Стендаль
«Люсьен Левен (Красное и белое). 3 часть.»

"Люсьен Левен (Красное и белое). 3 часть."

"Боже мой! Я себя ужасно компрометирую; все взгляды, должно быть, направлены на этого чужого человека, с которым я говорю так долго и с таким интересом!"

Она позвала г-на де Блансе, танцевавшего котильон.

- Проводите меня до садовой террасы; я уже пять минут, как совершенно задыхаюсь от жары. Выпила полбокала шампанского и, кажется, в самом деле опьянела.

Но, к ужасу г-жи де Шастеле, ее кузен, виконт де Блансе, вместо того чтобы отнестись к ней с участием, только усмехнулся, услыхав эту ложь. Он безумно ревновал свою кузину, которая так интимно и с таким удовольствием беседовала с Люсьеном. Кроме того, ему говорили в полку, что не нужно верить недомоганиям красавиц. Он уже подал руку г-же де Шастеле и собирался вывести ее из зала, как на смену этой мысли пришла другая, не менее блестящая: он заметил, что г-жа де Шастеле опиралась на его руку с беспомощностью, свидетельствовавшей о крайней слабости.

"Может быть, моя прекрасная кузина хочет наконец признаться мне во взаимности? Или по крайней мере просто в нежном чувстве ко мне?" - подумал г-н де Блансе. Но все подробности вечера, которые он перебирал в своем уме, ничего ему не говорили об этой счастливой перемене. Произошла ли она неожиданно или г-же де Шастеле захотелось посекретничать с ним? Он повел ее на другую сторону цветника. Там стояли мраморный столик и большая садовая скамья со спинкой и подножкой. Он с трудом усадил на скамью г-жу де Шастеле, которая, казалось, почти не могла двигаться.

Между тем как виконт де Блансе предавался пустым мечтам, не видя того, что происходит перед его глазами, г-жа де Шастеле впала в полное отчаяние. "Мое поведение ужасно! - думала она.- Я скомпрометировала себя в глазах всех этих дам, и сейчас они злобно и оскорбительно обсуждают все мои поступки. Бог знает, сколько времени я вела себя так, как будто никто не смотрел на меня и на господина Левена. Эта публика мне ничего не простит... Но господин Левен?"

Она вздрогнула, произнеся мысленно это имя: "Я скомпрометировала себя в глазах господина Левена!"

В этом заключалось ее истинное горе, заставившее ее сразу же забыть все остальное, и уже никакие размышления о том, что только что произошло, не могли его ослабить.

Вскоре еще одна догадка углубила ее душевные терзания: "Господину Левену стало известно, что я целыми часами в ожидании его проезда гляжу на улицу, спрятавшись за оконные ставни, и потому он так уверен в себе".

Мы просим читателя не находить г-жу де Шастеле слишком смешной. По совершенной своей неопытности она даже не догадывалась, на какие ложные шаги может толкнуть нас наше сердце, как только в нем пробудится любовь; никогда еще она не испытывала ничего похожего на то, что с нею произошло в этот мучительный вечер. Рассудок отказывался прийти к ней на помощь, а она не имела никакого житейского опыта. Только два чувства могли до сих пор повергнуть ее в смущение: робость при представлении какой-нибудь высочайшей особе да глубокое негодование против якобинцев, стремившихся пошатнуть трон Бурбонов. За вычетом всех этих теорий, которые воспринимались не разумом, а чувством и лишь на мгновение смущали ее сердце, г-жа де Шастеле обладала характером положительным и мягким, способным в эту минуту только усугубить ее терзания. Мелкие повседневные интересы почти не волновали ее, и это, к сожалению, приводило ее к неосмотрительным поступкам. Она всегда жила в каком-то обманчивом спокойствии, ибо люди, имеющие несчастье возвышаться над общим ничтожеством, особенно расположены благодаря этому заниматься лишь тем, что однажды привлекло их внимание.

Госпожа де Шастеле умела надлежащим образом, и даже не без грации, появляться в большом салоне Тюильри, приветствовать короля и принцесс, угождать знатным дамам, но, кроме этих необходимых талантов, не обладала никаким житейским опытом. Как только она чувствовала свой душевный покой нарушенным, она совершенно теряла голову, и в таких случаях ее осторожность подсказывала ей лишь одно: молчать и оставаться недвижимой. "Дай бог, чтобы я не сказала больше ни одного слова господину Левену",- думала она сейчас.

В монастыре "Сердца Иисусова" одна монахиня, сумевшая овладеть ее умом благодаря тому, что потакала всем ее детским капризам, заставляла ее почти благоговейно исполнять все обязанности простыми словами: "Сделайте это из любви ко мне". Сказать маленькой девочке: "Сделайте это, так как это благоразумно" - нечестивая дерзость, приводящая к протестантству. "Сделайте это из любви ко мне" - согласуется со всем и не влечет за собой размышлений о том, что благоразумно и что нет. Но именно поэтому, даже преисполненная самых лучших намерений, г-жа де Шастеле при малейшем смущении терялась и не знала, как себя вести.

Очутившись на скамье около мраморного столика, г-жа де Шастеле предалась отчаянию; она не знала, где найти защиту от ужасных упреков в том, что могла показаться Люсьену недостаточно сдержанной. Первой ее мыслью было навсегда уйти в монастырь. "Этот обет вечного одиночества докажет ему, что я не намерена посягать на его свободу". Единственным возражением против этого была мысль, что все станут говорить о ней, обсуждать причины, побудившие ее к такому поступку, строить всякие таинственные предположения и т. д. "Мне нет дела до них. Я никогда их больше не увижу... Да, но я буду знать, что они говорят обо мне, злорадствуют, и это сведет меня с ума. Их сплетни будут для меня нестерпимы... Ах,- воскликнула она с еще большей горечью,- эти пересуды только подтвердят господину Левену то, в чем он и так, быть может, уверен: что я распущенная женщина, не умеющая держаться в священных границах женской скромности!" Г-жа де Шастеле была так взволнована и притом она до такой степени не привыкла спокойно обдумывать свои поступки, что совершенно забыла подробности того, что повергло ее в такое отчаяние и стыд. Она никогда не садилась за пяльцы, не спрятавшись за ставни, не услав из комнаты горничную и не закрыв двери на ключ.

"Я скомпрометировала себя в глазах господина Левена!" - почти судорожно твердила она, облокотившись на мраморный столик, к которому подвел ее г-н де Блансе.

"Была роковая минута, когда я могла забыть перед этим молодым человеком ту святую стыдливость, без которой женщина не может рассчитывать не только на уважение других, но даже и на свое собственное. Если у господина Левена есть хоть немного самонадеянности, вполне естественной в его возрасте и как будто сказывающейся в его манерах, когда я следила за ним из окна, я обесчестила себя навеки; забывшись на одно мгновение, я опорочила ту чистоту, с которой он мог думать обо мне. Увы! Мое оправдание в том, что я в первый раз в жизни поддалась порыву необузданной страсти. Но разве можно назвать это оправданием? Можно ли даже говорить об оправдании? Да, я забыла все законы стыдливости!" Она решилась мысленно произнести эти ужасные слова; слезы, стоящие в ее глазах, сразу высохли.

- Дорогой кузен,- напряженно-твердым голосом сказала она виконту де Блансе (но он совсем не обратил внимания на эту мелочь, он заметил лишь интимность, с какой она обращалась к нему),- это самый настоящий нервный припадок. Принесите мне стакан воды, но, ради бога, сделайте так, чтобы никто на балу этого не заметил!- И издали крикнула ему:- Если можно, со льдом!

Необходимые усилия, которые пришлось ей сделать, чтобы разыграть эту маленькую комедию, отвлекли ее немного от ужасных страданий. Растерянно следила она издали за движением виконта. Когда он отошел на такое расстояние, что не мог уже слышать ее, она дала волю жестокому отчаянию и разразилась рыданиями, которые, казалось, могли задушить ее; это были горячие слезы глубокого горя и главным образом стыда.

"Я навсегда скомпрометировала себя во мнении господина Левена. Мои глаза сказали ему. "Я люблю вас безумно".

Я призналась в этом легкомысленному юноше, гордому своими победами, нескромному, призналась в первый же день, как только он заговорил со мной. В своем безумии я задавала ему вопросы, на которые едва ли дают право полугодовое знакомство и дружба! Боже мой! О чем я думала?

"Когда вы не находили ничего, что бы сказать мне в начале вечера, то есть когда я ждала и страстно желала услышать от вас хоть слово, была ли причиной этого ваша застенчивость?

Застенчивость, великий боже! (И рыдания чуть не задушили ее.)

"Была ли причиной этого ваша застенчивость? - повторила она с растерянным взглядом, качая головой.- Или то было следствием этого подозрения?

Говорят, что раз в жизни женщина теряет рассудок; вероятно, мой час настал".

И вдруг ее сознание пронзил смысл этого слова: подозрение.

"Прежде чем я так неприлично бросилась ему на шею, он даже подозревал меня в чем-то. И я, я опустилась до того, что стала перед ним оправдываться. Перед каким-то незнакомцем!

Боже мой! Если что-нибудь и может заставить его поверить всему, так это мое ужасное поведение".

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

В довершение беды и в результате того мудрого уклада, который делает столь привлекательной жизнь в провинции, несколько женщин, в душе не питавших, конечно, никакой неприязни к г-же де Шастеле, покинули бал и все разом устремились к мраморному столику. Некоторые из них захватили с собой свечи. Все они наперебой заявляли о своем расположении к г-же де Шастеле и желании ей помочь. У г-на де Блансе не хватило твердости защитить вход в буковую аллею и помешать их вторжению.

Чрезмерность страдания и огорчений в связи с отвратительной суматохой, поднявшейся вокруг г-жи де Шастеле, едва не довели ее до настоящего нервного припадка. "Посмотрим, как будет вести себя эта особа, гордая своим богатством и манерами, когда ей дурно",- думали милые приятельницы. "Если я сделаю малейшее движение, я совершу еще какую-нибудь ужасную ошибку",- промелькнуло в сознании г-жи де Шастеле, как только она услыхала, что они к ней приближаются. Она решила молчать и не произносить ни слова.

Госпожа де Шастеле не находила никакого оправдания своим мнимым проступкам и была так несчастна, как можно быть лишь при самых тяжелых житейских обстоятельствах. Трагические чувства людей, обладающих нежной душою, не переходят пределов человеческой выносливости, может быть, только потому, что необходимость действовать мешает этим натурам целиком уйти в свое горе.

Люсьен умирал от желания выйти вслед за нескромными дамами на террасу; он сделал несколько шагов, но испугался своего грубого эгоизма и, чтобы избежать всяких искушений, покинул бал. Уходил он, правда медленно: ему жалко было, что он не остался до конца.

Люсьен был удивлен и даже испытывал в глубине души беспокойство. Он был далек от того, чтобы дать себе отчет в размерах своей победы. Он испытывал инстинктивное стремление мысленно перебрать и взвесить спокойно и рассудительно события, развернувшиеся с такой быстротой. Ему нужно было сосредоточиться и выяснить свое отношение к происшедшему.

Столь еще юное сердце Люсьена было ошеломлено огромностью всего, что он сейчас с такою легкостью затронул; он не понимал ничего. За все время своего словесного поединка он из боязни упустить возможность действовать ни на мгновение не позволил себе призадуматься; теперь он в общих чертах сознавал, что произошло нечто глубоко значительное. Он еще не смел верить счастью, смутно возникавшему перед ним, и трепетал от мысли, что вдруг при ближайшем рассмотрении вспомнит о каком-нибудь слове или жесте, который мог навсегда разлучить его с г-жой де Шастеле. Об угрызениях совести оттого, что он полюбил ее, в эту минуту не было и речи.

Господин Дю Пуарье, на все руки мастер, преследуя крупные интересы, не пренебрегал и мелкими; он испугался, как бы какой-нибудь молодой врач из хороших танцоров не вздумал оказать помощь г-же де Шастеле; он вскоре появился в буковой аллее у мраморного столика, еще кое-как защищавшего г-жу де Шастеле от усердия ее приятельниц. Закрыв глаза, склонив голову на руки, сидя неподвижно и молча, окруженная двадцатью свечами, принесенными из любопытства, г-жа де Шастеле одна выдерживала атаку двенадцати - пятнадцати женщин, наперебой уверявших ее в своей дружбе и предлагавших лучшие средства от обморока.

Так как г-н Дю Пуарье не был заинтересован в противоположном, он сказал то, что думал, а именно, что для г-жи де Шастеле важнее всего спокойствие и тишина.

- Потрудитесь, сударыни, вернуться в зал. Оставьте госпожу де Шастеле одну с ее врачом и с виконтом. Мы сейчас отвезем ее домой.

Бедняжка, услыхав слова врача, мысленно поблагодарила его.

- Я позабочусь обо всем! - воскликнул г-н де Блансе, торжествовавший в тех весьма редких случаях, когда физическая сила выступала на первое место.

Он полетел стрелой, меньше чем через пять минут очутился на другом краю города, в особняке Понлеве, приказал заложить, или, вернее, сам запряг, лошадей и вскоре примчал галопом карету г-жи де Шастеле. Никогда еще услуга не доставляла ему столько удовольствия.

Госпожа де Шастеле выказала за это живейшую признательность г-ну де Блансе, когда он предложил ей руку, чтобы проводить ее до кареты. Почувствовать себя одной, избавиться от этой жестокой толпы, воспоминание о которой усугубляло ее горе, иметь возможность поразмыслить в тишине о своем поступке было для нее в этот момент почти счастьем.

Едва г-жа де Шастеле вернулась к себе, у нее хватило силы воли отослать горничную, которая во что бы то ни стало хотела услышать подробный рассказ обо всем происшедшем. Наконец она осталась одна. Она долго плакала, с горечью вспоминая о своем близком друге, г-же де Константен, с которой отцу удалось разлучить ее, умело соблюдая при этом все правила приличия. Г-жа де Шастеле решалась доверять почте лишь туманные уверения в дружбе: она имела основания полагать, что отец знакомился с содержанием ее писем. Почтмейстерша Нанси была весьма благомыслящая особа, а г-н де Понлеве занимал первое место в негласной организации, защищавшей интересы Карла X в Лотарингии, Эльзасе и Франш-Конте.

"И вот я на свете одна, одна со своим позором!" - думала г-жа де Шастеле. После того, как она вволю наплакалась в темноте и в тишине перед раскрытым настежь большим окном, откуда были видны в двух милях от города, на востоке, черные деревья Бюрельвильерского леса и над ними чистое темное небо, усеянное мерцающими звездами, нервы ее успокоились; у нее хватило решимости позвать горничную и отослать ее спать. До сих пор ей казалось, что присутствие человеческого существа еще горше заставляет ее чувствовать свой позор и свое горе. Услыхав, что девушка подымается к себе в комнату, она с меньшей робостью стала обдумывать ошибки, совершенные ею в течение этого рокового вечера.

Сначала ее смущение и тревога были безграничны. Куда бы она ни обращала взор, всюду она находила лишние поводы презирать и унижать себя.

В особенности же ее мучило подозрение, о котором осмелился сказать ей Люсьен.

Мужчина, молодой мужчина, позволил себе так свободно обращаться с нею! Люсьен производил впечатление человека хорошо воспитанного, значит, это она сама поощряла его. Но чем? Она не вспоминала ничего, кроме своеобразной жалости и уныния, которое вызвала в ней необычайная скудость мыслей молодого человека, казавшегося ей милым. "И я приняла его за обыкновенного кавалериста вроде господина де Блансе!"

Но что это за подозрение, о котором он говорил ей? Это огорчало ее больше всего. Она долго плакала. Эти слезы несколько подняли ее в собственных глазах.

"В конце концов пусть подозревает, сколько ему заблагорассудится! - возмутилась она.- Ему наклеветали на меня. Если он верит этому, тем хуже для него; он неумен и нечуток, вот и все. Я ни в чем не виновата".

Этот гордый порыв был искренен. Понемногу она перестала думать о том, в чем могло заключаться подозрение Люсьена.

Ее настоящие ошибки предстали ей тогда совершенно в ином свете и показались более тяжкими. Она опять расплакалась. После нового припадка гнетущей тоски, обессилевшая, почти полумертвая от горя, она решила, что больше всего может упрекать себя в двух вещах.

Во-первых, она дала возможность догадаться о том, что происходило в ее сердце, жалкой, пошлой и злобной толпе, которую она презирала от всей души. Ей стало еще больнее, когда она перебирала мысленно все бывшие у нее основания опасаться жестокости этой толпы и презирать ее. "Эти люди, падающие ниц перед золотой монетой или перед малейшим намеком на милость короля или министра, как беспощадны они к ошибкам, которые совершаются не из любви к деньгам!" Припомнив все причины своего презрения к высшему обществу Нанси, перед которым она скомпрометировала себя, она испытывала боль, так четко осязаемую, если можно так выразиться, и такую жгучую, словно прикоснулась к раскаленному железу. Она представила себе оскорбительные взгляды, которыми должны были окидывать ее все эти женщины, танцевавшие котильон.

После того как г-жа де Шастеле сама устремилась навстречу этой боли, как устремляются навстречу наслаждению, ей пришлось пережить другую, еще более глубокую муку, от которой в одно мгновение угасло все ее мужество.

Это было обвинение в том, что она попрала, по мнению Люсьена, ту женскую стыдливость, без которой ни одна женщина не заслуживает уважения мужчины, в свою очередь достойного уважения.

Перед лицом этого самого тяжелого обвинения ее страдания как будто утихли. Она дошла до того, что громко, голосом, наполовину заглушённым рыданиями, проговорила:

- Если бы он не относился ко мне с презрением, я сама презирала бы его.

"Как! - продолжала она после минутного молчания и словно разгневавшись на самое себя.- Мужчина осмелился сказать мне, что считает мое поведение небезукоризненным, а я, вместо того чтобы отвернуться от него, добивалась оправдания!

Мне мало было этого оскорбления, я выставила себя на позор, я позволила догадаться о том, что происходит в моем сердце, этим подлым людишкам, одно воспоминание о которых способно надолго внушить мне презрение к жизни.

И наконец мои неосторожные выходки дали право господину Левену счесть меня за одну из тех женщин, что бросаются на шею первому мужчине, который им понравится. Потому что и он, наверное, не лишен самонадеянности, свойственной его возрасту. Он имеет на то все основания".

Но вскоре она отказалась от удовольствия думать о Люсьене и вернулась к этим ужасным словам: броситься на шею первому встречному.

"Господин Левен прав,- с жестокой решимостью продолжала она.- Я сама ясно вижу, насколько я испорчена. До того рокового вечера я не любила его; я думала о нем вполне рассудительно, лишь как о молодом человеке, немного отличавшемся от всех этих господ, которых события заставили отступить на задний план. Он разговаривает со мной несколько минут, и я нахожу его крайне робким. Глупая самонадеянность толкает меня играть с ним, как с существом совершенно незначительным, чтобы заставить его разговориться, и вдруг оказывается, что я ни о чем, кроме него, больше не думаю. Вероятно, потому, что он показался мне красивым мужчиной. Самая испорченная женщина не поступила бы иначе".

Новый прилив отчаяния, сильнее всех предыдущих, овладел ею. И только когда от утренней зари посветлело небо над черными деревьями Бюрельвильерского леса, усталость и сон победили угрызения совести г-жи де Шастеле.

В эту же самую ночь Люсьен неотступно думал о ней, испытывая чувство восторга, весьма лестного в одном отношении. Как обрадовала бы ее застенчивость человека, который казался ей законченным типом ужасного донжуана! Люсьен далеко не был уверен в том, как ему следует истолковать события этого решительного вечера. Самое слово "решительный" произносил он с трепетом. Ему казалось, он прочел в ее глазах, что она полюбит его когда-нибудь.

"Но боже мой! Мое единственное преимущество только в том, что это ангельское существо откажется из-за меня от своего всегдашнего пристрастия к подполковникам. Великий боже! Как может такое вульгарное поведение сочетаться со всеми признаками столь благородной души? Я вижу, что небо не одарило меня способностью читать в женских сердцах. Девельруа был прав: всю свою жизнь я останусь глупцом, и мое собственное сердце будет удивлять меня больше, чем все, что происходит со мной. Вместо того, чтобы быть на верху блаженства, оно сокрушается. Ах, почему я не могу видеть ее! Я попросил бы у нее совета; ее душе, отражающейся в ее глазах, стала бы понятна моя печаль; грубым людям она показалась бы смешной. Как! Я выигрываю в лотерее сто тысяч франков и прихожу в отчаяние, что не выиграл миллиона!

Я уделяю чрезмерное внимание одной из самых красивых женщин города, в который забросил меня случай. Первая слабость. Я хочу покорить ее, я сам сражен, и вот я стремлюсь понравиться ей, как один из тех слабохарактерных неудачников, которыми в Париже кишмя кишат дамские гостиные.

Наконец женщина, которую я по бесконечной своей слабости полюбил, надеюсь, ненадолго, как будто отвечает на мои старания кокетством, проявляющимся, правда, в восхитительной форме: она играет в чувство, словно догадавшись, что я имею слабость любить ее со всею глубиной серьезной страсти. Вместо того, чтобы наслаждаться своим счастьем, которое не так уж плохо, я впадаю в какую-то ложную чувствительность. Я придумываю себе всякие мучения, потому что женщина, вращавшаяся при дворе, была снисходительна не только ко мне одному. Разве я обладаю качествами, необходимыми, чтобы покорить женщину действительно добродетельную? Каждый раз, когда я останавливал свой выбор на женщине, хоть немного не похожей на рядовых гризеток, разве я не терпел неудачу самым постыдным образом? Разве не объяснял мне Эрнест, у которого, несмотря на его педантизм, умная голова на плечах, что я недостаточно хладнокровен? На моем лице мальчика из церковного хора отражается все, что я думаю... Вместо того, чтобы воспользоваться моими скромными успехами и продвигаться вперед, я, как олух, смакую их и наслаждаюсь ими. Пожатие руки для меня уже Капуя. Я замираю в восторге, млею от редкого счастья, которое доставляет мне столь ясно выраженная благосклонность, и не трогаюсь с места. Да, я не обладаю талантом покорять женщин, а еще привередничаю! Но, бездельник, если ты и нравишься, то только случайно, чисто случайно..."

Раз сто пройдясь по комнате, он произнес вслух:

- Я люблю ее или по крайней мере хочу ей нравиться. Я воображаю себе, что и она любит меня, и, однако, я несчастен. Вот вам портрет настоящего безумца. Собираясь обольстить ее, я, вероятно, прежде всего хотел бы, чтобы она не полюбила меня. Как! Я хочу быть ею любимым и грущу потому, что мне кажется, что она отличает меня среди других! Если ты и дурак, так не будь по крайней мере трусом!

Он заснул на рассвете с этой прекрасной мыслью и почти решив просить полковника Малера откомандировать его в ***, находившийся в двадцати пяти лье от Нанси, куда от его полка был выслан отряд для наблюдения за рабочими, образовавшими Общества взаимопомощи.

Насколько возросли бы терзания г-жи де Шастеле, почти в то же самое время переставшей бороться с усталостью, если бы она могла увидеть все внешние признаки ужасного презрения к ней, презрения, которое, обсуждаясь на сто ладов и облекаясь в самые разнообразные формы, лишало сна молодого человека, владевшего, помимо ее воли, ее мыслями.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Каковы бы ни были намерения Люсьена, но он не был господином своих поступков. На следующий день, рано утром, надев мундир, чтобы отправиться к полковнику Малеру, он издали увидел улицу, на которую выходили окна г-жи де Шастеле. Он не мог побороть в себе желания пройти мимо этих окон, которых ему не пришлось бы больше увидеть, если бы полковник удовлетворил его просьбу. Как только он очутился на улице Помп, сердце у него забилось так сильно, что ему стало трудно дышать: одна возможность увидеть г-жу де Шастеле совершенно лишила его самообладания. Он был почти доволен, заметив, что ее нет у окна.

"Что со мной будет,- думал он,- если, получив разрешение покинуть Нанси, я так же страстно захочу вернуться обратно? Со вчерашнего дня я перестал владеть собою. Я подчиняюсь решениям, которые неожиданно приходят мне в голову и которых я за минуту до этого не мог предвидеть".

Отдав дань этим размышлениям, достойным бывшего воспитанника Политехнической школы, Люсьен сел на коня и в два часа проскакал пять-шесть лье. Он бежал от самого себя; подобно самой мучительной физической жажде, он испытывал моральную жажду общения с другим человеком, испытывал потребность посоветоваться с кем-нибудь. Он еще владел настолько своим рассудком, чтобы понимать, что сходит с ума, однако все его счастье зависело от мнения, какое он должен был себе составить о г-же де Шастеле.

У него хватило ума не перейти пределов самой крайней сдержанности ни с одним из офицеров его полка. Не было ни одного человека, с которым он мог бы пуститься хотя бы в самые туманные и отвлеченные разговоры, чтобы почерпнуть утешение. Г-н Готье отсутствовал, и, кроме того, Люсьен считал, что г-н Готье только разбранил бы его за глупость и посоветовал бы ему уехать.

На обратном пути с прогулки он испытал, проезжая по улице Помп, безумное волнение, которое поразило его. Ему показалось, что если бы он встретился глазами с г-жой де Шастеле, он в третий раз свалился бы с лошади. Он почувствовал, что у него не хватит решимости уехать, и не пошел к полковнику.

Господин Готье вернулся в тот же вечер.

Люсьен попытался в самых отдаленных выражениях рассказать ему о своем положении, как говорится, пощупать его. Вот что сказал ему г-н Готье после нескольких переходных фраз:

- У меня тоже неприятности. Мне не дают покоя *** ские рабочие. Что скажет им армия?

На следующий день после бала доктор Дю Пуарье сделал продолжительный визит своему юному другу и без особых предисловий заговорил о г-же де Шастеле. Люсьен почувствовал, что краснеет до корней волос. Он открыл окно и поместился позади ставен с таким расчетом, чтобы доктору трудно было следить за выражением его лица. "Этот педант собирается подвергнуть меня допросу. Посмотрим!"

Люсьен стал восторгаться красотою павильона, в котором накануне происходили танцы. После двора он перешел к замечательной лестнице, к украшавшим ее экзотическим растениям, потом, соблюдая математически точную и логическую последовательность,- к прихожей, затем - к двум первым гостиным.

Доктор ежеминутно перебивал его, чтобы поговорить с ним о вчерашнем недомогании г-жи де Шастеле, о том, что бы могло его вызвать и т. д.; Люсьен слушал его, затаив дыхание. Каждое слово Дю Пуарье было для него сокровищем: доктор явился из особняка де Понлеве. Но Люсьен сумел сдержать себя: едва доктор замолкал, как он пускался в серьезные рассуждения о том, сколько мог стоить изящный занавес в белые и малиновые полосы. Звук этих слов, столь несвойственных его всегдашней речи, казалось, еще увеличивал его хладнокровие и самообладание. Никогда еще он до такой степени не нуждался в них: доктор, который во что бы то ни стало хотел заставить его разговориться, сообщил ему самые драгоценные сведения о г-же де Шастеле; каждое слово сверх этих сведений Люсьен согласился бы покупать на вес золота. А случай был очень соблазнительный; ему казалось, что стоит только поискуснее польстить доктору, и тот выдаст ему светские тайны. Но Люсьен был благоразумен почти до робости. Он произносил имя г-жи де Шастеле, только когда отвечал доктору. Эта неловкость выдала бы его всякому другому; Люсьен переигрывал, но Дю Пуарье не слишком привык, чтобы люди прямо отвечали на вопрос, и потому не обратил внимания на эту мелочь. Люсьен решил сказаться на следующий день больным. Он рассчитывал выведать у доктора побольше подробностей о г-не де Понлеве и об обычной жизни г-жи де Шастеле.

На другой день доктор переменил тактику. По его словам, г-жа де Шастеле была недотрога, невыносимо горда и далеко не так богата, как о ней говорили. У нее было, самое большее, десять тысяч франков годового дохода.

И, несмотря на это явное недоброжелательство, он даже не заикнулся о подполковнике. Это доставило большую радость Люсьену, почти такую же, какую он испытал два дня назад, когда г-жа де Шастеле, взглянув на него, спросила, имеет ли его подозрение какое-нибудь касательство к ней. Значит, в ее отношениях с г-ном Тома де Бюзаном не было ничего предосудительного.

Люсьен сделал в этот вечер много визитов, но не говорил ни слова и ограничился лишь пошлыми вопросами о самочувствии после столь утомительного бала. "Как заинтересовались бы эти скучающие провинциалы, если бы они могли догадаться о том, что меня больше всего занимает!". Все отзывались дурно о г-же де Шастеле; все, за исключением доброй Теодолинды. Между тем она была очень дурна собой, а г-жа де Шастеле очень красива. Люсьен почувствовал к Теодолинде дружбу, почти доходившую до страсти.

"Госпожа де Шастеле не разделяет вкусов этих людей; этого не прощают нигде. В Париже на это не обращают внимания". Делая последние визиты, Люсьен, уверенный, что не встретится с г-жой де Шастеле, из-за недомогания не выходившей из дому, мечтал об удовольствии посмотреть издали на вышитые муслиновые занавески, освещенные пламенем ее свечей.

"Я малодушен,- подумал он наконец.- Ну что ж, я охотно предамся своему малодушию".

...Себя карая,

Хоть за приятные карайте вы грехи.

Это были последние отголоски его раскаяния и любви к бедной родине, преданной, проданной и т. п. Нельзя одновременно переживать две любви.

"Я малодушен",- подумал он, выходя из гостиной г-жи д'Окенкур. И так как в Нанси по распоряжению г-на мэра в половине одиннадцатого тушились уличные фонари и все, за исключением знати, ложились спать, Люсьен мог, не боясь показаться самому себе слишком смешным, долго прогуливаться под зелеными жалюзи, хотя свет в маленькой комнате погас вскоре после его прихода.

Стыдясь шума собственных шагов, Люсьен, пользуясь глубокой темнотой, подолгу просиживал на камне напротив окна, с которого он почти не сводил глаз.

Шум его шагов волновал не только его одного. До половины одиннадцатого г-жа де Шастеле терзалась угрызениями совести. Конечно, она была бы не так печальна, если бы выезжала в свет, но она опасалась встречи с ним или упоминания его имени. В половине одиннадцатого, когда она увидела его на улице, ее мрачная, гнетущая тоска сменилась сильнейшим сердцебиением. Она поспешила задуть свечи и, несмотря на все укоры самой себе, не отошла от жалюзи. Ее глаза следили в темноте за огоньком сигары Люсьена. Между тем наш герой справился наконец со своими угрызениями совести.

"Ну что ж! Буду любить ее и буду презирать,- решил он.- И когда она меня полюбит, скажу ей: "Ах, если бы ваша душа была целомудреннее, я на всю жизнь соединился бы с вами".

Утром, встав в пять часов из-за учения, Люсьен почувствовал страстное желание видеть г-жу де Шастеле. Он нисколько не сомневался в том, что сердце ее принадлежит ему.

"Один ее взгляд все сказал мне,- повторял он, когда присущий ему здравый смысл пытался возражать.- Дал бы только бог, чтобы понравиться ей было не так легко. Уж на это я жаловаться не стал бы".

Наконец через пять дней после бала, которые показались Люсьену пятью неделями, он встретился с г-жой де Шастеле у графини де Коммерси. Г-жа де Шастеле была прелестна; ее обычная бледность исчезла, когда лакей доложил о г-не Левене, Люсьен, в свою очередь, тоже едва дышал. Туалет г-жи де Шастеле, однако, показался ему слишком блистательным, слишком нарядным, слишком хорошего вкуса. Действительно, г-жа де Шастеле была одета восхитительно, так, как нужно быть одетой, чтобы понравиться в Париже. "Столько стараний из-за простого визита к пожилой даме,- думал он,- слишком напоминают о слабости к подполковникам". Однако, несмотря на всю горечь этого осуждения, он добавил: "Ну что ж, я буду ее любить, хотя это и непоследовательно". Предаваясь этим мыслям, он находился в трех шагах от нее и дрожал, как лист, но от счастья.

В эту самую минуту г-жа де Шастеле отвечала на какой-то учтивый вопрос Люсьена, осведомившегося о ее здоровье, отвечала вежливо и голосом, полным самой изысканной грации, но в то же время со спокойствием, тем более неизменным, что оно не было грустным и мрачным, а, наоборот, приветливым и почти веселым. Смущенный Люсьен лишь по окончании визита, задумавшись над ее тоном, отдал себе отчет в размерах несчастья, которое ему этот тон предвещал. Что же касается его самого, он держался в присутствии г-жи де Шастеле шаблонно, почти пошло. Он это почувствовал и оказался настолько жалок, что попробовал придать изящество своим движениям и голосу,- можно догадаться, с каким успехом. "Вот я снова так же неловок, как тогда, в начале нашего разговора на балу..." - решил он и был совершенно прав, нисколько не преувеличивая своей растерянности и отсутствия остроумия.

Но он не понимал, что единственное существо, в глазах которого он не хотел оказаться глупцом, совсем иначе судило о его замешательстве. "Господин Левен,- думала г-жа де Шастеле,- ожидал от меня той же невероятной легкомысленности, что и на балу, или, по меньшей мере, имел основания рассчитывать на ласковый и почти сердечный тон, каким говорят с друзьями. Он натолкнулся на крайнюю вежливость, которая, по существу, отодвигает его в ряды людей, весьма мало знакомых".

Люсьен, которому ничего не приходило в голову, чтобы сказать хоть что-нибудь, пустился в описание достоинств г-жи Малибран, певшей в Меце; высшее общество Нанси изъявляло намерение поехать послушать ее. Г-жа де Шастеле в восторге, что ей больше не нужно делать усилий, чтобы подыскивать вежливые и холодные слова, смотрела на него. Вскоре он совершенно запутался, и замешательство его было настолько смешно, что г-жа де Коммерси это заметила.

- Нынешние молодые люди,- шепнула она г-же де Шастеле,- способны меняться до неузнаваемости. Это совсем не тот милый корнет, который часто бывает у меня.

Слова эти совершенно осчастливили г-жу де Шастеле: здравомыслящая женщина, ум и хладнокровие которой признавал весь город, подтвердила то, что несколько минут тому назад говорила она самой себе - и с каким удовольствием! "Как не похож он на того человека, веселого, живого, блестяще остроумного, стесненного только толпой да резкостью собственных суждений, которого я видела на балу! Сейчас он говорит о певице и не может найти ни одной подходящей фразы. А ведь он ежедневно читает статьи, превозносящие госпожу Малибран".

Госпожа де Шастеле чувствовала себя такой счастливой, что вдруг подумала: "Я еще что-нибудь скажу или улыбнусь слишком дружески и испорчу себе весь сегодняшний вечер. Все это очень приятно, но, чтобы потом не быть недовольной самой собою, надо уйти отсюда". Она поднялась и вышла.

Вскоре и Люсьен расстался с г-жой де Коммерси. Он испытывал потребность поразмыслить на досуге о своей глупости и о ледяной холодности г-жи де Шастеле.

После пяти-шести часов раздирающих сердце размышлений он пришел к нижеследующему заключению.

Он не подполковник и потому оказался недостоин внимания г-жи де Шастеле. Ее обращение с ним на балу было прихотью, мимолетной фантазией, которым подвержены слишком чувствительные женщины. Мундир на минуту ввел ее в заблуждение. За неимением лучшего она его приняла за полковника.

Эти утешения повергли Люсьена в полное отчаяние. "Я настоящий дурак, а эта женщина - театральная кокетка, только удивительно красивая. Черт меня побери, если я когда-либо посмотрю на ее окна!"

Если бы Люсьена вели на виселицу, он чувствовал бы себя счастливее, чем теперь, когда он принял это великое решение. Несмотря на поздний час, он сел на лошадь. Очутившись за городом, он заметил, что не в состоянии держать повод в руке. Он поручил коня слуге, а сам пошел пешком. Несколько времени спустя, когда пробила полночь, несмотря на все оскорбления, которыми он осыпал г-жу де Шастеле, он сидел на камне против ее окна.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Его появление исполнило ее радости. Возвращаясь от г-жи де Коммерси, она подумала: "Он, должно быть, так сильно недоволен и собою и мной, что постарается забыть меня, и если я его еще увижу, то не раньше чем через несколько дней".

Время от времени г-жа де Шастеле различала в глубокой темноте огонек сигары Люсьена. Она любила его сейчас до безумия. Если бы в полнейшей тишине, царившей вокруг, у Люсьена хватило духу подойти к ее окну и сказать ей вполголоса что-нибудь изобретательное и бодрое, например: "Добрый вечер, сударыня. Соблаговолите дать мне знак, что вы меня слышите",- она, весьма возможно, ответила бы ему: "Прощайте, господин Левен",- и интонация этих трех слов удовлетворила бы самого требовательного любовника. Произносить имя Левена, разговаривая с ним самим, было высшим наслаждением для г-жи де Шастеле.

Люсьен, в достаточной мере поваляв дурака, как он говорил самому себе, отправился в бильярдную, помещавшуюся в глубине грязного двора, где, он был уверен, уже находились несколько корнетов его полка. Он был так жалок, что встреча с ними была для него счастьем.

Счастье это его не минуло, и он искренне ему обрадовался. Молодые люди оказались в тот вечер людьми компанейскими, хотя считали нужным наутро вновь напустить на себя холодность хорошего тона.

Люсьену везло: он играл и выигрывал. Было решено, что выигранные наполеондоры останутся в бильярдной; появилось шампанское, и Люсьен до такой степени напился, что слуга бильярдной и сосед, которого он позвал на помощь, доставили его домой.

Так истинная любовь отвращает от беспутства.

На следующий день Люсьен вел себя, как настоящий безумец. Его товарищи, корнеты, снова ставшие злыми, говорили: "Этот изящный парижский денди не привык к шампанскому, он еще не пришел в себя после вчерашнего; надо будет почаще подбивать его на это. Мы будем издеваться над ним и до попвйки, и во время нее, и после. Замечательно!"

На другой день после встречи с женщиной, против которой Люсьен считал себя хорошо защищенным, он никак не мог прийти в себя; он не понимал ни того, что с ним происходит, ни чувств, зарождавшихся в его собственном сердце, ни того, что делали окружающие.

Ему казалось, что они намекают на его чувства к г-же де Шастеле, и, чтобы не сердиться, он должен был призывать на помощь все свое благоразумие.

"Буду жить только настоящим днем,- решил он наконец,- и делать только то, что доставит мне больше удовольствия. Лишь бы я никому на свете не признавался и никому не писал о своем безумии! Тогда никто не будет вправе сказать мне в один прекрасный день: "Ты был безумцем". Если эта болезнь не сведет меня в могилу, я по крайней мере не буду из-за нее краснеть.

Тщательно скрытое сумасшествие теряет половину своих дурных последствий; главное, чтобы никто не догадывался о моих подлинных чувствах".

Через несколько дней с Люсьеном произошла полная перемена. В обществе все были поражены его веселостью и остроумием.

"У него дурные принципы, он безнравствен, но он действительно красноречив",- говорили у г-жи де Пюи-Лоранс.

- Мой друг, вы портитесь,- сказала ему однажды эта умная женщина.

Он говорил, чтобы говорить, противоречил сам себе, преувеличивал и шаржировал все, о чем рассказывал, а рассказывал он много и подолгу. Словом, он говорил, как провинциальный краснобай, и потому успех его был огромен. Обыватели Нанси узнавали то, чем они привыкли восхищаться. Прежде они находили его странным, оригиналом, ломакой и часто непонятным.

На самом же деле он мучительно боялся выдать то, что происходило в его сердце. Ему казалось, что за ним зорко наблюдает, шпионит доктор Дю Пуарье, которого он начал подозревать в сделке с г-ном N., человеком умным, министром полиции Людовика-Филиппа. Но Люсьен не мог порвать с Дю Пуарье, ему не удалось даже отдалить его от себя, перестав разговаривать с ним. Дю Пуарье глубоко пустил корни в этом обществе, он ввел в него Люсьена, и порвать с Дю Пуарье было бы нелепо и еще более затруднительно. Не порывая же с этим человеком, таким деятельным, таким вкрадчивым и обидчивым, надо было обходиться с ним, как с близким другом, как с отцом.

"С этими людьми нечего бояться переиграть роль",- и Люсьен стал говорить, как настоящий комедиант. Он все время играл роль, и самую шутовскую, какая только приходила ему в голову; он нарочно выбирал самые смешные выражения. Он любил быть с кем-нибудь, одиночество стало для него невыносимо. Чем нелепее было то, что он говорил, тем больше отвлекался он от серьезной стороны своей жизни, которая не удовлетворяла его; ум его был шутом его души.

Он не был донжуаном, далеко нет; неизвестно, чем ему предстояло сделаться впоследствии, но в данное время, оставшись с женщиной наедине, он еще не привык действовать наперекор своим чувствам. До сих пор он относился с глубоким презрением к этого рода талантам, но теперь начинал жалеть, что не обладает ими. По крайней мере он ничуть не заблуждался на этот счет. Ужасные слова мудрого кузена Эрнеста о неумении Люсьена обращаться с женщинами постоянно звучали в его душе, почти наравне с жестокими словами станционного смотрителя Бушара о подполковнике и г-же де Шастеле.

Двадцать раз благоразумие твердило ему, что надо сблизиться с этим Бушаром, что, с помощью денег или как-нибудь иначе угодив ему, из него можно было бы вытянуть много полезных сведений. Но Люсьен никак не мог пересилить себя. Когда он на улице издали замечал этого человека, у него мороз пробегал по коже.

Его рассудок твердил ему, что он имеет основания презирать г-жу де Шастеле, душа же его каждый день находила все новые причины обожать ее как существо самое чистое, самое неземное, стоящее выше всяких тщеславных и материальных соображений, этой второй религии провинциалов. Постоянная борьба между душой и разумом буквально почти сводила его с ума и делала его глубоко несчастным. Это было как раз в то время, когда его лошади, его тильбюри, его ливрейные лакеи вызывали зависть однополчан-корнетов и вообще всей молодежи Нанси и окрестностей,- видя его богатым, юным, довольно красивым, смелым, эти люди без сомнения считали его самым счастливым человеком из всех, кого они когда-либо встречали. Черная меланхолия, преследовавшая его, когда он оказывался один на улице, его рассеянность, нетерпеливые жесты, которые можно было принять за проявления злости,- все это относилось за счет возвышенной и благородной самоуверенности. Наиболее просвещенные видели в этом искусное подражание лорду Байрону, о котором в ту пору еще много говорили.

Посещение бильярдной, нами упомянутое, было не единственным; слухи об этом распространились, и подобно тому, как четыре ливреи, присланные г-жой Левей из Парижа сыну, Нанси превратил в дюжину или даже пятнадцать, так и теперь все говорили, что в течение последнего месяца Люсьена каждый вечер доставляли домой мертвецки пьяным. Люди, относившиеся к нему безразлично, были удивлены, отставные офицеры-карлисты обрадованы, и только одно сердце было задето за живое: "Неужели я в нем ошиблась?"

Такой способ затуманивать рассудок, чтобы позабыть горе, был далеко не хорош, но он был единственным, который мог придумать Люсьен; вернее, он был в это вовлечен: гарнизонная жизнь настойчиво предлагала ему окунуться в нее, и он согласился. Как мог он поступить иначе, если желал избежать тоскливых вечеров? Это было его первое горе: до сих пор жизнь была для него или трудом, или удовольствием.

Уже давно его с почетом принимали во всех домах Нанси, но те самые причины, которые обеспечивали ему успех, лишали его всякого удовольствия. Люсьен был похож на старую кокотку: он постоянно играл комедию, и потому ничто не радовало его. "Если бы я был в Германии, я говорил бы по-немецки; здесь, в Нанси, я говорю, как провинциал". Ему показалось бы, что он сквернословит, если бы, говоря о прекрасном утре, он просто заметил: "Какое чудесное утро!" И он хмурил брови, чтобы, распустив морщины на лбу, воскликнуть с важным видом крупного землевладельца: "Какая великолепная погода для сена!"

Его вечерние излишества в бильярдной Шарпантье немного поколебали его репутацию, но за несколько дней до того, как разнесся слух об его дурном поведении, он купил огромную коляску, способную вмещать в себя многочисленные семейства, которыми изобиловал Нанси; для этой-то цели и предназначал ее Люсьен. Шесть девиц Серпьер с матерью обновили, как принято выражаться, эту коляску. Другие семьи, не менее многочисленные, решились попросить ее и тотчас же получили. "Господин Левен - отличный малый,- твердили всюду,- правда, это ему не дорого стоит. Его отец играет на повышении ренты с министром внутренних дел, и бедная рента оплачивает все это". Столь же мило объяснял г-н Дю Пуарье происхождение "прелестного подарка", который сделал ему Люсьен, исцеленный им от "летучей подагры".

Все потворствовали желаниям Люсьена, даже его отец, который ничуть не жаловался на его расходы. Люсьен был уверен, что, говоря с г-жой де Шастеле, все отзывались о нем хорошо, но, тем не менее, дом маркиза де Понлеве оставался в Нанси единственным, в котором шансы Люсьена, по-видимому, падали. Напрасно Люсьен делал попытки явиться туда с визитом. Г-жа де Шастеле, чтобы не принимать его, предпочла закрыть свои двери, сославшись не нездоровье. Она обманула даже бдительность самого доктора Дю Пуарье, который говорил Люсьену. что г-жа де Шастеле поступит благоразумно, если еще долго не будет выходить. Воспользовавшись предлогом, подсказанным ей доктором Дю Пуарье, г-жа де Шастеле ограничила свои визиты, не боясь, что дамы Нанси обвинят ее в гордости и нелюдимости.

Когда Люсьен увидел ее вторично после бала, она держалась с ним, как с человеком почти незнакомым; ему даже показалось, что она не отвечала на те немногие слова, с которыми он обращался к ней, так, как того требовала бы самая элементарная вежливость. После этого второго свидания Люсьен принял героическое решение. Робость, которую он испытывал всякий раз, когда наступал момент действовать, еще увеличивала его презрение к самому себе.

"Боже мой! Неужели то же случится со мной, когда моему полку придется атаковать неприятеля?" - Люсьен осыпал себя самыми горькими упреками. На следующий день, как только он пришел к г-же де Марсильи, доложили о г-же де Шастеле.

Безразличие, с которым она к нему относилась, было настолько явным, что под конец он возмутился. Впервые он воспользовался положением, завоеванным им в свете; он предложил г-же де Шастеле руку, чтобы проводить ее до кареты, хотя было очевидно, что эта притворная учтивость очень ей неприятна.

- Простите меня, сударыня, если я недостаточно скромен; я очень несчастен.

- Говорят совсем другое, сударь,- ответила г-жа де Шастеле самым естественным и непринужденным тоном и ускорила шаг, чтобы поскорее добраться до кареты.

- Я угождаю всем жителям Нанси в надежде, что, быть может, они в вашем присутствии будут хорошо отзываться обо мне; по вечерам же, чтобы забыть вас, я стараюсь заглушить свой рассудок.

- Мне кажется, сударь, я не давала вам повода.... В эту минуту лакей захлопнул дверцу, и лошади умчали г-жу де Шастеле, почти лишившуюся сознания.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

"Может ли быть что-нибудь более постыдное,- воскликнул Люсьен, застыв на месте,- чем эта упорная борьба с отсутствием чина! Этот демон никогда не простит мне, что я не имею обер-офицерских эполет!"

Ничто не могло быть безотраднее этой мысли, но во время визита, закончившегося изложенным выше коротким диалогом, Люсьен, казалось, опьянел от божественной бледности и изумительно прекрасных глаз Батильды. Это было одно из имен г-жи де Шастеле. "Нельзя упрекать ее, обычно дышащую таким ледяным холодом, за то, что взгляд ее по каким бы то ни было причинам оживился в эти полчаса, когда говорили о стольких вещах. Но в глубине ее глаз, невзирая на благоразумие, к которому она сама себя принуждает, я заметил таинственный блеск, какое-то мрачное волнение, словно эти глаза следили за иной, более интимной и более острой беседой, чем та, что воспринимается нашим слухом".

Чтобы быть смешным до конца, даже в своих собственных глазах, бедный Люсьен, как мы видели, совершенно упавший духом, решил написать. Он сочинил прекрасное письмо, отправился в Дарне, городок, находящийся в шести лье от Нанси по дороге в Париж, и собственноручно опустил послание в почтовый ящик. На второе письмо, так же как и на первое, ответа не последовало.

К счастью, в третьем у него проскользнуло случайно, а не преднамеренно, так как, говоря по совести, в такой хитрости мы не можем его заподозрить, слово подозрение.

Это слово оказалось драгоценным подспорьем для любви, которую все время неустанно старалась побороть в своем сердце г-жа де Шастеле. Дело в том, что, несмотря на жестокие упреки, которыми г-жа де Шастеле без конца осыпала себя, она всей душой любила Люсьена. День приобретал для нее значение и ценность лишь когда она сидела по вечерам у жалюзи своей гостиной и прислушивалась к шагам Люсьена, который, не догадываясь об успехе своих стараний, проводил целые часы на улице Помп.

Батильда (так как в слове "госпожа" слишком много степенности для такого ребячества) проводила вечера, укрывшись за жалюзи и дыша через маленькую трубочку из лакричной бумаги, которую она держала во рту, как Люсьен - сигару. В глубокой тишине, царившей на улице Помп, пустынной даже днем, а в особенности в одиннадцать часов вечера, она с наслаждением, довольно невинным, конечно, слушала, как шуршала в руках Люсьена лакричная бумага, когда он вырывал ее из книжечки и складывал, свертывая свою самодельную "сигарито". Виконт де Блансе имел честь и счастье преподнести г-же де Шастеле одну из тех книжечек, которые, как вам известно, доставляются из Барселоны.

Горько упрекая себя за то, что нарушила долг всякой женщины по отношению к самой себе, г-жа де Шастеле в первые дни после бала, не столько заботясь о своей репутации, сколько из-за Люсьена, уважение которого было для нее важнее всего, обрекла себя на скуку, сказавшись больной и выезжая крайне редко. Действительно, благодаря ее благоразумному поведению приключение на балу было совершенно забыто. Все видели, как она краснела, разговаривая с Люсьеном, но так как за два месяца она ни разу не приняла его у себя, хотя ничего не могло быть проще этого, все пришли к заключению, что, разговаривая на балу с Люсьеном, она уже начинала испытывать недомогание, заставившее ее в скором времени уехать домой. После обморока, случившегося с нею на балу, она призналась по секрету двум-трем знакомым дамам: "Прежнее здоровье не вернулось ко мне, оно погибло в бокале шампанского". Испуганная видом Люсьена и тем, что он сказал ей в их последнюю встречу, она с каждым днем все строже соблюдала свой обет полного одиночества.

Госпожа де Шастеле сделала все, чего требовало благоразумие; никто не подозревал действительной причины ее недомогания на балу, но сердце ее жестоко страдало. Ей не хватало уважения к самой себе, и внутреннее спокойствие - единственное благо, которым наслаждалась она после революции 1830 года,- теперь было ей совершенно чуждо. Такое душевное состояние и вынужденное уединение стали отражаться на ее здоровье. Эти обстоятельства и, конечно, также скука, явившаяся в результате их, придали особое значение письмам Люсьена.

В течение месяца г-жа де Шастеле сделала многое в угоду добродетели или, во всяком случае, на каждом шагу сдерживала себя, что само по себе служит прямым доказательством такого стремления. Чего же еще мог требовать от нее суровый голос долга? Или, говоря короче, мог ли еще Люсьен считать, что ей недостает женской скромности? Что бы ни скрывалось под этим ужасным словом "подозрение", мог ли Люсьен найти в ее поведении хоть что-нибудь, способное подтвердить его догадки?

Уже несколько дней, как она с радостью смело отвечала "нет" на этот вопрос, который без конца задавала себе.

"Но в чем же он подозревает меня? В чем-нибудь очень серьезном... Как в один миг изменилось выражение его лица... И,- прибавляла она, краснея,- какой вопрос вырвался у меня из-за этой перемены!"

Угрызения совести, вызванные воспоминанием о вопросе, который она осмелилась задать Люсьену, надолго прервали цепь ее мыслей. "Как плохо я владела собой... Как заметно было, что он переменился в лице! Значит, подозрение, которое остановило порыв его самой горячей... симпатии, касается чего-то очень серьезного?"

И в этот-то благоприятный момент пришло третье письмо Люсьена. Первые два доставили большое удовольствие, но не вызвали ни малейшего желания ответить на них. Прочитав последнее, Батильда кинулась к своему письменному прибору, поставила его на стол, открыла и принялась писать, не позволяя себе даже задуматься над своим поступком. "Предосудительно отправить письмо, а не написать его",- смутно успокаивала она себя.

Стоит ли говорить, что ответ был составлен в самых высокомерных выражениях? Три или даже четыре раза Люсьену советовали бросить всякую надежду, и даже самое слово "надежда" избегалось с бесконечной ловкостью, доставившей большое удовлетворение г-же де Шастеле. Увы! Сама того не сознавая, она была жертвой иезуитского воспитания: она обманывала самое себя, бессознательно и некстати прибегая к искусству, которому ее обучали в монастыре. Она отвечала. Все дело в этом слове, которого она не хотела замечать.

Написав письмо в полторы страницы, г-жа де Шастеле стала прохаживаться по комнате, чуть не прыгая от радости.

Потратив час на размышления, она потребовала карету и, поровнявшись с почтовой конторой Нанси, дернула за шнурок.

- Кстати,- сказала она лакею,- опустите это письмо в ящик... поскорее!

Контора была в трех шагах, г-жа де Шастеле не сводила глаз со слуги; он не прочел конверта, на котором почерком, немного отличным от ее обычного, было написано:

Господину Пьеру Лафону.

До востребования

Дарне.

Это было имя одного из лакеев Люсьена и адрес, указанный им со всей надлежащей скромностью и безнадежностью.

Невозможно передать удивление и почти ужас Люсьена, когда, отправившись на следующий день прогуляться для виду, он на обратном пути, в четверти мили от Дарне, заметил, что лакей достает из кармана письмо.

Он скорее свалился, чем сошел с лошади и, не распечатывая письма и почти не сознавая того, что делает, бросился в соседний лесок. Убедившись, что группа каштановых деревьев, в середине которой он находился, совершенно скрывает его, он сел и расположился поудобнее, как человек, готовящийся получить удар топором, который ускорит его переселение в иной мир, и желающий этим насладиться.

Как непохожи такие ощущения на чувства светского человека или того, кто случайно лишен неудобного дара, виновника стольких нелепостей, именуемого душою! Для этих рассудительных людей ухаживание за женщиной - приятный поединок. Великий философ К. добавляет: "Чувство двойственности со всей силой раскрывается в тех случаях, когда счастье, которое способна дать любовь, может быть обретено только в полной симпатии либо в абсолютном отсутствии чувства, связанного с другим существом". "А, госпожа де Шастеле отвечает!- сказал бы молодой парижанин, получивший немного более вульгарное воспитание, чем Люсьен.- Наконец-то эта высокая душа снизошла до нас. Важен первый шаг, остальное - вопрос формы! На это понадобится месяц или два - в зависимости от моего умения и от ее более или менее преувеличенного представления о том, как должна защищаться женщина самой высокой добродетели".

Люсьену, читавшему, сидя на земле, эти ужасные строки, еще и в голову не приходила мысль, которая должна была бы быть самой существенной: г-жа де Шастеле отвечает. Он был испуган суровостью ее языка и тоном глубокой убежденности, каким она увещевала его не говорить больше о подобных чувствах, в то же время приказывая ему во имя чести и во имя того, что порядочные люди считают самым священным в их взаимных отношениях, отказаться от странных мечтаний, которыми он хотел испытать ее сердце, и не предаваться безумию, являющемуся в их обоюдном положении, и в особенности при ее образе мыслей - она смеет это утверждать,- совершенно непонятным заблуждением.

"Это самая настоящая отставка",- сказал себе Люсьен. Прочитав ужасное письмо по меньшей мере раз пять или шесть, он подумал: "Я едва ли в состоянии как бы то ни было ответить. Однако парижская почта приходит завтра утром в Дарне, и если мое письмо не попадет сегодня вечером на почту, госпожа де Шастеле прочтет его не раньше чем через четыре дня". Этот довод убедил его.

Так, в лесу, карандашом, который, к счастью, нашелся у него, положив на верх своего кивера третью, неисписанную страницу письма г-жи де Шастеле, он настрочил ответ и тут же с проницательностью, которой отличались за последний час все его мысли, счел его очень неудачным. Ответ не нравился ему в особенности тем, что не заключал в себе никакой надежды на возможность возобновления атаки. Сколько фатовства таится в сердце любого парижанина!

Однако, помимо его воли и несмотря на исправления, которые он сделал, перечтя письмо, ответ ясно говорил о том, что сердце Люсьена уязвлено бесчувственностью и высокомерием г-жи де Шастеле.

Он вернулся на дорогу, чтобы отправить своего слугу в Дарне за бумагой и другими необходимыми для письма принадлежностями. Переписав ответ и отправив слугу на почту, он два-три раза чуть не помчался вслед за ним и не отобрал у него письмо - настолько казалось оно ему нескладным и неспособным привести к успеху. Его остановила лишь мысль, что он абсолютно не в состоянии написать другое, более подходящее. "Ах, как прав был Эрнест!- подумал он.- Небо не создало меня покорителем женских сердец! Я никогда не подымусь выше оперных актрис, которые будут уважать меня за мою лошадь и за состояние моего отца. Я мог бы, пожалуй, присоединить сюда и провинциальных маркиз, если бы интимная дружба с маркизами не была так снотворна".

Размышляя, в ожидании слуги, над своей бездарностью, Люсьен воспользовался оставшейся у него бумагой и сочинил второе письмо, которое показалось ему еще более слащавым и пошлым, чем первое.

В тот вечер он не пошел в бильярдную Шарпантье. Его авторское самолюбие было слишком унижено тоном, которого он не мог преодолеть в обоих своих письмах. Он провел ночь, сочиняя третье, которое, будучи старательно переписано набело вполне разборчивым почерном, достигало устрашающих размеров - семи страниц.

Он трудился над ним до трех часов. В пять, собираясь на учение, он отправил его на почту в Дарне. "Если парижская почта запоздает немного, госпожа де Шастеле получит его одновременно с пачкотней, написанной там, на дороге, и, быть может, найдет меня менее глупым".

К счастью для него, парижская почта уже проехала, когда его второе письмо прибыло в Дарне, и г-жа де Шастеле получила только первое.

Взволнованность и почти детская наивность этого письма, полная и простодушная преданность, искренняя и безнадежная, которой оно дышало, явились в глазах г-жи де Шастеле очаровательным контрастом мнимому самодовольству изящного корнета. Неужели это был почерк и чувства того блестящего молодого человека, сотрясающего улицы Нанси своей быстро мчащейся коляской? Г-жа де Шастеле часто раскаивалась, что написала ему. Ответ, который она могла получить от Люсьена, внушал ей почти ужас. Все ее страхи рассеялись самым приятным образом.

У г-жи де Шастеле в тот день было много дела: ей надо было, закрыв на ключ несколько дверей, пять-шесть раз перечесть это письмо, прежде чем составить себе правильное понятие о характере Люсьена. Он казался ей полным противоречий, он вел себя в Нанси, как фат, а писал ей, как ребенок.

Нет, это не было письмо человека высокомерного, а еще менее тщеславного. Г-жа де Шастеле была достаточно опытна и умна, чтобы отличить прелестную непосредственность этого письма от притворства и более или менее скрытого самомнения человека модного,- ибо такова должна была быть роль Люсьена в Нанси, если бы он сумел понять все преимущества своего положения и воспользоваться ими.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Единственная удачная фраза, которую вставил Люсьен в свое письмо, была мольба об ответе: "Даруйте мне прощение, и я обещаю вам, сударыня, замолчать навеки".

"Должна ли я ответить ему? - спрашивала себя г-жа де Шастеле.- Не значило бы это начать переписку?" Четверть часа спустя она думала: "Постоянно противиться выпадающему мне на долго счастью, даже самому безгрешному - что за грустная жизнь! К чему эта постоянная горделивая поза? Разве мне еще не надоело вот уже два года отказываться от Парижа?

Что тут дурного, если я напишу ему письмо, последнее, которое он от меня получит, и если оно будет составлено так, что его без всякой опасности могут читать и обсуждать даже дамы, собирающиеся у госпожи де Коммерси?"

Ответ, хорошо обдуманный и потребовавший немало времени, был наконец отправлен; в нем заключались благоразумные советы, преподанные дружеским тоном. Люсьена убеждали оградить себя или исцелиться от желаний, которые в лучшем случае являются бесплодной фантазией, если не притворством, пущенным в ход, чтобы разнообразить скуку и праздность гарнизонной жизни. Письмо не было трагическим, г-жа де Шастеле даже хотела прибегнуть к тону обычной переписки, уклонившись от напыщенных фраз оскорбленной добродетели. Но, помимо ее воли, глубокая серьезность - эхо переживаний, печалей и предчувствий ее взволнованной души - проскальзывала в письме. Люсьен скорее почувствовал это, нежели заметил; письмо, написанное женщиной с совершенно черствым сердцем, окончательно обескуражило бы его.

Едва это письмо очутилось на почте, как г-жа де Шастеле получила пространное послание на семи страницах, с таким старанием составленное Люсьеном. Вне себя от гнева, она стала горько раскаиваться в своей доброте. Считая, что он поступает правильно, Люсьен без особенных колебаний последовал тем расплывчатым теориям о развязности и грубом обращении с женщинами, которые составляют самый интересный предмет бесед двадцатилетних молодых людей, когда они не говорят о политике.

Госпожа де Шастеле тотчас же написала четыре строки, прося г-на Левена прекратить бесцельную переписку. В противном случае г-жа де Шастеле будет вынуждена прибегнуть к неприятной мере - возвращать его письма, не вскрывая. Она поторопилась отправить это письмо. Ничто не могло быть суше его.

Уверенная в прекрасном и неизменном - ибо оно было изложено в письменной форме - решении возвращать невскрытыми письма, которые отныне мог посылать ей Люсьен, и считая, что она совершенно порвала с ним, г-жа де Шастеле почувствовала, что ей тяжело оставаться наедине с самой собой. Она приказала заложить лошадей, решив освободиться от нескольких обязательных визитов. Она начала с Серпьеров.

Ее словно что-то ударило в грудь, около сердца, когда она увидела Люсьена, расположившегося в гостиной и игравшего с девицами в присутствии папаши и мамаши, как будто он и в самом деле был ребенком.

- Что это? Вас смущает присутствие госпожи де Шастеле? - спросила его через минуту мадмуазель Теодолинда. (Она не имела ни малейшего намерения уколоть его и сказала лишь потому, что заметила это.) Вы уже не тот милый собеседник! Вам внушает робость госпожа де Шастеле!

- Ну да, надо в этом сознаться,- ответил Люсьен.

Госпожа де Шастеле не могла не принять участия в беседе; ее невольно увлек общий тон, царивший в этой семье, и она заговорила без всякой суровости. Люсьен мог ей отвечать; второй раз в жизни мысли во множестве приходили ему в голову, когда он обращался к г-же де Шастеле, и он выражал их весьма удачно.

"С моей стороны было бы неловкостью выказать здесь господину Левену ту суровую холодность, которую я обязана соблюдать,- оправдывалась сама перед собой г-жа де Шастеле.- Господин Левен еще не мог получить мои письма... К тому же я вижу его, вероятно, в последний раз. Если мое недостойное сердце будет продолжать интересоваться им, я сумею покинуть Нанси". Перспектива, вызванная двумя этими словами, опечалила г-жу де Шастеле помимо ее воли. Она как бы сказала себе: "Я покину единственное место на земле, где могла бы быть хоть немного счастлива".

В результате этих мыслй г-жа де Шастеле позволила себе быть любезной, веселой и беспечной, как та милая семья, в кругу которой она очутилась. Веселость так всех увлекла, и всем так приятно было быть вместе, что мадмуазель Теодолинда вспомнила о большой коляске Люсьена, которой они без стеснения пользовались, и шепнула что-то на ухо матери.

- Поедемте к "Зеленому охотнику",- тотчас же громко предложила она.

Предложение было встречено радостными восклицаниями. Г-же де Шастеле было так грустно дома, что у нее не хватило мужества отказаться от прогулки. Она взяла в свою карету двух девиц Серпьер, и все общество отправилось в уютное кафе, находившееся в полутора лье от города, среди первых высоких деревьев Бюрельвильерского леса.

Посещение расположенных в лесу кафе, в которых обыкновенно по вечерам играет духовая музыка, и куда так нетрудно собраться,- немецкий обычай, к счастью, начинающий проникать во многие города восточной Франции.

В роще "Зеленого охотника" разговор стал еще более веселым и непринужденным. Впервые после столь долгого перерыва Люсьен говорил при г-же де Шастеле и с нею самой. Она отвечала ему и после нескольких фраз не могла сдержать, глядя на него, улыбку, а вскоре подала ему руку. Он был совершенно счастлив. Г-жа де Шастеле видела, что старшая из девиц Серпьер почти влюблена в Люсьена.

В тот вечер в помещении "Зеленого охотника" музыканты исполняли на чешских валторнах плавную, простую и немного тягучую мелодию. Ничто не могло быть нежнее и упоительнее этой музыки, ничто не могло более гармонировать с заходившим за высокие деревья солнцем. Время от времени луч его, прорвавшись сквозь чащу зелени, оживлял пленительный полумрак большого леса. Был один из тех чарующих вечеров, которые можно считать самыми опасными врагами сердечной черствости.

Быть может, потому-то Люсьен уже не так робко, но и без малейшей дерзости, словно подчиняясь невольному порыву, сказал г-же де Шастеле:

- Сударыня, неужели вы можете сомневаться в искренности и чистоте моих чувств? Конечно, у меня нет никаких заслуг, я ничего собой не представляю, но разве вы не видите, что я всей душой люблю вас? Со дня моего приезда, когда моя лошадь упала под вашими окнами, я не могу думать ни о чем, кроме вас; это происходит даже помимо моей воли, так как вы до сих пор не баловали меня своей благосклонностью. Уверяю вас, хотя это и покажется вам смешным ребячеством, что самые приятные минуты моей жизни - это те, которые иногда по вечерам я провожу под вашими окнами.

Госпожа де Шастеле, которую он вел под руку, не перебивала его; она почти опиралась на его руку и смотрела на него внимательным, пожалуй, даже растроганным взором.

Люсьен в душе почти упрекнул ее за это.

- Когда мы вернемся в Нанси, когда тщеславие вновь завладеет вами, я стану для вас только ничтожным корнетом. Вы будете суровы и даже жестоки со мной. Вам нетрудно будет сделать меня несчастным; одного сознания, что я не угодил вам, достаточно, чтобы лишить меня всего моего спокойствия.

В этих словах было столько трогательной правдивости и чистосердечия, что у г-жи де Шастеле сразу вырвалось:

- Не придавайте значения письму, которое получите от меня.

Это было сказано быстро, и Люсьен так же быстро ответил:

- Великий боже! Я вас прогневал?

- Да, ваше большое письмо, помеченное средой, как будто написано кем-то другим, человеком черствым и враждебно ко мне настроенным; это голос мелкого, тщеславного фата.

- Вы сами видите, есть ли в моем отношении к вам хоть капля притворства! Вы прекрасно видите, что вы... владычица моей судьбы и, вероятно, сделаете меня очень несчастным.

- Нет, разве только ваше счастье не будет зависеть от меня.

Люсьен невольно остановился; он увидел ее глаза, нежные и дружеские, как тогда, во время разговора на балу, но в этот раз ее взор, казалось, был затуманен грустью. Если бы они не находились на лесной лужайке, в ста шагах от девиц Серпьер, которые могли их видеть, Люсьен поцеловал бы ее, и, говоря по правде, она позволила бы ему это. Вот как опасны искренность, музыка и старый лес!

Госпожа де Шастеле по глазам Люсьена поняла, насколько она была неосторожна, и испугалась.

- Подумайте о том, где мы...- И, стыдясь своих слов и того, как Люсьен мог понять их, добавила с суровой решимостью: - Ни звука больше, если не хотите рассердить меня, и идемте.

Люсьен повиновался, но он смотрел на нее, и она видела, как трудно было ему повиноваться и хранить молчание. Вскоре она снова дружески оперлась на его руку.

Слезы,- конечно же слезы счастья,- выступили на глазах Люсьена.

- Ну что же, я верю в вашу искренность, мой друг,- сказала она после долгого молчания.

- Я вполне счастлив. Но как только я расстанусь с вами, мною вновь овладеет страх. Вы внушаете мне ужас. Едва вы вернетесь в гостиные Нанси, как вновь станете для меня неумолимой и суровой богиней.

- Я боялась самой себя. Я опасалась, что вы перестанете уважать меня за глупый вопрос, с которым я обратилась к вам на балу...

В эту минуту, очутившись на повороте лесной тропинки, они увидели не дальше чем в двадцати шагах от себя двух девиц Серпьер, которые прогуливались, держась за руки. Люсьен испугался, что для него все кончено, как тогда на балу, после одного взгляда; опасность вдохновила его, и он быстро проговорил:

- Позвольте мне увидеться с вами завтра, у вас.

- Боже мой! - с ужасом воскликнула она.

- Умоляю!

- Хорошо, я приму вас завтра.

Произнеся эти слова, г-жа де Шастеле была ни жива ни мертва. Девицы Серпьер увидели ее бледной, едва переводящей дыхание, с померкшим взором.

Госпожа де Шастеле попросила их обеих взять ее под руки.

- По-моему, мои милые, мне вредна вечерняя прохлада. Пойдем к экипажам, если вы ничего не имеете против.

Так и сделали. Г-жа де Шастеле взяла в свою карету самых младших из девиц Серпьер, и наступающая темнота позволила ей не страшиться чужих взглядов.

В своей жизни ветреника, видавшего виды, Люсьен никогда не сталкивался с чувством, хоть немного походившим на то, которое он сейчас испытывал. Только ради этих редких минут и стоит жить.

- Право, у вас какой-то отсутствующий вид,- сказала ему в экипаже мадмуазель Теодолинда.

- Но ведь это совсем невежливо, дочь моя,- заметила г-жа де Серпьер.

- Он сегодня несносен,- возразила славная провинциалочка.

Как не любить провинцию за то, что в ней еще возможна такая наивность! Только в провинции еще встречаешь у молодежи естественность и искренность порывов, не обязывающих к притворному раскаянию.

Как только г-жа де Шастеле очутилась в одиночестве и погрузилась в размышления, она почувствовала ужасные угрызения совести оттого, что согласилась принять Люсьена. Находясь в таком состоянии, она решила прибегнуть к услугам особы, уже знакомой читателю. Быть может, он сохранил презрительное воспоминание об одной из тех личностей, которые часто встречаются в провинции, относящейся к ним с уважением, и которые прячутся в Париже, где их преследуют насмешками,- о некоей мадмуазель Берар, мещанке, втершейся, как мы видели, в толпу важных дам в часовне Кающихся, когда Люсьен впервые отправился туда. Это была женщина чрезвычайно малого роста, сухая, лет сорока пяти - пятидесяти, с острым носом и лживым взглядом, всегда одетая с большой тщательностью,- привычка, усвоенная ею в Англии, где в продолжение двадцати лет она служила компаньонкой у леди Битоун, богатой католички, супруги пэра. Казалось, мадмуазель Берар была рождена занимать эту отвратительную должность, которую англичане, большие мастера находить определения для всяких неприятных обязанностей, обозначают термином toad-eater - пожирательница жаб. Бесконечные унижения, которые бедная компаньонка должна безропотно переносить от богатой женщины из-за ее недовольства светом, где она на всех нагоняет скуку, породили эту милую должность. Мадмуазель Берар, от природы злая, желчная и болтливая, была слишком бедна, чтобы стать настоящей ханжой, пользующейся некоторым уважением, и нуждалась в богатом доме, который дал бы ей возможность злословить, сплетничать и сообщал бы ей кое-какой вес в церковном мире. Никакие земные сокровища, ничья воля, даже его святейшества папы, не могли бы заставить милейшую мадмуазель Берар на самое короткое время сохранить в тайне чей-либо неблаговидный поступок, как только он сделался ей известен. Вот это-то полное отсутствие сдержанности и побудило г-жу де Шастеле остановить свой выбор на ней. Она сообщила мадмуазель Берар, что согласна взять ее в качестве компаньонки. "Это злое существо будет мне порукой в моем поведении",- думала она, и суровость избранного ею самою наказания успокоила ее совесть. Г-жа де Шастеле почти простила себе свидание, на которое так легкомысленно дала согласие Люсьену.

Репутация мадмуазель Берар установилась так прочно, что сам доктор Дю Пуарье, к посредничеству которого прибегла г-жа де Шастеле, не мог удержаться от восклицания:

- Но, сударыня, подумайте, какую змею вы впускаете к себе в дом!

Мадмуазель Берар явилась; крайнее любопытство, превышавшее удовольствие, доставляемое ей новым ее положением, придавало какую-то свирепость ее пронырливому взгляду, который обычно был только лживым и злым. Она явилась с целым перечнем условий, денежных и прочих; дав на них свое согласие, г-жа де Шастеле добавила:

- Можете устроиться в гостиной, где я принимаю визиты.

- Имею честь заметить, сударыня, что у леди Битоун мое место было во второй гостиной, которая соответствует гостиной, предназначенной для дам, сопровождающих принцесс: это, пожалуй, более удобно. Мое происхождение...

- Хорошо, мадмуазель, располагайтесь во второй гостиной.

Госпожа де Шастеле ушла и заперлась в своей комнате: ей было не по себе от взгляда мадмуазель Берар. "Моя вчерашняя неосторожность частично исправлена",- подумала она. Пока у нее не было мадмуазель Берар, она вздрагивала от малейшего шума; ей все казалось, что она слышит голос лакея, докладывающего: "Господин Левен".

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Бедный корнет даже не догадывался о странном обществе, которое его ожидало. Ему пришла в голову весьма тонкая мысль, что он не должен спрашивать г-жу де Шастеле, не осведомившись предварительно, принимает ли маркиз де Понлеве, а чтобы быть уверенным, что не застанет его дома, он должен был проследить, когда старый маркиз уйдет из особняка, который он обычно покидал ежедневно около трех часов, отправляясь в клуб приверженцев Генриха V.

Как только Люсьен увидел маркиза на плацу, сердце его учащенно забилось. Он постучал в дверь особняка. Он так оробел, что крайне почтительно заговорил со старой, разбитой параличом привратницей и с трудом напрягал голос, чтобы она его услышала.

Подымаясь во второй этаж, он с каким-то ужасом глядел на парадную лестницу из серого камня с железными перилами, украшенными чернью и позолоченными в тех местах, где были изображены плоды. Наконец он подошел к двери, которая вела на половину г-жи де Шастеле. Протягивая руку к звонку из английской латуни, он почти хотел услышать, что ее нет дома.

Люсьен никогда еще не испытывал такого страха.

Он позвонил. Звонки, раздавшиеся в разных этажах, причинили ему боль. Наконец ему открыли. Лакей пошел доложить о нем, попросив его подождать во второй гостиной, где он увидел мадмуазель Берар. Он заметил, что она не пришла с визитом, а расположилась здесь, как у себя дома. Это окончательно смутило его; он низко поклонился и отошел в другой конец гостиной, где принялся внимательно рассматривать какую-то гравюру.

Через несколько минут показалась г-жа де Шастеле. Лицо ее горело, она была взволнована; опустившись на диван, рядом с мадмуазель Берар, она предложила Люсьену сесть. Никогда еще никому на свете не было так трудно сесть и произнести несколько вежливых фраз. В то время как он невнятно произносил самые обыкновенные слова, г-жа де Шастеле сильно побледнела; заметив это, мадмуазель Берар надела очки, чтобы получше наблюдать за обоими.

Люсьен переводил неуверенный взгляд с прелестного лица г-жи де Шастеле на это желтое, лоснящееся личико и на острый обращенный к нему носик с очками в золотой оправе. Даже в моменты самые неблагоприятные, каким оказалось, из-за осторожности г-жи де Шастеле, и первое свидание двух людей, накануне почти признавшихся друг другу в любви, лицо г-жи де Шастеле сохраняло выражение недвусмысленного счастья и говорило о том, как нетрудно пробудить в ней нежный восторг. Люсьен не остался нечувствительным к этому выражению, и оно помогло ему отчасти забыть о мадмуазель Берар. Он испытывал огромное наслаждение, открывая новое совершенство в любимой женщине, и это чувство немного оживило его сердце. Он вздохнул свободнее и начал оправляться от отчаяния, в которое повергло его неожиданное присутствие мадмуазель Берар.

Оставалось преодолеть еще огромное затруднение: надо было найти тему для разговора. А говорить было необходимо: продолжительное молчание в присутствии этой ханжи становилось опасным. Ложь была для Люсьена нестерпима, однако нельзя было давать возможность мадмуазель Берар повторять его слова.

- Великолепная погода, сударыня,- сказал он наконец.

После этой ужасной фразы у Люсьена захватило дух. Через минуту он вновь набрался храбрости и прибавил:

- ...и у вас великолепная гравюра Моргена.

- Мой отец очень любит ее, сударь. Он привез ее из Парижа в свою последнюю поездку.

Ее смущенный взор старался избегать взгляда Люсьена.

Самым комическим и унизительным для Люсьена в этом свидании было то, что он провел бессонную ночь, придумывая дюжину прелестных и трогательных фраз, великолепно передававших его душевное состояние. В особенности он заботился о том, чтобы речь его была проста и изящна, и устранил из нее все, что могло бы содержать хоть намек на слабый луч надежды.

Исчерпав тему о Моргене, он подумал: "Время идет, а я трачу его на жалкие пустяки, словно жду не дождусь конца моего визита. Какими упреками я буду осыпать себя, уйдя отсюда!"

Сохрани Люсьен больше хладнокровия, он легко сумел бы найти необходимые любезные слова даже в присутствии старой девы, безусловно, злой, но, вероятно, не слишком умной. Но оказалось, что Люсьен не способен ничего придумать. Он боялся самого себя, еще больше боялся г-жи де Шастеле, и весьма страшился мадмуазель Берар. А страх меньше всего на свете благоприятствует воображению.

Еще труднее было найти подходящие слова оттого, что он не только великолепно сознавал, но даже преувеличивал смешное положение, в котором очутился благодаря полной бесплодности своей фантазии, и это его особенно угнетало. Наконец его осенила скудная мысль:

- Я буду очень счастлив, сударыня,- если мне удастся стать хорошим кавалерийским офицером, так как судьбе, по-видимому, не угодно было создать меня оратором, блещущим красноречием в палате депутатов.

Он увидел, что мадмуазель Берар широко раскрыла свои маленькие глазки. "Отлично,- подумал он,- она считает, что я говорю о политике, и уже помышляет о доносе".

- Я не сумею говорить в палате о том, что глубочайшим образом будет волновать меня. Вдали от трибуны самые пылкие чувства будут обуревать мою душу, но, открывая уста перед высшим и суровым судьей, которого я буду бояться прогневать, я окажусь в состоянии сказать ему лишь одно: "Вы видите, как я смущен; вы настолько заполняете мое сердце, что у него даже не хватает силы открыться вам".

Госпожа де Шастеле слушала сначала с удовольствием, но к концу речи она испугалась мадмуазель Берар: слова Люсьена показалась ей слишком прозрачными. Она поспешно перебила его:

- Вы в самом деле, сударь, имеете некоторые надежды быть избранным в палату депутатов?

Люсьен подыскивал ответ, в котором он с подобающей скромностью мог бы выразить свои надежды, в вдруг подумал: "Вот оно, это свидание, которое казалось мне высшим счастьем". Эта мысль сковала его всего. Он произнес еще несколько жалких, плоских фраз, затем поднялся и поспешил уйти. Он торопливо покидал комнаты, проникнуть в которые еще совсем недавно считал верхом блаженства.

Он вышел на улицу, крайне пораженный, словно ошалелый.

"Я исцелен! - мысленно воскликнул он, сделав несколько шагов.- Мое сердце не создано для любви.

Как! Это первая встреча, первое свидание с любимой женщиной! Как же я ошибался, презирая маленьких танцовщиц Оперы! Жалкие свидания с ними лишь заставляли меня мечтать о том, каким счастьем должно быть свидание с женщиной, которую любишь подлинной любовью. Эта мысль порою омрачала мне веселые мгновения. Как же я был глуп!

Но, может быть, я и не любил совсем... Я ошибался. Как это смешно! Как невероятно! Мне любить ультрароялистку, с ее эгоистическим, злобным подходом к миру, кичащуюся своими привилегиями, двадцать раз на дню впадающую в ярость, потому что над ними смеются! Обладать привилегиями, над которыми все издеваются,- нечего сказать, удовольствие!"

Твердя себе все это, он думал о мадмуазель Берар, он представлял ее себе в ее чепце из пожелтевших кружев, завязанном лентой блекло-зеленого цвета. Это ветхое, и недостаточно опрятное великолепие напоминало ему грязные развалины. "Вот что я нашел бы здесь, присмотревшись поближе".

Он вернулся к воспоминанию о г-же де Шастеле, от которого был так далек.

"...Я не только считал, что сам люблю ее, но мне казалось, будто я ясно вижу зарождающееся у нее чувство ко мне".

В это время он о чем угодно думал бы с большим удовольствием, чем о г-же де Шастеле. Впервые за три месяца он испытывал это странное ощущение. "Как! - констатировал он с каким-то ужасом.- Десять минут назад я вынужден был лгать, говоря нежности госпоже де Шастеле! И это после того, что произошло вчера в лесу у "Зеленого охотника"! После блаженного восторга, который овладел мною с того мгновения, из-за которого сегодня утром на ученье я два-три раза сбился с дистанции! Великий боже! Разве я могу хоть немного быть уверенным в себе? Кто бы вчера мне это предсказал? Да что я - безумец, ребенок?"

Упреки, которыми он осыпал себя, были совершенно искренни, но, тем не менее, он отчетливо сознавал, что не любит больше г-жу де Шастеле. Думать о ней ему было скучно.

Последнее открытие еще более удручило Лгосьена; он сам себя презирал. "Завтра я могу стать убийцей, вором, чем угодно. Я ни в чем не могу поручиться за себя".

Идя по улице, Люсьен заметил, что все окружающее вызывает в нем совершенно новый интерес. Неподалеку от улицы Помп находилась маленькая готическая часовня, выстроенная неким Рене, герцогом лотарингским, которою, как истые художники, восхищались обитатели Нанси, с тех пор как три года назад прочли в парижском журнале, что это - прекрасное здание; до той же поры она служила местному торговцу складом листового железа. Люсьен никогда не задерживался взором на маленьких серых гребнях крыши темной часовни, а если и смотрел на них, то его тотчас же отвлекала мысль о г-же де Шастеле. Теперь он случайно очутился против готического сооружения, высотою не превосходившего самой низенькой часовни в Сен-Жермен д'Осеруа. Он долго и с удовольствием стоял около него, внимательно рассматривая малейшие детали; словом, это оказалось для него приятным развлечением.

Вдруг он с подлинной радостью вспомнил, что сегодня вечером в бильярдной Шарпантье будет состязание на почетный кий. С опустошенным сердцем он нетерпеливо стал дожидаться наступления вечера и первым явился в бильярдную. Он играл с настоящим удовольствием, ничто его не отвлекало, и случайно он выиграл. Но напиваться он не хотел. Пить чрезмерно казалось ему в тот день глупейшим занятием; он только по привычке старался не оставаться наедине с самим собою.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Перекидываясь шутками с товарищами, он предавался мрачному философствованию. "Бедные женщины! - думал он.- Они приносят в жертву нашим фантазиям всю свою жизнь. Они рассчитывают на нашу любовь. Да и как им не рассчитывать? Разве мы не искренни, когда уверяем их в нашей любви? Вчера в "Зеленом охотнике" я мог быть неосторожен, но я был самым искренним человеком на свете. Боже мой! Что такое жизнь? Надо быть отныне снисходительным".

Люсьен внимательно, как ребенок, относился ко всему, что происходило в бильярдной Шарпантье; он с интересом следил за всем.

- Да что с вами случилось? - спросил его один из сослуживцев.- Сегодня вы веселый, славный малый.

- Ничуть не странный, не заносчивый,- подхватил другой.

- Прежде,- прибавил третий, полковой поэт,- вы были похожи на завистливую тень, возвращающуюся на землю, чтобы насмехаться над радостями живых. Сегодня игры и смех как будто порхают по вашим следам... и т. д.

Слова этих господ, не отличавшихся особым тактом, хотя и были довольно резки, ничуть не были неприятны Люсьену и нисколько не раздражали его.

В час ночи, оставшись один, Люсьен подумал:

"Итак, единственный человек на свете, мысль о котором не доставляет мне никакого удовольствия,- это госпожа де Шастеле?

Как порву я своеобразную связь, существующую между нами? Я мог бы попросить полковника отправить меня в N., где я принял бы участие в подавлении рабочих беспорядков. С моей стороны будет невежливо не заговаривать с нею больше: будет похоже на то, что я играл...

Если я чистосердечно признаюсь госпоже де Шастеле, что мое сердце остыло при виде маленькой мерзкой ханжи, она будет презирать меня как человека глупого и лживого, и я никогда больше не услышу от нее ни слова.

Как же так? - думал Люсьен, возвращаясь к мысли о своем поведении.- Возможно ли, чтобы чувство, такое пылкое, такое необыкновенное, буквально заполнявшее всю мою жизнь,- и дни и ночи,- лишавшее меня сна, заставившее позабыть даже родину, возможно ли, чтобы это чувство было вытравлено, уничтожено таким пустяком? Великий боже! Неужели все мужчины таковы? Или я глупее других? Кто мне разрешит эту проблему?"

На следующее утро пронзительные звуки трубы, которые в кавалерийских полках называются "дианой" разбудили Люсьена в пять часов, и он с озабоченным видом стал прохаживаться по комнате; он был глубоко изумлен; он ощущал огромную пустоту, не думая больше только об одной г-же де Шастеле. "Как,- говорил он себе,- Батильда для меня ничто?" И прелестное имя, производившее раньше на него такое магическое действие, казалось ему теперь самым обыкновенным.

Он принялся подробно вспоминать все положительные качества г-жи де Шастеле, но так как он был в них менее уверен, чем в ее неземной красоте, он вскоре вернулся к ее наружности.

"Какие великолепные волосы! Блестящие, как самый лучший шелк, длинные, роскошные! Какого восхитительного цвета были они вчера, в тени высоких деревьев! Очаровательный оттенок! Это не золотые волосы, воспетые Овидием, и не волосы с красноватым отливом, какой мы встречаем у самых прекрасных головок Рафаэля и Карло Дольчи. Может быть, я назову этот цвет не слишком изысканно, но они в самом деле орехового цвета и блестят, как шелк. А чудесная линия лба! Сколько мыслей скрывается за этим высоким лбом,- пожалуй, слишком много... Как я боялся его когда-то!

А глаза! Кто видел когда-нибудь такие глаза? В этом взгляде - бесконечность, даже когда он с полным безразличием скользит по какому-нибудь предмету. Как она смотрела у "Зеленого охотника" на свою карету, когда мы к ней подходили! А как восхитителен разрез этих прекрасных глаз! Как они окружены синевой! Особенно кажется небесным ее взор, когда он ни на чем не останавливается. Тогда ее душа как будто поет в этом взгляде.

Нос у нее с маленькой горбинкой; у женщин мне это не нравится, и у нее мне это никогда не нравилось, даже когда я ее любил... Когда я ее любил, боже мой! Куда мне деться, что делать? Что сказать ей? А если бы она была моей?.. Ну что же, я буду честен в этом, как и во всем остальном. "Мой дорогой друг, я безумец,- скажу я ей.- Укажите, куда мне бежать, и, как бы ни было ужасно это место, я отправлюсь туда". Это благородное чувство оживило немного душу Люсьена.

Чтобы рассеяться, он продолжал свою критическую оценку:

"Да, нос с горбинкой, устремленный к могиле, как говорит напыщенный Шактас, придает лицу слишком большую серьезность. Серьезность - не беда, но суровые ответы, в особенности когда они заключают в себе отказ, из-за этой черты, особенно когда лицо повернуто к тебе в три четверти, приобретают привкус педантства.

А рот! Можно ли представить себе более тонкий и лучше обрисованный контур? Он прекрасен, как самые прекрасные античные камеи. Этот контур, такой нежный, такой тонкий, часто выдает госпожу де Шастеле помимо ее воли. Какую очаровательную форму принимает ее верхняя, немного вздернутая губа, которая словно теряет свои очертания, когда при госпоже де Шастеле скажут что-нибудь такое, что ее растрогает! Она совсем не насмешлива, она не простила бы себе ни малейшей насмешки, однако при каждом напыщенном выражении, при всяком преувеличении в рассказах этих провинциалов как приподнимается уголок ее красивого рта! Из-за одного этого дамы находят ее злой, как говорил когда-то у госпожи д'Окенкур господин де Санреаль. У нее действительно очаровательный, насмешливый и веселый ум, но она как будто раскаивается всякий раз, когда обнаруживает его".

Однако это подробное перечисление красот и достоинств г-жи де Шастеле не оказывало никакого действия на любовь Люсьена: она не возрождалась. Он рассуждал о г-же де Шастеле, как рассуждает знаток о прекрасной статуе, которую он собирается продать.

"В конце концов она, должмо быть, в душе ханжа; лучшее доказательство - то, что она выкопала эту отвратительную компаньонку. В таком случае она скоро станет злой, сварливой... Да, кстати, а подполковник?.."

. . .

Люсьен задержался немного на этой мысли.

"Я предпочел бы,- думал он с безразличием,- чтобы она была даже чересчур благосклонна к господам подполковникам, только бы не была ханжой; хуже этого ничего не может быть, если верить моей матери. Быть может,- продолжал он с тем же рассеянным видом,- это объясняется ее общественным положением. С 1830 года люди ее круга убеждают себя, что если им удастся восстановить благочестие, то французы скорее признают их привилегии. Истинно набожные люди терпеливы..." Однако было очевидно, что Люсьен не думал больше о том, что говорил самому себе.

В это время его слуга, прибывший из Дарне, вручил ему ответ г-жи де Шастеле на его письмо в семь страниц. Это были, как известно, четыре весьма сухие строки.

Они глубоко поразили его. "Напрасно я так беспокоился и так упрекал себя за то, что не люблю ее больше: это ничуть не огорчит ее; вот подлинное выражение ее чувств". Он отлично помнил, что в "Зеленом охотнике" г-жа де Шастеле с первых же слов просила не считаться с этим письмом. Но оно было такое короткое и такое резкое. Оно до такой степени поразило его, что он забыл о занятиях. Его егерь Никола галопом прискакал за ним.

- Ах, господин корнет, и попадет же вам от полковника!

Не отвечая ни слова, Люсьен вскочил на коня и помчался.

На ученье полковник проехал позади 7-го эскадрона, который замыкал Люсьен. "Ну, сейчас моя очередь",- подумал Люсьен. К его великому удивлению, ему не пришлось выслушать ни одной грубости. "Мой отец, должно быть, попросил кого следует написать этому скоту".

Однако, опасаясь заслужить порицание, Люсьен был крайне внимателен в это утро, а полковник, быть может, не без умысла, несколько раз выстраивал полк таким образом, чтобы 7-й эскадрон оказывался головным.

"Как я глуп, считая себя центром всего! - подумал Люсьен.- У полковника, должно быть, как и у меня, неприятности, и если он не бранит меня, то только потому, что забыл обо мне".

Все время, пока шли замятия, Люсьен не мог ни о чем толком подумать: он боялся оказаться рассеянным.

Когда он очутился у себя дома и осмелился вновь заглянуть в свою душу, он нашел, что его отношение к г-же де Шастеле резко изменилось. В этот день он первым явился на уборку, хотя отправиться к Серпьерам раньше половины пятого было почти невозможно. В четыре часа он приказал заложить коляску. Ему было не по себе, он пошел взглянуть, как запрягают лошадей, и в конюшне придирался ко всяким мелочам; наконец в четверть пятого он с явным удовольствием очутился среди девиц Серпьер. Беседа с ними оживила его, и он мило признался им в этом. Мадмуазель Теодолннда, питавшая к нему склонность, была очень весела, и он заразился ее веселостью.

Вошла г-жа де Шастеле; ее совсем не ждали сегодня.

Никогда еще она не казалась ему такой красивой; она была бледна и немного застенчива. "...И, несмотря на эту застенчивость, она отдается подполковникам!" Эти грубые слова, казалось, вернули его страсти весь ее пыл. Но Люсьен был слишком молод, и ему недоставало светского лоска. Сам того не замечая, он был резок и далеко не вежлив с г-жой де Шастеле. В его любви было что-то свирепое. Это уже не был вчерашний человек.

Девицы Серпьер очень веселились; слуга Люсьена принес им великолепные букеты, которые Люсьен заказал в оранжереях Дарне, славящегося своими цветами. Для г-жи де Шастеле не хватило букета; пришлось разделить пополам самый красивый.

"Печальное предзнаменование",- подумала она. Все время, пока веселились девицы Серпьер, она не могла оправиться от изумления. Ее удивляла резкость и нелюбезность, проскальзывавшие во взглядах Люсьена. Она спрашивала, не следует ли ей покинуть этот дом или по крайней мере показать, что она оскорблена, чтобы сохранить уважение Люсьена и соблюсти то достоинство, без которого женщина не может быть серьезно любима мало-мальски чутким мужчиной.

"Нет,- решила она.- Я ведь на самом деле не оскорблена. В том состоянии смятения, в каком я нахожусь, я могу отступить от долга, лишь если позволю себе малейшее лицемерие". Я нахожу, что, рассуждая таким образом, г-жа де Шастеле была глубоко права и проявила большое мужество, вняв голосу благоразумия.

За всю свою жизнь она никогда не была так удивлена. "Неужели господин Левен просто фат, как все это утверждают? И его единственной целью было добиться от меня неосторожных слов, которые я сказала ему позавчера?" Г-жа де Шастеле перебирала мысленно все доказательства того, что его сердце, как ей казалось, было к ней действительно неравнодушно. "Не ошиблась ли я? Неужели тщеславие так обмануло меня? Если господин Левен не скромный и не добрый человек,- неожиданно решила она,- я уже больше ничему на свете не верю".

Потом ею снова овладели жестокие сомнения, и ей стоило большого труда отвергнуть слово "фат", которое весь Нанси соединял с именем Люсьена. "Да нет же, я говорила себе это десять тысяч раз, и в моменты полного хладнокровия. Это экипаж господина Левена и в особенности ливреи его слуг повинны в том, что его считают фатом, а вовсе не его характер! Они не знают его. Эти мещане сознают, что на его месте они были бы фатами; вот и все. Ему же свойственно только самое невинное тщеславие, естественное в его возрасте. Ему приятно смотреть на принадлежащих ему красивых лошадей и прекрасные ливреи. Слово "фат" объясняется лишь ненавистью, которую питают к нему эти отставные офицеры".

Однако, несмотря не решительную форму и поразительную ясность этих суждений, слово "фат" в том состоянии смятения, в каком находилась г-жа де Шастеле, тяжким грузом угнетало ее сознание. "За всю мою жизнь я беседовала с ним восемь раз. Я далеко не знаю света. Нужно обладать удивительной самоуверенностью, чтобы утверждать после восьми встреч, что тебе известно сердце другого человека. К тому же,- думала г-жа де Шастеле, становясь все более и более печальной,- когда я разговаривала с ним, я больше заботилась о том, чтобы не выдать своих собственных чувств, чем наблюдала за его переживаниями... Надо сознаться, со стороны женщины моего возраста самонадеянно считать, что я лучше разбираюсь в душе мужчины, чем целый город".

Мысль эта еще больше огорчила г-жу де Шастеле.

Люсьен смотрел на нее с прежним волнением и думал: "Мой ничтожный чин и недостаточно пышные эполеты оказывают свое действие. Можно ли надеяться на уважение высшего общества в Нанси, имея поклонником жалкого корнета, в особенности когда вас привыкли видеть под руку с полковником, а если полковник почему-либо неприемлем, то с подполковником или по меньшей мере с командиром эскадрона? Штаб-офицерские эполеты необходимы".

Ясно, что наш герой был изрядно глуп, предаваясь подобным размышлениям; надо сознаться, что и счастлив он был не более, чем прозорлив. Не успел он покончить с этими размышлениями, как ему захотелось провалиться сквозь землю: он почувствовал новый прилив любви.

Состояние г-жи де Шастеле было не более завидным; оба они расплачивались, и дорого расплачивались, за счастье, которое пережили третьего дня у "Зеленого охотника". И если бы романисты еще имели, как некогда, право делать при случае нравоучительные выводы, здесь надо было бы воскликнуть: "Справедливое наказание за безрассудную любовь к человеку, которого так мало знаешь! Как! Поставить свое счастье в зависимость от человека, которого видел всего лишь восемь раз!" И если бы рассказчику удалось изложить эти мысли высоким стилем и завершить их каким-нибудь намеком на религию, глупцы решили бы: "Вот нравственная книга, и автор ее, должно быть, человек весьма почтенный".

Глупцы этого не скажут, так как они прочли лишь в немногих книгах, рекомендуемых академией: "При естественной изысканности нашего кодекса вежливости, что может знать после пятидесяти визитов женщина о корректном молодом человеке? Что ей известно, кроме степени его умственного развития и тех или иных успехов, которые ему удалось сделать в искусстве изящно говорить пустые слова? Что ей известно о его сердце, о том, какими способами он собирается завоевать свое счастье? Ничего, или он не корректен".

Между тем у обоих влюбленных был очень грустный вид. Незадолго до прихода г-жи де Шастеле Люсьен, желая оправдать свой преждевременный визит, предложил Серпьерам отправиться в кафе "Зеленый охотник"; они согласились. Сказав несколько любезностей г-же де Шастеле и сообщив ей о принятом решении, девицы убежали из сада за шляпами. Г-жа де Серпьер последовала за ними более степенной походкой, и г-жа де Шастеле осталась вдвоем с Люсьеном в большой, довольно широкой аллее акаций; они прогуливались молча, но каждый держался противоположного края аллеи.

"Прилично ли мне,- размышляла г-жа де Шастеле,- поехать с девицами к "Зеленому охотнику"? Не будет ли это означать, что я включаю господина Левена в число близких друзей?"

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Решить надо было в одно мгновение; любовь воспользовалась нарастающим смущением. Вдруг, вместо того, чтобы идти молча и, опустив глаза, избегать взора Люсьена, г-жа де Шастеле повернулась к нему.

- У господина Левена какие-нибудь неприятности в полку? Он, кажется, погружен в мрачную меланхолию?

- Вы правы, сударыня, я очень мучаюсь со вчерашнего дня. Я не понимаю, что со мною происходит.

Глубоко серьезное выражение его глаз, в упор смотревших на г-жу де Шастеле, подтвердило искренность его слов. Это поразило г-жу де Шастеле; она остановилась как вкопанная. Она не могла больше сделать ни шагу.

- Я стыжусь того, в чем собираюсь признаться,- продолжал Люсьен,- но долг честного человека велит мне говорить.

При столь многозначительном вступлении глаза г-жи де Шастеле покраснели.

- Форма моей речи, слова, которыми я должен воспользоваться, также смешны, как странна и даже глупа сущность того, что я имею сказать.

Наступила короткая пауза; г-жа де Шастеле с тоской смотрела на Люсьена; казалось, он находился в большом затруднении; наконец, словно с трудом преодолев гнетущий стыд, он вымолвил, запинаясь, слабым, еле внятным голосом:

- Поверите ли вы мне, сударыня? Можете ли вы выслушать меня, не насмехаясь надо мною и не считая меня последним из людей? Я не могу забыть особу, которую увидел вчера у вас. Эта ужасная физиономия, этот острый нос в очках как будто отравили мне душу.

Госпожа де Шастеле с трудом скрыла улыбку.

- Да, сударыня, ни разу со времени моего приезда в Нанси я не испытывал того, что почувствовал, увидав это чудовище; мое сердце остыло. Я убедился, что могу в течение целого года не думать о вас, и - это удивляет меня еще больше - мне кажется, что в сердце моем уже нет любви.

При этих словах лицо г-жи де Шастеле стало глубоко серьезным; Люсьен не замечал на нем и тени иронии или улыбки.

- Право же, я решил, что сошел с ума,- прибавил он своим наивным тоном, исключавшим, в глазах г-жи де Шастеле, всякий намек на ложь и преувеличение.- Нанси показался мне новым городом, которого я никогда до сих пор не видел, так как раньше во всем свете я видел только вас одну; прекрасное небо, казалось, говорило мне: "Ее душа еще чище"; при виде какого-нибудь мрачного дома я думал: "Как нравился бы мне этот дом, если бы в нем жила Батильда!" Простите меня за мой слишком интимный тон.

У г-жи де Шастеле вырвался жест нетерпения, означавший: "Продолжайте, я не обращаю внимания на эти пустяки!"

- Так вот, сударыня,- продолжал Люсьен, как бы следя по глазам г-жи де Шастеле за впечатлением, которое производили его слова,- в то утро мрачный дом показался мне тем, что он есть на самом деле; красота небосвода не напоминала мне о другой красоте,- словом, я, к несчастью, уже не любил.

Вдруг четыре очень суровые строки, полученные мною в ответ на письмо, безусловно слишком длинное, как будто ослабили немного действие отравы. Я имел счастье увидеть вас; ужасное горе рассеялось, я вновь вернулся к своим узам, но чувствую себя еще как бы скованным вчерашним ядом... Я говорю, сударыня, немного напыщенно, но, право, я не умею выразить другими словами то, что происходит со мною с тех пор, как я увидел вашу компаньонку. Мне нужно сделать усилие над самим собою, чтобы говорить с вами языком любви,- это ли не роковой признак?

После чистосердечного признания Люсьен почувствовал, что с его груди свалилась огромная тяжесть, и у него отлегло от сердца. Он был так мало опытен в жизни, что совсем не ждал такого счастья.

Госпожа де Шастеле, напротив, казалось, была подавлена. "Ясно, он просто фат. Можно ли,- думала она,- отнестись к этому серьезно? Должна ли я поверить, что это наивное признание нежной души?"

Обычная манера Люсьена выражаться была настолько бесхитростна, когда он обращался к г-же де Шастеле, что она склонялась к последнему мнению. Но она часто замечала, что, обращаясь не к ней, а к кому-нибудь другому, он нарочно говорил смешные вещи, и воспоминание об этой обычной для него неискренности было ей крайне неприятно. С другой стороны, манеры Люсьена и его тон до такой степени изменились, конец его речи производил впечатление настолько правдивое, что она не знала, как сделать, чтобы не поверить ему. "Неужели в его возрасте он уже такой искусный актер?"

Но если она поверит этому странному признанию, если она сочтет его искренним, прежде всего она не должна показать, что она рассержена или, тем более, опечалена,- а как избежать того и другого?

Госпожа де Шастеле услыхала голоса девиц Серпьер, бегом возвращавшихся в сад. Г-н и г-жа де Серпьер уже ожидали в большой коляске Люсьена. Г-жа де Шастеле не дала себе времени прислушаться к голосу рассудка. "Если я не поеду к "Зеленому охотнику", две бедных девочки лишатся приятной прогулки". И она села в карету с самыми младшими. "Во всяком случае,- решила она,- у меня будет несколько минут, чтобы подумать".

Мысли ее были отрадны: "Господин Левен - честный человек, и, как ни странно и невероятно то, что он говорит, его слова правдивы. Его лицо, все его существо сказали мне это раньше, чем он раскрыл рот".

Когда, подъехав к Бюрельвильерскому лесу, все вышли из экипажей, Люсьен стал другим человеком: г-жа де Шастеле с первого взгляда заметила это. Чело его вновь стало ясным, манеры непринужденными. "У него благородное сердце,- с радостью думала она.- Свет еще не научил его притворству и лживости; в двадцать три года это удивительно. А ведь он вращался и в высшем обществе!" В этом отношении г-жа де Шастеле глубоко заблуждалась. Начиная с восемнадцатилетнего возраста, Люсьен жил не среди придворных или обитателей Сен-Жерменскочр предместья, а среди реторт и перегонных кубов химического факультета.

Через несколько минут получилось так, что Люсьен вел под руку г-жу де Шастеле, две девицы Серпьер шли рядом с ними, остальные же члены семьи следовали в десяти шагах от них.

Люсьен заговорил веселым тоном, чтобы не слишком привлекать внимание девиц:

- С тех пор, как я решился сказать правду особе, которую я уважаю больше всего на свете, я стал другим человеком. Слова, какими я пользовался, говоря о девице, вид которой отравил меня, уже кажутся мне смешными. Я нахожу, что погода здесь такая же чудесная, как и позавчера. Но прежде чем отдаться счастью, к которому располагает это прекрасное место, мне нужно, сударыня, услышать ваше мнение о речи, в которой фигурировали и узы, и яд, и много других трагических слов.

- Признаюсь вам, сударь, у меня нет вполне определенного мнения. Но в общем,- прибавила она после краткой паузы и с суровым видом,- я как будто вижу искренность: если налицо ошибка, то, по меньшей мере, нет желания обмануть; а ради истины все можно простить, даже узы, яд и т. д.

Произнося эти слова, г-жа де Шастеле хотела улыбнуться. "Как,- подумала она, искренне опечалившись,- неужели, разговаривая с господином Левеном, я никогда не сумею придерживаться подобающего тона? Неужели беседа с ним для меня такое огромное счастье? И кто в силах меня уверить, что это не фат, желающий подшутить надо мной, бедной провинциалкой? Быть может, даже и не будучи бесчестным человеком, он питает ко мне самые обыкновенные чувства, и эта любовь - только плод гарнизонной скуки!"

Так звучал в душе г-жи де Шастеле голос, противоречивший любви. Но его сила уже удивительно ослабела. Ей доставляло огромное удовольствие мечтать, и она говорила лишь столько, сколько было нужно, чтобы не обратить на себя внимания семейства Серпьеров. Наконец, к счастью для Люсьена, прибыли немцы-валторнисты и начали играть вальс Моцарта, а затем дуэты из "Дон Жуана" и "Свадьбы Фигаро". Г-жа де Шастеле стала еще более серьезной, затем, хотя и постепенно, более счастливой.

Сам Люсьен с головой ушел в переживаемый им роман: надежда на счастье сменилась у него уверенностью. Он осмелился сказать своей спутнице в одну из тех короткнх минут полусвободы, которые можно было улучить, прогуливаясь со всеми этими девицами:

- Не нужно обманывать божество, которому поклоняешься; я был искренним, это признак самого большого уважения, на которое я способен. Неужели я буду за это наказан?

- Вы странный человек!

- Мне следовало бы из вежливости согласиться с вами. Но, право, я сам не знаю, кто я, и дорого дал бы тому, кто мог бы мне это сказать. Я начал жить и старался себя понять лишь с того дня, когда моя лошадь упала под окнами с зелеными жалюзи.

Слова эти были сказаны так, как будто они приходили на ум по мере, того, как их произносили. Г-жа де Шастеле невольно была глубоко тронута их искренним и в то же время благородным тоном. Люсьен из стыдливости не говорил о своей любви более ясно и был вознагражден за это нежной улыбкой.

- Смею ли я явиться к вам завтра? - спросил он.- Но я просил бы еще об одной милости, почти не меньшей,- быть принятым не в присутствии той особы.

- Вы ничего не выиграете от этого,- с грустью ответила г-жа де Шастеле,- так как я ничего, кроме неприятности, не испытываю, когда, находясь со мною с глазу на глаз, вы говорите на единственную тему, на которую вы, кажется, способны со мною говорить. Приходите, если вы, как порядочный человек, обещаете мне говорить о совершенно других вещах.

Люсьен обещал. Пожалуй, это было все, что они могли сказать друг другу за весь вечер. Для них обоих оказалось удачей то, что их окружали посторонние и мешали им говорить. Предоставленные самим себе, они сказали бы немногим больше, а были они далеко не так близки, чтобы не испытывать некоторого замешательства, в особенности Люсьен. Но если они и не сказали ничего, глаза их сговорились на том, что у них обоих нет никакого повода для ссоры. Они любили друг друга совсем не так, как позавчера. Это не были восторги молодого и безоблачного счастья, но скорее восторги страсти, близости и самое горячее стремление к доверию. "Я верю вам, я ваша",- казалось, говорили глаза г-жи де Шастеле; она умерла бы со стыда, если бы могла видеть их выражение. Одно из несчастий красавицы состоит в том, что она не может скрывать свои чувства.

Но только равнодушный наблюдатель в состоянии понять этот язык. В течение нескольких мгновений Люсьену казалось, что он слышит его, а через минуту он уже сомневался во всем. Счастье, которое они испытывали, находясь вместе, было сокровенным и глубоким; у Люсьена на глазах готовы были выступить слезы. Несколько раз в течение прогулки г-жа де Шастеле избегала давать ему руку, но делала это так, чтобы не показаться Серпьерам жеманной, а ему - суровой. Наконец, когда с наступлением темноты они, выйдя из кафе, пошли к экипажам, оставленным у входа в лес, г-жа де Шастеле обратилась к нему:

- Дайте мне руку, господин Левен.

Люсьен, взяв руку г-жи де Шастеле, пожал ее и почувствовал ответное пожатие.

Было восхитительно слушать издалека музыку валторн; воцарилось глубокое молчание. К счастью, когда подошли к экипажам, оказалось, что одна из девиц Серпьер забыла свой платок в саду "Зеленого охотника"; сначала хотели отправить туда слугу, потом решили вернуться в экипажах.

Люсьен, начав разговор издалека, заметил г-же де Серпьер, что вечер великолепный, что теплый и едва ощутимый ветер не дает садиться вечерней росе. Что девочки бегали меньше, чем позавчера, что экипажи могли бы ехать сзади, и пр., и пр. Наконец, приведя тысячу доводов, он заключил, что если дамы не чувствуют себя слишком усталыми, приятнее было бы вернуться пешком. Г-жа де Серпьер пожелала узнать мнение г-жи де Шастеле.

- Отлично,- сказала г-жа де Шастеле,- но с тем условием, чтобы экипажи не ехали сзади: шум колес, которые останавливаются одновременно с вами, действует раздражающе.

Люсьен сообразил, что музыканты, уже получившие плату, сейчас уйдут из сада, и послал слугу предложить им повторить отрывки из "Дон Жуана" и "Свадьбы Фигаро". Он вернулся к дамам и без возражений завладел рукою г-жи де Шастеле. Девицы Серпьер были в восторге от того, что прогулка удлинилась. Все шли вместе, общий разговор был приятен и весел. Люсьен принимал в нем участие только для того, чтобы поддержать его и не дать никому заметить свою молчаливость. Г-жа де Шастеле и он не разговаривали между собою: они и так были слишком счастливы.

Вскоре опять зазвучали валторны. В саду Люсьен заявил, что г-ну де Серпьеру и ему очень хочется выпить пунша и что для дам приготовят очень сладкий. Так как всем было приятно оставаться вместе, предложение было принято, несмотря на протесты г-жи де Серпьер, уверявшей, что для цвета лица молодых девушек нет ничего вреднее пунша. Того же мнения была и мадмуазель Теодолинда, слишком привязанная к Люсьену, чтобы не быть немного ревнивой.

- Походатайствуйте перед мадмуазель Теодолиндой,- весело и дружески предложила ему г-жа де Шастеле.

В Нанси вернулись только в половине десятого.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Люсьен опоздал в казармы: вечерняя перекличка прошла без него, а он был дежурным. Он поспешил к адъютанту, который посоветовал ему доложить об этом полковнику.

Полковник был тем, что в 1834 году называли ярым приверженцем "умеренных взглядов", и потому очень ревниво относился к приему, который оказывало Люсьену высшее общество. Отсутствие успеха "в этом квартале", как говорят англичане, могло задержать момент, когда столь преданный полковник должен был стать генералом, флигель-адъютантом и пр. Он ответил корнету немногословно и весьма сухо, посадив его на сутки под арест.

Этого-то больше всего и опасался Люсьен. Он вернулся домой, чтобы написать г-же де Шастеле. Но официальное письмо было для него пыткой, а писать о том, о чем он осмеливался ей говорить, было бы неосторожно. Эта мысль не покидала его всю ночь.

После долгих колебаний Люсьен отправил со слугою в особняк де Понлеве письмо, которое мог бы прочесть всякий. Он действительно не смел иначе писать г-же де Шастеле. Вся его любовь вернулась к нему, а вместе с нею и беспредельный ужас, который она ему внушала.

Через день Люсьена в четыре часа утра разбудил приказ немедленно садиться на коня. Вся казарма была в волнении. Артиллерийский унтер-офицер раздавал уланам патроны. По слухам, рабочие города, расположенного в десятке лье от Нанси, организовались и образовали союз.

Полковник Малер обходил казармы и говорил офицерам так, чтобы его слышали уланы:

- Надо задать им хороший урок. Никакого снисхождения к этим сукиным детям! Можно будет заработать орден.

Проезжая под окнами г-жи де Шастеле, Люсьен пристально всматривался, но ничего не мог заметить за плотно закрытыми занавесками из вышитого муслина. Люсьен сознавал, что он не вправе осуждать г-жу де Шастеле: малейшее движение могло быть замечено и дать повод для толков всем офицерам полка. "Госпожа д'Окенкур не преминула бы оказаться у окна, но разве я способен полюбить госпожу д'Окенкур?" Если бы г-жа де Шастеле оказалась у окна, Люсьена этот знак внимания привел бы в восторг. И в самом деле, все городские дамы занимали окна на улице Помп и прилегавшей к ней, по которой должен был следовать полк, чтобы выйти из города. 7-му эскадрону Люсьена непосредственно предшествовала артиллерийская полубатарея с зажженными фитилями. Колеса повозок и орудий сотрясали деревянные дома Нанси и внушали дамам ужас, смешанный с удовольствием.

Люсьен поклонился г-жам д'Окенкур, де Пюи-Лоранс, де Серпьер, де Марсильи. "Хотел бы я знать,- думал Люсьен,- кого они больше ненавидят - Людовика-Филиппа или рабочих? А госпожа де Шастеле не могла разделить любопытство всех этих дам и проявить ко мне хоть немного внимания! Вот и я еду рубить ткачей, как изящно выражается господин де Васиньи. Если дело будет жарким, полковник получит орден Почетного Легиона, а меня будет мучить совесть".

Двадцать седьмому уланскому полку понадобилось шесть часов, чтобы пройти восемь лье, отделявшие Нанси от N. Полк задерживала артиллерийская полубатарея. Полковник Малер трижды получал эстафеты и каждый раз приказывал сменить лошадей, везших пушки. Спешивали улан, лошади которых казались более подходящими для упряжи.

На половине дороги супрефект, г-н Флерон, крупной рысью догнал полк; он проехал вдоль всего полка, чтобы поговорить с полковником, и имел удовольствие вызвать насмешки улан. Из-за его маленького роста сабля на нем казалась огромной. Приглушенные разговоры сменились раскатами хохота; чтобы избавиться от этого, он пустил свою лошадь галопом, но смех только усилился, и его сопровождали обычные крики: "Свалится! Не свалится!"

Однако вскоре супрефект был отомщен. Едва уланы въехали в узкие, грязные улицы N, их встретили свистом и гиканьем жены и дети рабочих, глядевшие из окон бедных домишек, и сами рабочие, появлявшиеся время от времени на углах самых узких улочек. Везде поспешно закрывались лавки. Наконец полк выбрался на большую торговую улицу; все магазины были закрыты, в окнах - ни души, всюду - гробовое молчание.

Выехали на очень длинную, неправильной формы площадь, обсаженную пятью-шестью чахлыми тутовыми деревьями и пересеченную во всю длину вонючей канавой, полной городских нечистот. Вода в ней была синяя, так как канава служила также стоком для нескольких красилен.

Полковник выстроил полк в боевом порядке вдоль канавы. Там несчастные уланы, изнемогая от жажды и усталости, провели шесть часов под палящим августовским солнцем без еды и питья. Как мы уже сказали, с прибытием полка закрылись все лавки, и в первую очередь кабачки.

- Попали мы в переделку! - воскликнул один улан.

- Да, вонища изрядная! - подхватил другой голос.

- Молчать! - завизжал какой-то корнет из "умеренных".

Люсьен заметил, что все уважающие себя офицеры хранили глубокое молчание и имели очень серьезный вид. "Вот мы и встретились с врагом",- думал Люсьен. Он наблюдал за собою и находил, что он так же хладнокровен, как во время химических опытов в Политехнической школе. Это эгоистическое чувство значительно ослабляло его отвращение к подобного рода службе. Высокого роста рябой корнет, о котором говорил ему подполковник Филото, обратился к Люсьену, ругая рабочих. Люсьен не ответил ни слова и посмотрел на него с невыразимым презрением. Когда корнет отошел, несколько голосов произнесли довольно громко: "Шпион! Шпион!"

Люди ужасно страдали, двое или трое вынуждены были спешиться. Послали дневальных к большому водоему. В огромном бассейне нашли три-четыре трупа недавно убитых кошек, от крови которых покраснела вода. Струя теплой воды, бившая из водоема, была очень слабой; чтобы наполнить бутылку, нужно было несколько минут, а полк насчитывал триста восемьдесят человек под ружьем. Помощник префекта вместе с мэром уже несколько раз проезжал через площадь и, как говорили в строю, искал, где бы купить вина. "Если мы продадим вам,- отвечали ему торговцы,- наши дома разграбят и разрушат".

Каждые полчаса полк приветствовали свистом и гиканьем. Белье, вывешенное в окнах для просушки, ужасало своим убожеством, ветхостью и грязью. Стекла в окнах были маленькие и грязные, а многие окна вместо стекол были заклеены старой исписанной бумагой. Всюду вставал живой образ нищеты, от которой щемило сердце, но не то сердце, которое надеялось заслужить крест, действуя саблей в жалком городке.

Когда шпион-корнет отошел от Люсьена, последнему пришла в голову мысль послать своих слуг за десять лье, в деревню, должно быть, мирно настроенную, так как там не было ни ремесленников, ни рабочих. Слугам было поручено за какую угодно цену купить сотню хлебов и три-четыре вязанки фуража. Им это удалось, и часа в четыре на равнине показались четыре лошади, нагруженные хлебом, и две - сеном. Тотчас же наступило глубокое молчание. Люсьен щедро расплатился с крестьянами и имел удовольствие раздать хлеб солдатам своего эскадрона.

- Республиканец начинает свои происки,- говорили офицеры, не любившие его.

Филото, подъехав, просто попросил у него два-три хлеба для себя и сена для своих лошадей.

- Что меня беспокоит, так это мои лошади,- остроумно заявил полковник, проходя мимо своих людей.

Минуту спустя Люсьен услыхал, как супрефект сказал полковнику:

- Как! Неужели нам не удастся саблями проучить этих мерзавцев?

"Он гораздо неистовее полковника,- подумал Люсьен.- Малер не может надеяться стать генералом, убив двенадцать - пятнадцать ткачей, а господин Флерон безусловно может быть назначен префектом, и в течение двух-трех лет это место будет за ним".

Поступок Люсьена навел всех на мысль о том, что в окрестностях города есть деревни; часам к пяти каждый улан получил по фунту черного хлеба, а офицеры - немного мяса. С наступлением темноты раздался пистолетный выстрел, но никто не был ранен. "Не знаю почему,- думал Люсьен,- но я готов держать пари, что этот выстрел был произведен по приказу супрефекта".

Около десяти часов вечера рабочие исчезли, в одиннадцать часов прибыла пехота, которой передали пушки и гаубицу, а в час ночи уланский полк отправился обратно в Нанси, причем люди и кони умирали с голоду.

Шесть часов простояли в совершенно мирной деревне, где хлеб вскоре стал продаваться по восьми су за фунт, а вино - по пяти франков бутылка. Воинственный супрефект забыл заготовить здесь продовольствие.

Интересующиеся военными, стратегическими, политическими и прочими подробностями этого дела могут обратиться к газетам того времени. Полк покрыл себя славой, а рабочие выказали редкое малодушие. Такова была первая кампания Люсьена.

"В случае, если мы вернемся днем,- думал он,- хватит ли у меня смелости явиться в особняк де Понлеве?"

Он рискнул, но умирал от страха, стучась в ворота. Когда он звонил у двери, ведущей на половину г-жи де Шастеле, сердце его так билось, что он подумал: "Боже мой, неужели я опять когда-нибудь разлюблю ее?"

Она была одна, без мадмуазель Берар. Люсьен страстно сжал ей руку.

Две минуты спустя он был бесподобен, убедившись что любит сильнее, чем когда-либо. Будь он более опытен, он вырвал бы у г-жи де Шастеле признание в любви. Если бы он был смелее, он мог бы броситься в ее объятия, и она не оттолкнула бы его; он мог бы, по меньшей мере, заключить мирный договор на выгодных для себя условиях. Вместо всего этого он ни на шаг не подвинулся вперед и все-таки был совершенно счастлив: в Нанси ходили слухи (и все этому верили), будто в N. рабочие выстрелом из пистолета убили молодого уланского офицера.

Вскоре г-жа де Шастеле стала испытывать страх: она понимала всю серьезность положения и чувствовала, что слабеет.

- Вам пора уходить,- сказала она ему с грустным видом, но желая казаться суровой.

Люсьен побоялся рассердить ее и покорился.

- Могу ли я, сударыня, надеяться увидеть вас у госпожи д'Окенкур? Сегодня ее приемный день.

- Может быть; вы-то, наверно, придете туда, так как я знаю, что вам отнюдь не противно общество этой молодой и красивой женщины.

Час спустя Люсьен был у г-жи д'Окенкур, но г-жа де Шастеле приехала туда очень поздно.

Для нашего героя время летело быстро, но влюбленные, очутившись вместе, чувствуют себя такими счастливыми, что читатель, вместо того чтобы наслаждаться описанием их блаженства, испытывает зависть и обыкновенно мстит автору, восклицая: "Боже мой, до чего приторно-слащава эта книга!"

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Мы позволим себе перескочить сразу через два месяца. Это будет для нас тем легче, что за весь этот срок Люсьен ни на шаг не продвинулся вперед. Убедившись, что он не способен заставить женщину полюбить его, в особенности, когда сам серьезно влюблен, он старался каждый день делать только то, что ему доставляло в данный момент наибольшее удовольствие. Ни разу не прибегнул он к какому-либо стеснительному, трудному или благоразумному поступку, в расчете расположить к себе г-жу де Шастеле. Он всегда и во всем был с нею правдив. Например.

- Мне кажется,- заявила она ему как-то вечером,- что вы говорите госпоже де Серпьер вещи, совершенно противоречащие тому, что думаете и говорите мне. Может быть, вы немножко фальшивы? Это было бы крайне неприятно для лиц, интересующихся вами.

Так как мадмуазель Берар завладела второй гостиной, г-жа де Шастеле принимала Люсьена в большом кабинете или библиотеке, примыкавшей к гостиной, дверь в которую всегда была открыта. Вечером, когда мадмуазель Берар уходила, в гостиной располагалась горничная г-жи де Шастеле. В этот вечер, о котором идет речь, можно было обо всем говорить ясно и называть все своими именами, так как мадмуазель Берар отправилась с визитами, а заменявшая ее горничная была глуха.

- Сударыня,- пылко и с благородным негодованием воскликнул Люсьен,- меня бросили в морскую пучину! Я плаваю, чтобы не утонуть, а вы говорите мне тоном упрека: "Мне кажется, сударь, что вы машете руками". Неужели вы настолько хорошего мнения о моих легких, что верите, будто их хватит на то; чтобы перевоспитать всех жителей Нанси? Или же вы хотите, чтобы предо мной закрылись все двери и я мог видеться с вами только у вас? И, кроме того, вас скоро будут стыдить за то, что вы меня принимаете, как стыдили за желание вернуться в Париж. Правда, насчет всего, даже насчет того, который теперь час, я придерживаюсь совсем иного мнения, чем здешние жители. Вы хотите, чтобы я обрек себя на полное молчание? Только вам, сударыня, я говорю то, что думаю обо всем, даже о политике, в которой мы так враждебны друг другу; и единственно ради вас, чтобы приблизиться к вам, я усвоил привычку лгать в тот день, когда, желая избавиться от репутации республиканца, я отправился в сопровождении почтенного доктора Дю Пуарье к Кающимся. Вы хотите, чтобы завтра я говорил то, что думаю, и чтобы я открыто выступал против всех? Я не пойду больше в часовню Кающихся, у госпожи де Марсильи я не буду больше смотреть на портрет Генриха Пятого, а у госпожи де Коммерси не буду слушать нелепые проповеди аббата Рея, и менее чем через неделю мне уже нельзя будет встретиться с вами.

- Нет, я этого не хочу,- грустно ответила она,- тем не менее вчера вечером я была глубоко огорчена. Когда я предложила вам пойти поболтать с мадмуазель Теодолиндой или с госпожой де Пюи-Лоранс, я услыхала, как вы говорили господину де Серпьеру вещи, противоположные тому, что говорите мне.

- Господин де Серпьер перехватил меня на дороге. Кляните провинцию, где нельзя жить, не притворяясь во всем, или кляните воспитание, полученное мною, которое открыло мне глаза на три четверти человеческих глупостей. Иногда вы упрекаете меня в том, что парижское воспитание мешает мне чувствовать, но зато оно учит ясно видеть. В этом нет никакой моей заслуги, и вы ошиблись бы, обвинив меня в педантизме: виноваты в этом умные люди, посещающие салон моей матери. Достаточно обладать этим умением ясно видеть, чтобы поражаться глупостью господ де Пюи-Лоранса, Санреаля, Серпьера, д'Окенкура, чтобы понимать лицемерие Дю Пуарье, супрефекта Флерона, полковника Малера; эти два плута более достойны презрения, чем первые, потому что те скорее по глупости, чем из эгоизма наивно предпочитают счастье двухсот тысяч привилегированных счастью тридцати двух миллионов французов. Но я вижу, что занимаюсь пропагандой и совсем неумно трачу драгоценное время. Кто из нас двоих был вчера, по-вашему, прав: господин Серпьер, рассуждения которого я не оспаривал, или я, истинные убеждения которого вам известны?

- Увы, оба... Вы на меня влияете, быть может, в худшую сторону. Когда я остаюсь одна, я ловлю себя на том, что начинаю верить, будто в монастыре "Сердца Иисусова" меня нарочно учили всяким нелепостям. Однажды, когда я поссорилась с генералом (так называла она г-на де Шастеле), он почти высказал мне это и, кажется, тотчас же раскаялся.

- Это шло бы вразрез с его интересами мужа. Пусть уж женщина нагоняет на мужа скуку своей глупостью, лишь бы она оставалась верна своему долгу. Здесь, как и всюду, религия является самой прочной опорой деспотической власти. Я не боюсь повредить своим интересам любовника,- с благородным высокомерием продолжал Люсьен,- и после этого испытания при любых обстоятельствах сохраню уверенность в себе.

"Взять любовника - это самый решительный шаг, который может позволить себе молодая женщина. Если у нее нет любовника, она умирает от скуки, к сорока годам глупеет и начинает обожать собаку, с которой она возится, или духовника, который возится с нею, ибо женское сердце нуждается в любви мужчины, как мы нуждаемся в собеседнике для разговора. Если молодая женщина берет в любовники человека бесчестного, она обрекает себя на самые ужасные несчастья, и т. д.".

Не было ничего более наивного, а порой и нежного, чем интонации, с которыми возражала г-жа де Шастеле.

После таких разговоров Люсьену казалось невозможным, чтобы у г-жи де Шастеле был роман с подполковником 20-го гусарского полка.

"Боже мой! Чего бы я только не дал, чтобы на один день приобрести проницательность и жизненный опыт моего отца!"

Несмотря на то, что в общем к нему относились благосклонно и в спокойные минуты Люсьен считал себя любимым, он, однако, всякий раз приближался к дому г-жи де Шастеле с каким-то страхом. Звоня у ее дверей, он никогда не мог избавиться от смущения. Он никогда не был уверен в том, как его примут.

Только завидев особняк де Понлеве, еще в двухстах шагах от него, он уже переставал быть самим собою: если бы ему здесь повстречался местный фат, он смущенно ответил бы на его поклон. Старая привратница особняка была для него существом роковым; всякий раз, как он разговаривал с ней, у него захватывало дух.

Нередко, разговаривая с г-жой де Шастеле, он путался во фразах,- с другими у него этого никогда не случалось. Такого-то человека г-жа де Шастеле подозревала в фатовстве и сама тоже смотрела на него со страхом! В ее глазах он был полным властелином ее счастья.

Как-то вечером г-жа де Шастеле должна была написать спешное письмо.

- Возьмите пока газету, чтобы развлечься,- смеясь, предложила она Люсьену, бросив ему номер "Debats", и, упорхнув, возвратилась с пюпитром, который поставила на стол между собой и Люсьеном.

Когда она, нагнувшись, открывала пюпитр маленьким ключиком, висевшим у нее на часовой цепочке, Люсьен наклонился немного над столом и поцеловал ей руку.

Госпожа де Шастеле подняла голову; это была уже другая женщина. "Он так же мог бы поцеловать меня в лоб",- подумала она. Стыдливость ее была оскорблена, она вышла из себя.

- Значит, я никогда не могу иметь к вам ни малейшего доверия!- И глаза ее запылали гневом.- Как! Я вас принимаю, хотя должна была бы закрыть перед вами двери, как и перед всеми остальными. Я допустила с вами близость, опасную для моей репутации, близость, которую вы должны были бы уважать (здесь ее лицо и голос приняли самое надменное выражение); я отношусь к вам, как к брату, я предлагаю вам почитать, пока я пишу неотложное письмо, а вы, без всякого повода, грубо пользуетесь моей доверчивостью и позволяете себе жест, одинаково оскорбительный как для вас, так и для меня. Уходите, сударь, я совершила ошибку, принимая вас у себя.

Ее гордость должна была быть удовлетворена той холодностью и решительностью, которыми был проникнут звук ее голоса и весь ее вид. Люсьен все это прекрасно почувствовал и был сражен. Его смятение придало еще больше твердости г-же де Шастеле. Ему следовало бы встать, холодно поклониться ей и сказать: "Сударыня, вы преувеличиваете. Из маленького и не имеющего никакого значения безрассудства, может быть, даже глупого, вы делаете целое преступление. Я любил женщину, отличающуюся умом не меньше, чем красотой. Но, право, сейчас я нахожу вас только красивой".

Надо было, произнеся эту тираду, взять саблю, спокойно нацепить ее и уйти.

Но Люсьену даже не пришла в голову такая мысль: подобный образ действий показался бы ему слишком жестоким и слишком опасным. Он лишь пришел в отчаяние от того, что его выгоняют. Он поднялся, но не произносил ни слова и явно искал предлога остаться...

- Я уступлю вам место, сударь,- сказала г-жа де Шастеле с отменной вежливостью, но явно высокомерно, как будто презирая его за то, что он еще не ушел.

Так как она складывала пюпитр, собираясь унести его, Люсьен, весь дрожа от гнева, сказал ей:

- Простите, сударыня, я забылся.

И вышел, негодуя на себя и на нее. Во всем его поведении только одно и было хорошо - тон, которым он произнес последние слова; но и это не было его находкой, а чистой случайностью.

Выйдя из рокового особняка под любопытными взглядами слуг, не привыкших, чтобы он уходил так рано, Люсьен подумал:

"Какой же я мальчишка, что позволяю так обходиться с собой! Я получил лишь по заслугам. Когда я с нею, то, вместо того чтобы стараться улучшить свои позиции, я только смотрю на нее, как дитя. После моего возвращения из N. был момент, когда от меня одного зависело добиться очень многого. Я мог бы вырвать у нее откровенное признание в любви, я мог бы целовать ее каждый день, здороваясь и прощаясь. А я не вправе даже поцеловать ей руку! О глупец!"

Так рассуждал Люсьен, идя по главной улице Нанси. Он упрекал себя еще во многом другом. Полный презрения к самому себе, он, однако, сообразил: "Надо что-нибудь предпринять".

Он был озабочен тем, как провести вечер, ибо это был приемный день г-жи де Марсильи, в добродетельнейшем доме которой собирались местные умники, чтобы обсудить перед бюстом Генриха V статьи из "Quotidienne" и проиграть в вист тридцать су. Люсьен чувствовал, что он совершенно не в состоянии участвовать в этой комедии; ему пришла в голову счастливая мысль отправиться к г-же д'Окенкур. Из всех когда-либо существовавших провинциалок она была наиболее естественна. В провинции ее можно было извинить, в Париже такой характер был бы невозможен. Там благодаря ему она сильно сбила бы себе цену.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

- Ах, сударь, вы помогли мне разрешить вопрос! - воскликнула она, когда он вошел.- Как я счастлива вас видеть! Я не поеду к госпоже де Марсильи.

И она крикнула выходившему слуге, чтобы он велел распрягать лошадей.

- Но почему вы не у несравненной Шастеле? Уж не поссорились ли вы?

Госпожа д'Окенкур с веселым и лукавым видом разглядывала Люсьена.

- А! Все ясно! - смеясь, воскликнула она.- Ваш удрученный вид сказал мне все. Эти искаженные черты, эта вынужденная улыбка красноречиво свидетельствуют о моей горькой участи: я вам нужна только за неимением лучшего. Ну что же, раз я только скромная наперсница, поделитесь со мной своим горем. Почему вас выгнали? Для того, чтобы принять другого человека, более любезного сердцу, или потому, что вы это заслужили? Но если вы хотите, чтобы вас утешили, первым долгом будьте искренни.

Люсьену стоило большого труда кое-как отделаться от вопросов г-жи д'Окенкур. Она была далеко не глупа, и ум ее, ежедневно служа сильной воле и пылкой страсти, приобрел все навыки здравого смысла. Люсьен, слишком поглощенный своим гневом, не мог обмануть ее.

Отвечая г-же д'Окенкур и невольно думая о сцене, только что разыгравшейся у г-жи де Шастеле, он поймал себя на том, что говорит любезности, почти ухаживает за молодой женщиной, которая, внимая ему с живейшим интересом, полулежит в изящном неглиже на кушетке в двух шагах от него. Такие слова в устах Люсьена имели для г-жи д'Окенкур всю прелесть новизны. Люсьен заметил, что г-жа д'Окенкур, занятая своей прелестной позой, которой она любовалась в ближайшем зеркале, перестала мучить его расспросами о г-же де Шастеле. Люсьен, которого несчастье сделало коварным, подумал: "Галантный разговор с глазу на глаз с молодой женщиной, которая оказывает нам честь, слушая нас почти серьезно, не может обойтись без нескольких смелых и даже страстных нот". Надо сознаться, что, рассуждая таким образом, Люсьен испытывал большое удовольствие при мысли, что он не со всеми ведет себя, как мальчишка. В это самое время г-жа д'Окенкур открывала в нем одно достоинство за другим. Он начинал казаться ей самым приятным человеком Нанси.

Это было тем более опасно, что связь с г-ном д'Антеном длилась уже более полутора лет; царствование его было очень долгим и вызывало всеобщее удивление. К счастью для г-на д'Антена, разговор был прерван приходом г-на Мюрсе.

Это был высокого роста худой молодой человек, гордо носивший свою маленькую головку с черными, как смоль, волосами. В начале визита он бывал очень молчалив, но обладал одним прекрасным качеством - удивительно естественной и очень забавной веселостью, которая, однако, прорывалась наружу лишь после того, как он побыл час или два в обществе веселых людей. Это было существо глубоко провинциальное и все же очень милое. Его шутки были бы совершенно неуместны в Париже, но здесь они казались весьма забавными и очень ему шли.

Вскоре явился еще один завсегдатай этого дома, г-н де Гоэлло, толстый, бледный блондин, весьма образованный, но недалекий, заслушивавшийся сам себя и по меньшей мере раз в день повторявший, что ему еще нет сорока лет; это была правда, так как ему только что исполнилось тридцать девять. Он был человек осторожный. Ответить "да" на самый простой вопрос или придвинуть кому-нибудь стул было для него предметом размышлений, занимавших четверть часа. Когда же он после этого начинал действовать, то напускал на себя вид добродушия и самой ребячливой ветрености. В продолжение пяти-шести лет он был влюблен в г-жу д'Окенкур и все надеялся, что наступит его очередь; иногда он старался уверить новичков, что его очередь пришла и уже прошла!

Однажды в кабачке г-жа д'Окенкур, увидев его в этой роли, сказала ему: "Мой бедный Гоэлло, у тебя есть будущее, которое прошло, но которое никогда не станет настоящим". В минуты вдохновения она называла своих друзей на "ты", и никто не находил в этом ничего неприличного, так как это было проявлением бойкости языка, не имевшей ничего общего с нежными чувствами.

Вслед за г-ном Гоэлло, через короткие промежутки, явились еще четверо-пятеро молодых людей.

"Поистине, это все, что есть лучшего и самого веселого в городе",- подумал при виде их Люсьен.

- Я только что от госпожи де Марсильи,- сообщил один из них,- все они там грустят и притворяются еще более грустными, чем они есть на самом деле.

- Они стали такими приятными из-за происшествия в ***.

- Когда я увидел,- сказал другой, задетый тем, как смотрела на Люсьена г-жа д'Окенкур,- что там не будет ни госпожи д'Окенкур, ни госпожи де Пюи-Лоранс, ни госпожи де Шастеле, я подумал, что единственный остающийся у меня способ убить вечер - это бутылка шампанского; я так и поступил бы, если бы нашел двери госпожи д'Окенкур закрытыми для простых смертных.

- Но, мой бедный Теран,- ответила г-жа д'Окенкур на намек, имевший целью уязвить Люсьена,- тем, что напьются, не угрожают, а просто напиваются. Нужно уметь чувствовать эту разницу.

- В самом деле, нет ничего более трудного, как уметь пить,- сказал педантичный Гоэлло.

Все испугались, что последует анекдот.

- Что же мы будем делать, что же мы будем делать? - воскликнули в один голос Мюрсе и один из графов Роллеров.

Все задавались этим вопросом, и никто не мог найти ответа, когда появился г-н д'Антен; он так сиял весельем, что лица у всех прояснились. Это был высокого роста блондин, лет тридцати, которого невозможно было себе представить серьезным и степенным; даже о том, что соседний дом горит, он, вероятно, объявил бы со своей неизменной веселой улыбкой. Он был очень красив, но иногда его прелестное лицо принимало несколько тупое и глупое выражение, как у человека, который начинает хмелеть. Когда его узнавали ближе, это оказывалось еще лишней привлекательной чертой. Он не обладал здравым смыслом, но у него было замечательно доброе сердце и невероятный запас веселости. Он кончал сейчас проматывать крупное состояние, которое оставил ему три-четыре года назад очень скупей отец. Он уехал из Парижа, где его подвергли преследованию за насмешки над одной августейшей особой. Это был человек незаменимый в устройстве увеселительных прогулок; в его присутствии все оживало. Но г-жа д'Окенкур знала все его привлекательные стороны, и неожиданность - условие, столь необходимое для ее счастья,- в данном случае исключалась.

Гоэлло, прослышав об этих словах г-жи д'Окенкур, грубо высмеивал г-на д'Антена за то, что он неспосвбен придумать что-нибудь новое, когда вошел граф де Васиньи.

- У вас есть только один способ сохранить свое место, дорогой д'Антен,- сказал Васиньи,- станьте благоразумным.

- Я сам себе надоел бы. Я не обладаю вашим мужеством. У меня будет достаточно времени быть серьезным, когда я разорюсь; тогда, чтобы скучать с пользой, я брошусь в политику и вступлю в тайные общества в честь Генриха Пятого, моего короля. Вы мне дадите местечко? А пока, господа, так как вы очень серьезны и еще усыплены приветливостью особняка Mapсильи, давайте сыграем в ту итальянскую игру, которой я вас как-то научил, в фараон. Господин де Васиньи, который ее не знает, будет метать банк, и Гоэлло не станет говорить, что я выдумываю правила игры, чтобы всегда выигрывать. Кто из вас умеет играть в фараон?

- Я,- сказал Люсьен.

- Хорошо; будьте настолько добры, наблюдайте за господином де Васиньи и помогайте ему соблюдать правила игры. Вы, Роллер, будете крупье.

- Я никем не буду,- сухо ответил Роллер,- я ухожу.

Объяснялось это тем, что Люсьен, которого он никогда не встречал у г-жи д'Окенкур, был в этот вечер в центре внимания; заметив это, граф Роллер ушел, так как не мог с этим примириться. Значительная часть общества Нанси, в особенности молодые люди, не выносила Люсьена. Раза два-три он ответил им высокомерно и даже, по их мнению, весьма остроумно; с тех пор они стали его смертельными врагами.

- А после игры, в полночь,- продолжал д'Антен,- когда вы проиграетесь, как подобает порядочным и милым молодым людям, мы отправимся ужинать в "Гранд-Шомьер". (Это был лучший ресторан в Нанси, расположенный в саду бывшего картузианского монастыря).

- Если это пикник,- сказала г-жа д'Окенкур,- то я согласна.

- Конечно,- ответил д'Антен,- а так как господин Лафито, у которого замечательное шампанское, и господин Пьеборль, владелец единственного здесь ледника, могут лечь спать, то ради пикника я позабочусь о вине и о том, чтобы его заморозили. Я распоряжусь доставить его в "Гранд-Шомьер". А пока, господин Левен, вот вам сто франков: сделайте мне честь, играйте за меня и постарайтесь не соблазнять госпожу д'Окенкур, а не то я вам отомщу и донесу на вас в особняк де Понлеве.

Все подчинились решению д'Антена, даже благоразумный Васиньи. Через четверть часа игра приобрела весьма оживленный характер. На это-то и рассчитывал д'Антен, желая разогнать зевоту, которой все заразились у г-жи де Марсильи.

- Я выкину карты в окно,- сказала г-жа д'Окенкур,- если кто-нибудь поставит больше пяти франков. Неужели вы хотите сделать из меня маркизу-картежницу?

Вернулся д'Антен, и в половине первого все отправились в "Гранд-Шомьер". Цветущее апельсиновое деревцо, единственное в Нанси, стояло посредине стола. Вино было прекрасно заморожено. Ужин прошел очень весело, никто не напился, и в три часа утра все расстались лучшими друзьями.

Так женщина губит свою репутацию в провинции; но г-жа д'Окенкур не обращала на это никакого внимания. Утром, проснувшись, она пошла к мужу, который сказал, целуя ее:

- Ты отлично делаешь, что развлекаешься, моя крошка; хорошо, что у тебя хватает на это смелости.

Люсьен затянул возможно дольше свое пребывание в особняке д'Окенкур; он вышел вместе с последними гостями и примкнул к их небольшой группе, уменьшавшейся на каждом углу, по мере того как каждый сворачивал к своему дому; наконец он честно проводил последнего, жившего дальше всех. Он много говорил и испытывал смертельное отвращение при мысли, что очутится наедине с самим собою, так как еще в особняке д'Окенкур, слушая болтовню и любезности всех этих господ и стараясь своей находчивостью в разговоре укрепить положение, которое как будто занял и которое не было положением мальчика, он уже принял решение относительно завтрашнего дня.

Он решил не идти в особняк Понлеве. Он страдал, но надо,- так думал он,- заботиться о своей чести, и если я сам махну на себя рукой, то предпочтение, которое она иногда как будто оказывает мне, будет уничтожено презрением. С другой стороны, бог знает какое еще новое оскорбление готовит она мне, если я приду завтра!"

Обе эти мысли, сменявшие последовательно одна другую, были для него адом.

"Завтра" наступило очень скоро, а вместе с ним явилось и острое ощущение счастья, которого он лишил бы себя, если бы не пошел в особняк Понлеве. Все ему казалось пошлым, бесцветным, противным по сравнению с тем сладостным смущением, которое он испытывал бы в маленькой библиотеке, перед столиком красного дерева, за которым она работала, слушая его. Уже одно решение отправиться туда сразу изменило его состояние.

"К тому же,- прибавил Люсьен,- если я не пойду сегодня, как я явлюсь туда завтра?" В крайнем замешательстве он прибегал к избитым мыслям: "Неужели я в конце концов хочу, чтобы передо мной закрылись двери этого дома? И притом из-за глупости, в которой, пожалуй, я сам виноват? Я могу попросить у полковника разрешения отправиться на три дня в Мец... Я сам себя накажу, я там погибну от тоски".

С другой стороны, разве г-жа де Шастеле, с ее преувеличенной женской осторожностью, не говорила о том, что ему следовало бы реже посещать ее, примерно раз в неделю? Явившись так скоро в дом, от которого ему так решительно отказали, не рассердит ли он еще больше г-жу де Шастеле и не даст ли ей основательный повод для жалоб? Он знал, что она была щепетильна, когда дело касалось того, что она называла уважением к ее полу.

Действительно, в отчаянной борьбе с чувством, которое она питала к Люсьену, г-жа де Шастеле, недовольная тем, что у нее не могло быть полного доверия к своим самым твердым решениям, сердилась на самое себя и ссорилась тогда с Люсьеном.

Если бы у него было немного больше жизненного опыта, эти беспричинные ссоры со стороны такой умной женщины, скромность и врожденная справедливость которой не позволяли ей преувеличивать ошибки других, эти ссоры показали бы Люсьену, какую внутреннюю борьбу переживало сердце, которым он пытался завладеть. Но это благоразумное сердце всегда презирало любовь и не ведало столь необходимого искусства любви.

Вплоть до случая, столкнувшего его с г-жою де Шастеле, и неприятной для его тщеславия мысли, что самая красивая женщина города будеть иметь справедливые основания смеяться над ним, он говорил себе: "Что сказали бы о человеке, который, присутствуя при извержении Везувия, был всецело поглощен игрой в бильбоке?"

Этот внушительный образ дает возможность судить о характере Люсьена и характере лучших из его сверстников. Когда любовь сменила в сердце этого молодого римлянина более суровое чувство, то все, что осталось от поклонения долгу, превратилось в ложное представление о чести.

Оказавшись в положении Люсьена, самый заурядный восемнадцатилетний юноша, обладающий хоть некоторой душевной черствостью и тем презрением к женщинам, которое нынче так в моде, сказал бы себе: "Нет ничего проще, как явиться к госпоже де Шастеле, не делая вида, что придаешь хоть какое-нибудь значение вчерашнему происшествию, даже не показывая, что помнишь об этой вспышке дурного настроения". Наряду с этим он был бы готов принести всяческие извинения в том, что случилось, и тотчас же заговорить о другом, если бы оказалось, что г-же де Шастеле хочется придать значение ужасному преступлению, которое он совершил, поцеловав ей руку.

Но Люсьен был весьма далек от подобных мыслей. Я признаюсь, что мы, с нашим здравым смыслом и нашей духовной старостью, должны сделать над собой усилие, чтобы понять ужасную борьбу, происходившую в душе Люсьена, и при этом не рассмеяться.

К концу дня Люсьен, не в силах усидеть на месте, стал беспокойной походкой прогуливаться по пустынному валу, в трехстах шагах от особняка Понлеве. Подобно Танкреду, он сражался с призраками и нуждался в мужестве.

Он колебался больше, чем обычно, когда часы, бой которых он слушал вблизи, сидя в маленькой комнатке г-жи де Шастеле, пробили половину седьмого, со всеми четвертями и восьмыми, как это бывает на часах немецкого образца, распространенных на востоке Франции.

Этот звон заставил Люсьена решиться. Не отдавая себе ни в чем отчета, он живо вспомнил то ощущение счастья, которое он испытывал каждый вечер, слушая эти четверти и восьмые, и глубоко возненавидел те печальные, жестокие и эгоистические чувства, жертвою которых он был со вчерашнего дня. Действительно, прохаживаясь по мрачному валу, он считал всех людей низкими и злыми, жизнь казалась ему бесплодной, лишенной всяких радостей и всего того, из-за чего стоило жить. Но, услыхав бой часов, воодушевленный воспоминанием об общности чувств двух возвышенных и великодушных сердец, понимающих друг друга с полуслова, он направил шаги к особняку Понлеве.

Он быстро прошел мимо привратницы.

- Куда вы, сударь? - окликнула она его дрожащим голосом и встала из-за своей прялки, словно собираясь бежать за ним вдогонку.- Госпожа де Шастеле уехала!

- Как! Уехала? Правда? - переспросил Люсьен, совершенно уничтоженный и словно окаменевший.

Привратница приняла его неподвижность за недоверие.

- Вот уже около часу,- продолжала она с искренним видом, так как Люсьен ей нравился.- Разве вы не видите, что сарай открыт и экипажа там нет?

При этих словах Люсьен поспешно удалился и через две минуты снова был на валу; он смотрел, не видя, на топкий ров и на расстилавшуюся за ним бесплодную, унылую равнину.

"Надо сознаться, что я проделал прекрасную экспедицию. Она меня презирает... до такой степени, что нарочно уехала за час до того времени, когда ежедневно принимала меня. Достойное наказание за мое малодушие! На будущее это должно послужить мне уроком. Если здесь у меня не хватает мужества устоять, что ж, надо попроситься в Мец. Я буду страдать, но никто не узнает, что творится у меня в душе, а расстояние поможет мне удержаться от позорящих меня ошибок... Забудем эту гордую женщину... В конце концов я не полковник, с моей стороны более чем глупо не чувствовать ее презрения и упорствовать в борьбе с отсутствием чина".

Он бросился домой, сам заложил лошадей в коляску, проклиная медлительность кучера, и велел ехать к г-же де Серпьер. Г-жи де Серпьер дома не было. и двери были закрыты.

"Очевидно, для меня сегодня все двери закрыты". Он вскочил на козлы и галопом помчался к "Зеленому охотнику". Серпьеров там не было. В ярости он обежал все аллеи прекрасного сада. Немцы-музыканты пили в соседнем кабачке; заметив его, они поспешили к нему:

- Сударь, сударь, желаете послушать дуэты Моцарта?

- Конечно.

Он заплатил им и бросился в коляску. Вернувшись в Нанси, он был принят у г-жи де Коммерси и вел себя там удивительно степенно. Он сыграл два роббера в вист с г-ном Реем, старшим викарием епископа ***, и его старый ворчливый партнер не мог упрекнуть его ни в малейшем промахе.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

После двух робберов, показавшихся Люсьену бесконечно долгими, ему пришлось еще принять участие в обсуждении похорон одного сапожника, которого священник отказался хоронить по церковному обряду.

Люсьен, думая о другом, слушал эту отвратительную историю, когда старший викарий воскликнул:

- Я хочу узнать мнение господина Левена, хотя он и состоит на военной службе.

Терпение Люсьена лопнуло.

- Не хотя, а именно потому, что я состою на военной службе, я имею честь просить старшего викария не говорить ничего такого, ва что я был бы вынужден дать неприятный ответ.

- Но, сударь, этот человек сочетал в себе четыре качества: он был скупщик национальных имуществ, владел (слово неразборчиво) в момент кончины, был женат гражданским браком и отказался заключить новый брак на смертном одре.

- Вы забываете пятое, сударь: он вносил следуемую с него часть налога, из которого выплачивают жалованье вам и мне.- И с этими словами Люсьен удалился.

Эта фраза в конце концов погубила бы его или, в лучшем случае, наполовину уменьшила бы уважение, которым он пользовался в Нанси, если бы ему еще долго пришлось жить в этом городе.

У г-жи де Коммерси он встретил своего приятеля, доктора Дю Пуарье, который взял его за пуговицу мундира и почти насильно увел гулять на плац, чтобы окончательно разъяснить ему свою теорию восстановления Франции.

- Гражданский кодекс, из-за разделов наследства после смерти каждого отца семейства, приведет к бесконечному дроблению земель. Население будет возрастать, но это будет несчастное население, которому не хватит хлеба. Надо восстановить во Франции великие монашеские ордена. У них будут обширные имения, и они будут способствовать благосостоянию некоторого количества крестьян, необходимых для обработки этих обширных земель. Поверьте мне, сударь, нет ничего несчастнее слишком многочисленного и слишком просвещенного народа.

Люсьен не попался на удочку.

- Вероятно,- ответил он,- можно многое сказать по этому поводу... Я недостаточно подготовлен к таким серьезным вопросам.

Он возразил кое-что, но потом сделал вид, будто соглашается с высокими принципами доктора.

"Верит ли этот плут,- думал он, слушая его,- в то, что говорит мне?" Он внимательно вглядывался в крупное лицо, изборожденное глубокими морщинами. "Я знаю, что под этими чертами скрывается коварная хитрость прокурора из Нижней Нормандии, а не добродушие, необходимое для того, чтобы верить подобным вракам. Впрочем, этому человеку нельзя отказать в живом уме, в пылкой речи, в огромном искусстве извлекать всю возможную выгоду из самых скверных разглагольствований, из предпосылок, ни на чем не основанных. Формы грубы, но, как человек умный и знающий свой век, он далек от желания смягчить эту грубость, он находит в ней удовольствие, она составляет его оригинальность, его назначение, его силу; можно сказать, что он намеренно ее подчеркивает, для него она залог успеха. Благородная спесь этих дворянчиков может не бояться, что их с ним спутают. Самый глупый из них может подумать: "Какая разница между этим человеком и мною!" И тем охотнее согласится с враками доктора. Если они восторжествуют над 1830 годом, они сделают его министром, это будет их Корбьер".

- Уже бьет девять часов,- неожиданно заявил он г-ну Дю Пуарье.- До свиданья, дорогой доктор, мне приходится прервать ваши возвышенные рассуждения, которые приведут вас в палату и доставят вам всеобщее признание. Вы обладаете подлинным красноречием и убедительностью, но мне нужно пойти поухаживать за госпожой д'Окенкур.

- То есть за госпожой де Шастеле? Ах, молодой человек! И вы думаете, что можете провести меня?

И доктор Дю Пуарье, прежде чем лечь спать, посетил еще пять-шесть семейств, чтобы разузнать про их дела, направить их, помочь им понять самые простые вещи, щадя их бесконечное тщеславие, по меньшей мере раз в неделю говоря с каждым из них о его предках и проповедуя свою доктрину о крупных монастырских имуществах, когда у него не было ничего лучше про запас или когда его охватывал энтузиазм.

В то время как доктор разговаривал, Люсьен шел молодой походкой, с высоко поднятой головой и лицом, выражавшим непоколебимую решительность и надменную отвагу. Он был доволен тем, как выполнил свой долг. Он поднялся к г-же д'Окенкур, которую ее нансийские друзья фамильярно называли г-жой д'Окен.

Он застал там добрейшего г-на де Серпьера и графа де Васиньи. Говорили, как всегда, о политике. Г-н де Серпьер очень длинно и, к несчастью, со всевозможными доказательствами объяснял, насколько лучше шли дела до революции в мецском интендантстве, под руководством г-на де Калонна, впоследствии столь знаменитого министра.

- Этот мужественный чиновник,- говорил г-н де Серпьер,- сумел возбудить преследование против негодяя Ла Шалоте, первого из якобинцев. Это было в 1779 году...

Стендаль - Люсьен Левен (Красное и белое). 3 часть., читать текст

См. также Стендаль (Stendhal) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Люсьен Левен (Красное и белое). 4 часть.
Люсьен наклонился к г-же д'Окенкур и серьезно сказал ей: - Вот речь, с...

Люсьен Левен (Красное и белое). 5 часть.
- У него есть нотариусы, агент, фермеры. Это человек, приятный многим,...