Михаил Петрович Старицкий
«Первые коршуны (Из жизни Киева начала XVII столетия). 1 часть.»

"Первые коршуны (Из жизни Киева начала XVII столетия). 1 часть."

Историческая повесть

I

Это было в 1610 году. Время близилось к масленой. Снег еще держался, хотя местами уже начали появляться проталины.

Зимнее солнце садилось за горы, когда к воротам заезжей корчмы, поставленной догадливыми отцами доминиканами на Вышгородском шляху, подъехал молодой всадник.

Соскочив проворно с седла, он привязал поводья своего коня к одному из колец, вбитых в высокий дубовый столб, и сначала направился торопливо к дверям самой корчмы, но, подойдя к ним, остановился и стал нерешительно осматриваться кругом. У столба была привязана еще одна оседланная лошадь, а под навесом жевали овес четыре; одна была запряжена в грынджолы - салазки, пара - в большие сани, а четвертая стояла у желоба. Это обстоятельство, видимо, не понравилось всаднику: в шинке, следовательно, было не мало народу, и ему, путнику, трудно будет добиться нужного - как себе, так и коню.

Взгляд его ласково скользнул по красивому животному, заржавшему приветливо к коням; оно теперь грациозно вытягивало свою черную блестящую шею и мягкими губами ощупывало морду незнакомого товарища.

Приезжий потянулся, желая расправить окоченевшие члены, и распахнул движением плащ, застегнутый у шеи серебряными аграфами и спадавший красивыми складками за плечи. Из-под темного плаща вырезалась стройная фигура и гибкий стан всадника, одетого как-то странно. На приезжем был не местного покроя кафтан, подбитый пестрым легоньким мехом, и вычурные, с длинными носками сапоги; кафтан был плотно стянут широким кожаным поясом, спереди которого висел запоясник,(1) а по бокам торчала пара пистолей. Молодой путник взглянул с некоторым смущением на свои дорогие пистоли - они-то его и беспокоили, - задумался на мгновенье и снова вернулся быстро к своему коню; засунув их осторожно в большой сверток, что привязан был за седлом, он оглянулся еще раз и заметил невдалеке повисшего на заборе еврейского мальчишку.

- Эй ты! Шмуль, Лейба, Гершко, или как тебя? - крикнул приезжий громким, молодым голосом, подзывая мальчишку к себе.

В одно мгновение тот соскочил с забора, подбежал и, снявши теплую ярмулку, остановился почтительно перед молодым паном.

- Ты здешний будешь, что ли? - спросил его приезжий.

- Так, ясный пане, сын хозяина шинкаря Лейзара, Срулик.

- Вот и преслично. На ж тебе, гер Срулик, гостинца, - приезжий бросил в ярмулку мальчишки большую серебряную монету, - посмотри за моим конем, чтобы никто не подступал к нему и не трогал моих вещей. Понял?

- Понял, понял! Как не понять, вельможный пане? Их бин аид - все понял! - радостно крикнул мальчик, пряча монету за пазуху, и бросился к поле щедрого пана; но последний, распахнув двери, уже входил в шинок.

Вошедшего сразу обдало горячим воздухом, пропитанным спиртными испарениями, дымом крепкой махорки и каким-то резким запахом чеснока да пригорелого сала. На низком очаге пылали увесистые поленья дров. Сильный красноватый свет ярко мигал по протертым стенам шинка, выхватывая из стоявшего облаком дыма то там, то сям сидящие фигуры. Поближе к огню, на разостланной по полу суконной керее, полулежал спиной к входным дверям какой-то козак: по кармазинному(2) жупану, по закрученному ухарски за ухо оселедцу,(3) по богатому оружью, а особенно по шлыку - мягкому остроконечному колпаку с золотой кистью, - можно было сразу в нем признать запорожца, а не простого реестрового козака. Возле него стояла внушительных размеров оловянная кружка, а сам он, нагнувшись к очагу, искал подходящего уголька, чтобы зажечь свою люльку. За выступом очага, в тени, словно пряталась боязливо какая-то жалкая, оборванная фигура, напоминавшая или обнищалого мещанина, или бедняка из селян. А против камина, за столом, сидело еще три посетителя: ближайший к дверям был виден только в профиль и выглядел совсем молодым хлопцем, глаза его светились удалью и юным задором; против него помещался на широком дзыглыке(4) почтенный старик с седой, низко подстриженной бородой и длинными усами. Одежда на обоих была одного покроя, но разнилась в цветах. На старике был темный, заходивший за колени кафтан, из доброго лионского сукна, подбитый лисьим мехом, с широкой опушкой; пуговицы на кафтане, - собственно ореховидные гудзи, - были все позолочены; из-под расстегнутых пол виднелся широкий шелковый пояс, охватывавший стан; на ногах желтели сафьянные длинные сапоги; на голове была шапка, опушенная тоже мехом. На молодом же был светло-синий кафтан, и такие же шаровары, перетянутые белой, шитой золотом шалью, у которой на левом боку висела длинная сабля. Третий был в крытом коричневым сукном байбараке, но его самого мало было видно, да притом он часто склонял голову то на приподнятые руки, то прямо на стол.

Между собеседниками шел оживленный горячий разговор Новый гость уселся незаметно в углу от дверей, за другим столом, и, подозвав жестом шинкаря, приказал подать себе кружку меду и напоить коня; все эти распоряжения он сделал шепотом, полуприкрывши плащом свое лицо и насунувши на лоб шапку.

Еврей бросился опрометью исполнить приказание приезжего знатного пана.

- Разорение, чистое разорение завелось, - горячился молодой, размахивая руками, - хоть пропадай, да и только! Не станет на руках и ногах пальцев, чтоб перечесть все оплаты: за ниву - давай осып, за хату - давай дымовое, за куренье горилки - варовое, за пиво - солодовое, за место, где стоишь на торгу, - мисцевое, за торговлю - побарышное, за шинки - капщизну, за товар - мыто... да еще коляду на зАмок, да куницу - за венчанье...

- Тпфу! - плюнул энергично горожанин в байбараке. - Грабители!.. Одно слово - здырство!

- Аж шкура трещит! - юнак мотнул головою. - Да, кроме злого здырства, еще требуют натурою: и подводы - на замок, на гонцов, на именитых гостей, и стражу замковую, и стражу полевую, и поправку валов да стен, и вооружение, и милицию, и черт их лысого батька знает что еще: каждый день - новые выдеркафы!

- Да, прежде эти поборы шли хоть на укрепление и вооружение замка, - заметил грустно старик, - а теперь подавай и то, и другое!

- Хе-хе, - засмеялся запорожец, выпустив, как из броварской трубы, клубы дыма. - Жучат вашего брата славетно!

- Не во гнев тебе, пане Иване, - окрысился на козака молодой, - а лыцарю над нашей бедой не подобало б смеяться: из одного ведь мы теста, одним миром помазаны, одной водой окрещены и козаков да сечевиков(5) считаем за братьев...

- А мы разве цураемся вас? А ни боже мой! Только смешно, юначе, как хочь: один дерет шкуру с громады, а громада - а не почешется, а не промолвит даже "довольно"!

- А вот я крикну "годи"! - ударил кулаком по столу средний, что был в байбараке.

- Ты вот, казаче, сказал, что один дерет, - заговорил внушительным голосом богато одетый старик, - а этот один, выходит, вся сила в крулевстве: этот один - король, сейм, вельможное панство! Этот один поотнимал все земли и от городов, и от сельских громад на свою руку, этот один обрезывает и нам, горожанам, права, и простому народу, и вам, воинам, козакам... Ведь вот же Наливайко хотел побороться с этим одним, а чем кончил?

- Не штука было, батьку наш любый, райче(6) славетный, и угодить ему в медного быка, коли не отозвались на его поклик все обиженные, а он остался лишь с горстью завзятцев... Эх, коли б в каждом селе, да в каждом местечке, да в каждом городе завелось по Наливайку... так, может быть, этот "один" сидел бы уже сам в быке - вот что!

Приезжий, видимо, весь обратился в слух: его волновали слышанные речи, а последнее слово запорожца вызвало горячую краску на его щеки.

- Что так, то так, а только сразу велетней(7) не появишь, - вздохнул старик. - Главное то, что все мы, дети Украины, предковечные господари русской земли, должны разуметь, что всех нас давит одно ярмо, что беда каждого из нас - мещанина ли, купца ли, запорожца ли, селянина ли, - есть беда всех, беда общая. Всяк борись за свое, а и друг другу помогай, тогда общими усилиями, быть может, и осилим пана...

- Да, помогать нужно, а не смеяться, - вставил с укором юнак.

- Кто говорит, помогать-то мы рады, - возразил запорожец, - только ведь должен же сначала хоть крикнуть ободранный да отмахнуться рукой, чтоб знать, что ему помощь нужна; а иначе ведь подумаешь, что грабеж ему в смак...

- Ишь, что бовкнул! - захрипел средний, сидевший ближе к окну.

- Да как же: вот тут говорили, что прежде горожане хоть майтбурским правом защищались, и воеводы не нарушали его, судили лишь жидов, а теперь и майтбурия обессилела, и воевода касует все, и свои стали не дружны...

- Майтбурия, козаче, дана нам была как забавка, чтоб дитя не кричало на пуп, - начал снова наставительным словом старик. - Для других новых местечек, при теперешнем панском гвалте и народном бесправии, майтбурия, може, и есть привилей, - хоть и с чужого плеча и не на нас шитый, а все же кожух; но для стародревних городов русских - это не право, а приборканье прав... Вон покойный дед мне рассказывал, что за Литвы мы правились тут вольною радою, по старым звычаям и обычаям... А земли было - занимай, сколько хоч, только сообразно поставляй за нее воинов князю, да оружье на них, да харч.

Старик передохнул и промочил себе горло глотком меду: знающее слово его импонировало на всех.

- Вот и относительно святого города нашего, хранителя грецкого благочестия, разве прежде такая околица к нему належала? С давна-давен Киеву послухали вон сколько сел: Демидово, Козаревичи, Глебовка, Ясногородка, Приорка, Мостыщи, Крюковщина и за Днепром Выгуровщина, а вот как попали под Польшу, так паны все отняли, а нам дали майтбурию... Ну что было делать? Помирились мы на майтбурии и зажили себе хоть не по давней воле и не по родным порядкам, а все ж зажили: стали судиться и рядиться чужим уставом - саксоном... Прежде-то от дедов да прадедов перешли к нам свои звычаи и обычаи, потом дали нам литовский статут, а потом его сменили саксоном... Так все это так перепуталось, мои друзья, что пока доищешься правды, так ногу сломаешь... Знальцы-то в этой мутной воде и стали рыбу ловить, и появилось много кривд... Этими кривдами набивал себе всякий пройдоха карманы, высасывал у братьев кровь, богател, а другие, завидуя ему, тоже стали льнуть к богачам, чтобы и себе захватить какой шмат, - вот и завелись у нас дуки.(8) А дукам уже не на руку интересы всей братии; им ближе интересы грабителей... Они уже пнутся в паны и вместе с панами да с воеводами готовы грабить и продавать кревных...

"Господи, что за дивный старец, какой зналый ум, какая душа! - пронеслось в голове приезжего вихрем. - И этого сечевика голос знакомый, близкий, а того юнака узнал... узнал... орленком выглядит!" И гость, забыв про свое намерение, совершенно подался вперед и стал вслушиваться уже жадно в каждый звук голоса собеседников, чувствуя, что на сердце его тает лед одиночества, отчужденности и охватывает его мягкая теплота чего-то родного...

- Да разве, дидуню, считают они люд кревным? - заметил горько юнак. - Они его считают быдлом(9) и, как коршуны, готовы заклевать насмерть...

- А-а!! - злобно крякнул козак и залпом осушил кружку меду.

- Именно коршуны, - одобрил старик, - и прилетные еще, не свои, так им и не приходится считать нас за кревных... Вот хоть возьмем этих Ходык...

При этом имени незнакомец вздрогнул, побледнел и приподнялся с места, а у сидевшего за камином оборванца заискрились глаза.

- Какой-то татарчук Кобызевич прибыл к нам из Мозыря в Киев, - начал словоохотливый старик - воспоминания старины, видимо, доставляли ему утеху, - и стал этот татарин разными темными делишками свое рямье латать... да, обросши мхом, перетащил сюда и все свое кодло...(10)

Татарчуки оказались малыми способными, на всякое зло годными и до талеров да дукатов более жадными, чем наш Лейзар...

- Ой-ой! - усмехнулся возвратившийся в хату шинкарь, почесав за пейсом.

- А особенно коршун Василь, - продолжал райца, - и начал всех в свои когти захватывать и заклевывать; то денег займет - и заграбит за грош все добро, то оберет, как опекун, сироту, то женится сам на богатой и обнищит весь род, то оттягает по суду всякими кривдами несколько тысяч литовских коп грошей...(11) Жиреет шуляк, а от жиру начинает еще больше беситься: глаза-то у него налились кровью, и обуяла ненАсыть... Стал он уже называться Ходыкою, а наши еще выбрали его, как знающего хорошо и литовский статут и майтбурию, райцей в магистрат... Ну, как сел он на лаве, так уже и страх всякий прогнал: подложными документами добыл себе шляхетство, чтоб иметь право захватывать маетности, и стал устраивать настоящие наезды...,(12) силою отнимать у владельцев имения... Прежний подвоеводий Аксак помогал ему, - конечно, не даром...

- Как же вы потурали(13) такому бесправству и гвалту? - спросил запорожец, переменив позу и усевшись теперь по-турецки.

- Сразу было полоснуть ножом, чтоб и завод сгинул! - процедил сквозь зубы юнак.

- Ге, да ты, я вижу, молодец - завзятый! Мы с тобой еще выпьем, - моргнул ему сечевик усом.

Приезжий ступил шага два вперед; но не был еще замечен.

- Видите ли, панове, - покачал головою старик, - слеп человек... Да и то нужно додать, что Василь, как добыл шляхетство, стал грабить больше панов, а за наши городские интересы часто даже вступался и схватывался с Аксаком. Правда, Аксак был такой же плут и пройдоха, как и Василь, а на статутах, да на майтбуриях знался, почитай, еще лучше. Одним словом - напала коса на камень... А нам это было и на руку. Воеводой-то справжним был у нас тогда князь Острожский, а Аксак только подвоеводием: ну, его было и не страшно, - и прав-то он на нас не имел, и суплику(14) можно было принести князю... А тут еще началась у них тяганина за Басань: ведь Василь захватил чуть ли не весь переяславский край. А Аксак подстроил ему штуку, да и князь Острожский уцепился... Ну, Василь тогда всеми мерами и стал пакостить воеводе да подвоеводию...

- А как он подох да запановал на его месте брат его Федор, - вставил едко юнак, - так вот теперь мы и знаем, какая польза от этого гада месту!

- Ох, уж этот Федор, - вздохнул тяжело райца, - развернулся. А почему? Потому, что стал у нас воеводой Жолкевский. И прежние Ходыки к воеводам подыгрывались, да прежние воеводы были нам не страшны и бессильны, а Жолкевский ведь сила... Вот этот именно и есть тот "один", с которым самим нам не справиться, с которым бороться нужно всем. Ведь он сенатор, каштелян краковский и польный(15) гетман, ему, как гетману, подчинены все войска в нашем крае и козаки реестровые...

Над нами теперь засел не воевода бесправный, а можновладный сенатор и гетман... Такому и перевернуть всю нашу майтбурию вверх дном - раз плюнуть, против такого повстать - все одно что повстать против всей Посполитой Речи.

- А что ж, хрен ей в зубы, чего смотреть? - потянулся запорожец и стал снова набивать тютюном люльку.

- Да я б и начал с этих Ходык! - брязнул саблей юнак.

- Хе, молодо - зелено! - улыбнулся грустно старик. - Доки сонце зийде - роса очи выисть! Правда, что Федор под рукой Жолкевского творил всякие грабежи и бесчинства, отнимал от города в свою пользу доходы...

- Как же не отнимал, славетное панство? - вмешался вдруг в разговор Лейзар, кланяясь низко. - Перепрашую за смелость... Да и теперь, почитай, все шинки в его милости - за одну капщизну, а млыны у кого? Откуда же, проще панство, городу иметь доходы на все оплаты и потребы? Я втрое больше платил... Ой, вей мир!

- Го-го-го! - засмеялся козак. - И жида перешахровал. Ну, этакому и в пекле - первое почетное место!

- То было, - потер себе лоб седой райца, - а теперь Федор со своим гуртом стоит за наши права и хочет с нашим войтом Балыкою отпор дать гетману-воеводе... Нет, теперь он стих...

- Какое, батько наш любый, стих? - возмутился юнак. - Да в прошлом же году разве он не окрутил магистрат: за такие гроши купил богатое наследство молодого Мелешкевича, что умер так нежданно-негаданно за границей...

- И что стоит теперь перед вами, шановное, славетное панство! - произнес громким, взволнованным голосом приезжий, выступая вперед.

Если бы в этот миг расщепила молния стол перед собеседниками, то это не так бы потрясло их, как произнесенные незнакомцем слова: запорожец схватился на ноги, юнак отскочил к окну, бекеша припала к столу, седовласый старец отшатнулся, ухватившись за дзыглык, а Лейзар присел, закрывши уши руками и уронивши ярмолку...

На жалкого оборванца, скромно ютившегося в углу и, по-видимому, не принимавшего никакого участия в разговоре, слова, произнесенные незнакомцем, произвели то же самое неожиданное впечатление. Он быстро поднялся с места, взглянул в лицо незнакомцу и тут же опустился на лаву...

Через мгновенье, воспользовавшись всеобщим замешательством, оборванец выскользнул незаметно из шинка.

Оцепеневшие от ужаса, все застыли на своих местах.

- Успокойтесь, славетные дорогие панове! - промолвил снова приезжий. - Я не мертвец и пока им еще не был: это уморил меня, вероятно, опекун мой Ходыка... А я, как видите, душою и телом прирожденный мещанин киевский Семен Мелешкевич, сын зайшлого(16) цехмейстра Петра Мелешка.

- Свят, свят! - перекрестился лавник. - Вот чудо та диво! Да и направду, панове, кажись, это он - Семен-сирота...

- Да я же, я... и нашего батька, шановнейшего пана цехмейстра, и райцу Антона Скибу сейчас же признал.

- Да бей меня святый Паликопа, если это не Семен! - прохрипел отрезвившийся обладатель байбарака: он давно уже протирал глаза, бормоча: "Да воскреснет бог и расточатся врази его".

- Он же, он... Семенко, друже мой! - вскрикнул опомнившийся юнак...(17) и стремительно бросился обнимать воскресшего друга.

- "Васько мой! Щука зубастая!"- "Семенко любый!!" - вырывались только восклицания среди поцелуев.

- Да пусти его - задавишь, - отозвался шутливо старик, - дай и мне обнять восставшего от гроба.

Приезжий порывисто подошел к Скибе, и тот заключил его в свои объятия, целуясь по христианскому обычаю трижды; а потом, отстранив от себя, стал любоваться молодым да стройным красавцем:

- Ге-ге! Да он совсем вылюднел, молодцом стал! Ехал туда в заморские края худым дылдой, глыстюком каким-то, а через два года, кажись так, через два - вернулся каким красенем, а? Поглядите! Эх, если б встал теперь небожчик(18) старый цехмейстер Мелешко, то-то бы порадовался сынком!

- Пропадут все наши горожанки! - засмеялся Щука.

- Что все? Одна важнее! - подморгнул седой бровью старик.

При этом намеке Мелешкевич как-то смущенно улыбнулся и поспешно отвернулся в сторону.

- Да подайте же его и мне! - возопил, ударив себя кулаком в грудь, горожанин в байбараке. - Пусть и кушнир(19) Чертопхайло обнимет сына приятеля!

- А, любый дядько Микита! - засмеялся Семен и горячо обнял немного обрюзглого и небритого кушнира.

Шинкарь долго сидел на полу, словно окаменелый, потом, прислушавшись к приветствиям, он пришел наконец в себя, схватился на ноги и стал махать восторженно ярмолкой, приговаривая: "Ой, вей мир! Ой вус дас комедия!"

Теперь он стал учащенно кланяться молодому Мелешкевичу и чмокать губами.

- Ой панове! Ой пышное панство! Каким же теперь лыцарем стал пан... Далибуг, у нашего гетмана ни хорунжего, ни есаула такого нема! Куда им! Ой, как сердце у старого Лейзара радуется. Их бин аид, словно своего небожчика Хайма вижу...

- Га-га-га! С сыном своим сравнял! - засмеялся на всю кормчу Чертопхайло. - Ну годи, - крикнул он жиду - Тащи-ка сюда скорее мед!

Шинкарь метнулся по корчме, размахивая полами своего темного лапсердака и, словно вампир, юркнул в открытую ляду.(20)

Спокойным зрителем всей этой сцены был один лишь запорожец.

Скрестивши руки и саркастически улыбаясь, он смотрел на переполох горожан, на изумление их и на посыпавшиеся радостные приветствия. Впрочем, и у сечевика глаза горели и искрились любовно.

- Садись же, дорогой мой Семенко, вот сюда! - подсунул Щука своему другу деревянный громоздкий стул.

Семен еще раз стиснул его руку и опустился на стул. Откинув на широкую спинку свой плащ с капюшоном, он отстегнул кожаный пояс и распахнул странно скроенный и нездешним мехом подбитый кафтан, под ним оказалась одежда еще нарядней выглянул голубой едвабный однорядок, опоясанный кованым серебряным поясом, и бархатные синего цвета узкие шаровары, вдетые в щегольские сапоги коричневой кожи, с раструбами вверху. Только, несмотря на то что путешественник ехал верхом, на них не было шпор.

Теперь, при ярко пылавшем огне, присутствующие могли рассмотреть лучше вернувшегося земляка. Роста он был высокого, широк в плечах, сложен стройно и крепко, лицо его, молодое, красивое, дышало здоровьем и жизнерадостностью, русые волосы были острижены коротко; более темные усы закручивались концами вверх; в синих глазах, опушенных бахромой темных соболиных ресниц, светилось столько неподдельной доброты, что взгляд их подкупал каждого.

Сопя и пыхтя, поставил наконец Лейзар на стол пузатый металлический жбан, наполненный до краев темной искрившейся жидкостью.

- Давай же сюда и для зубов чего-кольвек,(21)- сказал сиявший радостью райца. - А ты, славный лыцаре, - обратился он к запорожцу, - подсаживайся тоже к нашему гурту да опрокинь в горлянку кухоль-другой меду за здоровье мертвеца.

- Да вот, батько коханый, - ответил, вскинув оселедцем козак, - жду я все, чтоб этот мертвец взглянул хоть раз на меня.

При этих словах Мелешкевич вздрогнул и повернулся быстро на стуле.

- Га? Не узнаешь? - рассмеялся во весь рот запорожец.

- Постой, постой! Да нет, не может быть, - вмешался гость, - это какая-то мана.(22)

- Мана? Го-го! Такой мане не попадайся в руки! Так что же, не узнал-таки? Гай-гай! Вот так память! А еще хлопцами поменялись крестами и поклялись в побратимстве навеки?

- Грыцько?!

- Да не кой же черт, как не он! Эх, братуха-шельма, забыл?

И старые друзья детства так стиснули друг друга в объятиях, что слышно было, как затрещали их ребра.

- Забыл, бестия? Зрадил, шельмак? - повторял сечевик, не выпуская из рук друга детства.

- Да как же узнать? - оправдывался тот. - Безусый был, стриженый, мыршавый, а теперь - оселедець гадюкой, усища помелами, медведь медведем! А был перепел...

- Ге, теперь уже не перепел, а деркач!

- Да полно вам! - остановил наконец Скиба словоизлияния свидевшихся друзей. - Просим к столу; вон уже Лейзар принес и веризуба, и печеных яиц, и даже трефного сала... Он ведь тоже лакомится им, только тайком от Ривки.

Гостеприимный шинкарь усмехался, кланялся и обтирал свои пальцы о пейсы.

Когда первый голод был утолен и несколько заздравиц опорожнено, закипела снова беседа.

- Ну откуда же ты, сынашу, едешь? - обратился к Мелешкевичу старик Скиба.

- Теперь прямо из Кракова.

- А прежде же, за эти два года, где бывал, где пропадал, где помирал?

- Куда меня не швыряло! Был и во Львове, был и в Варшаве, пропадал в немецкой земле в Нюренберге, попал и в тюрьму...

- Что же там сталося? - спросил участливо Щука.

- Эх, брат, невеселая байка, не хочется сразу копошиться в ранах... а коротко - так вот. Поехал ведь я доучиться банковскому ремеслу в чужие края до всесвитних мастеров, увидать художние штуки, приловчиться к диковинным выробам. Ну, и опекун мой Ходыка согласился на то охотно, и деньги на содержание через купцов высылал. Я и принялся за работу, всех учеников-чужеземцев за пояс заткнул... Недаром на чужбине мыкался...

- И заполучил от всех цехов свидоцтва? - перебил Щука.

- Тут они, - ударил себя по правой стороне груди Мелешкевич.

- Эх, счастливый! Так ты завтра и мастером будешь? Только штуку misterium...(23)

- Ну, штуку misterium я такую вам выхитрю, что и глаз не оторвете, - взмахнул самодовольно головой Мелешкевич.

- Так только вступное дашь да устроишь нам коляцию,(24)- обрадовался кушнир, - и не будь я Чертопхайлом, коли не впихнем тебя сразу в цех.

- Спасибо! Так вот, - стал продолжать рассказ Мелешкевич. - На второй год Ходыка обещал мне передать деньги через здешних торговых людей, а передал мне через здешних только то, чтобы я постарался где-нибудь призанять на час, так как деньги все мои находятся в оборотах... Это было в Нюренберге. Ну я, зная, что есть из чего заплатить, и занял... А Ходыка потом перестал отвечать мне и на письма! Окончилось тем, что лыхварь,(25) у которого я занял деньги, посадил меня в тюрьму.

- А этот злодий, грабитель, распустил здесь слух, что сидишь ты в тюрьме за кражу и за разбой! - вскрикнул Щука.

- Ах он иуда! - вздрогнул Мелешкевич. - Если бы не учитель мой, мастер, то я бы до сих пор гнил в Нюренберге. Он меня выкупил, на отработок, а после пристроил, я познал еще высшую штуку,(26) заработал и вот теперь только мог возвратиться на родину.

- А тем временем твой опекун донес в магистрат, что ты умер... или еще лучше, что тебя покарали на горло в тюрьме, нашлись и свидки, - озвался Чертопхайло, - и что твоя батьковщина, как безнаследная, належит городу, ну, магистрат продал все твои маетки, а купил их твой же опекун - Федор Ходыка... И за такие гроши!

- Так я, значит, нищий? - вскрикнул ограбленный, ухватившись рукою за голову и обводя всех загоревшимися дико глазами.

- Нe попустим! - брязнул саблею Щука.

- Кишки выпустим! - решил мрачно Деркач.

- Да, за побор, за обман, за грабеж.

Мелешкевич ухватился за свой кинжал.

- Стойте, горячие головы! - поднялся с места Скиба. - Сейчас и до ножа! Это дело вопиющее и не ножом нужно победить сдырца Ходыку, а нашим правом... Мы все возьмемся, Семенку, за твое дело, и на бога надия, что кривду сломим и сиротское вернем; ко мне, Семенку, и завертай, как бы к батьку родному.

Тронутый теплым словом своего заступника, Мелешкевич поцеловал почтительно у него руку. А Чертопхайло и Щука кричали:

- Не выдадим! С нами батько Скиба и дед Мачоха!

- Ну, а теперь пора и до миста!(27) -заключил райца. - Вон уже и солнце зашло, до Подола будет добрых полмили - еще замкнут браму: Жолкевский завел такие строгости, что даже дров из наших окружных лесов не дозволяет рубить.

Горожане вздохнули и, надев бекеши да кожухи, проворно вышли из корчмы.

- Слушай, друже! - остановил своего побратима Деркач, когда все вышли. - Вот тебе рука моя - куда хоч и на что хоч! И если они не справятся, то лучшего мастера на выпуск кишек ты не найдешь! Я вот по справе поеду на час в Вышгород, а на Подоле всегда меня найдешь у проскурницы Параскевии, край Богоявленья...

II

Когда Мелешкевич выехал наконец на своем вороном из корчмы, то небо уже лишь розовело бледным отблеском угасавшего света. С правой стороны дороги тянулись горы, покрытые сероватыми пятнами леса, слева лежало ровной, белой пеленой ложе Днепра, окаймленное на другом берегу сизой лентой боров; выше над ней играли нежные фиолетовые тоны.

Впереди, на виду, ехали в санях горожане; рядом с ними покачивался на раскормленном коне Щука.

Мелешкевич не торопился догонять их и пустил вольно поводья. Он был взволнован встречами и потрясен новостями; масса различных ощущений билась в его груди и не давала в них разобраться... Но все-таки среди хаоса обид и жажды мести в душе его играла какая-то необычная радость, покрывавшая все огорчения.

В прозрачной мгле ему чудился дивный образ молодой, стройной дивчины, с большими черными вдумчивыми глазами... Они и ласковы, и так глубоки, как бездонный колодец...

"Какая-то она теперь? - налетали вихрем на него мысли. - О, наверное, краше ясного солнышка, прекраснее зорьки небесной!.. Ах, как стосковался, господи! А она? Помнит ли или, быть может, забыла? Нет, нет, не такая: сердце у нее верное, незрадное, срослось с моим. Верно, все ждет меня и не дождется!" Он начал припоминать дорогие картины минувшего, переживать наново жгучие ощущения счастья и наконец громко воскликнул:

- Нет, Галина не забыла меня! Лечу, лечу к тебе, моя радость, мой рай! - И он тронул ногою коня.

К путнику побежала настречу высокая гора с обрывами да оврагами, всадник радостно озирался кругом. "А вон Приорка и Оболонь", - шептал он про себя названия пригородных сел Киева - Подола.

Вскоре он обогнал Щуку, подвязывавшего попругу, поравнялся с горожанами, и вдруг, за крутым поворотом, вынырнул перед ними в розовом морозном тумане славный Киев.

Грозно подымался на верху ближней высокой Кисилевской горы,(28) словно на ледяной скале, Вышний замок, окруженный зубчатым муром. На дальней киевской горе виднелись такие же каменные стены - муры, уходившие кривулей за склоны горы. В стенах Вышнего замка чернели бойницы, на острых углах подымались шестиугольные башни. Из-за высокого мура виднелся золотой крест и купол ближайшей церкви.

У подножья горы, дальше к Днепру, стлался раздольным кругом Подол; его опоясывали тоже валы с высокими башнями и дубовым, крепко сложенным частоколом, стоявшим за широким и глубоким рвом; из-за этого частокола выглядывали красные черепичные и темные гонтовые крыши более высоких зданий да купола - зеленые, синие, звездчатые, серебристые и позолотистые - многочисленных церквей с сияющими крестами. Но замковая гора, увенчанная зубчатой короной, владычествовала над местностью и с высоты своей гордой вершины надменно и мрачно смотрела на приютившуюся у его ног суетливую и мятежную жизнь. А на бледно-голубом небе, над белым Днепром, над снежными вершинами и над темными замковыми стенами разливалось тихо сияние догоравшего зимнего дня.

Мелешкевич сбросил шапку и осенил себя большим крестом, потом спрыгнул с коня и приклонился к самой земле.

- Что-то, значит, свое, кровное, святое, - заметил тронутым голосом Скиба. - Вот нет там, за мурами, у человека ни отца ни матери и никого-никогошенько, а как его тянет к родной земле!

Последние слова вонзились стрелой в сердце приезжего, он вскочил на коня и, протерши глаза, долго искал поводьев.

- А что, сыну, - обратился к нему Скиба, - нет ведь такого города и в немецкой земле?

- Нету, батько мой, нету, пане цехмейстре, - воскликнул с жаром юнак, - ни такой красоты нет нигде, ни такой святыни!

- Ох, горе только, - вздохнул глубоко райца, - шарпают уже лиходеи нашу святыню. Вот доминикане, бернардины сколько своих кляшторов понастроили... Иные стоят на местах, где наши церкви пытались... А сколько грунтов отволокли они от города и от наших монастырей! А Выдубецкий где? И язык не поворачивается! Воевода все гнет на руку латынам, чинит кривды.

- Как, на нашу святую веру напасть? - вскипел Мелешкевич и осадил в порыве негодования так коня, что тот даже присел на задние ноги. - Как же этаким бесправьям и бесчинствам магистрат потурает? Ведь войтом у нас благородный и всеми чтимый Балыка? - спросил он с некоторой робостью, почувствовав, что лицо его покрылось густым пурпуром.

- Да он же честнейшая, добрейшая душа, только упрям, а при упрямстве еще доверчив. Уж сколько раз я ему говорил: не верь ты, куме, этому перевертню, этому разбойнику Ходыке, он перед тобой, мол, ехидничает, а с воеводой якшается и продаст ему и тебя, и нас всех напевно.

- Да неужели же славный батько Балыка дружит с этим псом?

- То-то, что дружит: еднается будто бы супротив наших гонителей, да мало того - породниться хочет!

- Как? - вскрикнул всадник и от порывистого движения чуть не свалился с седла.

- Да вот помнишь дочку его Галину? - продолжал усталым голосом Скиба. - При тебе еще подлитком была...

- Ну? - задыхался юнак, не замечая грубости своего восклицания и чувствуя лишь, что под его сердцем зашевелилась холодная змейка.

- Так вот эту самую Галину выдает Балыка за придурковатого сына Ходыки.

- Что? - вскрикнул вне себя Мелешкевич. - Это ложь, ложь! Этого быть не может, - и, ударив нагайкой коня, полетел сломя голову к видневшейся уже вдали Подольской браме...

III

Уже во всем городе Подоле погашены в окнах огни и опустевшие улицы да переулки потонули в мертвом мраке; спустившуюся ночь просвечивают лишь где-не-где на перекрестках то колеблющиеся мутные фонари, то звездочки теплящихся у некоторых храмов лампад, а в доме войта, что стоит на Кудрявце(29) среди других усадьб самых богатых и знатных горожан города Подола, ярко светятся окна и по двору бегает челядь: сегодня у войта Балыки засиделись допоздна гости: пан лавник Ходыка со своим меньшим сыном Паньком.

Большой парадный покой войта ярко освещен зелеными восковыми свечами. Свет от них отражается и играет на стенах светлицы, выложенных ясеневыми досками, выполированными, как зеркало, и на дубовом полу, пропитанном олеей и блестящем, как самый лучший паркет. Потолок так же светел и перерезан двумя темными, мережаными дубовыми сволоками, на которых вырезаны изречения святого письма. У средины внутренней стены громоздится изразцовая печь. Небольшие окна убраны шитыми рушниками да фиранками.

Вокруг стены стоят длинные диваны, покрытые коврами; среди комнаты расставлены симметрично табуреты в малиновом сукне и деревянные, раскрашенные и раззолоченные дзыглыки с высокими спинками. В двух углах застекленные шкафы наполнены драгоценной, раззолоченной посудой, а в красном углу стоит стол, покрытый аксамитным обрусом, и над ним целый иконостас с неугасаемой лампадой.

У одной стены высятся дорогие часы - дзыгари - нюренбергской работы; на противоположной стене висит небольшое венецийское зеркало, приобретенное войтом для своей коханой дочки, а повыше размещены рядами портреты митрополитов, архимандритов, зайшлых войтов, бурмистров, некоторых лавников и Балыкиных предков. Все это придает особенно парадный вид покою славетного войта.

В светлице веселый говор и частые взрывы серебристого смеха. Весь стол уставлен различными сластями, преимущественно медовыми: пряниками, пирожками с изюмом, маковниками, шишечками из сдобного теста, жаренного в гусьем смальце и в патоке, марципанами, грушами, вареными в меду, вялеными яблоками, пастилами, фигами, родзинками, орехами и различных сортов повидлами да вареньями; среди мисок, цинковых и серебряных полумисков, виднеются и пузатые фляги наливок, ратафий да чистой пенной - оковитой.

За столом, на почетном месте, сидит редкий гость, Панько Ходыка, разодетый особенно вычурно и богато; но все это - и венецийского бархата кунтуш, опушенный соболем, и розовый атласный жупан, стянутый златокованным поясом, - все это лежит на сутуловатой фигуре молодого Ходыки как-то неуклюже, смешно. Полное, раскрасневшееся лицо его со вздернутым носом и широко расставленными глазами тоже комично, хотя и не лишено добродушной наивности. Возле него, на той же канапе, сидит девушка лет восемнадцати - Богдана Мачоха, подруга и даже родственница Галины, единственной дочери войта; сама же Галина поместилась на табурете с противоположной стороны стола. Старушка, с бесконечно добрым лицом, в темного цвета халате и в очипке, повязанном прозрачной намиткой, спускающейся широкими концами почти до полу, - няня Галины, - то входит, то выходит, поднося еще лагомины, - произведения ее изобретательности и искусства.

Обе девушки и по наружности и по костюмам представляют полную противоположность. Богдана - нежная блондинка, с роскошным цветом лица, пухлыми губками, смеющимися глазками цвета волошек и смятыми, но от того еще больше привлекательными чертами лица, одета в богатый модный мещанский наряд: на ней сподница розового састу, а стан стянут такого же цвета спенсером, обшитым золотыми шнурками и галунами; сверху него надет расстегнутый, длинный, голубого штофа кунтуш. На шее у панны сверкает и алеет дорогое монисто с золотыми дукачами и золотым же посредине крестом, а на голове надета из голубого бархата широкая стричка, унизанная перлами да смарагдами, к ней сзади пришит целый жмут разноцветных шелковых лент, спадающих каким-то радужным каскадом за плечи.

Галина же выше своей подруги и немного худощавее, что придает особенную стройность ее изящной, гибкой фигуре. Темные волосы красивыми волнами обрамляют ее матово- бледное, прекрасного овала лицо. Черты его в высшей степени правильны; большие черные глаза, опушенные длинными ресницами и строго очерченные бровями, кажутся при бледности еще большими и придают лицу глубоко вдумчивое, сердечное, но и несколько печальное выражение; все влечет к этому нежно-грустному взору, в глубине которого таится загадка, но вместе с тем и вызывает не игриво-радостное, а скорее молитвенное настроение...

Галина одета в бархатный темно-гранатового цвета байбарак; на шее у нее висит на нитке бесцветных топазов большой золотой крест, а на голове надета из черного бархата унизанная лишь жемчугом стричка без лент.

Обе девушки в веселом настроении и, знай, угощают своего гостя. Галина с приветливою улыбкой подает ему всякие лакомства, Богдана же наливает чарки то тем, то другим напитком, не минуя и оковитой.

Гость сначала конфузился и молча лишь ел, а теперь, после нескольких чар, разошелся.

- Да что же ты, мой любый пане, мало ешь и мало пьешь? - пристает Богдана, подмаргивая Паньку.

Тот только сопит и ухмыляется, посматривая посоловевшими глазами то на ту, то на другую панянку.

- Может быть, наши лагомины вельможному пану не по вкусу? - заметила лукаво Галина.

- Го-го! Не по вкусу! - захохотал гость. - Я так облопался, что аж страшно! Я всякие сласти люблю... И другую добрую всячину тоже люблю, а лагомины - страх! А у вас тут славно, вольно, не то, что у нас...

- А у вас же как? - спросила участливо Галя.

- У нас неволя и страх; никуда не пускают. Пан отец всегда сердиты. Ты только, панно, не проговорись, не выдай меня, а батько и крикливы, и скупы... Другие приходят к нему да плачутся, а батько грымают...

- Такой богатый, на весь Киев, и скупой? - изумилась Богдана. - Фе, я скупых не люблю!

- А вот поди же! - продолжал развязно Панько. - Все смотрит, чтобы я поменьше ел: у тебя, говорит, вон какая морда, а то, мол, еще и очкур лопнет...

- Ой! Да то он тебя только стращал, - заметила Богдана, едва удерживаясь от смеха.

- Стращать-то стращал, да и наурочил: уж как не в добрый час кто что скажет, так и справдится...

- Ну?! - фыркнула Богдана, а Галина законфузившись, опустила глаза.

- Крест меня убей, коли не правда. У нас был большой обед, здоровый... и лавники были, и бурмистры, и прежний воевода Аксак... Батько, знаешь, добыли где-то шляхетскую грамоту, и дешево добыли, так рады были таково, ну и угощали: а я, глядячи, что батько за мной не следит, ем себе да ем. Ну и сошло бы, да, на грех, в носу защекотало, я как чихну, а очкур трись!.. Ну и штаны... тее...

- Ой лышенько! - закричала Богдана, а Галина закрыла руками лицо и припала к столу.

- Что вы, панны, не бойтесь! - запротестовал гость. - У меня теперь ременный очкур, вот...

- Не треба, не треба! Верим! - замахала Богдана руками. - Ой, будет! Уморил совсем, аж кольки в боках.

- А батько и теперь наказывают, - продолжал Панько, - не ешь, мол, а то ни одна панна и любить не станет... таких гладких.

- Не верь, не верь, Паньку, - махала рукой и заливалась Богдана, - я первая худых терпеть не люблю, а люблю больше опецькуватых; и сама ведь я не глыстюк?

- Ой-ой! - вскрикнул Панько и, зажмурив глаза, замотал головой в знак удовольствия. - И мне вот такие, - ткнул он пальцем в Богдану так, что та проворно отсунулась, - вот такие пампушечки, ги!.. так не то что, а просто черт знает что, словно полымя... а пан отец говорят, что я должен любить худую.

- Худую? Скажите на милость! - всплеснула руками Богдана. - Бедная ж я, бедная... Значит, твой батько запрещает тебе меня любить? Ну, коли так - буду теперь пить один лишь сыровец!

- От сыровцу - ой-ой-ой! - прыснул Панько.

- Ты и меня рассмешила, - улыбнулась Галина.

- А что ж мне делать от горя? - сделала печальную гримасу воструха.

- Нет, не то, батько против панны ничего, а только говорили, что меня любит худая и что я должен полюбить тоже худую.

- А? Уже не ты ли будешь моей разлучницей? - воскликнула Богдана, указав энергическим жестом на Галю. - Ты, моя сестра и подруга, зрадишь меня и наступишь пятою на мое сердце? О, коли так, то один и конец... на этом ноже: я и тебя, и себя зарежу! - И Богдана, схвативши в руки нож, сорвалась было с места.

- Гвалт! На бога! - вскрикнул и остановил ее Панько.

На крик вбежала няня.

- Что тут такое? Что случилось? - набросилась она на Панька.

- Вот... убить хотела... нож... - едва мог вымолвить дрожащим голосом гость.

А Богдана уже обнимала Галину и хохотала с ней до упаду.

- Да то они жартуют! - успокоила няня гостя.

Панько и сам рассмеялся, а няня его снова усадила за стол и сама присела к молодежи, чтобы сдержать пустоты да занять ее рассказами из старины, а то и просто сказками, которых у нее был запас неисчерпаемый.

А старики в это время в особой светлице, за ковшами доброй мальвазии, вели свою беседу.

Отцу Панька - Федору Ходыке, было лет за пятьдесят, но он выглядел, пожалуй, еще моложе. В волосах его, черных, как смоль, не было еще седины и следа, она проглядывала предательски лишь на подстриженных его усах да на жидкой клочковатой бородке. Худое, скуластое лицо Ходыки было темно и словно обтянуто пергаментом; одни лишь глаза, узко прорезанные, черные, как агат, были крайне подвижны и вспыхивали постоянно то зелеными, то белесоватыми искрами. Фигура Ходыки, высокая, костлявая, со впалой грудью, была несколько сутуловатой; ее облекал черный бархатный длинный кафтан, опоясанный сверху шалью.

Хозяин дома, отец Галины, Яцко Балыка был и ростом выше своего гостя, и станом далеко подороднее; держался он с достоинством, прямо, хотя годами, очевидно, был стар. Чуприна его, подстриженная кружком, уже совершенно белела, а выбритое гладкое лицо пестрилось сетью морщин. Крупные черты его и длинные седые усы придавали физиономии войта весьма серьезный и внушительный вид, а нервная подвижность ее обнаруживала некоторое упорство и вспыльчивость характера; но все это смягчалось светлыми, открытыми глазами, в которых теплилась бесконечная доброта.

- Да, обрезывает этот Жолкевский на каждом шагу наши права, - горячился Балыка. - Вот заселяет за Золотыми воротами наши споконвечные земли новыми слободами и подчиняет их своей булаве; дозволяет поселенцам и шинки держать, и гнать горилку - нам на сбыток. А нас заставляет, чтобы мы на свой кошт отстраивали ему вновь королевский замок, чтобы сами на себя будовали тюрьму! Мало того, даже мешается в такие справы, какие належат, в силу майтбурского права, лишь одному мне; посылает сюда на Подол дозорцев, чтобы помешканцы тушили к ночи огни! Это мое дело, а не его, а он лезет! Прежний Аксак не был таким напасником.

- Ой-ой! И тот был ядовит: ведь с братом же моим Василем завязался... и хлопот было натворил, да мы таки одолели, - сверкнул глазами злобно Ходыка. - Этот-то правда, погрознее Аксака, позаяк гетман есть и сенатор, проте, невзираючи на все сие, и на него найдем артикулы и в саксоне, и в статуте, навяжем их на низку, как бублики, да и преподнесем... Подавится!

- Отчего же ты, любый, до сих пор не защищал нас от волка-сероманца?

- Признаться тебе, свате? Оттого, что обиду имел на вас в сердце, вот что! - Глаза у Ходыки загорелись, как у василиска, рот расползся в какой-то злорадной улыбке, а на всем лице выступило злобное выражение. - Зависти ли ради, что господь укрепил наш род всякими добрами да маетностями, страха ли ради, что я мудростью превзошел слепых неуков и темноту, ненависти ли ради, что доказал шляхетское наше происхождение, но против меня восстали ближние мои в магистрате, учалиЄ творить противления, и если бы не мои друзья, то, быть может, меня скинули бы и с лавников. - При этих словах он сжал свои руки так крепко, что цепкие пальцы его хрустнули. - А коли вы со мною, так и я ваш! Знаешь, какою мерою меряют...

- Ох, не по чести так думать, грех! Ведь ты помешканец киевский, ведь Киев тебя человеком сделал и обогатил.

- Киев?.. - прошипел Ходыка. - Хе-хе! Вот кто меня человеком сделал, и обогатил, и возвеличил... Вот кто, а не Киев! - потрепал он рукой по своей голове.

- А ее-то кто умудрил? Господь! Так и его святой град должен быть для тебя священным.

- Вон ты куда, - начал было дерзко Ходыка, но, заметив, что производит тем неприятное впечатление на Балыку, спохватился и сразу переменил тон. - Конечно, ни кто же, ино бог, а Киев мне так же дорог, как тебе, свате... Вот в этом разумении я и смирил свое сердце, понеже в лихие времена враждовать не приходится, а довлеет совокупиться воедино.

- Именно, именно - воедино! - подхватил возбужденный и обрадованный хозяин. - Стряхнем всякое зло, забудем свои власные скорби, обиды да соединим руки ради собратий наших, ради отстояния мийских прав, ради сполечного блага.

- А я разве не о сем хлопочу? - поднял трогательно вверх глаза лавник. - Ох-ох-ох!

- Вот это по чести, - потрепал войт от удовольствия по плечу гостя.

- Теперь я за мийские интересы перерваться рад и готов с тобой, свате мой вельмычтимый, рука об руку идти на всякие беды, а коли с тобой, - так, значит, со всем магистратом и со всем мистом. Так-то, верь, свате! Я ведь желаю с почтивым заступником киевским не то слиться душою, капиталом, а и породниться! - запел сладко Ходыка, хотя этот певучий тон скребнул по сердцу войта.

- Да если бог благословит, если будет на то его воля... - ответил на это уклончиво войт.

- А вот окрутим на рушнику деток, в том и появится божья воля: ведь без его воли нам и думки такой не пришло бы в голову?

- Оно точно; но все же еще, как дети? Придутся ли по душе друг другу. Ведь не нам жить, а им!

- Гай, гай, свате! Седой у тебя разум, а вот иногда... - Ходыка замялся и продолжал наставительно - Где же слыхано и где видано, чтобы малые сами правились? Без ока, без опеки они головы себе скрутят. Для того господь и родителей им на страже поставил, чтобы керували их на разумный путь.

- Конечно, отцовский совет и даже настояние полезны, - заметил войт, - но если сердце...

- Разве опять нашелся какой блазень или все тот еще... тюремный мертвец, - прервал войта Ходыка, прошипев змеей и прищурив злобно глаза.

- Нет, что ты? - встрепенулся старик.

- А коли нет, так нужно поторопиться, пане свате, шлюбом - весельем... Вот и масленица уже на носу. Колодки станут вязать и нам с тобою, - подыгрывался лавник.

- Да как же так вдруг? - изумился и нахмурился войт. - Да у меня еще все в расстройстве. Вот и сын не вернулся с грецким да цареградским товаром, а он ценный, сам здоров знаешь: камка золотая, адамашек, аксамит и всякие цацки... Ну и приходят в голову разные думки...

- Э, не морочь головы себе этим! Мой сын все досмотрит: он на всех хитрощах весьма зналый и дошлый. Я нарочито и дал его твоему новику для опеки и догляда. Вот что обмиркуй лучше, пане свате! - Ходыка отхлебнул немного из кубка и, придвинувшись поближе к своему будущему свату, начал вкрадчивым голосом - Тебе ведомо, что я не бедный, не жебрак... Хе-хе! Коли захочу, так твоего воеводу продам, куплю и выкуплю, и весь Киев аксамитом укрою. Значит, я сватаю твою дочку не из корысти... И без посагу отдай - не пожмусь...

- Что ты? Единую дочку-зирку да пустил бы в одной сорочке? - возмутился Балыка и нахмурил густые седые брови. - Есть у Гали и материнское, и честно нажитое мое...

- Да, Галя ведь от второй твоей жены, из богатого рода Мачох, - проронил вскользь Ходыка. - Я даже решил через год выделить Панька; пускай с молодой малжонкой начинает сам хозяйничать, а мы только будем назирать да тешиться... Этому меньшому я и маетков-статков больше даю, ибо простоват, то есть, - замял он скороговоркой, - не такой быстрый, как братья, плохонький, трезвый, смирный, а для малжонства(30) ведь это клад!

Балыка утвердительно кивал головой и успокаивался.

- Так вот почему, - продолжал лавник, - нам нужно с тобой поскорее связать руки, как братьям; мне ведомо, что сенат порешил скасовать мещанам права, приравнять их к простым хлопам, к быдлу...

- Не может этого быть! - откинулся даже к стенке возмущенный Балыка, побагровев от гнева.

- А может статься, - ехидно поддразнил лавник, - уже в мелких местечках старосты гонят мещан на черные работы. Да вот и вам наказ есть окапывать стены.

- Ах они, клятые!

- Да ты успокойся, друже мой, нам, старикам, так принимать все к сердцу не личит. Я к тому ведь речь, что нельзя терять часу, нужно начать борьбу везде: и в городском суде, и в трибунале, и в королевском задворном, супликовать и королю, и сенату, ходатайствовать на сейме.

- Так, так... Именно нужно, не гаючи часу... Зараз же!

- Я не возьмусь за эту справу, - продолжал методически лавник, барабаня сухими жилистыми пальцами по столу, - не возьмусь, доколе не уверюсь, что с войтом Балыкою, а ведлуг(31) него и с целым мистом, связан есть нерушимо, навеки, доколе все помешканцы не станут меня считать своим... А сие может справить один лишь шлюб, одно лишь кровное поеднанье наших семейств.

- Ну что ж... если бог судия... Я рад, что если потреба для всех, я приложу старание... Только дай срок...

- Коли есть желание, то дочь уломать не трудно, а там уж мы дадим себя узнать воеводе, доедем его, допечем - удерет отсюда, накивает пятами, а мы заживем на широкой воле. Коли Ходыка с вами, то не сумуй!

Успокоенный войт, с просветленным лицом, встал было к Ходыке, но в этот миг отворилась быстро дверь и на пороге её появился какой-то старик, одетый в свитку.

- Ясновельможный пане! - проговорил тревожно вошедший. - Нужно зараз домой!

- А что там? - схватился, как ужаленный, лавник.

- Пыльное дело... Пришел тот...

- А?! - произнес Ходыка и, сделав мимический знак, чтоб не проговорился слуга, прибавил поспешно. - Я сейчас же за тобой... Зови сына!

IV

Проводив до ворот своих именитых гостей, войт возвратился назад в ярко освещенную светлицу, в которой девушки угощали сына Ходыки - Панька. Еще в сенях он услышал доносившийся оттуда хохот. Смеялась громко Богдана, но вместе с тем слышался тихий смех Гали. Последнее обстоятельство чрезвычайно обрадовало войта; уже больше года в его господе не раздавалось веселого девичьего смеха; с тех пор, как пришло известие о смерти Семена Мелешкевича, Галя совсем переменилась: ни разу не видел он улыбки на ее лице; никому не жаловалась она на глазах, не плакала, не убивалась, а только видно было, что глубокое горе точило ее сердце. Одна только эта цокотуха, Богдана, и розважала ее, да и то плохо...

А теперь, слава богу, видно, дело на лад пошло.

Новый взрыв самого резкого, самого заразительного юного смеха подтвердил размышления войта.

Под седыми усами его промелькнула довольная улыбка и, толкнувши тяжелую дубовую дверь, войт вошел в ярко освещенную светлицу.

Присутствовавшие в комнате были до того увлечены, что даже и не заметили этого. Ухватившись за бока, Богдана буквально покатывалась от смеха, утирая шитым рукавом сорочки слезы, выступавшие у ней от хохота на глаза; смех ее был так неудержимо весел и увлекателен, что, глядя на нее, смеялась не только Галина, но и старуха нянька.

- А чего это вы смеетесь так, цокотухи? - произнес громко войт, останавливаясь у дверей.

При звуке этого голоса веселый смех сразу оборвался. Все трое оглянулись и, увидев вошедшего войта, смутились.

- Выбачайте, пане войте, мы и не слыхали, как вы вошли, - ответила почтительно Богдана, поспешно подымаясь с места; за нею встала и Галя, а старуха нянька бросилась убирать со стола посуду.

- Ничего, ничего, смех не грех, дивчата, - произнес приветливо Балыка, подходя к столу и усаживаясь на покрытом красным сукном табурете. - Я рад, что моя Галочка развеселилась. - Он ласково дотронулся до плеча дони и, повернувшись к Богдане, добавил - Ну рассказывай же, гоструха, чего это ты так реготалась?

Обе девушки молча улыбнулись и лукаво переглядывались между собой.

- Да то мы с этого... с дурня того... смеялись, - ответила наконец Богдана.

- С какого это дурня? - изумился войт.

- Да с того же, с Панька... с Ходыкиного сына.

При этих словах Богданы приветливое выражение сразу слетело с лица Балыки, седые брови его сурово нахмурились.

- А кто это тебе, дивчино, сказал, что Ходыкин сын дурень? - обратился он строго к Богдане.

- Кто сказал? - изумилась искренне девушка. - Да об этом же всякий дурень знает и на Подоле, и в замке.

- Он, может, и не дурень, а только смешной, - смягчила приговор Галя.

- Именно только дурень знает его за дурня, - произнес сердито войт, и темные глаза его сверкнули под серыми бровями, - а всякий разумный человек знает, что Панько юнак тихий, смирный, на крамарстве(32) добре знается и что всякая из стану белоголовых за молодого Ходыку с дорогой бы душой пошла!

При этом заявлении войта Богдана невольно фыркнула и, спохватившись, закрыла лицо рукавом.

- Чего смеешься? - остановил ее строго войт.

- Выбачайте, пане войте, - заговорила торопливо Богдана, отымая руку от лица, - только если б пан войт видел его да услыхал про очкур... Ой, матинко! - и, несмотря на все свое старание удержать смех, Богдана громко прыснула, а вслед за нею рассмеялась и няня.

Это окончательно рассердило Балыку.

- Да полно вам реготаться без толку! - вскрикнул он грозно и стукнул палкой. - И ты тоже, старая ведьма, с глузду зсунулась.(33) Зубы проела, а ума не набралась! Не умеет уму-разуму наставить детей, а еще и регочется, мов нависна.(34)

В ответ на это старуха проворчала под нос что-то непонятное, но войт не обратил на это внимания.

- Ишь ты, - продолжал он сердито, - Ходыка им дурнем сдался. Да дай бог, чтоб у нас побольше таких дурней завелось. Ходыка и шляхтич старожитнего роду, и веры годной, а что уж до статков-маетков, так с любым магнатом потягается... Он мало еще в людях бывал. Несмелый... Может, что и смешное, а им уже - дурень. Разумные какие!

И пан войт сердито поднялся с места и принялся шагать по светлице.

Никто не решился противоречить разгневанному старику.

Богдана поторопилась попрощаться с Галей и поспешно выскользнула из покоя; няня отправилась провожать ее.

Войт с Галей остались в светлице вдвоем.

Притаившись в стороне, Галя с изумлением следила за отцом. Она решительно не понимала, что такое в словах Богданы могло до такой степени рассердить батька. Прежде ведь и сам батько всегда лаял Ходыку, не хотел с ним знаться, а теперь завел дружбу, к себе зазывает, сам к нему едет. И к чему? И зачем?

Еще несколько минут войт возбужденно шагал по светлице, наконец гнев его, по-видимому, улегся; он подошел к столу, сел на лаву и обратился ласково к Гале, все еще неподвижно стоявшей в стороне.

- А ты ж чего, доню, зажурылась? Не бойся, не жартуй только над добрыми людьми; смеяться над добрыми людьми и от бога грех, и от людей сором.

- Вы же сами, батьку, прежде не жаловали Ходык...

- Прежде было одно, а теперь стало другое, этот все-таки не похож на Василя-брата; он хоть и любит грошву да зашибает ее больше с панов, зато он, по крайности, восточного нашего благочестия крепко держится, ненавидит эту проклятую унию, за вольности наши неотзовные горой стоит. Всем нам надо теперь в доброй злагоде с ним быть, - наступают-бо тяжкие времена! А он человек зналый, другой такой головы во всей Польше не сыщешь!

Войт задумался и несколько раз провел ласково рукою по шелковистым волосам своей коханой дочки.

Ободренная лаской отца, Галя решилась обратиться к нему снова с просьбой, которую давно лелеяла в душе и на которую получала всегда от отца и лично, и через других решительные отказы.

- Тату, - произнесла она робко, - я давно уже хотела просить вас.

- О чем же, дытыно? Проси чего хочешь, ты знаешь, что я рад сделать для тебя все, что могу...

Галя потупила глаза; с минуту она как бы не решалась произнести вслух свою просьбу, но сильное желание победило ее робость...

- Я хотела просить вас, тату, - заговорила она с запинкой, - чтобы вы отпустили меня хоть на час в Печеры... к тетке в Вознесенский монастырь. Там погощу и отговеюсь.

При этих словах Гали рука войта, гладившая ее голову, сразу же остановилась, и под нависшими бровями засверкали гневно глаза.

- Опять вспомнила старые дурныци? - произнес он сурово. - Гей, дочко, говорю тебе, годи! Пока я жив - и не видать тебе монастыря! Пора уже о себе подумать: или тебе утешно, чтоб смеялись над тобой все горожане, что не нашлось во всем городе такого дурня, который бы тебя за себя взял.

- Мне это однаково, батьку: одному человеку подала я слово и не сломаю его...

- Подала! А кого спрашивалась? Еще на губах молоко не обсохло, а она уже слово! Да и нет этого блазня на белом свете!

- Тогда я замуж ни за кого не пойду.

- Гей, дочко, одумайся, - произнес старик внушительным тоном, - добро, было бы о чем тужить! А то стыд ты свой забыла. За кем плачешь, за кем убиваешься? Прости господи, за гультяем, за ланцем, пройдысвитом,(35) который и добро свое все промантачил, и батьковское честное имя соромом покрыл.

Галя вся вспыхнула.

- Не пройдысвит он, не ланец, не гуляка! - заговорила она дрожащим от волнения голосом. - Вы ж сами, батьку, говорили, что лучшего зятя не желали бы для своей дочки.

- Говорил, пока Семен еще держался, как добрый и честный мещанин, а как узнал я, что он разлодырничался в чужих краях, бога забыл, стал пить, гулять да еще грабежом промышлять...

- Не пил он, и не гулял, и не разбойничал никогда! - перебила его горячо Галя.

- А на какого ж беса повеялся он в чужие стороны и отчего угодил в тюрьму? Хо-хо! Понадобилось науки искать... А в Киеве не нашлось умелых мастеров? Покойный батько его Мелешко никуда не выезжал, а цехмейстром злотарским и лавником был, и всяк его в городе уважал, а сынок... А! - войт махнул досадливо рукою. - Не хочется только про покойника говорить... Для того только и уехал, чтоб пить да гулять.

- Лгут все люди! - произнесла с горечью Галя. - На мертвого ведь и брехать не трудно: не встанет он, не защитится...

- Да как тут защищаться! - войт пожал плечами. - Ведь нам в магистрат бумагу прислали, и свидки пояснили.

- Все это ложь, ложь! Наклепы! Я не поверю тому никогда, никогда! - вскрикнула запальчиво Галя и залилась слезами.

- Ну уж ты не очень, не надто, - произнес сердито войт, подымаясь с места. - А вот лучше мое слово помни и выбрось из головы дурь!

И, не глядя на Галю, Балыка вышел из светлицы, с шумом захлопнувши за собой дверь.

Галя осталась одна. Долго стояла она неподвижно, устремив в одну точку глаза, а непослушные слезы набегали росой на ресницы, срывались с них и струились по бледным щекам... Наконец острый припадок тоски улегся, Галя опустилась на лаву и бессильно уронила на колени руки.

- О господи! И за что это все на Семена повстали? - прошептала она. - И пьяница, и гультяй, и грабитель! А он, несчастный, мертвый, и оборониться от этой клеветы не может! - Из груди Гали вырвался глубокий вздох. Но пусть говорят, что хотят: она не верила этому и не поверит никогда, - все это от лиходеев напасть! - И не забуду его никогда, никогда! - прошептала она вслух. Пусть батько говорит себе, что хочет, а ее воли тоже не сломать. Одного только Семена полюбила она, ему дала слово, и хоть господу богу угодно было прибрать его с этого света, она останется ему верной и замуж не пойдет ни за кого, никогда.

О господи! Такого ли конца ожидали они, когда прощались в последний раз перед его отъездом в чужие края? И перед Галею встал как живой ее коханый Семен, такой, каким она его видела в последний раз: высокий, статный, хороший, как архистратиг, вспомнился его голос, вспомнились его тихие речи, его ласковые слова...

Ох, сколько тогда хорошего ожидалось от доли, каким цветущим ковром расстилалось перед ними життя? Через год обещал Семен вернуться, через год они надеялись сыграть свадьбу. И батько тогда любил его, и покойная мать души в нем не чаяла, только о том и думала, чтобы спаровать поскорее коханых детей... А она, сама Галя... Боже мой, да как же она любила его тогда, да и любит теперь! Думала ли она тогда, когда обнимала его перед прощаньем, что обнимает его в последний раз?

Галя опустила голову на руки и задумалась.

Перед глазами ее воскресла картина ее последнего прощания с Семеном. Что это была за ночь, тихая, темная, напоенная ароматом цветущих садов. Весь город уже спал. Не слышно было ни крика, ни шума, ни лая собак... Только издали, с городской стены, доносился протяжный оклик недремлющего часового: "Вар-туй!" И словно эхо откликалось ему с другого конца города протяжно и глухо: "Вар-туй!" Они с Семеном сидели в садку, тесно прижавшись друг к другу. Кругом не было ни души... Никто не видел их, никто не слышал их розмовы, только ясные звезды, сиявшие в глубине темно-синего неба, глядели на них со своей недосягаемой высоты. Тихо дремал, как зачарованный, сад, усыпанный нежным беловато-розовым цветом. И на земле, и в небе все было мирно, спокойно, все было полно чарующей неги и счастья... Обнявши ее стан рукою, Семен говорил ей о том, как они сыграют весилля, как заживут вместе в своем гнездышке тихо и любо, как голубей пара... И Галя слушала его, слушала впервые проснувшимся сердцем и чуткой душой; она обвила его шею руками, она не отрывала глаз от его синих очей; хотела насмотреться на них, чтобы запечатлеть в своем сердце навеки коханый образ, хотела насмотреться - и не могла!

А ночь плыла в таинственной глубине неба, разливая над сонной землей блаженство забвения... Несколько раз порывалась Галя проститься с Семеном, но он снова привлекал ее к себе, и снова осыпал нежными ласками, и снова уверял в своей вечной любви. Уже и тонкий опрокинутый серп догоравшего месяца появился на синем небе, а они все еще стояли с Семеном под усыпанной цветом вишней. Наконец, когда тонкий серп зеленоватого месяца уже начал бледнеть и тонуть в таинственной глубине посветлевшего неба, Семен в последний раз прижал ее горячо к сердцу и, бледный от волнения, произнес неверным голосом:

- Слушай, Галя, через год я вернусь в Киев, но год - долгий час, и сердце дивочее, как этот месяц, переменчиво; да и батьку твоему теперь будто и люб я, а может отыщет себе другого зятя, побогаче, познатнее... Поклянись же мне, что ты дождешься меня и не пойдешь ни за кого.

- Семене, голубе мой коханый. Да неужели же ты не веришь мне? - вскрикнула Галя, обвивая его шею руками.

- Верю, верю, счастье мое, життя мое, - ответил Семен, привлекая ее к себе, - но...

- Да скорее батько живую меня закопает, чем заставит выйти за другого!

- Счастье мое! Радость моя! - вскрикнул и он, покрывая поцелуями ее голову и лицо. - Клянусь же и я тебе, что скорее сырая земля засыплет живого меня, чем я зраджу тебя, чем я забуду тебя, дружину мою верную, единую и на этом, и на том свете.

Из очей Гали выкатились одна за другой две крупные слезы и, медленно сбежавши по щекам, упали двумя горячими каплями на скрещенные руки.

И чтоб она забыла эту клятву, чтоб она забыла своего единого Семена и согласилась пойти за другого? Никогда, никогда! Одно только и осталось ей в жизни: молиться за его душу и ждать смерти, чтобы поскорее свидеться с ним. Что-то сильно сжало горло Гали, глаза ее застлал влажный туман, жгучая, необоримая тоска охватила ее сердце и унесла далеко-далеко к дорогому, незабвенному прошлому. Словно в каком-то тумане выплывали перед нею картины детства, картины пережитого счастья, первых встреч, первых недосказанных слов... Они наплывали одна на другую, исчезали, появлялись снова, и всюду в них был он, хороший, коханый, любимый! То она видела его маленьким резвым хлопчиком, сверстником ее детских игр, то он являлся перед нею застенчивым бурсаком-подростком, то она видела его снова уже взрослым юношей, первым красавцем на весь Подол. И каждый этот образ был так близок, так дорог ее сердцу, что Галя, казалось, сама бы решить не могла, который из них был ей дороже, ближе, милей? Ей казалось, что в жизни ее не было той минуты, когда бы она любила Семена больше, что с самого детства ее душа уже срослась, сплелась с его душой, как сплетаются ветвями два молодых деревца, выросшие из одного корня. Но нет, эта минута была, Галя помнит ее, она не забудет ее никогда, никогда... Перед самой смертью она вспомнит ее для того, чтобы уйти со счастливой улыбкой из этой жизни.

Это случилось три года тому назад, как раз на крещенье. День был морозный, ясный. По берегам Днепра толпился весь Киев. Ближе к берегу на Днепре была устроена великолепная иордань из разноцветного льда. Все киевское духовенство, облаченное в свои лучшие шаты, с крестами и хоругвями окружало ее. С берегов Днепра спускались на лед стройными лавами все цехи с развевающимися знаменами и значками; особо стояли крамари, особо козаки в своих красных и синих жупанах с алеющими, как мак, верхами шапок. Впереди всех выступал ее батько, войт киевский, окруженный славетными райцами да бурмистрами, а рядом с ним стоял и гетман козацкий, окруженный полковниками да сотниками. Женщины группировались отдельно. Почтенные горожанки с повязанными белыми намитками головами держались степенно и строго, а молодые дивчата, несмотря на торжественность минуты, то и дело перешептывались и пересмеивались между собой... Боже мой! Как весело было в этом цветущем, как летний сад, уголке. Всюду раздавался веселый смех, затаенный шепот. И отчего это было так весело всем? Оттого ли, что солнце сияло так ярко, рассыпая бриллиантовые блестки по снежному ковру, покрывавшему застывший Днепр? Оттого ли, что легкий морозец пощипывал уши и заставлял то и дело переминаться с ноги на ногу, постукивая коваными каблучками? Оттого ли, что на плечах было всего семнадцать легеньких, беспечальных лет? Галя и сама не знает. Она только помнит, что сердце ее трепетало в груди так радостно и легко, как трепещет прозрачными крылышками резвый мотылек, купаясь в ласковых лучах солнца.

- А что это за красень такой, Галю? Вон посмотри в цехе злотарском, вон тот, что держит коругов? - обратилась к ней вдруг Богдана.

Галя взглянула по указанному подругой направлению и увидала высокого, статного юнака, одетого в дорогой синий жупан. Среди всех горожан он выделялся и своей статной фигурой, и красивым лицом. Галя взглянула еще раз внимательнее и онемела от изумления, - да ведь это был он, Семен; только кто мог бы узнать в этом молодом красавце того неловкого, застенчивого подростка, которого она и видела еще полгода тому назад? А и Семен заметил ее и не сводил восторженных, словно пораженных каким-то чудным виденьем очей... И, странное дело, теперь, вместе с его взглядом, какая-то сладкая тревога и непонятное смущение проникли в ее сердце, и Галя невольно потупила глаза.

С этого дня что-то неуловимое, но бесконечно дорогое связало навеки их сердца...

А потом весна пришла... Он уехал... навеки... Мать умерла... И все оборвалось... все!

Галя припала головой на руки и горько заплакала...

Дверь тихо скрипнула, и в комнату вошла неслышно старушка няня. Заметивши, что Галя плачет, старушка молча остановилась у дверей и печально закивала головой. С минуту она стояла неподвижно, грустно смотря на свою питомицу, а затем тихо подошла к столу и, севши рядом с Галей, обняла ее за шею рукой.

- Ах это ты, няня? - произнесла Галя, подымая голову и поспешно отирая руками мокрое от слез лицо.

- Я, я, дытыно моя коханая, а ты опять журышься, опять побываешься!

- Ничего, ничего... Это я так себе... няня.

- Так себе... Эх, знаю я все, все знаю, голубка! - Старушка глубоко вздохнула и махнула рукой. - А тот, - заговорила она сразу сердито, кивнувши головою в сторону светлицы пана войта, - еще грымает, что посмеялись над этим харцызой, да и меня учит: и ты, мол, старая, с глузду зсунулась. Я-то с глузду не зсунулась, а вот за других-то этого сказать нельзя. Видишь что! Шляхетства заманулось! Да хоть ты себе там и пан войт киевский, а горла никому не заткнешь! Кто ж виноват, что ты себе такого всесвитнего дурня выбираешь зятем!

При этом слове няньки Галя быстро подняла голову и остановила на лице старушки изумленный, недоумевающий взгляд.

- Зятем? Что ты говоришь, няня? - произнесла она встревоженно.

- А то говорю, что знаю, дытыно. Ты думаешь, что он даром завел дружбу с Ходыкой?

- Нет, нет, няня, не может этого быть! - вскрикнула Галя, хватая старуху за руки и сжимая их своими похолодевшими, как лед, руками.

- То-то и горе, что правда, - вздохнула глубоко старуха, - сегодня я сама подслушала, о чем они там, запершись, говорили.

- О чем же, о чем? - Галя впилась в лицо старухи полными ужаса глазами.

- О том, что пообещал ему батько выдать тебя за его сына, Панька.

- Нянечко, голубка моя, да лучше ж я убьюсь, на воротах повешусь! - вскрикнула Галя и, заливаясь слезами, упала старухе на грудь.

V

Попрощавшись с Балыкой, Ходыка поспешно отправился к себе домой. Так как дом его находился на Житнем торгу, недалеко от усадьбы войта, то он не взял с собой лошадей, а прибыл с сыном пешком.

Поспешно шагал он теперь по узким кривым улицам нижнего города Подола, опираясь на высокую палку с дорогим золотым набалдашником. Слуга, прибежавший за ним к войту, следовал в некотором отдалении за своим господином. Толстый Панько с трудом поспевал за отцом. На улицах было совершенно темно, тихо, безлюдно... Панько то и дело попадал в рытвины и промоины, но Ходыка не обращал на него никакого внимания. Он был необычайно взволнован каким-то недобрым предчувствием.

Что такое ожидало его дома? Кто прислал за ним? Юзефович? Не от Грековича ли? Но что же могло случиться? Новый наказ, чтоб я стал открытым униатом? О, должно быть, что-то плохое. Для хороших вестей нечего так торопиться, можно и подождать. А это, должно быть, что-нибудь экстренное, опасное, требующее немедленного противодействия... Но что? Ходыка перебирал в своем уме все свои темные дела прошедшие и настоящие, но ни одно из них не могло требовать такой поспешности. Это обстоятельство еще больше интриговало Ходыку, заставляя прибавлять шагу: но при сыне он не решался расспросить об этом верного слугу.

Наконец он дошел до своей усадьбы.

Богатая усадьба Ходыки была обнесена кругом высоким частоколом, сбитым из дубовых бревен с заостренными вверху концами; над ними еще были прикреплены вертящиеся, утыканные острыми шипами бревна, так что лихому человеку не было возможности в нее проникнуть. Массивные дубовые ворота, окованные железом, замыкали ее. Они представляли из себя род небольшого укрепления. Вверху над ними был устроен небольшой навес, вроде крыши, под которым ожидавший посетитель мог укрыться от непогоды. Рядом с выездными воротами находилась узкая калитка, так же обитая железом. Вверху калитки было пробито небольшое окошечко, закрывавшееся деревянной ставенкой на железных болтах. Из-за частокола виднелись только высокие черепичные крыши построек, наполнявших двор, и опушенный снегом сад, простиравшийся за домом.

Так как время было позднее, то ворота были уже заперты. Ходыка стукнул в них несколько раз палкой. Через минуту проделанное в калитке окошечко отворилось, в него выглянул воротарь и, узнавши хозяина, бросился поспешно открывать перед ним калитку.

Войдя во двор, Ходыка подождал, пока слуга запрет калитку, затем осмотрел замки на воротах, взял из его рук ключи и, обратившись к сыну, произнес отрывисто:

- Ну, а ты ступай теперь к себе, вижу, что после тестевой вечери толку от тебя не добьешься. Завтра уже расспрошу тебя обо всем.

Осоловевший Панько пробормотал в ответ что-то невнятное и молча последовал за отцом в дом.

Направо и налево во дворище Ходыки тянулись всевозможные хозяйственные постройки: кухни, челядницкие и коморы, а сам будынок стоял посредине в глубине двора. Тяжелый деревянный дом Ходыки с потемневшими от времени стенами и красной черепичной крышей с высоким поддашником высматривал чрезвычайно мрачно и угрюмо. Посредине его выступало высокое крыльцо с опирающимся на колонки навесом и широкими ступенями, спускавшимися во двор. Ходыка в сопровождении сына и слуги поднялся по ступеням на крыльцо и вошел в сени. Тусклая масляная лампада освещала просторные сени этого мрачного дома. Направо и налево шло несколько дверей, ведущих в разные покои.

Когда Панько скрылся в одной из дверей, расположенных налево, Ходыка поспешно сбросил на руки сопровождавшего его слуги свой дорогой меховой кафтан и произнес отрывисто:

- Кто?

- Юзефович.

- А где же он?

- В светлице панской, - ответил тихо слуга.

- Гаразд, прикажи же всем расходиться... гасить огонь... Ко мне не допускай никого!

- Слушаю ясного пана, - ответил с поклоном слуга.

Ходыка отправился в свою светлицу. Здесь уже поджидал его таинственный гость, судя по одежде, какой-то обедневший мещанин или просто нищий; сверх грязных лохмотьев у него наброшена была длинная керея с видлогой, откинутой теперь на плечи. Росту он был небольшого, с сутуловатыми плечами и непропорционально большой головой, покрытой короткими черными волосами. Лицо ночного гостя внушало всякому отвращение и недоверие. Маленькие черные глаза его постоянно бегали по сторонам, как бы стараясь скрыть свое истинное выражение, большой, словно прорезанный рот с узкими бескровными губами кривился в какую-то затаенную улыбку. Во всей его наружности светились хитрость и скрытая злоба.

При виде вошедшего Ходыки, незнакомец поспешно поднялся с места и, отвесивши низкий поклон, постарался изобразить на своем лице самую подобострастную улыбку.

- Добрый вечер, вельможный пане, - произнес он тонким визгливым голоском.

- Ну что? Что случилось? - перебил его Ходыка, не отвечая на приветствие.

- Важная новость, когда бы не такой случай...

- Знаю, да в чем дело? Говори скорее!

Незнакомец подошел к дверям, приотворил их, выглянул в щелку и, убедившись в том, что в соседнем покое нет никого, быстро подошел к Ходыке и произнес тихо, но отчетливо.

- Семен Мелешкевич вернулся в Киев.

Несмотря на все свое самообладание, Ходыка не мог сдержать своего изумления и испуга.

- Что??! - вскрикнул он, отступая невольно назад. - Семен Мелешкевич?

- Он самый.

- Кто сказал тебе?

- Вот эти самые очи, которые сидят здесь во лбу, - ответил оборванец, указывая пальцем на свои глаза.

- Да ты обознался!

- Если ошибаюсь в том, что вижу перед собой вашу милость, значит, ошибся и в тот раз, - ответил спокойно нищий.

Тон его был настолько уверен, что для Ходыки не оставалось уже сомнения в правдивости переданного известия. Он прошелся в волнении по комнате и снова остановился перед незнакомцем.

- Но где ты видел его, когда, как? - произнес он встревоженным голосом.

- Где? В доминиканском шинку, что стоит на Вышгородской дороге. Когда? Сегодня перед вечером, а так, как я вижу теперь вашу милость.

- Как же это случилось? Садись да рассказывай все без утайки, - произнес нетерпеливо Ходыка, усаживаясь в глубокое кресло, стоявшее у стола, на котором лежали кипы всевозможных бумаг и несколько книг в толстых переплетах.

Незнакомец поместился против Ходыки и рассказал ему обстоятельно всю сцену, происшедшую несколько часов тому назад в шинке.

Молча слушал его Ходыка, опустив голову и тяжело дыша.

- Да каким же образом вырвался он из тюрьмы? - вскрикнул он, когда незнакомец умолк.

- Не знаю, я сейчас же улизнул, чтобы предупредить вашу милость, а хвалился он, что прибудет в Киев для того, чтобы посчитаться кое с кем за батьковское добро, так я воротарю шепнул, чтоб запирал поскорее браму... Его-то сегодня не пропустят, а ваша милость обмиркует...

- Гм! Черт побери! - Ходыка поднялся с места и прошелся по комнате. Лицо его ясно выражало досаду, смущение тревогу.

Незнакомец внимательно следил за своим патроном.

- Досадно, черт побери! - пробормотал снова Ходыка в недоумении развел руками. - И принесла же его нелегкая, да еще в такую минуту! Нет, это, видно, сам дьявол помогает ему, если он успел выдраться из тюрьмы, - произнес он вслух, останавливаясь у стола.

- Да он в его помощи, пожалуй, и не нуждается, - ответил с усмешкой нищий, - может, и силою выдрался: кулачища ведь - во! Как ковальские молоты: как начнет благодарить нас...

- Ну, это еще посмотрим! - Тонкие губы Ходыки искривила едкая улыбка, а в глазах мелькнул злобный огонек, - С одними-то кулаками далеко не уйдешь!

- Правдивое слово. С вельможным паном он начнет тягаться по судам, а со мной найдет расправу и покороче, ведь я на него везде клеветал, и в магистрате свидетелем был... а, правду сказать, не очень бы мне хотелось с ним стыкаться...

- И напрасно, напрасно, - произнес живо Ходыка. - Эх, ты, голова! Не нашелся что сделать! Вот если бы ты догадался тогда же в шинке завести с ним сварку, а там и драку, чтоб он тебе ребра полатал или глаз выбил, вот это было б дело, тогда бы мы его на гарячим вчинку сразу же запакували в тюрьму, а оттуда бы он здесь у нас на глазах не скоро выдрался.

По лицу незнакомца скользнула ироническая улыбка.

- Хитро придумано, - ответил он. - Только ведь и мне моя шкура, хоть и плохенька, - он взглянул с улыбкой на свою непрезентабельную фигуру, - а недешево стоит. Я и то служу верой и правдой, не жалею ее ни в дождь, ни в непогоду, сколько уже побоев принял, сколько греха на душу взял.

Ходыка презрительно усмехнулся.

- Ну, грехи-то, я думаю, не очень обважуют твою душу: добрая веревка еще раз выдержит...

- Оно, положим, как будто я их на плечах и не чую, - ответил незнакомец, передергивая с усмешкой плечами, - а все ж нам правду добрые люди говорят, что на том свете будешь за них расплачиваться, так хотелось бы хоть на этом свете погулять. А то вот трудишься, как пес, не спишь, голодаешь, а на какой конец?

- Не беспокойся, супликовать не будешь... заработаешь больше, чем простым шахрайством и злосвидоцтвом.

- Забудьте, вельможный пане... на милость... - оборванец вздрогнул и побледнел сразу.

- Да ведь я выручил тебя от петли за ложное свидоцтво на брата, будто он представил подложные грамоты на дворянство; ведь тебя за это и по сю пору виселица ожидает...

"Хорошее дело, ложное свидоцтво, - пронеслось в голове Юзефовича, - сам я с Василем подделывал, только он не заплатил мне по уговору..."

- А я мало того что вырвал тебя из рук ката, - продолжал внушительно Ходыка, - но еще приблизил к себе, доверием почтил... вон и за разные права ты от меня получаешь, а все недоволен.

- Нет, я повек, до сырой могилы вашей милости.

- То-то ж... а какие-нибудь побои тебе в тягость. А я все о тебе печусь. Уже говорил и с Грековичем. Хоть ты и не вельмы благочестив и благообразен, - Ходыка окинул фигуру Юзефовича насмешливым взглядом, - да так и быть, тебя уже постригут в униатские попы и дадут еще богатый приход в придачу... Ну что, доволен?

- Довеку не забуду вашего благодийства! - вскрикнул радостно незнакомец и бросился целовать руку Ходыки.

- То-то ж, а ты уже усумнился.

- Слаб человек, а только...

- Что еще только?

- Коли уж приход, так надо к приходу и попадью с посагом.

- Ишь, чего еще заманулось! Ну гаразд, будет и то, сосватаем. Только теперь не время: прежде всего нам надо справиться с Семеном, а не то он всему помешает. Тут не только то, что он начнет за свою спадщину волокиту, это ниц! Но если он не даст мне породниться с Балыкою, так ведь и с Грековичем не легко будет уладить дело... Разумеешь?

- Разумею, разумею, - Юзефович мотнул несколько раз головою.

- Так вот что, - Ходыка снова уселся в свое кресло и жестом пригласил Юзефовича поместиться напротив. - Так вот что, - продолжал он, - первым делом никому, даже и самому Грековичу, ни слова о том, что Мелешкевич возвратился в Киев.

- Я-то буду молчать, да ведь он сам прятаться не станет, сейчас же стругнет к Балыке увидеться с коханкой.

- Дьявол! - процедил сквозь зубы Ходыка.

- Да, кроме того, у него много здесь в Киеве друзей и приятелей, сейчас же раззвонят. Так уже сразу нашлось у него трое приятелей, народ тоже не абы-какой, прости на слове, а уж так и твою милость, и брата твоего пана Василия очестили, что мне и слушать было солоно.

- Гм... Что ж они говорили? - произнес живо Ходыка.

- Да всего и не пересчитаешь... Говорили, что и пришлецы, и татарчуки, и коршуны, и грабители... Грабят, обирают всех, нарушают их старожитние и неотзовные права... Про Мелешкевича тоже вспоминали, что купил, мол, Ходыка каким-то тайным способом за такие гроши все его добро...

- А, вот оно что! - Глаза Ходыки заискрились. - А ты их знаешь? - произнес он быстро.

- Еще бы, все наши, киевские... Старый цехмейстер Скиба, пьяница Чертопхайло и молодой бунтарь Щука.

- Тем лучше. А еще чего-нибудь не говорили они?

- Как же, ремствовали на теперешние порядки, на воеводу, вспоминали Наливайка и Лободу.

- Ого-го-го! - протянул значительно Ходыка.

- А тот молодой Щука похвалялся перевернуть всю Речь Посполитую, да советовал, выбачай на слове, с твоей милости начать.

- Гаразд, гаразд! - Ходыка злобно усмехнулся и потер свои костлявые руки. - Запомним и это: стыдно оставаться у таких доброчинцев в долгу. Однако, - он сразу переменил тон, - надо прежде всего позбыться Семена; потому-то я и говорю тебе, не рассказывай пока никому, чтобы хоть полдня не доведалась об этом дочка Балыки, а я постараюсь ее вырядить куда-нибудь из Подола...

- Не лучше ли выкрасть? Надежнее и вернее.

- Ну, ты уже сейчас за крадижку! Хе-хе-хе! Не забываешь старого? - усмехнулся Ходыка. - Ты следи вот мне неотступно за этим гультяем, не спускай его ни на минуту с глаз; чтобы я знал повсякчас, где он, что думает и что делает? Тут найважнише, чтобы он не сорвал нам всю справу с Балыкой, а посему неукоснительно надо поскорее упрятать этого гультипаку. Вот если бы подбить его на какую-нибудь бунтарскую штуку или поймать на какой-либо зраде... Или хоть на розмове недоброй про унию, про пана воеводу. Уж если его приятели об этом говорили, так он, я думаю, в этом не поступится им... Гм! - Ходыка многозначительно повел бровью. - Можно было б и свидков найти...

- Разумею, - Юзефович усмехнулся и одобрительно кивнул головою. - Только на все это, вельможный пане, нужно денег. Не подмажешь - не поедешь. А в моем чересе,(36) - добавил он со вздохом, - сухо теперь, как в Буджанской степи.

- Однако же скоро высыхает он! - Ходыка слегка поморщился. - Ну да по случаю этой наглой потребы на тебе двадцать коп литовских, только смотри, чтоб дело было сделано.

- Жизни своей не пожалею! - вскрикнул Юзефович. - А только, вельможный пане, не лучше ли его без долгих затей отправить в Днепр, ракам на сниданье... De profundis(37)... Хе-хе! И баста!

- Уж не ты ли собираешься это сделать? - произнес с насмешливой улыбкой Ходыка, смеривая взглядом тщедушную фигуру Юзефовича.

- Фе! - Юзефович сделал пренебрежительную гримасу. - Я на такую грубую работу не здатен, для этого есть хамские руки. Только разумная голова, пане Ходыко, ценится дорого, - подчеркнул он, - а тяжелых кулачищ можно найти досхочу, особо коли позвонить в серебряный звон.

- Верно, верно, - Ходыка прищурил глаз, - только ты забываешь, что у всякой пары кулаков есть свой язык, а язык дурня все равно что колокол на дзвонице: кто его за веревку дернет, тому он и зазвонит. Ты следи за этим псом неотступно... А если с ним ненароком что и случится...

- Все в руце божией, - вздохнул клиент.

- Ты только приходи и сообщай...

- Слушаю вельможного пана, - Юзефович встал с места и низко поклонился своему властителю.

- А теперь ступай, - произнес тот. - Ключ от потайной фортки у тебя?

- Здесь, - Юзефович ударил рукою по карману.

- Гаразд, - заключил Ходыка, - помни же мой наказ и являйся каждый вечер сюда. Слуге моему Ивану можешь довериться, конечно, не во всем. Если что там затеешь, то помни, что на свою лжешь голову...

Проводив до сеней своего ночного посетителя и замкнув за ним двери, Ходыка возвратился назад в свою светлицу. Несмотря на поздний час, он и не подумал ложиться спать. Хотя при Юзефовиче он и старался скрыть свое беспокойство, но известие о прибытии Мелешкевича страшно взволновало его. Положим, за позов он действительно не тревожился. "Черта лысого выиграет у него этот ланец дело: поплатится за неправильную продажу магистрат, а не он; да и то когда! И внуки злотаря поумирают до тех пор! - Ходыка самодовольно улыбнулся. - Да он, Ходыка, не только в магистрате, самом задворном королевском суде проведет всякого и вывернет всякий закон так, как ему понадобится... Но дело в том, что ведь этот харпак проклятый раззвонит тотчас по всему Подолу, как обошел его Ходыка... А как отнесется к этому войт? Да и дочка его, когда пронюхает о возвращении Семена, упрется, заартачится, и тогда изволь-ка уломать ее! А если придет в дурную голову этого блазня мысль самому расправиться?.. Гм... гм..."

И принесла же нелегкая этого ланца и как раз в самую горячую пору! Ходыка в досаде зашагал по комнате... "И как раз в самую горячую пору! - повторил он снова про себя. - Ну, принес бы его дьявол хоть на неделю позже, и тогда вся справа была б уже покончена, а то на тебе! Ух, и стоит же ему тот Семен на пути, как дырка в мосту", - прошипел уже вслух Ходыка и еще быстрее зашагал по комнате.

"Галину, Галину нужно упрятать немедленно и избавиться от ее коханца. Напрасно я не подбил... Гм! Без этого не удастся женить Панька, а женитьбу эту надо уладить во что бы то ни стало... Раз то, что и Балыкины добра - весьма лакомый кусок, только закрыл бы старик глаза, так он, Ходыка, все их себе привлащит. Сыновья старшие от первой жены... Го-го! Разве ему трудно будет доказать, что все добра и маетки Балыки от второй жены, значит, принадлежат одной Галине... - Ходыка усмехнулся и уверенно кивнул головой. - Го-го! Обделывал он и не такие дела! Да и, кроме сего, ему необходимо породниться с Балыкой. Во-первых, на имя невестки можно будет безопасно вести торговые дела, а с этим Юзефовичем опасно, может донести, и тогда он, как шляхтич... Гм! Ведь и у брата через эту торговлю чуть не сконфисковали все добра и маетности. А во-вторых, породнившись с Балыкой, он volens-nolens(38) притянет упрямого старика на свою сторону. Тогда уж как-никак, а не будет он больше на перешкоде ему стоять, придется за зятя руку держать. О, тогда уж он запанует полновластно в магистрате, станет сам войтом... Первым магнатом в Киеве. Ух! Даже голова кружится при мысли о том, чего он может достигнуть!"

Ходыка остановился у стола и перевел дыханье.

"Неслыханное богатство... сила... величие... Шляхетское достоинство уже есть. Соединиться с Грековичем и там впереди, чем черт не шутит, сенаторское кресло! Ух!"

Глубокий вздох вырвался из груди Ходыки. От прилива страсти желтое лицо его покрылось жарким румянцем, глаза заискрились, бескровные губы раздвинулись в какую-то алчную улыбку. И чтоб такой блазень стал ему на дороге и помешал довести до конца взлелеянное в душе дело? Нет, нет! Не будь он Федор Ходыка, коли уступит ему!

- Бороться ты хочешь со мною? - прошипел он вслух угрожающим тоном и устремил в темную глубину комнаты загоревшийся злобою взгляд. - Добро, и поборемся! Но только помни, что Федор Ходыка никогда не останавливается на полпути, а коли что, так не побрезгает и средством, которое вернее всех позовов и судов!

VI

Сердитый и возмущенный вошел Балыка в свою опочивальню. Ложиться он и не думал, а стал ходить из угла в угол.

- Блажит дивчина, - ворчал он, разговаривая сам с собою, что всегда с ним случалось, когда его что-либо выводило из колеи душевного равновесия. - "Я ему дала слово", га? Бавылысь, товарышовали с детства - не больше, и вдруг - слово, а теперь еще - в монастырь! Так, примха дитячья, а с дытыной нужно и поступать как с дытыной... Да и грех даже такому неразумному давать волю... Ох, уж эта мне мать игуменья! Не кто, как она надыхнула ей такие думки. "Дозвольте, тату, мне отговеться..." Знаем мы, куда идешь! Еще-то и жить не начала и не расцвела, и вдруг бы в келию! Жартует! Подсылала и няню, и Богдану, чтоб я отпустил ее на отговенье... И на их я нагрымал, что пока жив, не пущу дочку в Печеры, и тебе, доню, отрезал!

Вот только как начнет плакать, так слезы ее ржавчиной ложатся на сердце и жгут... Да вот и сейчас чувствую, будто что жжет... Люблю ее, квиточку, ох, и люблю ж! Вся в мать покойницу; такая ж тихая да унылая, словно вижу горлинку... Ох! Когда бы она не плакала. Говорят, впрочем, что девичьи слезы - роса, взойдет солнце и росу высушит... Только нужно время, поволи. Не наседать же сразу, она ведь упрямством в меня пошла...

"Ни за кого не выйду замуж!" Вздор, нисенитныця, и слушать не хочу! Над Паньком смеешься? Это все эта дзыга Богдана, все она... Всякому квитку пришьет! Что ж, Панько ничего себе... смирный, не хитрый хлопец, а сердцем добрый и не пошел шахрайством в свой род: правда, зорь с неба срывать не будет, зато ж не будет и верховодить над жинкой... Она станет головою в семье... Ходыка выделит сына и заживут себе любязно... Он иногда ляпнет что-нибудь потому, что его засмеяли, затуркали в великоразумной семье, запугали и держат в черном теле, а он потом вылюднеет...

Даймо, что коли б не нужда мийская, то с Ходыкою б я не роднился: уже вельмы это хижое кодло всем далось в знакы... Грабительством да разбоями прославилось. И хоть этот Федор, кажись, одумался, а все-таки... эх, потреба в нем великая, один только он, со своей натоптанной головой, может за права наши заступиться и потягаться с ясновельможными!

Ах, времена тяжкие наступают, ополчишеся врази на нас, замышляют отнять и дСбра наши, нажитые потом да кровью, и права, наданные зайшлыми королями, посягают даже на наши святыни... Как же нам не поступиться для спалетного блага своим сердцем. Да коли придут великие зусылья, так я для своего родного города не пожалею ничего, даже шкуры своей! А она? О, она не меньше батька любит народ, только молода еще, не понимает всего, но против воли моей, против воли всех она не пойдет...

Несколько успокоившись, Балыка прилег было наконец на своей пуховой, высоко взбитой, с целой горой подушек постели; но сон не слетал на его очи: сердце его ныло тоскливо от щемящего чувства, а думы, словно рой пчел, кружились вокруг его головы и не давали успокоенья...

Теперь ему засел гвоздем в голову вопрос, что такое у Ходыки случилось, что его ночью пыльно потребовали домой?

И чем дальше он стал по этому поводу думать, тем глубже вонзалась тревога холодными шипами в его грудь... Он схватился с постели и зашагал порывисто, нервно по своей светлице.

"Что бы это могло быть за известие? - стоял перед ним неотвязно вопрос; и как не силился войт, но разрешить его не мог. - Очевидно, что-нибудь наглое и очень тревожное: разве бы осмелился слуга по пустякам беспокоить такое лицо, да еще где - у войта! Если бы у него случилось какое несчастье... ну, пришла бы весть про смерть, что ли... так все-таки не пугали бы ночью. Детей с ним, кроме Панька, теперь нет, да и не подложишь под мертвого руки... А может быть, известие от Степана... о моем товаре... и о моем сыне Дмитре? Ой, так! Ходыка успокаивал тут, что Степана он ради Дмитра послал дозорцем к нему, что он его вызволит от всякой беды даже из пекла, что на него можно положиться, как на каменную гору... Да все ведь может случиться в дороге..."

- Господи! Отведи и помилуй! - сложил он руки перед образом Спаса, озаренным лампадой. - Только все же, чего его потребовали? Товару бы прийти еще не время, а если грабеж в дороге, так ему за чужой товар горя мало, а своим-то он перестал вести торг, бо его б за такие дела, как шляхтича, не погладили...

"Да, для товару еще рано, рано... Но что, если его сын после грабежа привез моего Дмитра израненного разбойниками в дороге, умирающего".

- Святая покрова крый нас от бед и несчастий! - воскликнул он громко, взглянув на другой образ, и сделал глубокий земной поклон. - Всеблагая, всенепорочная предстательница за нас грешных и недостойных... - шептал он, переводя наполненные слезами глаза с одного образа на другой...

В изнеможении он опустился в глубокое кресло: в висках у него стучало, в ушах слышался шум, в сердце - тупая боль.

"Нет, не то, - пришло ему в голову возражение, - райцу позвали гвалтом домой, значит, там что-то зараз творится... Пожар?"- мелькнула у него мысль, и он бросился к окнам, но они были заперты тяжелыми ставнями на болты с прогонычами... Балыка выскочил на ганок; но на небе не было видно зарева: оно было ясно и сверкало при легком морозном воздухе мириадами звезд. Свежая, бодрящая ночь немного успокоила расходившиеся у старика нервы и освежила пылавшее от прилива крови чело; Балыка постоял немного на крылечке и снова возвратился в свою светлицу, показавшуюся ему угрюмой от нагоревших восковых свечей; он срезал особенными ножницами обуглившиеся фитили и уселся снова. Мысли его приняли более спокойное течение.

Михаил Петрович Старицкий - Первые коршуны (Из жизни Киева начала XVII столетия). 1 часть., читать текст

См. также Михаил Петрович Старицкий - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Первые коршуны (Из жизни Киева начала XVII столетия). 2 часть.
Что будет, то будет, - от бога не уйдешь! - успокоил он себя этим афо...

Первые коршуны (Из жизни Киева начала XVII столетия). 3 часть.
- Об унии слыхал я... Но ведь не все владыки согласились на нее... - П...