Стендаль
«Люсьен Левен (Красное и белое). 2 часть.»

"Люсьен Левен (Красное и белое). 2 часть."

- Отбивайтесь все время, ни разу ни открывайтесь, и я не смогу вас убить.

Он это советовал от чистого сердца; он говорил как учитель фехтования. К несчастью, Перре заподозрил его в коварстве и низости, от которых бедняга Менюэль был очень далек.

После двух-трех схваток Перре счел нужным избрать способ действий обратный тому, который ему посоветовал противник; он бросился на Менюэля и сам напоролся на клинок. Ранение оказалось опасным. Менюэль был в отчаянии, но его горе сочли лицемерием и трусостью. Опозоренный, поднятый на смех всеми в городе, он подвергся преследованию со стороны отца Перре, как лицо, совершившее подлог денежного документа. Вся Байонна пришла в ярость, и так как во Франции все, даже решения присяжных заседателей, испытывает на себе влияние моды, Менюэля приговорили к каторжным работам.

В тюрьме Менюэль доставал через сторожей вино и почти всегда был навеселе; он терзался угрызениями совести и, считая себя человеком погибшим, стремился весело провести короткое время, остававшееся в его распоряжении. Надзиратели, тюремщики - все полюбили его. Однажды он увидел, как в каморку привратника принесли десяток толстых связок веревок, чтобы заменить ими старые веревки на всех оконных ставнях. Менюэля озарила Мысль: он тотчас же украл одну связку. Ему повезло: никто его не заметил,- и он бежал в ту же ночь, перебравшись через две стены весьма внушительной высоты. Он прежде всего кинулся к приятелю Перре - отдать полтораста франков долга; приятель был один из тех, которые больше всех помогали отцу Перре добиться осуждения Менюэля. Но в Байонне мода уже начала меняться, и люди стали находить, что суд был слишком жесток к нему. Приятель покойного, увидав Менюэля, пожалел его и сразу же посадил его на судно, еще до рассвета уходившее в море на рыбную ловлю.

В следующую ночь разыгралась буря; судно из Байонны было отброшено к Сан-Себастьяну. Менюэль подозвал испанскую лодку и в ту же ночь уже бродил по Сан-Себастьянской набережной. Вербовщик предложил ему поступить в солдаты, чтобы стать защитником законной династии и дона Карлоса; Менюэль согласился и через несколько дней прибыл в армию претендента на испанский престол. Он доказал свое умение ездить верхом, за словом в карман не лез, и его назначили в кавалерию.

Месяц спустя Менюэль выступил со своей ротой для прикрытия обоза; christinos (Сторонники королевы Христины (исп.).) напали на них; Менюэль насмерть перепугался. Сделав несколько выстрелов, он галопом умчался в горы. Когда его конь был уже не в силах двигаться вперед по крутым скалам, Менюэль, связав ему передние ноги, оставил его в русле пересохшего горного потока и побежал дальше. Наконец до его слуха перестали долетать неприятные звуки ружейной пальбы. Он призадумался.

"Как дерзну я после столь блестящего, поступка снова показаться в армии, где тремя пустяковыми дуэлями я составил себе славу неустрашимого храбреца?"

"Я - великий негодяй,- пришел к заключению Менюэль.- Подделыватель денежных документов, приговоренный к каторжным работам, и, в довершение всего, еще трус!" У него мелькнула мысль о самоубийстве, но когда он стал размышлять о способах покончить с собой, им овладел ужас. С наступлением ночи наш молодец, умирая от голода, подумал, что, быть может, мул одной из маркитанток ранен или убит в перестрелке и что в таком случае на поле сражения, должно быть, валяются корзины, которые мул таскал на себе; Менюэль, опасливо крадучись, вернулся обратно. Он часто подолгу останавливался, ложился и прикладывал ухо к земле; до него доносился только шум ночного ветерка в кустарниках и низкорослых пробковых деревьях.

Наконец он очутился на месте, откуда бежал, и там, к великому своему изумлению, увидал, что это крупное дело после шестичасовой перестрелки свелось к потере двух человек; оба трупа лежали на поле битвы. "Я, значит, редкий трус, если испугался такой ничтожной опасности!" - подумал он. Бродя в отчаянии по месту сражения, он наткнулся на бурдюк, наполовину наполненный вином, и несколько поодаль на совершенно целый хлеб. Из осторожности он отошел шагов на двести от поля битвы и принялся за еду; потом, все время настороженно прислушиваясь, вернулся назад.

Один из убитых оказался молодым французом по имени Менюэль, и сумка его была набита письмами; там же лежал по всем правилам выправленный паспорт. Нашего героя осенила блестящая мысль переменить имя; он взял себе паспорт, письма, сумку, рубахи, которые были лучше его рубах, и наконец имя Менюэля; до того его звали совсем иначе.

Переменив фамилию, он задал себе вопрос: "Почему бы мне не возвратиться во Францию? Я уже не осужден на каторжные работы, не преступник, которого всюду разыскивает жандармерия. Мне надо только держаться подальше от Байонны, где я сиял ложным блеском, да Монпелье, где родился бедняга Менюэль, и я свободно могу кочевать по всей Франции". Заря уже занималась; он нашел около сотни франков в карманах обоих убитых и продолжал свои поиски, как вдруг увидел, что к нему приближаются двое крестьян. Он решил сказаться раненым, отправился за лошадью, затем вернулся к крестьянам, но убедился, что они, сочтя его ослабевшим от раны, хотели обойтись с ним так же, как он обошелся с покойниками, он сразу почувствовал себя выздоровевшим, и крестьяне опять стали человечнее; один из них обязался за пиастр, который ему будут выплачивать утром, и за другой, который ему будут выплачивать вечером, довести Менюэля до Бидассоа - горного ручья, вдоль которого, как известно, проходит французская граница.

Менюэль был очень счастлив, но не успел он очутиться во Франции, как уже вообразил (это был человек, наделенный чересчур пылким воображением), будто жандармы, попадавшиеся ему навстречу, всматриваются в него как-то особенно. Он доехал верхом до Безье. Там он продал своего коня и сел в дилижанс, уходивший в Лион. Проделав часть пути на пароходе, а другую часть пешком, он добрался до Дижона, а несколько дней спустя - до Кольмара. Когда он прибыл в этот красивый городок, у него в кармане оставалось только пять франков.

Он крепко призадумался. "Я отлично владею оружием,- сказал он себе,- отлично дерусь, если только меня выведут из себя, и хорошо езжу верхом; все газеты утверждают, что войны еще долго не будет; к тому же в случае, если она разразится, я могу дезертировать. Запишемся же в егерский полк, штаб которого находится в Кольмаре. Я вручу свой паспорт коменданту, а затем постараюсь выкрасть его. Если мне удастся уничтожить этот документ, способный погубить меня, я скажу, что я уроженец Лиона, который я только что хорошенько рассмотрел, назовусь Менюэлем, и черта с два, если кто-нибудь во мне опознает приговоренного к каторге!" Сказано - сделано. Через полгода после своего поступления в полк Менюэль, образец для всех солдат, собственноручно сжег свой паспорт, который он изловчился выкрасть из стола капитана, ведавшего рекрутированием новобранцев. Менюэля все очень любили, и он приобрел репутацию отличного фехтовальщика; в полку его считали большим весельчаком. Желая позабыть преследовавшие его несчастья, он оставлял в кабачке все деньги, которые зарабатывал с помощью рапиры. Он дал себе два обещания: приобрести в полку как можно больше друзей, никогда не садясь за стол один, и ни разу не напиться до потери сознания, чтобы не выболтать чего-нибудь лишнего.

В течение двух лет, что Менюэль опять служил в полку, его жизнь внешне сложилась вполне счастливо. Если бы он тщательно не скрывал, что он грамотен, офицеры его роты, которые были весьма довольны его опрятным видом и которым он всегда искал случая угодить, уж постарались бы добиться его производства в бригадиры. Менюэль слыл первым забавником в полку. У него произошла дуэль, закончившаяся очень счастливо для него, с одним учителем фехтования: он перед всем гарнизоном блестяще доказал свою храбрость и ловкость. Но всякий раз при виде жандарма его бросало в дрожь, и подобные встречи отравляли ему жизнь. От этой беды у него было одно лишь спасение - ближайший кабак.

Когда ему посчастливилось завязать тесные отношения с Люсьеном, в его судьбе произошел перелом. "Такой богач,- решил он,- сумеет добиться моего помилования, если я даже буду опознан: ему надо только захотеть. Он плюет на деньги и в нужный момент, не, пожалеет тысячи экю, чтобы подкупить в мою пользу какого-нибудь начальника бюро!"

От шевалье Билара Люсьен узнал, что в Нанси есть врач, знаменитый своим редким талантом и, кроме того, прекрасно принятый в высшем свете благодаря своему красноречию и ярым легитимистским убеждениям. Звали его г-н Дю Пуарье. По всему тому, что рассказывал шевалье Билар, Люсьен сообразил, что этот лекарь, вероятно, является местным фактотумом; и что, во всяком случае, с ним будет небезынтересно познакомиться.

- Обязательно, дорогой доктор, завтра же приведите ко мне этого господина Дю Пуарье; скажите ему, что я в опасности...

- Но вы вовсе не в опасности...

- А разве так уж неуместно начать со лжи наши сношения с пресловутым интриганом? Когда он будет здесь, не противоречьте мне ни в чем; предоставьте мне полную свободу, и мы с вами наслушаемся всяких занятных вещей насчет Генриха Пятого и Людовика, Девятнадцатого; возможно, что мы с вами немного развлечемся.

- Ваша рана - дело чисто хирургическое; я не вижу, что тут делать врачу по внутренним болезням, и т. д.

В конце концов шевалье Билар все-таки согласился отправиться за этим лекарем, так как понял, что если он его не приведет, Люсьен может сам письменно пригласить его к себе.

Знаменитый доктор явился на следующий день. "У него мрачный вид бесноватого",- подумал Люсьен. И пяти минут не просидел доктор у нашего героя, как уже, обращаясь к нему, он фамильярно похлопывал его по животу. Этот г-н Дю Пуарье был крайне вульгарным существом, по-видимому, гордившимся своими дурными, развязными манерами: так свинья валяется в грязи, нагло нежась на глазах у зрителя. У Люсьена почти не было времени заметить эти необыкновенные странности: было слишком очевидно, что Дю Пуарье фамильярничал с ним не из тщеславия и не из желания поставить себя на одну доску с Люсьеном или выше его. Люсьену казалось, что перед ним достойный человек; по необходимости вынужденный с живостью выражать мысли, от обилия и значительности которых его всегда распирает. Человек постарше Люсьена заметил бы, что горячность Дю Пуарье не мешала ему гордиться фамильярностью, на которую он сам дал себе право, и чувствовал все ее преимущества. Когда он не говорил с увлечением, он был так же мелочно кичлив, как и любой француз. Но шевалье Билар всего этого не увидел и нашел, что Дю Пуарье - человек дурного тона, которого следовало бы выгнать даже из кабака. "Нет,- решил Люсьен, минуту перед тем уже готовый поддаться обольщению и поверить пылкости этого одаренного человека,- это лицемер; он слишком умен, чтобы увлечься, он ничего не делает, не поразмыслив как следует. Эта выходящая за всякие пределы вульгарность и дурной тон, наряду с постоянной возвышенностью мыслей, должны преследовать какую-то цель". Люсьен внимательно слушал; доктор говорил обо всем, но главным образом о политике; он хотел уверить собеседника, что насчет всего у него есть какие-то никому не известные сведения,

- Однако, сударь,- перебил Дю Пуарье свои собственные бесконечные рассуждения о благоденствии Франции,- вы примете меня за парижского лекаря, упражняющегося в остроумии и говорящего с больным о чем угодно, кроме его болезни.

Доктор осмотрел руку Люсьена и предписал ему полный покой в течение недели.

- Оставьте всякие припарки, не применяйте никаких средств и, если не появится осложнений, забудьте об этой царапине.

Люсьен нашел, что, в то время как доктор Дю Пуарье осматривал его рану и выслушивал пульс, взор его был бесподобен. Покончив с этим, Дю Пуарье сразу же вернулся к своей основной мысли - о том, что Луи-Филипп не сможет долго управлять государством (Это говорит легитимист, подобно тому как выше говорил республиканец. (Прим. автора.)).

Наш герой довольно легкомысленно вообразил, что он, не прилагая никаких усилий, позабавится насчет провинциального остроумия профессионального врача; он убедился, что провинциальная логика стоит большего, чем провинциальные стишки. Он не только не разыграл Дю Пуарье, но ему пришлось затратить немало труда, чтобы самому не попасть в смешное положение. Одно было бесспорным: при виде столь необычного зверя он совершенно исцелился от скуки.

Дю Пуарье можно было дать лет пятьдесят; у него были крупные и очень характерные черты лица. Серо-зеленые глаза, глубоко сидевшие в орбитах, двигались, вращались с удивительной быстротой и, казалось, метали искры; ради них можно было простить доктору его поразительно длинный нос, отделявший их друг от друга. В целом ряде ракурсов этот несчастный нос придавал физиономии Дю Пуарье сходство с мордой проворной лисицы - большое неудобство для апостола. К сожалению, если присмотреться поближе, сходство это довершалось густым лесом рыжеватых, весьма рискованного оттенка волос, торчавших дыбом на лбу и на висках. В общем, раз увидав это лицо, его уже нельзя было забыть; в Париже оно, быть может, отпугнуло бы дураков, в провинции же, где люди скучают, с готовностью приемлется все, что обещает хоть маленький интерес, и доктор пользовался успехом.

У него были вульгарные манеры и наряду с этим необычайная, поражавшая воображение физиономия. Когда доктор считал, что он уже убедил своего противника (а он, обращаясь к собеседнику, всегда имел перед собой противника, которого надлежало переубедить, или сторонника, которого следовало завербовать), его брови подымались невероятно высоко, а маленькие серые глазки, широко раскрытые; как у гиены, казалось, вот-вот выскочат из орбит. "Даже в Париже,- подумал Люсьен,- эта кабанья морда, этот яростный фанатизм, эти дерзкие, но полные красноречия и энергии повадки спасли бы его от участи быть смешным. Это апостол, это иезуит". И он с крайним любопытством разглядывал его.

Во время этих размышлений доктор перешел к вопросам самой высокой политики; он, видимо, был увлечен. Следовало отменить раздел родовых поместий после кончины главы семейства, следовало прежде всего призвать обратно иезуитов. Что касается старшей ветви, было бы отступничеством выпить во Франции стакан вина до того момента, пока эта ветвь не будет восстановлена во всех своих правах, то есть в Тюильри, и т. д. Ни единым словом г-н Дю Пуарье не счел нужным смягчить резкий свет этих великих истин, не счел нужным поступиться в пользу предрассудков своего адепта.

- Как! - воскликнул вдруг доктор.- Вы, человек из хорошей семьи, человек утонченных нравов, состоятельный, занимающий хорошее положение в свете, получивший тонкое воспитание,- и вы бросаетесь в гнусный омут умеренных взглядов! Вы становитесь их защитником, вы будете сражаться за них не в настоящей войне, самые бедствия которой имеют столько благородства и прелести для возвышенных сердец, а в войне жандармской, в пустой перестрелке с несчастными, умирающими с голоду рабочими? Для вас экспедиция на улицу Транснонен будет сражением при Маренго...

- Дорогой шевалье,- обратился Люсьен к доктору Билару, который был этим шокирован и считал себя обязанным выступить на защиту умеренных взглядов,- дорогой шевалье, мне пришла фантазия рассказать доктору о некоторых грешках моей юности, целиком входящих в компетенцию врача, о них я вам поведаю тоже, но когда-нибудь в другой раз: есть вещи, в которых мы предпочитаем признаваться лишь с глазу на глаз, и т. д., и т. д.

Несмотря на столь ясно выраженное желание, Люсьену стоило большого труда заставить убраться шевалье Билара, на которого напала непреодолимая охота говорить о политике. Люсьен без всяких оснований заподозрил его в том, что он шпион.

Красноречивый Дю Пуарье нисколько не был обескуражен изгнанием хирурга: он продолжал пылко жестикулировать и горланить без умолку.

- Как! Вы собираетесь погрязнуть в скуке и в убожестве гарнизонного прозябания? Это ли роль, достойная вас? Расстаньтесь с нею как можно скорей. В день, когда раздастся пушечный выстрел,- не выстрел из пошлой антверпенской пушки, а из пушки национальной, при звуке которого затрепещут все французские сердца, мое так же, как и ваше, сударь,- вы раздадите несколько луидоров в министерских канцеляриях и окажетесь корнетом, как были до того, а разве для такого человека, как вы, не все равно, воевать ли в чине корнета или в чине капрала? Предоставьте мелочное "эполетное" тщеславие полудуракам; самое существенное для души вроде вашей - это благородно уплатить свой долг отечеству; самое существенное - это умно руководить двадцатью пятью крестьянами, у которых нет ничего, кроме отваги, самое существенное для вашего самолюбия - это проявить в наш скептический век единственную доблесть, которую нельзя заподозрить в лицемерии. Человека, который и бровью не поведет под огнем прусских пушек, никто не обвинит в притворной храбрости, между тем как обнажать саблю против рабочих, защищающихся охотничьими ружьями, особенно когда их сражается четыреста против десяти тысяч, доказывает лишь отсутствие всякого благородства и карьеризм. Заметьте, как реагирует на это общественное мнение: в этом гнусном единоборстве восхищение будет всегда вызывать, как это было в Лионе, мужество той стороны, у которой нет ни пушек, ни петард. Но будем рассуждать, как Барем: даже перебив множество рабочих, вам, господин корнет, придется ждать по меньшей мере лет шесть, чтобы получить чин лейтенанта, и т. д., и т. д.

"Похоже на то, что этот тип знает меня уже полгода",- подумал Люсьен. Все эти вещи, носившие столь личный характер и, пожалуй, казавшиеся оскорбительными, теряют очень много в письменном изложении. Надо было слышать, как их говорил пылкий фанатик, умевший, однако, быть деликатным и даже почтительным, когда он видел, что может задеть естественное самолюбие молодого человека из хорошей семьи. Самым личным вещам, наиболее интимным советам, которых у него не спрашивали и которые в устах всякого другого звучали бы непростительной дерзостью, доктор умел придавать такой живой, такой занятный, такой неоскорбительный оборот, без всякой претензии на превосходство по отношению к собеседнику, что ему приходилось все прощать. К тому же повадки, сопутствовавшие этим странным речам, были до того смехотворны, жесты, сопровождавшие их, до того забавно-вычурны, что Люсьен, оставаясь вполне парижанином, все-таки не нашел в себе необходимой решимости, чтобы поставить доктора на должное место, а именно на этом Дю Пуарье и строил свои расчеты. Впрочем, я полагаю, он не пришел бы в отчаяние, если бы его и одернули сурово: эти смелые люди довольно толстокожи.

Избавившись сразу и столь неожиданным способом благодаря старому провинциальному лекарю от чудовищной скуки, удручавшей его уже два месяца, Люсьен не имел мужества отказаться от такого занимательного зрелища. "Я был бы чудаком,- убеждал он себя, надрываясь чуть не до слез от сдержанного внутреннего смеха,- если бы дал понять этому шуту, проповедующему крестовый поход, что его манеры не вполне соответствуют поведению, подсказываемому правилами приличия при первом визите. Да и что выиграл бы я, напугав его?"

Все, что мог сделать Люсьен, это обмануть ожидания пылкого сторонника Генриха V и иезуитов, который хотел принудить его к исповеди, а добился только того, что, не будучи прерываем своим собеседником и не встречая никаких возражений, обрушивал на него целый град непристойных фраз, но, как истый апостол, Дю Пуарье, по-видимому, привык к такому отсутствию реплик и ничуть не казался смущенным.

Люсьену удалось провести этого ученого медика лишь в отношении своего здоровья. Он всячески старался, чтобы доктор не разгадал, что он пригласил его из-за скуки. Он притворился, будто его сильно мучит "летучая подагра", болезнь, которою страдал его отец и все симптомы которой Люсьен знал наперечет. Врач внимательно выслушал его, а затем дал ему ряд серьезных советов.

Покончив со вторичным осмотром больного, Дю Пуарье поднялся, но не уходил, он удвоил свою грубую и резкую лесть, он хотел во что бы то ни стало заставить Люсьена высказаться. Наш герой внезапно почувствовал себя достаточно сильным, чтобы говорить без смеха. "Если я не займу определенной позиции с первого же раза, этот мерзавец не раскроет своих карт до конца и будет не так забавен".

- Я не намерен отрицать сударь, что не считаю себя обездоленным, я вступаю в жизнь, имея кое-какие преимущества: я вижу, что во Франции есть две-три крупные коммерческие фирмы, оспаривающие друг у друга монополию на общественные блага; должен ли я поступить на службу в фирму "Генрих V и К°" или в фирму "National и К°"? В ожидании выбора, который я сделаю позднее, я принял небольшое участие в торговом доме "Людовик-Филипп", единственном, который в данное время способен предложить нечто реальное и положительное, а я, признаюсь вам, верю только положительным данным: даже когда речь идет о материальной выгоде, я всегда склонен заподозрить своего собеседника в желании обмануть меня, если только он не представит мне положительных данных. При короле, которого я выбрал себе сам, у меня есть возможность изучить мое ремесло. Как ни почетны, как ни значительны партия республиканская, или партия Генриха Пятого, или партия Людовика Девятнадцатого, ни одна из них не в состоянии предоставить мне возможность научиться командовать эскадроном в открытом поле. Когда я изучу военное дело, я, вероятно, буду, как сегодня, преисполнен уважения к преимуществам разума, а равно и к прекрасному положению, достигнутому разными лицами в обществе, но, стремясь завоевать и для себя такое же положение, я окончательно выберу ту из трех фирм, которая предложит мне наилучшие условия. Согласитесь, сударь, что слишком поспешный выбор был бы крупной ошибкой, ибо в настоящий момент мне нечего желать: мне придется столкнуться с этим в будущем, если только кто-нибудь окажет мне честь подумать обо мне.

Эта неожиданная тирада, произнесенная с необычной горячностью,- ибо Люсьен смертельно боялся расхохотаться, как сумасшедший,- на мгновение ошарашила доктора. Наконец он ответил, с трудом выжимая из себя каждое слово, тоном деревенского священника:

- Я с живейшей радостью вижу, что вы, сударь, уважаете все достойное уважения.

То обстоятельство, что Дю Пуарье переменил свой непринужденный сатанинский тон, до сих пор господствовавший в разговоре, на отеческий и нравоучительный, заставило Люсьена покраснеть от удовольствия. "Я был с ним достаточно плутоват,- подумал он,- я вынудил его оставить политические рассуждения и обратиться с призывом к сердцу". Он чувствовал себя в ударе.

- Я уважаю все и вместе с тем не уважаю ничего, дорогой доктор,- ответил легкомысленным тоном Люсьен, и, так как лицо доктора выразило удивление, он прибавил, как бы поясняя свою мысль: - Я уважаю все, что уважают мои друзья, но кто же будут мои друзья?

Пытаясь ответить на этот прямой вопрос, доктор вдруг стал плоско разглагольствовать, вынужден был заговорить об идее, предшествующей всякому опыту в человеческом сознании, о внутреннем откровении, получаемом каждым христианином, о преданности делу божию, и т. д., и т. д.

- Мне безразлично, верно ли все это или ложно,- продолжал самым непринужденным тоном Люсьен.- Я не изучал богословия; покуда мы еще находимся в области положительных интересов. Когда-нибудь на досуге мы, быть может, сумеем вдвоем погрузиться в глубины немецкой философии, столь любезной и столь ясной избранным умам. Один ученый приятель сказал мне, что, исчерпав все свои доводы, он прекрасно объясняет, обращаясь к вере, все, чего не мог объяснить простым рассудком. А я уже имел честь доложить вам, милостивый государь, что еще не решил, вступлю ли я со временем в деловые сношения с торговой фирмой, включающей веру в свой основной капитал.

- Прощайте, сударь, я вижу, что вы скоро перейдете на нашу сторону,- ответил с весьма удовлетворенным видом доктор.- Мы во всем согласны друг с другом,- прибавил он, хлопнув Люсьена по груди,- а пока, надеюсь, на некоторое время мне удастся избавить вас от припадков вашей "летучей подагры".

Он написал рецепт и ушел.

"Он менее глуп,- решил, уходя, доктор,- чем эти ничтожные парижане, каждый год проезжающие через наш город, чтобы поглазеть на Люневильский лагерь или на Рейнскую долину. Он с толком повторяет урок, усвоенный в Париже у одного из этих безбожников, заседающих в институте. Весь этот очаровательный макиавеллизм, к счастью, сплошная болтовня, и ирония, сквозящая в его речах, еще не проникла в его душу: мы с нею справимся. Надо заставить его влюбиться в одну из наших дам: госпоже д'Окенкур следовало бы решиться бросить этого д'Антена, который никуда не годится, так как он разоряется" и т. д.

К Люсьену снова вернулись его живость и парижская веселость: он вспомнил об этих прекрасных вещах лишь после того, как пережил в Нанси полосу чудовищной пустоты и равнодушия ко всему на свете.

Поздно вечером к нему зашел г-н Готье.

- Я в восторге от этого доктора,- заявил ему Люсьен,- на всем свете не сыскать более занимательного шарлатана.

- Он почище шарлатана,- возразил республиканец Готье.- В молодости, когда у него было еще мало пациентов, он выписывал рецепт и затем бежал к аптекарю, чтобы самому приготовить лекарство. Через два часа он возвращался к больному, чтобы проверить его действие, В настоящее время в политике он тот же, кем некогда был в своей профессии; ему надлежало бы быть префектом департамента. Несмотря на его пятьдесят лет, основные черты его характера - потребность действовать и резвость ребенка. Одним словом, он до безумия любит то, что, как общее правило, причиняет людям столько неприятностей: он любит труд. Он испытывает потребность говорить, убеждать, вызывать события и в особенности преодолевать всяческие препятствия. Он бегом подымается на пятый этаж, чтобы преподать фабриканту зонтиков советы по его домашним делам. Если бы партия легитимистов имела во Франции двести таких человек и умела использовать их как следует, Правительство лучше обращалось бы с нами, республиканцами. Вы еще не знаете, что Дю Пуарье по-настоящему красноречив: если бы он не был труслив - труслив, как ребенок, труслив, как теперь уже никто не бывает,- это был бы опасный человек, даже для нас. Он шутя верховодит всем здешним дворянством; он расшатывает кредит господина Рея, иезуита, первого викария нашего епископа; только неделю назад он одержал победу над аббатом Реем в одном деле, о котором я вам еще расскажу. Я неотступно стараюсь пролить свет на его интриги, потому что это самый неистовый враг нашей газеты "Aurore". На предстоящих выборах, которыми уже занят этот неугомонный человек, он поможет пройти одному-двум кандидатам правительственной партии, если префект позволит ему погубить нашу "Aurore" и посадить меня в тюрьму, ибо он воздает мне должное, как и я ему, и мы при случае аргументируем совместно. У него предо мной два неоспоримых преимущества: он красноречив и занимателен и один из первых в своей профессии. Его с полным основанием считают самым искусным врачом на востоке Франции и нередко вызывают в Страсбург, в Майнц, в Лилль; только три дня назад он возвратился из Брюсселя.

- Так вы вызвали бы его, если бы опасно заболели?

- Я бы поостерегся. Хорошее лекарство, данное не вовремя, лишило бы "Aurore" единственного из ее редакторов, которому, по его выражению, никогда не сидится спокойно.

- Все они, говорите вы, люди смелые?

- Конечно. Притом многие из них даже умнее меня, но не для всех единственным предметом любви является счастье Франции и республики.

Люсьену пришлось выслушать от славного Готье то, что парижская молодежь называет "тартинкой", то есть скучнейшую тираду об Америке, о демократии, о префектах, обязательно избираемых центральной властью из среды членов генеральных советов, и т. д.

Слушая эти рассуждения, ставшие уже общим местом, он думал: "Какая разница в умственном складе между Дю Пуарье и Готье! А между тем второй, вероятно, настолько же честен, насколько первый - плут. Несмотря на мое уважение к Готье, я смертельно хочу спать. Могу ли я после этого назвать себя республиканцем? Это доказывает мне, что я не создан для того, чтобы жить при республиканском строе; это было бы для меня тиранией всяких посредственностей, а я не в состоянии хладнокровно выносить даже самую почтенную посредственность. Мне нужно, чтобы первый Министр был мошенником, и притом занятным, как Вальполь или господин де Талейран",

В это время Готье закончил свою речь словами:

- ...но у нас, во Франции, нет американцев.

- Возьмите мелкого руанского или лионского торговца, скупца, лишенного воображения, - вот вам и американец.

- Ах, как вы меня огорчаете! - воскликнул Готье, печально подымаясь и уходя, так как пробило уже час. "Гренадер, меня ты мучишь,- запел Люсьен, когда Готье ушел.- И, однако, я уважаю вас от всего сердца". Он призадумался, "Визит этого лекаря,- решил он,- комментарий к отцовскому письму... С волками жить - по-волчьи выть. Господин Дю Пуарье, очевидно, хочет обратить меня в их веру. Ну что ж, я доставлю им это удовольствие... Я только что нашел простое средство заткнуть глотку этим мошенникам: на их высокую доктрину, на их лицемерные призывы к совести я отвечу скромным вопросом: "А что вы мне дадите за это?"

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

На следующий день рано утром доктор Дю Пуарье, эта неугомонная душа, постучался в дверь Люсьена. Он решил избежать встречи с Биларом, так как намеревался пустить в ход такие аргументы, которыми удобнее всего пользоваться с глазу на глаз, чтобы в случае надобности иметь возможность отречься от них.

"Если я перестану рассуждать, как плут,- подумал Люсьен при виде Дю Пуарье,- то этот плут начнет меня презирать".

Доктор хотел его соблазнить: он стал перечислять молодому человеку, лишенному общества и, по его предположению, умирающему от скуки, светские дома и имена красивых женщин Нанси. "А, мошенник, я раскусил тебя!" - подумал Люсьен.

- Что меня больше всего интересует, мой дорогой,- сказал он с мрачным видом купца, подсчитывающего свои убытки,- что меня больше всего интересует, это ваши проекты реформы Гражданского кодекса и раздела наследства: это может отразиться и на моих имущественных интересах, ибо я тоже имею "несколько арпанов на солнышке". (Люсьен с наслаждением заимствовал у доктора его провинциальные обороты речи.) Вы, значит, хотели бы, чтобы после смерти отца семейства раздел не производился поровну между сыновьями?

- Конечно, сударь, в противном случае нам предстоит испытать на себе все ужасы демократии. Умному человеку придется, под страхом смерти, угождать своему соседу, спичечному торговцу. Наши знатнейшие дворянские фамилии, надежда Франции, единственные, сохраняющие благородные чувства и возвышенный образ мыслей, живут в настоящее время в деревне и рожают много детей; неужели мы будем свидетелями, как состояние их будет раздроблено и поделено на мелкие части между всеми этими детьми? В таком случае у них уже не будет свободного времени на воспитание в себе тонких чувств, не будет времени предаваться высоким мыслям, им придется думать только о деньгах, они станут презренными пролетариями, вроде сына их соседа-типографщика. Но, с другой стороны, что нам делать с младшими сыновьями, как определить их сублейтенантами в армию после тех неограниченных возможностей повышения по службе, которые были предоставлены этим проклятым унтер-офицерам?

Впрочем, это второстепенный вопрос; мы поговорим о нем позднее; вы можете вернуться к монархии, только если дадите церкви прочную организацию, если у вас будет по меньшей мере один священник для обуздания ста крестьян, из которых ваши нелепые законы сделали анархистов. Я сделал бы пастырем по крайней мере одного из сыновей каждого добропорядочного дворянина, чему пример подает нам Англия.

Я говорю, что даже среди простонародья раздел наследства не должен быть равным. Если вы не будете бороться с этим злом, скоро все наши крестьяне станут грамотными; тогда, можете не сомневаться, объявятся писатели-баламутчики; все сделается предметом обсуждения, и вскоре не останется ни одного священного принципа. Надо, значит, внедрять в общее сознание эту мысль под тем предлогом, что в интересах самого земледелия землю нельзя будет дробить на участки меньше одного арпана...

Возьмем для примера то, что мы знаем, это всегда наиболее верный путь. Рассмотрим поближе интересы знатных нансийских фамилий...

"Ах, плут!" - подумал Люсьен.

Вскоре доктор стал ему настойчиво доказывать, что г-жа де Сов д'Окенкур - самая соблазнительная женщина в городе, что невозможно быть умнее г-жи де Пюи-Лоранс, которая в прежнее время блистала в Париже в обществе г-жи де Дюрас. Затем доктор значительно более серьезно добавил, что г-жа де Шастеле представляет собой отличную партию, и принялся подробно перечислять все ее богатства.

- Дорогой доктор, если бы у меня на уме была женитьба, мой отец подыскал бы мне кое-что получше: в Париже найдется не одна невеста, которая богаче всех этих дам, взятых вместе.

- Но вы упускаете из виду одно маленькое обстоятельство,- возразил доктор с улыбкой превосходства,- знатность происхождения.

- Конечно, она имеет цену,- ответил Люсьен с видом человека, взвешивающего сделанное ему предложение.- Молодая особа, носящая фамилию Монморанси или Ла Тремуйль, в моем положении, не уступает обладательнице ста или даже двухсот тысяч франков. Если бы я сам носил фамилию, которую можно было бы выдавать за дворянскую, то громкое имя моей жены, пожалуй, было бы равноценно ста тысячам экю. Но, дорогой доктор, о вашем провинциальном дворянстве никто не знает уже в тридцати лье от города, где оно живет.

- Как, милостивый государь,- с негодованием воскликнул доктор,- и о госпоже де Коммерси, родственнице австрийского императора, которая является потомком древних властителей Лотарингии?

- Никто решительно, дорогой доктор, так же как о господине Гонтране или о господине де Бервале, которых не существует. Потому что провинциальное дворянство известно в Париже лишь по смешным выступлениям трехсот депутатов, составлявших клику господина де Виллеля. Я совсем не думаю о женитьбе, я предпочел бы ей в данный момент заключение в тюрьме. Если бы я был настроен иначе, отец откопал бы для меня дочь какого-нибудь голландского банкира, которая была бы в восторге от перспективы блистать в качестве хозяйки в салоне моей матери и поторопилась бы выложить за это удовольствие миллион, или два, или даже три.

У Люсьена был действительно плутовской вид, когда он, глядя на доктора, произнес последние слова.

Это слово миллион произвело на доктора впечатление, явно отразившееся на его лице. "Он недостаточно бесстрастен, чтобы быть хорошим политиком",- сказал себе Люсьен. Никогда еще доктор не встречал молодого человека, выросшего в богатстве и совершенно не лицемерящего; он начинал удивляться Люсьену и восхищаться им.

Доктор был очень умен, но никогда не бывал в Париже; иначе он разгадал бы притворство. Люсьен по своей природе неспособен был провести такого плута; наш корнет отнюдь не был хорошим комедиантом, он только держался непринужденно и чувствовал себя в ударе.

Подобно всем людям, сделавшим иезуитизм своей профессией, доктор преувеличивал значение Парижа; он представлял его себе сплошь населенным безбожниками - неистовыми, вроде Дидро, или насмешливыми, вроде Вольтера, и могущественными отцами-иезуитами, которые сооружают семинарии, размерами превосходящие казармы. Точно так же он создал себе преувеличенное представление и о Люсьене: он счел его совершенно бессердечным. "Таким речам нельзя научиться",- решил доктор и начал с уважением относиться к нашему герою. "Если бы этот юноша прослужил четыре года в полку и раза два побывал в Праге или в Вене, он стоил бы больше наших д'Антенов или Роллеров. По крайней мере, находясь в своей среде, он не впадал бы в пафос".

После трех недель вынужденного уединения, оказавшегося не таким уж скучным благодаря постоянному присутствию доктора, Люсьен в первый раз вышел из дому и направился к почтмейстерше, к добрейшей мадмуазель Пришар, знаменитой ханже. Там, присев под предлогом усталости, он с благоразумно-скромным видом завязал с нею разговор, кончившийся тем, что он подписался на "Quotidienne", на "Gazette", на "Mode" и т. д. Славная почтмейстерша с почтением взирала на чрезвычайно изящного молодого человека в мундире, подписавшегося на столько газет, и притом каких газет!

Люсьен понял, что в полку, придерживавшемся умеренных взглядов, все роли были выгоднее роли республиканца, то есть человека, сражавшегося за правительство, которое не платит жалованья. Многие почтенные депутаты буквально не понимают такой нелепости и находят это "безнравственным" (С подлинным верно. (Прим. автора.)).

"Совершенно очевидно, - размышлял Люсьен, - что, если я останусь рассудительным человеком, у меня не будет и самого плохого салона, куда я мог бы пойти скоротать вечер. Если верить доктору, все здешние обитатели, кажется, слишком безрассудны и слишком глупы, чтобы внять голосу рассудка. В своих речах они пользуются только превосходной степенью. Не менее пошло быть и представителем умеренных взглядов вроде полковника Малера и ждать каждое утро, чтобы почта принесла тебе известие об очередной пошлости, которую придется проповедовать целые сутки. Будучи республиканцем, я только что дрался, чтобы доказать, что не разделяю республиканских убеждений; мне остается одно - прикинуться сторонником сословных привилегий и церкви, являющейся их опорой.

Такова роль, предуказанная мне состоянием моего отца. Всякий богач, если только он не обладает таким же обширным, изумительным умом, как у моего отца, может быть только консерватором. Мне возразят, что я носитель простой, буржуазной фамилии. Я в ответ намекну на количество моих лошадей и на их достоинства. В самом деле, разве тем небольшим уважением, которым я здесь пользуюсь, я не обязан исключительно моей лошади? Да еще не потому, что она хороша, а потому, что за нее дорого заплачено. Полковник Малер де Сен-Мегрен преследует меня; черт возьми, я попытаюсь одержать над ним верх, опираясь на мое положение в свете!

Этот лекарь, вероятно, будет мне очень полезен; он, по-моему, из тех людей, которые привязываются к лицам привилегированным, беря на себя заботу думать за них, как это делают в Париже господа N. и N. Такова была когда-то роль Цицерона при римских патрициях, выродившихся и впавших в ничтожество в результате целого века счастливого господства аристократии. Было бы весьма забавно, если бы этот курьезный доктор в глубине души верил в Генриха Пятого не больше, чем он верит в господа бога".

Суровая добродетель г-на Готье, пожалуй, нашла бы серьезные доводы против этого слишком легкомысленно принятого решения; но г-н Готье напоминал собою тех добродетельных женщин, которые дурно отзываются об актрисах: он был скучен, говоря о лицах, слывших весьма занятными людьми.

Вечером того же дня, когда Люсьен познакомился с мадмуазель Пришар, у него сидел доктор; он ораторствовал на тему о рабочих тоном взбешенного Ювенала; говорил о их несомненной нужде и о том, что они, возбужденные якобинскими памфлетами, должно быть, сбросят с престола Людовика-Филиппа. Вдруг, когда часы пробили пять, доктор, оборвав себя на половине фразы, поднялся с места.

- Что с вами, доктор?- спросил сильно удивленный Люсьен.

- Это время вечерней молитвы,- спокойным голосом ответил добрейший доктор, набожно опуская маленькие глазки.

Люсьен громко расхохотался. Сам огорченный своей выходкой, он попробовал извиниться перед врачом, но им снова овладел приступ сумасшедшего смеха, слезы выступили у него на глазах, и он, уже совершенно плача, переспросил доктора:

- Скажите, бога ради, куда вы идете? Я не расслышал ваших слов

- К вечерней молитве, в часовню Кающихся.- И доктор с важным видом знатока объяснил ему сущность этой религиозной церемонии.

"Это бесподобно! - подумал Люсьен, стараясь как-нибудь продлить объяснение и скрыть от врача, что он задыхается от еле сдерживаемого смеха.- Этот человек - мой благодетель; без него я впал бы в маразм. Надо, однако, что-нибудь ему сказать, иначе он обидится".

- Что стали бы говорить обо мне, дорогой доктор, если бы я пошел с вами?

- Ничто не сделало бы вам больше чести,- спокойно ответил лекарь, нисколько не рассердившись на безумный хохот Люсьена.- Но я должен по совести воспротивиться этой второй прогулке, как протестовал против первой; свежий вечерний воздух может снова вызвать воспаление, а если мы раздражим артерию, вам придется подумать о дальнем путешествии.

- Других возражений у вас нет?

- Вы станете предметом вольтерианских насмешек со стороны ваших однополчан.

- Пустяки! Я их не боюсь: в этих людях слишком много низкопоклонства для этого. Полковник в первую же субботу по прибытии нашем в город объявил нам в строю с многозначительным видом, что он идет к мессе.

- И, тем не менее, девять из числа ваших сослуживцев в последнее воскресенье отсутствовали в церкви. Но, право, какое вам дело до насмешек! В Нанси всем известно, как вы умеете пресекать их. К тому же ваше благоразумное поведение уже принесло свои плоды. Не далее как вчера, когда у маркиза де Понлеве кто-то высказал мнение, будто вы являетесь одним из столпов читальни этого вольнодумца Шмидта, госпожа де Шастеле изволила выступить в вашу защиту. Ее горничная, которая проводит весь день у окон, выходящих на улицу Помп, сказала ей, что полковник Малер де Сен-Мегрен совсем напрасно устроил вам сцену по этому поводу, что никогда она не замечала, чтобы вы посещали это заведение, и что когда вы, элегантный, хорошо одетый, проезжаете на прекрасном коне, стоящем тысячу экю, вы совсем не похожи... простите, это слова горничной, более справедливые, чем изысканные...- И доктор замялся.

- Полно, полно, дорогой доктор, я обижаюсь лишь на то, что может мне повредить.

- Ну что ж, если вы настаиваете, я доскажу: что вы совсем не похожи на республиканское мужичье.

- Признаюсь вам, сударь,- чрезвычайно серьезно ответил Люсьен,- я никак не мог бы заставить себя заниматься чтением в какой-то лавке (слово "лавка" было выбрано очень удачно; уроженец Сен-Жерменского предместья не выразился бы лучше). Через несколько дней,- продолжал Люсьен,- я могу предложить вам несколько газет, в чтении которых порядочный человек может открыто признаться.

- Знаю, сударь, знаю! - не без провинциального самодовольства воскликнул врач.- Почтмейстерша, вполне благомыслящая особа, сегодня утром сообщила нам, что вскоре мы будем иметь в Нанси пятый экземпляр "Quotidienne".

"Это уж слишком,- подумал Люсьен.- Не издевается ли надо мной этот чудак?" Слова "пятый экземпляр "Quotidienne" были произнесены с оттенком горечи, рассчитанным на то, чтобы задеть тщеславие нашего героя.

В этом отношении, как и в целом ряде других, Люсьен был еще молод, то есть несправедлив; убежденный в правоте своих взглядов, он был уверен, что познал уже все на свете, а между тем едва ли видел и четверть того, с чем следовало бы познакомиться поближе. Откуда мог он знать, что эти мелкие штрихи так же необходимы для провинциального лицемерия, как они были бы смешны в Париже? А так как доктор жил в провинции, он имел все основания изъясняться на языке провинциалов.

"Я скоро увижу, издевается ли надо мной этот человек",- подумал Люсьен. Он кликнул слугу, чтобы тот завязал ему изящными черными лентами разрезанный правый рукав его мундира, и отправился вместе с доктором к вечерней молитве. Эта религиозная церемония происходила у Кающихся, в хорошенькой церковке, чисто выбеленной и не имевшей никакого убранства, кроме нескольких исповедален из отполированного орехового дерева. "Бедный храм, но отменного вкуса",- подумал Люсьен. Вскоре он убедился, что здесь бывает одна только знать (вся буржуазия на востоке Франции настроена патриотически).

Люсьен заметил, как церковный сторож подал монетку неплохо одетой простолюдинке, которая, увидев отпертую церковь, собралась было войти в нее.

- Ступайте, ступайте,- сказал сторож,- это частная часовня.

Милостыня, очевидно, оказалась оскорблением: женщина покраснела до корней волос и выронила су; сторож оглянулся, не смотрят ли на него, и положил монету обратно себе в карман.

"Все окружающие меня женщины и несколько мужчин,- подумал Люсьен,- производят вполне приличное впечатление; доктор смеется надо мной не больше, чем надо всем остальным на свете; это все, на что я вправе претендовать". Удостоверившись, что его тщеславию ничто не угрожает, Люсьен сразу нашел вокруг себя неисчерпаемый материал для развлечения. "Здесь то же, что в Париже,- решил он.- Знать воображает, будто при помощи религии легче всего управлять народом. А мой отец того мнения, что именно ненависть народа к священникам вызвала падение Карла Десятого. Выказав себя набожным, я тем самым приобщусь к знати".

Он заметил, что у всех в руках были молитвенники. "Мало прийти сюда, надо держаться здесь, как все остальные". Он обратился за помощью к доктору. Дю Пуарье тотчас же покинул свое место и, подойдя к графине де Коммерси, попросил у нее один молитвенник из тех, которые ее компаньонка имела при себе в бархатном мешочке. Затем он возвратился с великолепным in-4° и принялся объяснять Люсьену значение гербов, вытисненных на роскошном переплете. Часть щита была занята изображением орла Габсбургского дома; графиня де Коммерси действительно принадлежала к Лотарингскому дому, но к старшей ветви его, несправедливо обойденной, и по каким-то довольно неясным основаниям почитала себя даже более знатного происхождения, нежели император австрийский. Слушая все эти интересные вещи, Люсьен, убежденный, что на него смотрят, и больше всего опасаясь громко расхохотаться, внимательно разглядывал безногих и бесклювых лотарингских орлят, тисненных холодным способом на переплете.

К концу службы Люсьен, чей стул стоял почти рядом со стулом доктора, убедился, что, не проявляя ни малейшей нескромности, он мог открыто слушать беседу, которую вели с Дю Пуарье пять-шесть дам или девиц - все особы зрелого возраста. Дамы эти обращались к добрейшему, как они его называли, доктору, но было совершенно очевидно, что весь диалог имел своим единственным предметом блестящий военный мундир, присутствие которого в часовне Кающихся явилось событием этого вечера.

- Это тот молодой офицер, миллионер, который две недели тому назад дрался на дуэли,- шепотом произнесла дама, сидевшая в трех шагах от доктора.- Он производит впечатление человека благомыслящего.

- Но был слух, что он смертельно ранен! - ответила ее соседка.

- Добрейший доктор спас его на самом краю могилы,- прибавила третья.

- Разве не говорили, что он республиканец и что командир его полка искал случая погубить его посредством дуэли?

- Вы же видите, что это неверно,- возразила с явным видом превосходства первая.- Вы же видите, что это неверно: он из наших.

Но вторая дама колко ответила:

- Можете говорить что угодно, моя дорогая, но меня уверяли, что он близкий родственник Робеспьера, который был уроженцем Амьена; Левен - северная фамилия.

Люсьен сознавал себя главным предметом беседы; наш герой не устоял против такого счастья: вот уж несколько месяцев, как ничего подобного с ним не случалось. "Я слишком занимаю собой провинциалов,- подумал он,- чтобы рано или поздно доктор не представил меня этим дамам, которые оказывают мне честь, принимая меня за родственника покойного господина Робеспьера. Я буду проводить вечера в салонах, слушая то же, что слушаю здесь, и мой отец станет уважать меня; я пойду так же далеко, как Мелине. С этими почтенными особами можно себе позволить все, что ни взбредет в голову; здесь нечего опасаться быть смешным: они никогда не станут подтрунивать над тем, что потворствует их причудам". В эту минуту зашла речь о подписке в пользу знаменитого Кошена, который два-три раза в год проявляет первоклассный талант и спасает партию от нелепого положения. Как и все гениальные люди, поглощенные одною высокою мыслью, г-н Кошен мог оказаться вынужденным продать свои земли.

- Я охотно пожертвовала бы луидор,- говорила одна из странных личностей, окружавших доктора (при выходе из церкви Люсьен узнал, что это была маркиза де Марсильи).- Этот господин Кошен все-таки не из благородных (недворянин). При мне только золото. Я просила бы добрейшего доктора прислать мне завтра свою служанку после мессы, в половине девятого утра, и я ей вручу кое-какую сумму.

- Ваша фамилия, маркиза,- ответил с весьма довольным видом доктор,- как раз откроет собою четырнадцатую страницу моего большого реестра с эластичным корешком, который я, вернее мы, получили в подарок от наших парижских друзей.

"Я здесь - как господин Жабало в Версале: я в центре внимания",- сказал себе Люсьен, разгоревшись от успеха. Действительно, все взоры были прикованы к его мундиру. Заметим в оправдание нашего героя, что со времени своего отъезда из Парижа он ни разу не был в светской гостиной; а жить без остроумной беседы - это ли счастливая жизнь?

- А я,- громко вмешался он в разговор,- осмелюсь попросить господина Дю Пуарье подписать меня на сорок франков. Но мне хотелось бы, чтобы моя фамилия стояла сразу же после фамилии маркизы: это принесет мне счастье.

- Прекрасно, отлично, молодой человек! - воскликнул слащаво-пророческим тоном Дю Пуарье.

"Если мои однополчане узнают об этом,- подумал Люсьен,- не миновать второй дуэли: упреки в ханжестве градом посыплются на меня. Но как могут они узнать? Им нет доступа в это общество. Разве только командир полка проведает через своих шпионов. Что же, тем лучше: слыть ханжой лучше, чем слыть республиканцем".

К концу богослужения Люсьену пришлось принести немалую жертву: несмотря на то, что на нем были белые рейтузы исключительной чистоты, он должен был преклонить колена, опустившись на грязный каменный пол часовни Кающихся.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Вскоре все вышли из церкви, и Люсьен, убедившись, что рейтузы у него безнадежно испачканы, направился домой. "Впрочем, может быть, эта маленькая неприятность вменится мне в заслугу",- подумал он. И нарочно пошел медленно, стараясь не обгонять праведных жен, медленно, небольшими группами двигавшихся по безлюдной, заросшей сорняком улице.

"Интересно было бы знать, что предосудительного мог бы в этом найти командир полка?" - задал себе вопрос Люсьен, когда к нему подошел врач; и так как он не был великий мастер притворяться, он позволил своему новому приятелю угадать свою мысль.

- Ваш полковник - типичный представитель пошлой умеренности, мы хорошо знаем его,- авторитетно заявил Дю Пуарье.- Это голыш, вечно трепещущий, что прочтет в "Moniteur" известие о своей отставке. Но я не вижу здесь однорукого офицера, этого либерала, награжденного орденом под Бриенном, его шпиона,

Подошли уже к концу улицы, и Люсьен, шагавший медленно и все время прислушивавшийся к разговорам, которые велись на его счет, испугался, как бы не выдать своей радости каким-нибудь неосторожным движением. Он позволил себе отвесить весьма почтительный полупоклон трем дамам, шедшим почти рядом с ним и беседовавшим очень громко.

Крепко пожав руку доктору, он удалился.

Сев на коня, он дал волю безумному смеху, душившему его уже целый час. Проезжая мимо читальни Шмидта, он подумал: "Вот оно - удовольствие быть ученым!" За зеленоватым стеклом окна он заметил однорукого либерала-офицера, державшего перед собой номер "Tribune" и скосившего глаза в его сторону, когда он поравнялся с лавкой.

На другой день в высшем обществе Нанси только и было разговора, что о появлении военного мундира в часовне Кающихся, и притом мундира с распоротым правым рукавом, затянутым лентами; этот молодой человек недавно едва не предстал перед господом. То был день торжества для Люсьена.

Он не рискнул пойти в половине девятого к мессе без пения. "Это может иметь последствия,- подумал он,- мне пришлось бы ходить в часовню всякий раз, когда я буду свободен от службы".

Часов в десять утра он торжественно отправился покупать требник или молитвослов в роскошном мюллеровском переплете. Он не пожелал, чтобы ему завернули книгу в шелковую бумагу: он нашел, что будет забавнее, если он гордо понесет ее, держа под мышкой. "Трудно было бы придумать что-нибудь лучшее даже в расцвете Реставрации; я подражаю маршалу N., нашему военному министру".

"С провинциалами можно позволить себе все,- сказал он себе со смехом.- Дело в том, что здесь нет никого, кто назвал бы смешное своим настоящим именем". С книгой под мышкой, он лично отнес свои сорок франков г-ну Дю Пуарье, и тот разрешил ему ознакомиться со списком жертвователей. Верхняя часть каждой страницы была заполнена фамилиями с частицей "де" и одно лишь имя Люсьена, по лестной для него случайности, составляло исключение, начав собою страницу, непосредственно следовавшую за той, на которой красовалось имя г-жи де Марсильи.

Провожая его, г-н Дю Пуарье глубокомысленно произнес:

- Будьте уверены, мой дорогой, отныне ваш полковник не заставит вас стоять, когда вызовет вас к себе для объяснений; он будет с вами, по крайней мере, вежлив; что же касается благожелательности, за это не поручусь.

Никогда еще, кажется, предсказание не исполнялось с такой быстротой. Несколько часов спустя командир полка, которого Люсьен издали заметил на прогулке, знаком предложил ему приблизиться и пригласил его завтра пообедать с ним. Люсьен нашел, что у него грубые манеры мещанина, желающего стать с собеседником на короткую ногу. "Несмотря на его блестящий мундир и на отвагу, этот человек смахивает на церковного старосту, приглашающего на обед соседа-попечителя".

Когда он уже собирался удалиться, полковник сказал ему:

- У вашего коня изумительные лопатки; для таких ног два лье - сущий пустяк. Разрешаю вам делать ваши прогулки до Дарне (местечко в шести лье от Нанси).

"О всемогущество шарлатанства!" - воскликнул про себя Люсьен, прыснув со смеху, и поскакал галопом в сторону Дарне.

Вторая часть дня принесла Люсьену еще большее торжество. Дю Пуарье захотел во что бы то ни стало представить его графине де Коммерси, той самой даме, которая накануне дала для него молитвенник.

Особняк Коммерси, расположенный в глубине большого двора, только частично вымощенного камнем и окруженного подстриженными липами, производил на первый взгляд довольно унылое впечатление; но за домом Люсьен заметил английский сад с очаровательно свежей зеленью, в котором он прогулялся бы с удовольствием. Его приняли в просторной гостиной, обитой красным шелком и золотым багетом. Шелк немного вылинял, но выцветшие места были прикрыты отличными фамильными портретами. Изображенные на них особы были в белых париках. Огромные кресла с сильно покоробленными деревянными частями, сверкавшими позолотой, внушили почти трепет Люсьену, когда он услыхал обращенные к лакею сакраментальные слова графини де Коммерси: "Кресло гостю". К счастью, не в обычаях дома было сдвигать с места эти почтенные махины: Люсьену придвинули современное кресло превосходной работы.

Графиня была высокого роста женщина, худая и державшаяся, несмотря на преклонный возраст, очень прямо. Люсьен обратил внимание на ее кружева, которые вовсе не пожелтели; он питал отвращение к пожелтевшим кружевам. Что касается физиономии дамы, в ней не было ничего примечательного. "Черты ее лица не отличаются благородством, но она умеет придавать им благородное выражение",- подумал Люсьен.

Беседа, как и обстановка, была благородна, однообразна, протекала медленно, без особых странностей. В общем, Люсьену могло показаться, что он находится где-нибудь в Сен-Жерменском предместье, в доме у старых людей. Г-жа де Коммерси не говорила слишком громко, не жестикулировала чрезмерно, как это делала светская молодежь, которую Люсьен встречал на улицах. "Это обломок века учтивости",- подумал Люсьен.

Госпожа де Коммерси с удовольствием подметила восхищенные взоры, которые Люсьен бросал на ее сад. Она объяснила ему, что ее сын, двенадцать лет проживший в Гартвеле (дворце Людовика XVIII в Англии), велел сделать точную копию с него, но только меньших размеров, как подобает частному лицу. Г-жа де Коммерси предложила Люсьену приходить иногда прогуляться в этом саду.

- Сюда ходят многие и не считают себя при этом обязанными навещать старуху-владелицу. У моего привратника есть список лиц, которым открыт доступ в сад.

Люсьен был тронут этим знаком внимания, и, так как он был человек душевно тонкий, в его ответе прозвучали нотки искренней признательности. После того как ему так просто оказали любезность, ему не пришло бы на ум над чем-нибудь смеяться; он чувствовал себя возрожденным. Уже несколько месяцев, как Люсьен не видел светского общества.

Когда он встал, чтобы откланяться, г-жа де Коммерси сочла возможным, не уклоняясь от господствовавшего в их беседе тона, сказать ему:

- Признаюсь вам, сударь, я впервые вижу у себя в гостиной кокарду, которая на вас, но я была бы рада, если бы вы дали мне возможность видеть ее почаще. Мне всегда доставит удовольствие принять у себя человека со столь изысканными манерами, который, несмотря на свою крайнюю молодость, отличается таким благомыслием.

"И все это только потому, что я ходил к Кающимся!" Люсьену так хотелось расхохотаться, что он с трудом удержался от безрассудного желания дать по пятифранковой монете всем лакеям, выстроившимся шпалерами в передней при его проходе.

Эта двойная шеренга лакеев молча подсказала Люсьену, что ему надлежало сделать. "Для человека, начавшего благонамеренно мыслить, иметь только одного слугу - значит вести себя крайне необдуманно". Он обратился с просьбой к г-ну Дю Пуарье подыскать ему трех надежных молодцов, но непременно благонамеренных.

Возвратившись домой, Люсьен напоминал собою брадобрея царя Мидаса: он умирал от желания рассказать о своей удаче. Он написал страниц десять матери, прося прислать ему пять-шесть великолепных ливрей для лакеев. "Выкладывая за них деньги, отец убедится, что я еще не стал сенсимонистом чистой воды".

Несколько дней спустя г-жа де Коммерси пригласила Люсьена на обед. В гостиной, куда он постарался явиться ровно в половине четвертого, он застал г-на и г-жу де Серпьер с одною из шести дочерей, г-на Дю Пуарье и двух-трех почтенного возраста дам с мужьями, большей частью кавалерами ордена Святого Людовика. Кого-то, по-видимому, поджидали; вскоре лакей доложил о приходе г-на и г-жи де Сов д'Окенкур. Люсьен был поражен. "Нет на свете женщины красивее, чем она,- решил он.- Впервые молва ничуть не солгала". В ее глазах была какая-то бархатистость, жизнерадостность и естественность, доставлявшая почти блаженство всякому, кто имел удовольствие глядеть на них. Присмотревшись получше, Люсьен, однако, нашел в этой обольстительной женщине один недостаток: у нее была некоторая наклонность к полноте, хотя ей было не больше двадцати пяти - двадцати шести лет. За нею вошел высокого роста молодой блондин с жиденькими усиками, очень бледный, надменный и молчаливый; это был ее муж. Г-н д'Антен, ее любовник, явился вместе с ними. За столом его посадили по правую руку от нее; она довольно часто заговаривала с ним шепотом, а потом смеялась. "Этот непритворно веселый смех составляет странный контраст с угрюмым и старомодным видом остального общества,- подумал Люсьен.- Вот что мы назвали бы в Париже весьма рискованной веселостью! Сколько врагов нажила бы себе эта красивая женщина! Даже умные люди осудили бы такое отсутствие застенчивости, способное подвергнуть ее всем ужасным последствиям клеветы. В провинции есть, значит, и свои хорошие стороны! Разве самое существенное не в том, что среди всех этих лиц, рожденных для скуки, молодая героиня столь привлекательна? А она, право, обворожительна. Ради такого обеда я согласен двадцать раз сходить к Кающимся".

Как человек благоразумный, Люсьен всячески старался быть учтивым с г-ном де Сов д'Окенкуром, который гордился тем, что является носителем двух прославившихся фамилий: первой - при Карле IX, второй - при Людовике XIV.

Прислушиваясь к медленным, изысканным и бесцветным речам г-на д'Окенкура, Люсьен внимательно разглядывал его жену. Г-же д'Окенкур можно было дать на вид лет двадцать пять, а то и двадцать четыре. Она была блондинка с большими голубыми, восхитительно живыми, отнюдь не томными глазами, приобретавшими томное выражение, лишь когда ей становилось скучно, но сразу вспыхивавшими от счастья при первой же веселой или просто необычной мысли. Прелестный свежий рот поражал своими тонкими, законченными очертаниями, сообщавшими всему лицу восхитительное благородство. Нос с легкой горбинкой дополнял очарование этого восхитительного лица, ежеминутно менявшего выражение, в зависимости от малейших оттенков чувств, волновавших г-жу д'Окенкур. В ней не было и тени лицемерия; при таком лице оно было бы просто невозможно.

В Париже г-жа д'Окенкур слыла бы первейшей красавицей; в Нанси же в лучшем случае ее признавали красивой. Видя, как обращается с ней г-жа де Серпьер, Люсьен постиг всю глубину ненависти, с которой здесь к ней относились. Он нашел слишком подчеркнутыми и ненависть святош и безразличие молодой женщины к светской молве. К концу обеда Люсьен относился уже с неподдельной благожелательностью к маркизу д'Антену и к его прелестной любовнице. За кофе г-н Дю Пуарье получил возможность осторожно отвечать на многочисленные вопросы, которые ему задавал Люсьен насчет г-на д'Окенкура.

- Она искренне обожает своего друга и ради него идет на самые безрассудные поступки; его несчастье - вернее, несчастье для его славы - в том, что, восхищаясь им в течение двух-трех лет, она теперь находит в нем смешные стороны. Вскоре он внушит ей смертельную скуку, которую ничем нельзя будет превозмочь. Это будет зрелище, за которое стоит заплатить деньги: мы увидим, как эта скука подвергнет жестокому испытанию ее доброту; ибо это добрейшее сердце на свете, больше всего опасающееся причинить кому-нибудь настоящее зло. Забавнее всего то (я потом расскажу вам об этом подробнее), что последний из ее любовников влюбился в нее до безумия, влюбился трагически, как раз в тот момент, когда начал ей надоедать. Она была этим горько удручена и полгода не знала, как избавиться от него наиболее человечным образом. Я видел, что она готова обратиться ко мне за советом по этому поводу; в такие моменты она бесконечно остроумна.

- Сколько же времени тянутся ее отношения с господином д'Антеном? -спросил Люсьен с наивностью, вознаградившей доктора за все его старания.

- Уже тридцать месяцев с лишним; все удивлены, но он столь же легкомысленный человек, как и она; это служит ему поддержкой.

- А как же муж? Мне кажется, здешние мужья из буржуазной среды дьявольски подозрительны.

- Разве вы не заметили,- с комическим простодушием возразил г-н Дю Пуарье,- что веселость и умение жить сохранились только в дворянской среде? Госпожа д'Окенкур влюбила в себя своего мужа до сумасшествия, и он влюблен в нее до такой степени, что не в состоянии сделаться ревнивцем. Она сама распечатывает все адресованные ему анонимные письма.

Люсьен был в восторге от этого диалога, доставлявшего ему двойное удовольствие: он узнавал интересные вещи и вместе с тем не попадался на удочку рассказчика. Беседа внезапно была прервана: его подозвала к себе г-жа де Коммерси. Она официально представила его г-же де Серпьер, длинной, сухой и набожной женщине, обладательнице весьма ограниченного состояния и матери шести дочерей, которых надо было выдать замуж. У той, что сидела с ней рядом, были белокурые волосы более чем странного оттенка; на девушке, ростом около пяти футов четырех дюймов, было длинное белое платье с зеленым поясом шириною в шесть пальцев, обрисовывавшим как нельзя лучше ее плоскую, худощавую фигуру. Этот зеленый цвет на фоне белого показался Люсьену невероятно безобразным, но он отнюдь не как политик был шокирован дурным вкусом, господствовавшим за границей.

- Остальные пять сестер так же соблазнительны как она? - спросил он, обернувшись к доктору.

Доктор вдруг напустил на себя мрачную серьезность; лицо его, точно по команде, изменило выражение, что чрезвычайно развеселило нашего корнета. Люсьен мысленно повторял придуманную им военную команду, состоявшую из двух приемов: "плут - мрачней!".

Между тем Дю Пуарье пространно разглагольствовал о высоком происхождении и о высокой добродетели этих девиц - о весьма почтенных вещах, которые Люсьен никоим образом не собирался оспаривать. После града напыщенных слов доктор наконец высказал свою подлинную мысль ловкого человека:

- К чему злословить о некрасивых женщинах?

- А, ловлю вас на слове, доктор! Это неосторожная фраза: не я, а вы назвали мадмуазель де Серпьер некрасивой, и я могу на вас ссылаться.

Затем многозначительно и серьезно прибавил:

- Если бы я хотел лгать беспрестанно и насчет всего, я ходил бы на званые обеды к министрам: они, но крайней мере, раздают теплые местечки или деньги; но деньги у меня есть, и я не стремлюсь обменять свое место на какое-либо другое. Зачем же раскрывать рот только для того, чтобы лгать, да еще в глухой провинции? И на обеде, на котором присутствует всего лишь одна красивая женщина? Это было бы слишком большим геройством для вашего покорного слуги.

После этой декларации наш герой принялся самым точным образом выполнять указания доктора. Он долгое время любезничал с г-жой де Серпьер и ее дочерью и подчеркнуто держался в стороне от блистательной г-жи д'Окенкур.

Несмотря на свои зловещие волосы, мадмуазель де Серпьер оказалась простой, рассудительной и даже не злой девушкой, что несказанно удивило Люсьена. После получасовой беседы с матерью и дочерью он с сожалением расстался с ними, чтобы последовать совету, который дала ему г-жа де Серпьер: подойдя к г-же де Коммерси, он попросил ее представить его другим пожилым дамам, находившимся в салоне. Во время этих скучных разговоров он издали смотрел на мадмуазель де Серпьер и теперь находил ее значительно менее шокирующей хороший вкус. "Тем лучше,- решил он,- моя роль благодаря этому будет менее трудна; я могу издеваться над доктором, но я должен верить ему: я могу кое-как ужиться в этом аду, лишь угождая старости, уродству и чудачеству. Часто разговаривать с госпожой д'Окенкур значило бы, увы, претендовать на слишком многое мне - недворянину, человеку в этом обществе никому не известному. Прием, оказанный мне сегодня, поразителен по своей сердечности: под ним, должно быть, что-то кроется".

Госпожа де Серпьер была до такой степени довольна учтивостью корнета, вскоре снова возвратившегося к ней и подсевшего к столу, за которым она играла в бостон, что не только не нашла его якобинцем и июльским героем (таково было ее первое слово о нем), но даже признала его манеры изысканными.

- Каково в точности его имя? - осведомилась она у г-жи де Коммерси.

Она была весьма огорчена, когда после ответа г-жи де Коммерси получила роковую уверенность в буржуазном происхождении Люсьена.

- Почему он не взял, как это делают все ему подобные, в качестве фамилии название своей родной деревни? Они должны об этом позаботиться, если хотят, чтобы их принимали в хорошем обществе.

Добрейшая Теодолинда де Серпьер, к которой были обращены последние слова, страдала с самого начала обеда за Люсьена, все время испытывавшего затруднения из-за невозможности пользоваться правой рукой.

Когда в гостиную вошла почтенного вида дама, г-жа де Серпьер посоветовала ему пойти представиться ей и, не дожидаясь ответа, принялась объяснять ему всю древность фамилии Фюроньер, которую носила вновь прибывшая дама, отлично слышавшая все, что о ней говорилось.

"Это смехотворно,- подумал Люсьен,- особенно когда с такими речами обращаются ко мне, человеку заведомо простого происхождения, человеку, которого видят в первый раз и с которым хотят быть любезными. В Париже мы сочли бы это бестактностью, но в провинции люди меньше стесняются".

Едва Люсьен успел представиться г-же де Фюроньер, как г-жа де Коммерси подозвала нашего героя, чтобы представить его еще одной только что прибывшей даме. "Всем им придется делать визиты,- думал Люсьен при каждой новой церемонии представления.- Надо будет записать все эти фамилии с некоторыми геральдическими и историческими подробностями, иначе я их перезабуду и совершу какую-нибудь чудовищную неловкость. Основным содержанием моей беседы с этими новыми знакомыми дамами будут обращенные непосредственно к каждой из них расспросы о новых для меня подробностях их знатного происхождения",

На следующий же день Люсьен, в тильбюри, в сопровождении двух лакеев, ехавших верхом, принялся развозить свои визитные карточки дамам, которым он имел честь был представленным накануне. К его великому удивлению, он был принят почти везде; его хотели видеть лично, и все эти дамы, знавшие о том, что с ним случилось, с чрезвычайным сочувствием говорили о его ране. Всюду он держался подобающим образом, но к г-же де Серпьер приехал полумертвый от скуки. Он утешался тем, что встретит опять мадмуазель Теодолинду, высокую девицу, с которой познакомился вчера и которая с первого взгляда показалась ему такой некрасивой.

Лакей в светло-зеленой, слишком долгополой ливрее ввел его в огромную гостиную, прилично обставленную, но плохо освещенную. При его появлении все семейство поднялось со своих мест. "Это результат их привычки оживленно жестикулировать",- решил он; и хотя роста Люсьен был вполне приличного, он оказался едва ли не ниже всех присутствующих. "Теперь я понимаю, почему у них такая огромная гостиная,- подумал он,- в обыкновенной комнате это семейство не могло бы поместиться".

Отец, седовласый старец, удивил Люсьена. Костюмом и манерами он в точности напоминал благородного отца из труппы провинциальных комедиантов. Он носил крест Святого Людовика на чрезмерно длинной ленте с широкой белой каймой, указывавшей, по-видимому, на принадлежность к ордену Лилии. Он говорил очень хорошо, с некоторой снисходительностью, подобающей семидесятидвухлетнему дворянину. Все шло как нельзя лучше до того момента, когда, рассказывая о прожитой жизни, он упомянул о том, что был наместником короля в Кольмаре.

При этих словах Люсьен испытал настоящий ужас, должно быть, помимо его воли, отразившийся на простом и добром его лице, ибо старик поторопился объяснить ему чистосердечно, без малейшей обиды, что его не было в Кольмаре во время дела полковника Карона.

Волнение заставило Люсьена позабыть обо всех своих планах. Он приехал с намерением посмеяться над этими рыжеволосыми сестрами,- ростом каждая с гренадера,- над этой вечно чем-то недовольной, вечно брюзжащей матерью, стремящейся при таком милом характере выдать замуж всех дочерей. Слова почтенного старика по поводу кольмарского дела наложили печать неприкосновенности на весь его дом; с этой минуты для Люсьена здесь не было уже ничего, способного вызвать насмешку.

Мы просим благосклонного читателя принять во внимание, что наш герой еще очень молод, совсем новичок, юнец, лишенный всякого опыта; все это не мешает нам испытывать некоторое затруднение, так как мы принуждены сознаться, что он по слабости приходил в негодование от некоторых политических событий. В ту пору это была наивная душа, не знавшая самое себя; это вовсе не был человек с крепкой головой на плечах или остроумец, спешащий подвергнуть все резкой критике. В салоне матери, где посмеивались надо всем решительно, он научился издеваться над лицемерием и достаточно хорошо разгадывать его; но при всем том он не знал, чем он станет в один прекрасный день.

Когда в пятнадцать лет он начал читать газеты, мистификация, завершившаяся смертью полковника Карона, была последним громким деянием тогдашнего правительства; она послужила пищей для всех оппозиционных изданий. Эта знаменитая подлость была к тому же совершенно недоступна пониманию мальчика, между тем как ему были известны все ее подробности, словно дело шло о доказательстве геометрической теоремы.

Придя в себя после сильнейшего волнения, охватившего его при слове "Кольмар", Люсьен с интересом стал присматриваться к г-ну де Серпьеру. Это был красивый старик пяти футов и восьми дюймов росту, державшийся очень прямо; прекрасные белые волосы придавали ему совсем патриархальный вид. У себя дома, в кругу семьи, он носил старинный голубой сюртук со стоячим воротником, совершенно военного покроя. "Он его, по-видимому, донашивает",- пришло в голову Люсьену. Эта мысль глубоко растрогала его: он привык к щеголеватым парижским старцам. Отсутствие всякой аффектации, умная, содержательная речь г-на де Серпьера окончательно покорили Люсьена; в особенности отсутствие аффектации показалось ему чем-то невероятным в провинции.

В продолжение значительной части своего визита Люсьен уделял гораздо больше внимания этому бравому военному, долго повествовавшему о своих походах в эмиграции и о несправедливости австрийских генералов, искавших случая уничтожить эмигрантские корпуса, чем шести рослым девицам, его окружавшим. "Надо, однако, заняться ими",- подумал он наконец. Девицы работали, сидя вокруг единственной лампы, так как в этом году гарное масло было дорого.

Разговаривали они просто. "Можно подумать,- решил Люсьен,- будто они просят прощения за то, что некрасивы".

Они говорили не слишком громко; в самый интересный момент беседы они не наклоняли головы к плечу; они не были постоянно заняты впечатлением, производимым ими на присутствующих; они не распространялись подробно насчет редких качеств или места производства тканей, из которых были сшиты их платья; они не называли картину великой страницей истории и т. п. Словом, не будь здесь сухой и злой физиономии их матери, г-жи де Серпьер, Люсьен в этот вечер был бы вполне счастлив и благодушно настроен; впрочем, он вскоре забыл об ее замечаниях и с подлинным удовольствием беседовал с мадмуазель Теодолиндой.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

В продолжение этого визита, который должен был длиться двадцать минут, а затянулся на два часа, Люсьен не услышал ничего неприятного, кроме нескольких злобных слов г-жи де Серпьер. У этой дамы были крупные черты лица, поблекшие и величественные, но словно застывшие. Ее большие глаза, тусклые и бесстрастные, следили за всеми движениями Люсьена и леденили его. "Боже мой, что за создание!" - подумал он.

Из учтивости Люсьен время от времени покидал группу девиц де Серпьер, сидевших вокруг лампы, чтобы поговорить с бывшим наместником короля. Г-н де Серпьер с удовольствием объяснил, что единственное условие, при котором Франция может обрести порядок и спокойствие, заключается в том, чтобы в точности восстановить положение вещей, существовавшее в 1786 году. "Это было начало нашего упадка,- несколько раз повторил славный старик,- inde mali labes" (Отсюда все зло (лат.).). Ничто не могло быть смешнее этого утверждения в глазах Люсьена, считавшего, что именно с 1786 года Франция стала понемногу выходить из того варварства, в которое она отчасти погружена еще и до сих пор.

Четверо или пятеро молодых людей, несомненно знатного происхождения, появились в гостиной один за другим. Люсьен заметил, что все они становились в позу и элегантно облокачивались одной рукой на камин черного мрамора или на золоченый консоль, находившийся между двумя окнами. Когда они покидали одну из этих грациозных поз, чтобы принять другую, не менее грациозную, они двигались быстро, почти стремительно, словно исполняя военную команду.

Люсьен думал: "Может быть, чтобы понравиться провинциальным девицам, необходимо так двигаться"; но он должен был оторваться от этих философских размышлений, так как заметил, что эти господа, принимавшие классические позы, старались подчеркнуть, что между ними и Люсьеном нет ничего общего. Он попытался отплатить им за этой сторицей.

- Вас это раздражает? - спросила мадмуазель Теодолинда, проходя мимо него.

В этом вопросе было столько простоты и естественности, что Люсьен ответил ей с не меньшей искренностью:

- Это так мило, что я даже собираюсь спросить у вас имена этих красавцев, которые, если не ошибаюсь, хотят вам понравиться. Возможно, что холодностью, которою они меня сейчас удостаивают, я обязан вашим прекрасным глазам.

- Молодой человек, разговаривающий с моей матерью, - господин де Ланфор.

- Он очень представителен и кажется человеком благовоспитанным. А кто этот господин, который с таким грозным видом облокотился о камин?

- Это господин Людвиг Роллер, бывший кавалерийский офицер. Те двое, рядом с ним,- его братья; они небогаты; жалованье было для них большим подспорьем. Теперь у них на троих одна лошадь и, кроме того, у них чрезвычайно оскудели темы для бесед. Они не могут больше говорить о том, что вы, господа военные, называете сбруей, амуницией, и о прочих занимательных вещах. У них уже нет надежды стать маршалами Франции, подобно маршалу Ларнаку, прапрадеду одной из их бабушек.

- После вашего описания они мне кажутся более симпатичными. А этот приземистый и неповоротливый толстяк, который время от времени поглядывает на меня с видом превосходства и отдувается, как кабан?

- Как? Вы его не знаете? Это господин маркиз де Санреаль, самый богатый дворянин в наших краях.

Люсьен разговаривал с мадмуазель Теодолиндой очень оживленно; потому-то их беседа и была прервана г-ном де Санреалем; раздосадованный счастливым видом Люсьена, он подошел к мадмуазель Теодолинде и вполголоса заговорил с нею, не обращая ни малейшего внимания на Люсьена. В провинции богатому холостяку все дозволено.

Эта полувраждебная выходка напомнила Люсьену о необходимости соблюдать приличия. Оловянный циферблат висевших на стене, на высоте восьми футов, старинных часов был настолько испещрен узорами, что невозможно было разглядеть ни цифр, ни стрелок; часы пробили, и Люсьен узнал, что он целых два часа сидит у Серпьеров. Ои ушел.

"Посмотрим,- подумал он,- разделяю ли я аристократические предрассудки, над которыми всегда так издевается отец". Он отправился к г-же Бершю; там он застал префекта, заканчивавшего партию в бостон.

Увидев входящего Люсьена, г-н Бершю-отец обратился к супруге, огромной женщине лет пятидесяти или шестидесяти:

- Крошка, предложи чашку чая господину Левену.

Так как г-жа Бершю не слышала его, он дважды повторил эту фразу, начинавшуюся словом "крошка".

"Разве я виноват в том, что мне смешны эти люди?" - подумал Люсьен. Взяв чашку чая, он пошел полюбоваться на действительно красивое платье, которое надела в тот вечер мадмуазель Сильвиана. Оно было из алжирской ткани в очень широкую, кажется, каштановую и бледно-желтую полоску; при вечернем освещении эти цвета выглядели чудесно.

В ответ на несколько слов восхищения Люсьену пришлось выслушать от прекрасной Сильвианы весьма подробное повествование об этом платье; оно было из Алжира; уже давно находилось оно в шкафу мадмуазель Сильвианы, и пр., и пр. Прекрасная Сильвиана, позабыв о своем чересчур высоком росте, не преминула склонить голову в наиболее интересных местах этой трогательной истории. "Прелестные формы,- думал Люсьен, запасаясь терпением.- Безусловно, мадмуазель Сильвиана могла бы изображать в 1793 году одну из тех богинь Разума, о которых так распространялся господин де Серпьер. Мадмуазель Сильвиана с гордостью взирала бы на мир, в то время как десяток мужчин проносил бы ее на носилках по городским улицам".

Когда повествование о полосатом платье было окончено, Люсьен почувствовал, что у него не хватает смелости продолжать разговор. Он стал слушать г-на префекта, который с тупым самодовольством повторял статью из вчерашнего номера "Debats". "Эти люди никогда не говорят, они проповедуют,- думал Люсьен.- Если я сяду, я засну; надо уходить, пока у меня еще есть силы". В передней он взглянул на свои часы: он провел у г-жи Бершю только двадцать минут.

Желая не забыть никого из своих новых знакомых, а главное, боясь перепутать их между собою, что было бы прискорбно ввиду самолюбия провинциалов, Люсьен решил составить перечень своих новоиспеченных друзей. Он расположил их согласно занимаемому ими рангу, как это делают английские журналы; описывающие публике олмекские балы. Вот этот перечень:

"Графиня де Коммерси, из Лотарингской династии.

Маркиз и маркиза де Пюи-Лоранс.

Г-н де Ланфор, цитирующий Вольтера и повторяющий разглагольствования Дю Пуарье о Гражданском кодексе и разделе наследства.

Маркиз и маркиза де Сов д'Окенкур; г-н д'Антен, друг маркизы. Маркиз, очень храбрый человек, постоянно умирающий от страха.

Маркиз де Санреаль, приземистый, толстый, невероятно самодовольный, сто тысяч ливров ежегодного дохода.

Маркиз де Понлеве и его дочь, г-жа де Шастеле, самая богатая невеста в округе, владелица миллионов и предмет вожделений гг. де Блансе, де Гоэлло и т. д. Меня предупредили, что г-жа де Шастеле никогда не захочет принять меня из-за моей кокарды; надо бы найти возможность явиться к ней в штатском платье.

Графиня де Марсильи, вдова кавалера ордена Почетного Легиона; прадед - маршал Франции.

Три графа Роллера: Людвиг, Сижисмон и Андре, храбрые офицеры, неутомимые охотники, весьма недовольные. Все три брата говорят совершенно одно и то же. У Людвига грозный вид, смотрит на меня косо.

Граф де Васиньи, бывший подполковник, человек рассудительный и умный; попытаться с ним сойтись. Обстановка хорошего вкуса, великолепные лакеи.

Граф Женевре, девятнадцатилетний юнец, толстый и затянутый во фрак, всегда слишком узкий; черные усы; каждый вечер два раза повторяет, что без легмтимизма Франция не может быть счастлива; в сущности, славный малый; прекрасные лошади.

Люди, с которыми я знаком, но с которыми следует избегать всякого особого разговора, ибо первый обязывает к двадцати другим, а говорят они, как вчерашние газеты.

Г-н и г-жа де Луваль; г-жа де Сен-Сиран; г-н де Бернгейм; г-да де Жоре, де Вопуаль, де Сердан, де Пули, де Сен-Венсен, де Пеллетье-Люзи, де Винер, де Шарлемон и т. д."

Вот общество, в котором вращался Люсьен. Редкий день он не видел доктора, и даже в обществе этот ужасный доктор часто обращался к нему со своими пылкими импровизациями.

Люсьен был так неопытен, что его не удивляли ни замечательный прием, оказанный ему высшим светом Нанси (за исключением молодых людей), ни постоянство, с которым Дю Пуарье просвещал его и покровительствовал ему.

При всем своем красноречии, страстном и наглом, Дю Пуарье был человек необычайно робкий; он никогда не бывал в Париже, и жизнь, которую там ведут, казалась ему чудовищной; тем не менее он сгорал желанием поехать туда. Его корреспонденты давно сообщили ему всякие сведения о г-не Левене-отце. "В этом доме,- думал он,- я найду превосходный даровой обед, познакомлюсь с влиятельными людьми, с которыми можно поговорить и которые помогут мне, если со мной случится беда. Благодаря Левенам я не буду одинок в этом Вавилоне. Этот юноша пишет своим родителям обо всем; несомненно, они уже знают, что я ему здесь покровительствую".

Госпожа де Марсильи и госпожа де Коммерси, обе значительно старше шестидесяти лет, довольно часто приглашали Люсьена на обед (у него хватило ума не отказываться от этих приглашений) и представили его всему городу. Люсьен в точности следовал совету, который дала ему мадмуазель Теодолинда.

Проведя меньше недели в высшем обществе, он уже успел заметить в нем жестокий раскол.

Его новые знакомые сперва стыдились этих разногласий и хотели скрыть их от постороннего человека, но вражда и страсти взяли верх; к счастью для провинции, ей еще знакомы страсти.

Господин де Васиньи и благоразумные люди считали, что живут в царствование Генриха V, тогда как Санреаль, Людвиг Роллер и наиболее пылкие люди не признавали отрешения в Рамбулье и ожидали, что после Карла X воцарится Людовик XIX.

Люсьен часто посещал так называемый особняк Пюи-Лоранс; это был большой дом, расположенный в конце предместья, заселенного дубильщиками, неподалеку от зловонной речки шириною в двенадцать футов.

Над маленькими квадратными оконцами каретных сараев и конюшни тянулся ряд больших окон с черепичными навесами; навесы имели своим назначением предохранять богемские стекла. Защищенные таким образом от дождя стекла, быть может, не мылись лет двадцать и пропускали внутрь желтоватый свет.

В самой темной из комнат, освещенных этими грязными окнами, у старинного бюро буль сидел худощавый, высокого роста человек, пудривший волосы и носивший косу единственно из политических убеждений, так как он часто с удовольствием сознавался, что коротко остриженные и ненапудренные волосы гораздо удобнее.

Этот мученик высоких принципов был уже далеко не молод; звали его маркиз де Пюи-Лоранс. Во время эмиграции он был верным спутником одной августейшей особы; когда особа эта стала всемогущей, ее укоряли за то, что она ничего не сделала для человека, которого придворные называли тридцатилетним другом. Наконец в результате многочисленных ходатайств, которые г-ну де Пюи-Лорансу нередко казались унизительными, он был назначен главным податным инспектором в ***.

После всех этих неприятных хлопот г-н де Пюи-Лоранс, обиженный теми, кому он посвятил свою жизнь, видел все в черном свете. Но принципы его остались непоколебимыми, и он, как и прежде, отдал бы за них жизнь. "Карл Десятый,- часто повторял он,- не потому наш король, что он достойный человек. Достойный он человек или нет, но он сын дофина, сына Людовика Пятнадцатого,- этого достаточно". И добавлял, если находился в кругу друзей: "Разве законная власть повинна в том, что ее представитель глуп? Разве мой арендатор будет избавлен от обязанности выплачивать мне аренду на том основании, что я дурак или слабоумный?" Г-н Пюи-Лоранс ненавидел Людовика XVIII. "Этот чудовищный эгоист,- часто повторял он,- некоторым образом узаконил революцию. Благодаря ему сторонники мятежа получили правдоподобный довод, нелепый для нас,- прибавлял он,- но способный увлечь слабых".

- Да, сударь,- говорил он Люсьену на следующий день после того, как тот был ему представлен,- поскольку корона - благо, которым пользуются пожизненно, ничто из того, что делает ее теперешний обладатель, не может обязать его преемника, даже присяга, ибо, давая эту присягу, его преемник был подданным и ни в чем не мог отказать своему королю.

Люсьен выслушивал все это и еще многое другое с видом внимательным, даже почтительным, как и подобает молодому человеку, но очень старался, чтобы его учтивость не была похожа на одобрение. "Я, плебей и либерал, могу иметь кое-какое значение среди этих тщеславных людей только при условии, что не уступлю своих позиций".

Когда при этом присутствовал Дю Пуарье, он без стеснения перебивал маркиза: "Следствием стольких прекрасных вещей будет то, что всю собственность станут делить поровну. В ожидании этой конечной цели всех либералов, Гражданский кодекс берет на себя задачу сделать всех наших детей мещанами. Какое дворянское состояние могло бы выдержать эти бесконечные разделы наследства после смерти каждого отца семейства? Это еще не все; нашим младшим сыновьям оставалась армия; но подобно тому как Гражданский кодекс, который я назвал бы адским, уравнивает состояние, рекрутский набор вносит элемент равенства в армию. Закон устанавливает пошлейший порядок повышения в чине, ничто уже не зависит от милости монарха. Зачем же в таком случае угождать королю? А с тех пор, сударь, как стали задавать себе этот вопрос, монархии более не существует. Что мы видим с другой стороны? Отсутствие крупных наследственных состояний, что тоже подрывает монархический принцип. Нам остается только религиозность крестьян, потому что без веры нет и уважения к богатым и знатным, есть только дьявольский дух анализа, вместо уважения - зависть, а при малейшей кажущейся несправедливости - мятеж".

Тут маркиз де Пюи-Лоранс подхватывал:

- Значит, нет иного средства, как вновь призвать иезуитов и законодательным актом предоставить им на сорок лет диктатуру в деле воспитания народа.

Забавнее всего было то, что, высказывая эти суждения, маркиз искренне считал себя патриотом; в этом смысле он был несравненно выше старого плута Дю Пуарье, который, выходя однажды от де Пюи-Лоранса, сказал Люсьену:

- Этот человек - герцог, миллионер, пэр Франции; не ему задаваться вопросом о том, согласуется ли его положение с добродетелью, всеобщим благом и другими прекрасными вещами. Его положение превосходно, значит, он должен всеми способами его поддерживать и улучшать; в противном случае он заслуживает всеобщего презрения как трус или дурак.

Внимательно и весьма учтиво выслушивать эти разглагольствования было обязанностью sine qua non (Непременною (лат.).) Люсьена; это была плата за ту особую милость, которую оказало ему высшее общество Нанси, приняв его в свое лоно.

"Надо сознаться,- думал он однажды вечером, возвращаясь домой и почти засыпая на ходу,- что люди во сто раз знатнее меня изволят удостаивать меня беседой в самой благородной и самой лестной для меня форме, но они мучают меня бесчеловечно. Я не в силах больше этого выдерживать. Правда, я могу, вернувшись домой, подняться наверх, к своему хозяину, господину Бонару; там я, быть может, застану его племянника Готье. Это человек чрезвычайно порядочный, который сразу же обрушит мне на голову истины неоспоримые, но относящиеся к вещам малозанимательным, и притом сделает это с простотой, которая в наиболее горячие моменты переходит в грубость. Что мне даст эта грубость? Эти истины вызывают зевоту. Неужели же мне суждено проводить жизнь среди легитимистов, учтивых себялюбцев, боготворящих прошлое, и республиканцев, великодушных, но скучных безумцев, боготворящих будущее? Теперь я понимаю отца, когда он восклицал: "Почему я не родился в 1710 году, с пятьюдесятью тысячами ливров годового дохода!"

Прекрасные рассуждения, которые каждый вечер выслушивал Люсьен и которые читателю пришлось выслушать лишь один раз, были политическим исповеданием веры всякого представителя знати Нанси и области, не желавшего слишком явно пересказывать статьи из "Quotidienne", "Gazette de France" и т. п.

Вытерпев целый месяц, Люсьен наконец нашел совершенно невыносимым общество крупных помещиков-дворян, рассуждающих всегда так, словно, кроме них, никого нет на свете, и говорящих только о высокой политике и о цене на овес.

На фоне этой скуки было лишь одно исключение Люсьен очень радовался, когда, придя в особняк Пюи-Лоранс, он бывал принят маркизой. Это была женщина высокого роста, лет тридцати пяти, может быть, больше; у нее были прекрасные глаза, великолепная кожа и, кроме того, такой вид, будто она насмехалась над всеми существующими на свете теориями. Она восхитительно рассказывала, вышучивала всех направо и налево и почти без разбора. Обычно она попадала в цель, и там, где она появлялась, всегда раздавался смех. Люсьен охотно в нее влюбился бы, но место было занято. Главным влечением г-жи де Пюи-Лоранс было подтрунивание над очень любезным молодым человеком, г-ном де Ланфором. Шутки ее носили характер самой нежной дружбы, но это никого не смущало. "Вот еще одно из преимуществ провинции",- думал Люсьен. Впрочем, он очень любил встречаться с г-ном де Ланфором; это был почти единственный из родовитых, который не говорил слишком громко.

Люсьен привязался к маркизе и через две недели стал находить ее красивой. Присущая ей провинциальная живость чувств пикантно смешивалась, с парижским лоском. Воспитание ее действительно закончилось при дворе Карла X, когда ее муж служил главным податным инспектором в одном из довольно отдаленных департаментов.

В угоду мужу и его единомышленникам г-жа де Пюи-Лоранс два-три раза в день посещала церковь, но лишь только она туда входила, божий храм превращался в гостиную; Люсьен ставил свой стул как можно ближе к г-же де Пюи-Лоранс, находя таким образом способ с наименьшей скукой выполнять требования высшего общества.

Однажды, когда маркиза в течение десяти минут слишком громко смеялась со своими соседями, подошел священник и попытался обратиться к ней с увещаниями:

- Мне казалось бы, маркиза, что дом господень...

- Уж не ко мне ли, случайно, относится это маркиза? Вы шутник, дорогой аббат. Ваш долг - спасать наши души, а вы все так красноречивы, что если бы мы не ходили к вам из принципа, сюда не заглянула бы ни одна собака. Можете говорить со своей кафедры сколько вам угодно, но не забывайте, что вы обязаны только отвечать на мои вопросы; ваш отец, бывший лакей моей свекрови, должен был лучше вас обучить.

Всеобщий, хотя и сдержанный, смех последовал за этим милостивым предупреждением. Это было забавно, и Люсьен не упустил ни одной подробности этой маленькой сценки. Но в виде возмездия позднее выслушал рассказ о ней не менее ста раз.

Между г-жой де Пюи-Лоранс и г-ном де Ланфором произошла крупная ссора; Люсьен удвоил свои ухаживания. Ничто не могло быть смешнее вылазок двух враждующих сторон, продолжавших встречаться ежедневно; их способ проводить вместе время занимал весь Нанси.

Люсьен часто возвращался из особняка Пюи-Лоранс с г-ном де Ланфором; между ними завязалось нечто вроде дружбы. У г-на де Ланфора были прекрасные природные качества, и к тому же он ни о чем не жалел. Во время революции 1830 года он был кавалерийским капитаном и с радостью воспользовался возможностью бросить надоевшее ему ремесло.

Однажды утром, выходя вместе с Люсьеном из особняка Пюи-Лоранс, где с ним только что грубо обошлись на глазах у всех, он сказал:

- Ни за что на свете не стал бы я убивать дубильщиков или ткачей, как это в нынешнее время обязаны делать вы.

- Нельзя отрицать, что военная служба после Наполеона утратила всякую привлекательность,- ответил Люсьен.- При Карле Десятом вас заставляли быть провокаторами, как в Кольмаре, в деле Карона, или отправляться в Испанию за генералом Риего, чтобы помочь королю Фердинанду повесить его. Надо сознаться, что все это не к лицу таким людям, как вы и я.

- Хорошо было жить при Людовике Четырнадцатом; вы проводили время при дворе, в самом лучшем обществе, с госпожой де Севинье, герцогом де Вильруа, герцогом де Сен-Симоном и видели солдат лишь тогда, когда надо было вести их в атаку и при случае увенчать себя славой.

- Да, очень хорошо для вас, маркиз, но я при Людовике Четырнадцатом был бы только торговцем, в самом лучшем случае Самюэлем Бернаром в миниатюре.

К их великому сожалению, подошел маркиз де Санреаль, и беседа приняла совершенно другое направление. Заговорили о засухе, которая должна была разорить владельцев неорошенных полей, стали обсуждать необходимость сооружения канала, который подавал бы воду из лесов Баккара.

Люсьену оставалось только одно утешение, разглядывать Санреаля вблизи; он представлялся ему настоящим типом крупного провинциального помещика. Санреаль был тридцатитрехлетний толстяк с волосами грязно-черного цвета. Он притязал на очень многое, в особенности на добродушие и простоту, не отказываясь, однако, от желания слыть остроумным и тонким человеком. Эта смесь противоречивых претензий, а также соответствующая его огромному для провинции состоянию самоуверенность делали его чрезвычайно глупым. Вряд ли можно было назвать его круглым дураком. Но это был пустой и до невозможности претенциозный человек, в особенности же был он невыносим, когда пытался острить.

Одной из его любимых забав было, здороваясь, сжать вам руку так, что вы вскрикивали от боли; он и сам, желая пошутить, кричал во все горло, когда ему нечего было сказать. Он старательно утрировал все манеры, способные убедить в его добродушии и непринужденности, и, видимо, сто раз на дню твердил себе: "Я самый крупный собственник в этой местности, следовательно, должен быть не таким, как все".

Если какой-нибудь носильщик заводил на улице ссору с одним из его слуг, он стремглав бросался туда, чтобы поскорей положить конец делу, и готов был убить носильщика. Он прославился и выдвинулся на первое место среди самых энергичных и благомыслящих людей благодаря тому, что собственноручно арестовал одного из тех несчастных крестьян, которые были неизвестно за что расстреляны по приказу Бурбонов в связи с каким-то заговором, или, вернее, бунтом, вспыхнувшим во время их царствования. Эту подробность Люсьен узнал значительно позднее. Единомышленники маркиза де Санреаля стыдились этого, да и сам он, удивленный своим поступком, начал задумываться над тем, к лицу ли было дворянину, крупному землевладельцу, исполнять обязанности жандарма и, что еще хуже, выхватывать из толпы какого-то несчастного крестьянина, чтобы подвести его под расстрел без суда и следствия по приговору военной комиссии.

Маркиз только в одном походил на любезных маркизов времен Регенства: начиная с полудня или часу он всегда бывал почти совершенно пьян; а было два часа, когда он подошел к г-ну де Ланфору. В таком состоянии он говорил без умолку и был героем всех своих рассказов. "Этому не приходится занимать энергии, и в девяносто третьем году он не подставил бы голову под топор, как благочестивые овечки д'Окенкуры",- подумал Люсьен.

У маркиза де Санреаля с утра до вечера был открытый стол, и, рассуждая о политике, он всегда придерживался высокого и напыщенного слога. У него на это были свои причины: он знал наизусть десятка два изречений г-на де Шатобриана, между прочим, и то, в котором говорится о палаче и шести других лицах, необходимых для управления департаментом.

Чтобы удержаться на этой ступени красноречия, он всегда имел под рукой, на маленьком столике красного дерева, стоявшем рядом с его креслом, бутылку коньяку, несколько писем из-за Рейна и номер "Gazette de France", борющейся против последствий отречения 1830 года в Рамбулье. Всякий входящий к Санреалю должен был выпить за здоровье короля и его законного наследника Людовика XIX.

- Черт возьми! - воскликнул Санреаль, обращаясь к Люсьену.- Быть может, мы еще будем вместе сражаться, если когда-нибудь у главных легитимистов в Париже хватит ума сбросить с себя иго адвокатов!

Люсьен ответил так, что имел счастье понравиться более чем полупьяному маркизу, и, начиная с того утра, которое кончилось за стаканом глинтвейна в одном из местных ультрамонархических кафе, Санреаль совсем примирился с обществом Люсьена.

Но близкое знакомство с доблестным маркизом имело свои неудобные стороны: он не мог слышать имени Людовика-Филиппа, чтобы не выкрикнуть каким-то странным и визгливым голосом: "Вор!" Эта его острота постоянно заставляла покатываться со смеху большинство знатных дам Нанси, иногда раз десять за вечер. Люсьен был очень шокирован этими вечными повторениями и вечным смехом.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Наблюдая в шестидесятый или восьмидесятый раз занимательное действие этой хитроумной шутки, Люсьен решил: "Я буду дураком, если хоть одной своей мыслью поделюсь с этими провинциальными комедиантами; у них все неестественно, даже смех; в самые веселые моменты они думают о девяносто третьем годе".

Это наблюдение имело решающее значение для успеха нашего героя. Некоторые его слова, слишком искренние, уже повредили той симпатии, которой он начал пользоваться. С тех пор как он стал лгать всякому встречному с той беззаботностью, с какой поет стрекоза, симпатия эта восстановилась и даже в большей степени, но вместе с непринужденностью исчезло и удовольствие. Люсьен горько расплачивался за свою осторожность: он стал жертвою скуки. При виде любого из высокородных друзей графини де Коммерси он заранее знал, что нужно сказать и какой ответ он услышит. Самые располагающие из этих господ имели в запасе не больше десятка острот, и о том, насколько они были приятны, можно было судить по неизменной шутке маркиза де Санреаля, который считался одним из самых заправских весельчаков.

Впрочем, скука так мучительна даже в провинции, даже для людей, которые сеют ее вокруг себя в изобилии, что тщеславные дворяне Нанси с удовольствием разговаривали с Люсьеном и останавливались с ним на улице. Этот буржуа, довольно благомыслящий, несмотря на отцовские миллионы, был своего рода новинкой. К тому же г-жа де Пюи-Лоранс заявила, что он очень умен. Это было первой победой Люсьена. Действительно, он стал менее наивен, чем был в ту пору, когда уезжал из Парижа.

Из людей, завязавших с ним прочные отношения, более всего отличал он полковника графа де Васиньи. Это был блондин высокого роста, еще молодой, но с лицом, уже изборожденным морщинами, с видом умным и приветливым. Он был ранен в июле 1830 года и не слишком злоупотреблял этим огромным преимуществом. Возвратившись в Нанси, он имел несчастье внушить великую страсть маленькой г-же де Вильбель, кладезю ходячей премудрости и обладательнице очень красивых глаз, пылавших, однако, неприятным, вульгарным огнем. Она властвовала над г-ном де Васиньи, притесняла его, не пускала в Париж, в город, который он жаждал вновь увидать, и особенно настаивала на том, чтобы он близко подружился с Люсьеном. Г-н де Васиньи начал посещать Люсьена. "Это слишком большая честь,- думал Люсьен,- но что станется со мною в Нанси, если даже дома я не буду хоть ненадолго оставаться наедине с собою?" Наконец Люсьен заметил, что, усладив его в достаточной мере самыми лестными и искусными комплиментами, граф перешел к вопросам. Люсьен старался отвечать на нормандском наречии, чтобы позабавиться немного во время этих слишком долгих визитов, ибо для провинциалов, даже самых воспитанных, время как будто не движется: двухчасовой визит для них вещь обычная.

- Какова глубина рва, прорытого между Тюильрийским дворцом и садом? - спросил его однажды граф де Васиньи.

- Не знаю,- ответил Люсьен,- но мне кажется, что перейти его с оружием в руках не так легко.

- Как! Неужели там футов двенадцать - пятнадцать глубины? Но тогда воды Сены должны заливать его дно.

- Вы заставляете меня призадуматься... Мне кажется, что дно у него всегда сырое. Но, может быть, там не более трех-четырех футов глубины. Мне никогда не приходило в голову обследовать этот ров, однако я слышал, что о нем говорили как о военном укреплении.

И минут двадцать Люсьен пытался развлечься этим двусмысленным разговором.

Однажды Люсьен был свидетелем того, как г-н д'Антен вывел из терпения г-жу д'Окенкур. Этот милый молодой человек, настоящий француз, нисколько не заботившийся о будущем, желавший нравиться, склонный к веселости, в тот день совершенно сошел с ума от любви и нежной меланхолии; он потерял голову, всячески стараясь быть любезнее, чем обычно. Вместо того чтобы пойти прогуляться и вернуться позднее, как вежливо предлагала ему г-жа д'Окенкур, г-н д'Антен ограничился тем, что шагал взад и вперед по гостиной.

- Сударыня, мне очень хочется,- сказал Люсьен,- подарить вам маленькую английскую гравюру в прелестной старинной раме; я попрошу у вас разрешения повесить ее в вашей гостиной, а если когда-нибудь я не увижу ее на обычном месте, я не переступлю больше порога вашего дома, чтобы дать вам понять, до чего я раздосадован столь жестоким поступком.

- Дело в том, что вы умный человек,- со смехом ответила она ему,- вы не так глупы, чтобы влюбиться... Господи! Может ли быть что-нибудь скучнее любви!..

Но бедному Люсьену редко приходилось слышать такие речи; жизнь его снова становилась очень тусклой и однообразной. Его принимали в гостиных Нанси, у него были слуги в великолепных ливреях, собственный тильбюри и коляска, которые его мать выписала ему из Лондона и которые новизною могли спорить с экипажами г-на де Санреаля и других местных богачей; он с удовольствием сообщал своему отцу анекдоты о лучших домах Нанси. И, несмотря на все это, скучал ничуть не меньше, чем в ту пору, когда, не зная ни души, проводил вечера, гуляя по улицам Нанси.

Часто, собираясь войти к кому-нибудь, прежде чем подвергнуть себя мучениям, которые причиняли ему крики, терзавшие его слух, он останавливался на улице. "Войти ли?" - колебался он. Иногда он еще на улице слышал эти крики. Разглагольствующий провинциал, прижатый к стене, бывает ужасен: когда ему нечего больше сказать, он прибегает к силе своих легких; он гордится ею, и не без основания, ибо часто именно этим превосходит своего противника и заставляет его замолчать.

"В Париже ультрароялисты приручены,- думал Люсьен,- здесь я вижу их в диком состоянии; это ужасные существа, шумливые, бранящиеся, не привыкшие, чтобы им противоречили, способные три четверти часа жевать одну и ту же фразу. Самые невыносимые парижские ультрароялисты, из-за которых все разбегаются из салона госпожи Гранде, здесь показались бы людьми благовоспитанными, сдержанными, говорящими нормальным голосом".

Худшим недостатком, по мнению Люсьена, была манера говорить громко, он никак не мог с этим примириться. "Я должен был бы их изучать, как изучают естественную историю. Господин Кювье в Ботаническом саду говорил нам, что если мы хотим избавиться от отвращения, которое внушают нам черви, насекомые, уродливые морские крабы и прочее и прочее, мы должны методически их изучать, старательно отмечая их сходство и различия".

Когда Люсьен встречал одного из своих новых приятелей, ему волей-неволей приходилось останавливаться с ним на улице. Они смотрели друг на друга, не знали, что сказать, говорили о жаре или холоде и т. д., ибо провинциал, кроме газет, ничего не читает и, после того, как он обсудил газетные новости, ему говорить не о чем. "Право, быть здесь человеком состоятельным - настоящее несчастье,- думал Люсьен.- Богачи менее заняты, чем другие люди, и вследствие этого, по-видимому, более злы. Они проводят жизнь, изучая под микроскопом поступки соседей: у них единственное лекарство от скуки - шпионить друг за другом, и это в первые месяцы несколько скрывает от постороннего их умственное убожество. Когда муж собирается сообщить этому постороннему лицу историю, известную его жене и детям, те сгорают желанием перебить его и самим продолжать рассказ; нередко под предлогом добавления какого-нибудь упущенного рассказчиком обстоятельства они начинают всю историю сначала".

Иногда, выбившись из сил, Люсьен, вместо того чтобы, сойдя с лошади, переодеться и отправиться в высшее общество, оставался распить бутылку пива со своим хозяином, г-ном Бонаром.

- Мне, быть может, придется предложить сто луидоров самому господину префекту,- сказал однажды Люсьену этот смелый промышленник, не особенно почитавший представителей власти,- за разрешение получить из-за границы две тысячи мешков зерна, а между тем его отец получает двадцать тысяч жалованья.

Бонар и к местной аристократии относился не с большим уважением, чем к должностным лицам.

- Если бы не доктор Дю Пуарье,- говорил он Люсьену,- эти... были бы не слишком злы; он что-то зачастил к вам, сударь, берегитесь! Здешние аристократы,- добавил Бонар,- умирают от страха, если парижская почта опаздывает на четверть часа, тогда они приходят ко мне продавать свой урожай на корню; чтобы получить золото, они валяются у меня в ногах, а на следующий день, успокоенные прибывшей наконец почтой, едва отвечают на мой поклон. Я считаю, что не поступаю бесчестно, запоминая их неучтивости и взимая с них за каждую по луидору. Я устраиваю это с помощью их лакеев, которых они ко мне присылают со своим зерном, потому что хотя они и очень скупы, но, поверите ли, сударь, у них даже не хватает смелости прийти самим посмотреть, как меряют их зерно. На четвертом или пятом двойном декалитре этот толстяк, господин де Санреаль, уверяет, что у него грудь болит от пыли; и этот забавный тип мечтает восстановить трудовую повинность, и иезуитов, и весь старый режим!

Однажды вечером, когда офицеры после строевого учения прогуливались по плацу, полковник Малер де Сен-Мегрен, поддавшись порыву ненависти к нашему герою, сказал ему:

- Что означают эти четыре или пять ливрей яркого цвета, с огромными галунами, которые вы выставляете напоказ на улицах? В полку это производит дурное впечатление.

- Честное слово, полковник, ни одна статья устава не запрещает тратить деньги тому, кто их имеет.

- Да вы с ума сошли, что так разговариваете с полковником! - шепнул ему его друг Филото, отведя его в сторону.- Он наделает вам неприятностей!

- Какую еще неприятность может он мне причинить? Мне кажется, он ненавидит меня так, как только можно ненавидеть человека, с которым видишься редко; но, конечно, я не отступлю ни на пядь перед человеком, который меня ненавидит, хотя я не дал ему никакого повода к этому. В данный момент мне пришла блажь завести ливреи, и на тот же случай я выписал из Парижа двенадцать пар рапир.

- Ах, задира!

- Ничуть, господин подполковник. Даю вам честное слово, что из всех ваших офицеров я наименее фатоватый и наиболее миролюбивый. Я желаю, чтобы никто меня не трогал, и сам никого задевать не хочу; я буду вполне вежлив, вполне сдержан со всеми, но если меня заденут, я за себя постою.

Два дня спустя полковник Малер вызвал Люсьена и с деланно-непринужденным видом запретил ему иметь больше двух ливрейных лакеев. Люсьен одел своих слуг в самое элегантное штатское платье, что создавало необычайно смешной контраст с их неуклюжей, простонародной внешностью. Новые костюмы он заказал местному портному. Это обстоятельство, хотя Люсьен и не подумал о нем, было понято как насмешка и принесло ему большую честь в обществе; г-жа де Коммерси осыпала его похвалами. Что же касается г-жи д'Окенкур и г-жи де Пюи-Лоранс, они были от него без ума.

Люсьен написал матери об истории с ливреями; полковник, со своей стороны, довел ее до сведения министра. Люсьен этого ожидал. Он заметил, что в ту пору в гостиных Нанси к нему стали относиться с большим уважением; объяснялось это тем, что доктор Дю Пуарье показал ответные письма своих парижских друзей, у которых он осведомлялся о положении и капитале дома Ван-Петтерс, Левен и К°. Ответы эти были как нельзя более благоприятны. "Эта фирма,- сообщали ему,- принадлежит к числу тех немногих, которые при случае либо покупают сведения у министров, либо делят с ними пополам барыши, полученные в результате этих сведений".

Г-н Левен-отец был особенно склонен к этим не совсем опрятным делам, которые, если заниматься ими долго, приводят к разорению, но придают человеку вес и приносят ему полезные связи. Во всех присутственных местах у него были свои люди, и его вовремя предупредили о доносе, посланном на его сына полковником Малером де Сен-Мегреном.

История с ливреями его весьма позабавила, он ею занялся, и месяц спустя полковник де Сен-Мегрен получил по этому поводу из министерства крайне неприятное письмо.

Ему очень хотелось услать Люсьена подальше, в промышленный город, где рабочие уже начали организовывать Общества взаимной помощи. Но так как, будучи командиром части, надо уметь подавлять свои желания, полковник, встретив Люсьена, сказал ему с фальшивой улыбкой простолюдина, пытающегося слукавить:

- Молодой человек, мне сообщили о вашем послушании: я имею в виду ливреи; я вами доволен; заводите себе столько ливрейных лакеев, сколько вам заблагорассудится, но поберегите кошелек папаши!

- Покорнейше благодарю вас, полковник,- неторопливо ответил Люсьен,- папаша писал мне об этом; готов даже биться об заклад, что он виделся с министром.

Улыбка, сопровождавшая последние слова, глубоко задела полковника. "Ах, если бы я не был полковником и не стремился к чину генерал-майора,- подумал Малер,- каким славным ударом шпаги поплатился бы ты за свои слова, высокомерный нахал!" - И он поклонился корнету решительно и резко, как старый солдат.

Таким-то образом, сочетая силу с осмотрительностью, как говорится в нравоучительных книжках, Люсьен действительно удвоил ненависть, которую к нему питали в полку; но в лицо ему не привелось услышать ни одной колкости. Многие из его сослуживцев были с ним любезны, но он усвоил себе дурную привычку говорить с ними ровно столько, сколько требовала самая строгая вежливость. Благодаря такому приятному образу жизни он смертельно скучал и не принимал участия в развлечениях молодых офицеров его возраста: он отдавал дань порокам своего века.

К этому времени впечатление новизны, произведенное на душу нашего героя обществом Нанси, совершенно притупилось. Люсьен знал наизусть всех персонажей. Ему оставалось только философствовать. Он находил, что здесь больше непринужденности, чем в Париже, но естественным следствием ее было то, что глупцы в Нанси были куда более несносны. "Чего совершенно недостает этим людям, даже самым лучшим из них, это оригинальности". Оригинальность Люсьен замечал иногда лишь у доктора Дю Пуарье и у г-жи де Пюи-Лоранс.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Люсьен в обществе никогда не встречал г-жу де Шастеле, видевшую, как он упал с лошади в день своего приезда в Нанси. Он забыл о ней, но по привычке почти ежедневно проезжал по улице Помп. Правда, он чаще смотрел на либерального офицера, шпионившего у читальни Шмидта, чем на ярко-зеленые жалюзи.

Однажды, после полудня, жалюзи были подняты; Люсьен увидел красивую оконную занавеску из вышитого белого муслина; он сейчас же, почти бессознательно, пришпорил свою лошадь. Под ним была не английская лошадь префекта, а маленькая венгерская лошадка, которой это очень не понравилось. Венгерка так разозлилась и начала выделывать такие необычайные прыжки, что Люсьен два или три раза чуть не вылетел из седла.

"Как, на том же самом месте!" - думал он, краснея от гнева, и, в довершение беды, в самый критический момент заметил, что занавесочка немного отодвинулась от оконной рамы. Было ясно, что кто-то глядел на него. И в самом деле, это была г-жа де Шастеле. "Ах, вот мой юный офицер, он сейчас опять упадет!" - подумала она. Она часто видела его, когда он проезжал; костюм его всегда был вполне элегантен, однако в нем самом не было ни малейшего фатовства.

Кончилось дело тем, что Люсьену пришлось пережить ни с чем не сравнимое унижение: маленькая венгерская лошадка сбросила его на землю шагах в десяти от того места, где он упал в день вступления полка в город. "Похоже на то, что это судьба,- подумал он, вновь садясь на лошадь, вне себя от гнева.- Мне предназначено быть посмешищем в глазах этой молодой женщины".

В продолжение всего вечера он не мог утешиться. "Я должен был бы искать с нею встречи,- подумал он,- чтобы узнать, может ли она смотреть на меня без смеха".

Вечером у г-жи де Коммерси Люсьен рассказал о своей неудаче, которая стала событием дня, и имел удовольствие выслушивать, как о ней рассказывали всякому вновь входившему гостю. К концу вечера он услыхал, что кто-то произнес имя г-жи де Шастеле; он спросил у г-жи де Серпьер, почему ее никогда не видно в свете. "С ее отцом, маркизом де Понлеве, случился припадок подагры, и дочь, хотя и воспитана в Париже, считает своим долгом проводить с ним время; кроме того, мы не имеем удовольствия ей нравиться".

Дама, сидевшая рядом с г-жою де Серпьер, сказала несколько язвительных слов, к которым г-жа де Серпьер еще кое-что добавила.

"Но,- подумал Люсьен,- это же чистая зависть; или в самом деле поведение госпожи де Шастеле дает им право так отзываться о ней?" И он вспомнил то, что г-н Бушар, станционный смотритель, говорил ему в день его приезда о г-не де Бюзане де Сисиле, подполковнике 20-го гусарского.

На следующий день все время, пока шло учение, Люсьен не мог думать ни о чем другом, кроме своего вчерашнего несчастья. "Однако верховая езда, быть может, единственная вещь на свете, которая мне вполне удается. Я танцую очень плохо, я далеко не блистаю в гостиных; ясно, провидение захотело посрамить меня... Черт возьми! Если я когда-нибудь встречу эту женщину, надо будет ей поклониться: мои падения познакомили нас друг с другом; если она сочтет мой поклон за дерзость, тем лучше: воспоминание о моем поклоне положит какую-то грань между настоящим моментом и картиной моих смехотворных падений".

Четыре или пять дней спустя Люсьен, идя пешком в казармы на чистку лошади, увидел в десяти шагах от себя, на повороте улицы, довольно высокого роста женщину в очень простенькой шляпке. Ему показалось, что он узнал эти волосы, редкие по красоте и цвету, словно покрытые глянцем, поразившие его три месяца назад. Это и в самом деле была г-жа де Шастеле. Он очень удивился, увидев легкую и молодую походку, свойственную парижанкам.

"Если она узнает меня, она не удержится и расхохочется мне в лицо".

Он посмотрел ей в глаза; но их простое и серьезное выражение говорило лишь о немного грустной задумчивости и было далеко от насмешки.

"Ну, конечно,- подумал он,- никакой насмешки не было во взгляде, который она была вынуждена обратить на меня, проходя так близко. Она посмотрела на меня невольно, как смотрят на препятствие! на вещь, которую встречают на улице... Очень лестно! Я сыграл роль какой-нибудь телеги. В ее прекрасных глазах была даже застенчивость... Но все-таки узнала ли она во мне злополучного ездока?"

О своем намерении поклониться г-же де Шастсле Люсьен вспомнил после того, как она прошла: ее скромный и даже робкий взор был так благороден, что когда она поравнялась с Люсьеном, он, помимо своей воли, потупил глаза.

Три долгих часа, которые заняло в это утро учение, показались нашему герою короче, чем обычно; он непрерывно представлял себе этот вовсе не провинциальный взгляд, встретившийся с его взором. "С тех пор, что я в Нанси, у моей скучающей души только одно желание: рассеять смешное впечатление, которое составилось обо мне у этой молодой женщины... Я был бы не только скучающим человеком, но к тому же и глупцом, если бы не сумел привести в исполнение этот невинный замысел".

Вечером он удвоил свою предупредительность и внимание к г-же де Серпьер и к пяти-шести ее близким приятельницам, собравшимся вокруг нее; он с большим воодушевлением слушал бесконечные злобные нападки на двор Людовика-Филиппа, закончившиеся язвительной критикой г-жи де Сов д'Окенкур. Этот искусный маневр позволил ему по прошествии часа подойти к маленькому столику, за которым работала мадмуазель Теодолинда. Он сообщил ей и ее подругам новые подробности своего последнего падения.

- Хуже всего,- прибавил он,- что у меня были зрители, наблюдавшие эту картину уже не в первый раз.

- Кто же именно? - спросила мадмуазель Теодолинда.

- Молодая женщина, занимающая второй этаж особняка Понлеве.

- А, госпожа де Шастеле!

- Это меня отчасти утешает: о ней говорят много дурного.

- Дело в том, что она возносит себя выше облаков; в Нанси ее не любят; впрочем, мы знаем ее только по нескольким светским визитам или, вернее,- прибавила добрая Теодолинда,- мы ее совсем не знаем. Она с большим опозданием отдает визиты. Я сказала бы, что ей свойственна какая-то беспечность и что она скучает вдали от Парижа.

- Часто,- сказала одна из юных подруг мадмуазель Теодолинды,- она велит закладывать карету, а через час или два ожидания лошадей распрягают; говорят, она чудачка, нелюдимка.

- Как досадно женщине, хоть немного чуткой,- продолжала Теодолинда,- не иметь возможности разок протанцевать с мужчиной без того, чтобы он не высказал намерения на ней жениться!

- Полная противоположность тому, что происходит с нами, бедными бесприданницами,- подхватила подруга.- Ну, конечно, она самая богатая вдова в наших краях.

Заговорили о крайне властном характере г-на де Понлеве. Люсьен все ждал, что назовут имя г-на де Бюзана. "Как я рассеян,- сообразил он наконец,- разве подобает юным девицам замечать подобные вещи?"

Молодой блондин пошлого вида вошел в гостиную.

- Посмотрите,- сказала Теодолинда,- вот, вероятно, человек, который больше всех надоел госпоже де Шастеле; это господин де Блансе, ее кузен, который в течение пятнадцати, если не двадцати лет любит ее; он часто и с грустью говорит об этой любви, которая удвоилась с тех пор, как госпожа де Шастеле стала очень богатой вдовой. Притязаниям господина де Блансе покровительствует господин де Понлеве; господин Де Блансе его покорный слуга, и тот три раза в неделю приглашает его обедать с дорогой кузиной.

- Однако мой отец уверяет,- заметила подруга мадмуазель Теодолинды,- что господин де Понлеве боится только одной вещи на свете: замужества дочери. Он пользуется господином де Блансе как средством удалить других претендентов; самому же господину де Блансе никогда не получить этого прекрасного состояния, управление которым сохраняет за собой господин де Понлеве; потому-то отец и не хочет, чтобы дочь возвратилась в Париж.

- Господин де Понлеве,- сказала мадмуазель Теодолинда,- несколько дней назад, когда у него кончился припадок подагры, сделал ужасную сцену дочери за то, что она не хотела рассчитать своего кучера. "Я еще долго не буду выезжать по вечерам,- говорил господин де Понлеве,- и вы великолепно можете пользоваться моим кучером; к чему держать бездельника, для которого почти нет работы?" Сцена была почти такая же бурная, как та, которую он устроил дочери, когда решил поссорить ее с близкой приятельницей, госпожой де Константен.

- Это та умница, о забавных выходках которой нам третьего дня рассказывал господин де Ланфор?

- Она самая. Господин де Понлеве невероятно скуп и труслив: он опасался влияния решительного характера госпожи де Константен. Он собирается эмигрировать в случае падения Людовика-Филиппа и провозглашения республики. Он крайне нуждался во время первой эмиграции. Говорят, у него много земель, но мало наличных денег, и он очень рассчитывает на состояние дочери в том случае, если снова придется бежать за Рейн.

Этот приятный разговор между Люсьеном, Теодолиндой и ее подругой продолжался до тех пор, пока г-жа де Серпьер не сочла нужным как мать вмешаться в интимную беседу, на которую, впрочем, взирала не без удовольствия.

- О чем вы там разговариваете? - весело спросила она, подходя к ним.- Вид у вас очень оживленный.

- Мы говорили о госпоже де Шастеле,- ответила подруга мадмуазель Теодолинды.

Физиономия г-жи де Серпьер тотчас же совершенно изменилась и приняла самое суровое выражение.

- Похождения этой дамы,- сказала она,- совсем не должны быть предметом бесед молодых девушек; она привезла из Парижа взгляды на жизнь, весьма опасные для вашего будущего счастья и для вашего положения в свете. К сожалению, ее богатство и пустой блеск, которым оно ее окружает, могут ввести в заблуждение, как бы смягчая тяжесть ее проступков; вы меня очень обяжете, сударь,- сухо обратилась она к Люсьену,- если никогда не будете заговаривать с моими дочерьми о похождениях госпожи де Шастеле.

"Отвратительная женщина! - подумал Люсьен.- Мы тут развлекались, а она пришла и все испортила; стоило ли с таким терпением целый час выслушивать ее утомительные разглагольствования?"

Люсьен удалился с таким надменным и суровым видом, на какой только был способен; он вернулся домой и был весьма доволен, застав своего хозяина, славного г-на Бонара, торговца зерном.

Постепенно, от скуки и меньше всего думая о любви, Люсьен стал себя вести как самый заурядный влюбленный и находил это очень забавным. В воскресенье утром он поставил одного из своих слуг на страже против входной двери особняка де Понлеве. Как только этот человек сообщил ему, что г-жа де Шастеле отправилась в маленькую местную церковь "Религиозного просвещения", он поспешил туда.

Но церковь была настолько мала, лошади Люсьена, без которых он дал себе слово никогда не показываться на улице, производили столько шума на мостовой, а его мундир так бросался в глаза, что ему стало стыдно своей неделикатности.

Он не мог хорошо разглядеть г-жу де Шаетеле, которая стояла в глубине довольно темного притвора. Ему показалось, что в ней много простоты. "Либо я сильно ошибаюсь, либо эта женщина очень мало думает о том, что ее окружает; к тому же ее осанка вполне соответствует самой искренней набожности".

В следующее воскресенье Люсьен отправился в ту же церковь пешком; но, несмотря на это, он чувствовал себя неловко, так как взоры молящихся то и дело устремлялись на него.

Трудно было иметь вид более изысканный, чем у г-жи де Шастеле; но Люсьен, ставший так, чтобы хорошо ее рассмотреть при выходе из церкви, заметил, что когда она не опускала строго своих глаз, они поражали необычной красотой и помимо ее воли выдавали все ее чувства. "Эти глаза,- подумал он,- должны часто вызывать досаду у своей обладательницы; как бы она ни старалась, она не в состоянии лишить их выразительности".

В тот день в них можно было прочесть сосредоточенность и глубокую печаль. "Неужели еще до сих пор господин де Бюзан де Сисиль - причина этих грустных взоров?"

Вопрос, который он себе задал, отравил ему все удовольствие.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

"Я не предполагал, что гарнизонные романы связаны с такими неприятностями". Эта благоразумная, но вульгарная мысль придала немного серьезности Люсьену, и он впал в глубокую задумчивость.

"Ну что ж, легко ли это или нет,- решил он после долгого молчания,- но получить возможность дружески болтать с подобной женщиной было бы очаровательно". Однако выражение его физиономии совершенно не соответствовало слову "очаровательно". "Я не могу не признаться самому себе,- продолжал он уже с большим хладнокровием,- что есть страшная разница между подполковником и простым корнетом и еще более ужасная - между аристократическим именем господина де Бюзана де Сисиля, сподвижника Карла Анжуйского, брата Людовика Святого, и этой мещанской фамилией Левен... С другой стороны, мои новые ливреи и английские лошади должны наполовину облагородить меня в глазах провинциалки... А может быть,- прибавил он со смехом,- и вполне облагородить...

Нет,- воскликнул он, яростно вскакивая с места,- низменные понятия не вяжутся с ее благородной внешностью... Она может разделять их только потому, что они свойственны ее касте. Они не смешны в ней, так как она усвоила их еще в шестилетнем возрасте вместе с катехизисом; это не понятия, а чувства. Провинциальная знать придает большое значение ливреям и блестящим экипажам.

Но к чему все эти ненужные тонкости? Надо признаться, что я очень смешон. Имею ли я право задумываться над интимными чертами ее характера? Я хотел бы провести несколько вечеров в салоне, где она бывает. Отец с вызовом предложил мне, чтобы я добился доступа в салоны Нанси,- я в них принят. Это было довольно трудно, но теперь настало уже для меня время чем-нибудь заняться в этих гостиных. Я умираю от скуки, а чрезмерная скука могла бы сделать меня невнимательным; этого мне никогда не простили бы здешние тщеславные дворянчики, даже лучшие из них.

Почему бы мне не стремиться иметь "цель в жизни", как говорит мадмуазель Сильвиана, провести несколько вечеров в обществе молодой женщины? Вольно ж мне было думать о любви и осыпать себя упреками! Это времяпрепровождение не помешает мне быть человеком уважаемым и послужить отечеству, если представится случай.

К тому же,- прибавил он с меланхолической улыбкой,- эти "любезные" разговоры скоро разочаруют меня в удовольствии, которое я предполагаю найти во встречах с нею. Чуть благороднее наружность, речь, соответствующая другому общественному положению, и это будет том второй мадмуазель Сильвианы Бершю. Она будет язвительна и набожна, как госпожа де Серпьер, или упоена своим дворянством и станет говорить мне о заслугах своих прадедов, как госпожа де Коммерси, которая, путая все даты и, что еще хуже, страшно долго рассказывала мне вчера о том, как один из ее предков, по имени Ангерран, участвовал в походе Франциска Первого против альбигойцев и стал овернским коннетаблем. Так оно и будет, но она красива; что же еще надо, чтобы скоротать час-другой? Слушая весь этот вздор, я буду в двух шагах от нее. Будет даже любопытно философски наблюдать за тем, как смешные и низкие мысли оказываются бессильны испортить такое лицо. Дело в том, что нет ничего смешнее учения Лафатера".

Однако в голове Люсьена над всем остальным восторжествовала мысль, что было бы непростительным промахом не суметь проникнуть в салоны, которые посещает г-жа де Шастеле, или в ее собственную гостиную, если она нигде не бывает. "Это потребует кое-каких хлопот и будет то же, что взятие штурмом гостиных Нанси". Все эти философские рассуждения заставили отступить роковое слово "любовь", и Люсьен больше ни в чем не упрекал себя.

Он так часто издевался над жалким положением одного из своих кузенов, Эдгара! "Ставить свое собственное достоинство в зависимость от мнения женщины, которая себя уважает потому, что ее прадед, находясь в свите Франциска Первого, убивал альбигойцев! Это уже верх нелепости. В таком столкновении интересов мужчина более смешон, чем женщина".

Несмотря на все эти прекрасные рассуждения, г-н де Бюзан де Сисиль занимал воображение нашего героя по меньшей мере столько же, сколько и г-жа де Шастеле. Он проявлял чудеса хитрости, окольными путями наводя разговор на тему о г-не де Бюзане и оказанном ему приеме. Г-н Готье, г-н Бонар, их друзья и все второразрядное общество, как всегда склонное к преувеличениям, ничего не знали о г-не де Бюзане, кроме того, что он принадлежал к высшей знати и был любовником г-жи де Шастеле. В гостиных г-жи де Коммерси и г-жи де Пюи-Лоранс были далеки от того, чтобы с такой определенностью говорить о подобных вещах. Когда Люсьен задавал вопрос о г-не де Бюзане, казалось, все вспоминали, что он, Люсьен, из вражеского стана, и ни разу ему не удалось добиться ясного ответа. Он не мог толковать об этом со своей приятельницей, мадмуазель Теодолиндой; а между тем она была единственным существом, которое, по-видимому, не хотело обманывать его. Люсьен так и не узнал истины о г-не де Бюзане. В действительности же это был добряк и храбрец, но человек весьма недалекий. По приезде в Нанси, введенный в заблуждение оказанным ему приемом, забыв о своей солидной комплекции, невыразительном взгляде и сорока годах, он влюбился в г-жу де Шастеле. Он постоянно надоедал ее отцу и ей своими посещениями, и г-же де Шастеле никак не удавалось сделать эти визиты более редкими. Ее отец, г-н де Понлеве, поставил себе целью поддерживать хорошие отношения со всеми военными в Нанси. Если откроется его довольно невинная переписка с Карлом X, кому будет приказано арестовать его? Кто поможет ему бежать? И если вдруг придет известие, что в Париже провозглашена республика, кто защитит его от здешней черни?

Но бедный Люсьен был далек от того, чтобы проникнуть во все это. Дю Пуарье всегда с удивительным искусством увертывался от его вопросов.

В высшем обществе ему без конца повторяли: "Этот штаб-офицер - потомок одного из ближайших соратников герцога Анжуйского, брата Людовика Святого, которому он помог завоевать Сицилию".

Немного больше он узнал от г-на д'Антена, сказавшего ему однажды: "Вы очень хорошо сделали, сняв его квартиру; это одна из самых сносных в городе. Бедняга Бюзан был очень храбр, совершенно лишен воображения, но обладал превосходными манерами; он часто устраивал дамам очень милые завтраки в Бюрельвильерском лесу или в "Зеленом охотнике", в четверти лье отсюда; и почти всякий день с наступлением полуночи он чувствовал себя веселым, так как был немного пьян".

Все время изыскивая способы встретиться в какой-нибудь гостиной с г-жой де Шастеле, Люсьен утратил желание блистать в глазах обитателей Нанси, которых он начал презирать, быть может, больше, чем следовало; теперь основным стимулом его поступков было желание занять мысли, если не душу этой красивой куклы. "У этого существа, должно быть, странные взгляды на жизнь!- думал он.- Молодая провинциалка, ультрароялистка, попавшая из монастыря "Сердца Иисусова" ко двору Карла Десятого и изгнанная из Парижа в июльские дни 1830 года". Такова и в самом деле была история г-жи де Шастеле.

В 1814 году, после первой Реставрации, маркиз де Понлеве пришел в отчаяние от того, что он живет в Нанси и не находится при дворе.

"Я вижу,- говорил он,- как снова восстановилась черта, отделяющая нас от придворной знати. Мой кузен, носящий то же имя, что и я, так как он придворный, двадцати двух лет получит чин полковника и будет командовать полком, где я, дай бог, чтоб дослужился до капитана в сорок".

В этом заключалась главная печаль г-на де Понлеве, и он ни от кого этого не скрывал. Вскоре его посетило еще и второе горе. В 1816 году он выставил свою кандидатуру в палату депутатов и получил шесть голосов, считая свой собственный. Он уехал в Париж, заявив, что после такой обиды навсегда покидает провинцию, и взял с собою дочь, пяти- или шестилетнюю девочку. Чтобы приобрести в Париже какое-нибудь положение, он стал домогаться пэрства. Г-н де Пюи-Лоранс, бывший тогда в силе при дворе, посоветовал ему отдать дочь на воспитание в монастырь "Сердца Иисусова"; г-н де Понлеве последовал этому совету и почувствовал всю его важность. Он ударился в страшную набожность и достиг того, что в 1828 году выдал свою дочь замуж за генерал-майора, состоявшего при дворе Карла X. Брак этот находили очень выгодным. Г-н де Шастеле имел состояние. Он казался старше своих лет, так как был соверешенно лыс, но сохранил удивительную живость; манеры у него были изысканны до слащавости. Его придворные враги применяли к нему стих Буало о романах его времени:

И "ненавижу вас" в них нежностью звучит.

Госпожа де Шастеле, должным образом направляемая мужем, великим поклонником мелких интриг, имеющих такое значение при дворе, была хорошо принята принцессой и вскоре заняла отличное положение; она пользовалась дворцовыми ложами в театре Буфф и Опере, а летом двумя квартирами - одной в Медоне, другой в Рамбулье. Она, к счастью, не читала газет и никогда не занималась политикой. Соприкасалась она с нею только на открытых заседаниях Французской академии, на которых присутствовала по настоянию мужа, претендовавшего на кресло; он был большим поклонником стихов Мильвуа и прозы г-на де Фонтана.

Ружейные выстрелы в июле 1830 года нарушили эти невинные замыслы.

Увидев чернь на улице (это было его выражение), он вспомнил об убийстве г-на Фулона и г-на Бертье в первые дни революции и решил, что поблизости от Рейна жить всего спокойнее, и укрылся в одном из имений жены, около Нанси.

Господин де Шастеле, человек, быть может, немного напыщенный, но очень любезный и в обычное время даже занимательный, никогда не блистал умом; он никак не мог утешиться после третьего по счету бегства обожаемой им королевской фамилии. "Я вижу в этом перст божий",- говаривал он со слезами на глазах в гостиных Нанси; вскоре он умер, оставив жене двадцать пять тысяч ливров ежегодного дохода в государственных бумагах. Состояние это ему помог нажить король во время займов 1817 года, и в гостиных Нанси завистники бесцеремонно раздували его до миллиона восьмисот тысяч и даже до двух миллионов франков.

Люсьену стоило огромного труда собрать эти простые сведения. Что же касается поведения г-жи де Шастеле, то ненависть, которой ее удостаивали в салоне г-жи де Серпьер, и здравый смысл мадмуазель Теодолинды помогли Люсьену раскрыть истину.

Через полтора года после смерти мужа г-жа де Шастеле осмелилась произнести слова: "Возвращение в Париж".

"Как, дочь моя,- воскликнул г-н де Понлеве, тоном и жестикуляцией уподобившись "негодующему" Альцесту в известной комедии,- наши монархи в Праге, а вас увидят в Париже! Что сказала бы тень господина де Шастеле? Ах, если мы покинем свои пенаты, не в ту сторону надо будет повернуть лошадей! Ухаживайте за вашим старым отцом в Нанси, или, если мы еще сумеем тронуться с места, поспешим в Прагу" и т. д.

Господин де Понлеве говорил, как краснобаи времен Людовика XVI, долго и витиевато, что считалось тогда признаком ума.

Госпоже де Шастеле пришлось отказаться от мысли вернуться в Париж. При одном слове "Париж" отец злобно набрасывался на нее и устраивал ей сцены. Но зато она имела великолепных лошадей, красивую коляску и изящно наряженных слуг. Все это реже показывалось в Нанси, чем на соседних больших дорогах. Г-жа де Шастеле так часто, как только могла, навещала свою подругу по монастырю, г-жу де Константен, жившую в маленьком городке, в нескольких лье от Нанси, но г-н де Понлеве был очень ревнив в этом отношении и делал все, чтобы их поссорить.

Два или три раза во время своих больших прогулок Люсьен встречал экипаж г-жи де Шастеле в нескольких лье от Нанси.

После одной такой встречи, около полуночи, Люсьен отправился на улицу Помп выкурить несколько сигарет из лакричной бумаги. Прогуливаясь, он с удовольствием думал о том, что блестящие мундиры пользуются благосклонностью г-жи де Шастеле. Он старался возложить некоторые надежды на элегантность своих лошадей и слуг. Он противопоставлял эти надежды своему мещанскому имени, но, говоря себе все это, думал о другом. Он не заметил, что приблизительно за две недели, которые прошли с того дня, как он увидел ее во время мессы, г-жа де Шастеле, все-таки оставшаяся для него существом в некотором роде идеальным, изменила свое отношение к нему.

После того как ему, по его настоянию, рассказали ее историю, он решил: "Эту молодую женщину притесняет отец, ее должно оскорблять его тяготение к богатству, ей надоела провинция; вполне естественно, что она ищет развлечения в легкой любовной интриге". Но ее открытое и целомудренное лицо тотчас же вызвало в нем сомнение, способна ли она на такую интригу.

"Но, черт возьми,- решил Люсьен в тот вечер, о котором мы говорим,- я настоящий дурак! Меня должна была бы радовать ее слабость к мундиру!"

Чем больше задерживался он на этом обнадеживающем обстоятельстве, тем мрачнее становился.

"Неужели я буду настолько глуп, что влюблюсь?" - произнес он наконец вполголоса и, словно громом пораженный, остановился посреди улицы. К счастью, в полночь там не было никого, кто мог бы видеть его лицо и посмеяться над ним.

Мысль о том, что он влюблен, наполнила его стыдом: он пал в собственных глазах. "Я, значит, могу стать таким, как Эдгар,- подумал он.- У меня, должно быть, мелкая и слабая душонка! Воспитание могло некоторое время служить ей опорой, но в случаях исключительных и в неожиданных положениях проявляется ее подлинная сущность. Как! В то время как вся французская молодежь волнуется высокими страстями, я, наподобие смешных героев Корнеля, проведу всю свою жизнь, любуясь парой красивых глаз? Вот он, печальный результат моего осмотрительного и благоразумного поведения в Нанси!

Кто отстает от поколенья,

Тот счастию скажи "прости".

Уж лучше бы я вывез из Меца маленькую танцовщицу, как собирался! Или по крайней мере стал бы серьезно ухаживать за госпожой де Пюи-Лоранс или госпожой д'Окенкур. С этими дамами я не боялся бы выйти за пределы светской интриги.

Если так будет продолжаться, я скоро превращусь в глупца и пошляка. Это уже не сен-симонизм, в котором обвинил меня отец. Кто теперь занимается женщинами? Люди, вроде герцога де ***, друга моей матери, который на закате достойной уважения жизни, выполнив свой долг на поле брани и в палате пэров, где он отказался подать свой голос, развлекается тем, что устраивает карьеру маленькой танцовщицы, как другие забавляются с чижиком.

Но я! В мои годы! Кто из молодых людей решится хотя бы говорить о серьезной привязанности к женщине? Если это забава,- хорошо; но если это серьезная привязанность,- мне нет извинения; и доказательством того, что я отношусь ко всему этому серьезно, что глупость эта не простая забава, является открытие, которое я сейчас сделал: неравнодушие госпожи де Шастеле к блестящим мундирам, вместо того, чтобы нравиться мне,- огорчает меня. У меня есть обязанности по отношению к родине. До сих пор я уважал себя главным образом за то, что не был эгоистом, занятым единственно тем, чтобы в полной мере наслаждаться доставшимися ему случайно благами; я уважал себя за то, что долг перед родиной и уважение достойных людей были для меня выше всего. В моем возрасте нужно действовать; с минуты на минуту может прозвучать голос родины; я буду призван; мне надлежало бы напрячь все силы своего разума, чтобы установить, в чем заключаются подлинные интересы Франции,- вопрос, который негодяи стремятся всячески запутать. Одной головы, одной души недостаточно, чтобы разобраться в этих сложных обязанностях; и такой-то момент я избрал для того, чтобы стать рабом провинциалочки, ультрароялистки! Черт бы ее побрал вместе с ее улицей!" Люсьен поспешно вернулся домой, но чувство глубокого стыда не дало ему заснуть.

Утро застало его прогуливающимся около казармы; он с нетерпением ждал переклички. По окончании переклички он проводил немного двух своих товарищей; в первый раз их общество было ему приятно.

"Как бы я ни старался,- подумал он, оставшись наконец один,- я не могу сравнивать эти глаза, такие пронизывающие, но такие целомудренные, с глазами оперной танцовщицы, хотя бы и не менее прелестной". В течение целого дня он не мог прийти ни к какому решению относительно г-жи де Шастеле. Что бы он ни делал, он не мог видеть в ней непременную любовницу всех подполковников, которых судьба могла забросить в Нанси. "Однако,- подсказывал ему рассудок,- она должна очень скучать. Отец не позволяет ей поехать в Париж; он хочет поссорить ее с близкой подругой; легкая любовная интрига - единственное утешение для бедняжки".

Это вполне разумное извинение только усугубило печаль нашего героя. В сущности, он понимал, в каком смешном положении он находился: он любил и, несомненно, желал взаимности, он чувствовал себя несчастным и готов был ненавидеть свою возлюбленную именно за легкость, с какою можно было покорить ее.

Этот день был для него ужасным; казалось, все сговорились напоминать ему о г-не Тома де Бюзане и о приятной жизни, которую он вел в Нанси. Ее сравнивали с образом жизни подполковника Филото и трех командиров эскадрона, проводивших все время в кабаках и кафе.

Сведения сыпались отовсюду, так как имя г-жи де Шастеле было у всех на устах в связи с г-ном Бюзаном, однако сердце Люсьена упорно твердило ему, что она ангел непорочности.

Он не находил уже никакого удовольствия в том, чтобы вызывать восхищение на улицах Нанси элегантными ливреями сеоих лакеев, прекрасными лошадьми и коляской, которая, проезжая, сотрясала все деревянные дома. Он почти презирал себя за то, что раньше его забавляли эти глупости; он забывал, что они исцелили его от невыносимой скуки.

Все последующие дни Люсьен находился в крайнем возбуждении. Он не был уже тем легкомысленным существом, которое могла развлечь любая безделица. Иногда он от всего сердца презирал себя, но, несмотря на угрызения совести, не мог удержаться, чтобы не побывать несколько раз в день на улице Помп.

Через неделю после того, как Люсьен сделал в своем сердце столь унизительное открытие, он застал у г-жи де Коммерси г-жу де Шастеле, явившуюся к ней с визитом; он не мог произнести ни слова, то бледнел, то краснел, и хотя в гостиной он был единственным мужчиной, не сообразил предложить руку г-же де Шастеле. чтобы проводить ее до кареты. Он вышел от г-жи де Коммерси, презирая себя больше, чем когда бы то ни было.

Этот республиканец, человек действия, любивший верховую езду за то, что она была подготовкой к сражению, всегда представлял себе любовь опасной и презренной бездной и был уверен, что никогда в нее не упадет. Кроме того, он считал эту страсть крайне редкой всюду, за исключением театральных подмостков. Он был удивлен всем, что с ним случилось, как дикая птица, которую поймали в сеть и посадили в клетку; подобно этой испуганной пленнице, он только яростно бился головой о прутья своей клетки. "Как,- возмущался он,- не суметь выговорить ни слова! Забыть даже о простейших правилах приличия! Так моя слабая совесть поддается соблазну греха, и у меня не хватает даже смелости совершить его!"

На следующий день Люсьен не был занят по службе; он воспользовался разрешением полковника и уехал далеко в глубь Бюрельвильерского леса. Под вечер какой-то крестьянин сказал ему, что он находится в семи лье от Нанси.

"Надо сознаться, что я глупее, чем думал. Разве, разъезжая по лесу, я добьюсь расположения гостиных Нанси и найду случай встретиться с госпожой де Шастеле и исправить мою оплошность?" Он поспешил вернуться в город и отправился к Серпьерам. Мадмуазель Теодолинда была его другом, а он, считавший себя таким сильным, нуждался в тот день в дружеской поддержке. Он был далек от того, чтобы заговорить с мадмуазель Теодолиндой о своей слабости, но возле нее его сердце обретало некоторый покой. Г-н Готье имел все права на уважение, но он был жрецом республики, и все, что не вело к счастью свободной и независимой Франции, казалось ему недостойным внимания ребячеством. Г-н Дю Пуарье был замечательным советчиком; помимо своего знания людей и событий Нанси, он раз в неделю обедал с особой, которою так интересовался Люсьен. Но Люсьен всячески остерегался дать ему повод к предательству.

Когда Люсьен рассказывал мадмуазель Теодолинде о том, что он видел во время своей далекой прогулки, доложили о приходе г-жи де Шастеле. В одно мгновение у Люсьена точно отнялись руки и ноги; тщетно пытался он говорить; немногие слова, которые он произнес, были почти невнятны.

Он был бы не менее поражен, если бы, отправляясь с полком в бой, вместо того чтобы скакать вперед на врага, он обратился бы в бегство. Эта мысль повергла его в сильнейшее смущение. Значит, он ни в чем не может положиться на себя! Какой урок скромности! Как много надо работать над собой, чтобы получить в конце концов уверенность в самом себе, построенную не на предположениях, а на фактах!

Люсьен был выведен из глубокой задумчивости удивительным событием: г-жа де Серпьер представляла его г-же де Шастеле, сопровождая эту церемонию безудержными похвалами. Люсьен покраснел, как рак, и тщетно пытался найти хоть одно учтивое слово, в то время как превозносили его тонкое парижское остроумие и замечательную находчивость. Наконец г-жа де Серпьер сама заметила его состояние.

Госпожа де Шастеле воспользовалась каким-то предлогом, чтобы по возможности сократить свой визит. Когда она поднялась, Люсьен очень хотел предложить ей руку и проводить ее до кареты, но был охвачен таким приступом дрожи, что благоразумно решил не расставаться со своим стулом. Он испугался скандала. Г-жа де Шастеле могла бы сказать: "Это я, сударь, должна подать вам руку".

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

- Я не предполагала, что вы так чувствительны к насмешкам,- сказала ему мадмуазель Теодолинда после ухода г-жи де Шастеле.- Неужели ее присутствие потому смутило вас, что вы предстали перед ней в том далеко не блистательном положении, в каком очутился святой Павел, когда ему раскрылось третье небо?

Люсьен не возражал против такого толкования: он боялся, что выдаст себя при малейшей попытке спорить, и как только счел, что его уход не покажется странным, поспешил домой.

Когда он очутился один, его немного утешила смехотворность всего, что с ним случилось. "Не болен ли я какой-нибудь страшной болезнью? - задал он себе вопрос.- Раз физическое действие настолько сильно, значит, я не так уж достоин порицания. Если бы я сломал себе ногу, я ведь не мог бы выступить со своим полком".

Серпьеры давали обед, очень простой, так как они были небогаты; однако благодаря аристократическим предрассудкам, которые особенно живучи в провинции и одни только могли способствовать замужеству шести дочерей старого королевского наместника, получить приглашение в этот дом на обед было немалой честью. Поэтому г-жа де Серпьер долго колебалась, прежде чем пригласить Люсьена; имя его было совсем мещанское, но, как обычно бывает в девятнадцатом веке, расчет одержал верх: Люсьен был молодой холостяк.

Милая и простодушная Теодолинда отнюдь не одобряла всей этой политики, но была вынуждена подчиниться. Белые билетики, лежавшие на салфетках, указывали, что места Люсьена и ее находятся рядом. Старый королевский наместник сделал надпись на карточке: "Шевалье Левен", Теодолинда поняла, что это неожиданное возведение в дворянство оскорбит Люсьена.

Пригласили также г-жу де Шастеле, так как она не могла быть на обеде, данном два месяца назад, когда у г-на де Понлеве разыгралась подагра. Теодолинда, стыдившаяся высокой политики своей матери, перед самым приездом гостей с большим трудом добилась того, чтобы место г-жи де Шастеле было справа от шевалье Левена, а ее собственное - слева.

Когда Люсьен явился, г-жа де Серпьер отвела его в сторону и сказала со всею двуличностью матери шести незамужних дочерей:

- Я посадила вас рядом с прелестнейшей госпожой де Шастеле; это лучшая партия в округе, и говорят, что она не питает отвращения к военным мундирам; таким образом, вы будете иметь случай упрочить знакомство, завязанное благодаря мне.

За обедом Теодолинда нашла, что Люсьен довольно скучен; говорил он мало и, правду сказать, так неинтересно, что лучше бы молчал совсем.

Госпожа де Шастеле завела с нашим героем речь о том, что составляло тогда предмет всех разговоров в Нанси. Г-жа Гранде, жена главного податного инспектора, на днях должна приехать из Парижа и, несомненно, будет давать великолепные празднества. Муж ее был очень богат, а она считалась одной из самых красивых женщин Парижа. Люсьен вспомнил, что ему приписывали родство с Робеспьером, и у него хватило смелости сказать, что он часто видел г-жу Гранде у своей матери, г-жи Левен. Наш корнет очень скудно поддерживал эту беседу; он хотел говорить с воодушевлением, но так как не находил никаких предметов для разговора, то ограничивался тем, что обращался к г-же де Шастеле с сухими вопросами.

После обеда было решено совершить небольшую прогулку, и Люсьену выпала честь сопровождать мадмуазель Теодолинду и г-жу де Шастеле в поездке по пруду, носящему громкое название "Командорского озера". Он вызвался управлять лодкой и, хотя пять или шесть раз прекрасно катал девиц Серпьер, теперь чуть не опрокинул в воду, на четырехфутовую глубину, мадмуазель Теодолинду и г-жу де Шастеле.

Через день было тезоименитство одной августейшей особы, проживавшей вне Франции.

Маркиза де Марсильи, вдова кавалера ордена Почетного Легиона, сочла своим долгом дать бал; но повод к празднеству не был указан в пригласительных билетах; это показалось предосудительной трусостью семи-восьми дамам, еще более легитимистски настроенным, и по этой причине они не удостоили бал своим присутствием.

Из всего 27-го уланского полка получили приглашение только полковник, Люсьен и маленький Рикбур. Но в гостиных маркизы дух касты заставил позабыть о простых правилах приличия людей, обычно вежливых до утомительности. С полковником Малером де Сен-Мегреном обращались, как с втирушей, чуть ли не как с жандармом, с Люсьеном - как с баловнем дома; к красивому корнету относились с явным пристрастием.

Когда общество собралось, перешли в танцевальный зал. В середине сада, посаженного некогда королем Станиславом, тестем Людовика XV, и представлявшего собою, согласно вкусу того времени, лабиринт из буковых аллей, возвышалась беседка, очень изящная, но сильно запущенная после смерти друга Карла XII. Чтобы скрыть следы разрушения, причиненного временем, беседку превратили в замечательный шатер. Комендант крепости, очень раздосадованный тем, что не может явиться на бал и отпраздновать тезоименитство августейшей особы, выдал из гарнизонных цейхгаузов две большие палатки, которые называются маркизами. Их разбили по обеим сторонам беседки, с которой их соединяли большие двери, задрапированные ситцевыми тканями, с преобладанием, однако, белого цвета; даже в Париже не сумели бы сделать лучше; заботу обо всех этих украшениях взяли на себя братья Роллеры.

В этот вечер благодаря красивым палаткам, оживлению бала, а также, несомненно, из-за оказанного ему поистине лестного приема Люсьен совершенно позабыл о своей печали и угрызениях совести. Красота сада и зала, где происходили танцы, пленила его, как ребенка. Эти впечатления совершенно переродили его.

Этот степенный республиканец доставил себе удовольствие школьника: он часто проходил мимо полковника Малера и не только не заговаривал с ним, но даже не удостаивал его взглядом. В этом отношении он следовал общему примеру: никто ни с одним словом не обратился к полковнику, столь гордому своим общественным положением; он оставался в одиночестве, как паршивая овца; этим выражением все пользовались на балу, чтобы характеризовать его незавидную роль. Ему и в голову не пришло покинуть бал и избавиться от столь единодушных оскорблений. "Здесь он неблагомыслящий,- думал Люсьен,- и я только расплачиваюсь с ним за сцену, которую он сделал мне когда-то по поводу читальни. Нужно при каждом случае показывать этим грубиянам свое презрение; порядочные люди гнушаются ими, а они думают, что их боятся".

Еще при входе Люсьен заметил, что на всех дамах были зеленые и белые ленты, но это ничуть не задело его. "Это оскорбление относится к главе государства, и к главе вероломному. Нация находится на слишком большой высоте, чтобы какая-нибудь семья, пусть даже семья героя, могла ее оскорбить".

В глубине одной из палаток, примыкавшей к беседке, был устроен укромный уголок, весь залитый светом; там горело, вероятно, не меньше сорока свечей; их блеск и привлек внимание Люсьена. "Это похоже на уличный алтарь во время праздника тела господня",- подумал он. Посреди этих свечей, на самом почетном месте, стоял, как ковчежец с мощами, портрет совсем юного шотландца. В лице этого ребенка художник, который, несомненно, мыслил лучше, нежели рисовал, стремился сочетать милую улыбку нежного возраста с челом, осененным высокими думами гения. Художник достиг того, что получилась странная карикатура - нечто невероятно уродливое.

Все дамы, входившие в бальный зал, торопливо пересекали его и спешили к портрету юного шотландца. Там они молча стояли с минуту, напустив на себя самый серьезный вид. На обратном пути лица их принимали более веселое, соответствующее балу выражение, и они шли здороваться с хозяйкой. Две-три дамы, направившиеся к г-же де Марсильи прежде, чем к портрету, были очень сухо приняты и оказались в таком смешном положении, что одна из них сочла уместным почувствовать себя дурно. Люсьен не упускал ни одной подробности всего этого церемониала. "Мы, аристократы,- смеясь, думал он,- сплотившись воедино, не боимся никого, но зато сколько глупостей приходится видеть и при этом сохранять серьезность! Забавно, что эти два соперника, Карл Десятый и Людовик-Филипп, платя слугам народа народными деньгами, считают, что мы им чем-то лично обязаны".

Окинув взглядом всю картину бала, который был очень хорош, Люсьен из чувства признательности сел на стул у столика для игры в бостон графини де Коммерси, родственницы императора. В течение смертельно скучного получаса Люсьен слышал, как она раз пять-шесть сама себя так назвала.

"Тщеславие этих провинциалов внушает им невероятные идеи,- думал он.- Мне кажется, что я путешествую по чужой стране".

- Вы бесподобны, сударь,- сказала ему родственница императора,- и, конечно, мне не хотелось бы расставаться с таким любезным кавалером. Но я вижу девиц, которые желают танцевать. Они стали бы смотреть на меня враждебно, если бы я удерживала вас дольше.- И г-жа Коммерси указала ему несколько девиц из самых лучших семейств.

Наш герой мужественно примирился со своей участью: он не только танцевал, он разговаривал; он нашел несколько идеек, доступных пониманию умственно неразвитых молодых девушек, принадлежащих к провинциальной аристократии. Его отвага была вознаграждена единодушными похвалами госпож де Коммерси, де Марсильи, де Серпьер и др. Он почувствовал, что входит в моду. На востоке Франции, страны глубоко милитаристической, любят военные мундиры; и главным образом благодаря мундиру, который ловко облегал его и был почти единственным в том обществе, Люсьен стал самой блистательной особой на балу.

Наконец он добился контрданса с г-жой д'Окенкур; он проявил находчивость и блестящее остроумие. Г-жа д'Окенкур осыпала его горячими комплиментами.

- Вы всегда были очень любезны; но сегодня вы просто другой человек,- призналась она ему.

Эти слова услыхал г-н де Санреаль, и вскоре большая часть молодых людей была восстановлена против Люсьена.

- Ваши успехи портят им настроение,- сказала г-жа д'Окенкур, и, видя, что к ней подходят г-н Роллер и г-н д'Антен, окликнула уходившего Люсьена.- Господин Левен,- позвала она его издали,- я прошу вас танцевать со мной первую кадриль.

"Очаровательно,- подумал Люсьен,- в Париже никто бы не посмел позволить себе такую вольность. Право, в этих далеких краях немало хорошего; люди здесь смелее нас".

Когда он танцевал с г-жой д'Окенкур, к ней подошел г-н д'Антен. Г-жа д'Окенкур притворилась, будто забыла про обещанную ему кадриль, и стала извиняться перед ним в таких забавных и обидных для него выражениях, что Люсьен, продолжая танцевать с нею, делал невероятные усилия, чтобы не расхохотаться. Г-жа д'Окенкур явно старалась разозлить г-на д'Антена, который напрасно уверял, что не рассчитывал на эту кадриль.

"Как можно позволять так обращаться с собой? - думал Люсьен.- На какие только унижения не толкает нас любовь!"

С Люсьеном г-жа д'Окенкур была очень любезна и, кроме него, почти ни с кем не говорила; но его огорчало положение бедного г-на д'Антена. Люсьен направился в другой конец зала и стал вальсировать с г-жой де Пюи-Лоранс, которая тоже была с ним очень мила. Он пользовался успехом на балу, хотя был совсем плохим танцором; он это отлично знал и впервые в жизни находил удовольствие в танцах.

Он танцевал галоп с мадмуазель Теодолиндой де Серпьер, когда заметил в углу зала г-жу де Шастеле. Вся блистательная смелость, все остроумие Люсьена исчезли в мгновение ока. На ней было простое белое платье, и, не будь она богата, ее простой туалет показался бы очень смешным молодым людям, присутствовавшим на балу. В этом краю ребяческого тщеславия балы являются сражениями, и кто пренебрегает каким-нибудь преимуществом, слывет притворщиком. Г-жа де Шастеле, по мнению всех, должна была бы надеть брильянты. То, что ее выбор остановился на скромном, недорогом платье, казалось проявлением ее странностей, которые с видом глубокой скорби осуждал г-н де Понлеве и втайне порицал даже робкий г-н де Блансе, с забавным достоинством ведший ее под руку.

Господа эти не совсем ошибались. Отличительной чертой характера г-жи де Шастеле была полная беспечность. Под внешней серьезностью, которой ее красота придавала нечто величественное, скрывался счастливый и даже веселый характер. Ее высшим удовольствием было мечтать. Можно было подумать, что она не обращает никакого внимания на происходящие вокруг нее мелкие события; напротив, ничто от нее не ускользало: она все прекрасно замечала, и эти-то незначительные события и питали ее мечтательность, которую все принимали за надменность. От нее не ускользали никакие житейские мелочи, однако только очень немногое могло взволновать ее, важные же деловые вопросы ничуть не трогали ее.

Например, в самое утро бала г-н де Понлеве сильно разбранил ее за то безразличие, с каким она прочла письмо, извещавшее ее об одном банкротстве. А немного времени спустя ее до слез взволновала встретившаяся ей на улице маленькая старушка, нищенски одетая, в выглядывавшей из-под лохмотьев рваной рубашке, с почерневшей от солнца кожей. Никто в Нанси не разгадал этого характера; только ее близкая подруга, г-жа де Константен, выслушивала иногда ее признания и часто смеялась над ними. Со всеми остальными г-жа де Шастеле говорила ровно столько, сколько надо было, чтобы поддержать беседу, но начать разговор самой всегда казалось ей непосильным трудом.

Обращаясь мыслью к Парижу, она жалела только об одном: об итальянской музыке, которая особенно располагала ее к мечтательности. Она очень мало думала о самой себе, и даже описываемый нами бал не мог надлежащим образом напомнить ей о той роли, которую она должна была разыгрывать, чтобы придать себе кокетливость, присущую, по общепринятому мнению, всякой женщине.

Когда Люсьен отвел мадмуазель Теодолинду к ее матери, г-жа де Серпьер сказала во всеуслышание:

- Что означает это белое муслиновое платье? Разве в таком виде следует являться в день, подобный сегодняшнему? Она вдова генерала, состоявшего при особе короля; она владеет состоянием, утроенным, даже учетверенным благодеяниями наших Бурбонов. Госпожа де Шастеле должна была понять, что прийти к госпоже де Марсильи в день тезоименитства нашей обожаемой принцессы - все равно, что приехать ко двору в Тюильри. Что скажут республиканцы, когда увидят, что мы так легкомысленно относимся к самым священным вещам? Разве, когда чернь, обрушиваясь потоком, посягает на наши святыни, каждый из нас не должен быть мужественным и строго исполнять свои обязанности, сообразно с занимаемым положением? В особенности же,- подчеркнула она,- единственная дочь господина де Понлеве, который, справедливо ли или нет, но стоит во главе местной аристократии и во всяком случае в качестве королевского комиссара дает нам указания! Ее взбалмошная головка и не подумала об этом!

Госпожа де Серпьер была права; г-жа де Шастеле заслуживала порицания, но не в такой степени, в какой ее порицали. "Что скажут республиканцы?" - восклицали все благородные дамы. И они думали о номере "Aurore", который должен был выйти послезавтра.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Госпожа де Шастеле подошла к кружку г-жи де Серпьер, когда та еще высказывала вслух свои критические и монархические суждения. Эта язвительная критика резко оборвалась, сменившись приторно-преувеличенными комплиментами, которые считаются в провинции признаком хорошего тона. Г-жа де Серпьер показалась Люсьену очень смешной, и это обрадовало его. Если бы это произошло на четверть часа раньше, он хохотал бы от всего сердца; теперь же эта злая женщина производила на него впечатление камня, попадающегося под ноги на трудной горной дороге. Пока длились бесконечные светские учтивости, на которые волей-неволей должна была отвечать г-жа де Шастеле, Люсьен не сводил с нее глаз. Цвет лица г-жи де Шастеле отличался неподдельной свежестью, по-видимому, свидетельствовавшей о душе слишком возвышенной, чтобы ее могли волновать тщеславные и злобные мелочи провинциального бала. Люсьен был благодарен ей за выражение ее лица, в действительности бывшего плодом его фантазии. Он весь был погружен в восторженное созерцание, когда глаза бледной красавицы остановились на нем; он не мог выдержать их блеска; они были так прекрасны и смотрели так просто! Сам того не замечая, Люсьен застыл неподвижно в трех шагах от г-жи де Шастеле, застигнутый врасплох ее взглядом.

От веселости и блистательной самоуверенности человека, бывшего центром общего внимания, в нем не осталось и следа; он больше не думал о том, чтобы понравиться публике, он вспоминал об этом чудовище лишь потому, что страшился его пересудов. Разве не эти самые люди без конца твердили ему о г-не Тома де Бюзане? Вместо того, чтобы как-нибудь действовать и поддержать этим свою смелость, Люсьен в этот критический момент, поддавшись своей склонности, стал размышлять и философствовать. Желая оправдать себя в том, что он имел слабость и несчастье полюбить, он уверял себя, что никогда не встречал такого божественного лица; он с наслаждением созерцал красавицу, и от этого его неловкость только возрастала.

На его глазах г-жа де Шастеле обещала кадриль г-ну д'Антену, а между тем еще четверть часа назад Люсьен решил пригласить ее на эту кадриль. "До сих пор,- думал он, видя, как у него отнимают г-жу де Шастеле,- смешное жеманство красивых женщин, которых я встречал, помогало мне противостоять их чарам. Когда госпожа де Шастеле бывает вынуждена говорить или действовать, ее совершенная холодность сменяется обаянием, о котором я даже не имел представления".

Надо сознаться, что, предаваясь этим восторженным размышлениям, Люсьен, стоявший неподвижно и прямо, точно шест, имел весьма глупый вид.

У г-жи де Шастеле были очень красивые руки. Так как глаза ее пугали Люсьена, то наш герой впился взором в ее руку и неотрывно следил за всеми ее движениями. Г-жа де Шастеле, в доме которой ежедневно говорили о Люсьене, заметила его робость. Нашего корнета вывела из этого блаженного состояния ужасная мысль о том, что все нетанцующие наблюдают за ним враждебными глазами и находят его смешным. Достаточно было одного его мундира и блестящей кокарды, чтобы восстановить против него вплоть до ненависти тех из присутствовавших на балу, кто не принадлежал к самому высшему кругу. Люсьен давно уже заметил, что чем меньше ума у человека крайних взглядов, тем больше он неистовствует.

Но все эти благоразумные рассуждения были вскоре забыты; ему доставляло слишком большое удовольствие разгадывать характер г-жи де Шастеле.

"Какой позор,- заговорило вдруг в нем чувство, противоположное любви,- какой позор для мужчины, почитающего свой долг и родину с преданностью, которую он мог назвать искренней! Для него не существует ничего, кроме прелестной провинциалки-легитимистки, с душою, подло предпочитающей узкие интересы своего класса интересам всей Франции. Несомненно, вскоре мне, как и ей, благополучие двухсот тысяч аристократов станет дороже благополучия остальных тридцати миллионов французов. Наиболее убедительным для меня доводом будет то, что эти двести тысяч привилегированных людей имеют изящнейшие гостиные, где меня ждут самые утонченные наслаждения, которых я тщетно искал бы где-нибудь в другом месте, словом, гостиные, способствующие моему личному благополучию. Самый низкий приспешник Людовика-Филиппа рассуждает не иначе". Это была жестокая минута, и лицо Люсьена было далеко не весело, когда он пытался отстранить от себя это ужасное видение. Он стоял неподвижно вблизи г-жи де Шастеле, занятой в кадрили. Тотчас же любовь, преодолевая рассудок, побудила его пригласить г-жу де Шастеле на контрданс. Она посмотрела на него; но в этот раз Люсьен уже не в силах был судить о ее взгляде. Он словно обжег его, опалил. Однако взгляд этот не хотел выразить ничего другого, кроме удовлетворенного любопытства при виде молодого человека, обуреваемого такими сильными страстями, человека который ежедневно дрался на дуэли, о котором много говорили и который очень часто проезжал мимо ее окон. А прекрасный конь этого молодого офицера становился пугливым как раз в ту минуту, когда она могла за ним наблюдать. Было ясно, что его седок стремился выказать свое неравнодушие к ней, по крайней мере когда проезжал по улице Помп. Это нисколько не оскорбляло ее; она совсем не находила его дерзким. Правда, сидя с нею рядом за обедом у г-жи де Серпьер, он показался ей совершенно лишенным остроумия и даже неловким. Он отважно управлял лодкой на Командорском озере, но эта спокойная отвага была бы скорее к лицу пятидесятилетнему мужчине.

Следствием всего этого было то, что когда г-жа де Шастеле танцевала с Люсьеном, не глядя на него и соблюдая надлежащую серьезность, она была сильно заинтересована им. Вскоре она заметила, что его робость граничит с неловкостью.

"Конечно, он со своим самолюбием не забывает, что я видела, как он упал с лошади в день вступления уланского полка". Таким образом, г-жа де Шастеле без труда допустила, что она причина робости Люсьена. Такое отсутствие самоуверенности было привлекательно в человеке молодом и окруженном этими провинциалами, которые упоены своими достоинствами и, даже танцуя, не теряют своей спеси. Молодой человек во всяком случае не был робок на коне; каждый день ее пугала его смелость, "нередко злополучная", добавила она, едва не рассмеявшись.

Люсьена мучило его собственное молчание; наконец он сделал над собой усилие и решился заговорить с г-жой де Шастеле; однако лишь с большим трудом и очень несвязно он произнес несколько банальных фраз - справедливое возмездие, постигающее того, кто не упражняет свою память.

Госпожа де Шастеле отклонила ряд приглашений светских молодых людей, наиболее острые словца которых она знала наизусть, и немного времени спустя, в результате одной из тех женских хитростей, о которых мы догадываемся лишь тогда, когда нам это уже неинтересно, очутилась в той же кадрили, что и Люсьеп; однако после этого контрданса она пришла к заключению, что он действительно не блещет умом, и почти перестала о нем думать. "Обыкновенный кавалерист, как и все другие, только ездит с большей ловкостью, и внешность у него лучше". Это уже не был живой и легкомысленный юноша, так часто с высокомерным видом гарцевавший перед ее окном. Раздосадованная этим открытием, которое сделало для нее Нанси еще более скучным, г-жа де Шастеле заговорила с Люсьеном почти кокетливо. Она так давно привыкла наблюдать за ним из окна, что он казался ей старым знакомым, хотя был ей представлен только неделю назад.

Люсьен, лишь изредка осмеливавшийся взглянуть на совершенно равнодушное лицо своей прекрасной собеседницы, даже не догадывался о благосклонности, которую ему оказывали. Он танцевал и, танцуя, делал слишком много движений, причем движения эти были лишены всякой грации.

"Решительно этот красивый парижанин хорош только в седле; сходя с коня, он теряет половину своих достоинств, а начиная танцевать, теряет и все остальные. Он не умен; жаль: его лицо обещало столько душевной тонкости и простоты! Это простота объясняется отсутствием мысли". И она вздохнула свободнее. Она не притязала на осуществление несбыточных мечтаний, к тому же дорожила своей свободой и опасалась за нее.

Совершенно успокоенная насчет способности Люсьена нравиться и мало тронутая его единственным преимуществом - умением отлично ездить верхом, она решила: "Этот молодой человек, как и другие, притворяется, будто очарован мною". И она перебрала в уме всех, кто окружал ее и старался говорить ей приятные вещи. Г-н д'Антен иногда в этом успевал. Отдавая ему должное, г-жа де Шастеле досадовала на Люсьена, так как он, вместо того чтобы говорить с нею, ограничивался тем, что улыбался любезностям г-на д'Антена. Досаднее всего было то, что он смотрел на нее с восхищением, которое могло быть замечено другими.

Наш бедный герой слишком терзался и угрызениями совести и своей полной неспособностью найти хоть одно удачное слово, чтобы еще думать о своем взгляде. Со времени отъезда из Парижа он видел только натянутость и грубость, глубоко ему неприятные. "Я очень осторожен в выражениях: пошлые удовольствия, пустые претензии и больше всего тупое провинциальное лицемерие способны были вызвать отвращение у этого существа, привыкшего к изысканности парижских пороков".

Вместо всегдашнего насмешливо-грустного настроения Люсьен вот уже час как только смотрел и любовался. Его угрызения совести разлетелись в прах, рассеялись с восхитительной быстротой. Его юношеское тщеславие напоминало ему время от времени, что продолжительное молчание, в которое он с наслаждением замкнулся, вряд ли способствует его репутации любезного кавалера, но он был так поражен, так преисполнен восторгом, что у него не хватало решимости серьезно думать об этом.

Прелестным контрастом всему, что так долго оскорбляло его взор, была находившаяся в шести шагах от него женщина, небесная красота которой вызывала восхищение; но красота была, пожалуй, наименьшим из ее очарований. Вместо заискивающей, несносной вежливости, насквозь неискренней и лживой, которой славился дом Серпьеров, вместо страсти г-жи де Пюи-Лоранс острить по всякому поводу г-жа де Шастеле обладала простотой и холодностью, но простота ее была чарующей, так как за ней угадывалась душа, созданная для самых благородных волнений, а холодность соседствовала с пламенем и, казалось, могла перейти в доброжелательность и даже восторженность, если только суметь внушить их.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Госпожа де Шастеле удалилась, чтобы пройтись по залу. Г-н де Блансе вновь занял свой пост и уверенным жестом подал ей руку; видно было, что он мечтал о счастье вести ее под руку на правах супруга. Случайно г-жа де Шастеле очутилась там же, где Люсьен.

Увидев его вновь перед собою, она было рассердилась на себя. Как! Она давала себе труд так часто смотреть на этого пошляка, самой большой заслугой которого было, как у героев Ариосто, умение хорошо ездить верхом! Она обратилась к нему и попыталась расшевелить его, заставить его разговориться.

Когда г-жа де Шастеле заговорила с Люсьеном, он преобразился. Ее благородный взгляд, казалось, освободил его от тех банальностей, которые ему надоело высказывать, которые ему не удавались и которые в Нанси еще считаются необходимым элементом беседы людей, встречающихся восьмой или десятый раз. Он вдруг осмелился говорить, и говорить много. Он говорил о том, что могло заинтересовать или позабавить красивую женщину, которая, продолжая опираться на руку рослого кузена, с удивлением слушала его. Ничуть не теряя своей нежности и почтительности, голос Люсьена стал ясным и звонким. У него явились четкие и занятные мысли и слова, достаточно живые и выразительные, чтобы облечь в них эти мысли.

Благородной простоте тона, который он осмелился самовольно взять с г-жой де Шастеле, он сумел придать - не позволяя, конечно, себе ничего такого, что могло бы шокировать самую строгую щепетильность,- тот оттенок нежной фамильярности, который подходит двум родственным душам, когда они встречаются и узнают друг друга среди масок на пошлом маскараде, называемом светом. Так разговаривали бы ангелы, если бы, спустившись за чем-нибудь с небес, они случайно встретились на земле.

Правда, эта благородная простота имеет некоторое сходство с той простотой обращения, на которую дает право старинное знакомство, но зато под каждым словом как будто подразумевается: "Извините меня за эту минуту; как только вам захочется опять надеть маску, мы снова, как и подобает, станем совершенно чужими друг другу. Не опасайтесь завтра с моей стороны притязаний на близость и благоволите немного развлечься, не делая никаких выводов".

Женщин обычно пугает такой разговор, но они не знают в точности, где его оборвать, потому что мужчина, беседующий с ними с таким счастливым видом, кажется, ежеминутно говорит им: "Души, подобные нашим, должны пренебрегать условностями, созданными только для заурядных людей, и, несомненно, вы, так же, как и я, думаете, что..."

Но как ни был Люсьен красноречив, следует отдать справедливость его неопытности: не в результате гениального усилия возвысился он до этого тона, столь соответствовавшего его честолюбию; просто он думал то, что хотел выразить этим тоном; по этой-то причине, делающей мало чести его способностям, он говорил как нельзя лучше, Это было обманом наивного сердца. Люсьен всегда испытывал инстинктивный страх перед всякой пошлостью, который несокрушимой стеной вставал между ним и жизненным опытом. Он отвращал взор от всего, что казалось ему уродливым, и в двадцать три года обладал простодушием, которое всякий порядочный парижанин считает унизительным уже в шестнадцатилетнем возрасте, в последнем классе коллежа. Он чисто случайно взял тон человека умелого. Конечно, он не владел искусством расположить к себе женское сердце и пробудить в нем чувство.

Этот тон, такой необычный, такой привлекательный и опасный, казался только оскорбительным и почти непонятным г-ну де Блансе, который, тем не менее, пытался вмешаться в разговор. Люсьен всецело завладел вниманием г-жи де Шастеле. Как ни была она испугана, она не могла не соглашаться со многими мыслями Люсьена и иногда отвечала ему почти в том же тоне. Однако, не переставая с удовольствием слушать его, она удивлялась все больше и больше.

Чтобы оправдать свою чуть одобрительную улыбку, она думала: "Он говорит обо всем, что происходит на балу, но не о себе". На самом же деле, осмеливаясь таким образом разговаривать с нею обо всех этих безразличных вещах, Люсьен говорил о самом себе и овладевал позицией отнюдь не маловажной, учитывая возраст г-жи де Шастеле и в особенности ее всегдашнюю осторожность: эта позиция, шутка ли сказать, исключала всякое соперничество.

Сначала г-жу де Шастеле удивляла и забавляла перемена, происшедшая у нее на глазах. Вскоре она перестала улыбаться: ей, в свою очередь, стало страшно. "Как смеет он так говорить со мной! И меня это ничуть не шокирует! Я совсем не чувствую себя оскорбленной. Этот молодой человек далеко не так простодушен и мил, как я по глупости предполагала. Я имею дело с одним из тех ловких, любезных и глубоко скрытых людей, о которых мы читаем в романах. Они умеют нравиться, но именно благодаря тому, что сами неспособны любить. Господин Левен здесь, на балу, весел, счастлив и разыгрывает передо мною, несомненно, интересную роль, но он счастлив только потому, что сознает, как он красиво говорит. Очевидно, он решил для начала в течение целого часа изображать глубокое восхищение, вплоть до глупого вида. Но я отлично сумею порвать всякие отношения с этим опасным человеком и искусным комедиантом".

Однако, хотя она рассуждала весьма разумно и приняла это великолепное решение, сердце ее уже было занято Люсьеном; она уже любила его. Именно в этот момент родилось чувство ее расположения и благосклонности к Люсьену. Вдруг г-жа де Шастеле ощутила живейшее раскаяние, спохватившись, что слишком долго разговаривает с Люсьеном, удалившись от дам и оказавшись в обществе одного только милого г-на де Блансе, который, весьма возможно, ничего не понимал из беседы. Чтобы выйти из этого затруднительного положения, она согласилась на контрданс, когда ее пригласил Люсьен.

После контрданса, во время последовавшего за ним вальса, г-жа д'Окенкур подозвала к себе г-жу де Шастеле, так как там, где она сидела, было немного прохладнее и не так душно, как в остальной части танцевального зала.

Люсьен, связанный с г-жой д'Окенкур дружескими отношениями, не расстался с дамами. Тут г-жа де Шастеле получила возможность увидеть, каким успехом он пользовался в тот вечер. "И они действительно правы,- думала она,- ибо независимо от красивого мундира, который он умеет носить, он является источником радости и веселья для всех окружающих".

Гости уже собрались перейти в соседнюю палатку, где был накрыт ужин. Люсьен устроился таким образом, что повел г-жу де Шастеле к столу. Ей казалось, что не один день отделяет ее от того душевного состояния, в котором она находилась в начале вечера. Она забыла все, вплоть до скуки в начале бала, от которой почти замер ее голос.

Наступила полночь. Ужин был подан в прелестном уголке, образованном двойною стеною буков в двенадцать - пятнадцать футов высоты. Чтобы защитить ужинающих от вечерней росы, поверх этих зеленых стен был натянут тент с широкими белыми и красными полосами. Это были цвета находившейся в изгнании особы, тезоименитство которой праздновалось. В просветах между листвою буков виднелась ясная луна, озарявшая широкий, спокойный пейзаж. Восхитительная природа гармонировала с новыми чувствами, пытавшимися овладеть сердцем г-жи де Шастеле, и мощно содействовала им в их борьбе с доводами рассудка. Люсьен занял свое место не рядом с г-жою де Шастеле: надо было посчитаться с давнишними приятелями его новой знакомой. Дружелюбный взгляд, о котором он не смел и мечтать, дал ему понять, что это было необходимо, но он уселся так, чтобы хорошо ее видеть и слышать.

Ему пришло в голову выразить свои подлинные чувства в словах, с которыми он для видимости обращался к дамам, сидевшим рядом с ним. Это заставило его болтать почти без умолку; он успешно справлялся с этой задачей: не наговорив ничего лишнего, он овладел беседой и вскоре, продолжая развлекать дам, сидевших рядом с г-жою де Шастеле, рискнул издалека высказать несколько мыслей, носивших характер весьма нежных намеков; он никогда не воображал, что дерзнет так скоро прибегнуть к подобному способу действий. Конечно, г-жа де Шастеле отлично могла сделать вид, что не понимает его речей, с которыми он не обращался к ней прямо. Люсьен развеселил даже мужчин, сидевших с этими дамами; у них его успех еще не возбуждал серьезной зависти.

Вокруг г-жи де Шастеле шла оживленная беседа и часто раздавался смех. Гости, сидевшие на другом конце стола, замолчали, пытаясь принять участие в том, что так забавляло соседок г-жи де Шастеле. Она же была всецело занята и тем, что она слышала и что вызывало иногда ее смех, и собственными серьезными мыслями, составлявшими такой резкий контраст с веселым тоном этого вечера. "Так вот он, этот застенчивый юноша, которого я считала глупым! Какой ужасный человек!"

Быть может, впервые в своей жизни Люсьен был остроумен, и самым блестящим образом. К концу ужина он понял, что успех превзошел все его надежды. Он был счастлив, крайне возбужден и, как это ни странно, не говорил ничего лишнего.

Между тем в обществе этих гордых лотарингцев он стоял лицом к лицу с тремя-четырьмя жестокими предрассудками, с которых мы в Париже имеем лишь бледные копии: Генрих V, дворянство, плутовство. И глупость и убеждение в том, что гуманность к простому народу - почти преступление. Ни одной из этих высоких истин, которые составляют кредо Сен-Жерменского предместья и не позволяют безнаказанно оскорблять себя, Люсьен, даже слегка не задел своей веселостью.

Дело в том, что в глубине души Люсьен, как человек благородный, относился с беспредельным уважением к несчастному положению окружавших его молодых людей. Четыре года назад они из верности своим политическим убеждениям и укоренившемуся образу мыслей отказались жить за счет государственного бюджета, хотя это было почти необходимо для их существования. Они потеряли еще больше: единственное на свете занятие, которое могло избавить их от скуки и благодаря которому они чувствовали себя на своем месте.

Женщины решили, что Люсьен вполне приличен. Первой произнесла это сакраментальное слово г-жа де Коммерси, сидевшая в части зала, отведенной для самой высшей знати. Там собралось семь-восемь дам, относившихся с презрением к этому обществу, которое, в свою очередь, презирало весь остальной город, наподобие того, как императорская наполеоновская гвардия в случае мятежа внушала бы страх армии 1810 года, заставлявшей трепетать всю Европу.

Столь безапелляционное заявление г-жи де Коммерси почти возмутило золотую молодежь Нанси. Эти изящные господа, умевшие красоваться на порогах кафе, очутившись на балу, обыкновенно умолкали и проявляли лишь талант энергичных и неутомимых танцоров. Увидев, что Люсьен против обыкновения столь разговорчив и, главное, что его слушают, они стали уверять, что он слишком шумлив и очень неприятен, что эта крикливая любезность, может быть, и в почете у парижских буржуа и у лавочников улицы Сент-Оноре, но никогда не будет производить хорошего впечатления в высшем обществе Нанси.

Однако успех, которым продолжали пользоваться остроты Люсьена, опровергал заявление этих господ, и они ограничивались тем, что с видом печального удовлетворения повторяли друг другу: "В конце концов, он всего-навсего мещанин без роду, без племени, обладающий только личным дворянством, которое ему дают погоны корнета".

Слова отставных лотарингских офицеров были отголоском великой распри, омрачающей девятнадцатый век: ненависти родового дворянства к служилому.

Но ни одна из дам не думала об этих скучных вещах: в ту минуту все эти женщины были выше жалкого культурного уровня, над которым не в силах подняться ум провинциала-мужчины. Ужин блестяще закончился шампанским; оно придало больше веселости и свободы манерам гостей. Что же касается нашего героя, он был сильно взволнован теми нежными намеками, с которыми, прикрываясь веселостью, он посмел издалека обращаться к даме своего сердца. Впервые в жизни успех до такой степени опьянил его.

Когда все вернулись в танцевальный зал, г-жа де Шастеле стала вальсировать с г-ном де Блансе, которого, по немецкому обычаю, после нескольких туров сменил Люсьен. Танцуя, он с какой-то бесхитростной ловкостью, этой дочерью случая и страсти, сумел возобновить разговор в тоне глубокого уважения, который, однако, во многих отношениях походил на тон давнишнего знакомства.

Воспользовавшись котильоном, который ни г-жа де Шастеле, ни он не захотели танцевать, он сказал ей, смеясь и не слишком отступая от общего тона их беседы:

- Чтобы взглянуть поближе на эти прекрасные глаза, я купил молитвенник, я дрался на дуэли, я сблизился с господином Дю Пуарье.

Побледневшие в этот момент черты г-жи де Шастеле, ее недоумевающий взор выражали глубокое удивление, почти ужас. Услышав имя Дю Пуарье, она проронила вполголоса, словно не в состоянии была говорить громко:

- Он очень опасный человек!

Люсьен опьянел от радости: ее, значит, не возмущали причины, которыми он объяснял свое поведение в Нанси! Но смеет ли он поверить тому, что ему кажется?

Два-три мгновения длилось выразительное молчание. Люсьен не отрывал взора от глаз г-жи де Шастеле, потом решился ответить:

- Он очарователен, по-моему; без него я не был бы здесь. Впрочем, у меня есть одно ужасное подозрение,- с наивной неосторожностью добавил Люсьен.

- Какое? Что же именно? - спросила г-жа де Шастеле.

Она тотчас же поняла все неприличие такого прямого и непосредственного вопроса; она сказала это, не подумав. Она густо покраснела, Люсьен был поражен, заметив, что краска залила ей даже плечи.

Но оказалось, что Люсьен не может ответить на столь простой вопрос г-жи де Шастеле. "Какого она будет обо мне мнения?" - подумал он. В одну минуту выражение его лица изменилось, он побледнел, словно почувствовал сильную и неожиданную боль; его черты выразили ужасное страдание, которое причиняло ему воспоминание о г-не Бюзане де Сисиле; он на несколько часов забыл о нем, а теперь этот образ внезапно возник перед ним снова.

Как! То, чего он добился, объяснялось лишь пошлым тяготением к мундиру, независимо от того, кто его носил! Жажда узнать истину и невозможность найти подходящее выражение, чтобы высказать эту оскорбительную мысль, повергли его в сильнейшее замешательство. "Одно слово может погубить навеки",- твердил он себе.

Неожиданное смущение, сковавшее Люсьена, тотчас же передалось г-же де Шастеле. Она побледнела при виде жестоких мук, внезапно отразившихся на таком открытом, таком юном лице Люсьена и, несомненно, имевших к ней какое-то отношение. Черты молодого человека словно поблекли; глаза его, недавно горевшие таким огнем, теперь потускнели и, казалось, ничего не видели.

Они обменялись двумя-тремя незначительными словами.

- Ну так как же? - спросила г-жа де Шастеле.

- Не знаю,- машинально ответил Люсьен.

- Как, сударь, вы не знаете?

- Нет, нет, сударыня... Мое уважение к вам...

Поверит ли читатель, что г-жа де Шастеле, все более и более волнуясь, позволила себе совершить ужасную неосторожность, прибавив:

- Это подозрение имеет какое-нибудь отношение ко мне?

- Разве я задержался бы на нем хоть сотую долю секунды,- подхватил Люсьен со всем пылом первого глубоко прочувствованного горя,- если бы оно не имело отношения к вам и ни к кому другому на свете? О ком, кроме вас, могу я думать? И разве это подозрение не пронзает двадцать раз в день мое сердце с тех пор, как я в Нанси?

Подозрения Люсьена еще более подогрели зарождавшийся интерес к нему г-жи де Шастеле. Ей даже в голову не пришло выразить удивление по поводу тона, которым Люсьен произнес последние слова. Горячность, с которой он только что говорил с нею, и очевидная глубокая искренность его речей вызвали на ее смертельно бледном лице неосторожный румянец; она вся зарделась. Но смею ли я признаться в этом в наш чопорный век, сделавший лицемерие своим неизменным спутником, смею ли я признаться, что г-жу де Шастеле заставила покраснеть радость, а не те догадки, которые могли строить танцующие, без конца мелькавшие мимо них в разнообразных фигурах котильона?

Она могла выбирать, отвечать ли ей или нет на эту любовь. Как он был чистосердечен! Как самоотверженно он любил ее! "Быть может, даже наверно,- думала она,- это увлечение не будет длительным; но сколько в нем искренности! Как далек он от всяких преувеличений и напыщенности! Это, несомненно, подлинная страсть; как сладостно быть так любимой! Но внушать ему подозрения, и притом подозрения, угрожающие самой его любви! Значит, он обвиняет меня в чем-то позорном?"

Госпожа де Шастеле в задумчивости склонила голову на веер. Время от времени взор ее обращался к Люсьену; неподвижный, бледный, как привидение, он глядел ей прямо в лицо. Глаза его смотрели так испытующе, что она содрогнулась бы, если бы заметила это.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Другое сомнение еще сильнее взволновало ее сердце.

"Значит, его молчаливость в начале вечера,- думала она,- объяснялась не отсутствием темы для разговора, как я имела наивность предположить. Причиной этому было подозрение, ужасное подозрение, подорвавшее его уважение ко мне... Подозрение в чем? Какой же гнусной должна быть клевета, чтобы произвести такое сильное впечатление на столь молодое и благородное существо?"

Госпожа де Шастеле была так возбуждена, что не думала о своих словах, и, невольно поддавшись веселому тону, который беседа приобрела за ужином, задала Люсьену странный вопрос;

- Как! Вы не находили слов... кроме самых незначительных, чтобы говорить со мною в начале вечера? Была ли это... чрезмерная учтивость? Или сдержанность, естественная при первом знакомстве? Или... (и голос ее понизился помимо ее воли) виной этому было подозрение? - выговорила она наконец еле слышно, но очень выразительно.

- Это было следствием моей крайней застенчивости: я совсем неопытен в жизни, я никогда не любил; глаза ваши, когда я увидал их так близко, испугали меня; до сих пор я видел вас лишь издали.

Слова эти были сказаны так искренне и задушевно, они свидетельствовали о такой любви, что, прежде чем г-жа де Шастеле успела об этом подумать, ее правдивые и глубокие глаза ответили: "Я тоже люблю вас".

Она очнулась, словно от экстаза, и почти сразу же поспешила отвести глаза; но Люсьен уловил этот взор признания.

Он покраснел до смешного, он был вполне счастлив. Г-жа де Шастеле чувствовала, что щеки ее заливает жгучий румянец.

Стендаль - Люсьен Левен (Красное и белое). 2 часть., читать текст

См. также Стендаль (Stendhal) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Люсьен Левен (Красное и белое). 3 часть.
Боже мой! Я себя ужасно компрометирую; все взгляды, должно быть, напр...

Люсьен Левен (Красное и белое). 4 часть.
Люсьен наклонился к г-же д'Окенкур и серьезно сказал ей: - Вот речь, с...