему замком; мельница эта должна была приносить ему сорок процентов дохода. Но вот уже три месяца, как он забросил мельницу и думал лишь о палате депутатов. Он не отличался особенным умом, ни разу никого не оскорбил и слыл человеком услужливым и аккуратным в выполнении незначительных дел, которые ему поручали, и потому у него были кое-какие шансы.

- Мы считаем обеспеченным избрание господина де Константена. Префект поставил его фамилию на втором месте в списке, из страха перед маркизом де Круазаном, нашим соперником, дорогая. (Г-жа де Константен произнесла эти слова, смеясь.) Министерский кандидат провалится; это мелкий мошенник, в достаточной мере презираемый всеми, а накануне выборов пойдут по рукам три его письма, ясно свидетельствующие о том, что он не брезгует благородным ремеслом шпиона. Этим объясняется крест, полученный им первого мая текущего года, вызвавший бешеную зависть во всем Бевронском округе. Под большим секретом признаюсь тебе, дорогая Батильда, что наши чемоданы уже уложены. В какое смешное положение мы попадем, если не будем избраны!- смеясь, прибавила она.-Но в случае успеха на следующий же день после победы мы уезжаем в Париж, где проведем по меньшей мере полгода. И ты едешь с нами!

При этих словах г-жа де Шастеле покраснела.

- Ах, боже милостивый! - воскликнула г-жа де Константен.- Что с тобой происходит, моя дорогая?

Лицо г-жи де Шастеле стало багрового цвета. В эту минуту она была бы счастлива, если бы г-жа де Константен получила письмо, с которым она отправила лакея в Дарне; там находилась роковая фраза: "Особа, которую ты любишь, отдала свое сердце".

В конце концов, сгорая от стыда, г-жа де Шастеле призналась:

- Увы, мой друг, есть человек, который, должно быть, считает, что я его люблю, и,- прибавила она, низко опустив голову,- он не ошибается.

- Какая ты дурочка! - смеясь, воскликнула г-жа де Константен.- Право, если я еще на тод или на два оставлю тебя в Нанси, ты станешь совсем монашенкой. В чем же тут беда, боже великий, если молодая двадцатичетырехлетняя вдовушка, имеющая единственной опорой семидесятилетнего отца, который от избытка нежности перехватывает все ее письма, если такая вдовушка мечтает о супруге, о поддержке, об опоре?

- Увы, не одно это толкает меня на подобный шаг; я солгала бы, приняв без оговорок твои похвалы. Случайно оказалось, что он богат и из хорошей семьи; но если бы он был бедняком и сыном фермера, все обстояло бы так же.

Госпожа де Константен потребовала последовательного изложения событий; ничто так не интересовало ее, как любовные, и притом правдивые, истории, а к г-же де Шастеле она относилась с нежнейшей дружбой.

- Начал он с того, что дважды упал с лошади под моими окнами...

Госпожа де Константен страшно расхохоталась. Г-жа де Шастеле была сильно этим задета. Наконец с глазами, полными слез, г-же де Константен удалось выговорить, прерывая себя раз двадцать:

- Значит, дорогая Батильда... ты не можешь приложить... к этому неотразимому покорителю сердец... неизбежное в провинции определение: это прекрасный кавалер.

Несправедливость, причиненная Люсьену, только удвоила интерес, с которым г-жа де Шастеле поведала подруге обо всем, что произошло за последние полгода. Но чувствительная сторона истории не особенно тронула г-жу де Константен: она не верила в сильные страсти. Однако к концу рассказа, сильно затянувшегося, она призадумалась. Г-жа де Шастеле кончила говорить, а она продолжала хранить молчание.

- Кто он, твой господин Левен? - спросила она наконец.- Донжуан, представляющий угрозу для любой из нас, или же неопытный юнец? В его поведении нет ничего естественного...

- Скажи лучше, что в нем нет ничего заурядного, ничего такого, что было бы известно заранее,- возразила с редкой для нее горячностью г-жа де Шастеле и прибавила с каким-то восторгом:- Потому-то он мне и дорог! Это не дурачок, начитавшийся романов.

На эту тему подруги разговаривали без конца. Г-жа де Константен хранила недоверие; оно даже возросло благодаря глубокому интересу, который, как она, к своему сожалению, убедилась, ее подруга питала к Люсьену.

Госпожа де Константен вначале рассчитывала, что узнает о небольшом, вполне приличном любовном увлечении, которое, при наличии всех необходимых условий, может завершиться выгодным браком; в противном случае путешествие в Италию или зимние развлечения в Париже могли бы, по ее мнению, уничтожить пагубное действие, которое оказали ежедневные встречи в течение трех месяцев. Вместо этого она нашла, что ее подруга, кроткая, робкая, беспечная, ленивая женщина, которую ничто не могло взволновать по-настоящему, потеряла голову и готова принять любое самое рискованное решение.

- Сердце подсказывает мне,- время от времени твердила г-жа де Шастеле,- что он малодушно покинул меня. Как! Даже не написать письма!

- Но из всех писем, которые я тебе писала, ни одно не дошло до тебя,- с жаром возражала г-жа де Константен; она обладала редким в наше время качеством: никогда не допускала ни малейшей недобросовестности в отношениях с подругой, даже в интересах этой последней. Она считала, что ложь убивает дружбу.

- Как мог он не сказать почтальону,- с необычной пылкостью продолжала г-жа де Шастеле,- в десяти лье отсюда: "Друг мой, вот вам сто франков, ступайте в Нанси на улицу Помп и сами вручите это письмо госпоже де Шастеле. Передайте ето лично ей, и никому другому"?

- Он, должно быть, написал перед отъездом и снова написал по прибытии в Париж.

- Вот уже девять дней, как он уехал. Никогда я до конца не признавалась ему в своих подозрениях насчет судьбы моих писем. Но ему известно все, что я думаю. Он знает,- сердце подсказывает мне,- что мои письма перехватывают.

ГЛАВА СОРОКОВАЯ

Подозрения г-жи де Шастеле послужили для нее основанием решительно отказаться от предложения г-жи Де Константен поехать с нею в Париж, если муж ее будет избран депутатом.

- Разве это не будет похоже на то, что я гоняюсь за господином Левеном? -сказала г-жа де Шастеле.

В течение двух следующих недель это был единственный вопрос, обсуждавшийся обеими подругами в минуту наибольшей откровенности.

Через три дня после приезда г-жи де Константен мадмуазель Берар, щедро вознаградив ее, отказали от места. Со свойственной ей живостью г-жа де Константен расспросила обо всем славную мадмуазель Болье и уволила Анну-Мари.

Маркиз де Понлеве, с пристальным вниманием следивший за этими мелкими домашними событиями, понял, что в лице подруги своей дочери он имеет непобедимую соперницу. На это немного рассчитывала и г-жа де Константен; ее беспрерывные заботы вернули здоровье г-же де Шастеле. Ей захотелось показаться в обществе, и под этим предлогом она заставила свою подругу почти каждый вечер бывать у г-ж де Пюи-Лоранс, д'Окенкур, де Марсильи, де Серпьер, де Коммерси и т. д.

Госпожа де Константен всячески стремилась убедить окружающих, что отъезд г-на Левена отнюдь не поверг г-жу де Шастеле в отчаяние. "Сама того не подозревая,- думала она,- бедняжка Батильда, вероятно, допустила какую-нибудь неосторожность. Если же мы не уничтожим дурных слухов здесь, они могут преследовать нас и в Париже. Ее глаза так хороши, что против ее воли говорят слишком много; и

Sotto l'osbergo del sentirsi pura (*)

(* Под прикрытием чистой совести (Данте, "Божественная комедия", "Ад", XXVIII, 117).)

она, должно быть, посмотрела на этого молодого офицера таким взглядом, которого не оправдаешь никакими объяснениями".

Вечером в карете, увозившей подруг к г-же де Пюи-Лоранс, г-жа де Константен спросила:

- Кто у вас здесь самый деятельный, самый дерзкий, самый влиятельный человек среди местной молодежи?

- Несомненно, господин де Санреаль,- с улыбкой ответила г-жа де Шастеле.

- В таком случае я намерена атаковать это мужественное сердце в твоих интересах. В моих же интересах скажи мне, располагает ли он кое-какими голосами?

Стендаль - Люсьен Левен (Красное и белое). 4 часть., читать текст

См. также Стендаль (Stendhal) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Люсьен Левен (Красное и белое). 5 часть.
- У него есть нотариусы, агент, фермеры. Это человек, приятный многим,...

Люсьен Левен (Красное и белое). 6 часть.
. . . - Я заработал много денег благодаря твоему телеграфу,- сказал г-...