Михаил Петрович Старицкий
«Молодость Мазепы. 9 часть.»

"Молодость Мазепы. 9 часть."

- Так, батьку, правда твоя! - раздался чей-то горячий возглас, - За волю умрем, за тобою пойдем!

А ободренный Дорошенко продолжал дальше:

- И будет нам вечный позор, вечное горе и проклятие от погибшей отчизны, если мы не вырвем ее из неволи. Но, говорю вам, час приспел. Если мы не сделаем этого теперь, то отчизна навсегда останется в рабстве, потому что с каждым днем, с каждым часом все сильнее затягивается на ее шее аркан.

- Не допустим! Не быть тому! - вырвался общий крик, и ряды старшин мятежно заколебались.

- И для этого, друзи мои, первое дело соединиться нам воедино с нашими левобережными братьями и с низовым товариством! - провозгласил, подняв руку, Дорошенко.

- Всем воедино! Под твоей булавой! - раздался в ответ дружный крик.

- Спасибо за честь! - поклонился гетман. - Но не о себе пекусь я; для Украины я готов поступиться и своей булавой, я бьюсь за отчизну и от имени ее благодарю честную раду. Значит, решено, что всем воедино, как за блаженной памяти гетмана Богдана?

- Всем воедино! - пронеслось громко в зале.

- Это наипервей и наиважнее! - свободно вздохнул гетман. - Господь милосердный показал нам свою благостыню. Он преклонил к стопам отчизны сердце гетмана Бруховецко-го, и вот гетман сам идет нам навстречу и протягивает нам братскую руку.

Слова гетмана произвели на все собрание необычайное впечатление; некоторые, более близкие старшины уже знали о намерении Бруховецкого, но для большинства это известие было самой неожиданной новостью.

- Бруховецкий за отчизну идет?! Вот это так штука! - послышались в разных местах изумленные и насмешливые восклицания...

- Слава гетману Бруховецкому! Слава! - раздалось несколько возгласов; но возгласы эти раздались очень несмело и тотчас же умолкли.

- Не судите, чада мои, гетмана за его ошибки, - произнес владыка, - един бо Бог без греха, а лучше возблагодарите Господа за то, что Он посетил его сердце и преклонил снова к братьям. Великая за это "подяка" гетману, ибо без его згоды нельзя было бы нам так легко соединиться воедино, как мы это можем сделать теперь.

- Правда! Правда, превелебный отче! - "загомонила" в ответ старшина.

LXXIV

- Теперь выслушаем же, панове, посла его мосци, которого он прислал к нам на раду, и возблагодарим его вельможность за братскую к нам "горлывисть", - произнес Дорошенко и, обратившись в ту сторону, где стоял Самойлович, прибавил:

- Пане после гетманский, объясни же нам, чего желает ясновельможный брат и добродий наш, гетман Бруховецкий?

Самойлович выступил из толпы и, выйдя на свободный круг перед гетманским креслом, сначала поклонился Дорошенко, а затем отвесил такой же поклон на все четыре стороны.

Его наружность и красивые плавные движения произвели приятное впечатление на все собрание. Кое-где послышались тихо произнесенные одобрения.

- Ясновельможный, вельце ласковый пане Дорошенко, гетмане Украинский и Запорожский и добродию наш наиясней-ший! Пан Бруховецкий, гетман и боярин московский, шлет тебе и всему войску свой братерский поклон.

И Самойлович в прекрасных витиеватых фразах излагал гетману, что Бруховецкнй, болея душой за отчизну и видя отовсюду ее умаление, решился не токмо телом, но и душой пожертвовать для нее и, забывши свое клятвенное обещание, готов отступиться от Москвы и принять Дорошенко под свою булаву.

Но странное дело! Чем высокопарнее говорил Самойлович о душевных страданиях Бруховецкого за отчизну, о его готовности пожертвовать для нее даже душой, - тем больше раздражения к Бруховецкому вызывали у слушателей его слова. К концу его речи уже начали раздаваться по адресу Бруховецкого то с той, то с другой стороны весьма едкие замечания.

- Эх, пане генеральный! - заметил. Кочубей с укоризной Мазепе. - А ты еще мне говорил, что он весьма эдукованный и разумный человек, вон посмотри, что он своими словами наделал.

- Теперь-то я в этом убедился больше, чем когда-либо, - ответил Мазепа.

Но вот Самойлович заявил от лица Бруховецкого, что тот согласен отступить от Москвы, но за это рискованное дело правобережное казачество с гетманом Дорошенко во главе должно предложить ему булаву, так как и отчизне не будет покоя, если над нею будет пановать два гетмана, а гетману Дорошенко он уступит за это Чигиринское староство на веки и наделит его всякими почестями. Но Самойловичу не удалось кончить своих слов; как искра, брошенная в бочку пороха, воспламеняет все и порождает страшный взрыв, так фраза эта окончательно возмутила собрание.

- Что? Чтобы наш гетман отдал ему булаву? А не дождется он этого! Ишь, чего захотел! Вот почему он душой за отчизну скорбит, не за малый же "кошт" и грех на свою душу принимает! Пусть доволен будет, что сам на своем месте усидит, - раздались кругом яростные восклицания.

Дорошенко хотел говорить, но шум, уподнявшийся кругом, заглушил его голос.

- Гетман, гетман говорить хочет, - закричали наконец в разных местах, но долго еще пришлось повторять эти возгласы, пока наконец шум кое-как улегся.

- Вельце ласковые панове и братья мои, - заговорил наконец Дорошенко не совсем спокойным голосом, - не сокрушайтесь на гетмана Бруховецкого за то, что он хочет, чтобы одна булава над всем краем была. Печется он, видно, о благе отчизны, однако, скажи, пане после, ясновельможному гетману, ласковому брату и добродию моему, что может Украина счастливо и под двумя булавами проживать. А я за булаву не стою, только не могу я ею "орудувать", как "цяцькою" дытына... Прикажет шановная рада - отдам, велит держать, - буду держать до последних дней... А вот скажи ты нам лучше, зачем это гетман Бруховецкий Украину в такую неволю "запровадыв", какой у нас не слыхал никто?

Тут со всех сторон принялись вспоминать все решительно: и то, в чем был виноват Бруховецкий, и то, в чем он не был виновен, но что народ в своей ослепленной ненависти сворачивал на него.

Самойлович стоял посреди круга с каким-то смущенным и растерянным видом, казалось, он не находил ничего, чтобы можно было сказать в оправдание своему гетману.

- Когда Бруховецкий одну половину Украины не смог защитить, как же требует он, чтобы ему и другая поддалась? - заговорил вновь Дорошенко, - гетман на то и стоит над краем, чтобы ограждать его и защищать! А он, человек худой и не породистый, зачем принял на себя такую власть, которой нести сам не смог?

- Он не самовольно вступил на гетманство, его выбрала вольными голосами казацкая рада, - возразил на этот раз довольно громко Самойлович.

Но эта фраза не сослужила большой службы Бруховецкому; всем еще было памятно избрание Бруховецкого.

- Знаем мы, как его выбрала казацкая рада! Помним! Не забыли! - раздались кругом гневные, угрожающие возгласы.

Каждая неловкая фраза Самойловича раздражала все больше и больше гетмана и собрание.

- Ну, не очень-то он защищает своего гетмана, - заметил тихо Мазепе Кочубей.

- Д-да, как кот "мышеня"... крепко держит в "пазурях", - усмехнулся Мазепа, - одначе надо помочь ему, не то он так "роздратує" раду, что о згоде нельзя будет и говорить, а хотя нам Бруховецкий для згоды и не надобен, однако надо его держать при себе, чтобы он, чего доброго, не донес Москве.

С этими словами он нагнулся к двум-трем старшинам и шепнул им по несколько слов на ухо.

Эта же самая мысль пришла в то же самое время в голову и митрополиту Тукальскому, и Дорошенко.

- Чада мои любыя, - заговорил владыка, приподнимаясь со своего места, - не будем же говорить о том, что уже сталося, но что теперь, благодаря Господу милосердному, не повторится вовек. Радуется Господь дважды больше, если видит возвратившуюся душу грешника, возблагодарим же и мы от всей души Господа за то, что "привернув" он к нам сердце гетмана, не станем его укорять за прошлые вины, а с лаской и подякой примем его предложение о братской згоде.

По зале пробежал какой-то глухой, не совсем согласный ропот. Дорошенко вздохнул несколько раз и, сделавши видимо над собой усилие, заговорил уже спокойнее:

- Святое слово сказал нам превелебный владыка: раскаяние искупляет всякую вину, тем паче что сталося это не от злого умысла гетмана, а от того, что не имел он силы удержать в своей руке владу и оградить от "утыскив" свой край. Так как же волите, панове-товарыство, честная рада, принимаете ли "пропозыцию" гетмана Бруховецкого?

- Принимаем, принимаем! - закричали громко со всех сторон голоса. - Только твою булаву не отдадим ему ни за что!

- О булаве будем потом толковать, - произнес Дорошенко, польщенный этими возгласами, - а теперь передай, пане после, ясновельможному гетману, ласкавому брату и добродию нашему, что мы от всего сердца благодарим его за братское желание соединиться с нами и, как душа с телом, соединяемся с ним во единый неразрывный союз. Что же до булавы, то . сам я в ней не властен, а учиню так, как поводит преславная рада: скажут мне: отдать булаву, - отдам без единого слова, велят держать, будем тогда с ясновельможным гетманом вдвоем .братерски над Украиной пановать.

Самойлович поклонился и отступил в сторону, а Дорошенко продолжал дальше с облегченным вздохом.

- Итак, шановное и преславное товарыство, совершилось то, чего мы желали прежде всего. В замке этом в эту минуту "злучылыся" три разорванные части во едино тело. А это было для нас наиважнее. А теперь обсудим, под чью же руку, под чью ж защиту всем нам "злученым" воедино примкнуть?

- Ни под чью! Будем своим разумом жить! - закружились вихрем по зале возбужденные возгласы.

- Хе, - улыбнулся гетман, - рада бы душа в рай, да грехи не пускают... Мы не успеем еще и крыльев расправить, как на нас набросятся со всех сторон наши соседи и задавят... Без опекуна сначала невозможно: нам и соединиться воедино не дадут... Опекуны ведь заключили промеж себя Андрусовский договор.

Старшина, подавленная силой правды, замолчала, и только тяжелый вздох пронесся глухим стоном по зале, а гетман продолжал:

- Теперь мы, панове, подписали мир с ляхами, обещались быть им верными. Хотя клятвы по принуждению и превелебный владыка наш разрешит, но можно и держать их... Вот только сдержат ли свои обещания ляхи? Чтобы прав наших не ломать, земель наших не трогать, веры нашей предковской не "нивечыть". Клялись уже они в этом не раз, да ничего не исполнили ни разу... А еще пуще после клятвы нас теснили, обращали в "быдло", запродавали жидам... Ну, а теперь, может быть, над половиной нашей и "зглянуться"?

- С роду-веку! - крикнули все.

- Не быть с ляхами "згоды"! Лучше в зубы до черта, чем до ляхов! - бряцнули кругом сабли.

- А может быть теперь... - настаивал с улыбкой гетман.

- К черту ляхов! - грянуло в зале с такой силой, что даже окна звякнули.

Все зашумело: брязг сабель, стук каблуков, мятежные возгласы пополнили бурей зал...

- Не хотим протекции польской! Не верим ляхам! Хоть в пекло, а не к ляхам! - не унимались крики.

Эта ярость, всколыхнувшаяся при одном напоминании о польской протекции, утвердила Дорошенко в убеждении, что о ляхах впредь не может быть и речи. Присутствовавшее на раде духовенство поддержало это мнение... С большим усилием "возным" пришлось усмирить поднявшийся шум.

- Превелебные отцы и славная старшина! - заговорил наконец снова гетман. - Я и сам склоняюсь к вашей думке. Да, с ляхами нельзя нам жить под одним "дахом": не отступятся они от желания повернуть нас в рабов, а мы не отступим от своих вольностей и будем биться, пока один не уничтожит другого - как огонь с водой! Значит, нам нужно выбрать другую протекцию... Вам ведомо, что к нам приезжало много московских послов... Москва не прочь, чтобы мы соединились и поступили под ее руку. Конечно, Москва нам ближе, - продолжал нерешительно гетман, - и лучше нам соединиться под державной рукой московского царя: и народ родной, и царь единой веры - это великое дело!

- Правда, правда! - послышались в разных местах одинокие голоса, но масса, сосредоточившись, угрюмо молчала.

Но вот из глубины зала раздался чей-то несмелый голос:

- Что говорить, лучшей бы протекции и не надо, - одно восточное благочестие... Да только согласятся ли утвердить за нами все наши вольности и права?

Вслед за ним заговорило сразу несколько голосов. Мазепа внимательно следил за настроением старшины. Из общего шума выделялись только отдельные восклицания: "Нет, нет! Боимся Москвы!" - "Москва не утвердит наших привилегий!", "Лучше самим!", "Без всякой протекции!" Мазепа уже не мог ничего разобрать среди общего шума.

- А ты же, пане писарю, что думаешь на сей счет? - раздался вдруг подле него голос Кочубея.

- А то, - улыбнулся Мазепа, - что в чужой монастырь со своим уставом не ходят.

В это время поднялся со своего места Богун.

- Богун, БогунІ - закричали кругом. - Тише, молчите, Бо-гун скажет!

- Панове и друзи мои, - заговорил Богун. - Вы знаете, что когда в Переяславе старшины наши подписывали договор, - я не подписал его и ушел на Запорожье. Не потому не подписал я, чтобы не любил Москвы и не верил ей, нет, я и теперь готов за нее кровь проливать и оборонять ее от всякого поганина-басурмана, - а потому, что знал я, что удержать наши права она не захочет, потому что у нее свой, иной закон. А как же с разными законами жить в одной хате?

- Правда, правда! - закричали кругом старшины. - Святая речь твоя, пане полковнику.

- Еще то заважьте, высокоповажные и превелебные отцы наши и честное товарищество, - заговорил и Мазепа, выступая вперед, - что Москва и не может сохранять наши вольности, потому что у ней под рукою немало народу...

И Мазепа со свойственной ему ловкостью и умением начал излагать перед собранием государственные законы, которыми управляется Москва, не имеющие ничего общего с их казацкими порядками. Он начал доказывать слушателям, что Москва не может допустить в своем государстве другого государства со своими особенными вольностями и правами, так как все народы, подвластные ей, живут под одними законами.

- Так, так, верно! Правду молвит! Нельзя нам под Москву! - начали уже перебивать его возгласы, когда же он окончил, то всю залу огласил один крик: - Не хотим под Москву!"

- Так кого же вы выбираете, вельможное товариство? - заговорил Дорошенко, когда утихло поднявшееся в зале волнение. - Против нас стоят три державы, нам надо непременно разрушить этот союз и перетянуть одну из них на свою сторону, иначе они раздавят нас. Ляхов вы не хотите...

- Не хотим, не хотим! - загремело в ответ.

- Москвы вы боитесь; остается, панове, только одна Турция, - произнес Дорошенко, окидывая все собрание пытливым взором.

Все молчали.

- Так-то так, ясновельможный гетман, да не будет ли нам хуже под турком,, чем под Польшей и Москвой? Все же христиане, а то басурманы, - раздался чей-то голос.

- Туркам и закон велит христиан уничтожать, - поддержал его другой.

Остальные старшины молчали.

LXXV

- Вельце ласковые братове и друзи мои, - заговорил гетман, - для "рады" я вас и созвал сюда, ищу бо едино блага и спасения отчизны: решайте же сами, под протекцию которой из трех держав хотите поступать? Польши и Москвы вы не хотите. Но что же вас пугает в союзе с Турцией? - И Дорошенко начал излагать все выгоды турецкого протектората. Конечно, ему самому тяжело идти под руку басурмана, однако живут же под крылом Турции и молдавы, и валахи, и многие другие народы, и Турция не вмешивается в их религиозные дела. Вообще Турция совсем не обращает внимания на внутреннюю жизнь подвластных ей народов. Молдавия, Валахия, ханство татарское - все живут по своим законам и обычаям, и только платят Турции известную дань. Кроме того, Турция отделена от Украины целым морем и пустынными степями, - значит, ей трудно будет и мешаться в их дела.

Дорошенко говорил с искренним увлечением, самобытность Украины была, действительно, его светлой мечтой и в благо турецкого протектората он всей душой верил.

Чем дальше говорил гетман, тем больше убеждались в выгоде этого союза старшины; тягость польского ига была им уже известна, московский протекторат, вследствие интриг Бруховецкого, не внушал больше к себе доверия, турецкое же господство было еще не изведано. Собрание оживилось. Одобрительные возгласы начали все чаще перебивать речь гетмана.

- А что же, правда, "хоть гирше, абы инше"! - шепнул Мазепе Кочубей, но на этот раз Мазепа не ответил ничего.

Вслед за Дорошенко заговорил митрополит Тукальский. Он говорил, чтобы рада не смущалась союзом с басурманами, что, может быть, сам Бог указывает им этот союз, так как, соединившись с Турцией, они соединятся и с патриархами восточными, с источником их "благочестия"; он объяснил раде, что султан дает клятвенное обещание не вступать ничем в дела церкви; что этим союзом они поддержат и святейшего патриарха, и все христианские народы, находящиеся под властию султана.

- Правда, правда! Под турка! Когда святой владыка благословляет, так нечего уже говорить! - закричали кругом голоса.

- И не рабами, не данниками принимает нас под свою владу султан, - продолжал Дорошенко, - а отдельным вольным княжеством, с обещанием вместе стоять против всех врагов. Много ли зависит татарский хан от султана? Он обязан только выступать, по требованию султана, в поход, а в правление его ни султан, ни слуги его не вмешиваются ничем. Такие же права обещает и нам великий падишах, и чем больше будут крепнуть наши силы, тем легче будет и эта связь. Как слабый человек берет на время палку, чтобы при помощи ее подвигаться вперед, так и мы, друзи мои, только на время идем под протекцию Турции, пока наши надорванные силы еще не окрепли, но всем сердцем и помышлением нашим не перестанем ни единой минуты думать о том, чтобы стать поскорее на свои ноги и не зависеть ни от кого. И клянусь вам, - настанет день, еще наши очи увидят его, когда Украина, при помощи турецкого союза, станет единой, неделимой и вольной навсегда! Целая буря восторженных возгласов покрыла слова Дорошенко.

- С тобою, с тобою, гетмане! Под турка! - крикнули старшины, обнажая сабли.

- С тобою, гетмане! С тобою Бог! - закричали и все приглашенные духовные особы, подымаясь с мест.

Все зашумело, все слилось в одном общем восторженном порыве.

Как доскакала Марианна из Волчьих Байраков домой, она решительно не могла дать себе отчета.

Ей казалось, что и небо, и лес, и дорога - все слилось перед нею в какую-то серую беспросветную мглу; куда летел ее конь, она не видела, она не управляла им. Горькая, тяжелая обида жгла невыносимым огнем ее сердце.

- Неужели же Мазепа любит эту Галину? - повторяла она себе в сотый раз, до боли закусывая губы. - Неужели же он может ее любить? Разве в состоянии она разделить его думы, его чувства, разве может она понять его? Ха! Невинная, тихая и боязливая, словно беленькая овечка, она для того только и сотворена Богом, чтобы ворковать с милым в "вышневому садку"! Кажется, всякое малое дитя разумнее ее. Она ничего не знает, она ничем не интересуется, кроме него! Так разве может увлечь такого лыцаря такая простая дивчина? Правда, она хороша собой, но, - Марианна гордо выпрямилась в седле, - разве другие хуже ее? Правда, она любит его, она спасла ему жизнь, - а она, Марианна, разве не вырвала его из когтей смерти? Разве не рисковала сотни раз своей жизнью, своей честью для спасения его! Но что до этого вельможному пану Мазепе! - воскликнула она с горечью, но тут же мысли ее приняли другой оборот.

Нет, он отблагодарил ее, и как отблагодарил! Как был тронут ее подвигом, как обещал до самой смерти не забывать ее. Да... да, благодарил... был тронут... обещал не забывать до смерти, - но разве хоть раз, при виде ее глаза его загорелись тем счастьем, каким они вспыхнули при виде этой Галины, разве хоть раз говорил он с ней так любовно, так нежно, как с этой простой, глупой, неотесанной девушкой? Нет, нет, он любит ее, он любит, любит, - чуть не вскрикнула она и снова понеслась вихрем вперед. Теперь она уже не задавала себе напрасных вопросов, отчего это внимание Мазепы к Галине причиняет ей такую невыносимую боль. Она чувствовала, что любит Мазепу всем сердцем, так любит, как, кроме отчизны, не любила еще никого... И мысль, что она оставила его вдвоем с соперницей, что каждый шаг коня уносит ее все дальше от него, что теперь ей приходится возвратиться одной в свой угрюмый замок, когда та, другая, счастливая, любимая осталась с ним, - наполняла ее сердце невыносимой тоской.

Ее уже начинало брать сожаление о том, что она так скоро уехала и оставила Мазепу . Быть может, это ей только показалось, быть может, он вовсе и не думал любить эту простенькую девушку, быть может, он чувствует к ней только братскую привязанность и благодарность за оказанные заботы. На чем построено все ее подозрение? Только на неуловимых взорах, на недосказанных словах Мазепы... Ведь все это могло создать ее воображение. Сожаление, обида, досада закипели в ее сердце. Зачем она уехала так неожиданно, так скоро, зачем она оставила их вдвоем, зачем уступила без всякой борьбы место своей сопернице?

При этой мысли щеки Марианны покрылись густым румянцем, глаза гневно сверкнули из-под сжатых бровей, тонкий стан гордо выпрямился в седле. Откуда могли прийти ей в голову такие постыдные мысли? Как, она, Марианна, станет добиваться любви Мазепы, она станет спорить о ней с этой Галиной?! О, нет! Пусть ее сердце истлеет в груди, но она не унизится до этого никогда...

Если он любит ее, - он поймет причину ее внезапного отъезда и сумеет дать ей понять свою любовь, а если нет, так она сама вырвет из груди это низкое сердце, но не станет искать его любовь!

Заставив себя успокоиться на этой мысли, Марианна молча доехала домой.

Она решилась ждать... Однако, прошел день, другой, третий, а Мазепа не присылал никакого известия. Сердце разрывалось в груди у Марианны, но, судя по ее внешнему виду, никто бы не мог догадаться о причине ее страданий. Она только стала еще замкнутее и молчаливее; лицо ее похудело и пожелтело, а темные глаза вспыхивали по временам каким-то острым, затаенным огнем. Только бедный Андрей и замечал, и понимал перемену, происшедшую в Марианне; всячески старался он показать гордой девушке свое сочувствие, свою любовь, но говорить с нею не решался.

Однако, хотя Мазепа не присылал о себе никаких известий, но известия о нем как-то сами собой долетали до угрюмого замка. Марианна узнала от прибежавших в замок крестьян из Волчьего Байрака, что Мазепа вместе с Сычом и Галиной и другими обитателями священнического дома переправился на тот берег. Это известие впилось в ее сердце, словно отравленная стрела. Марианна стала еще молчаливее, еще больше осунулась, казалось, она изнывала от невыносимой боли, но еще боролась с нею и не хотела поддаться ей. Несколько раз заговаривал Андрей с Марианной, но она каждый раз обрывала круто и резко всякий разговор.

Но через некоторое время гонец, прибывший с правого берега, сообщил Гострому о неожиданном мире Дорошенко с Собеским, заключенном вследствие набега Сирко, привез и более утешительные вести о Мазепе. Он привез Марианне поклон от него и сообщение о том, что Мазепа прибыл вполне благополучно в лагерь Дорошенко. Рассказывая о всех новостях Чигиринской жизни, гонец ни разу не упомянул о том, чтобы с Мазепой прибыл еще кто-нибудь, кроме взятого им с левого берега казака. Из этого Марианна заключила, что Галины не было с Мазепой, и на сердце ее стало легче. Она даже повеселела; снова в голове ее забродили утешительные мысли, в сердце проснулась надежда.

Надвигающиеся важные перевороты начинали опять увлекать ее. Угрюмый замок оживился, чаще и чаще начинали прибывать сюда гонцы с правого берега. Марианна знала решительно все, что делалось в Чигирине, и все эти известия все больше и больше успокаивали ее. Она узнала о том, что Мазепа получил чин генерального писаря, она узнала о приготовляющейся чигиринсхой раде, о предполагаемом союзе с Бруховецким, о турецком протекторате, и всюду, во всех этих мудрых начинаниях она видела инициативу Мазепы.

Прошло Рождество, прошел и день, на который назначена была рада в Чигирине, прошла еще неделя, другая.

С каждым днем ожидали в замке гонца с правой стороны, который привез бы им известия о том, на чем порешили собравшиеся в Чигирине старшины, - но гонца все не было. Нетерпение обитателей замка возрастало все больше и больше.

Однажды, пасмурным зимним утром, когда полковник и Марианна сидели в своем столовом покое, а Андрей отправился с командой разведать, не проезжал ли где гонец от гетмана Дорошенко, - у замковых ворот раздался протяжный звук трубы. Марианна с полковником переглянулись.

- От гетмана, - произнес Гострый, быстро поднимаясь с места.

Действительно, в комнату вошел казак и объявил, что прибыл гонец от гетмана Дорошенко и хочет видеть пана полковника.

Полковник приказал ввести гонца, и через несколько минут казак ввел в комнату красного от мороза и сияющего от удовольствия Остапа.

В новом костюме гетманского хорунжего трудно было узнать прежнего Остапа, но Марианна сразу заметила, что лицо казака было ей знакомо, что она его видела где-то.

- Славному пану полковнику и панне полковяиковой ясновельможный гетман Дорошенко желает доброго здоровья! - произнес он, кланяясь полковнику и Марианне.

- Благодарим ясновельможного гетмана, - ответили разом и полковник, и Марианна, кланяясь гонцу.

- Ясновельможный гетман сообщает тебе, пане полковнику, что на раде в Чигирине соединились отныне на веки все три разорванные части Украины...

- Все три! - вскрикнули разом полковник и Марианна.

- Все три, - продолжал Остап. - Запорожцы с Сирко прислали просить гетмана Дорошенко, чтобы он принял их по-прежнему в свою ласку, что они желают быть под региментом его вельможности и вместе с ним отстоять матку отчизну от нападения врагов. Гетман Бруховецкий также прислал своих гонцов и объявил, что согласен отступиться от Москвы и соединиться с гетманом в один неразрывный союз, и на той же раде все поклялись единодушно и свято, как душа с телом, до самой смерти хранить этот союз.

- О, Господи! - вскрикнула просиявшая Марианна. - Так, значит, есть надежда на спасение отчизны!

- Ге! Еще какая! - продолжал Остап и передал подробно, как на раде постановили все принять турецкий протекторат; он передал полковнику и о тех обширных правах, которые дает султан будущему Украинскому княжеству, и о том, что в самом непродолжительном времени Дорошенко со своими войсками и с запорожцами перейдет на правый берег.

Кроме этих известий, он сообщил полковнику, что так как гетман Бруховецкий уже соединился с Дорошенко и поклялся в вечной згоде, то гетман Дорошенко просит пана полковника верить приказаниям Бруховецкого и исполнять их, как бы это были и его слова; об этом гетман и сам пишет пану полковнику в письме, которое он прислал ему. С этими словами Остап передал полковнику запечатанный гетманской печатью пакет.

Остапа засыпали вопросами. На радостях полковник велел подать вина и меду, беседа начинала принимать все более оживленный характер, как вдруг у ворот раздался снова громкий звук трубы. Все изумились.

- Что это, кто бы это такой? - произнес в недоумении полковник.

- Неоткуда и некому, - повторила, также недоумевая, Марианна.

Все с напряженным любопытством стали поджидать разъяснения этого неожиданного явления... Но вот снова вошел в комнату казак и объявил всем собравшимся, что к полковнику прибыл посол от гетмана Бруховецкого.

- От гетмана Бруховецкого?! - вскрикнул Гострый с таким изумлением, как будто услышал что-то невероятное, несообразное.

- От гетмана Бруховецкого? - повторила и Марианна, не доверяя своим ушам.

Несколько минут оба стояли в недоумении, наконец, полковник переспросил опять казака:

- Да ты не ошибся ли?

- Нет, пане полковнику, отчего бы мне ошибиться, - от гетмана Бруховецкого посол и с ним знатная ассистенция.

Прежде всего Гострый хотел совсем не впускать посла, но, вспомнив о том, что между Дорошенко и Бруховецким заключен мир, передумал и решился принять его. Почти вся команда Гострого находилась теперь в замке, да, кроме того, здесь же были прибывшие с Остапом казаки, так что опасаться какого-нибудь нападения со стороны прибывшего посла не было основания.

- Впусти посла со всею ассистенцией, - приказал он казаку, - и проведи его в мой покой!

- Отец, может, я пойду с тобой? - произнесла с некоторой тревогой Марианна.

Но Гострый остановил ее с улыбкой:

- Нет, доню, не тревожься, если что, так я и сам сумею оборонить себя... Только не думаю, чтобы они и помышляли что-либо подобное... Ведь нас здесь в замке больше.

- Да и не то время, пане полковнику! - вскрикнул Остап. - Теперь опасаться нечего. Бруховецкий побратался с гетманом и стоит со всеми нами за одно.

- Так, так, - улыбнулся старик, - пошел дьявол в монастырь "покутувать" грехи! Одначе ты, дочко, нагодуй тут пана хорунжего, я думаю, он "охляв" в дороге, и мы пойдем да послушаем, с чем это гетман Бруховецкий к нам присылается.

LXXVI

В покое своем Гострый уже застал посла Бруховецкого; это был Тамара, но полковник не знал его в лицо, а потому и не догадался, кто стоит перед ним.

- Преславному пану полковнику ясновельможный гетман Бруховецкий желает доброго здоровья, - поклонился Гострому Тамара.

- Благодарю за честь ясновельможного гетмана, - отвечал Гострый, - только если ты, пане носле, искал полковника, то ошибся, - здесь никакого полковника нет.

Тамара усмехнулся и продолжал со слащавой улыбкой:

- Преславный пане полковнику, тебе верно ведомо уже стало, что гетман наш и добродий Бруховецкий вступил в братский союз с Дорошенко и решил отделиться от Москвы. Теперь, когда настал "прыдатный" час, он решился восстать на оборону отчизны и сорвать с себя маску, которую должен был носить столько лет. Поэтому всех тех верных сынов и защитников отчизны, которые милы сердцу его вельможносте, всех снова принимает ясновельможный гетман в свою ласку и просит тебя забыть все, что было, и принять опять эту полковничью булаву и регентство над переяславским полком.

С этими словами Тамара подал гострому великолепную полковническую булаву, осыпанную драгоценными каменьями, но Гострый не взял ее.

- От щырого сердца, - отвечал он, кланяясь, - благодарю его вельможность, что снова принимает меня в свою ласку, оно хотя и поздненько, - усмехнулся он, - да говорят же разумные люди: лучше поздно, чем никогда; и за булаву - дякую его вельможности, только не могу принять ее: стар уже теперь стал, да и отвык за столько лет!

- Эх, пане полковнику, пане полковнику! Что там говорить о старости, таких, как ты, орлов нет и среди самых молодых на Украине! - воскликнул Тамара. - Вижу я, что ты гнев в своем сердце на его вельможность содержишь, - а когда бы ты знал, как сердце его болело, когда он должен был взять из твоих рук булаву, да передать ее в другие руки, - то не сокрушался бы теперь. Для спасения отчизны должен был гетман обманывать Москву. А ты так громко вопил против всех новых порядков, что московский отряд не хотел и слышать, чтобы ты полковником был.

- Что ж делать! Простите старого дурня, панове, - поклонился Гострый. - Виноват, каюсь, одну только "шкуру", которую мне Господь Бог дал, ношу, а другой не умею натянуть.

- Да теперь и не нужно! Цур им, надоело§ - воскликнул шумно Тамара. - Теперь нам в приязни и любви друг к другу таиться нечего, потому-то и просит тебя гетман принять эту булаву.

Но как ни упрашивал Тамара Гострого принять булаву, старый полковник не соглашался. Это упорство весьма озадачило Тамару; и он, и Бруховецкий знали, какой популярностью пользовалось имя Гострого, и притянуть его на свою сторону было теперь весьма важно для Бруховецкого.

- Одначе, пане полковнику, - произнес он вслух, - неужели в эту счастливую минуту, когда вся Украина соединилась воедино и решилась действовать как один человек, - только ты будешь противиться этой згоде? Нам ведомо, пане, что за тобой стоит немало людей, а если ты не захочешь соединиться с нами, то в войске произойдет немалый раскол, а где раскол и несогласие, там нечего ждать добра.

- Сохрани меня Бог от такого греха, - отвечал Гострый. - За "згоду" я сам иду, и если отчизне понадобятся на что мои старые силы, - все их отдам до последней. Этот ответ слегка успокоил Тамару.

- Ну, если ты уже так отказываешься от булавы, то гетман сумеет наградить тебя иначе, - продолжал он повеселевшим тоном, - теперь изволь выслушать то, на чем порешила у гетмана вся старшина, и отвечай, согласен ли и ты на то же решение.

- За награду пусть гетман не "турбуеться" и держит ее для своих слуг, - отвечал гордо Гострый, - а то, что порешила вся украинская старшина, говори, - я противиться голосу рады не стану.

Тамара прикусил язык. Гордый и надменный тон полковника приводил его в бешенство, но делать было нечего, надо было терпеть, а потому он сделал над собою усилие и продолжал с любезной улыбкой разговор.

Он передал Гострому, что после Чигиринской рады у Бруховецкого собралась своя старшина для совещания, и на этой раде было постановлено всеми как можно поскорее оторваться от Москвы, но сделать это тайно, так чтобы ни московские воеводы, ни ратные люди не знали об этом до последней минуты. Поэтому полковники решили разослать войску тайные универсалы, чтобы посполитые не платили больше московским воеводам никаких податей, а все, кто хочет, записывались бы поскорее в казаки.

А так как от Москвы надо оторваться одним взмахом, чтобы она уже узнала об этом тогда, когда войска Дорошенко и запорожцы, и турецкие подмоги - все будут на этом берегу, то гетман решил и старшина вся согласилась принять такой план действий. Тамара оглянулся кругом и, нагнувшись к самому уху Гострого, начал шептать тихо, но явственно:

- В ночь на Сретенье Господне переправится на нашу сторону со всеми войсками своими и запорожскими гетман Дорошенко, и эта ночь будет последней для всех москалей. И войска наши войдут заранее во все города, в которых сидят московские воеводы с ратными людьми, ровно в полночь зазвонит по всей Украине похоронный звон, казаки бросятся на москалей и перебьют всех до единого. Все жители, все бабы и дивчата приглашаются к тому же. Где бы ни был москаль в Украине, он должен погибнуть в ту ночь. Таким образом, никто из них не спасется, и до рассвета Украина будет уже свободна.

Гострый несколько отшатнулся от Тамары, - ему показалось, что это какой-то дьявол нашептывает ему на ухо ужасные слова.

- Как? На безоружных? Ночью? - произнес он с отвращением, останавливая на Тамаре недоверчивый взор.

- Тем лучше, тем лучше, пане полковнику! - захихикал Тамара, потирая руки. - Сонных-то безопаснее резать, да и не уйдет никто.

Гострому стало как-то гадко, хищная, а вместе с тем и трусливая физиономия Тамары производила на него крайне отталкивающее впечатление.

- Но ведь это не война, а бойня! - произнес он с отвращением.

- Пустое, пане полковнику! Так слушай: гетман и вся старшина поручают тебе, чтобы в ночь на Сретенье ты был со всеми своими казаками в Переяславе, там сильный замок и ратных людей будет до ста душ, может и больше; в Переяславе высадится Дорошенко, надо встретить его и перебить без "пощады" всех москалей, не миная ни баб их, ни детей. Согласен ли ты исполнить гетманскую волю?

Гострый бросил на Тамару быстрый, подозрительный взгляд; тайное сомнение зашевелилось в его душе: уж не думает ли Бруховецкий выпытать его и потом заслать в Москву? О, от него можно ожидать этого. Быть может, он нарочито разыграл всю эту комедию, чтобы испытать старшин заманить Дорошенко, а потом предать всех Москве? Но, между тем, посол Дорошенко сообщает, что гетман действительно вступил с Бруховецким в союз и решил оторваться от Москвы. Так что же делать? Согласиться на эту резню и тем, быть может, попасться на удочку Бруховецкого? Отказаться, ослушаться гетмана и породить действительный раскол?

Старый полковник, задумался. Но вдруг он вспомнил, что в кармане у него лежит пакет с инструкциями гетмана Дорошенко, которых он еще не успел прочитать. Быть может, там он найдет какие-нибудь более точные указания.

- Прости меня, пане посол, - произнес он вдруг с любезной улыбкой, подымаясь с места, - сидим мы, сидим, а я и забыл тебе хоть кружку вина предложить; с дороги оно хорошо бывает, да за кружкой лучше и дело обсудить.

Тамара начал отказываться, но Гострый настоял на своем и поспешно вышел из покоя в сени, а оттуда и на двор...

Инструкции гетмана Дорошенко гласили, однако, что, ввиду состоявшегося соединения с Бруховецким, он просит Гострого повиноваться во всем Бруховецкому до тех пор, пока он, Дорошенко, не перейдет на левый берег, так что полковнику, волей-неволей, приходилось соглашаться на предложенную Бруховецким резню.

Между тем, Тамара, оставшись один, принялся обдумывать свое положение. Разговор с Гострым произвел на него крайне неблагоприятное впечатление. Тамара уже давно разузнал, что девушка, вырвавшая из его рук Мазепу, была дочерью Гострого. Хотя его и ограждало звание посла и то, что Бруховецкий теперь помирился с Дорошенко, однако он решился принять это опасное поручение гетмана только ввиду двух чрезвычайно важных для него обстоятельств. Уже давно Тамара начал сознавать, что положение Бруховецкого и, а следовательно и его, как самого близкого приспешника гетмана, становится весьма шатким. Соединение Бруховецкого с Дорошенко подало ему некоторую надежду на укрепление власти Бруховецкого. Чтобы прозондировать, изменилось ли отношение старшины к гетману после этого примирения, он и принял на себя это опасное поручение, но всюду ему приходилось убеждаться, что и старшины, и казаки едва сдерживали свою ненависть к Бруховецкому; то же самое встретил он и у Гострого. А Гострый пользовался громадной популярностью. Зная при том, что Мазепа добился такой высокой чести у Дорошенко и что он вместе с ним переправится в скором времени на левый берег, а переправившись, всенепременно постарается отыскать его, Тамара начинал уже не на шутку задумываться о своей судьбе.

Ненависть его к Мазепе, вследствие неудавшейся мести, усилилась еще больше. Предполагая, что дочь Гострого была, конечно, или невестой, или возлюбленной Мазепы, он прибыл сюда еще в надежде выведать здесь что-нибудь относительно Мазепы: подкупить кого-нибудь из слуг, устроить какую-нибудь западню или ему, или ей. Но, казалось, и это намерение Тамары должно было окончиться ничем.

В этом угрюмом замке не видно было ни болтливой смазливенькой служанки, ни пьяного слуги, словом, никого такого, у кого можно было бы выудить какую-нибудь важную новость. Лица встречавшихся во дворе казаков были так суровы и неприветливы, что нечего было и думать обращаться к ним с каким-нибудь подобным вопросом.

Покусывая с досады губы, Тамара шагал из угла в угол, как вдруг до его слуха явственно долетел звук двух голосов, разговаривавших где-то в третьей комнате. Тамара весь замер и насторожился. Действительно, говорили два голоса, и один из них был женский. Но что это? Почудилось ли ему, или это нечистый шутит над ним? Нет, ему явственно послышалось произнесенное женским голосом имя Мазепы.

Тамара весь вздрогнул, краска бросилась ему в лицо. Быстро оглянувшись кругом, он в два прыжка очутился подле двери, неслышно приотворил ее, и приложив ухо к образовавшейся скважине, замер на своем посту.

Пока Гострый совещался с Тамарой, Марианна велела подать Остапу кой-чего подкрепиться с дороги, а также приказала накормить и прибывших с ним казаков.

Перед Остапом появились полные всяких яств "полумиски" и фляжки с вином и наливками, - и проголодавшийся казак не заставил хозяйку утруждать себя усиленными приглашениями. Сидя против него, Марианна терпеливо ждала, пока казак утолит свой голод; ей хотелось расспросить его поподробнее о новостях чигиринской жизни и, главное, о самом Мазепе; какое-то предчувствие говорило ей, что от Остапа она может узнать гораздо больше, чем от других... Его лицо было ей знакомо; ей помнилось, что она его видела где-то вместе с Мазепой.

- Слушай, пане хорунжий, - обратилась она к нему, когда ей уже показалось, что аппетит казака начал ослабевать. - Сдается мне, что я тебя видела когда-то.

- А как же, - отвечал Остап. - Ведь это я приезжал сюда к пану Мазепе из Волчьих Байраков.

- Из Волчьих Байраков, - повторила Марианна, и при одном воспоминании об этой деревне в сердце ее шевельнулось болезненное чувство, - помню, помню... Так это тебя я видела в доме отца Григория?

- Меня, - усмехнулся Остап.

- Зачем же ты приезжал сюда к Мазепе?

- Ге! Там штука одна такая вышла, что надо было приехать. - И Остап передал Марианне сцену в шинке, во время которой он познакомился с Мазепой, и после которой Мазепа пригласил его в надворную команду Дорошенко. Он рассказал ей, как они беспокоились, не зная, куда скрылся Мазепа, и как вследствие этого он решился поехать к полковнику разузнать что-нибудь о Мазепе. Да тут как раз и нашел его и с тех пор не расставался с ним. - А вот теперь, - закончил он свой рассказ, - дай Боже ему век "довгый", наставил он меня хорунжим в надворной гетманской команде, а когда бы не его милость, так пропал бы, ей-Богу, ни за понюх табаку. У Марианны слегка отлегло от сердца.

- Так, значит, и ты там в замке живешь?

- Там же.

- Ну, так расскажи же, как поживает пан Мазепа и что там творится у вас в Чигирине?

Остап начал передавать Марианне с увлечением о том, какое значение приобрел теперь в Чигирине Мазепа, как его любят и почитают все, как с ним советуется вся старшина и даже сам гетман. В своих похвалах Мазепе благодарный Остап не жалел слов, но собеседнице его они не показались преувеличенными.

- Все, что ни делается в Чигирине, - воскликнул, наконец, с увлечением, Остап, - все от него исходит.

- Так это он и тебя сюда прислал? - произнесла живо Марианна.

- И он, и не он, - ответил Остап, - видишь ли, гетман хотел послать другого, а Мазепа предложил, чтобы меня отправили, так как мне все одно надо теперь еще дальше ехать. Сердце Марианны болезненно стукнуло.

- Куда? - спросила она, стараясь придать своему голосу вполне равнодушный тон.

- Да на хутор, к Сычу.

- На хутор?.. К Сычу?..

- Ну да, в дикие поля... К Сычу, к тому самому старому запорожцу, что у отца Григория с внучкой Галиной гостил. Марианна заметно побледнела.

- Так это он, Мазепа, тебя туда посылает? - произнесла она каким-то неверным голосом.

- Опять и он, и не он, - отвечал с улыбкой Остап, - есть у меня и свое дело, а есть поручение и от пана Мазепы.

И Остап передал Марианне, что он едет за Орысей, которая гостит теперь с отцом у Сыча, так как теперь, благодаря ласке пана Мазепы, он может "взяты з нею шлюб".

Но Марианна не слышала рассказа Остапа...

- А он же, Мазепа, зачем посылает тебя туда? - произнесла она с трудом.

- Зачем? А затем, чтобы первым делом отвезти от него поклон Галине, да рассказать, как он живет в Чигирине, чтобы она не скучала, поджидаючи его, да отвезти ей разные "дарункы"...

- Дарункы?

- Ого, да еще какие! Чего только он ни накупил ей! Господи! Я думаю, она за всю свою жизнь таких подарков не видала!

И Остап начал перечислять с восторгом все подарки, которые пересылал через него Галине Мазепа.

- Да еще и перстень посылает ей диамантовый, его и в сто червонцев "не убереш"! - воскликнул с оживлением Остап, - да велел еще мне передать ей на словах, чтобы носила пока этот, а что скоро он переменит его на гладенький обручик. Марианна побледнела.

LXXVII

- Пан Мазепа думает жениться! - продолжал рассказывать Остап, не замечая, какое ужасное впечатление производят его слова на Марианну. - Мы было подумали прежде с Орысей, уж не дурит ли вельможный пан бедную дивчину? Только нет, о пане Мазепе и злейший ворог не скажет того! Уж сколько на него там в Чигирине засматривается и пань и вельможных панн, думаю, не одна бы с дорогой душой пошла бы с ним под венец. Так нет! Куда там! И не смотрит ни на кого. Уж так любит ее, так любит ее, как мать малую дытыну! Он и к матке своей за благословением посылал, - и та его благословила. Так вот он обо всем этом и письмо написал, а на случай, если не случится кого, чтобы смог письмо это перечесть, - он велел мне все на словах пересказать, чтобы дожидали его, и как только, мол, покончится вся "военная справа", так он сейчас к ним на хутор приедет, заберет всех с собою в Чигирин, да там и свадьбу справит.

Каждое слово Остапа впивалось в сердце Марианны острой стрелой. Молча, с окаменевшим от муки лицом, с остановившимся взором слушала она его. А Остап, увлекаясь, расписывал Марианне, как любит Галина Мазепу, и как Мазепа любит ее.

Наконец он спохватился, заметив, что время, по-видимому, перевалило уже далеко за полдень, и начал прощаться.

Марианна не удерживала его... Она задыхалась в этой комнате, она чувствовала, что теряет над собою власть. Она ощущала всем своим сердцем только одно желание: уйти, уйти от людей!

Быстро вышла она из светлицы и, не отдавая себе отчета, куда идет, повернула за дом. Холодный ветер рванулся ей навстречу и распахнул ее "байбарак", но она не заметила этого. Она шла так порывисто, так быстро, словно по пятам ее гналась какая-то смертельная опасность, словно это быстрое движение могло заглушить сжавшую ее сердце невыносимую боль! При виде Марианны два любимых пса ее бросились к ней навстречу с радостным приветственным лаем, но Марианна не заметила их... Только взойдя на высокую башню, с которой она когда-то любовалась вместе с Мазепой расстилавшимся вокруг замка видом, - она остановилась и перевела дыхание.

Грудь ее высоко подымалась... Отчаяние, обида, ненависть душили ее. Сердце ее разрывалось в груди.

Порывистым движением распахнула она свой "байбарак": холодный ветер пахнул ей в открытую грудь ледяным дыханием, и это дыхание привело ее в себя.

- Что делать? Что делать? - повторяла она и сжала себе до боли виски. И вдруг лицо ее исказилось какой-то ужасной улыбкой. - Отомстить? Да, да! - зашептала она с бешенством... - отомстить, отомстить ему и ей... всем, всем отомстить! Но как? Чем?.. Убить?.. Но разве это сможет вырвать ее из его сердца! Xa-xa-xal Ничто! Ничто! Ничто не вырвет ее! - вскрикнула она и с глухим невыразимым стоном припала головой к холодному дулу пушки. Несколько минут стояла она так с искаженным невыносимым страданием лицом, но вот губы ее опять зашептали порывисто, беззвучно, безумно. - Что же делать?.. Что делать... Ох, нет сил стерпеть этой муки! Вырвать его из памяти! Забыть! Забыть! Задавить это сердце! Растоптать его в груди! - шептала она с искаженным безумным лицом, судорожно впиваясь в грудь руками.

Но сердце не слушало Марианны! Оно стонало, оно извивалось от боли.

Время шло. Спускались сумерки, холодный ветер гнал низко над землей тяжелые серые тучи.

Несколько раз принимался любимый пес Марианны лизать ее руку, но Марианна не замечала ничего. Она не слыхала, как выехал с замкового двора Остап, а вслед за ним и Тамара.

Грудь ее высоко подымалась, вокруг сухих сжатых губ легли складки невыносимого страдания. Как мраморная статуя, с застывшим от муки лицом, стояла она неподвижно, устремив куда-то вдаль свой острый, воспаленный взор. Холодный ветер развевал ее черные косы, врывался под распахнутый "байбарак", обдавал ее своим ледяным дыханием.

Но Марианна не слыхала и не замечала ничего.

Но вот на лестнице, ведущей на башню, послышались чьи-то поспешные шаги, и на площадке показался Андрей.

- Ты здесь, Марианна? - вскрикнул он с облегченным вздохом. - А я уже в себе души не чуял. Тамара был здесь.

Звук его голоса заставил Марианну выйти из оцепенения, она вздрогнула всем телом.

- А, что, Тамара? - произнесла она с трудом и, обернув к Андрею свое измученное лицо, прибавила, словно не понимая, кто говорит с ней: - Это ты, ты, Андрей?

При звуке этого разбитого голоса, при виде искаженного мукой лица Марианны все стало понятно Андрею: по дороге он встретил Остапа и теперь ему нетрудно было догадаться, какие вести могли привести в такое состояние Марианну.

- Марианна, сестра моя, родная моя! Что с тобою? - вскрикнул он с ужасом и бросился к Марианне.

Марианна отступила; лицо ее приняло опять гордое, замкнутое выражение, темные брови нахмурились.

- Ничего. Зачем пришел ты сюда? - ответила она сурово.

Но Андрей не обратил внимания на ее слова; страдания дорогой, бесконечно любимой им девушки так сильно потрясли его, что даже чувство ревности к тому сопернику, из-за которого страдала она, не пробудилось в его сердце.

- АІ Зачем ты говоришь так со мною, Марианна, зачем ты отталкиваешь меня! - заговорил он горячо, сжимая ее холодные, ледяные руки. - Я знаю, что не мне принадлежит теперь твое сердце, но ничего мне от тебя не надо, сестра моя родная! Ничего я не требую, ни за что не упрекаю! Дозволь только мне тосковать вместе с тобою! Ты знаешь, что с самых детских лет одна ты панувала в моем сердце...

Резким, порывистым движением Марианна отпрянула от Андрея.

- Меня, меня любишь! Ха-ха-ха! - разразилась она злобным смехом и заговорила быстро, задыхаясь: - Оставь! Ищи себе другую! Меня нельзя любить!.. Ха-ха! За что любить меня? Язык мой груб! Я не умею ворковать и шептать нежных слов. Я не умею смотреть безмолвно в глаза и таять, и замирать... Я не умею льнуть к "коханцю", как испуганная птичка, и искать под крылом его защиты! Ха-ха! Ищи себе голубку, горлинку, чтобы умела ворковать с тобой в вишневом садку!

- Не нужно мне горлинок, Марианна, счастье, радость моя, ты моя орлица, ты моя королева!

- Ха-ха! Орлица! - вскрикнула со страстной горечью Марианна. - Орлицам гнезд не вить - голубкам счастье!

- Нет, и орлицам счастье, и большее счастье, Марианна, - заговорил с восторгом Андрей, сжимая ее руки в своих руках, - то панское сердце ищет голубок, чтобы ворковать с ними в вишневых садках, а казаку ты милее всех?.. Нет ни одного казака во всей Украине, который не счел бы за наивысшее счастье назвать тебя "дружыною" своей! Орлица моя, королева моя! Нет тебе равной во всей Украине! За одно слово твое жизнь свою положу. Но не мужем твоим хочу быть, Марианна, не мужем, а другом, братом! Дозволь мне только идти всегда "поруч" с тобою, дозволь только думать, что не чужой я тебе!

Горячие слова Андрея, полные глубокой, сильной любви, казалось, пробили ледяную кору в сердце Марианны. Гордость еще не позволяла ей показать своего страданья, но измученное сердце невольно рвалось навстречу любящим, ласковым словам.

Глубокий, тяжелый вздох вырвался из ее груди,

- Если ты меня любишь, друже мой, то не будет тебе счастья, - произнесла она мягким, дрогнувшим голосом. - Чего ты ждешь от этого "розрубаного" сердца?

- Оно успокоится, Марианна, оно успокоится! - вскрикнул горячо Андрей, - есть у нас бесталанная мать, Марианна, а мы ее верные, родные дети, она нас согреет и приласкает, а мы будем жить для нее!

Марианна сжала его руку.

- Ты прав, Андрей! - произнесла она, гордо выпрямившись, - она нас согреет и мы будем жить для нее.

А на занесенном снегом хуторке никто и не знал о тех кровавых событиях, которые приготовлялись на Украине.

Там царило тихое счастье. Никто не приезжал туда, и никакая весть из населенного мира не долетала через необозримую снежную степь. Каждый вечер старики, запаливши свои люльки, начинали толковать о том, что-то теперь происходит на Украине, удалось ли гетману Дорошенко разбить ляхов и соединить под своей булавой обе стороны Днепра, но представления их были далеки от действительности.

Баба и работники, утомленные дневными занятиями, укладывались спать, а девушки, притаившись где-нибудь подле "каганця" с прялками или шитьем, принимались вести между собой тихий, таинственный разговор. Но события, происходящие на Украине, не интересовали их, они были так счастливы ожиданием своего приближающегося счастья, что кроме него не интересовались решительно ничем.

Им было даже приятно это одиночество. В эти долгие зимние вечера, когда на дворе трещал мороз, или свирепела "завирюха", так хорошо было, прижавшись друг к другу, вести нескончаемый разговор, переноситься мыслью в вышний Чигирин, вспоминать с тихой улыбкой пережитые муки и мечтать о будущей счастливой жизни. Каждая мелочь, пережитая с дорогими людьми, принимала теперь в их глазах необычайное значение. Сколько раз передавала Галина Орысе свой самый ничтожный разговор с Мазепой... Сколько раз рассказывала она ей о той тоске, которая охватила ее с того момента, когда уехал Мазепа, но теперь уже и эти печальные воспоминания не наводили на нее грусти, - они были ей дороги и милы.

Словно нежное розовое сияние, разливающееся по ясному небу перед восходом солнца, разливалась в душе Галины тихая радость в ожидании наступающего счастья. Она ожидала Мазепу; она знала, что после тех страшных, тревожных событий, которые, как дикий прибой волн, перекатятся по всей Украине, - он приедет за нею.

Прилетели на хутор на пушистых снежных крыльях "риздвяни святкы". Тихо прошли они в этом тесном кружке отделенных от шумного мира людей. Орыся и Галина гадали, и все гаданья предвещали им такую светлую, счастливую судьбу. В ночь под Крещенье, когда баба подставила им под изголовье миски с перекинутыми через них щепочками, им обеим приснились их "коханци", ведущие их через мост; из воску вылилась церковь и какой-то неопределенный кусочек, который, по уверениям Орыси, должен был изображать непременно "дытынку". И каждое это гаданье сопровождалось таким веселым звонким смехом, что, слушая его, даже старикам становилось веселее... Так пролетели святки, так пронеслось еще немало времени... Дни и недели терялись в этой снежной равнине, но девчата с удовольствием провожали их, так как каждое новое утро приближало их к свиданию с дорогими людьми.

Однажды вечером, когда обитатели хуторка только что собрались сесть за вечерю, у ворот раздался громкий стук и топот лошадей. Все переглянулись и побледнели. Стук раздался снова, еще громче и еще настойчивее.

- Кто бы это был? - произнес с тревогой в голосе Сыч, набрасывая на плечи "свыту" и снимая со стены "рушныцю".

- А вот посмотрим! - отвечал не совсем спокойно и о.Григорий, следуя его примеру, - гей, хлопцы! Засветите-ка фонарь.

Молча исполнили работники его приказание и, захвативши с собой висевшее на стенах оружие, все вышли на двор. Перепуганная насмерть баба зашептала дрожащими губами обрывки каких-то оставшихся в ее памяти молитв.

Только обе девушки не обнаружили никакого проявления испуга; этот стук пробудил в их душе сладкую надежду; с загоревшимися глазами, затаив дыхание, жадно ловили они всякий звук, долетавший со двора.

Вот у ворот послышались какие-то оклики, какой-то разговор... Затем тяжелый грохот отодвигающихся засовов и топот въезжавших во двор лошадей. Сердце девчат забилось мучительно часто. Они сжали друг друга за руки и замерли у дверей "пекарни". Но вот у входа послышались тяжелые шаги и двери сеней с шумом распахнулись... Сердце Орыси екнуло, дрожащею рукой приотворяла она двери.

- Остап! - вырвался у нее восторженный задавленный крик и, захлопнув дверь, она бросилась на шею Галине.

Не слышали ль старики этого задыхающегося от счастья возгласа, или сделали вид, что не слыхали его, только они не захотели обратить на него внимания.

Но Остап слышал его; он видел это милое, сияющее от счастья лицо, мелькнувшее из-за открывшихся дверей, и ему неудержимо захотелось броситься тут же, сейчас, при всех, к своей дорогой девчине, сжать ее в объятиях и осыпать горячими поцелуями это дорогое лицо. Но сделать это не было никакой возможности. Сыч и о.Григорий распахнули перед ним двери налево и пригласили его войти за ними.

Едва успел Остап раздеться и стряхнуть с себя снег, как его засыпали вопросами. Он должен был передать все происшедшие за это время политические новости. Изумлению и расспросам стариков не было границ. Наконец, после того как самые первые вопросы были удовлетворены, Сыч крикнул бабу и велел подавать сюда, в чистую хату, вечерю.

С опущенными глазами, держа в руках полную миску горячих галушек, вошла вслед за бабой и Галиной Орыся и, глянувши на Остапа, едва не выронила миску из рук и не обварила всех сидевших за столом кипятком.

- Тише, тише, дивчина, что это у тебя: с морозу, что ли, руки так трясутся? - произнес с ласковой улыбкой Сыч, следуя за сияющей от радости девушкой.

Этот вопрос привел в еще большее смущение Орысю, она глянула еще раз из-под черных ресниц, мельком, на одно только мгновение на Остапа и покраснела вся, как пион. Боже! Каким же он показался ей теперь красивым, статным, пышным.

Выскочив в пекарню, Орыся обвила руками шею Галины и принялась снова осыпать ее горячими поцелуями, перемешивая их с какими-то нераздельными счастливыми возгласами.

Галина также радовалась счастью подруги, да и, кроме того, что-то шептало ей в сердце, что этот приезд Остапа привез с собой радость и для нее.

За ужином Остап должен был рассказать всем снова и о политических событиях, и о чигиринской жизни. Во время этого рассказа он не раз бросал в сторону стоявшей поодаль Орыси такие счастливые и горячие взгляды, что видно было, что он сгорает от нетерпения передать кое-что еще и этой девчине, но передать так, чтобы никто не подслушал его важных вестей. Однако ни Сыч, ни о.Григорий, по-видимому, не принимали в расчет желаний Остапа, так как расспросам их, казалось, не предвиделось конца. Между прочим, Остап сообщил им, что, по ходатайству Мазепы, его назначили хорунжим гетманской надворной команды, а от этого заявления он перешел к восхвалению Мазепы. Слушателям было передано все, - и о повышении Мазепы, которым гетман наградил его за необычайные заслуги, и о постепенном возрастании его влияния в Чигирине. Затем Остап передал им, что Мазепа прислал через него всем гостинцы и поклоны, что теперь сам он не может приехать и потому послал за себя его, Остапа, чтобы он рассказал всем о его житье-бытье и сообщил, что, как только окончится великое "еднання отчызны", он, Мазепа, сейчас приедет к ним на хутор.

За каждым словом Остапа растроганный Сыч кивал седой головой и повторял неверным голосом:

- Спасибо! Спасибо! Дай ему Бог здоровья... и всего такого... за добрую память!

А Галина, прижавшись к Орысе, ловила каждое слово, не отрывая от Остапа настороженных глаз, когда же Остап сказал, что Мазепа обещает непременно приехать к ним, - она забыла все и, восторженно всплеснув руками, с громким криком:

- Приедет, приедет? Ты не обманываешь меня? - бросилась к Остапу.

- Приедет, приедет! - отвечал с улыбкой Остап, любуясь прелестным личиком девушки. - А тебе, пане добродию, - прибавил он. обращаясь к Сычу, - пересылает пан генеральный писарь еще этот лыст!

С этими словами Остап передал Сычу письмо Мазепы. При слове "лыст" лицо Сыча приняло какое-то важное, сосредоточенное выражение.

- Лыст? Гм! - произнес он озабоченно и, перевернувши его в руках, посмотрел вопросительно на о.Григория.

Лицо последнего смотрело также сосредоточенно и необычайно серьезно.

С минуту все молчали.

- Ну, бабо, ты проводи с хлопцами на сеновал казаков, да устройте их там получше, - произнес Сыч, - а вы, дивчата. возьмите хорунжего в пекарню, пусть обогреется возле печи. а мы тем часом прочтем здесь с панотцом письмо.

Баба с работниками и с прибывшими с Остапом казаками вышла на двор, а девчата с Остапом - в пекарню.

LXXVIII

Орыся, остановившись в сенях, припала к груди Остапа, обвила его шею руками и горячо прижалась к нему.

Долго стояли они так в сенях, не замечая ни холода, ни мороза, долго осыпал ее Остап горячими поцелуями, долго шептал ей нежные, несвязные слова, - наконец Орыся опомнилась первая.

- Стой, годи! - произнесла она, кокетливо отстраняя головку и пробуя высвободиться из объятий Остапа, - идем в хату!

- Поспеем еще, голубка! "Занудывся" ведь за тобой - смерть! - прошептал горячо Остап.

- Так и поверила сразу! Мало ли в Чигирине краль и красунь! Думаю, и очи послепли, смотрячи на них.

- Послепли, правда, да только не через них.

- А через кого ж?

- Сама знаешь!

- Как же! Как же!

- Не веришь! Да ведь тебя только одну люблю, сердце мое, голубка моя! Теперь уж мы с тобою не расстанемся, теперь уже я поеду с моей жиночкой молодою в Чигирин.

- "Не дуже хапайся"! Еще батько не отдаст.

- Отдаст, отдаст! Ему и пан Мазепа о том пишет. Теперь уже ты моя, моя навеки! - И Остап еще крепче прижал к себе Орысю.

От этих слов, от этого горячего, объятия сердце Орыси забилось быстро-быстро, к щекам прилила горячая волна крови.

- Пусти, задушишь, ей-Богу! - произнесла она смущенно, отстраняя Остапа.

- Не пущу, зирочка моя ясная, квиточка моя, счастье мое! - шептал Остап, прижимая ее еще крепче, еще горячее.

- Закричу, ей-Богу!

- Не закричишь! - и, привлекши к себе ее головку, Остап зажал ей рот горячим поцелуем.

Когда Остап с Орысей вошли в пекарню, где их терпеливо поджидала Галина, - щеки Орыси горели ярким румянцем, а глаза сверкали тем молодым счастьем, которое блещет ярче самых дорогих бриллиантов.

- Ну, дивчино, - обратился Остап к Галине, - "переказував" тебе пан Мазепа, чтобы ты не журилась без него, а поджидала бы его к себе в гости. Уж он так скучает по тебе, что и Господи! Когда бы не "справы", так ветром бы прилетел сюда!

- О, Господи! - воскликнула Галина, и по лицу ее разлился нежный розовый румянец. - Правда? Правда, ты не обманываешь меня?

- Ну, да и чудная ж ты, дивчино, - усмехнулся Остап, - и с чего бы это я выдумал обманывать тебя? Еще наказывал он мне пересказать тебе все про него, чтобы ты знала, как он живет в Чигирине, и "дарункы" прислал тебе "розмаити", чтоб ты не скучала, дожидаючи его.

- "Дарункы"! - вскрикнула совсем по-детски Галина.

- Еще и какие, вот увидишь! Да и тебе, Орысю, есть значный "дарунок", - подмигнул лукаво Орысе бровью Остап и вышел из хаты. Через несколько минут он возвратился назад с большими свертками, которые положил на лаву. Девушки обступили его.

- Стойте, стойте! Не так "швыдко", - смеялся Остап, делая вид, что не может никакий образом развязать тюки. Орыся с помощью Галины бросилась отталкивать его, стараясь вырвать из его рук свертки, но Остап не отдавал их. Звонкий молодой смех оглашал хату.

Наконец "пакункы" были развязаны и раскрыты перед восхищенными глазами девушек; как ловкий коробейник, начал Остап вынимать один за другим прелестные подарки, предназначавшиеся для Галины: альтамбасы, оксамиты, ленты, шитые золотом черевички, дорогие монисты, а также и "дарункы", которые он привез для Орыси.

Свои подарки Орыся принимала более спокойно, бросая только на Остапа счастливый благодарный взгляд, но Галина за каждой вещью вскрикивала с таким детским восторгом:

"Ой, лелечки, ой Боженьку!" - что нельзя было не залюбоваться ее сияющим личиком. Когда же Остап достал хорошенькое зеркало, и Галина увидела в нем свое отражение, то восторгу ее не было границ: она рассматривала в него и себя, и потолок, и Орысю, и Остапа, и всю хату и не могла натешиться невиданным ею никогда предметом.

Наконец Остап достал еще маленький ящичек и, вынув из него великолепный золотой перстень, украшенный крупным бриллиантом, подал его Галине.

- И это мне? - воскликнула Галина, даже отступая от Остапа.

- Тебе, тебе, - ответил Остап, надевая ей на палец кольцо.

- Ой, Господи! Да какое ж оно красивое, да как блестит, да как играет! - приговаривала в восторге Галина, любуясь кольцом и поворачивая его перед светом. - Орыся, Орыся, глянь! Даже смотреть страшно: ей-ей, слепит глаза!

Кольцо было действительно красиво: оно представляло из себя толстую золотую змею с бриллиантовой головкой.

- Да еще велел переказать тебе пан Мазепа, - продолжал с улыбкой Остап, - чтобы ты носила пока этот перстень, а что скоро он переменит его на гладенький.

- На гладенький? - повторила, недоумевая, Галина. - Зачем? .

- Ах ты, дытына моя глупенькая! - воскликнула весело Орыся, обнимая ее, - на такой, какой батюшка в церкви дает, когда навсегда руки с коханым связывает.

Галина не покраснела от этих слов, только личико ее все просияло от счастья.

- И тебе, Орысю, прислал пан Мазепа "даруночок", - продолжал Остап и, вынув из свертка роскошный, расшитый золотом красный "оксамытный кораблык", поднес его Орысе. Орыся вся вспыхнула и от радости, и от смущения.

- Надень, Орысю, дай я посмотрю, какая из тебя будет молодычка! - произнес с улыбкой Остап.

- Вот еще что выдумал, "божевильный", - отстранила его руку Орыся, - будет час, тогда и надену.

- Тогда своим чередом, а ты сейчас, сейчас надень, голубко! - настаивал Остап.

- Да годи! Что выдумал! Войдут - увидят, смеяться начнут!

- Никто не увидит: надень! А если не хочешь, так я и сам на тебя надену.

Орыся попробовала было сопротивляться, но так слабо, что через минуту оксамытный кораблик уже покрывал ее черноволосую головку. Но непривычный женский убор заставил ее невольно смутиться, она вспыхнула вся и потупила глаза.

- Ах, какая ты "гарна", Орыся! - вскрикнула Галина.

И действительно, темно-пунцовый бархатный кораблик удивительно шел к смуглому, раскрасневшемуся лицу Орыси.

- Ну, да и славная же у меня будет жиночка! - вырвалось невольно у Остапа и, забывая о присутствии Галины, он заключил Орысю в объятия и звонко поцеловал ее в самые губы.

Увлеченные своей беседой, молодые люди и не слыхали, как двери в сени скрипнули, и в ту минуту, когда восторженный Остап обнял Орысю, двери в пекарню распахнулись и на пороге появились о. Григорий и Сыч, а за ними баба.

Неожиданное зрелище поразило их до такой степени, что они остановились у порога, но и неожиданное появление стариков смутило в свою очередь молодежь: как ужаленный, отскочил Остап от Орыси, а Орыся до того растерялась, что даже не успела снять с себя кораблик, да так и осталась с покрытой головой.

С минуту все молчали.

- Эге! Да ты, казаче, как я вижу, здорово целоваться умеешь! - произнес, наконец, с ласковой угрозой в голосе о.Григорий.

- Даже оскомину другим набиваешь, - добавил Сыч.

- Простите, панотче! - потупился Остап и, взявши Орысю за руку, произнес решительно: - Отдайте уже мне ее, панотец, коли ласка ваша, навеки!

- Да что с тобой поделаешь? - вздохнул о.Григорий, - коли уж и кораблик примеряешь, значит налагодывся" совсем.

При упоминании о "кораблыку" Орыся совершенно смешалась, а о.Григорий продолжал дальше.

- Только я неволить дочки своей не буду: она у меня одна, спроси ее, если она согласна, то бери ее совсем.

- Ну что же, Орысю, скажи при всех, пойдешь ли за меня, или может ты другого кого нашла? - обратился к ней сиявший от счастья Остап.

Но Орыся ничего не ответила Остапу и только бросилась целовать отца.

Все окружили счастливую пару; все спешили поздравить и расцеловать их.

Когда, наконец, первая радость и восторг улеглись, Сыч обратился к Галине.

- Слушай, Галина, пишет ко мне пан Мазепа, что сватает тебя за себя, и если будет на то моя згода, то хочет взять он с тобою "чесный шлюб". Скажи же мне по правде, дытыно моя любая, мил ли он тебе?.. Потому что... если... ты у меня одна, сиротка моя коханая... и я ни за кого... ни за самого гетмана... "сылувать"...

Как ни старался Сыч придать своему голосу подобающий торжественной минуте важный и серьезный тон, но голос его задрожал, а ресницы усиленно захлопали.

- Господи, Боже мой! Царица небесная! - вскрикнула баба, всплеснувши от восторга руками, - вот так счастье посылает Господь! За душеньку ее ангельскую "зглянулась" Матерь небесная! А он еще, старый, спрашивает: мил ли, мил ли?! Где уж там не мил! Да ведь такого жениха и в городе ни одна панна не отыскала бы! Господи, и богатый, и вельможный, и "гарный", а уж любит, так любит!.. Иди ж ко мне, дытыно моя, дай, хоть расцелую я тебя! - И растроганная старуха вдруг разразилась слезами.

Все с радостными лицами смотрели на Галину, но Галина стояла молча, не двигаясь с места: вся эта сцена и всеобщее внимание, устремленное на нее, и слова Сыча совершенно ошеломили ее; она мало еще сознавала, что принесет ей эта новая перемена ее жизни, но чувствовала, что тот старый мир, с которым она свыклась, который был дорог ей, рушится от одного этого слова навсегда. Слезы бабы и смущенный вид деда окончательно расстроили ее... Ей вдруг стало невыносимо грустно и с громким криком: "Никогда, никогда не кину вас, диду!" - она бросилась, рыдая, на шею старику.

Через неделю Остап, Орыся и о.Григорий поехали из хутора в Волчьи Байраки.

При прощании всем стало как-то грустно. Прожитое на хуторе в тесном семейном кружке время сблизило всех еще больше, всем чувствовалось, что вряд ли придется еще раз в жизни провести вместе столько тихих счастливых дней.

Решено было венчать Остапа и Орысю сейчас же по приезде в Волчьи Байраки, так как молодому хорунжему надо было спешить в Чигирин.

Нежно простились подруги и даже всплакнули при прощании. Орыся уехала, а Галина осталась на хуторе поджидать свое близкое счастье.

LXXIX

Между тем, предательский замысел Бруховецкого готовился к исполнению. Бруховецкий, в сущности, не любил никого, - ни Москвы, ни Украины, он ежеминутно готов был предать их одну другой, и вопрос для него состоял только в том, что будет выгоднее. Он любил только себя. Если он угождал Москве, то делал это только для того, чтобы приобрести ее доверие, укрепиться на всю жизнь на гетманстве и таким образом получить возможность удовлетворять безнаказанно свою ненасытную алчность и злобу. Когда же он увидел, что, благодаря его политике, ненависть к нему, как к причине всех бедствий, все больше и больше распространяется в народе, а симпатии народные обращаются к Дорошенко, обещавшему вернуть народу все его былые привилегии, - он решил переменить политику и, чтобы спасти себя и оправдаться в глазах народных, - прикинуться также противником Москвы и свернуть на нее причину всех происшедших в отечестве перемен.

Он начал возбуждать всюду полковников, старшину и народ против московской власти, к действительности он присоединял еще всевозможную чудовищную ложь, а напуганное народное воображение верило ему.

Не только Украину старался возмутить Бруховецкий, но он отправил послов и к донским казакам, приглашая их к восстанию и уверяя, что Москва приняла латинскую ересь и хочет всех своих подданных обратить в латинство.

План задуманного им освобождения быстро распространился по всей Левобережной Украине. Сбитый с толку народ в своей слепой ярости не мог разбирать - кто был первой причиной всех этих нежелательных перемен и готов был обрушиться своею местью на ни в чем не повинных воевод и ратных людей.

Полковники разослали всюду свои универсалы и всюду закипели приготовления к ужасной ночи. Крестьяне перестали платить подати и начали повсеместно записываться в казаки. Бабы и девчата все знали об этом замысле, но всякий хранил страшную тайну.

Воеводы начали замечать какое-то странное брожение в народе; увеличение казацких войск начало также беспокоить их; несколько раз обращались они за разъяснением к Бруховецкому, но гетман давал самые уклончивые ответы. Наконец, когда в город начали вступать казацкие войска, воевода гадячский Евсевий Огарев обратился с вопросом к Бруховецкому, что означают все эти волнения в народе, это увеличение казацких войск и стягивание военных сил в города?

Бруховецкий ответил ему, что под Черным лесом собралась громадная татарская орда, против которой и надо выступить с войсками, и что он уже отписал об этом на Москву. Хотя объяснение это и не удовлетворило Огарева, но узнать истину было решительно невозможно. Однако, как ни старались на Украине скрыть от воевод все происходившее кругом, - один из полковников все-таки проговорился.

Огарев узнал о приготовляющемся восстании и поторопился послать в Москву посла. Один из ратных людей переоделся нищим, засунул письмо Огарева в свой посох и отправился в дорогу.

В Москве известие о приготовляющемся восстании на Украине произвело большой переполох.

Были приняты меры, но слишком поздно, когда уже все было готово к восстанию, Бруховецкий успел поддаться Турции.

Наступил, наконец, и день Сретения Господня.

Все были готовы... ждали ночи... Но вот угаснул короткий зимний день. Холодное солнце скрылось за тучу, медленно подымавшуюся из-за горизонта, и залило кровавым заревом весь небосклон.

Черная ночь широко разбросала свои крылья над всей Украиной, прикрыла она темным пологом присыпанные снегом деревни и города, но не принесла с собой сна и покоя.

Давно уже прозвонили на ратуше на тушение огня, давно уже погасли во всех окнах домиков Переяслава красноватые огоньки. Все погрузилось в безмолвие и тьму, а между тем на дворищах и улицах города беззвучно зашевелились какие-то сероватые тени. Не слышно ни звука команды, ни крика... кажется, что это какие-то призраки строятся в ряды... только иногда глухо звякнет сабля, или тихо заржет испуганный конь.

Вокруг Переяслава между тусклой снежной равниной и черным пологом неба движутся также ряды каких-то всадников; они вытягиваются рядами и окружают город тесным черным кольцом.

Впереди всех едет на своем коне старый полковник Гострый, за ним Марианна и Андрей.

В тишине снежной равнины теряется тихий топот коней... Вот Андрей отделился от длинных рядов всадников и подъехал к городским воротам; он пошептался о чем-то с караульными, стоявшими неподвижно у ворот и возвратился к полковнику.

- Все готово, - произнес он тихо, - ворота отперты.

- Стой! - скомандовал так же тихо полковник, осаживая коня. - Вы, - обратился он к одной части казаков, - оцепите весь город кругом, чтобы и мышь не могла прорваться сквозь ваши ряды, а вы - повернулся он к стоявшим за ним рядам, - как только услышите гасло, - за мною!

Все молча поклонились полковнику. Снова стало тихо: ни звука, ни шелеста ветра не слышно было в морозном воздухе. Тихо и беззвучно кружились в сумрачной тьме холодные снежинки и обсыпали белым покровом застывших на своих местах всадников.

Марианна стояла рядом с Андреем. Она ожидала сигнала. От этой тишины, окружавшей ее, от напряженного ожидания, ей казалось, что кровь невыносимо шумела и стучала у нее в ушах. Жестокость предстоящей битвы не пугала ее: горе ожесточило, озлобило ее сердце, ей казалось, что всякое чувство сострадания угасло в нем; и она ждала с нетерпением битвы, как будто эта месть могла насытить ее сердце, могла заглушить невыносимый огонь обиды, жегший ее грудь.

Вот издали донесся слабый крик петуха - все вздрогнули и насторожились, но крик затих и снова кругом разлилась та же тишина.

Но вот на башне городской ратуши глухо раздался один удар, за ним другой, третий.. Все встрепенулись и в ту же минуту в разных местах города вспыхнули огни.

- За мною! - вскрикнул Гострый и в сопровождении Андрея и Марианны и других своих казаков ринулся в распахнувшиеся перед ним городские ворота.

Когда Гострый со своими спутниками влетел в город, все уже было в движении. Из освещенных домов ежеминутно выливались на улицу целые толпы заговорщиков и с угрожающими криками неслись по направлению к самому городу, то есть крепости, в которой помещались дома воеводы и ратных людей. Страшный звон набата придавал всему этому крику еще более ужасающий характер. Издали уже доносились звуки выстрелов.

- За мною! - скомандовал Гострый и ринулся вперед.

В замке в это время происходила ужасная сцена. Ратные люди выбегали из своих жилищ и с ужасом прислушивались к призывным страшным ударам набата и к дикому реву прибывающей к стенам замка толпы. Сначала в голове у них еще мелькнула мысль, что, может быть, татары осадили город и население ищет защиты за стенами замка, но когда до ушей их долетели страшные крики: "Добывай замок!" - страшная истина открылась им. Они поняли, что со звуком этого набата пробил их последний час: они были в руках озверелой толпы. Правда, еще некоторое время стены замка могли защищать их от нападения, но защита эта не могла продолжаться долго. Теперь им стало понятно то, о чем предательски шептались старшины и казаки, но рассуждать было уже поздно: кругом всего города кипела, как разъяренное море, рассвирепевшая, дикая толпа...

- Гей, огня! Посветите, хлопцы! - раздался крик Гострого.

Казаки бросились исполнять приказание своего полковника и через несколько минут ближайшие к замчищу дома вспыхнули ярким огнем. Пламя зашипело, загоготало, клубы черного дыма и целые столбы огня поднялись к небу. Страшное, кровавое зарево осветило все. Черный свод неба распахнулся. Словно огненные платочки, заметались в глубине его испуганные птицы. Вокруг стен замка стало светло, как днем.

Но осажденные уже пришли в себя. Со стен замка грянули пушечные выстрелы, из амбразур окон выпалили мушкеты. Сомкнутая масса толпы расстроилась, раздалась, многие попадали, но этот отпор осажденных еще больше разогрел осаждающих; дикий глухой рев пронесся над всею толпой. С рассвирепевшими лицами ринулись все на стены замка. Освещенные заревом пожара, лица всех были ужасны. Эта толпа людей, потерявших от ненависти и злобы всякое сострадание, была страшнее толпы диких зверей. Не понимая сами, куда они лезут, мещане, бабы и женщины ломились в ворота, цеплялись на стены, бросались под выстрелы и, не замечая своих ран, рвались все дальше. Однако, эта обезумевшая, но плохо вооруженная толпа не была страшна осажденным.

Но вот раздалась команда Гострого: "раздайся, расступись". Толпа шарахнулась от этого возгласа и распахнулась на две половины.

Перед взорами осажденных открылась площадь, окружавшая замок, вся залитая вооруженными казаками.

- С коней долой! - скомандовал Гострый. - Огня сюда и лестниц!

Началась отчаянная битва. Казаки обступили весь замок тесным кольцом, мелкий, засыпанный во многих местах землей, ров не служил никаким препятствием к осаде. К стенам приставили длинные лестницы.

Храбро отбивались немногочисленные осажденные, но одни ряды осаждающих падали, а на место их вырастали другие. Эти толпы казаков грозили залить весь замок.

А между тем огонь перекинулся и за городскую стену. Теперь осажденным пришлось разделить свои силы: одни остались защищать замковую стену, другие бросились тушить огонь, быстро охватывавший все деревянные постройки, заключенные внутри замковых стен. Завязалась ужасная битва.

Осада замка продолжалась. Уже некоторым смельчакам удалось проникнуть за городскую стену, битва завязалась в самой черте крепости. Но вот со стороны казаков, осаждающих под предводительством Марианны и Андрея "браму" замка, донесся протяжный торжествующий крик. Ворота замка со страшным грохотом повалились на землю.

- За мною! - вскрикнула Марианна и с обнаженной саблей ринулась в самую пасть осажденного замка, в котором с диким гиком и свистом уже бушевало целое море огня. За Марианной бросился Андрей, и широкой темной волной хлынули за ним в ворота остальные казаки.

Завязалась упорная борьба. Осажденные защищались с отчаянием, но силы казаков превозмогли их. Через полчаса Переяслав был уже свободен от ратных людей.

Увлеченные битвой, казаки не замечали решительно ничего, что происходило за их спиной, как вдруг звон колоколов, грянувший со всех переяславских церквей, заставил их опомниться. Полетели вверх шапки, платки, замахали руки, и возглас тысячной толпы: "Гетман! Гетман! Дорошенко!" - раздался кругом.

Гострый, Марианна и Андрей выехали навстречу Дорошенко. Они едва сдерживали своих разгоряченных лошадей, чтобы не потоптать несущуюся впереди и вокруг них толпу.

Словно реки в море, вливались на площадь со всех улиц колонны всадников; распущенные бунчуки и знамена развевались в воздухе. Огненные искры играли на блестящих пиках и дорогом оружии казаков. Колонны казаков все прибывали и прибывали и грозили затопить собою всю площадь.

А посреди нее уже стоял впереди своих войск Дорошенко.

Марианна глянула на него, и в ту же минуту взгляд ее скользнул в сторону и заметил еще кого-то, стоявшего тут же за гетманом. Сердце ее замерло в груди... Но и Мазепа заметил Марианну.

С развевающимися черными косами, выбившимися из-под серебряного шлема, покрывавшего ее голову, с горящими глазами, с обнаженной саблей, она неслась навстречу к гетману на вороном запенившемся коне. Казалось, это неслась не женщина, но спустившаяся с неба грозная богиня мщения. Она была удивительно хороша в эту минуту, но красота эта была страшна, - она навеяла какой-то холодный ужас на душу Мазепы и в ту же минуту ему вспомнился тихий и кроткий образ Галины...

LXXX

Замысел Бруховецкого сделал свое дело. Через несколько дней после Сретения все города и замки в Левобережной Украине были уже заняты казаками, в одном только Чернигове держался воевода и с ним несколько десятков ратных людей, остальные все погибли. Однако и это еще не удовлетворило Бруховецкого, - он продолжал всюду рассылать письма, приглашая к восстанию и казаков, и калмыков, но никакие меры уже не могли возвратить ему симпатий народа.

Лишь только весть о том, что Дорошенко высадился на левый берег, разнеслась по Украине - все хлынуло к нему навстречу. Отовсюду стекались толпы вооруженного поспольства; казаки, узнав о приближении Дорошенко, вопреки приказанию Бруховецкого спешили соединиться с ним; духовенство, мещане и горожане свозили к Дорошенко и денежные взносы, и хлебные запасы.

Марианна, Андрей и Гострый со своей надворной командой находились также в войсках Дорошенко, но Марианна избегала встречи с Мазепой. Мазепа чувствовал, отчего в ее обращении с ним появилась такая холодность, и это мучило его совесть, словно он был виновен в чем-нибудь перед этой удивительной девушкой, спасшей ему жизнь; несколько раз пробовал он заговорить с Марианной, но она так сухо и резко отвечала ему, что теплое слово застывало у него на языке. Таким образом, между ними мало-помалу установились совершенно холодные отношения; Марианна проводила все время с отцом и Андреем, а Мазепа с сияющими от счастья Кочубеем и Остапом, которые уже успели пожениться и теперь со страстным нетерпением ожидали конца войны, чтобы вернуться поскорее к своим молодым женам.

Медленно подвигалось вперед войско Дорошенко; оно, словно катящаяся с гор лавина, все росло и увеличивалось с каждым днем.

Успех Дорошенко приводил в бешенство Бруховецкого, но он еще не предполагал того, как был велик этот успех, а между тем вся левобережная старшина прислала Дорошенко письмо, в котором просила его от лица всей гетманщины принять на себя гетманство, объявляя, что Бруховецкого они все, как один человек, не желают иметь гетманом.

Приглашение всей левобережной старшины заставило задуматься Дорошенко. Убедившись, что гнусности и подлости Бруховецкого нет границ и что народ окончательно не желает его иметь гетманом, он уже сам давно потерял желание уступить ему свою булаву. Однако, в эту важную и торжественную минуту Дорошенко не считал возможным спорить с Бруховецким о старшинстве, но письмо левобережной старшины заставило его подумать об этом иначе, к Бруховецкому уже прибыла орда и, если полки казацкие отделились бы от него и присоединились к Дорошенко, он мог бы поднять междуусобную войну, а это было бы крайне нежелательно, особенно в настоящую минуту, так как положение становилось серьезным.

В Москве уже узнали о бунте на Украине, и Ромодановский спешил сюда с сильным войском. Правда, поздняя весна еще задерживала его, но оттепель уже началась, и в скором времени можно было ожидать, что он появится в границах Украины. Ввиду этих соображений, Дорошенко созвал на раду всю свою старшину, а также пригласил на нее и митрополита Тукальского и все высшее духовенство и обратился ко всем с вопросом: что же теперь предпринять и на что решиться?

Решено было послать к Бруховецкому посольство от самого гетмана и от митрополита Тукальского, которое бы показало ему письмо всех левобережных старшин, как очевидное нежелание всего народа иметь его гетманом, и просило бы его уступить свое гетманство Дорошенко добровольно. При этом гетман и Тукальский приложили к Бруховецкому свои письма, в которых умоляли его; во имя отчизны исполнить без всякого кровопролития волю народа, за что Дорошенко обещал ему оставить в пожизненное владение город Гадяч со всеми пригородами.

Но посольство Дорошенко привело Бруховецкого в какое-то исступленное бешенство. Алчный честолюбец, он решил рискнуть всем, чтобы захватить в свои руки власть, и теперь эта власть ускользала от него!

Не имея в руках самого Дорошенко, он излил свою ярость на послах. Послов подвергли ужасной пытке, а затем заковали в кандалы и бросили в темницу.

Письмо старшин ясно говорило Бруховецкому, что вся Украина не желает иметь его гетманом. Бруховецкий чувствовал, что почва уже колеблется у него под ногами, но бешенство до того ослепило его, что он совершенно потерял рассудок.

Захватив с собою орду и находившиеся при нем в Гадяче казацкие полки, он двинулся с войсками из Гадяча, как будто навстречу Ромодановскому; при выезде своем из Гадяча он разослал универсалы всем остальным полковникам, приказывая спешить соединяться с ним.

Но новый удар ожидал гетмана: почти все полковники украинские уже соединились с Дорошенко.

Узнав, что Бруховецкий идет навстречу Ромодановскому, Дорошенко отправился наперерез пути Бруховецкого, желая соединиться с ним, и наконец настиг его.

Остановившись за тридцать верст от лагеря Бруховецкого, Дорошенко послал к нему десять сотников, требуя через них, чтобы Бруховецкий добровольно отдал ему свою булаву, бунчук, знамя и всю "армату". Взбешенный Бруховецкий приказал этих сотников заковать в кандалы и отправить для пытки в Гадяч, а сам двинулся со всеми войсками на Дорошенко, стоявшего у Опошни.

Между тем, старшины и казаки, догадавшись наконец, зачем ведет их Бруховецкий на Дорошенко, - заволновались, зашумели.

В войске вспыхнул бунт.

- Мы за гетманство Бруховецкого биться не станем! Мы на Дорошенко не пойдем! - закричали в разных местах.

Бунт, сначала глухой и затаенный, начал охватывать все войско, но Бруховецкий еще не знал ничего об этом.

Весеннее солнце уже близилось к закату, когда Бруховецкий остановился со своими войсками против лагеря Дорошенко. Все было тихо и спокойно в лагере Дорошенко, но лагерь Бруховецкого весь кипел и волновался, как взбаламученное диким ураганом море.

Бруховецкий начал уже догадываться, отчего происходит это волнение, но жажда мести заглушала в нем все соображения.

Вскочивши на коня, он выехал на середину лагеря отдать приказания старшине атаковать немедленно лагерь Дорошенко, но тут-то он увидел, что ничто не могло уже помочь ему удержать за собой гетманство.

При виде гетмана еще скрываемая в казачестве злоба прорвалась наружу; крики, проклятья и угрозы огласили воздух. Старшина обступила Бруховецкого.

- Мы тебя на гетманство выбрали, ждали от тебя доброго, а ты ничего хорошего не учинил, только одно кровопролитие от тебя сталось. Сдавай гетманство! - закричали кругом грозные голоса.

- Сдавай гетманство! Сдавай гетманство! Мы за тебя биться не станем! - подхватила кругом страшная, разъяренная толпа.

Бруховецкий побледнел, холодный пот выступил у него на лбу. Теперь он понял, что в небесах пробил уже его последний час. В ужасе бросился он назад в свой шатер, думая при помощи своей стражи укрыться в нем от народной мести, но здесь перед ним появился посол от гетмана Дорошенко.

- Иди, предатель, - произнес он сурово, - зовет тебя гетман! Окружавшая Бруховецкого наемная стража вздумала было защищать его, но в это время шатер гетманский окружила разъяренная толпа казаков. Раздался крик и страшный треск. В одну минуту весь шатер был разорван на клочки. Ворвавшаяся толпа оттиснула стражу и окружила Бруховецкого страшной стеной.

Мертвенно бледный, с застывшими от ужаса глазами, он сидел неподвижно в кресле; казалось, никакие силы в мире не могли заставить его сделать малейшее движение, но два дюжих сотника грубо подхватили его под руки, и толпа не потащила его, а просто понесла к Дорошенко.

А Дорошенко, окруженный своей старшиной, стоял на высоком кургане. Солнце уже зашло; розовое сияние заливало все небо и широкую степь, покрытую темно-зеленой травой. Двумя громадными четырехугольниками чернели на ней два казацкие лагеря. С высоты кургана Дорошенко видно было, как толпа казаков бросилась на шатер гетманский, как выхватила оттуда Бруховецкого и как потащила его к кургану. Дикие крики и проклятия, раздавшиеся в толпе при виде Бруховецкого, донеслись и до кургана, на котором стоял Дорошенко.

Шум и крики приближающейся толпы росли с каждой минутой, и через четверть часа у подножья холма появились сотники, тащившие под руки Бруховецкого. За ними хотела броситься на холмы и вся толпа, но стоявшие внизу казаки Дорошенко не допустили ее.

Наконец, сотники втащили Бруховецкого на гору и остановились перед Дорошенко; они хотели поставить Бруховецкого на ноги, но лишь только отняли они свои руки, как он пошатнулся и грохнулся бы непременно на землю, если бы они вовремя не подхватили его.

Дорошенко невольно отвернулся; лицо Бруховецкого было страшно. От ужаса он совершенно потерял рассудок, его выпяченные, словно у удавленника, стеклянные глаза смотрели бессмысленно вперед, ничего не видя перед собой; все тело его осунулось, словно мешок, руки висели неподвижно, согнутые ноги тянулись по земле, нижняя губа отвисла; казалось, вместе с разумом в нем умерла и сила мускулов, только по дыханию его можно было заключить, что это был еще живой человек.

- Зачем ты отвечал мне грубо и не хотел добровольно отдать булавы, когда тебя не хочет иметь гетманом все казацкое товариство? - обратился к нему Дорошенко.

Бруховецкий не ответил ни слова; видно было, что до его сознания уже не долетали никакие впечатления мира.

- Возьмите его, отведите к пушкарям и прикажите приковать к пушке, - произнес Дорошенко, отворачиваясь в сторону.

Лицо Бруховецкого не дрогнуло: это слабое наказание не пробудило даже никакой радости в его трусливых стеклянных глазах. Но окружившая холм толпа казаков и черни осталась, видимо, недовольна приказанием Дорошенко. Какой-то неясный, глухой рев пробежал по всем чернеющим рядам, и толпа заволновалась.

Сотники стащили Бруховецкого с кургана и повели сквозь толпу, чтобы пробраться к выстроенным впереди лагеря пушкам. С громкими недоброжелательными криками толпа расступилась перед ними, но лишь только они достигли середины ее, как со всех сторон их окружила чернь и казаки, так что двинуться вперед не было никакой возможности; дикие, исступленные лица толпы не предвещали ничего хорошего. Провожавшие Дорошенко казаки попробовали было протиснуться вперед, но толпа сдавила их со всех сторон. "Смерть Иуде! Смерть изменнику!" - раздался кругом страшный вопль.

Этот ужасный крик, казалось, долетел и до сознания Бруховецкого, проблеск какой-то мысли мелькнул в его остановившихся глазах, - в ужасе отшатнулся он назад и, споткнувшись, упал на землю.

Роковое движение его послужило как бы сигналом для исступленной толпы. При виде лежащего на земле ненавистного гетмана все было забыто: как стая борзых на загнанного зайца, так ринулись все на Бруховецкого. Напрасно казаки, окружавшие его, старались оттиснуть толпу: в одно мгновение толпа отбросила их, смяла и едва не раздавила в своем стремительном движении. Как вода стремится с шумом со всех сторон в воронку, так хлынули со всех сторон казаки и чернь с поднятыми ружьями, дубинами, дрекольями и камнями к тому месту, где упал Бруховецкий.

Началась ужасная, зверская расправа...

Этот дикий рев, потрясший всю толпу, услышали и на кургане.

- Они разорвут его на "шматкы"! Пане Мазепа, бери казаков, скачи, отбей его! - вскрикнул Дорошенко в ужасе, смотря в ту сторону, куда летела с дикими криками вся чернь.

Мазепа пришпорил коня и, окруженный несколькими десятками надворной гетманской команды, понесся прямо в толпу. Но прошло немало времени, пока ему удалось прорваться сквозь эту кипящую, исступленную массу людей, когда же он достиг, наконец, того места, где упал Бруховецкий, - глазам его предстало ужасное зрелище.

На земле, окруженная темной лужей крови, лежала какая-то бесформенная масса, вся синяя и вспухшая от ударов. Тело Бруховецкого было до того изуродовано, что не было никакой возможности узнать его. Мазепа в ужасе отвернулся и, поставивши вокруг трупа стражу, поскакал обратно к Дорошенко.

Уже по бледному, искаженному лицу Мазепы гетман сразу догадался, что произошло что-то ужасное.

- Ну что? Отстоял?! - произнес он глухо.

- Все кончено, - ответил Мазепа, - чернь и казаки насмерть забили его.

Невольный подавленный крик вырвался из груди всех, и вслед за ним кругом наступило молчание... В душе каждый чувствовал, что гнусный предатель и зверь Бруховецкий понес заслуженную и справедливую кару, но смерть его была ужасна и вызывала невольное содрогание в сердцах всех окруживших Мазепу. Наступивший сумрак покрывал сероватым покровом и даль, и раскинувшиеся у подножья кургана лагери, и бледные лица умолкнувших старшин. Наконец Дорошенко пришел в себя.

- О, Господи! - произнес он, подымая глаза к небу. - Я не виновен в его смерти. Ты знаешь, что я не хотел того.

Когда Мазепа пришел в себя от этой ужасной сцены, он немедленно поскакал в лагерь Бруховецкого, чтобы отыскать Тамару, сразиться с ним и отомстить ему за все, но, несмотря на самые тщательные розыски, Тамары не оказалось нигде.

К вечеру, по приказанию Дорошенко, тело Бруховецкого уложили на покрытый китайкою воз и с подобающими ему почестями повезли в Гадяч. В ту же ночь оба казацкие лагеря соединились, и Дорошенко стал гетманом над всей Украиной.

Теперь под булавой гетмана находились все полки казацкие, одного только Самойловича не было при войске. Дорошенко очень удивился этому, но ему объяснили, что, по всей вероятности, Самойлович занят осадой Черниговского замка, в котором еще до сих пор держался воевода. Но, несмотря на это объяснение, Мазепе показалось весьма странным подобное отсутствие. Впрочем, для войска оно не составляло заметного урона: и без полка Самойловича оно было так сильно и так прекрасно вооружено, что вряд ли какой неприятель мог устоять против него.

На другой день после соединения войск Дорошенко велел всем сниматься с лагеря и направился к Котельне с тем, чтобы ударить на стоящего там Ромодановского. Но в Котельне гетман не нашел уже никого. Ромодановский сам начал отступать к границе. Не теряя времени, Дорошенко бросился по следам его. Казаки охотно исполняли приказание гетмана.

Когда, наконец, войска достигли Путивля, и передовые отряды принесли весть, что арьегарды Ромодановского находятся верст за двадцать от них, Дорошенко решил сделать привал и дать хорошенько отдохнуть казакам.

Наступил вечер. Вокруг всего необозримого пространства, занятого соединенными казацкими войсками, расставлены были караульные, и лагерь погрузился в сладкий отдых в ожидании завтрашней битвы. Мазепа вместе с Кочубеем сидели в палатке гетмана; полы ее были высоко подняты; сквозь широкий проход вливался теплый ароматный воздух тихой летней ночи; усыпанное звездами темное небо было чисто и спокойно, и словно те же маленькие звезды, мерцали по темной степи вплоть до самого горизонта бивуачные огни необозримого казацкого лагеря.

Дорошенко был в самом лучшем настроении духа. Веселая беседа не прерывалась ни на минуту. Как вдруг в палатку вошел "джура" и объявил Дорошенко, что какой-то человек из Чигирина желает непременно видеть гетмана.

При этом известии что-то екнуло в сердце Мазепы, но гетман чрезвычайно обрадовался ему.

- Из Чигирина? - оживился он. - От гетманам! Веди, веди его скорей сюда.

Джура поспешно удалился, и через несколько минут у порога палатки остановился человек средних лет, в темной мещанской одежде.

Мазепа сразу узнал в нем Горголю; но хитрое лицо торговца не было на этот раз спокойно, глаза его как-то боязливо бегали по сторонам.

Гетман тоже узнал Горголю.

- А, Горголя, ты? Что нового принес? Как милует Господь мой Чигирин? - приветливо улыбнулся он на низкие и усердные поклоны Горголи.

- Ясновельможному, ясноосвенцоному великому и славному гетману всей Украины челом до земли! - заговорил Горголя не совсем твердым голосом, - В Чигирине молитвами всех благоверных "заступцив" наших все спокойно; ясновельможная пани гетманова шлет его милости поклон и этот "лыст", - с этими словами Горголя подал Дорошенко запечатанный пакет. Когда Дорошенко брал его, рука Горголи едва заметно дрогнула, однако Дорошенко не обратил на это внимания, быстрым движением сорвал он печать, развернул письмо и с просветлевшим от радости лицом принялся за чтение. Но едва успел гетман прочесть несколько строчек, как лицо его покрылось багровыми пятнами, он перевернул письмо, взглянул на подпись, и вдруг, скомкавши его порывисто в руках, бросился к Горголе. При этом движении гетмана Горголя вздумал было отступить, но Дорошенко схватил его с силой за ворот и втащил в палатку.

Мазепа и Кочубей в ужасе схватились со своих мест; они сразу поняли, что могло быть написано в этом письме; при том безумное, дикое лицо Дорошенко, словно потерявшего от бешенства рассудок, лучше всяких догадок свидетельствовало им об этом.

- Чей это "лыст", чей это "лыст"? - закричал гетман таким диким, хриплым голосом, что у Мазепы похолодело на сердце.

При виде ужасного лица Дорошенко Горголя побледнел.

- Ясновельможной пани гетмановой, - начал было он дрожащим голосом, но Дорошенко не дал ему докончить.

- Ты лжешь! - вскрикнул он, толкнувши его с такой силой, что Горголя повалился на колени. - Ты сам написал его!

- Ясновельможный гетмане, на Бога, я ничего не знаю, я не виновен... я не "письменный", - залепетал Горголя.

- Так кто же, кто написал тебе его?

- Не знаю, ей-ей не знаю! Я даже не знаю, что в нем написано. Меня послали... Мне сказано было, что то от пани гетмановой к его мосци.

- А! Сказано было, - захрипел Дорошенко, впиваясь в его плечи костистыми руками и склоняя над ним свое ужасное лицо. - Кто же говорил тебе? Кто давал тебе его?

Горголя невольно опустил глаза перед взглядом гетмана, взгляд этот был ужасен.

- Полковник Самойлович, - произнес он едва слышно.

- Самойлович?! - вскрикнул дико Дорошенко. - Так это он, он?! Так это ему писан лыст?

Горголя молчал.

- Молчишь?! - зарычал Дорошенко и, бросившись на Горголю, повалил его на землю и наступил ему коленом на грудь, - ты знаешь все - говори!

- Ясновельможный гетмане, пустите, я не виновен... я ничего... ничего... как Бог свят, я бедный купец, - захрипел Горголя.

Но Дорошенко не слушал его.

- Говори, или я задавлю тебя, как паршивого пса, - и Дорошенко впился еще крепче в шею руками. - Слышишь - на палю" посажу, дикими конями разорву, сдеру с тебя с живого шкуру, на угольях сожгу, - хрипел он, склоняя над ним свое искаженное, исступленное лицо. - Не будет той муки, которой я не придумаю для тебя. Говори! - Ты знаешь, она не в первый раз писала ему?

От страшных тисков Дорошенко лицо Горголи стало багровым, глаза налились кровью.

- Не первый, - вырвалось у него с трудом.

- Не первый! Так давно, давно уже началось у них?

- С весны. Пан полковник пересылал через меня ее мосци ожерелье.

- Ожерелье! Ха-ха! И она взяла?

- Взяла. А в том ожерельи был спрятан "лыст".

- И ты, ты, собака, передал его?! - вскрикнул Дорошенко и еще больше сдавил Горголю за горло.

- Я ничего не знал... я думал к пану гетману... по гетманским справам.

- Ха-ха-ха!.. Так, так! По гетманским справам... А дальше, дальше?

- А потом... пани гетманова передала полковнику "лыст".

- Ему? Самойловичу?!

- Ему.

- И много раз ты их носил?

- Не знаю... не помню... на Бога... ясновельможный гетмане... я думал, что то важные "паперы"...

Но Дорошенко не обратил внимания на его прерывающиеся слова.

- Говори, собака, много раз таскал? - захрипел он так страшно, что Горголя едва не потерял сознание.

- Пять раз, - произнес он едва слышно.

- Ха, ха, xal - разразился Дорошенко диким хохотом. - За службу твою я заплачу тебе по-гетмански, щедро! Где же он теперь? Где Самойлович?! Правду! - Слышишь, правду!

- Там, в Чигирине.

- В Чигирине? С нею? - вскрикнул, как безумный, Дорошенко, выпуская из рук Горголю и, поднявшись на ноги, закричал каким-то диким голосом: - Коня мне, гей, коня!

Воспользовавшись этим движением гетмана, Горголя быстро вскочил и выбежал из палатки, но Дорошенко не заметил этого.

- Коня мне, коня! - продолжал он кричать хриплым прерывистым голосом, быстро надевая на себя латы, шишак, саблю и все оружие.

От крика гетмана проснулись ближайшие казаки, окружавшие гетманскую палатку. Джуры в ужасе бросились исполнять его приказание.

На гетмана страшно было смотреть: тонкие ноздри его широко раздувались, почерневшие от бешенства глаза светились каким-то страшным блеском, кровь заливала все лицо его, вздувшиеся жилы выпячивались на лбу и на шее синими полосами; дыхание с шумом вырывалось из его груди. Глядя на его исступленное лицо, Мазепе показалось, что гетман лишился рассудка.

- Ясновельможный гетмане, - подошел он к нему, - зачем коня... куда?

- В Чигирин! - произнес отрывисто Дорошенко, не глядя на него.

Мазепа похолодел; по тону, каким произнесено было это слово, он понял, что Дорошенко готов был исполнить это безумное намерение.

- На Бога, гетмане, - заговорил он, останавливаясь перед Дорошенко, - на завтра битва. Если мы утеряем эту минуту, все погибнет... Войско взбунтуется... орда уйдет... Один только день... один... один!

Но напрасно упрашивал и уговаривал Дорошенко Мазепа.

Дорошенко не слушал ничего.

LXXXI

Целую ночь уговаривал Мазепа Дорошенко и умолял его остаться хоть на один еще день при войске, но все было напрасно!

Рано утром Дорошенко созвал в свой шатер всю старшину и объявил ей, что по неотложному делу он должен отлучиться на несколько дней. На место себя он оставляет наказным гетманом старшого на тот раз между старшиной левобережной Демьяна Многогрешного, и поручает ему вместе со всей старшиной немедленно ударить на Ромодановского; сам же Дорошенко обещал вернуться немедленно к войску.

Отдав эти приказания, Дорошенко захватил с собою один полк и бросился в Чигирин.

Молча, с угрюмыми, мрачными лицами выслушали старшины приказ гетмана; в присутствии его никто не осмелился высказать своего порицания, но в душе все порицали его поступок. Недовольная старшина разошлась молчаливо по своим шатрам; но не успел еще Дорошенко выехать из лагеря, как недобрые вести о гетмане разлетелись между всеми казаками: кто-то сообщил об измене гетманши, но большинство не поверило тому, чтобы такой, по-видимому, ничтожный факт мог заставить гетмана покинуть войско в самую роковую минуту. При том еще появился слух, что к Ромодановскому присоединились сильные свежие подмоги и что Дорошенко, увидев такую численность неприятеля, ушел от войска... Последний слух жадно переносился от одной части войска к другой и к вечеру все уже передавали его, как истинный факт.

С невыносимою болью сердца следил Мазепа за тем, как один неверный удар руки Дорошенко разбил вдребезги все то, что было создано таким трудом и такой небывалой удачей. Смятение, недовольство, недоверие с каждой минутой росли и росли в войске. Уверенного, торжественного настроения, которое еще вчера царствовало во всем лагере, сегодня уже не было и следа. Страшный серый призрак паники подбирался к казацкому лагерю.

В тревоге и смятении прошел целый день, так что об атаке лагеря Ромодановского вспомнили только на второй день после отъезда Дорошенко. Но Ромодановского уже не было на том месте, где он еще стоял третьего дня.

Узнав о тревоге в казацком лагере, о том, что Дорошенко уехал в Чигирин, Ромодановский оставил свое прежнее намерение отступать вглубь России, а круто повернув, направился быстрым маршем к Нежину. Известие об этом маневре Ромодановского окончательно убедило казаков в том, что к нему подоспели из Москвы сильные подмоги, и Многогрешный, вместо того, чтобы преследовать его, решил отступать вглубь Украины к Чернигову.

Напрасно восставали Мазепа, Гострый, Андрей и Марианна против такого решения, доказывая всю пагубность его, - никто их не слушал.

Началось поспешное отступление. Почти ежедневно посылал Многогрешный гонцов в Чигирин к Дорошенко, умоляя его поспешить к войску и привести с собой обещанные подмоги; но гонцы или вовсе не возвращались, или привозили самые неутешительные известия.

Говорили даже, что гетман от горя лишился ума. Подобные известия совершенно подрывали в казаках симпатии к Дорошенко, особенно возмущались всем этим суровые запорожцы.

Уже не раз слышал Мазепа недружелюбные замечания:

"Какой он гетман?" - "Бабий!" - "Того бы и Бруховецкий не сделал, чтобы от войска к жене ускакать". - "Бруховецкого прикончил, а сам испугался московской рати да к жене ушел!" Правда, при Мазепе эти разговоры сейчас же обрывались, но он чувствовал, что если Дорошенко не вернется сейчас же к войску, то погибнет его булава.

Между тем, к казакам пришло известие, что Ромодановский, окончив с Нежином, двинулся по их следам к Чернигову; это известие окончательно привело их в смущение. Начали поговаривать о том, чтобы завести с Ромодановским мирные переговоры. В некоторых частях войска, особенно среди бывших тайных приверженцев Бруховецкого, заговорили исподтишка и о том, что не мешало бы выбрать и гетмана, а то без него неудобно, мол, сноситься с Москвой.

Мазепа понял, что наступила решительная минута. Посоветовавшись с Гострым и Марианной, он решил сам броситься в Чигирин, употребить все свое влияние на гетмана и убедить его вернуться к войску; если бы Дорошенко вернулся, все могло бы измениться в один день. Мазепа сидел в своей палатке с Кочубеем, отдавая ему перед отъездом последние распоряжения, как вдруг торопливо вошел в шатер встревоженный Остап.

- Что случилось? Ромодановский? - произнес быстро Мазепа, заметив расстроенный вид казака.

- Беда, пане писарю, - ответил Остап, - пришло известие, что через степь перекинулась сильная татарская орда, много "ясыру" захватила, и боюсь, как бы... - Остап остановился, но Мазепе не нужно было договаривать. Бледный, как смерть, он быстро поднялся с места.

- Ты говоришь орда... через степь?

- Да, - ответил Остап, - шла на правый берег, не своим путем, а прямо через степь-Мазепа молчал; по лицу его видно было, что в душе его происходила страшная борьба...

- Слушай, друже, - заговорил он наконец каким-то глухим, угасшим голосом, обращаясь к Кочубею, - мне надо скакать к Дорошенко... Я не могу оставить так дел. Но тебя молю, возьми мою команду. Слуга мой знает дорогу, возьми с собой еще казаков и скачи туда на хутор, к Сычу... Там, ты знаешь, там моя невеста, голубка тихая, несчастная. Если жива, вези ее с собой сейчас в Чигирин, а если... если... сделай, что сможешь!

Страшное горе Мазепы и его необычайное присутствие духа тронули до глубины души Кочубея.

- Слушай, друже мой любый, - заговорил он, подымаясь с места и опуская свою руку на плечо Мазепы, - скачи ты на хутор, а я полечу в Чигирин: если гетман способен слушать человеческое слово, он выслушает и меня, а если нет, то и ты не сделаешь ничего.

Долго не соглашался Мазепа на предложение Кочубея, но друзьям все-таки удалось уговорить его.

- Хорошо, - согласился он наконец, - я полечу на хутор, и что бы там ни случилось, - минуты лишней не потеряю, а ты лети в Чигирин, - моли его, проси вернуться к войску!

Кочубей пообещал Мазепе исполнить все, о чем он просил его.

- Бери же с собою побольше казаков, - заметил он, - кто знает, что ожидает там тебя?

- Возьму, возьму, - согласился Мазепа.

- Пане писарю, - подошел к нему Остап, - я еду тоже с тобою, я не оставлю тебя.

Молча, но горячо сжал Мазепа руку верного казака и, не медля ни единой минуты, друзья отправились в путь: Кочубей полетел в Чигирин, а Мазепа с Остапом, Лободой и еще двумя десятками казаков - в степь.

Казаки не мчались, а летели: можно было подумать, что по следам их неслись какие-то мстительные фурии. Останавливались они только на самое необходимое время; по целым суткам люди не вставали с седел, павших от усталости лошадей заменяли другими, но никто не роптал на Мазепу за такую безумную скачку - все, до последнего слуги, сочувствовали своему господину и разделяли его тревогу.

Дней через десять такой езды казаки въехали, наконец, в открытую степь. Остап хорошо знал, где находился хутор Сыча, и потому отряд нашел сразу верное направление.

Чем больше уменьшалось расстояние, отделявшее Мазепу от хуторка, тем мучительнее замирало его сердце: через день, другой все разъяснится перед ним, и если... если... Но Мазепа с усилием гнал от себя эту страшную мысль, он хотел верить, что все окончится благополучно; что все это известие окажется только ложной тревогой, что сейчас же навстречу ему из беленькой, чистенькой хатки, потонувшей в вишневом саду, выскочит дорогая, нежно любимая Галина, и, обвивши его шею руками, замрет от счастья у него на груди. Но тайный голос шептал ему, что этому уже не бывать никогда!

На третий день утром, когда, по расчету Остапа, они должны были уже находиться недалеко от хутора, один из казаков, сопровождавших Мазепу, закричал громко, указывая рукою вперед:

- А гляньте, панове, не хутор ли это? Вон там что-то чернеет впереди.

- Чернеет? - повторил Мазепа и почувствовал, как от этого слова все похолодело у него в груди.

Лицо Остапа приняло также озабоченное выражение; не говоря ни слова, он пришпорил своего коня и понесся вместе с Мазепой вперед. Они помчались с такой быстротой, что ветер засвистел у них над ушами.

Уже издали Остап и Мазепа заметили какую-то чернеющую массу, когда же они подскакали к ней, то глазам их представилось ужасное зрелище.

Бесспорно, это было то место, где когда-то ютился тихий и мирный уголок Сыча, но теперь от него уже не осталось и следа. На том месте, где стояла прежде маленькая опрятная хатка, окруженная хозяйственными постройками, лежала теперь груда черного страшного пепла, обгоревшие деревья подымали к небу свои черные, обнаженные ветви, словно застыли в немой мольбе о мщеньи; кругом все было мертво, пустынно и ужасно.

Дикий стон вырвался из груди Мазепы. Не давая себе отчета в том, что он делает, он соскочил с коня и бросился на пепелище, как будто мог разыскать там еще какое-нибудь утешение, какой-нибудь проблеск надежды. Остап молча последовал за ним.

Все было мертво в этом страшном сожженном дворе. Не успели Остап и Мазепа сделать еще несколько шагов, как им пришлось наткнуться на еще более ужасную картину: в разных местах двора валялись останки человеческих скелетов. Очевидно, дикие звери довершили здесь то, что было сделано какими-то злодейскими руками.

Словно окаменевший, остановился Мазепа посреди двора, не будучи в состоянии оторвать своего помутившегося взгляда от этого страшного зрелища, ясно говорившего о бесспорной смерти его дорогой, несчастной Галины. Казалось, он потерял всякую способность думать, чувствовать, соображать; какой-то смертельный холод сковал всю его грудь.

Остап не мог бы сказать, сколько времени стояли они так - его также потрясла до глубины души эта картина; еще так недавно был он здесь, так недавно провел он здесь сколько тихих, счастливых часов в тесном и дружном кружке дорогих его сердцу людей, и вот теперь перед ним только груда холодного пепла и разметанные части побелевших скелетов.

Долго стояли они неподвижно, безмолвно, как вдруг до слуха их донесся какой-то слабый звук, не то визг, не то стон, и вслед за ним из-под обгоревших развалин выползло какое-то тощее косматое существо; оно с радостным визгом поползло к ним навстречу и, доползши до ног Мазепы, с усилием подняло голову и лизнуло его руку. Это прикосновение заставило вздрогнуть Мазепу, он взглянул вниз и увидел прижавшуюся к его ногам собаку.

Это был Кудлай, задние ноги его были перебиты, он был так тощ, что казался совсем маленькой собачонкой. Животное смотрело на Мазепу ласковыми, разумными глазами и жалобно выло. При виде этого пса, которого так любила Галина, единственного живого существа, оставшегося здесь, Мазепа потерял всякое самообладание, разрывающий душу стон вырвался из его груди и, не произнеся ни слова, он грохнулся на землю...

Между тем, Кочубея, долетевшего за несколько дней в Чигирин, застали там самые нерадостные вести. Дорошенко от горя действительно был близок к потере рассудка.. Кочубей едва узнал его. Выслушав Кочубея, гетман произнес отрывисто:

- Передай Многогрешному мой приказ немедленно ударить на Ромодановского; я прибуду к войску, прибуду, только не сейчас.

Когда же Кочубей заикнулся о том, что если гетман не прибудет сейчас к войску, то могут выбрать гетманом другого, Дорошенко ответил мрачно:

- Я силой булавы не брал, - когда не хотят, пусть выбирают лучшего.

Кочубей решительно не знал, что ему делать? Одно только утешало его - это радостная встреча Сани. Когда первые порывы радости утихли, и Саня, усадивши его за стол, принялась угощать его всем, что только имелось в ее маленьком хозяйстве, Кочубей обратился к ней с расспросами.

- Ну, расскажи же мне, голубка, что было здесь, когда гетман к вам прилетел в Чигирин?

- О, Господи, страшно и вспомнить! - всплеснула руками Саня. - Самойловича гетман уже не застал, тот уехал незадолго до его приезда, одна гетманша была, она ни в чем и не отпиралась. Ну, как бросился к ней в покои гетман, что уже там было у них, не знаю, только выскочил он, как безумный, и сейчас трясусь вся, как вспомню его лицо. Сперва повесить ее хотел, вон там на замковых воротах, а потом, - видно жалко ему все-таки ее стало, - передумал и услал ее в монастырь!

- В монастырь?

- Да, в Киев, там ее заперли в келье, вскорости постригут навсегда... А как гетман заслал ее туда, да сам в Чигирине остался, так мы уже все думали, что он решился ума: тут гонец за гонцом от вашего войска летят, а гетман как будто и понимать слова людские перестал.

- Эх! - вздохнул Кочубей, - уж именно нечистый прислал ему этот "лыст"! Когда бы не он, на другой бы день все уже покончено было, а теперь так все "скрутылось", что, если гетман дня за два не приедет к войску - погибнет все!

И Кочубей начал рассказывать Сане о том опасном положении, в котором находилось в эту минуту казацкое войско. Но вот у дверей их светлицы раздались поспешные шаги, вслед за тем двери распахнулись, и на пороге показалась Марианна.

При виде этой незнакомой девушки в латах и в блестящем шлеме, Саня невольно поднялась с места, да так и замерла от изумления. Кочубей также поднялся и с тревогой остановил свой взор на Марианне, лицо ее не предвещало ничего хорошего. Марианна была бледна, вокруг губ ее лежала глубокая складка, глаза мрачно глядели из-под нахмуренных бровей.

- Где Мазепа? - произнесла она отрывистым, глухим тоном.

Кочубей слегка смутился.

- Он, панно полковникова, заехал по дороге в степь, там на хутор его нареченной татаре наскакали, - и Кочубей передал Марианне о той тревоге и страданиях, которые охватили Мазепу при известии о набеге татар; но Марианну рассказ о страданиях Мазепы тронул мало.

- Xal - перебила она с презрительной улыбкой Кочубея, - пан генеральный писарь поспешил на хутор к нареченной, как гетман в Чигирин к "малжонке", а войску оттого большой "прыбуток"! - Марианна разразилась злобным смехом и вдруг, оборвавши круто свой иронический тон, прибавила сурово:

- Где гетман?

- Он, панна, здесь, да душа его витает где-то не с нами.

- Где бы она ни была, мои слова вызовут ее! - произнесла твердо Марианна, и при этом лицо ее приняло такое мрачное выражение, что Кочубей воскликнул невольно:

- Плохие вести?!

- Худших не будет.

- Пойдем, панно, - произнес встревоженно Кочубей, - пойдем, мы заставим его выслушать нас.

Когда Кочубей ввел Марианну к гетману, она едва узнала его. В высоком кресле сидел худой, осунувшийся старик, его запавшие глаза глядели мрачно и сурово, в темных волосах блестели серебряные нити.

- Ясновельможный гетмане, - обратилась к нему громко Марианна, - плохие вести!

Дорошенко как будто очнутся при этих словах.

- Что? - произнес он, подымая голову: - Разбито войско?

- С Москвою заключили мир.

- Мир? Мир? Но кто же смел?

- Многогрешный.

- Без моей згоды?

- Вся старшина избрала его гетманом.

Как безумный, вскочил Дорошенко с места.

- Его гетманом? Не может быть! Ты шутишь? Ты смеешься? Но я за "жарт" такой не поблагодарю. Порыв Дорошенко не испугал Марианну.

- Ясновельможный гетмане, - произнесла она твердо, - мы слали к твоей милости гонца за гонцом - ты не ехал, а старшина вся взбунтовалась, не захотели воевать с Москвою: учинили мир и выбрали гетманом Демьяна Многогрешного; боярин уже утвердил его.

- Изверги! Звери! Предатели! Что сделали вы? - вскрикнул дико Дорошенко и, ухватившись руками за голову, повалился на кресло.

Безумное горе гетмана тронуло Марианну; жесткие, холодные слова застыли у ней на устах. Несколько минут в комнате царило тяжелое, ужасное молчание.

Вдруг двери медленно растворились... Марианна взглянула в их сторону и невольно отступила. В покой гетмана вошел Мазепа. Но кто бы узнал его теперь? Он был так бледен, так ужасен, что походил больше на тень, вышедшую из могилы, чем на живого человека. Увидев Марианну, увидев полную отчаяния позу гетмана и словно окаменевшего Кочубея, Мазепа остановился...

- Что случилось, Марианна? - произнес он глухо, переводя свой взгляд с гетмана на нее.

- Все погибло, - ответила она тихо, - Многогрешного выбрали гетманом, с Москвою заключен мир. Мазепа онемел.

Снова в комнате наступило тяжелое молчание; никто не решался прервать его. Судя по виду Мазепы, и Кочубей, и Марианна поняли сразу, что застал он на хуторе. Наконец Мазепа подошел к Дорошенко:

- Ясновельможный гетмане, - произнес он, - я прискакал сюда просить тебя спешить скорее к войску, но мое известие пришло уж слишком поздно. Теперь я не нужен больше никому, - отпусти меня...

- Как! - вскрикнула Марианна, - ты хочешь теперь, в такую минуту оставить нас?

- Марианна, я помочь теперь ничем не в силах; здесь, - Мазепа показал рукою на сердце, - разбито все.

И Мазепа рассказал всем о том ужасном зрелище, которое он застал на хуторе.

Короткий, отрывистый рассказ Мазепы тронул и потряс всех даже в эту ужасную минуту.

- Несчастный! - прошептал Кочубей и отвернулся в сторону. Марианна подошла к Мазепе:

- Друже мой! - заговорила она, опуская ему на плечо руку, таким нежным и теплым тоном, которого Мазепа не слыхал у нее никогда, - Правда, тяжело твое горе, а разве другие не живут с разбитым сердцем? Ты слышал. Многогрешный опять оторвал нас от правой половины, а здесь поляки собираются на нас ударить, слышно, что на Запорожье Суховеенко выбирают гетманом, кругом тревога, смятенье, - в такую пору мы должны забыть все наши страдания, сплотиться воедино!

Чем дальше говорила Марианна, тем больше увлекалась она, тем пламеннее становилась ее речь. - Да, горе Мазепы тяжело, но и в этом горе Господь послал ему милость. Не хуже ли было б, если бы Галина не погибла, а досталась в руки татарам или какому-нибудь польскому магнату на потеху, на позор! О, в тысячу раз лучше смерть, чем пытки и позор!

Пламенные, горячие слова Марианны глубоко проникали в сердце Мазепы: глухое отчаяние, сковавшее его грудь, как-то смягчилось и вместо него в сердце его проникала тихая, мягкая грусть; чувство бесконечной пустоты и одиночества мало-помалу исчезало, он чувствовал, что у него есть такое верное и любящее сердце, которое готово на все для него, и от этого сознания в душе его становилось как-то легче и светлее; горе не уменьшалось, но отчаяние исчезало, и слабая надежда пробивалась в душе...

Слова Марианны заставили очнуться и Дорошенко.

- Да, ты права, Марианна, - произнес он твердым голосом, вставая с кресла. - Настал час стряхнуть с плеч горе и "нудьгу". Мы должны соединить воедино свои руки, и если теперь несчастья заставили нас утерять то, что было добыто с таким трудом, то в другой раз Господь Всемогущий не оставит нас!

- Так, гетмане, так, гетмане! - вскрикнули разом Кочубей и Марианна. - Еще пропало не все! Когда Господь вернул нам опять твое сердце, тогда и надежда возвратилась к нам!

- О, Марианна, Марианна! - прошептал Мазепа, горячо сжимая ее руку, - ты во второй раз спасаешь мне жизнь, а я... а я... Марианна, сестра моя, чем отплачу я тебе за все?

- Тем, что будешь- жить и отдашь свои силы Украине!

- Да, ты права. - Мазепа еще раз сжал горячо руку Марианны и потухшие глаза его вспыхнули снова горячим огнем. - К новой жизни, к новой борьбе! И чем свирепее будут бури и грозы, тем с большей утехой я ринусь к ним навстречу помериться силой. Пусть будет здесь могила, - прижал он руку к своему взволнованному сердцу, - но с ней я отдам себя всего без остатка Украине!

- О, друже мой, - произнесла с чувством Марианна, не выпуская его руки, - верь, и холодную могилу согревает солнце и вызывает на ней к жизни свежие цветы.

- Благословен приход твой! - воскликнул тронутый до глубины души Дорошенко. - Ты, как светлый посол небесный, принесла нам надежду и веру, и возродила наш дух!

Его голос дрогнул, и он тяжело опустился на колени, а за ним в благоговейном безмолвии опустились и остальные...

1898

Михаил Петрович Старицкий - Молодость Мазепы. 9 часть., читать текст

См. также Михаил Петрович Старицкий - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Над пропастью
(Быль) Это было на одной из южных железных дорог. Я ехала в вагоне пер...

Недоразумение
Необыкновенный случай (Из галицкой жизни) Андрей Степаныч Короп просну...