Михаил Петрович Старицкий
«Первые коршуны (Из жизни Киева начала XVII столетия). 3 часть.»

"Первые коршуны (Из жизни Киева начала XVII столетия). 3 часть."

- Об унии слыхал я... Но ведь не все владыки согласились на нее...

- Потому-то и рассыпались повсюду, как волки хищные, латыняне, панове иезуиты, чтобы силою заставить всех прилучиться к унии: запирают наши древние храмы, отдают их унитам, изгоняют наших священнослужителей, отбирают святые сосуды, запрещают нам службу божию...

- Святый боже! - вскрикнул Семен.

А старик продолжал дальше:

- Много ли часу прошло с Брестского собору, а что сталося с святою восточною церковью нашею? Продают ее владыки, обманывают нас, сами пристают, ради благ земных, к богомерзкой унии. Нет уже у нас святого отца нашего, благочестного митрополита, отступают от нас сильные, и зацные братия наши переходят, забыли страх божий, к латынянам, и мы, как бедное стадо без пастыря, одни блуждаем во тьме, окруженные злохитрым врагом.

- Да как же сталось все это? - произнес в ужасе Семен.

- А так сталось, потому что все мы пребывали до сих пор в мрачной лености и суете мирской, а злохитрый древний враг держал нас в тенетах своих; каждый лишь о себе думал, а он на тот час уводил детей наших к источнику своему: не имели мы ни пастырей разумных и верных, ни школ, ни коллегий, а поневоле приходилось нам отдавать детей к иезуитам: не оставаться же им было без слова божия, как диким степовикам. А они, пьюще от прелестного источника западной схизмы, уклонялись ко мрачнотемным латынянам. И все меньше и меньше оставалось нас, верных древнему благочестию... И все это видели мы своими очесами и ничего не могли сделать, ибо и наши пастыри обманывали нас и приставали к унии.

Старик замолчал и глянул куда-то вдаль своими потухшими глазами, словно хотел вызвать из этой смутной дали образы пережитых годов.

- Ох-ох, - заговорил он снова, - прежде до нас только слухи доходили об утимах той унии, а теперь пришла уже она и к нам во всей ярости своей. В самом Киеве уже воцарились униты.

- В Киеве? - вскрикнул Семен с ужасом.

- Так, в Киеве, в святом нашем граде решили они отобрать все наши храмы и монастыри. Уже в Выдубецком засел официал митрополита унитского; слышно, что собирается отнять у нас и святую Софью, и Печеры, и златоверхий Михайловский монастырь.

- Почему же молчит на это магистрат киевский? Почему не зовут напастников до права?

- До права? - повторил с горечью старик. - Да ведь я уже говорил тебе, что у горожан отбирают паны ляхове все наши права.

- Так вернуть их назад саблей и списом!

- Кто ж его подымет за нас? Нет у нас вельможных и зацных оборонцев.

- Самим восстать! Самим поднять оружие!

- Поднявший меч от меча и погибнет, - произнес тихо старик, устремляя на Семена строгий взгляд.

- Так что же, по-вашему, отче, склонить покорно под их мечи свои головы, отдать на поруганье наши святыни? - воскликнул горячо Семен, гордо подымая голову. - Если от веры нашей отступилось наше панство, то мы должны защитить ее и не допустить на поруганье панам!

- Так, сыну, так, - произнес оживившимся тоном старик, - мы должны оборонить ее, но не мечом, не мечом!

Есть иной путь и иная защита: господь сглянулся на нас за смирение наше. Святой патриарх, отец наш, благословил нас на иную борьбу. Своими слабыми, нетвердыми руками заложили мы под благословением его братство... Мало было нас, а теперь, посмотри, сколько в упис наш вписалось рукою и душою и зацных, и добре оселых горожан! Теперь уже у нас и коллегии эллино-словенские и латино-польские завелись, и друкарская справа разрослась... И не в одном Киеве, а всюду завелись братства: и во Львове, и в Каменце, и в Луцке, и без помощи вельможных и зацных оборонцев крепла наша вера.

А кто помогал нам? Кто защищал нас? Не было у нас, слабых и темных, ни гармат, ни рушниц, перьев борзописных, ни в прелести бесовской изученных злохитрых языков; было у нас одно только братолюбство, вера и смирение, и господь стал посреди нас! - заключил старик.

С глубоким волнением слушал Семен слова старца. Горячая волна крови то приливала, то отливала у него от сердца: там, за три года пребывания в чужих краях, он совершенно отвык от тех порядков, которые мало-помалу воцарились в родной земле, а по приезде на родину тотчас же погрузился в водоворот личных тревог и забот. Теперь же слова старика разверзали перед ним бездну горя и отчаянья, в которую погружена была родная земля... И новая горечь и обида, но не против своих личных врагов, а против общих напастников, гонителей его народа, его веры закипала у него в сердце.

А старик продолжал между тем тихо и печально.

- Так, единый оплот был у нас - это наше братство; могли мы и Латынину добрые опресии чинить,(54) и радостно было у меня на сердце; отходил к богу с надеждою, что не погасят латыняне святого огня, зажженного господом на киевских горах. А вот теперь начинают паны острить зубы и на братство наше. Митрополит унитский вопит и жалуется ежечасно, что не может здесь утвердиться уния, пока существует у нас в Киеве наше братство.

- Нет, отче шановный, - вскрикнул горячо Семен, - умрем мы все, а не дозволим скасовать наши братства!

- Когда бы все благочестные, без различия стана и преложенства, паны, и козаки, и горожане, и само поспольство об этом думали, тогда бы, быть может, и удалось нам отстоять братства... А то всякий о своем, всякий о своем! - голос старика перешел до тихого шепота, и голова печально поникла на грудь.

Сердце Семена сжалось от невыносимой, острой боли.

- Отче шановный и любый! - заговорил он взволнованным голосом. - Прости меня; пришел к ласке твоей лишь по своей власной справе, просить для себя правды и защиты. Пришел как слепец, как глухой и немой... Вы своим словом сняли полуду с очей моих... Горит мое сердце, но не своей кривдой! Стыд вот гложет, сосет его за то, что три года мог я провести в чужих краях, в то время как здесь грабували коршуны-шулики мой родной край! Стыд сосет и гложет его за то, что мог я печалиться о своем горе, о своей лишь утрате в тот час, когда здесь ступили схизматы нечестивые на наше последнее достояние - на святую веру наших отцов. Сором жжет меня лютым огнем, что в тот час, когда вы, слабые и измученные жизнью, отстаивали перед озброенным можновладным панством свою веру, я заботился лишь о своей доле, о своих делах! Теперь же клянусь посвятить все свои силы своей отчизне! И не я один, мы все, все встанем на оборону святой нашей веры, и верьте мне, батьку шановный, не удастся пышно озброенному панству заставить нас отречься от своей веры, потому что тут, вот тут, - он ударил себя рукою в грудь, - растет такая сила, которой не согнуть панам никогда! Спасите только Галину от насилия Ходыки, а мне теперь не нужно ничего. Одной только ласки прошу для себя: помогите мне вступить в братчики нашего братства.

- Туда поступают только беспорочные люди, - произнес строго старик и поднял на Семена глаза.

При этих словах старика все лицо Семена залила густая краска.

- Батьку мой, отче славетный! - произнес он быстро. - Клянусь вам, что все то, в чем обвинили меня свидетели Ходыки, есть злая ложь и клевета!

- Кто же мне поручится в том, что слова твои правдивы? - произнес тем же строгим тоном старик.

- Тот, - воскликнул с жаром Семен, указывая на потемневший образ, - кто читает в сердце человеческом без бумаг и без слов! Как на духу, как перед всевидящим оком господним, - клянусь вам, что я не виновен ни в чем, что ни одного из взведенных на меня Ходыкою преступлений не совершал никогда! Грешен, как все люди грешны перед богом; но до грабежа и до гвалта нечистый не доводил меня никогда! Свои слова я докажу згодом и правом, а теперь беру свидетелем самого господа бога, потому что больше мне некого взять!

Слова Семена были полны такой неподдельной искренности, что трудно было бы не поверить им.

- Верю тебе, сын мой, - произнес Мачоха тронутым голосом, - верю и поручусь за тебя перед братчиками единым достоянием моим - моим честным именем и моей сединой.

- Отче, батьку мой... до веку...

- Скажу и Балыке, чтобы дал тебе время позвать гвалтовников, лжесвидетелей до права. Он братчик наш, а братчики все должны помогать друг другу, - продолжал старик. - Но напрасно думаешь ты оставить свою справу с Ходыкой. Нет, ты веди ее и доведи до конца; только помни, что это не твое лишь дело, а дело всех нас, всей Киевской земли, не останавливайся на полдороге, не покончи дело на том, что вернешь себе свое добро и свою Галину, - постарайся раскрыть перед всем Подолом гвалт и разбой Ходыки над тобою, постарайся разорвать навсегда его союз с войтом, иначе, говорю тебе, если Ходыка возьмет еще гору и в магистрате, - мы погибли совсем!

Какое-то неуловимое сопоставление пробежало снова в голове Семена, а старик продолжал между тем говорить об ужасах унии, разлившейся повсюду, о бедствиях, наступающих со всех сторон на родную землю, о страшных замыслах униатов, о бессилии народа, о скромной, но упорной борьбе братств.

Сумерки наполняли комнату; в окно смотрело бледное вечернее небо, покрытое нежным дыханием тихого заката. На фоне сгустившейся в комнате полутьмы выделялась, словно в раме, седая голова старика; скорбный взгляд его потухших глаз проникал прямо в душу, а тихая речь лилась и лилась, наконец старик поднялся с усилием и, взявши в руки свой посох, произнес в заключение:

- Пора, сыне мой! Идем в братство!

Уже совсем вечерело, когда Семен, в сопровождении Мачохи, вышел на широкую ратушную площадь. Купцы уже запирали лавки тяжелыми засовами; движение утихало, но болтливые горожанки еще сидели на скамеечках у своих ворот и сочувственно покачивали головами, передавая друг другу горячие новости дня.

В воздухе чувствовался легонький морозец, звезды на небе ярко загорались; снег поскрипывал под сапогами прохожих. Обойдя высокое и сумрачное здание ратуши, Семен и Мачоха подошли к стене Братского монастыря. По деревянным ступенькам поднимались уже многие горожане. Все шли тихо и степенно, без шума и разговоров. Семен заметил, что встречающие их с почтением обнажали головы перед стариком.

Пройдя под сводами колокольни, они вышли на широкий двор, посреди которого подымался великолепный новый храм с пятью золочеными куполами; направо и налево потянулись длинные здания.

- Всем своим коштом, - пояснил ему Мачоха, указывая на храм, - все сами...

Повернувши налево, к одному из длинных зданий, они вошли в узкий коридор со сводчатым потолком. Через несколько шагов коридор расширился и образовал просторные сени; направо и налево из этих сеней вели две низенькие темные двери, у каждой из них стояло по два горожанина.

- Братчину! - обратился к одному из них Мачоха. - Отведи нового брата в збройную светлицу. Ты должен оставить там все свое оружие, - прибавил он, повернувшись к Семену, - да не войдет никто на нашу беседу с оружием в руках.

Сказав это, Мачоха указал братчику на Семена, а сам прошел в правую дверь. Семен последовал за своим проводником. В небольшой комнате, в которую вошли они, было уже несколько горожан; каждый из них снимал свое оружие и, положивши его, выходил из нее. Тишина и сдержанность, с какою двигались и говорили все эти люди, снова поразили Семена. Последовавши их примеру, он снял все свое оружие и вышел вслед за ними в сени. Стоявший направо горожанин распахнул перед ним низенькую дверь.

Семен двинулся было к двери и вдруг остановился, словно удержала его какая-то таинственная, невидимая рука.

"Да, там святилище, там собрание верных и нелицеприятных судей, - вонзились ему в мозг жгучими жалами мысли, - и ты предстанешь сейчас и услышишь их приговор... Ох, проверь свою душу, достоин ли ты стать им за брата?"- что-то стонало глубоко в тайниках его сердца и наполняло его новым, неизведанным трепетом.

Семен переступил порог.

В комнате было светло. Посреди нее, налево от входа, стоял большой стол с зажженными на нем канделябрами; шесть почтенных горожан сидели вокруг него. Семен с изумлением увидел, что два из них, сидевшие посредине, были его доброчинцы - Скиба и Мачоха. Ярко освещенные восковыми свечами лица их были сосредоточенны и серьезны. По сторонам сидело еще по два горожанина. Огромная комната с тщательно закрытыми окнами похожа на монастырскую трапезную. Уставленная длинными лавками, она была полна народа. Перед Семеном открылся целый ряд немолодых морщинистых лиц, измученных и утомленных, но с выражением тихой и теплой радости в глазах. Все эти люди сидели один подле другого, близко и тесно, вплоть до конца комнаты, уже терявшегося в полумраке.

Семен почувствовал, как в сердце его шевельнулось что-то теплое и радостное, близкое и родное всем собравшимся здесь людям.

В комнате было тихо и торжественно, словно в церкви. Но лишь только Семен переступил порог светлицы, как по всем рядам пробежал какой-то неясный шепот. Семен явственно услыхал свое имя, произнесенное несколько раз.

Все взоры устремились на него; некоторые из горожан, сидевших на задних лавах, даже приподнялись с мест, чтобы увидеть его. Но это было не радостное изумленье. Семен ясно видел, что все глядели на него с ужасом и отвращением.

Сердце его сжалось от боли, ему показалось, что пол, на котором он стоит, раскалился добела.

- Да как же насмелился этой збройца, гвалтовник, грабитель прийти сюда на наше честное сборище? - услыхал он в это время произнесенные довольно громким голосом слова.

Вся кровь прилила к лицу Семена; он поднял голову и увидел, что это говорил один из горожан, сидевших на задних лавах, чрезвычайно малого роста, с тщедушным телом и непомерно большой головой; желтое, морщинистое лицо его было обрамлено черными жесткими волосами и такой же, словно выщипанной, бородкой. Семену показалось, что он уже видел где-то это неприятное лицо и затаенный, пронырливый взгляд маленьких черных глаз горожанина, но, взволнованный в высшей степени его словами, он не обратил на это внимания.

- Правда, правда! - поддержали горожанина его соседи. - Грабителям здесь нет места.

При этих словах глаза Семена сверкнули; он сделал невольно шаг вперед и хотел было возразить на оскорбительные для него слова горожанина, но старец Мачоха сделал ему знак, чтобы он молчал, и, поднявшись с места, обратился ко всему собранию.

- Милые панове братчики мои! Радостною вестью открою я сегодняшнюю сходку нашу: еще один брат наш хочет прилуниться к святому нашему братству, вписаться в наш упис братерский. Вы все знаете его, вот он, перед вами, - Семен Мелешкевич, сын покойного цехмейстра злотарского Ивана Мелешка.

Едва старик произнес эти слова, как во всех рядах послышалось какое-то движение.

- Семен Мелешкевич? - раздались то там, то сям недоумевающие голоса. - Убийца, злодий, гвалтовник?

Все взоры с изумлением устремились на старца Мачоху.

- Шановный панотче, - раздался неприятный, скрипучий голос, и из задних рядов поднялся горожанин с непомерно большой головой, который первый выступил против Семена. - Ты давно уже отрекся от всех мирских справ, а потому и не знаешь, кого привел на наше честное сборище. Этот Семен Мелешкевич есть не кто иной, как гвалтовник, злодий и убийца, которого за грабеж и разбой присудил к каре на горло магистрат нюренбергский. Он бежал оттуда, думая, вероятно, что мы ничего об этом не знаем... Вернулся из тюрьмы в Киев и задумал обмануть тебя.

- Так, так, правда, - раздалось еще несколько голосов, - в магистрате была получена бумага о том.

- Ложь это, кламство! - вскрикнул Щука, сидевший ближе к концу, сорвавшись в одно мгновенье с места; бледный, взволнованный Семен тоже сделал невольное движение вперед, но Мачоха остановил их движением руки и продолжал сам:

- Милые панове братчики мои! Все вы знаете, как я побожно шаную и люблю честное и славное братство наше; никогда бы не дозволил я себе привести сюда гвалтовника и убийцу, но, взявши добрую и полную ведомость о сем брате нашем Семене Мелешкевиче, я говорю вам и клянусь в том вот этой седой головой своей, что не есть он ни вор, ни грабитель, ни гвалтовник, а есть честный горожанин, которого ограбил, опорочил ведомый всем нам райца и лавник киевский Федор Ходыка!

- Ходыка? - вырвался у всех присутствующих изумленный возглас, и все с любопытством понадвинулись вперед; только горожанин, выступивший с обвинительной речью против Семена, как-то сразу, при первых же словах Мачохи, съежился и стушевался.

Мачоха рассказал собранию все, что знал о возмутительной проделке Ходыки над Мелешкевичем, об аресте его за долги в Нюренберге, о появлении в киевском магистрате шести лжесвидетелей и о том, что, вследствие всей этой интриги, Ходыка купил за ничтожные деньги все имущество Мелешкевича и оставил его совершенно нищим. Не забыл Мачоха упомянуть и о Галине, и о том, что Балыку хочет затянуть в свои сети Ходыка, понявши его дочку за своего сына Панька.

С напряженным вниманием слушали все рассказ Мачохи. История Семена касалась близко их сердец. Почти все собравшиеся здесь братчики были противники Ходыки: каждый из них если не сознавал, то чувствовал ясно, что все его желания идут вразрез с желаниями магистрата и мещанства, а потому всякий из собравшихся здесь от души желал разрушить союз Ходыки с Балыкой, и каждое обстоятельство, могущее послужить к явному разоблачению недобросовестности Ходыки, являлось для них в высшей степени желанным.

Кроме того, большинство присутствующих знало хорошо и покойного Мелешка, и самого Семена, а потому-то несчастье Семена находило себе горячий отклик в их сердцах.

Только на маленького горожанина с большой головой речь Мачохи не производила, по-видимому, благоприятного впечатления. Воспользовавшись тем, что внимание всех было привлечено теперь к Семену и Мачохе, он незаметно отодвинулся к окну; почти совсем закрытый густой тенью, прижался к самой раме окна и стал жадно прислушиваться к словам Мачохи; но, судя по злобному огоньку, вспыхивающему в его глазах, можно было судить, что рассказ Мачохи не возбуждал в нем ни сочувствия, ни сожаления.

- И вот стоит теперь перед вами, милые братчики мои, - продолжал между тем Мачоха, - этот ограбленный, опороченный и не может даже позвать своих напастников до права, так как пан войт грозит ему, что засадит его сегодня же в тюрьму. Да разве же это его горе? Разве оно и не наше? Разве не терпим и мы также от этих напастников-коршунов, которые развелись в нашей земле? Нет у нас ни права, ни силы, ни защиты, одна только и осталась нам заслона - братолюбие наше. К нему-то и прибегает теперь наш обнищенный брат! Неужели же мы отринем его? Неужели откажем ему в своей братской помощи?

- Не откажем! Все встанем на его защиту! - прервали речь Мачохи горячие возгласы, прорвавшиеся то здесь, то там.

- Завтра ж он посылает гонца в Нюренберг, чтобы получить истинную ведомость от нюренбергского магистрата, завтра же он призовет до права и Федора Ходыку, и шесть тех свидетелей, которые поклялись на том, что видели, как совершилась над ним смертная казнь.

При этих словах старика тщедушный мещанин, притаившийся у окна, заметно побледнел и стал медленно и неслышно пробираться вдоль стены, приближаясь к выходу.

- А покуда, - заключил старик, - я клянусь вам и ручаюсь своей седой головой, - он поклонился в пояс всему собранию, - что все то, о чем свидетельствовали на него в магистрате эти лживые свидки, есть ложь и клевета. Верите ли вы моему слову?

- Верим, верим! - раздались кругом шумные восклицания.

- Ручаюсь и я за Семена всем достоянием, моим добрым именем и головой! - произнес и Скиба, подымаясь с места.

- И я клянусь вам, панове, что все это ложь и клевета да проделки Ходыки и его приспешников! - вскрикнул Щука, схватываясь с места и поднимаясь на лаве. - Всех их надо позвать до права!

В это время Семену послышалось, что за его спиной раздался какой-то тихий скрип; но звук этот тотчас же поглотила шумная волна возгласов и криков, разлившаяся по всему собранию.

Радостное волнение охватило всех.

- Верим, верим! - кричали и справа и слева. - Мы все поможем ему против Ходыки! Не допустим погибнуть! Выведем этого кровопийцу на чистую воду!

- Стойте, стойте! - перебил всех чей-то громкий голос. - А кто же были те лживые свидки, которые опорочили Семена?

- Да наши же купцы и мещане киевские, - ответил Скиба.

- Кто такие? - произнесло сразу несколько голосов.

- Не помню, да там, в магистрате, все известно будет.

- Погодите, погодите! - вскрикнул громко Щука. - Вспомнил! Был между ними и Юзефович.

- Верно! - подхватило вокруг Щуки несколько голосов. - Юзефович свидетельствовал тоже.

- Да он же здесь! Спросить его сейчас! - воскликнул Щука.

Сидевшие на первых лавах оглянулись назад, ища глазами Юзефовича; но его, по-видимому, уже не было в зале.

- Где же он? - произнес с изумлением Щука, быстро пробегая взглядом по всем лавам, занятым горожанами. - Ведь я его видел здесь своими глазами.

- И я, и я! - подтверждало несколько голосов.

- Это ведь он и говорил против Семена, - прибавил Скиба.

- Да как же, здесь рядом со мною сидел, - отозвался плечистый горожанин с характерным лицом и низким широким лбом.

- Где же он делся? - произнес с изумлением Скиба.

Все молчали.

В наступившей тишине раздался строгий голос Мачохи:

- Иуда же возмутился духом и изыде вон!..

- Панове, шановные братчики киевские, - заговорил тогда взволнованным голосом Семен, - сам господь указывает вам, как проведено свидетельство их! Через это свидетельство я потерял и все свои маетки, и свое доброе имя, и даже мог бы потерять свою жизнь. Но не возвращения своих добр ищу я теперь, хочу я вернуть себе лишь свое честное имя, чтобы слиться с вами во едино тело, чтобы посвятить всю свою жизнь на оборону братства да святой благолепной нашей веры и бессчастной нашей земли.

- Принимаем, принимаем тебя, брате! - закричало сразу множество голосов; но Скиба ударил по столу молотком - и все сразу умолкли.

В большой зале стало тихо и торжественно, как в церкви.

- Прежде чем принять тебя в милые братья свои, - заговорил Скиба, подымаясь с места, - мы спросим тебя, по доброй ли воле и охоте желаешь ты вписаться до нашего упису братского, яко глаголет нам апостол: "Едино в любви будете вкоренены и основаны, и горе тому человеку, им же соблазн приходит".

Скиба опустился на свое место, и взоры всех присутствующих обратились на Семена.

- Милые и шановные панове братчики, мещане, горожане и рыцари киевские! - начал он произносить взволнованным голосом установленную формулу ответа, - Взявши ведомость о преславном и милейшем братстве вашем киевском, а маючи истинную и неотменную волю свою, прошу вас, не откажите мне в принятии меня в братья ваши, так как прибегаю к вам всем щирым сердцем своим и клянусь пребывать единым от братий сих, не отступаючи от братства до самого последнего часа моего, не сопротивляться во всех повинностях его, но с врагами его бороться всем телом и душой.

Словно легкий шелест, пробежал тихий одобрительный шепот по всем рядам.

- Панове братчики наши! - поднялся снова Скиба. - Хотя все мы знаем теперь и шануем Семена Мелешкевича и слову батька нашего Мачохи верим, как самим себе, но да не отступим ни для кого от раз установленных нами правил - артикулов. Итак, кто из вас, братчики милые, имеет сказать что не к доброй славе Семена Мелешкевича, говорите от чистого сердца: да не приимлем в братство наше ни Анания, ни Иуды, ни Фомы!

Все молчали, но по лицам горожан Семен ясно увидел, что все они глядят на него с любовью и умилением и что только строгое правило сдерживает их порыв и мешает ему вылиться в восторженных восклицаниях.

- Итак, панове, никто из вас не скажет о шановном горожанине нашем ни единого черного слова, того не скажем и мы, - произнес радостно и торжественно Скиба. - Принимаем же тебя, пане Семене, все как один, единым сердцем, единою волею!

Семен хотел было заговорить, но в это время с места поднялся старец Мачоха.

- Постой, сыне, - остановил он его. - Прежде чем ты произнесешь перед нами братскую клятву, - сказал он строго, - ты должен узнать докладно устав наш и все артикулы его, так как за измену им мы караем отступников вечным от нас отлучением.

- Слушаюсь и прилучаюсь к ним всем сердцем и душою, - ответил Семен.

- Братья вытрикуши,(55)- обратился Мачоха к двум горожанам, сидевшим по правой стороне, - принесите сюда из скарбницы нашей скрыньку братерскую.

Тихо и бесшумно поднялись два горожанина и, отворив низенькую дверь, находившуюся за столом, вошли в маленькую келейку и с трудом вынесли оттуда кованный железом сундучок, который и поставили перед старшими братчиками. Мачоха снял со своей шеи длинный железный ключ и передал его Скибе. Скиба отпер им хитрый замок и вынул желтую пергаментную бумагу с огромною восковою печатью, висевшею на шелковом шнурке, и, передавши ее своему соседу направо, произнес:

- Брат вытрикуше, читай устав наш братский, утвержденный патриархом Феофаном, чтобы ведомо было всем и каждому, в чем мы клянемся друг другу и на чем стоим.

Брат вытрикуш встал и развернул длинный лист. Старшие братчики опустились. Один Семен стоял посреди комнаты. Все занемело кругом.

- Во имя отца, и сына, и святого духа, - начал громко и внятно брат вытрикуш. - Послание к коринфянам, глава 17. "Вы бо есте церкви бога жива, яко же рече бог: "Аз вселюся в них, и похожду, и буду им бог, и тии будут ми людие", - глаголет господь вседержитель".

"Предмова ко всем благоверным всякого возраста и сана православным людям. Возлюбленная, возлюбим друг друга, яко любы от бога есть, и всяк любяй от бога рожден есть и разумеет бога, а не любяй не позна бога. Иде же аще любовь оставится, все вкупе расторгнутся, без нее бо не едино дарование не состоится. Не именем бо и крещением христианство наше совершается, но братолюбием; зане и глаголет нам господь: "Иде же есте два или трие во имя мое, ту есмь посреди вас".

В большой светлице было так тихо, словно наполнявшие ее люди замерли и онемели. В глубокой тишине голос брата вытрикуша звучал ясно и сильно, и, слушая эти теплые и простые слова, Семен невольно забывал личное горе, свою личную жизнь. В этом собрании темных, гонимых людей чувствовалось что-то такое трогательное и сильное, что переполняло всю его наболевшую душу теплою и радостною волной. Он чувствовал, что все эти теряющиеся там во мраке лица, изнуренные томительной жизнью и непосильною борьбою, близки ему, что все они истинные братья, что все они борются за одно дело, великое и святое, как и эти простые глубокие слова... И вместе с этим сознанием новая радостная уверенность наполняла его существо, а мысли о гнусных замыслах Ходыки, и жажда мести, и злоба уплывали куда-то далеко-далеко, и глаза застилал тихий, теплый туман...

Между тем брат вытрикуш читал дальше:

"Возглаголем же сия первое утешение о скорбях и напастях наших: радуйтеся, яко же и Спас рече: блаженни изгнанные правды ради, яко тех есть царствие небесное! Ниже малодушествуйте, яко ныне вам вне града молитвы деяти, но веселитеся, зане и Христос вне града распят бысть и спасение содея!"

Семен взглянул кругом. Утешение, звучавшее в этих словах, оживляло всех братьев, как небесная роса оживляет никнущие к земле, умирающие цветы. Выцветшие глаза Мачохи глядели вперед с каким-то умилением и надеждой, а седая голова его тихо покачивалась, словно снова переживала все эти долгие, тягостные дни.

Прочтя вступление, брат вытрикуш перешел к артикулам. Он прочел о порядке принятия в братство, о порядке избрания старших братчиков и других должностных лиц, об обязанностях их, которые должны быть строго хранимы для того, чтобы "чрез нестарание и опалость их зныщення и опустошения церква божая не терпела". О том, как должны держать себя братья на сходках: "порожних и непотребных розмов не мовыты, а тилькы радети о церкви божией и о выховании своего духовного и чтоб наука всякая христианским детям была". О том, как братчики должны хранить в глубокой тайне содержания братских бесед; об обязанностях их заботиться и призревать бедных и бездомных, коим негде голову приклонить, об устройстве для них братских обедов и подаяния им денежной помощи; об обязанности их общей заботиться о церкви божьей и пастырях ее, охранять и беречь ее, как зеницу ока. Дальше говорилось об отношениях братьев между собой, о том, что они должны любить друг друга не только "позверховно, но всем сердцем и всей душой, не ставя себя один выше другого".

Далее всем вменялись любовь, смирение, верность и милосердие, "чтобы все братья милосердия были зерцалом и прикладом всему христианству побожных учеников".

- Глаголет-бо священное писание, - заключил торжественно брат вытрикуш, - да просветится свет ваш пред человеки, да видевши ваша добрые дела, прославят отца вашего, иже есть на небесах!

- Теперь, брате, ты слышал наши артикулы, - обратился к Семену Скиба, - отвечай же нам по чистой и нелицеприятной совести: согласен ли ты покоряться им во всем? "Яко лучше есть не обещатися, нежели обещавшися не исполнити".

- Саблей моей клянусь исполнить все свято и непорушно! - вскрикнул горячо Семен.

- Добре, - заключил брат Скиба, - клянися же нам в том не саблею, а святым крестом! - И, вынувши из братской скрыньки темный серебряный крест простой и грубой работы, поднял его с благоговением над головой.

Перед Семеном поставили аналой, на котором лежало евангелие, сверх него положили обветшавшую грамоту; подле аналоя стали с двух сторон братья вытрикуши с высокими земными свечами в руках. Все встали; Семен поднял два пальца.

- Во имя отца, и сына, и святого духа, - начал он громко и уверенно, - я, раб божий Семен Мелешкевич, приступаю до сего святого, церковного братства и обещаюсь богу, в троице единому, и всему братству всею душою моею, чистым же и целым умыслом моим быти в братстве сем, не отступаю чи до последнего часа моего...

Далее шел целый ряд страшных клятв в случае измены братству.

- Да буду и по смерти не разрешен, яко преступник закона божия, от нея же спаси и сохрани мя, Христе боже! - окончил Семен.

- Аминь! - заключил торжественно Скиба, - Отныне ты брат наш и телом, и душою. Не ищи же в беде ни у кого защиты, токмо у братьев своих, и верь, что они положат за тебя и душу свою! - И Скиба порывисто заключил Семена в свои объятия.

- Витаю тебя всем сердцем, брате мой, - подошел к Семену Мачоха, и Семен увидел, как старческие глаза его блестели тихою радостью, - всем сердцем, всем сердцем, - повторял он, обнимая Семена, - да единомыслием исповемы!

- Братчики милые, - обратился Скиба к собранию, - витайте же и вы нового брата!

Давно жданное слово словно сбросило оковы со всего собрания. Шумная толпа окружила Семена. Горячие руки пожимали его руку, кто-то целовал его, кто-то стискивал в объятиях; добрые постаревшие и молодые лица, воодушевленные пробудившеюся энергией, радостно заглядывали ему в глаза. "Будь здоров, брате милый, ласковый брате!"- услышал он отовсюду и, куда ни оборачивался, всюду видел радостные, оживленные взоры.

Семена окружили старые знакомцы; каждый хотел узнать подробности дерзкого поступка Ходыки с Семеном; все обещали ему свою помощь, все ободряли его и советовали начинать немедленно борьбу. Щука был вне себя от радости.

- Теперь уже, брате, не бойся ничего! Теперь уже поборемся с Ходыкой! - повторял он беспрестанно, широко улыбаясь и ласково похлопывая Семена по плечу.

Долго продолжалась дружественная братская беседа; наконец Скиба ударил молотком по столу, и все поспешили занять свои места.

- Постойте, панове братья, - обратился он ко всем, - нашему новому брату надлежит исполнить еще одну повинность, о которой знаете вы все. Брате Семене, при вступлении в наше братство каждый брат офирует до братской скрыньки двенадцать грошей, кто же хочет дать больше, может, только с доброй воли своей.

Семен вынул из пояса толстый сверточек и высыпал на стол двенадцать больших серебряных монет.

- Благодарим тебя от всего братства, - поклонились Семену разом старшие братья - Скиба и Мачоха.

- Брат вытрикуше, - обратился Скиба к своему соседу, - подай новому брату упис и каламарь.

Перед Семеном положили на столе упис. Семен перевернул толстые пожелтевшие листы и подписал под длинным рядом подписей крупным, витиеватым почерком:

"Прилучилемся до милого братства Богоявленского Киевского рукою и душою. Семен Мелешкевич, горожанин киевский. Рука власна".

- Хвала, хвала, хвала! - зашумели кругом голоса.

XII

Но вот Скиба ударил снова три раза молотком, и все начали поспешно занимать свои места. Щука усадил Семена рядом с собою на одну из средних лав.

Теперь Семен мог уже спокойно осмотреться кругом. Он увидел вокруг себя множество старых знакомых. Налево от него, ближе к окнам, сидел бледный и худой книготорговец киевский - Томило Костюкевич; рядом с ним помещался пожилой степенный мещанин с низким лбом и характерным лицом - цехмейстер резницкого цеха Данило Довбня; они вели между собой оживленную беседу, и по взглядам их Семен сразу догадался, что предметом этой беседы был он. Впереди всех перед самым столом заседателей, на первой лаве, сидел, опершись на палку руками, древний столетний гражданин Петро Рыбалка. Его ноги уже отказывались служить, плохо слышали уши, слезились глаза, но он все-таки тащился каждый раз, поддерживаемый своими внуками, на братское заседание и занимал свое обычное место. Семен оглянулся назад и принялся рассматривать сидевших за ним горожан.

В конце залы, в самой глубине, он увидел горбатого цехмейстра чеботарей Грыцька Шевчика, он сидел, прижавшись боком к стене, желтое, измученное лицо его носило на себе следы глубокого недуга и тяжело прожитой жизни. Сухой мучительный кашель то и дело потрясал его грудь. Невдалеке от Шевчика, ближе к середине, сидел почтенный крамарь Тимофей Гудзь, с сутуловатой спиной и коротко подстриженной седоватой бородой, а рядом с ним Семен с изумлением заметил и Чертопхайла, которого повстречал вместе с Скибою и Щукой в Лейзаровом шинку, только теперь Чертопхайло смотрел серьезно и строго, и что-то просветленное виделось в грубых чертах его лица. И много-много старых знакомцев увидел еще вокруг себя Семен; но в это время Скиба снова ударил молотком, и Семен поспешно повернулся. Шум в зале начал быстро утихать. Скиба поднялся с места. Еще раз скрипнула лава, еще раз пробежало шепотом сказанное слово - и все кругом умолкло.

- Милые и шановные братчики мои, - заговорил после минутной паузы Скиба. - Не на веселую раду созвали мы вас. Ведомо всем вам о той туге, тоске, которая обняла нашу славную землю. Что ни день, то ширится вокруг нас уния, уже и в нашем святом Киеве утвердилась она, запустила пазури в самое сердце святыни нашей. С каждым днем отступают от церкви нашей старшие братья-митрополиты и владыки, - обманывают нас, пристают, ради благ земных, к богомерзкой унии, шляхта наша, почитай вся, забывши страх божий, в католики пошилась, поспольство черное ни о чем думать не может, одни мы остались только верными сынами святого греческого благочестия, и вот на нас направилась теперь вся ненависть иезуитов и панов. Обкладывали нас паны и доселе всяческими налогами да поборами, а теперь задумали они совсем задавить нас, обнищить, лишить всяких прав и привилегий. Ох, хотят они, видимо, отнять у нас майтборское право, скасовать наши цехи, повернуть нас прямо в черное поспольство. Для того-то они и насаживают по городам жидов и армян, надают им всякие привилегии и льготы, оттого-то и наш пан воевода Жолкевский осадил вон около Золотых ворот целую жидовскую слободу и дал ей право свободной торговли горячими трунками. И все это, братья мои милые, делают паны для того, чтобы лишить нас всякой силы, отнять последнюю защиту у бедной нашей церкви и заставить нас перейти в унию.

Скиба глубоко вздохнул и продолжал с грустью:

- И многие магистраты, не будучи уже в силах платить всех повинностей и налогов, сами отказываются от майтборского права и переходят в поспольство; мы еще держимся крепко, но уже ближние наши, слабые духом, видячи такое тяжкое и трудное житие, соблазнилися и перешли в унию... Братья мои милые! Мы теперь остались одни защитниками церкви нашей. Не ради живота своего, а ради спасения святого храма нашего должны мы подумать о том, как бы себя обеспечить от их милостей - панов старост и слуг королевских, как бы нам подняться на силах, сплотиться всем и отстоять свое право от можновладных панов?

- Где уж там? - раздался чей-то тяжелый вздох из глубины толпы. - Задавили нас совсем эти проклятые выдеркафы!

- Да и о чем тут толковать, когда паны не только на нас, но и на самого круля не вважают! - послышался глухой сдавленный голос Томилы Костюкевича. - Яснейший круль освободил нас от мыта на всем пространстве княжества Литовского, так паны воеводы над нами осьмичников поставили, дерут с мещан все, что можно, штрафуют всех на пользу панов воевод. Уже тебе и вздохнуть лишний раз не вольно! Так как же можем мы отстоять свое право и оборонять себя от панов?

- А хоть бы и то, - вставил уже более резко Данило Довбня, подымаясь с места, и его низкий квадратный лоб покрылся суровыми складками, - его милость покойный король Сигизмунд-Август освободил нас от суда воевод, старост и других урядников в справах как великих, так и поточных, а разве панство смотрит на этот привилей королевский? Теперь уже паны воеводы вмешиваются в наши постановления, насуют приговоры магистратские, выпускают преступников, сажают в тюрьмы не только простых горожан, но и цехмейстров, и райцев, и лавников, и наших магистратских персон. Воистину хотят паны обратить нас в черное поспольство. Прежде ведь должны мы были послушенство на зАмок отправлять, а теперь требуют от нас воеводы послушенства на свою власную парсуну. Э, да что тут толковать! - заключил он с глухим раздражением. - Какая уж тут может быть борьба, когда у нас так связаны руки, что нельзя и кружки воды к запеклым устам поднести?!

- Мало им, каторжным, того, что уж обирают нас до последнего, - закричал горячо Щука, подымаясь с места, - не хотят они даже дозволить нам, как людям статечным, ходить: заздро им даже на одежу нашу! За свои кровные, потом добытые гроши не смей мещанин справить себе светлый, нарядный жупан или кунтуш! Видишь ты, только вельможные паны могут носить аксамит да светлые цвета, а горожанин, честным трудом скопивший себе копейку, не достоин того, должен он носить только темное сукно, чтобы не принял его кто-нибудь ненароком за вельможного пана!

- Так, так! - подхватил раздраженно Томило Костюкевич. - Все это делают они для того, чтобы вконец унизить нас, приравнять к темному поспольству.

- А то как же! - продолжал возмущенно Щука. - Прежде имели мы право хоть саблю при боку носить, а теперь отымают они от нас и это последнее право! Всякий последний слуга панский может поругаться над тобой, и ты ему молчи, потому что нечем тебе даже защитить себя! Они хотят нас сделать хуже слуг своих! Рабочими рабами, быдлом бессловесным!

- Ох, правда, правда! - послышалось кругом.

- Нет, панове братья, сабля и одежа это еще полбеды, можно было б прожить и без них, - раздался чей-то тихий голос из глубины толпы, - а вот что выдумывают они такие подати, каких мы прежде и не знали...

- Довольно было и старых! - перебил его другой. - Згадай-но только: и померное, и мостовое, и подымное...

- А побарышное, чоповое, солодовое, осып, капщизна! - подхватили другие, и, словно зерна гороху, посыпались кругом перечисления бесчисленных налогов, которыми обложены были горожане.

- И все это, панове, хоть со страшной нуждой, ох, с какой страшной, а терпеть было б можно, - перебил эти возгласы Тимофей Гудзь, приподымаясь с места, и все вокруг умолкли, - а вот что уже через силу плохо: мало того, что паны старосты получают две трети нашего дохода, мало того, что уряд сам устанавливает таксу, что жолнеры заставляют нас принимать при расчете фальшивые деньги, что собирают самоправно десятину с привезенных товаров, мало еще всего этого, мало еще, видно, гнутся перед панами мещанские спины, еще такое выгадали паны старосты, что и подумать бы было страшно. - Он остановился; все собрание как-то невольно шевельнулось. - Незачем теперь мещанину трудиться всю жизнь, - продолжал Гудзь, - заботиться о своей семье, о своих кревных... Все равно! Умрет мещанин, а трудился он все життя, рук не покладаючи, для того, чтобы сколотить копейку, чтобы защитить свою семью от голода, от утискания урядового, а только умрет он, пришлет староста своих урядников, и заберет "ведлуг права" на старостинский замок "от умерлыя речи", невзираючи на нащадков.

Словно какой-то вздох ужаса пронесся при этих словах Гудзя над всею толпой.

- Не может быть! Кто сказал тебе?! Да ведь и "вымороченные добра" належат магистрату? Да ведь это значит скасовать совсем наше майтборское право?! - раздались кругом полные ужаса возгласы и вопросы.

- В Луцке, милые братчики мои, - ответил Гудзь, - в Луцке паны старосты уже утвердили этот закон.

- Да как же, вспомните, панове, - заговорил быстро Томило Костюкевич, - и у нас ведь хотел воевода отобрать все имущество Мелешкевича на старостинский замок, да Ходыка отстоял.

- Чтоб набить себе кишени! - перебил его кто-то из толпы.

- Конечно, уж не для нашей корысти! - продолжал Костюкевич. - Да не в том теперь речь! А если они хотели уже проделать это с имуществом Мелешкевича, значит, они хотят и у нас утвердить этот самый закон!

- Не может быть! Такого не слыхал еще никто вовеки...

Вспыхнули то там, то сям робкие замечания и вздохи.

- А если так, а если утвердят паны и у нас этот закон, - заговорил снова Гудзь, - тогда что? Для кого уж тогда работать? Для кого трудиться? Для кого кривить подчас совестью? Для кого грешить перед господом? Все равно придет после твоей смерти слуга старостинский и заберет с собою все твои трудовые грСши.

- Погибель, погибель идет! - простонал седобородый Рыбалка, опуская голову на скрещенные руки.

Собрание молчало, чувствуя на своих плечах, на своих согбенных спинах всю тяжесть этих беспросветных слов. Старшие братчики сидели молча, грустно склонивши головы на грудь, а там дальше, куда бросил Гудзь вопросительный взгляд, виднелись в полутьме залы измученные лица с глазами, мутно, уныло глядящими вперед, не видящими ни надежды, ни просвета: каким-то могильным холодом веяло на них из-под теряющихся в темноте сводов. Уныло опустился Гудзь на свое место.

Наступило томительное молчание.

- Все это правда, милые братчики мои, - заговорил наконец Скиба, подымаясь с места, - правда и то, что говорили вы, правда и то, что добавил брат наш Гудзь; но тем паче должны мы придумать что-нибудь, чтобы отстоять свое право от утеснения панов. Думайте, братия мои, что делать, так как от нашей гибели зависит и гибель святой церкви нашей.

Все молчали.

- Борониться! - раздался среди тишины как-то холодно и резко молодой голос Щуки.

- Как борониться? Чем борониться? - послышался из глубины толпы чей-то тоскливый вопрос.

- Терпеть, терпеть и терпеть, - произнес надтреснутым голосом чахоточный, преждевременно состарившийся горбатый Шевчик, и вслед затем послышался его короткий глухой кашель.

- На какой черт терпеть? Для кого терпеть?! - ответил гневно Щука.

- Потому что нет силы, - послышался унылый болезненный стон со стороны Шевчика, - против панов не устоишь.

Никто не ответил. Протянулось несколько томительных минут.

- Так жить нельзя! - произнес наконец каким-то гробовым голосом Данило Довбня, угрюмо опуская свой взгляд на каменные плиты пола.

- Нельзя! - отдалось, как мрачное эхо, в конце залы, и снова наступило молчание, мрачное и угрюмое.

Но вот с места поднялся старик Мачоха.

- Панотец Мачоха говорит... Слушайте, слушайте! - пронесся по зале тихий шепот, и все невольно понадвинулись вперед и обратили на него с надеждой глаза.

- Братья мои шановные, дети мои милые, - заговорил Мачоха, опираясь обеими руками на стол, - тяжко вам, а я должен сообщить вам еще горшую новость. Говорил вам брат наш Скиба, что ляхи нарочито донимают нас всякими поборами, чтобы вконец обессилить нас и водворить скорее повсюду унию, а я скажу вам, что они решили выбрать более шлях. Хотят они одним взмахом покончить со святым нашим благочестием. Ох, дети мои! Не пустую чутку передаю я вам, недаром пугаю вас: ведомо мне стало, что требует сейм, чтоб униты отобрали у нас в Киеве не в долгом часе последние наши святыни - святую Софию, Печеры и Михайловский златоверхий монастырь.

При этих словах Мачохи все присутствующие как-то невольно всколыхнулись. Даже Скиба в ужасе отшатнулся. Слова Мачохи были для всех страшной новостью. Яростный вопль вырвался из груди всех присутствующих, и вдруг все преобразились. Эти измученные люди так бессильно, так покорно склонявшиеся только что под невыносимой тяжестью панских поборов, казалось, вдруг забыли все окружающее их море бедствий и слез: глаза всех гневно засверкали, горячие, возмущенные возгласы посыпались со всех сторон; даже вечно согнутые спины словно выпрямились от вспыхнувшего во всех душах негодования.

- Не дозволим! Не допустим! - раздались кругом яростные возгласы. - Пока стоит наше братство, не дождутся того ляхи никогда!

- Ох, дети мои, - произнес с глубоким вздохом Мачоха, - видно, и братству нашему не долго стоять: митрополит унитский требует, чтоб скасовали его, говорит, что иначе не сможет он утвердить в Киеве унии. Бдите, братия, и думайте, пока еще есть час: хотят отобрать от нас ляхи нашу единую опору, единую заслону и рассеять нас, как стадо без пастыря в темную, непроглядную ночь.

Голос Мачохи задрожал и оборвался; старец тяжело опустился на лаву и склонил голову на руки.

При этом стоне Мачохи вся зала пришла в движение. Все кругом заволновалось.

- Ну, этого не дождутся! - стукнул с силой кулаком по лаве Тимофей Гудзь.

- За церковь мы и умереть сумеем! - вскрикнул лихорадочно Костюкевич, подымаясь на лаве.

- Когда паны и владыки бросили родную церковь, так мы ее защитить сумеем и не дадим на поругание! - загремел сиплый, дрожащий от негодования голос Чертопхайла.

- Не отдавайте на поругание матку нашу, дети, не отдавайте, - заговорил старческим, прерывающимся от слез голосом столетний Рыбалка, с трудом приподымаясь на ногах и простирая к собранию дрожащие руки, - все можно терпеть, а поругания церкви нельзя, нельзя!.. Блаженны вы, когда будут гнать вас и всячески неправедно злословить на меня, радуйтесь и веселитесь... - Жалкое всхлипывание прервало слова старика, голова его бессильно затряслась, и он снова упал на свое место, поддерживаемый своими внуками.

Эти бессильные слезы столетнего старца наэлектризовали всю толпу.

- Не отдадим святынь наших! Не дозволим скасовать братства! - всколыхнулся кругом дружный крик.

- Как не позволим? Как не отдадим? - простонал с усилием горбатый Шевчик, приподымаясь на месте. - Что можем мы сделать? Вот отобрали у нас Выдубецкий. Придут латыняне и отберут еще и святую Софию, и Печеры... И все это мы будем видеть своими глазами и не сделаем ничего, потому что нет у нас силы бороться с панами.

- Так что же, по-твоему, делать? Отдать на поругание ляхам все свои святыни? - вскрикнул лихорадочно Костюкевич.

- Если раз пустим в свои храмы унитов, то не отберем их никогда назад, - произнес мрачно Данило Довбня.

- Господь спросит с нас, братья, если мы отдадим свою церковь на поруганье латынянам! - произнес строго Мачоха, подымая над головою руки.

С минуту все молчали, не зная, что предпринять. Но вот раздался воодушевленный крик Томилы Костюкевича:

- Жаловаться!!!

- Жаловаться! Жаловаться! - подхватили кругом голоса с радостью отысканного выхода.

- Жаловаться! - продолжал смело Костюкевич. - Мы также дети великой Речи Посполитой: а кто дает сыну своему камень, когда он попросит хлеба, и змею, когда он попросит рыбы?

Его воодушевленный голос подбодрил всю толпу.

- Так, так, справедливо! - закричал Щука. - Написать обо всех утисках и шкодах, которые терпим мы, пускай король учинит правый суд и рассудит нас с панами.

- Кому там жаловаться? На кого жаловаться? Королю на королят? - перебил его с горечью Довбня. - Да ведь все же это с их ведома и творится. А что как они в ответ на нашу жалобу присудят нам еще своими же руками передать все наши храмы унитам? Что тогда?

- Не заставят! - вскрикнул запальчиво Щука. - Мы уйдем тогда.

- Куда? - спросил снова скептическим тоном Довбня.

- Жен и детей оставим? - вставил другой.

- Зачем? С женами и детьми уйдем за Сулу, на вольные степи... в Московию...

- Не пустят нас, как кур, всех переловят! - махнул рукой Довбня.

- Как же отпустит панство своих рабочих! - закашлялся Шевчик.

- Дармо! Нечего и думать про то! - раздались кругом тихие замечания.

- Ну, так мы уйдем все на Запорожье! - вскрикнул с порывом молодой удали Щука и высоко поднялся на лаве.

- Куда нам! - произнес коротко Гудзь и поник головой.

И слово это отдалось в сердце каждого из присутствующих, и не последовало на него никакого протеста. Каждый почувствовал в своих мозольных руках, в своих сгорбленных от вечных поклонов спинах, в своих тусклых глазах, уныло глядящих исподлобья, это роковое слово: "Куда нам!.."

Печально опустился Щука на лаву, и, словно волна, разбившаяся о седую скалу, упала его юная удаль.

Молча слушал Семен совещание братчиков. Вся эта сцена производила на него потрясающее впечатление.

Будучи единственным сыном богатого цехмейстра, он меньше всех ощущал на себе тяжесть этих невыносимых поборов панских, да и, кроме того, по молодости лет мало вникал в городские дела, а за последние три года, проведенные за границей, перестал совершенно думать о порядках, воцарившихся в его родной земле. Теперь же жизнь его горожан предстала перед ним во всем своем ужасе. Эти перечисления бесконечных поборов, эти покорные, бессильные возгласы, болезненные стоны, эти ужасные вести о замыслах латынян жгли его мучительным огнем. Вся его гордая душа возмущалась, сердце усиленно билось, кровь шумела и стучала в ушах. "Каким правом смеют они, гвалтовники ляхи, наступать на их святую, благочестную веру? Каким правом смеют эти пришельцы - паны - лишать их всех прав, донимать бесконечными поборами, обращать в своих безответных рабов? - проносились в его голове пламенные мысли. - Да неужели же они отдадут на поругание свою святую церковь? Неужели же они, предковечные владельцы своей земли, будут сносить и дальше такое постыдное рабство. Да неужели же У них и вправду нет силы побороться с панами? Нет, нет, - кричало громко и в сердце, и в уме Семена, и в каждом фибре его молодого, здорового существа, - есть сила, найдется сила, надо только разбудить ее, и не совладают с этой силой паны никогда!"

Между тем все собрание молчало, подавленное сознанием своего безвыходного положения.

- Что же делать? - раздался наконец из глубины чей-то тоскливый голос.

- Умереть, умереть всем, - простонал Шевчик, - больше ничего и не спросит с нас господь.

Жутко сделалось всем от этих слов Шевчика, и в огромной зале воцарилось вдруг какое-то мрачное, суровое молчание.

В это время с места поднялся Семен, бледный, взволнованный, с потемневшими глазами и нервно вздрагивающими губами.

- Шановный батьку, - обратился он к Скибе глухим, прерывающимся от сдерживаемого волнения голосом, - дозвольте и мне сказать слово.

Скиба наклонил в знак согласия голову.

- Братья мои милые, отцы мои шановные! - заговорил Семен, обращаясь ко всему собранию. - Слушал я вашу раду, и сердце во мне все перегорело. Жаловаться, говорите вы, но кому жаловаться? Королю? Да если бы он даже и захотел помочь нам, разве он сможет это сделать, когда сам зависит от сейма, от своенравных панов? Что может быть дано сегодня - завтра будет отобрано! Разве может быть в Польше для схизматов хоть какой-нибудь милостивый закон? Умереть - говорите вы? Нет, умереть мало, слишком мало, и если мы решимся умереть, то тяжело спросит с нас за это господь. Мы умрем, избавимся от мучений и отдадим на поругание святые храмы наши и оставим уже совсем беззащитным наше несчастное поспольство? Нет, нет, братья! Господь поставил нас на страже своей святыни и младших братий наших, и мы должны отстоять нашу святыню и вернуть себе все то, что отняли у нас бесправно ляхи.

Чем дальше говорил Семен, тем увереннее и сильнее становилась его речь.

- Вы говорите, панотче, "поднявший меч - от меча и погибнет", - продолжал он, переводя свой взор на Мачоху. - Так, правда ваша, но не мы подняли этот меч, а паны-ляхи! Мы долго терпели и теперь хотели вести мирную борьбу, но они наступили оружной рукой на нашу святую церковь, и на наши права, и даже на нашу жизнь. И если теперь они захотят скасовать даже наши братства, эту последнюю нашу заслону, неужели же мы будем и теперь бороться против их меча одним бессильным словом, одним воздыханием? Поднявший меч - от меча и погибнет! - заключил он каким-то грозным, зловещим тоном. - И клянусь вам, братья мои, поднявшие меч на храм господень погибнут от этого меча!

Тайный, еще не вполне понятный смысл речи Семена заставил всех насторожиться. Все обратились к Семену и остановили на его лице вопросительные взоры.

- Что же ты думаешь порадить? - спросил Довбня.

- Защитить нашу церковь оружной, збройной рукой! - ответил твердо Семен.

Как-то странно, глухо прозвучали эти слова Семена в тишине застывшего от ужаса и горя собрания и, по-видимому, не нашли себе отклика в сердцах собравшихся здесь горожан.

- Нам поднять оружие? - произнес неуверенным тоном Томило Костюкевич.

- Да ведь мы не умеем и держать его в руках, - поднялись то там, то сям робкие нерешительные голоса.

- Какие из нас воины? - добавил с горькой улыбкой Тимофей Гудзь. - Ох, тяжелая наша работа - не вояцкая потеха! Недаром клонит она и шеи, и спины к сырой земле.

- Да ведь воевода со своими жолнерами сразу же побьет нас, - простонал Шевчик. - У панства и войско, и армата, а у нас? А мы?

Сильный приступ кашля прервал его слова. Шевчик махнул как-то безнадежно рукою и, ухватившись за грудь, опустился снова на свое место и совсем к коленям припал головой.

- Есть войско и у нас, любые братчики мои, - произнес уверенно Семен, - свое войско, братское, родное, которое за веру сложит и головы свои.

- Где? Кто? - послышались отовсюду вопросы.

- Да здесь же у нас, под боком, на Зверинце стоят наши лейстровые козаки, только дать им гасло...

- Ох, прыборкалы им уже крыла! - перебил Семена Тимофей Гудзь.

- Расправят! - продолжал уверенно Семен. - Только услышат орлиный клекот - хмарою налетят со всех сторон.

- Не одни они, запорожские братчики протянут нам руку, все поднимутся на защиту нас! - вскрикнул горячо Щука.

- Ох, ихняя-то помощь! - Гудзь поморщился и ударил себя выразительным жестом по затылку.

Но этот возглас его не встретил сочувствия среди собравшихся горожан, отовсюду послышались сдержанные замечания.

- Ну, на это нечего нарекать. Нельзя там толковать о маетках, где дело идет о спасении души!

- Кто говорит о маетках? Мы все пожертвуем на спасение церкви своей, - произнес возбужденно Костюкевич. - Только и помощь козацкая не поможет! Ведь поднимались они не раз: и Тарас, и Наливайко, и Косинский, а чем все кончилось?

- Потому что подымались они сами. Потому что в то время, когда они несли за веру свои головы на муку, мы сидели спокойно в своих городах! - заговорил горячо Семен. - Надо подняться всем, тогда и дождемся иного конца. Все равно для нас теперь нет иного выбора: или поддаться совсем лядскому игу, стерпеть поругание церкви, рабство, нищету, или подняться всем дружно и збройно и отстоять свое право от ляхов! Братья мои! И голуби, и другие малые птицы защищают от напастников свои гнезда, неужели же мы слабее и боязливее их. Нет, братья мои, вас пугает думка о том, чтоб подняться всем с оружием в руках только потому, что вы к нему не привыкли; но подумайте, и вы увидите сами, что нет теперь для нас другого пути. И не бойтесь, не думайте вы, что нас будет мало! Мы соединимся все, потому что вера одна для всех матка, - будь то козак, будь то посполитый, будь то мещанин, и когда мы соединимся все, клянусь вам, братья, не одолеют нас вовеки ляхи!

Чем дальше говорил Семен, тем все более и более прояснялись лица собравшихся горожан. Мысль о вооруженном восстании, такая страшная и непостижимая для них сначала, начинала теперь казаться все более доступной и осуществимой. Бодрые слова и смелые восклицания начинали все чаще и чаще перебивать речь Семена.

- И все подымутся, все откликнутся на наш поклык. Надо только разогнать повсюду гонцов, - продолжал между тем с воодушевлением Семен, - потому что всем уже невмоготу лядское проклятое иго. Подымутся козаки с мушкетами, поспольство с косами, мещане с ножами, подымутся магистраты и цехи, - вся русская земля. Видели ль вы, когда весною пригреет ясное солнце и потекут со всех гор и долин быстрые ручьи, во что тогда превращается и малая река? Страшной становится она, сильной и необоримой, как рассатанелое море, и не удержат ее тогда ни гребли, ни запруды - все разломает, все снесет она на своем пути!

- Правда! правда! верное слово! - раздались кругом шумные восклицания. - Все встанут! Все подымутся!

- И не думайте, братья, что мы не сможем победить пышномудрое панство! - продолжал горячо и уверенно Семен. - Дарма что руки наши привыкли больше к шилу и швайке, чем к сабле и пистолю, зато они подымутся за правое дело, и необоримую силу наддаст им господь! Господь, умудряющий младенцев, господь, поднявший Давыда на Голиафа и поразивший его рукою слабого пастыря. Он подымет нас, и укрепит, и прострет через нас свою карающую руку на ляхов, зане и глаголет господь нам: "Отступят немые от веры и от вас самих, встанут мужие, глаголящие развращенная, но господь изберет слабые да покорят сильные и неразумные да покорят разумные!" - заключил он с воодушевлением, и все вдруг ожило в мрачном зале. Горячий порыв заставил всех забыть строгие артикулы устава, казалось, сильный вихрь ворвался на широкую степь и закрутил, заметал сухой поседевший ковыль.

- Так, сыну, так, - заговорил с воодушевлением столетний Рыбалка, подымаясь с места, и даже мутные глаза его загорелись под нависшими седыми бровями, старик весь дрожал от охватившего его волнения, но голос его звучал на этот раз твердо и громко.

- В мое время мещане умели за себя постоять: конно и збройно против неприятеля ставали, сами себя боронили, саблю при боку, а пистоль за поясом носили, тогда им не всякий и на шею садился! И на веру не смел никто наступать!

- Верно! Так, диду! К нечистому все жалобы!! Все встанем! Прогоним ляхов! Не отдадим на поруганье своей святыни! - загремели кругом горячие, возбужденные возгласы.

- Все, все до единого, и жены, и дети! - кричал разгорячившийся Чертопхайло. - Бояться нам нечего, - за нами стоит голодная смерть!

- Или умрем все, или отстоим от ляхов свои святыни! - раздался с другой стороны громкий, напряженный голос Томилы Костюкевича.

Вся зала пришла в движение. Седые, почтенные горожане вскакивали на лавы, махали шапками, выкрикивали горячие, возбужденные возгласы. Всякий спешил подкрепить своим словом надежду, пробудившуюся во всех сердцах. Волна энтузиазма, разлившаяся по всей зале, захватила и Шевчика.

Несколько раз стучал Скиба своим молотком, но никто не слышал его стука. Наконец некоторые из горожан заметили движение его руки.

- Тише, тише! - вырывалось из шума то здесь, то там. - Брат Скиба говорит!

Шум начал мало-помалу утихать.

- Братья мои милые, - заговорил как можно громче Скиба, - правду сказал нам Семен, что нельзя дольше терпеть такой жизни, что одно осталось нам: или стать рабами и терпеть поругание святыни, или подняться против ляхов. И спасибо ему за эту честную правдивую думку. Мы все повстанем, умрем все до единого, а не отдадим своей святыни в руки врагов. Но одним гвалтом и угрозами мы ничего не сделаем, братья, надо ко всему приложить холодное миркованье и разум. Если мы поднимемся сейчас же сами с оружием, мы только напрасно погибнем, а церкви и братьев своих не только не защитим, но еще вгоним в горшие бедствия и напасти, а для того чтобы подняться всем, надо всех разбудить, надо уговориться со всеми... А это дело не одного дня! И для этого, братья мои, надо нам прежде всего, не выходя даже отсюда, выбрать от себя верных людей и послать их на Запорожье, к лейстровым козакам, ко всем магистратам, надо пустить чутки и по селам, и по хуторам...

- Правдивая речь, разумное слово! - раздались кругом одобрительные голоса.

- Но на это пойдет час не малый, - продолжал Скиба, - а беда грозит, а беда не ждет, и кто поручится нам в том, что ляхи не постараются выполнить в наискорейшем времени все то, что они задумали проделать с нами? А потому, не оставляючи думки Семена, мы должны ужить и все иные возможные засобы, чтобы обеспечить свою святую церковь от вторжения латынян. Наибольшее горе наше заключается в том, что не имеем мы теперь своего митрополита; митрополиту подчиняются все храмы и все монастыри, а так как здесь, в Киеве, утвердился теперь митрополит унитский, то вольно ему и рассаживать повсюду своих официалов, наместников и владык. Так вот вам, друзи, моя вторая рада: учредить пока что из своих людей тайный, но строгий надзор над унитами, чтобы мы знали каждую минуту, что затевают они, чтоб не застали они нас врасплох.

- Верно, верно! - послышалось кругом.

- А тем часом послать, также не гаючи и хвылыны часу, своих людей певных ко всем, верным еще нам доселе монастырям, ко всем магистратам, ко всем братствам, к запорожским козакам, чтоб подать от всего козачества и от нашей земли петицию и королю, и сейму, просячи их слезно, абы дозволили нам поставить в Киеве своего благочестного митрополита.

- Даремно тратить час! - крикнул запальчиво Щука. - Довольно мы просили, теперь будем требовать! Будем к ним писать саблей, а не пером!

- Нет, нет, панове, надо испробовать все, что возможно, - заметил Тимофей Гудзь.

- Спрос не беда! Запас беды не чинит! - отозвалось вслед за ним несколько степенных горожан.

- Напрасный труд! - вскрикнул Костюкевич, обводя все собрание лихорадочным, воспаленным взглядом. - Не уважит король нашей просьбы! Не дозволят нам никогда ляхи обрать своего митрополита.

- А если король и сейм не уважат и этой просьбы, поданной им от всей нашей земли, если они не захотят дать нам этой милости, тогда, - произнес Скиба негромко, но так отчетливо, что каждое его слово долетало до конца залы, - тогда мы откажемся платить им подати и производить какие бы то ни было ремесла, мы перестанем считать себя подданцами Речи Посполитой, тогда мы пристанем к той думке, которую натнул нам Семен, и если на тот час не будет у нас и братской помощи, - глаза Скибы сверкнули, и голос зазвучал громко и властно, - мы повстанем и сами, все поляжем до единого, но не отдадим ляхам наших святынь!

- С довбнями, с топорами обступим наши храмы! - крикнул весь багровый Довбня.

- На папертях поляжем! - подхватил с энтузиазмом Чертопхайло.

- Сожжем свои храмы, - закричал, захлебываясь от рыданий, Шевчик, - своими руками сами себя, жен и детей погребем под их развалинами, а не отдадим, не отдадим нашей святыни нечестивым унитам!

- Не отдадим! - прокатился по зале единодушный крик.

- Да будет так! - произнес строго Мачоха, подымаясь с места, и, простирая руки над собравшимися, добавил дрогнувшим голосом: - И да будет его святая воля над нами.

- Аминь! - ответило все собрание суровым, решительным тоном.

XIII

В лучшем покое ходыкинского будынка, убранном особенно вычурно - и тяжелыми штофными занавесями, и дорогой гербованой мебелью, вывезенной им из шляхетских маетностей да княжеских замков, - горит много свечей; свет от них лучится в резных рамах портретов, картин и киотов, играет в золотой и серебряной посуде, расставленной в шкафах, сверкает в хрустале и мягко тонет в роскошных коврах, раскинувшихся причудливыми гирляндами цветов по всему полу. Этот покой отворялся у Ходыки лишь в особенно важных случаях, и сегодня хозяин принимает в нем наипочетнейшего гостя, польного гетмана и сенатора, а вместе с тем и киевского воеводу ясноосвецоного пана Жолкевского. Воевода заехал к Ходыке уже ночью, без конвоя, желая скрыть свое посещение, оттого-то и в роскошной светлице не видно кого-либо из семьи Ходыки, ни даже слуги; двери все заперты, и за столом, уставленным флягами, жбанами да сулеями с мальвазиями, старыми медами и дорогим венгржином, сидят лишь Ходыка да воевода и ведут на польском языке таинственную беседу.

Воевода - плотный и крупный мужчина с мужественным лицом, подбритой чуприной и закрученными вверх усами; взгляд его серых глаз холоден и надменен, но не лишен проницательности; в прерывающейся изредка легкой улыбке кроется всегда оттенок презрения. Жолкевский одет в скромный кунтуш, только шпоры у его сафьяновых сапог блещут кованым золотом да рукоятка сабли дамашовки сверкает самоцветами.

Ходыка подобострастно угощает своего пышного, нежданного гостя и ведет речь вкрадчивым сладким фальцетом.

- Да, требуют... И пора наконец, пора! - продолжал с возбуждением монолог свой Жолкевский. - Перун меня убей, а это нежничанье с схизматским хамьем даже обидно! Пятнадцатый год идет со времени Брестского собора, а до сих пор почти ничего капитального для папского престола не сделано. И митрополит ваш Михаил Рогоза, и епископы Поцей, Терлецкий, Балабан приняли тогда унию и склонили к ней почти всю высшую иерархию, да мало, черт возьми, с этого вышло толку!.. Вот и наш знаменитый Скарга говорит, что дали маху: не обратили внимания на низшее духовенство... Но, по моему мнению, этих схизматских попов, это безграмотное быдло стыдно и в расчет принимать... Бог создал пСпа - для хлопа, а плебана - для пана!

- Видите ли, ваша ясновельможность, попов поддерживает мещанство, козачество и Запорожье.

- Ну, мещанство это нужно приборкать, и слово гонору, что я за него примусь, если только меня не отозвут высшие потребы крулевства; а это проклятое козачество, а особенно Запорожье, это гадючье гнездо, нужно раздавить каблуком, чтобы и следа его не осталось... Я не разумею, почему ясный круль и сенаторы с ним еще панькаются. Стонадцать им ведьм! Это бунтарское кодло, это саранча, которую, если не вытопчешь гусеницей, то она, окрылившись, все пожрет! Ведь были уже и Косинский, и Наливайко, и Лобода... так еще мало? Хотят выждать лучшего дьявола?

- За козаков ясный гетман прав неотменно, - кивал головою Ходыка, - у ясновельможного пана разум прозорлив и меток, но Запорожье потребно еще для охраны нас от татар.

- Ну пусть их до поры, до времени и сторожат... Но только сюда чтобы не смели тыкать и носа, а то еще, шельмы, станут поддерживать попов.

- Все они: и запорожцы, и козаки, и мещане, и хлопы - все это схизматское русское быдло из одной шкуры выкроено... И ведлуг того прилученье их до католицкого лона не только бы оказало Речи Посполитой услугу, но и самому этому бараньему стаду поскутковало б на доброе... дало бы освиту и некоторые права.

- Да, да... як бога кохам. Теперь решено не давать схизматам никаких должностей и конфисковать у них все маетности и все добра... Одним словом, извести их измором... Вот и Скарга привез мне наказ от святейшего папы и просьбу примаса крулевства, чтоб наискорее отобрать у схизматов киевские святыни: Софию, Печеры, Богоявленский монастырь и другие. Киев ведь в Украине найпервое и вельми чтимое место; на него все взирают... Если здесь перейдут храмы в католические руки, то и прихожане их перейдут несомненно, а за Киевом последуют и другие города: упорному схизмату останется лишь нищенство и бесправье да для поповского хрюканья хлев. Ха-ха! На раны пана Езуса, так будет!

- Ясновельможный, ласкавый пане! - Ходыка в умилении дотронулся рукою до полы воеводинского кунтуша. - Все это было бы досконале, но меня удивляет одна околичность: каким же способом ясновелебнейший примас, за згодою его милости короля Сигизмунда, может давать наказы - отбирать от схизматов и церкви, и имущества, и права, коли сейм в 1607 году постановил конституцию, утвержденную королем, о религии грецкой, а в прошлом году его яснейшая мосць снова подтвердил оную конституцию во всех статутах и артикулах?

- Какая такая конституция? - вскипел воевода Жолкевский.

- А вот пусть ясновельможный пан гетман полюбопытствует.

Ходыка отпер ящик в дубовом, почерневшем шкафу и вынул оттуда свернутый в трубку пергамент с большой восковой печатью, привешенной на большом красном шнурке.

Ходыка развернул перед гетманом свиток, написанный по-польски с примесью латыни, и, пробежав его глазами, остановился на одном месте и прочел его вслух:

- "В обеспечение греческой религии, издавна пользующейся своими правами, мы постановляем, что никаких должностей и церковных имуществ не будем никому представлять на ином праве, как только согласно духу их учреждения, по обычаям и правам, подтвержденным нашими предшественниками, т. е. исключительно дворянам русского происхождения и чистой греческой веры, не нарушая никаких законов свободы их совести и не препятствуя ни в чем свободе их богослужения".

- Что-о? Досыть! Помню, - ударил воевода по пергаменту кулаком. - Это потворство слабодушного короля, заразившегося чужеземным свободомыслием... Но сейм крикнет ему "veto"! О, крикнем и брязнем кривулей. Вот этой штукой прописать нужно схизматскому быдлу конституцию!

- Пан гетман прав; но это будет со временем, а пока конституция не отменена, то...

- Мы ее отменим, а святейший отец отпустит нам грехи.

- Да, но за конституцию вступится и русское шляхетство...

- Много этого шляхетства осталось? - захихикал Жолкевский. - Благодаря Скарге и его сподвижникам, вся молодь путем эдукации уже просвещена истинами вечной вселенской католической церкви, а отцы этой молоди или передохли, или пошли за детьми по истинному пути. Скоро и следа русского шляхетства не будет.

- Тогда-то уже смело приступим. Но пусть заметит ясный пан воевода, что, кроме дворянства, есть еще грозная сила, дающая оплот схизме, - это ставропигиальные братства, и яснейший король наш и пан, Сигизмунд, подтвердил дважды права им вот, - прочел Ходыка еще одно место в конституции: "Братствам церковным греческой веры подтверждаем все их права и привилегии". А эти братства здесь никому не подчиняются, а сносятся лишь с патриархом и имеют право ставить своих выборных попов и даже епископов.

- Тысяча дзяблов! - вскипел Жолкевский. - Я давно был против этик шаек и завтра же разгоню их. Это позор для нашего рыцарского сословия, чтобы в крулевстве кто-то имел, кроме шляхты, независимые права! Нет! Теперь я настаиваю неуклонно, чтобы сейчас были преданы унитам наиважнейшие схизматские храмы и чтобы уния перестала играть в жмурки, а подняла бы победоносно свой стяг. На тебя, Ходыка, я возлагаю надежду: ты унит, хотя не знаю, почему скрываешь свое почетное звание. Ты и должен способствовать исполнению желаний святейшего папы и Речи Посполитой, за это тебя ждут большие милости. Я тебя здесь не только войтом поставлю, но и устрою, на гонор, еще кресло в сенате.

У Ходыки захватило дух от прилива радости; прикоснувшись обеими руками к коленям воеводы, он низко нагнул голову и проговорил тронутым голосом:

- Припадаю к стопам ясновельможного пана за ласку и клянусь, что для престола святого Петра и для великой Посполитой Речи не пожалею ни добр, ни живота своего. Но, за позволением панским, я осмелюсь объяснить нижеследующее: до сего часу я скрывал свое почетное просветление не страха ради, а взглядно высшей потребы; я, корыстуючись мнимым благочестием грецким, снискивал себе однодумцев и навертал их к латынству. Теперь уже и в магистрате, и среди купечества имеется у меня некая громадка, которая будет стоять за панские наказы, ведлуг чего я просил бы ясновельможного пана гетмана повременить немного со своими мудрыми мерами.

- Но, пекло! До какого же времени?

- Не больше, как до великодня. Я к этому времени все подготовлю: верных ополчу, а неверных лиходумцев попрошу панскую милость устранить...

- Да ты мне только их укажи, то я в сей мент всех этих бестий перехватаю, посажу на цепь в подвалы, а то и на пали... Смотри же, это последняя отсрочка, и чтоб ты был готов! - Воевода поднялся с места. - Ну, мне пора... Выпроводи меня без шума да помни, что я как в милости, так и в гневе границ не имею!

Ходыка поклонился низко своему гостю и на протянутую им снисходительно руку ответил почтительным поцелуем в плечо.

Проводив своего именитого гостя, Ходыка возвратился в парадный покой, посливав в соответствующие фляги недопитое в кубках вино, потушил в шандалах и канделябрах свечи, кроме одной, с которой, заперши на замок двери, и прошел тихо в свою светлицу. Во всем будынку царила полная тишина, и шаги лавника раздавались гулко в мрачной светлице. Требование всесильного воеводы, поддержанное угрозою, хотя отчасти и пугало его, но зато обещание войтовства, а особенно сенаторского кресла покрывало страх и навевало на его душу умиление. Ходыка уже рисовал радужные картины будущего величия. О, лишь бы ногу в стремя, а там он пойдет и пойдет! Здесь он сумеет спихнуть риск с своих плеч на другие, он не раз уже загребал жар чужими руками, да и то кстати: теперь ему, при этой оказии, будет легко избавиться от своих врагов, вот и этот вырвавшийся на его голову ланец Семен, что три дня не дает ему ни сна, ни покоя... Вот теперь и с ним он сведет последние счеты! А там - дело решенное... И все балыкинские дукаты и добра очутятся здесь! Ходыка ударил себя игриво по карману и вспомнил, что перед приходом воеводы привез ему гонец от официала киевского униатского митрополита, бискупа Грековича, письмо, которого он не читал. Ходыка подошел торопливо к столу, на котором стояла шкатулка, и вынул оттуда это послание, скрепленное желтой печатью. Послание начиналось с благословения святейшего непогрешимого папы, передаваемого ему через Поцея; далее шел запрос, сколько вновь приобрел адептов костел стараниями верного сына воссоединенной с Римом церкви, раба Федора, и нет ли среди неофитов надежных людей, которых бы можно было посвятить в ксендзов и плебанов? Наконец, Поцей, как глава киевской иерархии, приказывал Грековичу прежде всего отобрать от схизматов святую Софию и передать ее унитам.

Грекович в заключение замечал, что он сам вскоре возвратится в Киев и при содействии вельможного пана лавника, обещавшего передать в руки своих единоверцев-унитов все киевские святыни, да при помощи пана воеводы исполнит немедленно поручение его ясновелебности.

В приписке были еще кое-какие двусмысленные поручения Ходыке.

- И этот бывший расстрига туда же гнет, - пробурчал вслух Ходыка, раздраженный тоном письма, - тоже призывает, вот пусть попробует сам распорядиться! Нет, - решил Ходыка после некоторого раздумья, - нельзя того допустить, а то он, не спросясь броду, полезет в воду да и других потопит! - И Ходыка, доставши из шкатулки лист толстого синего паперу, придвинул к себе чернильницу и затемперовал перо, чтобы ночью же написать ответ его превелебию, как вдруг за стеной, прикрытой тяжелым ковром, раздался глухой стук.

Стук этот раздался так неожиданно и в такое неурочное время, что Ходыка схватился с места и расширенными глазами стал озираться кругом и вслушиваться в чуткую тишину; через несколько мгновений снова раздался стук, а потом, после небольшой паузы, повторился и третий раз.

- Юзефович? - прошептал Ходыка. - Но в такой поздний час? Что могло случиться?

Ходыка нерешительно подошел к стене, отдернул полу ковра и, нагнувшись к скрытой за ним потайной двери, проговорил сдержанно:

- Кто там?

- Я, я... раб ясноосвецоного! - послышался за стеною глухой ответ.

- Что там прилучилось? Ведь далеко за полночь!

- Пустите! Важные новости.

Щелкнул замок, отсунулась задвижка, и из-под ковра вынырнула жалкая фигура дрожавшего и бледного, как полотно, клиента можновладного дуки.

- Говори скорей! - уставился на него глазами встревоженный и тоже побледневший Ходыка.

- Мне нельзя больше оставаться здесь и одного дня... - заговорил прерывистым голосом, жмуря от света глаза, Юзефович. - Нужно бежать немедленно... да так, чтобы и след простыл.

- По какой случайности?

- Я только что из братства... был на их раде.

- Ну?

- Принят в братчики Семен Мелешкевич. За него Скиба, старый Мачоха, и все требуют, чтоб немедленно подавал он в магистрат позов на твою милость за растасканное его добро и жалобу бурмистру на подлоги и лжеприсягу... Называли даже меня: я едва улизнул.

- Гм! Щеня! - прошипел Ходыка, хрустнув пальцами. - Думает укусить? Ну, ну, потягаемся; я тебе утну хвост и выломаю зубы.

- Вельможному-то пану бороться легко, а мне, несчастному, не дадут и пискнуть: ведь докажут же, наведут справки, что я ради пана ложно показывал и присягал. А за это, ласковый мой добродий добре знает, что по голове не погладят. А, пожалуй, совсем ее отберут. И что же тогда я без головы? Ни себе, ни пану!

- Положим, что она у тебя не такая и важная, а тебе все-таки ее шкода, поелику своя... Только ты успокойся: этого ланца Семена я и завтра могу бросить в тюрьму!

- Разве один Семен? - продолжал плаксивым голосом Юзефович, - Их там целая зграя... Они разорвут меня, как псы кота.

- Ну, как хочешь, а ты мне теперь отменно потребен... Своей башкой ты не раз рисковал, так тебе это за звычай...

- На милость, ясновельможный, - взмолился Юзефович, хватая за ногу Ходыку, - видима смерть страшна... Я все... всегда... по гроб живота... только в другом месте.

- Цыть, блазень! - топнул ногою Ходыка. - Со страху растерял последний свой разум: ты внимай тому, что я говорю. Вот лежит лыст ко мне от Грековича. Светлейший пан, ясный круль, и Речь Посполитая объявляют в нашем панстве лишь одну католическую с подручной ей унией веру; схизматская же вера уничтожается, все схизматы лишаются прав и имущества; оно будет разделено между унитами. Грекович запрашивает меня, - указал на лыст пальцем Ходыка, - кого бы посвятить в ксендзы? Ну, конечно, я первым поставлю тебя. Вот тогда и посмотрим, что сможет учинить бесправное хамье с полноправной, неприкосновенной персоной, подлеглой духовному лишь суду?

Юзефович все еще дрожал и не мог сразу оценить слов своего властелина. Он вздохнул несколько раз, отер рукавом пот, выступивший росой на его лбу, и, несколько успокоившись, попросил позволения самому прочесть этот лыст.

- Читай, читай! - засмеялся Ходыка. - Присядь к свечке да выпей от переполоху чарку зверобою.

- Коли панская ласка, - осклабился Юзефович.

Ходыка поднес ему добрую чару и, отойдя в сторону, стал наблюдать за выражением лица своего клиента.

По мере чтения лыста лицо у Юзефовича прояснялось, на щеках выступал пятнами густой темный румянец и глаза разгорались огнем.

- Да, теперь я уразумел и головой готов заплатить за панскую ласку, - заговорил он наконец. - Но пока все сие совершится, меня заквитуют.

- Пожалуй, - согласился и Ходыка, - тебя мало долюбливают... Видно, твоя матка забыла тебя в любистку скупать, - захихикал он ядовито. - Так мы вот как уладим сию справу: я заявлю в магистрате, что выпроводил тебя по своим препорукам в чужие края, а ты потай останешься здесь, на Подоле... перерядишься, переменишь личину... тебя этому не учить - и будешь следить за Семеном и за его сподручными, пока их всех не прикрутим... Это не забарится... А тем часом Грекович посвятит тебя в ксендзы униатские, а мы подцепим и попадью.

- У меня уже есть на примете, - улыбнулся до ушей Юзефович.

- Ну, значит, згода? А вот тебе для укрывательства еще десять дукатов.

Юзефович поспешно спрятал в карман предложенное золото и сладким голосом произнес:

- Ясновельможный пан знает, что я преданный раб ему до могилы. Значит, на все готов: предаю опять свой живот в панские руки - ох-ох! А вот тут я вижу в лысте ясновелебного плебана некие препоруки... Если дозволите, ясновельможный, взять лыст, то я все их исполню.

- Нет, ты выпиши лучше эти наказы, а самому лысту место в шкатулке. Вот папер.

- Так, так, - согласился смущенный Юзефович, закусив губу, и принялся выписывать некоторые места из письма, поглядывая искоса на Ходыку. А Ходыка, опустив на грудь голову, задумался глубоко.

Юзефович следил за ним зорко и усиленно скрипел пером, выводя уже просто какие-то каракули; левой же рукой он вытянул из-за пазухи лист бумаги, приложил его к письму, и убедясь, что он подходит по величине и по цвету, сложил его так, как было сложено письмо плебана, и посмотрел подозрительно на своего патрона.

Ходыка, видимо, дремал. Тогда Юзефович, подложив осторожно лыст Грековича под локоть, проговорил громко:

- Кончил!

Ходыка вздрогнул и стал протирать глаза.

- Вот! - поднял торжественно Юзефович пустой, сложенный лист бумаги, положил его осторожно в шкатулку и, заперши ее, передал ключ Ходыке.

- Ну, исполни же все гаразд, - поднялся довольный господарь, так как многие поручения были для него щекотливы, а отказать в них не входило в расчет. - Смотри же, береги язык.

- Могила! - проговорил торопливо Юзефович, приложив руку к груди, и поспешил улизнуть поскорее.

XIV

По уходе Юзефовича, Ходыка, несмотря на поздний час, не лег спать, а принялся отписывать официалу Грековичу, стараясь подыскать довольно веские причины, чтобы оттянуть хоть на некоторое время исполнение желаний униатского митрополита Поцея. Воеводу-то он успел отговорить от немедленных мер, но удастся ли в этом убедить хитрую иезуитскую лисицу - это было вопросом, и если Поцей решится настаивать, то Жолкевский приступит к насилиям, а тогда ему, Ходыке, нужно будет снять маску и отказаться навсегда от родственных связей с Балыкой, от его добр и от своего влияния и господства над горожанами.

Ходыка тер себе рукой лоб и старательно подбирал доводы и факты, доказывающие, что через месяц, через полтора победа унии будет несомненна, но что компания, поднятая раньше этого срока, может быть скомпрометирована бурным отпором, а это во всяком случае нежелательно. Ходыка перечитывал написанное, обдумывал дальнейшее изложение и в эти антракты либо чинил гусиное перо, либо снимал щипцами нагар со свечей, либо, глубоко задумавшись, ломал свои пальцы.

"Да, если они поторопятся, тогда пропадет вся моя справа с Балыкой, - вихрились в его голове тревожные мысли, - а потому нужно и мне действовать нагло: с одной стороны, удержать рвение Грековича, а с другой - принудить этого старого дурня к скорейшему решению судьбы моего сына. Осталось до масленой лишь десять дней, а после ведь месяца два с лишком нельзя будет брать шлюба. Но так долго сдержать латынский наезд я буду не в силах. Значит, нужно воспользоваться этими десятью днями, напрячь все усилия и сломить Балыку вместе с его богобийной дочкой!.. Нужно поскорее... завтра же с ним увидеться, если он вернулся... Кстати, я вчера получил письмо от сына за наши товары: могу порадовать и его".

- Да, завтра же! - повторил он вслух и принялся снова за свое послание.

Почти перед светом улегся в постель Ходыка, да и то не сразу заснул: тревога, поднятая вернувшимся так некстати Семеном, сомнительный страх Юзефовича и предстоящая борьба с войтом не давала успокоения его нервам; мысли не улегались, а перелетали то от Балыки к Семену, то от Семена к Юзефовичу и ткали различные комбинации для поражения врагов и для самозащиты.

Наконец-то все это слилось в какой-то хаос путаных и нелепых картин...

На другой день посланный им челядник к Балыке сообщил своему хозяину, что пан войт вернулся вчера еще ночью и сегодня утром рано пошел в свой склеп суконный. Ходыка немедленно накинул на плечи дорогую шубу, надел соболью шапку, взял в руки трость с золотым набалдашником и поспешил на братскую площадь, чтобы не утерять войта и застать его в лавке, где удобнее всего было переговорить о деле.

Суконная лавка Балыки помещалась на площади против Братства, в каменном ряду, среди лучших тоговременных магазинов - склепов. Алый, развевающийся наподобие флага кусок материи у входной двери составлял ее вывеску. Самый магазин помещался в полутемной низкой, сводчатой комнате, а главный склад сукон и других материй находился в подвале, куда вела крутая лестница, спускавшаяся из склепа в колодец, закрывавшийся лядой; кроме входной, застекленной двери, в глубине магазина было еще две небольших: одна с прорезанным окошком вела в контору порядника, а другая, глухая - в отдельную светличку самого хозяина.

Когда Ходыка вошел в лавку, там уже толпилось немало покупателей: панов в аксамитах и блаватах, козаков в кармазинах, горожан в более скромных и темных костюмах; среди толпы виднелись у лав и женщины в длинных охватах и кунтушах, в корабликах и в очипках на головах, повязанных тонкими, как кисея, намитками. На лавах были разбросаны сукна заграничных фабрик (лионские, фаляндышевые и др.) ярких цветов - кармазинного (ярко-малинового), шкарлатного (пунсового, кардинал), червоного, жовтогорячего, вишневого, синего, блакитного (голубого), белого; темных же цветов виднелось мало, а черного и совсем не было.

В склепе стоял гомон голосов разнообразного тембра: крамарчуки задорно и шпарко выхваливали достоинства товара и ничтожество за него цены, женщины звонко оспаривали крамарчуков, смеялись и сбавляли цену, козаки молча, угрюмо рассматривали крам и одним словом решали покупку; паны больше брали на бор (в кредит) и уславливались гордо о сроках платежа.

Ходыка обратился к ближайшему крамарчуку:

- Где хозяин?

- В светличке, ясновельможный пане, - ответил с особым почтением приказчик, указав на глухую дверь.

Ходыка протиснулся в толпе покупателей и поспешно вошел в указанную дверь, к которой вели четыре ступеньки. Он очутился в небольшой, светлой, уютной комнатке, два окна которой выходили на внутренний двор; комнатка обставлена была низкими диванами, покрытыми коврами, между окон помещалась конторка, за которой и сидел спиной к двери пан войт. Ходыка вошел так тихо, что его не заметил хозяин магазина, погруженный в коммерческие расчеты. "А не пошкодит и эти склепы приобщить тоже к моим, - блеснула в голове лавника мысль, - да и торговать смело именем невестки, не боясь этих подставных ошуканцев". И Ходыка, кашлянув в руку, заставил обернуться пана войта.

- Пан добродий! - произнес он удивленно. - А я было собирался к тебе.

- А я, как видишь, любый свате, не дождался дорогого гостя, а сам завитал.

- Спасибо, спасибо!

Приятели обнялись, и Балыка усадил на диван своего гостя, подложив ему под спину сафьянную, хитро штукованую подушку.

- Ну, что доброго? - спросил заинтересованный войт, зная хорошо, что Ходыка не пришел бы даром.

- Нет, пусть сначала сват мне расскажет, как все там уладил?

- Да там все благополучно; дочка довольна, с другими я переговорил, доступу не будет, а на думки дытыны будут благодеять почтивые люди... Там-то все гаразд. А вот тут вчера я встретил этого ланца Семена, что бежал из нюренбергской тюрьмы. Он с такой грозьбой налетел на меня, что я сначала дажа опешил; этот блазень стал требовать, просто править Галину, похвалялся, что не допустит, чтоб ее выдали за дурного Панька, что, мол, батько над своим дитем не властен на гвалт, что он потянет на суд и в магистрат и Ходыку.

- Неужели насмелился он в очи пану войту говорить такие прикрые речи?

- Да просто нависной какой-то: глаза как угли, дрожит весь, то бледнеет, то червонеет...

- С этаким харцызякой опасно и встречаться, - проговорил угрюмо Ходыка, бросая исподлобья вокруг тревожные взгляды. - Я удивляюсь, как пан войт не поступил с ним по закону? В книге правной, саксонским зерцалом именуемой, под словами войт и бурмистр, а також в Литовском статуте, раздел 14-й, артикул 7-й и пункт 1-й, значится: "Же кто дерзнет войта, судию, либо бурмистра, чи лавника чести коснуться и погрозками образити, такового, не гаючи часу, брать под арест и держать на веже до шести тыжней". Но паче сего: зерцало саксонское, под словом гвалт, и литовский статут, раздел 4-й, артикул 32-й и пункт 1-й, гласит нижеследующее: "Кто до кары на горло декретованный есть, а утеком сбег, того все гражданское жительство ловить всячески мусит, а кто бы такового злочинца, маючи до того способность, не ловил и не арештовал, то таковой належит ровной вине и каре, яко и той злочинец".

- Нет, я осадил его, - заговорил перепуганный войт, - я ему... тее... запретил переступать порог моего дома... а про Галину и думать... да и пригрозил, что как утикача-баниту велю взять до вежи... если он своей волей не уберется тотчас же из Киева.

- А эту бестию подобает взять до вязенья, понеже большое небеспеченство для всех, если душегубы-гвалтовники будут ходить без зализ и без дыб по улицам вольно, да и заарестовать его нужно найхутче, пока не случилось беды... Но все это покоя не даст. У него тут найдутся головорезы-приятели, которым всякое бесчинство - за жарт, а то и из старых голов кто пристанет, пакости ради: ведь многие же меня за ворога мают... Ну, да на это начхать! Я не боюсь, же меня покликают до права, я и сам за него держусь и другому сломать не дозволю! А вот дивно мне, что ты говоришь, сват, будто запретил ему видаться с Галиной... Да он всякого затопит ножом, а розшукает ее и, не спрашиваясь батька, просто умкнет да и обесчестит навек!

- Господи, что же его начать? - растерялся Балыка, думавший и сам, что угрозами такого завзятого не отвадишь. - Утнуть разве голову для спокою, да нет, жаль... сын старого товарища...

- Жалеть-то нечего... И сам бы батько не пожалел его, когда бы встал теперь из гроба. Самое было бы лучшее утнуть голову, и право, и статуты, и артикулы на то подобрать можно, и воевода ствердит, но пойдут ли на такой декрет панове бурмистры?.. Ой, не думаю! Нужно, конечно, и про то дбать, но потребно зело и другие меры принять. Вот я пришел к тебе, свате, окончательно и решуче обрадыться о разных околичностях и о нашей справе. У тебя один этот разбойник, а у нас за спиной погрознее еще разбойники, каких так просто и не сдыхаешься... Я получил из Варшавы певные вести, что король вместе с примасом королевства, архиепископом Гнезднинским, по пропозиции святейшего папы, вознамерились обратить всех схизматов в унитов, а потом и в латынов, и к сему немедленно приступить; для чего они задумали у всех русских грецкого закона отнять все добра, все земли, все права и привилеи, и у шляхты, и у горожан, и у мещан, и у козаков, и селян, кроме сего, отобрать у них и церкви, и руги, и священные шаты, сосуды да и передать все это католикам. По этим забегам католическим собирается сейм, и если он утвердит постановы римской курии, то весь русский край пропадет и погибнет.

- Боже всесильный! Ужели не защитит нас десница твоя? - воскликнул потрясенный этой вестью Балыка.

- На бога надейся, а сам не плошай. Оттого-то я и прибежал к тебе, свате, чтобы наших прав и привилеев поторопить оборону: не можно терять и хвылыны. Ведлуг чего довлеет зараз лететь в Варшаву с петициями к королю и сенату, Дабы искусно и хитро доказать им, же русский народ ни за что не подчинится гвалту и скорее потонет в ворожей крови, чем продаст веру отцов, что вспыхнет страшный мятеж и разольется по всей Польше пожаром.

- Да поезжай поскорее, на бога тебя молю, борони нас. Будь ходаком, друже мой, от целого города, - промолвил тронутым голосом войт, - и не забудет родной край повек добра, какое ты всем нам учинишь!

- Нужно пыльно спешить, иначе грозит страшное лихо и разор неминучий, - продолжал убежденно Ходыка. - Но я с места не рушу, - подчеркнул он, - пока своей справы не выправлю, сиречь пока не повенчаю своего Панька на твоей Галине.

- Но разве же это возможно так нагло, так раптовно? - взмолился войт, чувствуя, что Ходыка захлестывает на его шее петлю. - Я ведь обещал и слова не сломаю, но дай срок... Теперь масленица на носу, так, значит, вязать, что ли, веревкой дитя?

- Вот это самое и меня допекает, что масленица на носу, а там наступит и великий пост, да светлая седьмица... Я буду хлопотать за горами, за реками, а тут этот шельмец над войтовой дочкой насмеется. Нет, свате, обицянкы-цяцянкы, а дурневи радость, а я дурнем жить не желаю. К моему горлу, свате, приставлен нож, так мне не до обицянок: мне либо связать себя перед богом с вами навеки, либо прилучиться к можновладному рыцарству, что, конечно, прибыльнее...

- Остановись, свате! Бойся бога! Ты произнес такое страшное слово, от которого содрогнутся и печерские страстотерпцы, - ужаснулся войт и даже перекрестил Ходыку от наития на него злого духа.

- Почто же я, будучи чужим для ваших мещан, ненавистным, почто буду я, не породнившись с их головою, подставлять за мийские права свою спину, стану отказываться от власти, почету и всяких прав? Ха-ха!! Это было бы не по-ходыковски, а потому вот мое последнее слово: там что хоч про меня думай, свате, а я повторяю, что или до масленой шлюб, или я вас покину...

- Пощади же мои седины! Да разве можно на такое дело пойти? Да если бы я наложил на родное дитя руки и связанное приволок к алтарю, так и то ни один поп не станет из-под гвалту венчать... Все, что я могу обещать, - это приневолить ее и просьбами, и угрозами, и разными обещаньями да наставленьями, чтоб согласилась дочь хоть на обручение, а это ведь все равно.

- Обручение - не шлюб; уже если можно склонить на обручение, то можно склонить и на шлюб. Ты, свате, втолкуй ей, что она совершит святой и великий подвиг, что она согласием своим купит защитника для ее веры и для ее народа... Это может сломить каждого, а она богобийна...

- Хорошо... все испробую... только не требуй невозможного. А то ведь раз человек заявляет, что может изменить и своему народу, и своему благочестию, то какая же ему вера?

- Ну, это я так... - смешался невольно Ходыка, поняв, что зашел чересчур далеко, - а все-таки настаиваю на шлюбе и без него с места не рушу. Мне до масленой будет работы по горло и здесь: уломать гетмана, убедить его перейти на сторону горожан, - и я это успею... то неужели с девкой трудней справиться?..

- Клянусь тебе, что употреблю все усилия... но будь же и ты справедлив.

- Гаразд, бегу хлопотать... Не трать же, дорогой свате, часу... Да вот еще, забыл и порадовать: получил я ведомость от Степана, - все благополучно, твой сын здоров и товары прибудут недели через три в Киев.

- Спасибо за добрую вестку! Это меня тревожило...

- Ну, теперь успокойся, свате, и верь, что я всем сердцем и целой душой тебе и городу предан.

А Семен сидел уже у Богданы и передавал ей все события вчерашнего вечера и ночи, не сообщая лишь того, что составляло тайну братства... Богдана слушала его с возрастающим интересом и радовалась за своего несчастного друга, что дядько ее, старец Мачоха, принял в нем живое участие и своим словом убедил всех в его невинности, радовалась она и той перемене настроения, которое произвело оно, видимо, на душу Семена. В его глазах уже не сверкал мятежный огонь, мутившийся ужасом и отчаянием, а напротив - взор их был хотя и печален, но в нем таилась спокойная твердость, бесповоротная решимость и упование...

- Да, я много перетерпел там, на чужбине, - говорил он, - много выстрадал за эти дни здесь; но эта ночь пережгла мое горе и открыла моим слепым очам такую бездну спильных страданий, такой ужас грядущей беды, нависшей над родным краем, что мое особистое горе потонуло совсем в этой бездне... Не то, что я Галину стал меньше любить, нет, еще больше, еще паче. Но из этой любви выросла еще большая и эта большая стала греть и растить коханье.

- Любый мой, какое у тебя хорошее сердце и какое счастье оно сулит моей зирке Галине.

- Ох, все життя... Коли б только дознаться, где она, коли б только ее избавить от гвалту.

- Бог поможет... Да я и не важу, чтоб на него войт был способен... До речи, - спохватилась при этом Богдана, - я была во дворе у Балыки и расспрашивала всех чисто и, знаешь, попала на след, что Галина отвезена к какому-нибудь брату - либо в Переяслав, либо в Лубны...

- Не может быть! - схватился даже с места Семен.

- Стой, не кипятись: это еще только мой догад, а не певность. Вот сядь и слушай. У кого я ни расспрашивала, - все ничего не могли мне сообщить: или ничего не видали, или знали только то, что перед светом вышел из брамы хозяин вместе с дочкой и куда-то на чужих конях уехал... Но вчера Варька, - молодая дивчинка, попыхач, - рассказала мне, что няня разбудила ее тогда и велела уложить свой едвабный кунтуш, причем она слышала, как няня радовалась поездке и бубнила: "Слава богу, одумался старый, выкинул из головы нисенитныцю: там будет нам покойно!" Ясно, что поехали не в ходыкинскую пастку, а в какое-то приятное место и что старый одумался. А какое для няни и для ее коханой Гали может быть приятное место? Не иначе, как семья братьев, которых няня тоже выходила и которые любят свою сестру.

- Так, так... моя золотая головко! - просиял от радости Мелешкевич.

Известие, переданное Богданой, и ее рассуждения были настолько убедительны, что сразу отогнали от него мрачные мысли.

- Лишь бы я знал, что моя горлинка в безопасности, - тогда у меня развязаны руки.

- Можешь быть покоен: раз - доведаемся напевно, - ведь Лубны и Переяслав не на том свете, а другое - через тыждень масленая, а там великий пост, так что два месяца пильгы...

В это время отворилась с шумом входная дверь и в ней показались новые неразлучные приятели - Деркач и Щука.

- Теперь уже пышная панна не посмеется надо мной, как вчера, - заговорил Деркач заразительно весело, - хе, не посмеется.

- Как же б я над ясным лыцарем да посмеялась? - ответила Богдана, ожегши его глазами, и потом добавила, потупив их скромно - Еще над таким характерником, что все выведывает до цяты.

- Эх, жаловитая краля! Весело и утешно с такими! - возразил запорожец, покручивая усы.

Богдана снова взглянула на своего гостя и вспыхнула вся.

- А где же, панове, забыли добрыдень? - обратилась она к Щуке шутливо, чтобы скрыть свою непослушную вспышку.

- Ой, снова поймала! - всплеснул руками Деркач.

- Даруй, Богдано, - пробормотал сконфуженно Щука, - он так затуркочет теревенями, что забудешь и прывитаться по-людски.

- Повинную голову меч не сечет, - поклонился низко Деркач, - но не виновен и я, что как взглянешь на ясную панну, так думки все и повыскочат из головы, словно мыши из коморы при солнце.

- Ге-ге! Побратиме! А это уже какую? - засмеялся даже Семен..

- Значит, я пугало для мышей? - расхохоталась Богдана.

- И думки твои мышиные? - подхватил Щука.

- Годи! - махнул запорожец рукой. - Лучше послушайте, что я вынюхал.

- А ну-ну? - все притихли и уставились на Деркача с любопытством.

- Ходыка с своим сыном никуда не выезжал, сидел все время дома и никуда выезжать не собирается!.. А что, разве не до цяты? - обвел победительным взором он всех и брязнул для вящей важности саблей.

- До цяты, до цяты! - поддержала запорожца Богдана. - Вот спасибо, лыцарь, за эту звистку, так спасибо! Ну, теперь я уже певна, что Ходыка не принимал никакого участия в этом увозе Галины и что она у своего брата: ее войт умчал из боязни, чтобы она не попала в Печеры, а коней своих предложил Ходыка, просто чтобы подластиться к желанному свату, и квит!

- Да я же и прежде говорил, что войт любит страшно свою дочку и на гвалт не здатен... - решил Щука.

- Ах, друзи мои, дорогие мои, кревные! - воскликнул охваченный волной счастья Семен. - Чем мне благодарить вас, чем отплатить за ваш щирый прыхил, за ваши турботы? Ведь вы воскресили меня, развязали мне свет!

- Эк задумался, чем отплатить? - крикнул запорожец, ударив по плечу побратима рукой. - Вот когда меня будут под кии ставить, так поднесешь ковш оковытой - и баста!

- Не надо таких жартов, - заметила Богдана, - а вот Щука нам добудет ведомости про Галину...

- Сам отправлюсь в Лубны, в Переяслав и все выложу до цяты, - ответил с напускной серьезностью Щука.

- Нет, уже лучше я в Лубны и в Переяслав... и все до цяты, - перебил запорожец.

- Ну, Семен, будь теперь совершенно спокоен, - и лыцарь, и его побратим нам сообщат все до цяты, а ты займись пыльно своей справой с Ходыкой; порадься с добрым правником и не гай часу... а пока на радостях можно черпнуть и меду.

- Ей-богу, что не скажет панна, так словно сыпнет перлами, - воскликнул, потирая руки, Деркач, - просто сказышься!

- И сказышься, а ты думал как, не сказышься - сказышься! - утешил Щука.

Богдана засмеялась, и всем стало необычайно весело.

А Галина между тем тихо и спокойно проводила дни в Вознесенском монастыре, не подозревая о том, что происходит на Подоле. Правда, когда за нею захлопнулись двери повоза и тяжелая ходыкинская колымага быстро покатила по промоинам и ухабам узких подольских уличек, Галине почуялось что-то странное в том, что отец поднял их так рано и везет не в своих санях, а в какой-то колымаге; но Балыка тотчас же объяснил Галине, что ему хотелось поспеть к заутрене в монастырь, а что колымагу позычил он у Ходыки, так как боялся, чтобы по дороге их не захватила метель. Объяснение было весьма правдоподобно, а потому Галя тотчас же и успокоилась, тем более что через час повоз их действительно остановился у ворот Вознесенского монастыря.

Игуменья, сестра покойной матери Галины, приняла их в высшей степени ласково. Галине тотчас же отвела лучшую келью, в которой она и поместилась вместе с няней. Проводивши дочь в ее новое помещение, Балыка отправился к игуменье. В интимной беседе он сообщил ей, что дочь его Галина имела жениха, умершего в чужих краях, и что смерть его до такой степени огорчила девушку, что она задумала поступить в монастырь... И вот, уступая ее настойчивым просьбам, он привез ее сюда на некоторое время, но просит мать игуменью и как добрую родственницу, и как духовную мать употребить все возможное, чтобы отговорить Галину от этого несчастного решения, хотя бы во имя старика отца, которого это убьет. Игуменья приняла к сердцу горе Балыки и обещала ему повлиять сколько возможно на Галину. Целый день пробыл Балыка в монастыре. Перед вечером он зашел в келью к Галине. Галина уже совсем устроилась в своем новом гнездышке, которое игуменья приказала убрать коврами и рушныками и вообще всем, что нашлось у нее лучшего.

Балыка еще раз попросил ласково Галину не терзать свое сердце напрасными слезами об умершем, а просить у бога мира и спокойствия для своей души и помнить о старике отце, для которого она осталась единственным утешением в жизни, и, нежно простившись с тронутой его словами дочерью, он отбыл на Подол.

Для Галины потекла тихая и мирная жизнь в стенах монастыря. Ни один звук житейской суеты не долетал в это тихое пристанище; никто не говорил здесь о своих личных скорбях и обидах; здесь говорилось только о вере, о злоумышлениях униатов, о страданиях православных, о прелести христианского подвига. Все это как-то невольно отодвигало от Галины мысль о своем личном горе; тишина, и мир, и молитвы, разлитые кругом, умеряли его остроту, а слухи о гонениях униатов, долетавшие и сюда, за стены монастыря, пробуждали в Галине жаркое желание бороться и страдать за родную церковь. Мечты о смерти все реже и реже посещали ее. Этому способствовали еще частые беседы с игуменьей.

Игуменья отнеслась к Галине как к родной дочери.

Она всегда любила свою единственную племянницу, но теперь, узнавши о ее горе, она отнеслась к ней еще нежнее.

Галина, не помнящая нежной материнской ласки, платила игуменье глубокой признательностью и полной откровенностью.

Игуменья часто призывала к себе Галину и, беседуя с нею наедине, уговаривала ее оставить мысль о монастыре, пожалеть отца, душа которого и так разрывается теперь на части при виде гонений, подымаемых униатами на их святую веру, а мысль о том, что его единая дочь может оставить его и уйти в монастырь, подтачивает его последние силы. Она хвалила и превозносила Балыку за то, что он с такой неутомимой энергией хлопочет об обороне своей предковской веры, говорила, что Галина должна стать ему помощницей в этом деле. Она доказывала Галине, что потрудиться богу не только можно, но и должно в мире, среди людских бедствий и гроз всегда, и наипаче теперь, когда отовсюду надвигаются на родной край страшные зловещие тучи. Она говорила девушке о том, что предаваться личной скорби в то время, когда такое страшное горе облегло родную землю, великий и тяжкий грех перед богом.

В тихой келье игуменьи, пропитанной запахом сушеных трав и кипариса, царил всегда мягкий полумрак. Перед иконами, новыми, сверкающими позолотой, и старинными в потемневших ризах, занимавшими целый угол, теплились, словно звездочки, разноцветные лампады. Все здесь невольно располагало к мечтательности и мистицизму.

Тихая, ласковая речь игуменьи лилась и лилась, проникая в сердце Галины, и мало-помалу делала свое дело.

Сначала Галина возражала, говорила, что она не может трудиться в мире, так как сердце ее разбито, что она может послужить богу только молитвой и иноческим подвигом; но теплые, искренние слова игуменьи производили свое действие, и мысль о борьбе с униатами, о защите своей родной святыни начинала все больше привлекать Галину.

Но, несмотря на происходивший в Галине душевный переворот, она ни на минуту не забывала своего безвременно погибшего коханца. Часто, работая у себя в келье или беседуя с игуменьей, она подавляла непрошенный вздох и торопилась, незаметно от других, смахнуть с длинных ресниц набежавшие слезы. Ни прелесть христианского подвига, ни тихая ласка молитвы не могли ее заставить забыть Семена, и, хотя горе ее под влиянием окружающей обстановки начинало терять свою едкую остроту, но грустная мечта о встрече со своим коханцем в неведомой загробной жизни, казалось, поселилась навеки в ее душе.

Михаил Петрович Старицкий - Первые коршуны (Из жизни Киева начала XVII столетия). 3 часть., читать текст

См. также Михаил Петрович Старицкий - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Первые коршуны (Из жизни Киева начала XVII столетия). 4 часть.
Так текли тихо и незаметно один за другим мирные дни. Утром и вечером ...

Последняя ночь (Остання ніч)
Историческая драма в двух картинах Перевод А. Островского Действующие ...