Вальтер Скотт
«Карл Смелый (Анна Гейерштейнская, дева Мрака-Anne of Geierstein, or The Maiden of the Mist). 4 часть.»

"Карл Смелый (Анна Гейерштейнская, дева Мрака-Anne of Geierstein, or The Maiden of the Mist). 4 часть."

Филипсон вошел в часовню с каноником и вместе с ним благодарил Всевышнего и Святую Покровительницу этих мест за избавление от опасности.

Исполнив эту обязанность, Филипсон объявил, что он намерен продолжать свое путешествие, на что каноник сказал:

- Я не только не задержу вас в таком опасном месте, но буду вашим спутником, так как я также отправляюсь к герцогу Бургундскому.

- Вы, отец мой? Вы? - спросил купец с некоторым изумлением.

- Чему же вы удивляетесь. Неужели так странно, что человек моего звания идет к царскому двору? Поверьте мне, что там много нашей братии.

- Я ничего не говорю относительно вашего звания, но имею в виду то участие, которое вы принимали сегодня в казни Гагенбаха. Неужели вы так мало знаете запальчивость герцога Бургундского, полагая, что шутить с его гневом безопаснее, чем выдергивать гриву у спящего льва?

- Мне очень хорошо известен его характер, и я отправляюсь к нему не извиняться, а для того, чтобы оправдать смерть Гагенбаха. Герцог может казнить своих рабов и подданных, как ему угодно, но моя жизнь находится под защитой, которая могущественнее всей его власти. Но позвольте мне задать вам тот же вопрос. Вы, господин англичанин, также хорошо знающий нрав герцога, вы, так недавно бывший гостем и спутником самых ненавистных для него людей, вы, причастный к делу, случившемуся в Ла-Ферете, - каким же образом вы надеетесь избегнуть его мщения? И почему вы добровольно идете на это?

- Почтенный отец, пусть каждый из нас, не оскорбляя другого, хранит свои тайны. Правда, я не имею никакого талисмана для спасения себя от гнева герцога. Меня могут подвергнуть пытке и заключить в темницу, могут отнять у меня имущество. Но я прежде имел дела с герцогом; даже могу сказать, что он мне обязан, и потому надеюсь высказать свое мнение не только относительно сегодняшнего происшествия, но даже и в пользу приятеля моего Бидермана.

- Но если вы отправляетесь к Бургундскому двору, - сказал каноник, - то где же ваши товары, которыми вы торгуете? Есть ли у вас еще какие-нибудь вещи, кроме тех, которые вы при себе имеете? Я слышал, что с вами навьюченная багажом лошадь. Не обокрал ли вас этот бездельник?

Вопрос этот привел в затруднение Филипсона, который, беспокоясь о разлуке с сыном, забыл распорядиться, оставить ли багаж при нем или перевезти его на другой берег Рейна; поэтому при вопросе каноника он смутился и отвечал ему, запинаясь:

- Я полагаю, что багаж мой в этой деревушке, то есть если сын мой не взял его с собой на тот берег Рейна.

- Это мы тотчас узнаем, - отвечал каноник.

Он кликнул, и из смежной с часовней кельи явился послушник, который получил приказание осведомиться в деревушке, остались ли там вещи Филипсона с лошадью или они перевезены за реку.

Послушник скоро возвратился с вьючной лошадью и с вещами, которые Артур, для удобства отца, оставил на левом берегу. Каноник пристально смотрел на Филипсона, между тем как он, сев на свою лошадь верхом и взяв другую за повода, простился с ним следующим образом:

- Прощайте, почтенный отец! Я должен поторопиться; неблагоразумно было бы ехать ночью с моими тюками; если бы не это, я охотно подождал бы, чтобы, с вашего позволения, иметь удовольствие быть вашим спутником.

- Если вы расположены к тому, что я сам хотел было предложить вам, - сказал каноник, - то я нисколько не задержу вашего путешествия. У меня здесь есть хороший конь, а Мельхиор, который иначе должен бы идти пешком, сядет на вашу вьючную лошадь. Я тем охотнее делаю это предложение, что вам опасно будет ехать ночью, и я могу проводить вас до трактира милях в пяти отсюда, куда вы поспеете засветло и где найдете безопасное пристанище за умеренную цену.

Филипсон несколько минут колебался. Он не желал нового спутника, и хотя монах, по летам своим, имел привлекательную наружность, но вообще выражение его лица не внушало к нему доверия. Напротив того, нечто таинственное и мрачное проглядывало на гордом челе его, серые же глаза выражали строгий и даже суровый нрав.

Но, несмотря на это, монах недавно оказал Филипсону важную услугу, открыв ему умысел его вероломного проводника, и купец наш был не такой человек, которого бы могли устрашить какие-либо мнимые предубеждения, основанные на одной лишь наружности неизвестного ему спутника. Он только представил себе странность судьбы, которая в то время, как ему было нужно расположить к себе герцога Бургундского, принуждала его вступать в товарищество с такими людьми, которые должны были показаться виновными в глазах герцога, а в числе этих людей попадал и каноник Св. Павла. Однако, подумав немного, он вежливо принял предложение монаха проводить его на ночлег в гостиницу, так как его лошадей необходимо было покормить до Страсбурга, хотя сам он и мог бы обойтись без отдыха.

Когда все было решено, послушник подвел монаху коня, на которого он вспрыгнул с большой ловкостью, а послушник, вероятно, тот самый, в платье которого переоделся Артур при побеге своем из Ла-Ферета, сел по приказанию своего начальника на принадлежащую англичанину вьючную лошадь; перекрестясь и сделав смиренный поклон, он поехал сзади и, подобно лицемерному Варфоломею, углубился в чтение молитв с рвением, более похожим на притворство, чем на истинную набожность. Каноник Св. Павла, судя по взгляду, брошенному им на послушника, казалось, с пренебрежением смотрел на это показное благочестие молодого человека. Он ехал на горячей вороной лошади и управлял ею без малейшей неловкости или боязни.

Когда Филипсон время от времени взглядывал на своего спутника, то этот последний на проницательные взгляды англичанина отвечал надменной улыбкой, которая, казалось, говорила: ты можешь рассматривать наружность мою, но тебе не удастся проникнуть в мою тайну.

Взоры Филипсона, которые никогда не потуплялись ни перед каким смертным, казалось, говорили ему с равной величавостью: и ты также, гордый монах, не узнаешь, что находишься с таким человеком, тайна которого, может быть, гораздо важнее твоей.

Наконец каноник завел разговор, намекнув на осторожность, с которой оба они как бы по взаимному соглашению относились друг к другу.

- Мы едем, - сказал он, - подобно двум могущественным чародеям, углубившимся в свои важные и тайные намерения, каждый на своей облачной колеснице, и не расположенным сообщать друг другу причин своей поездки.

- В этом вы меня извините, отец мой, - отвечал Филипсон. - Я не спрашивал у вас о цели вашего путешествия, но и не скрывал от вас своей во всем, что могло только вас касаться. Повторяю, что я должен ехать ко двору герцога Бургундского и цель моя, как и у всякого купца, состоит в том, чтобы выгодно сбыть с рук мои товары.

- Конечно, это должно быть так, - сказал каноник, - судя по тому чрезвычайному вниманию, которое вы с полчаса тому назад оказали своим товарам, не зная наверно, перевезены ли они вашим сыном на ту сторону или оставлены на ваше попечение. Неужели английские купцы всегда с такой беспечностью совершают торговые дела свои?

- Когда жизнь их в опасности, - отвечал Филипсон, - то они иногда не заботятся о своем имуществе.

- Положим, что так! - сказал каноник и снова погрузился в крепкую думу. Через полчаса они достигли небольшой деревеньки, где монах уведомил Филипсона, что здесь они заночуют.

- Послушник мой покажет вам гостиницу, которая пользуется хорошей репутацией и в которой вы найдете себе безопасное пристанище. Что касается меня, то я навещу здесь в деревне одного из моих духовных сынов, который имеет нужду в моих советах; может быть, я еще увижусь с вами сегодня вечером, а может быть, не раньше завтрашнего утра; во всяком случае, прощайте.

Сказав это, монах остановил своего коня, а послушник, подъехав к Филипсону, повел его по узкой деревенской улице, где сверкающие в окнах огоньки показывали, что наступает ночь. Наконец он провел англичанина через арочные ворота на большой двор, где стояли две крытые повозки, более употребляемые в дорогах женщинами, и еще несколько телег. Тут послушник соскочил с лошади и, отдав Филипсону в руки поводья, исчез в быстро сгущающейся темноте, показав ему прежде огромное, но ветхое здание, на переднем фасаде которого не было света ни в одном из узких многочисленных окон, неясно обозначающихся в вечерних сумерках.

ГЛАВА XIX

1-й извозчик. Эй, конюх! Будь ты проклят! Нет у тебя, что ли, во лбу глаз, или не слышишь? Будь я бездельник, если поколотить тебя не такое же доброе дело, как выпить. Выходи - и чтоб тебя повесили! В тебе нет ни чести, ни совести.

Гадсхиль. Дай мне, пожалуйста, фонарь: пойду взглянуть на мою лошадь.

1-й извозчик. Держи карман! я знаю штуки получше.

Гадсхиль. Ну, так дай ты.

2-й извозчик. Дать тебе фонарь? Нет, я прежде погляжу, как тебя будут вешать.

Шекспир. Генрих IV

Дух доброжелательности, в особенности свойственный народу Франции, ввел уже в гостиницах этой страны веселье и вежливое гостеприимство, совершенно противоположное той чопорной угрюмости, с которой принимали тогда путешественников в немецких трактирах. Поэтому Филипсон надеялся, что его встретят усердный, вежливый и болтливый хозяин, милая и веселая хозяйка с дочерью, ловкий и проворный слуга, пригожая и услужливая горничная. В лучших французских трактирах находились также особые комнаты, в которых проезжающие приводили в порядок свою одежду, где они могли спать без посторонних людей и не опасаться за свои вещи. Но все эти удобства не были еще известны в Германии и в Эльзасе, где теперь происходит действие нашего романа, точно так же как и в других местах империи, где считали прихотливыми тех путешественников, которые не довольствовались только самыми необходимыми припасами, грубыми, отличавшимися дурным вкусом и, за исключением вина, подававшимися в очень скудном количестве.

Филипсон, видя, что никто не показывается в дверях, начал сперва громко звать, а потом, сойдя с лошади, долгое время стучал изо всей силы в двери гостиницы, но никто, казалось, не обращал на его стук внимания. Наконец седая голова старого слуги высунулась из узкого окошка.

- Что вам угодно? - недовольным голосом спросил старик.

- Это трактир? - в свою очередь задал вопрос Филипсон.

- Да, - грубо отвечал слуга и хотел было отойти от окна, но путешественник прибавил:

- А если это трактир, то могу ли я в нем заночевать?

- Входи, - был ему короткий и сухой ответ.

- Пошли кого-нибудь взять у меня лошадь, - сказал Филипсон.

- Никому нет времени, - отвечал самый угрюмый из всех трактирных слуг, - позаботься о твоей лошади сам как умеешь.

- Где конюшня? - спросил купец, который при всем своем благоразумии и хладнокровии едва мог выносить эту немецкую флегму.

Слуга, который казался столько же скупым на слова, как сказочная принцесса, у которой за каждым словом выпадал изо рта червонец, только указал ему на дверь другого здания, более похожего на погреб, чем на конюшню; затем он захлопнул перед гостем окно, как будто желая избавиться от докучливого нищего.

Проклиная это невежество, заставлявшее путешественников самих о себе заботиться, Филипсон, уступая необходимости, повел двух своих лошадей в конюшню. Он вошел в большой сводчатый сарай, очень похожий на тюрьму старого замка, где были грубо устроены стойла и ясли. Конюшня была довольно длинна, и в конце ее он увидел двух или трех человек, которые занимались своими лошадьми.

Корм отпускал им конюх, хромой старик, который никогда не брал в руки ни бича, ни скребницы, но сидя отвешивал сено и отмерял овес, как будто считая его по зернам, так внимательно он занимался своей обязанностью при свете тусклого огарка, горевшего в роговом фонаре. Старик даже не повернул головы при входе англичанина с двумя лошадьми и, казалось, вовсе не был расположен хоть сколько-нибудь позаботиться о том, чтобы помочь вновь приезжему.

Унавоженностью своей конюшня эта очень походила на хлев, и можно было бы признать подвигом, достойным Геркулеса, если бы кто-нибудь взялся довести ее до такой опрятности, чтобы она не оскорбляла взоров и обоняния разборчивого англичанина. Но отвращение, чувствуемое Филипсоном, не было разделяемо лошадьми его. Тотчас, по-видимому, смекнув, что по уставам этого места прежде пришедший будет раньше и накормлен, они бросились в ближайшие к ним стойла. Это, однако, не увенчалось успехом для одной из них, так как конюх встретил ее сильным ударом бича по голове.

- Вот тебе, - сказал он, - чтобы ты не совалось на место, приготовленное для лошади барона Рандельсгейма!

Никогда, в течение всей своей жизни, английский купец не имел больше труда сохранить власть над самим собой. Рассудив, однако, как бы стыдно ему было ссориться с таким человеком и из-за такого дела, он удовольствовался тем, что поставил свою лошадь, столь неучтиво изгнанную с избранного ею места, в соседнее стойло, на которое, по-видимому, никто не имел притязаний.

После этого Филипсон, несмотря на свою усталость, принялся оказывать немым товарищам своего путешествия всевозможные попечения. Необыкновенная заботливость Филипсона о лошадях, хотя одежда его, а еще более манеры, казалось, ставили его гораздо выше этой грубой работы, по-видимому, произвела впечатление даже на нечувствительное сердце старого конюха. Он показал некоторую готовность снабдить путешественника овсом, сеном и соломой, хотя не в большом количестве и за непомерную цену, которую Филипсон тотчас же заплатил; он даже дошел до того, что, встав, показал из дверей дорогу к колодцу, из которого Филипсон был принужден сам доставать воду. Окончив все эти дела, купец наш рассудил, что он уже довольно выиграл во мнении господина шталмейстера этого заведения, чтобы узнать от него, может ли он безопасно оставить в конюшне свои сундуки.

- Если хочешь, так, пожалуй, оставь, - отвечал ему конюх, - но что касается их безопасности, то ты гораздо лучше сделаешь, если возьмешь их с собой и не введешь никого в соблазн, держа их у себя на глазах.

Сказав это, продавец овса сомкнул свои протестующие уста и никакие дальнейшие расспросы англичанина не могли понудить его вновь разжать их.

В продолжение этого холодного приема Филипсон вспомнил о необходимости держаться роли благоразумного и осторожного купца, которой он однажды уже изменил в этот день, и, подражая тем, которые подобно ему сами убрали своих лошадей, он взвалил себе на плечи свои пожитки и понес их в гостиницу. Ему позволили войти без всякого, однако, приглашения, в общую залу, где, точно в ноевом ковчеге, собирались посетители всех сословий, чистые и нечистые.

В этой гостиной немецкого трактира стояла огромная печь, в которой пылал беспрерывный огонь. В ней собирались путешественники всех возрастов и званий, развешивали свои плащи у очага с целью просушить или согреть их; а сами гости тут же переодевались и совершали свои омовения, которые в наше время делаются скрытно в уборной.

Благовоспитанному англичанину зрелище это показалось отвратительным, и ему очень не хотелось принимать в нем участие. По этой причине он решился просить у хозяина гостиницы отдельную для себя комнату.

Седовласый Ганимед, у которого он спросил, где хозяин, указал ему убежище за огромной печью, где, забравшись в темный и теплый угол, скрывался этот великий муж. Особа его была весьма примечательна. Малорослый, сильный, кривоногий и спесивый, он в этом отношении походил на многих людей его звания во всех странах. Но лицо этого трактирщика и в особенности его манеры были как-то особенно своеобразны.

Филипсон хорошо знал немецкие нравы, чтобы надеяться найти тут предупредительную вежливость содержателя французской гостиницы или даже откровенное, хотя и грубоватое обхождение английского трактирщика. По и хозяева немецких трактиров, которых он до сих пор видал, хотя упрямые и своенравные в том, что касалось их обычаев, смягчались, однако, если им уступали в этом, и обходились ласково с гостями, на которых простиралась их власть, стараясь облегчить шутками и веселостью тяжкое иго своего самовластия. Но лицо этого человека было мрачно, как трагедия, в которой отыскать что-нибудь шуточное или забавное было бы так же трудно, как в молитвеннике отшельника. Ответы его были отрывисты и грубы, а вид и обращение столько же угрюмы, как и слова; следующий разговор вполне подтверждает это.

- Добрый хозяин, - сказал ему Филипсон ласковым голосом, - я устал, и мне нездоровится. Могу ли я попросить у вас особую комнату, стакан вина и чего-нибудь закусить?

- Можете, - отвечал трактирщик, но с таким взглядом, который вовсе не соответствовал согласию, по-видимому, даваемому его словами.

- В таком случае, прикажите как можно скорее меня туда проводить.

- Потише! - возразил трактирщик. - Я только сказал, что вы можете всего этого попросить, но не говорил, что я на это согласен. Если вы хотите быть приняты не так, как все прочие посетители, то ищите себе другой трактир.

- Когда так, то я обойдусь сегодня без еды и даже согласен заплатить за ужин, которого не буду есть, лишь бы только мне дали особую комнату.

- Господин путешественник, здесь каждый имеет одинаковые удобства, потому что все платят одинаково. Каждый являющийся в этот трактир должен есть то же, что едят другие, пить то же, что пьют другие, сидеть за столом с прочими гостями и ложиться спать, когда все кончат питье.

- Все это очень справедливо, и я нимало не противлюсь вашим уставам и обычаям. Но, - прибавил он, вынув из-за пояса кошелек, - больной человек имеет некоторые преимущества, и если он готов за это заплатить, то мне кажется, что строгость ваших законов может быть несколько смягчена.

- Я держу трактир, сударь, а не больницу. Если вы останетесь здесь, вам будут прислуживать с той же внимательностью, как и всем прочим; если же вы не хотите делать то, что другие, то уходите из моего дома и ищите себе другой ночлег.

После столь решительного отказа Филипсон перестал спорить и, уйдя от угрюмого хозяина, стал ожидать ужин, оставаясь подобно волу в загоне, среди наполняющих эту комнату многочисленных посетителей. Многие из них, утомленные трудами, спали, чтобы сном сократить время в ожидании ужина; другие разговаривали о последних новостях, а третьи играли в кости или в иные игры для препровождения времени. Общество состояло из людей различных званий, некоторые из них казались богатыми и были хорошо одеты, между тем как одежда и манеры других показывали, что они разве только одной ступенью отделялись от нищеты.

Собирающий милостыню монах, человек, по-видимому, веселого и шутливого нрава, подошел к Филипсону и вступил с ним в разговор. Англичанин, как человек опытный, знал, что под видом откровенности и дружелюбия ему будет удобнее всего скрыть то, чего он не желал обнаруживать в своих делах. И потому он ласково обошелся с монахом, вступив с ним в разговор о положении Лотарингии и о том, как Франция и Германия примут покушение герцога Бургундского овладеть этой областью. Насчет этого предмета Филипсон удовольствовался тем, что узнал мнение своего собеседника, не объявляя своего собственного; выслушав же сообщенные ему монахом новости, он начал говорить о географическом положении этой страны, об удобствах ее для торговли и об уставах, которые ее стесняли или ей не благоприятствовали.

Между тем как он вел этот разговор, который казался приличным его званию, трактирщик вдруг вошел в комнату и, взобравшись на старую бочку, медленно, с уверенностью окинул взорами всех присутствующих и, окончив свой осмотр, произнес решительным голосом двойной приказ:

- Запереть двери! Накрыть на стол!

- Хвала Всевышнему! - сказал монах. - Наш хозяин потерял надежду принять еще гостей сегодня, а то бы он еще долго проморил нас голодом. А! вот несут и скатерть, теперь вход сюда крепко затворен, и если Иоганн Менгс раз сказал: "запереть двери!", - то проезжающие могут сколько угодно стучаться, но им уж ни за что не отворят.

- Господин Менгс держит в строгом порядке свое заведение, - сказал англичанин.

- С таким же самовластием, как герцог Бургундский, - отвечал монах. - После десяти часов никому нет впуску, слова: "Ищите другой трактир", которые до той поры служат только условной угрозой, после пробития часов, когда караульщики начнут свой обход, становятся решительным приговором. Тот, кто на улице, там и остается, а тот, кто внутри, также должен сидеть там, пока на рассвете отворят ворота. До тех пор этот дом походит на осажденную крепость, комендант которой Иоганн Менгс...

- А мы пленники, почтенный отец, - сказал Филипсон. - Но я и тем доволен; благоразумный путешественник должен покоряться воле правительств, через территории которых он проезжает; и я надеюсь, что властелин наш Менгс окажет нам столько благосклонности, сколько его звание и достоинство ему позволят.

Между тем как они разговаривали, старый трактирный слуга с тяжкими вздохами и стенаниями приладил несколько досок к находящемуся посреди зала столу, чтобы увеличить его для размещения всего общества, и накрыл его скатертью, которая не отличалась ни тонкостью своей, ни чистотой. На этом столе, накрытом таким образом, что за ним могли поместиться все гости, против каждого была поставлена деревянная тарелка с ложкой и стакан; подразумевалось, что всякий имеет при себе свой нож для употребления его за столом. Что касается вилок, то они в то время были еще неизвестны и вошли в употребление гораздо позднее, поэтому все европейцы той эпохи брали пальцами куски и клали их в рот, как еще и теперь делают азиаты.

Как только стол был накрыт, голодные гости бросились занимать места вокруг него; спящие проснулись, игроки оставили свои кости, а тунеядцы и политики прекратили глубокомысленные рассуждения, чтобы захватить себе местечко за ужином и быть готовыми принять участие в пиршестве, которое скоро должно было начаться. Но между стаканом и губами может быть большой промежуток, так же как между накрытием скатертью стола и подачей кушанья. Все гости сидели вокруг стола, каждый держа в руке свой нож и уже заранее угрожая тем блюдам, которые еще готовились поваром. Они ждали с различными степенями терпения добрых полчаса, когда наконец старый слуга вошел с кружкой дрянного мозельского вина, столь жидкого и кислого, что Филипсон не в состоянии был пить. Содержатель трактира, который занял себе место за столом, на стуле несколько повыше прочих, тотчас заметил этот знак неуважения и не пропустил пожурить за то:

- Кажется, это вино вам не нравится, милостивый государь? - спросил он у англичанина.

- Как вино нет, - отвечал Филипсон, - но если бы понадобился уксус, то я редко видал лучше этого.

Эта шутка, хотя сказанная с наивозможным равнодушием и хладнокровием, разъярила трактирщика.

- Кто ты такой, - вскричал он, - чужестранный разносчик, смеющий хулить мое вино, одобренное столькими князьями, герцогами, эрцгерцогами, графами, ландграфами, баронами и рыцарями священной империи, у которых ты недостоин чистить башмаки? Не то ли это самое вино, которого граф Палатин Ниммерзатский выпил шесть бутылок, не вставая с того самого благословенного стула, на котором я теперь сижу?

- В этом я нисколько не сомневаюсь, господин хозяин, - сказал Филипсон, - и не намерен осуждать невоздержание вашего достопочтенного гостя, хотя бы он вдвое против этого выпил.

- Молчи! Злоязычный насмешник! - прервал его хозяин. - Тотчас принеси извинения мне и вину, тобой оклеветанному, или я не велю подавать ужина прежде полуночи.

Эта угроза сильно встревожила гостей; все они отреклись от Филипсоновой хулы, и многие из них предложили, чтобы Иоганн Менгс лучше отомстил за себя настоящему виновнику, тотчас выгнав его за двери, чем заставлял терпеть многих невинных и проголодавшихся людей за его проступок. Вино было признано превосходным; двое или трое даже выпили свои стаканы, чтобы доказать искренность слов своих, и все вызвались содействовать если не жизнью и имуществом, то, по крайней мере, руками и ногами к изгнанию из дома прихотливого англичанина. Между тем как к Иоганну Менгсу со всех сторон обращались с просьбами и с советами, монах, советник и верный друг, старался прекратить эту ссору, убедив Филипсона покориться властолюбию хозяина.

- Смирись, сын мой, - сказал он, - обуздай упорство твоего сердца перед великим владыкой бочки и ливера. Я говорю это за других столько же, как и за самого себя, потому что одному только Богу известно, как еще долго мы будем в состоянии переносить этот изнурительный пост. "Почтенные собеседники, - сказал Филипсон, - я очень жалею о том, что оскорбил нашего достойного хозяина, и я так далек от порицания его вина, что готов заплатить за две кружки для угощения всего почтенного общества, лишь бы только не требовали, чтобы я пил мою долю".

Эти последние слова Филипсон не произнес вслух, но подумал так про себя, однако он не мог не заметить, по гримасам некоторых из присутствующих, имевших разборчивый вкус, что они столько же, как и он, боятся повторения порции этого кислого пойла.

Тогда монах предложил обществу, чтобы чужестранный купец вместо положенной им на себя в виде штрафа кружки вина велел подать на свой счет такое же количество вина лучшего сорта, которое обыкновенно подавалось в заключение стола, и так как Филипсон не сделал никакого возражения, то предложение было единогласно принято, и господин Менгс со своего председательского места приказал подавать ужин.

Столь долго ожидаемый ужин наконец явился, и чтобы управиться с ним, употребили вдвое больше времени, нежели ожидая его. Кушанья, составляющие ужин, и медленность, с которой подавали их, казалось, были придуманы для испытания присутствующих. Сперва подавали похлебки и зелень, а потом вареную и жареную говядину. Колбасы, соленая рыба и икра также были поданы с различными пряностями и приправами, которые возбуждали жажду и, следовательно, заставляли пить. Эти лакомые закуски сопровождались бутылками с вином, и это вино настолько превосходило вкусом и крепостью то, из-за которого вышла ссора, что в нем приходилось хулить противное, так как оно было так крепко, что, несмотря на вынесенный уже им за прежнее нагоняй, Филипсон осмелился попросить холодной воды, чтобы его развести.

- Вам трудно угодить, сударь! - вскричал хозяин, посмотрев опять на англичанина с сердитым видом. - Если вино в моем заведении кажется вам слишком крепким, то пейте его поменьше. Для нас совершенно все равно, будете ли вы его пить или нет, лишь бы только вы заплатили за всех тех, которые его осушат. - Он захохотал во все горло.

Филипсон хотел было ему отвечать, но монах, продолжая свою обязанность примирителя, дернул его за платье, убеждая воздержаться.

- Вы не знаете обычаев этой страны, - сказал он, - здесь не так, как в английских и во французских трактирах, где каждый гость требует для себя только то, чего ему угодно, и где он платит только за то, что спросил, и ни за что более. Здесь поступают по уставам братства и равенства. Никто не требует ничего собственно для себя; но припасы, выбранные хозяином, подаются всем без различия; и как в пиршестве, так и при расплате каждый вносит равную долю, несмотря на количество вина, выпитого одним больше другого; таким образом, больной и дряхлый, даже женщина и ребенок платят то же самое, что голодный мужик и бродяга-солдат.

- Этот обычай, по-моему, несправедлив, - сказал Филипсон, - но путешественнику некстати быть здесь указчиком. Итак, насколько я понимаю, когда дойдет до расчета, то каждый платит одинаковую долю.

- Таков закон, - сказал монах, - исключая, например, какого-нибудь бедного брата нашего ордена, которого Святая Дева или Святой Франциск посылают в подобные гостиницы с тем, чтобы добрые христиане могли, подав ему милостыню, подвинуться шагом вперед на пути своем к спасению.

Последние слова монах произнес со смирением, приличным монаху, собирающему подаяние, и тем тотчас дал знать Филипсону, какой ценой он должен заплатить за советы и за посредничество почтенного брата. Объяснив местные обычаи, добрый отец Грациан приступил к исполнению их собственным примером и, не страшась крепости вновь поданного вина, казалось, решился отличиться между самыми храбрыми пьяницами, не платя ни гроша за свою долю.

Хорошее вино постепенно произвело свое действие, и даже сам хозяин, покинув свою обычную угрюмость, улыбался, видя, как искра веселья сообщалась от одного к другому и наконец воспламенила почти всех сидящих за столом, кроме очень малого числа из них, которые были слишком воздержаны, чтобы напиться, или слишком спесивы, чтобы принять участие в возникших от вина разговорах. На этих последних хозяин бросал по временам сердитые и недовольные взгляды.

Филипсона, который был скромен и молчалив как от воздержанности своей при питье, так и от нерасположения вмешиваться в разговоры неизвестных ему людей, хозяин осуждал в обоих этих отношениях; и по мере того, как крепкое вино воспламеняло его собственную беспечность, Менгс начал издеваться над убийцами веселья, губителями бесед и помехами забав, направляя все свои насмешки прямо против англичанина. Филипсон возразил с наивеличайшим хладнокровием, что он чувствует себя совершенно неспособным в настоящее время быть приятным товарищем и что с позволения всего общества он удалится в свою комнату, желая всем доброго вечера и продолжения веселого пирования.

Но это умное предложение, каким бы его сочли во всяком другом месте, было уголовным проступком против законов немецких пьяниц.

- Кто ты таков, - сказал Менгс, - осмеливающийся выходить из-за стола прежде, чем счет подан и все расплатятся? Черт побери! Мы не такие люди, чтобы нас можно было обижать безнаказанно! Щеголяй своей вежливостью, если хочешь, у себя в Лондоне на Смитфильде; но этому не бывать у Иоганна Менгса, под вывеской Золотого Руна, и я не дозволю ни одному из моих гостей идти спать, не быв при расчете и обманув таким образом меня и все прочее общество!

Филипсон посмотрел вокруг, желая увидеть, как думают об этом присутствующие, но не заметил в них ничего, позволяющего на них сослаться. И действительно, большая часть из них находилась не в трезвом уме и не была в состоянии мыслить и рассуждать, а те, которые могли еще понимать происходящее, были старые гуляки, которые начали уже думать о расчете и готовы были, согласно с хозяином, считать английского купца хитрецом, желающим уйти, чтобы избежать платы за то, что будет выпито. Благодаря этому трактирщик приобрел одобрение целого общества, когда произнес следующее:

- Да, сударь, вы можете идти, если вам угодно; но черт меня побери, не в другой трактир, а не дальше как до конюшни, где ложитесь спать на соломе; эта постель довольна хороша для человека, который хочет первый оставить веселую беседу.

- Славно сказано, господин хозяин! - вскричал богатый ратисбонский торговец. - И здесь нас есть с полдюжины или больше, которые поддержат вас в защите старинных немецких обычаев и похвальных уставов Золотого Руна.

- Не сердитесь, милостивый государь, - сказал Филипсон, - все будет сделано по воле вашей и ваших трех товарищей, число которых вы под влиянием крепкого вина увеличили до шести, и если вы не дозволяете мне идти лечь в постель, то, надеюсь, не рассердитесь, если я засну здесь на стуле?

- Что вы на это скажете, господин хозяин, - спросил ратисбонский гражданин, - можно ли этому господину, который, как вы видите, пьян, потому что он не в состоянии сосчитать, что три и один составляют шесть, можно ли ему, говорю я, потому что он пьян, уснуть здесь на стуле?

Этот вопрос возбудил возражение со стороны хозяина, который утверждал, что три и один составляют четыре, а не шесть, на что ратисбонский купец отвечал бранью. Другие крики раздались в это самое время и с трудом были наконец заглушены веселыми куплетами, которые монах, начинавший забывать правила Св. Франциска, запел с гораздо большим усердием, нежели он когда-нибудь певал псалмы царя Давида. Воспользовавшись этой суматохой, Филипсон удалился в сторону и, хотя не мог уснуть, как ему хотелось, по крайней мере избавился от грозных взглядов, бросаемых Иоганном Менгсом на всех тех, которые не требовали с криком вина и не пили его усердно. Мысли его носились далеко от гостиницы Золотого Руна и были обращены на предметы, совершенно не похожие на те, о которых толковали вокруг него, как вдруг он был выведен из своей задумчивости сильным и продолжительным стуком, раздавшимся у дверей трактира.

- Кто там? - вскричал Менгс с покрасневшим от гнева носом. - Какой нечистый дух осмеливается стучаться у дверей Золотого Руна в такую пору, как будто в каком-нибудь развратном доме? Эй, кто-нибудь!.. посмотрите в угловое окошко, Готфрид, конюх! или ты, старый Дитмар, скажите этому нахалу, что никто не входит ко мне в такой поздний час.

Оба они бросились бежать, исполняя приказание хозяина, и вскоре находившиеся в гостиной услыхали, как они хором старались уверить несчастного путешественника, что он не может быть впущен. Они, однако, возвратились и объявили своему хозяину, что им невозможно было переспорить вновь прибывшего, который упрямо отказался удалиться, не переговорив с самим Менгсом.

Ужасно вознегодовал хозяин Золотого Руна при известии об этом упорстве, и гнев его распространился подобно разливающемуся пламени от носа по щекам и по лбу. Он вскочил со стула, схватил большую палку, которая казалась его скипетром или предводительским жезлом и, ворча про себя, что он кому-то нагреет спину и окатит водой или помоями, отправился к окну, выходящему на улицу, и оставил гостей своих в ожидании каких-нибудь сильных доказательств его негодования.

Случилось, однако, совсем иначе, так как после нескольких слов, которых нельзя было расслышать, все крайне удивились, услыхав стук отпираемых запоров и ворот трактира, а вскоре после того шаги людей, идущих на лестницу, и хозяин, войдя в комнату с неловкой учтивостью, начал просить присутствующих, чтобы они дали место одному почтенному гостю, хотя и несколько поздно прибывшему увеличить собой их число. За ним следовал высокий человек, закутанный в дорожный плащ, и когда он снял его, то Филипсон тотчас узнал в нем своего последнего спутника, каноника Св.Павла.

Это обстоятельство само по себе не представляло ничего удивительного, так как было весьма естественно, что трактирщик, хотя грубый и наглый с другими гостями, мог оказывать уважение духовной особе вследствие ее знатного сана или по славе о ее святости. Но больше всего изумило Филипсона впечатление, произведенное прибытием этого неожиданного посетителя. Он сел к столу на первое место, с которого Иоганн Менгс согнал ратисбонского купца, несмотря на его приверженность к древним германским обычаям, на его непоколебимое уважение к похвальным уставам Золотого Руна и на его склонность к осушению бутылок. Каноник тотчас занял это почетное место, отвечая пренебрежением на необыкновенную вежливость хозяина; и казалось, что его длинная черная ряса, заменившая разрезную, щеголеватую одежду его предместника и холодный взор, с которым серые глаза его устремились на присутствующих, произвели действие, несколько подобное тому, которое приписывается мифической Медузиной голове; потому что если они буквально не превращали смотревших на него в камень, то, по крайней мере, было нечто очень страшное в этом пристальном, неподвижном взгляде, которым он, казалось, хотел проникнуть в души рассматриваемых им одного за другим, как бы считая их недостойными продолжительного внимания.

Филипсон также подвергся этому мгновенному осмотру, при котором, однако, ничто не обнаружило желания каноника показать, что он узнает его. Все мужество и хладнокровие англичанина не могли предохранить его от какого-то неприятного ощущения в то время, как этот таинственный человек устремил на него свои глаза, и он почувствовал облегчение, когда они перешли от него на другого из присутствующих, также, по-видимому, ощутившего ледяное действие этого холодного взора. Шум радости и упоение, возникшие от вина, споры, громкий крик и шумный хохот прекратились при входе каноника в столовую, и после нескольких неудачных попыток восстановить прежнее оживление оно замерло, как будто бы пиршество вдруг превратилось в похороны, а веселые собеседники стали унылыми провожатыми покойника. Небольшой краснолицый человек, который, как после узнали, был портной из Аугсбурга, желая, может быть, отличиться храбростью, которая вообще считается несвойственной его сидячему ремеслу, всячески старался превозмочь себя; однако не иначе, как робким голосом и запинаясь, мог он попросить веселого отца Грациана повторить свою песню. Но, оттого ли, что он не осмелился предаться такой неприличной духовному сану забаве в присутствии собрата одного с ним ордена, или имея какие-нибудь другие причины для отклонения этой просьбы, веселый наш монах повесил голову и покачал ею с таким мрачным видом, что портной столько же смутился, как если бы его поймали крадущим сукно с кардинальской рясы или галун с церковного покрова. Одним словом, глубокое молчание сменило место шумного пира, и присутствующие сделались так внимательны ко всему происходящему, что когда на деревенской церкви ударил час пополуночи, то все гости вздрогнули, как будто бы этот звон возвещал пожар или тревогу. Каноник Св. Павла, наскоро закусив тем, что было ему без малейшего замедления подано хозяином, по-видимому, рассудил, что второй час, возвещавший заутреню, первую службу после полуночи, должен был служить знаком для того, чтобы разойтись.

- Мы подкрепили себя пищей, - сказал он, - теперь помолимся, чтобы приготовиться к встрече смерти, которая так же неизбежно следует за жизнью, как ночь за днем или как тень за лучом солнечным, хотя мы не знаем, когда и откуда она поразит нас.

Все общество, сняв шляпы, как будто по невольному движению наклонило головы, между тем как каноник своим глухим и торжественным голосом произнес латинскую молитву, благодаря Всевышнего за покровительство в течение минувшего дня и прося о продолжении его в часы мрака. Слушатели еще ниже наклонили свои головы, как бы в знак присоединения к этому святому возгласу; когда же они их подняли, то каноник вышел уже с хозяином из комнаты, вероятно, в покой, назначенный ему для ночлега. Лишь только было замечено его отсутствие, как собеседники начали делать друг другу знаки, перемигиваться и шептаться; однако никто не позволил себе возвысить голос или завести разговор, так что Филипсон ничего не мог ясно расслышать. Он решился спросить сидящего подле него монаха, не каноник ли Св. Павла из пограничного городка Ла-Ферет человек, только что вышедший?

- Если вы знаете, что это он, - отвечал монах, с таким видом и таким голосом, которые доказывали, что похмелье его совершенно прошло, - то зачем вы у меня об этом спрашиваете?

- Затем, - сказал купец, - что мне бы очень хотелось узнать, посредством какого талисмана он превратил веселых гуляк в степенных, трезвых людей, а шумное их общество в Картезианский монастырь.

- Приятель! - возразил монах. - Мне кажется, ты спрашиваешь о том, что тебе очень хорошо известно. Но я не так глуп, чтобы поддаться на обман. Если ты знаешь этого человека, то должен знать и причину ужаса, возбуждаемого его присутствием. Гораздо безопаснее шутить в церкви Св.Лоретты, чем при нем.

При этих словах, как бы желая избежать дальнейшего разговора, он отошел от Филипсона.

В эту самую минуту хозяин гостиницы возвратился и приказал слуге своему Готфриду обнести всем кругом по так называемому колпаку, состоящему из крепкого напитка, настоянного разными пряностями и который, действительно, так был хорош, что сам Филипсон никогда не пивал лучшего. Тогда Иоганн Менгс, несколько вежливее, чем прежде, выразил посетителям надежду свою, что они остались довольны его угощением; но он сделал это так небрежно и, казалось, так был уверен в утвердительном ответе, полученном им от всех, что показал очень мало смирения при своем вопросе. Между тем старый Дитмар, пересматривая всех гостей, писал мелом на левой стороне деревянной тарелки счет, подробности которого были обозначаемы условными иероглифами; показав всем разделение целой суммы на число присутствующих, он пошел обратно, собирая по равной части с каждого. Когда роковая тарелка, в которую каждый клал свои деньги, приблизилась к веселому монаху, он вдруг изменился в лице. Он бросил жалобный взгляд на Филипсона как на единственную свою надежду; и купец наш, хотя досадующий на оказанную ему монахом недоверчивость, но готовый пойти на небольшую издержку, чтобы приобрести через нее в чужой стране спутника, могущего при случае быть полезным, заплатил долю неимущего брата так же, как и свою. Отец Грациан распространился было в выражении ему своей благодарности на немецком и латинском языках, но хозяин не дал ему кончить и, подойдя к Филипсону со свечой в руке, предложил отвести его в спальню и даже до того простер свою любезность, что понес его сундучок своими собственными хозяйскими руками.

- Вы слишком много беспокоитесь, господин хозяин, - сказал купец, несколько удивленный внезапной переменой в обращении Менгса, который до тех пор во всем ему перечил.

- Все мое беспокойство ничего не значит для того, кого почтенный мой приятель, каноник Св.Павла, поручил особенным моим попечениям.

Тут он отворил дверь в небольшую комнату, приготовленную им для гостя, и сказал Филипсону:

- Здесь вы можете отдыхать до которого хотите часа и оставаться у меня столько дней, сколько вам угодно. Под этим ключом хранятся ваши товары в полной безопасности от воровства. Я делаю это не для всех, потому что если бы я каждому из моих гостей приготовлял особую постель, то они вслед за тем потребовали бы особенного стола, в таком случае прощай наши добрые старинные германские обычаи и мы сделались бы столько же смешными и легкомысленными, как наши соседи.

Он опустил свою ношу на пол и собрался было уходить, но, повернувшись назад, начал извиняться относительно грубости своего прежнего обхождения.

- Надеюсь, что вы на меня не гневаетесь, почтенный гость мой. Причем прошу вас заметить, что если обхождение наше грубо, зато счеты умеренны и припасы, нами подаваемые, хорошего качества. Мы не стараемся выдавать мозельское вино за рейнское посредством поклонов и не отравляем своих соусов вредными приправами, как лукавые итальянцы, величающие вас при каждом слове сиятельным и превосходительным!

Он, казалось, истощил в этих словах все свое красноречие, потому что вдруг повернулся и вышел вон из комнаты.

Таким образом Филипсон упустил другой случай осведомиться, кто бы мог быть этот монах, имеющий такое влияние на всех, его окружающих. Он, впрочем, не чувствовал ни малейшего желания продолжать разговор с Иоганном Менгсом, но ему бы очень хотелось узнать, кто таков этот человек, имевший власть одним словом отвратить кинжалы эльзасских разбойников, привыкших, подобно всем пограничным жителям, к воровству и к грабежам, и превратить в учтивость грубость немецкого трактирщика. Таковы были размышления Филипсона в то время, как он раздевался, приготовляясь вкусить покой, необходимый после дня, проведенного в усталости, опасностях и затруднениях, на постели, приготовленной ему гостеприимным содержателем гостиницы Золотого Руна в Рейнтале.

ГЛАВА XX

Макбет. Здорово, тайные ночные ведьмы!

Чем заняты?

Ведьмы. Для наших дел нет слова.

Шекспир. Макбет

В конце предыдущей главы мы сказали, что после дня, проведенного в необыкновенных трудах и постоянном движении, английский купец, весьма естественно, надеялся забыть все беспокойства, насладившись крепким сном, который в одно и то же время есть следствие чрезвычайной усталости и лекарство от нее. Но едва он лег на свою скромную постель, как почувствовал, что тело его, утомленное чрезмерным движением, не имело расположения к тому, чтобы вкусить сладость покоя. Ум его был слишком взволнован, нервы слишком раздражены для того, чтобы дозволить ему насладиться столь необходимым для него сном. Беспокойство его о сыне, предположения относительно успеха данного ему к герцогу Бургундскому поручения и тысяча других мыслей, напоминавших ему прошедшие события или представлявших такие, которые еще только могли случиться, колебали ум его подобно волнам бурного моря и совершенно не давали ему возможности заснуть.

Он с час был уже в постели и все еще не спал, как вдруг почувствовал, что кровать, на которой он лежал, под ним неизвестно куда опускается. Слышен был также глухой шум веревок и блоков, хотя, видимо, были приняты все предосторожности, чтобы это произошло как можно тише, и путешественник наш, шаря руками вокруг себя, удостоверился, что кровать, приготовленная для него, стояла на вставной доске, которую можно было по желанию опускать в подвал или в какое-то помещение, находившееся внизу.

Филипсон не мог не почувствовать боязни в обстоятельствах, столь способных произвести ее, так как мог ли он ожидать счастливого конца в приключении, так необыкновенно начавшемся? Но, несмотря на это, он, как мужественный человек, даже в величайшей опасности, его окружающей, сохранил все присутствие духа. Его, казалось, спускали с большой осторожностью, и он приготовился тотчас встать на ноги и защищаться, как только ступит на твердую землю. Несмотря на преклонный возраст, он был еще очень силен и ловок, и кроме разве слишком большого неравенства в борьбе, чего, без сомнения, и следовало ожидать, он в состоянии был дать сильный отпор. Но намерение его защищаться было предупреждено. Едва достиг он пола подземелья, в которое его спустили, как в тот же момент два человека, нарочно тут поставленные, схватили его с обеих сторон и силой заставили его забыть о намерении встать на ноги, связали ему руки и совершенно овладели им, как будто бы он сидел еще в ла-феретской темнице. Итак, он был принужден без сопротивления покориться и ожидать конца этого ужасного приключения. Стесненный таким образом, что мог только поворачивать голову в ту и другую сторону, он с радостью увидел наконец сверкающие огни; но они, по-видимому, были на большом от него расстоянии.

По неравномерности, с которой эти рассеянные огни приближались, то вытягиваясь в прямую линию, то смешиваясь и пересекая друг друга, можно было заключить, что подземелье, в котором они сверкали, было очень обширно. Когда эти огоньки приблизились, Филипсон рассмотрел, что это факелы, которые несли люди в черных плащах, очень похожих на одеяние монахов ордена Св. Франциска, с капюшонами, надетыми на головы и совершенно скрывающими их лица. Они, казалось, старательно измеряли часть подземелья и, исполняя это дело, пели на древнем германском наречии стихи, которые Филипсон с трудом понимал. Пело множество голосов, и казалось, что певшие как будто вели посредством своего пения переговоры с другим, отдаленным от них хором, отвечавшим им тоже пением. Таким образом общий хор составлялся из множества голосов; часть певших находилась тут же в подземелье, а другие вне его, а именно в галереях и проходах, ведущих в подземелье, из чего Филипсон заключил, что собрание будет очень многочисленно.

По содержанию того, что пелось, Филипсон тотчас догадался, что он находится в присутствии посвященных или мудрых мужей; так называли знаменитых членов тайного судилища, существовавшего тогда в Швабии, Франконии и в других областях восточной Германии, прозванной Красной Землей, может быть именно вследствие ужасных и частых казней, производимых по приговорам невидимых судей. Филипсон не раз слыхал, что один из фрейграфов, начальников тайного суда, или фемгерихта, имел свои заседания даже на левом берегу Рейна. Этот подземный суд, несмотря на сильное желание герцога Бургундского уничтожить его, продолжал существовать в Эльзасе с обычным упорством тайных обществ. Добиться уничтожения его было тем более трудно, что герцогу пришлось бы вести борьбу с тайным судилищем не иначе как подвергаясь опасности от тысячи кинжалов, которые этот грозный суд мог направить против его собственной жизни. Это ужасное средство, которое общество всегда готово было пустить в ход, чтобы отстоять свое существование, долгое время удерживало германских государей и даже самих императоров от попытки истребить тайный суд.

Обо всем этом Филипсон, как мы уже сказали, слыхал много раз, и теперь это послужило ему ключом к разъяснению таинственности, облекающей каноника Св.Павла. Если предположить, что он один из главных начальников этого тайного общества, то станет вполне понятным как то, что он в надежде на ужасный свой сан осмеливался браться за оправдание перед герцогом Бургундским казни Гагенбаха, так и то, что присутствие его изумило и испугало Варфоломея, которого он имел власть осудить к казнить на месте; этим же легко объясняется и то, что его появление за ужином вчера вечером поразило ужасом всех пирующих, потому что хотя все относящееся к этому обществу, к его действиям и членам скрывалось в наивеличайшем мраке, тем не менее нельзя было сохранить эту тайну настолько, чтобы не подозревали и не считали некоторых людей посвященными и имеющими великую власть в фемгерихте, или тайном суде Фем(Происхождение слова "Фем" неизвестно, хотя можно предположить, что это - первая половина слова Фемида (древнегреческая богиня правосудия). Оно всегда употреблялось для означения этого тайного, розыскного суда. Члены его назывались "всеведущими" или "просвещенными", что соответствует названию "иллюминатов".). Когда такое подозрение падало на какого-нибудь человека, то его тайное могущество и мысль, что ему известны самые скрытые преступления, совершенные в местах, подведомственных обществу, к которому он принадлежал, делали его страшным и ненавистным для всех, но вместе с тем он пользовался и наивеличайшим к его особе уважением, и все испытывали к нему страх, словно к какому-то могущественному чародею или злому духу. Разговаривая с таким человеком, надо было в особенности избегать всякого вопроса, хотя бы издалека намекающего на роль, занимаемую им в тайном суде; действительно, обнаружив малейшее любопытство относительно столь важного и таинственного предмета, можно было навлечь на себя беду.

Все эти мысли вдруг пришли на ум нашему англичанину, и он почувствовал, что попался в руки к беспощадному судилищу, роковой силы и власти которого все в подведомственном ему округе так боялись, что беспомощный чужестранец мог питать лишь очень слабую надежду на правосудие, как бы он ни был убежден в своей невиновности. Несмотря, однако, на эти грустные мысли, Филипсон решился не унывать, но по возможности защищаться, зная, что эти страшные и безответные судьи руководствовались при своих действиях некоторыми известными правилами, смягчавшими строгость их необычайных постановлений.

Он начал обдумывать, какие средства следовало ему предпринять, чтобы отвратить грозящую ему опасность; между тем видимые им люди мелькали в отдалении, как призраки, которыми, вследствие сильного раздражения нервов, наполняется иногда комната больного человека. Наконец все они собрались на середине подземелья и, по-видимому, начали строиться по порядку. Множество факелов постепенно запылало, и место действия озарилось ярким светом, и тогда посреди этой подземной залы Филипсон увидел жертвенник, подобный тем, какие бывают в подземных храмах. Но мы должны несколько приостановиться, чтобы вкратце описать не один только наружный вид, но свойства и уставы этого страшного судилища.

Позади жертвенника, служившего центром, к которому устремлялись глаза всех присутствующих, стояли параллельно одна другой две скамьи, покрытые черным сукном. Обе они были заняты людьми, исполнявшими, по-видимому, обязанность судей; но сидевшие на первой скамье были в меньшем числе и, казалось, превышали звание тех, которые занимали более удаленные от жертвенника места. Первые, похоже, были люди знатные - особы духовные высших степеней, рыцари и дворяне, и несмотря на показное равенство, царствующее в этом удивительном собрании, мнения их и свидетельство имели гораздо более весу. Их называли вольные рыцари, вольные графы и проч., прибавляя слово "вольный" к титулу, ими носимому; между тем как нижний разряд судей именовался только вольными и достопочтенными гражданами. Нужно вообще заметить, что хотя сила суда Фем (как обыкновенно называли этот суд) основывалась на повсеместном шпионстве и терроре, но по странным, господствовавшим в то время понятиям относительно общественных законов его считали благотворным для страны, в которой оно учреждалось, и только люди свободного звания подлежали его ведению. Равным образом рабы и крестьяне не могли заседать между вольными судьями, их сподвижниками или приставами, так как даже и в этом обществе существовали каноны, по которым виновный судился людьми равного с ним звания. Кроме судей, сидящих на скамьях, множество людей стояло вокруг для охраны входов в судебную камеру и для исполнения приказаний своих начальников. Все они также были члены этого общества, хотя и низшего разряда. Их, как правило, называли фрейшепфами, то есть приставами суда Фем, приговоры которого они клятвенно обязывались исполнять, какого бы свойства эти приговоры ни были, даже против ближайших родственников и искреннейших друзей, как будто бы дело шло о посторонних преступниках. Фрейшепфы имели еще другую ненавистную обязанность - доносить суду обо всем, что доходило до их сведения и что можно было считать подлежащим его компетенции, или, говоря их языком, преступлением против Фем. Обязанность эта распространялась также и на судей и должна была исполняться, невзирая ни на какие личные отношения, так что член, знавший и добровольно утаивший преступление матери или брата, подвергался тому же наказанию, как если бы он сам учинил проступок, который вследствие его молчания остался без наказания. Такое учреждение могло существовать только в те времена, когда обыкновенные действия правосудия были останавливаемы рукой сильного и когда для наказания злодейств необходимо было влияние такого общества, как Фем. Только в стране, подверженной всякого рода притеснениям феодального тиранства и лишенной средств отыскивать правосудие обыкновенным порядком, мог возникнуть и иметь успех такой суд.

Теперь мы должны возвратиться к нашему мужественному англичанину, который хотя и сознавал всю опасность, угрожающую ему в его положении перед таким страшным судом, однако сохранил свое достоинство и присутствие духа.

Когда суд собрался, на жертвенник были положены свернутая кольцом веревка и обнаженный меч, очень известные знаки и эмблемы власти тайного суда Фем; меч с прямым лезвием и с крестообразной рукояткой считался святым символом христианского искупления, а веревка означала право уголовного суда и смертной казни. После этого председатель собрания, занимавший среднее место на первой скамье, встал и, положив руку на эти символы, громко произнес присягу, которую все прочие судьи и присутствующие повторили глухим и торжественным голосом:

"Клянусь Святой Троицей помогать и содействовать без уклонения всему, относящемуся к священному Фем, защищать его учение и уставы против родных отца и матери, брата и сестры, жены и детей; против огня, воды, земли и воздуха; против всего, сотворенного на небе и под водами. Клянусь доносить священному суду Фем обо всем, что я узнаю как истину или услышу от достоверных свидетелей и что по уставам священного общества Фем подлежит порицанию или наказанию; не скрывать и не утаивать ничего, таким образом, мной узнанного ни из любви, ни из дружбы или родства, ни за золото, серебро или драгоценные камни; не быть в знакомстве с теми, над которыми произнесен приговор этого священного суда; не извещать виновного о том, что он в опасности; не помогать ему спасаться бегством; не давать такому обвиненному ни огня, ни одежды, ни пищи, ни пристанища, хотя бы даже родной отец мой попросил у меня стакан воды в величайший зной или брат мой умолял бы меня пустить его погреться у огня моего в самую холодную зимнюю ночь; далее, клянусь и обещаюсь чтить это священное общество и исполнять его приказания без малейшего промедления, верно и непоколебимо, предпочтительно пред всеми приговорами какого бы ни было суда - в чем да помогу мне Господь и Святые Евангелисты!"

Когда эта общая присяга была произнесена, председатель, обращаясь к собранию, спросил: "Зачем "сын веревки"("Сыном веревки" называли всякого обвиненного перед этим страшным судом.) лежит перед ним связанный и беззащитный?"

Человек, сидящий на второй скамье, встал и голосом, который показался Филипсону знакомым, хотя он был изменен и дрожал, объявил себя по долгу, налагаемому на него клятвой, обвинителем "сына веревки", или пленника, пред ним находящегося.

- Приблизьте сюда узника, - сказал председатель, - хорошо караульте его, как это предписано нашими тайными уставами, но не оказывая ему суровости, которая могла бы отвлечь его внимание от того, что происходит в судилище, или воспрепятствовала бы ему слышать и отвечать.

Шестеро приставов тотчас подвинули вперед подмостки с кроватью, на которой лежал Филипсон, и поставили их перед жертвенником. После этого каждый из них обнажил свой кинжал, между тем как двое развязали веревки, которыми были затянуты у купца руки, и шепотом объявили ему, что при малейшей его попытке к сопротивлению или к побегу он будет заколот.

- Встань! - сказал председатель. - Выслушай обвинение, которое будет тебе предъявлено, и верь, что ты найдешь в нас судей столько же справедливых, как и непреклонных.

Филипсон, тщательно остерегаясь всякого телодвижения, которое могло бы показаться попыткой к бегству, подвинулся на конец своей постели и сел в фуфайке и в исподнем платье перед председателем этого грозного судилища, лицо которого было закрыто капюшоном. Даже в этих ужасных обстоятельствах неустрашимый англичанин сохранил спокойствие духа, ресницы его не задрожали и сердце не забилось сильнее обыкновенного, хотя он был, по словам Священного Писания, как странник в долине смерти, окруженный многочисленными опасностями и находящийся в совершенном мраке, тогда как свет был необходим для его спасения.

Председатель спросил его имя, место рождения и звание.

- Джон Филипсон, - отвечал пленник, - родом англичанин и званием купец.

- Носил ли ты когда-нибудь другое имя и другое звание? - спросил судья.

- Я был солдатом и подобно многим другим носил тогда имя, под которым меня знали в войске.

- Какое это было имя?

- Я сложил его с себя, когда покинул меч, и не желаю больше быть известным под этим именем. Притом же я никогда не носил его в местах, вам подвластных, - отвечал англичанин.

- Знаешь ли ты, перед кем стоишь? - продолжал судья.

- По крайней мере, могу догадываться, - отвечал купец.

- Так объяви то, о чем ты догадываешься! - продолжал спрашивающий. - Скажи, кто мы таковы и зачем перед нами стоишь?

- Я полагаю, что нахожусь перед тайным судом.

- В таком случае, тебе известно, - заметил судья, - что ты находился бы в меньшей опасности, если бы тебя повесили за волосы над пропастью Шафгаузенского водопада или если бы ты лежал под секирой, которую одна только шелковинка удерживала бы от рассечения твоей головы. В чем ты обвиняешься?

- Пусть отвечают те, которые обвиняют меня, - отвечал Филипсон с тем же хладнокровием, как прежде.

- Говори, обвинитель, - сказал главный судья, - говори четырем концам неба! Ушам вольных судей этого суда и верным исполнителям их приговоров! И в присутствии этого сына веревки, который отвергает или утаивает свое преступление, докажи истину твоего обвинения.

- Всемогущий! - отвечал обвинитель, обращаясь к председателю, - человек этот вступил в священную область, называемую Красной Землей, под ложным именем и званием. Находясь еще на востоке за Альпами, в Турине, в Ломбардии и в других местах, он неоднократно говорил об этом священном суде с ненавистью и презрением, объявляя, что если бы он был герцогом Бургундским, то никак не потерпел бы, чтобы фемгерихт простирал власть свою из Вестфалии и Швабии в его владения. Также обвиняю его в том, что, питая неприязненные умыслы против нашего священного суда, этот стоящий теперь перед жертвенником сын веревки намеревается ехать ко двору герцога Бургундского и посредством своей у него доверенности склонить его к запрещению собраний священного Фем в его областях и к присуждению членов его и исполнителей приговоров к наказанию, которому подвергаются злодеи и разбойники.

- Это обвинение очень важно, брат мой, - сказал председатель собрания, когда доносчик перестал говорить. - Каким образом ты намерен доказать его истину?

- Сообразно с правилами тайных постановлений, чтение которых не дозволено никому, кроме посвященных, - отвечал обвинитель.

- Хорошо, - сказал председатель, - но спрашиваю тебя еще раз: какие средства будут употреблены тобой для доказательства? Помни, что ты говоришь священным и всеведущим ушам.

- Я докажу мое обвинение, - отвечал доносчик, - признанием самого преступника и клятвой моей над священными символами тайного судилища, то есть над мечом и над веревкой.

- Предполагаемое доказательство законно, - сказал один из членов, сидящих на почетной скамье, - и для безопасности союза, который мы так торжественно клялись блюсти, союза, который достиг нашего времени, будучи учрежден христианнейшим и священнейшим римским императором Карломаном, для обращения сарацинов и для наказания тех из них, которые опять впадали в свое язычество, нельзя оставлять безнаказанными таких преступлений. Герцог Карл Бургундский набрал в свои войска чужестранцев, которых он легко может употреблять против нашего священного суда, в особенности же англичан, гордых островитян, закореневших в своих предрассудках и ненавидящих обычаи всех прочих народов. Нам небезызвестно, что герцог в своих германских владениях одобрял уже сопротивление членам нашего суда, вследствие чего вместо того чтобы беспрекословно покориться своему жребию, сыны веревки дерзали сопротивляться исполнителям приговоров Фем и кололи, ранили, даже умерщвляли тех, которым поручено было лишить их жизни. Этому непокорству надобно положить конец; и если докажется, что обвиняемый - один из тех людей, которые питают и распространяют подобный образ мыслей, то, по моему мнению, пусть меч и веревка исполнят над ним свою обязанность.

Всеобщий шепот, казалось, одобрил сказанное оратором, так как все знали, что власть судилища зависит гораздо более от всеобщей уверенности в Незыблемости его существования, чем от искреннего уважения к обществу, строгости которого каждый страшился. Из этого следовало, что члены, занимающие важные степени в фемгерихте, видели необходимость поддерживать в обществе страх к нему, показывая время от времени примеры строгого наказания, и никто не мог быть удобнее принесен в жертву, как никому неизвестный путешествующий чужестранец. Все это представилось воображению Филипсона, но не помешало ему с твердостью отвечать на обвинение.

- Милостивые государи, - сказал он, - добрые граждане, мудрые мужи, или как вам угодно, чтобы вас называли, - знайте, что мне уж и прежде случалось бывать в таких же больших опасностях, как теперь, и что я никогда не обращался в бегство для спасения моей жизни. Эти веревки и кинжалы не могут устрашить того, кто видал перед собой мечи и копья. В ответ на обвинение скажу, что я англичанин, рожденный в народе, который привык к беспристрастному правосудию, совершаемому при дневном свете. Знаю, однако, что как путешественник я не имею права сопротивляться законам и постановлениям других земель, ссылаясь на то, что они не одинаковы с законами моего отечества. Но эта оговорка имеет свою силу только при нахождении в пределах тех стран, где законы эти в полной силе и действии. Если мы говорим о германских уложениях, находясь сами во Франции или в Испании, то можем, безобидно для земли, в которой они установлены, рассуждать о них, подобно ученику, разбирающему логическое предложение в школе. Доносчик обвиняет меня в том, что, будучи в Турине или в каком-то другом месте северной Италии, я осуждал учреждение общества, которое меня теперь судит. Не отрицаю, что я помню нечто в этом роде, но это произошло вследствие вопроса, на который я почти вынужден был отвечать и который был мне сделан двумя людьми, сидевшими за одним со мной столом. Меня долго и усиленно убеждали сказать мое мнение, прежде чем я объявил его.

- А было ли это мнение, - спросил судья, - благоприятно священному и тайному суду? Говори правду; помни, что жизнь коротка, а наказание вечно.

- Не стану спасать моей жизни, прибегая ко лжи. Мнение мое было неблагоприятно, и я выразился таким образом: "Никакие законы и судопроизводства не могут быть справедливы и похвальны, если они существуют и приводятся в действие посредством тайных обществ".

Я сказал, что правосудие может существовать и исполняться только открыто, и если оно перестает быть всенародным, то превращается в мщение и ненависть. Я сказал, что судебная расправа, отвергающая все узы родства и дружбы, слишком противна законам природы, чтобы иметь повсеместный успех и быть согласной с постановлениями церкви.

Едва эти слова были произнесены, как со скамей, на которых сидели судьи, раздался очень неблагоприятный для узника ропот: - Он произносит хулу против священного Фем! Пусть умолкнут навеки его уста!

- Выслушайте меня, - сказал англичанин, - как вы сами в подобных обстоятельствах желали бы быть выслушанными! Я говорю, что таковы были чувства мои и что я так именно выразил их, говорю также, что я был властен объявлять мое мнение, правильное или ложное, в стране, не подведомственной компетенции вашего суда. Чувства мои и теперь еще таковы же. Я бы объявил их даже и тогда, когда бы меч этот висел над моей грудью или эта веревка была бы обвязана вокруг моей шеи. Но я совершенно отвергаю, будто бы я говорил против учреждения вашего Фем там, где оно имеет свое действие в виде народного правосудия. Еще сильнее того, если можно, опровергаю я нелепую ложь, будто бы я отправляюсь с целью к герцогу Бургундскому договариваться о столь важных делах или составлять заговор для разрушения общества, которому такое множество людей столь усердно предано. Никогда не говорил я таких вещей и даже никогда не думал о них.

- Доносчик! - сказал главный судья. - Ты слышал обвиняемого; что ты против этого скажешь?

- Насчет первой статьи обвинения, - отвечал доносчик, - он сам сознался, а именно, что его нечестивый язык осуждал наши священные таинства, за что он заслуживает быть вырванным из его гортани. Сам же я торжественной клятвой по обрядам нашим и постановлениям докажу, что остальная часть обвинения, состоящая в том, что он замышлял разрушить наше общество, столь же истинна, как и то, чего он не мог опровергнуть.

- В судебных делах, - сказал англичанин, - если обвинение не подтверждено достаточными доказательствами, то присяга предоставляется стороне обвиняемого, вместо того, чтобы дозволить пользоваться ею доносчику для прикрытия лживости его обвинения.

- Чужестранец! - возразил главный судья. - Мы позволили твоему неведению защищаться долее, чем у нас обыкновенно водится. Знай, что имеющие право заседать между этими достопочтенными судьями облечены в священный сан, недосягаемый для обыкновенных людей. Присяга одного из "посвященных" должна быть предпочтена самой торжественной клятве человека, не знающего наших святых таинств. В нашем судилище имеют голос одни только члены его. Объяснение самого императора, если он не посвящен, не имело бы в заседаниях наших столько весу, как показание последнего из наших сочленов. И клятва обвинителя может быть опровергнута только присягой члена этого же суда, превышающего его саном.

- В таком случае да сохранит меня Всевышний, так как я на него только уповаю! - сказал англичанин торжественным голосом. - Однако я не погибну, не сделав последнего усилия. Обращаюсь к самому тебе, мрачный дух, председательствующий в этом грозном собрании, вызывая тебя самого объявить по чести и совести, считаешь ли ты меня виновным в том, что так дерзко утверждает этот подлый клеветник; призываю тебя твоим священным саном - твоим именем...

- Остановись! - прервал его главный судья. - Имя, под которым мы известны в свете, не должно быть произносимо в этом подземном судилище.

Тогда, обращаясь к пленнику и к обществу, он сказал:

- Будучи призван в свидетели, объявляю, что сделанный против тебя донос правилен, как ты и сам сознался, в том, что ты вне пределов Красной Земли(Часть Германии, подведомственная тайному суду, потому ли что в ней проливалось много крови или по какой-нибудь другой причине, называлась "Красной Землей". Вестфалия, границы которой были гораздо пространнее в средних веках, чем теперь, была главным местом действий Фем.) говорил легкомысленно об этом священном суде. Но я верю от всей души моей и свидетельствую моей честью, что остальная часть обвинения лжива и невероятна. Каково ваше мнение, братья мои, о деле, нами разбираемом?

Один из сидящих впереди и, следовательно, из главных членов с закрытым лицом, как и у всех прочих, но голос которого и согнутый стан показывали, что он старше летами обоих, говоривших прежде, встал и произнес трепещущим голосом:

- Стоящий перед нами сын веревки уличек в безрассудстве и в дерзости как произносивший оскорбительные для нашего священного суда речи, но он говорил эти нелепости таким людям, которым неизвестны наши святые уставы. С другой стороны, он оправдан неоспоримым свидетельством, что не имел умысла истребить нашу власть и склонить герцога Карла к разрушению нашего священного союза, за что смерть была бы легким наказанием. Следовательно, он был только безрассуден, но не преступен, и так как законы святого Фем не назначают другого наказания, кроме смерти, то я предлагаю, чтобы этот сын веревки без обиды был возвращен обществу и верхнему свету, но предварительно ему следует сделать выговор за его заблуждение.

- Сын веревки, - сказал главный судья, - ты слышал приговор, тебя освобождающий. Но если ты желаешь почить в неокровавленном гробе, то выслушай мое предостережение и считай происшествия этой ночи тайными, которые нельзя сообщать ни отцу, ни матери, ни жене, ни сыну, ни дочери; о них не должно говорить ни громко, ни шепотом; ни пересказывать их, ни писать о них, ни передавать их посредством резца, живописи, или каким-либо другим образом, ни прямо, ни через какие-либо намеки или знаки. Повинуйся этому приказу, и жизнь твоя в безопасности. Да возрадуется сердце твое, но да возрадуется оно с трепетом. Никогда не дозволяй себе из самолюбия думать, что ты вне пределов власти судей и служителей священного Фем. Хотя бы ты находился в тысяче милях от Красной Земли и говорил бы в такой стране, где могущество наше неизвестно; хотя бы ты считал себя в верном убежище на твоем отечественном острове, под защитой окружающих его морей, то даже и тогда советую тебе креститься, когда ты только подумаешь о священном и невидимом судилище, потому что мститель может стоять подле тебя и ты можешь погибнуть вследствие своего безрассудства. Иди теперь, будь благоразумен и всегда питай страх к священному Фем.

При этих словах все факелы вдруг погасли. Филипсон опять почувствовал себя в руках приставов, которым он совершенно отдался во власть, полагая, что это будет всего безопаснее. Его тихо положили на постель и отнесли на то самое место, откуда подвинули к подножию жертвенника. К доскам снова прикрепили веревки, и Филипсон почувствовал, что его вместе с постелью поднимают вверх. Легкий толчок дал ему знать, что он поравнялся с полом комнаты, где он был помещен в прошедшую ночь, или лучше сказать поутру. Он подумал обо всем случившемся и возблагодарил небо за свое избавление. Наконец усталость превозмогла его волнение, и он погрузился в глубокий, крепкий сон. С первыми лучами солнца он проснулся и решил как можно скорее оставить это опасное местопребывание; не встретив никого из его обитателей, кроме старого конюха, он отправился в путь и благополучно достиг Страсбурга без новых приключений.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА XXI

Ах, нет! Мир собственных созданий

Или природы красоты

Избавят нас от всех страданий.

О, Рейн! ведь это блещешь ты!

Гарольд глядит, открылись взорам

Природы чудные дары,

Поля с зеленым их простором,

Долин цветущие ковры,

Плоды и кисти винограда,

Пустые замки там стоят,

И мрачно стены их глядят

Из изумрудных листьев сада,

И разрушенья дух один

Там поселился меж руин.

Байрон. Чайльд Гарольд

Когда Артур, расставшись с отцом, сел в лодку, чтобы переправиться через Рейн, он почти не позаботился обеспечить себя предметами первой необходимости, полагая, что разлука их будет не продолжительна. Необходимое количество белья и несколько золотых монет - вот все, что он счел нужным взять с собой; прочий же багаж и деньги он оставил вместе с вьючной лошадью. Рыбачья лодка, на которой он отвалил от берега со своей лошадью и с небольшим сундучком, тотчас поставила мачту, распустила парус и, пользуясь попутным ветром, поплыла против течения, через реку наискось, к Кирхгофу, который, как мы уже сказали, лежал по течению реки несколько ниже Гансовой часовни. Переезд был благополучен, и они достигли противоположного берега в несколько минут; но еще прежде того, как они причалили, Артур, с напряженным вниманием следивший за левым берегом реки, где остался его отец, увидел его отправляющимся из Перевозной часовни в сопровождении двух всадников, из которых одного Артур принял за проводника Варфоломея, а другого - за случайно присоединившегося к нему путешественника; это были, как мы уже знаем, каноник Св.Павла и его послушник.

Это увеличившееся число спутников показалось Артуру благоприятным для его отца, так как нельзя было предполагать, чтобы он против воли допустил к себе товарища; если же он сам его избрал, то мог надеяться на его помощь в случае, если бы проводник имел какой-нибудь злой умысел. Как бы то ни было, а он очень радовался, видя, что отец его благополучно отправляется из такого места, где они имели причины ожидать опасностей. Итак, он решился, не останавливаясь в Кирхгофе, продолжать как можно скорее свой путь в Страсбург, до тех пор пока темнота принудит его остановиться на ночлег в одной из деревень, лежащих на германской стороне Рейна. Со всей пылкостью юноши он предполагал в Страсбурге опять съехаться с отцом, и если не мог совершенно разогнать беспокойства, вызываемого разлукой с ним, то, по крайней мере, ласкал себя надеждой найти его невредимым. Несколько подкрепившись и дав отдохнуть своей лошади, он, не теряя времени, продолжал свой путь по восточному берегу величественной реки.

Он проезжал теперь по самым живописным местам, орошаемым Рейном, берега которого состоят из живописных утесов, то испещренных растениями, представляющими роскошнейшие цветы осени, то увенчанных крепостями, на воротах которых развевались в то время знамена их гордых владельцев; или усеянных деревеньками, где плодоносная почва доставляла пропитание бедному хлебопашцу, постоянно опасающемуся, чтобы гнетущая рука землевладельца не отняла от него последний кусок хлеба. Каждый ручеек, впадающий в Рейн, извивается по долине, с которой он собирает дань, и каждая из этих долин имеет свою собственную разнообразную прелесть; иные обогащены пажитями, нивами и виноградниками, другие усеяны скалами, пропастями и представляют взорам истинно очаровательные картины красот природы.

Понятия о вкусе в то время еще не были систематизированы и подчинены теории, как это сделали впоследствии там, где нашли время заняться этой наукой. Но чувства, возбуждаемые живописными картинами, которыми изобилуют рейнские долины, конечно, были одинаковы во всех сердцах с того времени, как наш юный англичанин уединенно проезжал через них, и до той поры, когда раздраженный Чайльд Гарольд горделиво сказал своей родине "прости", в тщетной надежде сыскать страну, где бы сердце его могло биться спокойнее.

Артур наслаждался этим зрелищем, хотя угасающий дневной свет начинал уже напоминать ему, что он один и везет с собой драгоценный залог и что благоразумие требует поискать места для ночлега. В то самое время, как он намерен был спросить об этом в первом жилище, которое ему попадется на дороге, он спустился в очаровательную долину, осененную огромными деревьями, предохраняющими от солнечного зноя растущую в ней сочную и мягкую траву. Извивающийся посреди долины широкий ручей впадал в Рейн, а в миле оттуда, вверх по течению, струи его омывали дугой крутую, высокую скалу, увенчанную стенами и готическими башнями огромного феодального замка. Часть долины, о которой мы упомянули, была засеяна пшеницей, давшей изобильный урожай. Жатва была кончена и хлеб убран, но оставшаяся на поле желтая солома резко отделялась от прелестной зелени луга и от поблекших темно-красных листьев огромных дубов, раскидывающих над полем свои ветви. Молодой человек в крестьянском платье ловил сетью перепелок с помощью небольшой легавой собачки; подле него молодая девушка, более похожая на горничную из какого-нибудь знатного дома, нежели на простую поселянку, сидела на пне упавшего от старости дерева и забавлялась, глядя на эту охоту. Собачка, обязанность которой состояла в том, чтобы загонять в сети дичину, отвлеклась от своего дела приближением путешественника и лаем своим чуть не спугнула перепелок, но в это самое время девушка встала и, подойдя к Филипсону, вежливо Начала просить его, чтобы он своротил несколько в сторону, если не хочет помешать их забаве.

Путешественник охотно на это согласился.

- Я готов отъехать так далеко, как вам угодно, прекрасная девица, - отвечал Артур. - Но позвольте мне в награду за это спросить у вас, есть ли здесь где-нибудь в окрестностях монастырь, замок или хижина какого-либо доброго человека, где уставший и застигнутый поздней порой странник мог бы найти гостеприимный ночлег?

Девушка, лица которой он еще хорошенько не рассмотрел, казалось, с трудом могла удержаться от смеха: - Неужели вы думаете, - сказала она ему, указывая на стоящее вдали здание, - что в этом замке не сыщется уголка для путешественника, доведенного до такой крайности?

- Места, конечно, там довольно, - отвечал Артур, - но дело в том, угодно ли будет дать его мне.

- Составляя сама значительную часть гарнизона этого замка, - сказала девушка, - я ручаюсь вам, что вы будете приняты. Но так как вы говорите со мной недружелюбно, то воинские правила повелевают мне опустить мое забрало.

Сказав это, она закрыла свое лицо маской, какие в то время часто носили женщины для предохранения себя от загара или чтобы укрыться от любопытных взглядов. Но прежде, чем она успела это сделать, Артур узнал веселое личико Анкеты Вейльхен, молодой девушки, которая хотя и была в услужении у Анны Гейерштейнской, но пользовалась большим уважением в доме ее дяди. Отличаясь особенной смелостью, она совсем не обращала внимания на различие званий, малоизвестное в швейцарских горах, и всегда была готова смеяться, шутить и играть с молодыми людьми семейства Бидермана. На это никто не обращал внимания, так как горные обычаи признавали очень мало разницы между госпожой и горничной, кроме лишь того, что госпожа имела нужду в услугах, а горничная добровольно соглашалась служить ей. Такая фамильярность могла бы сделаться опасной в другой стране, но простота швейцарских нравов и свойства Аннеты, которая была умна и рассудительна, при всей своей вольности в обхождении, удерживали все сношения между ею и молодыми людьми этого семейства в строгих пределах чести и невинности.

Сам Артур оказывал Аннете большое внимание. Вследствие чувства, которое он питал к госпоже, весьма естественно было, что он старался приобресть расположение ее горничной, в чем красивый молодой человек легко преуспел своим вниманием и щедростью, с какой он делал ей небольшие подарки, состоящие из платья и разных нарядов, от которых горничная, хотя и сохраняла верность своей госпоже, однако не имела духу отказаться.

Уверенность в том, что он находится близко к Анне Гейерштейнской и что, вероятно, проведет ночь под одной с ней кровлей, что легко можно было предполагать по этой встрече и по словам горничной, ускорила обращение крови в жилах Артура. Дело в том, что хотя он, после того как переправился через реку, и питал иногда надежду увидеть опять ту, которая так сильно его занимала, но рассудок в то же время представлял ему, как слаба эта надежда, и даже в эту минуту она была охлаждаема мыслью, что, вероятно, за ней последует скорая и вечная разлука.

Желая узнать об Анне хотя бы то, что горничная заблагорассудит сообщить ему, он решился не показывать этой веселой девушке, что узнал ее, до тех пор, пока ей самой не вздумается снять с себя эту таинственность.

Между тем как эти мысли быстро мелькали в уме Артура, Аннета, увидев, что молодой человек метнул свою сеть, велела ему, выбрав двух лучших куропаток, отнести их на кухню, а остальных выпустить на волю.

- Я должна позаботиться об ужине, - сказала она путешественнику, - ведя с собой в дом нечаянного гостя.

Артур ответил, что он надеется не потревожить своим прибытием жителей замка, на что Аннета со своей стороны дала утвердительный ответ.

- Я бы никак не хотел обеспокоить вашу госпожу, - продолжал путешественник.

- Скажите пожалуйста!.. - вскричала Аннета Вейльхен. - Я еще ни слова не упомянула ни о господине, ни о госпоже, а этот бедный, бесприютный путешественник уже вообразил, что его примут не иначе как в туалетной.

- Как! - сказал Артур, несколько смущенный этим намеком. - Разве вы не говорили мне, что вы занимаете второстепенное звание в этом замке? А девица, по моему мнению, может служить только под начальством особы одного с ней пола.

- Это заключение не совсем правильно, я видала женщин, занимающих важные должности в знатных домах и даже управляющих самим господином.

- Должен ли я из этого заключить, прекрасная незнакомка, что вы занимаете высокий пост в замке, к которому мы приближаемся и название которого я прошу вас сообщить мне?

- Этот замок называется Арнгейм.

- Гарнизон ваш должен быть очень многочислен, - сказал Артур, рассматривая обширные укрепления, - если вы можете уставить солдатами все эти стены и башни.

- В этом отношении, я должна признаться, мы не очень сильны, и можно сказать, что мы теперь скорее скрываемся в замке, а не живем в нем, но он довольно защищен слухами, наводящими ужас на всякого, кто бы вздумал потревожить нас в нашем убежище.

- Однако сами же вы осмеливаетесь жить в нем? - спросил Артур, вспомнив эпизод, рассказанный ему Рудольфом Донергугелем, из истории баронов Арнгеймов и о страшном событии, прекратившем мужской род их.

- Может быть, мы слишком хорошо знаем причины этих страхов, чтобы самим их бояться; может быть, мы имеем средства пренебрегать тем, что возбуждает ужас в других; а может быть, мы теперь не властны избрать себе лучшее убежище. Вы, кажется, сами находитесь в таком же положении, потому что вершины отдаленных холмов постепенно одеваются вечерним мраком, и если вы не остановитесь в Арнгейме, то вам придется еще далеко ехать, пока вы встретите себе пристанище.

Говоря таким образом, она оставила Артура и с провожавшим ее охотником свернула на крутую тропинку, идущую прямо вверх к замку, указав в то же время Артуру ехать по большой дороге, которая обходом вела к тому же месту и хотя была несколько длиннее, но зато гораздо отложе и удобнее.

Он скоро доехал до западной стороны Арнгеймского замка, который был гораздо обширнее, нежели предполагал Артур, судя по описанию Рудольфа и по тому, каким он казался издали. Здание это было воздвигнуто в разные эпох и, менее в готическом, чем в так называемом арабском вкусе, архитектура которого гораздо затейливее северной, изобилуя бащенками, куполами и другими подобными украшениями, преобладающими в восточных постройках. Этот чудный замок в общем представлял собой ветхость и запустение, но Рудольф несправедливо говорил, будто бы он совершенно разрушился. Напротив того, он был очень старательно подновлен и когда достался императору, то хотя в нем и не поместили гарнизона, тем не менее все строения были исправлены и приведены в порядок. Хотя, по слухам, никто не осмеливался проводить ночь в этих ужасных стенах, однако замок время от времени осматривал чиновник, назначенный от императорской канцелярии. Владение поместьем, лежащим вокруг замка, достаточно вознаграждало этого надзирателя за труды, и он очень остерегался, чтобы не лишиться доходов, пренебрегая своей обязанностью. Недавно надзиратель этот был уволен и, по-видимому, с той поры молодая баронесса Арнгейм нашла себе убежище в пустынных башнях своих предков.

Швейцарская девушка не дала молодому путешественнику времени подробно рассмотреть наружность замка и разобрать значение восточных символов и девизов, помещенных по наружным стенам и показывавших более или менее определенно склонность строителей этого огромного здания к изучению восточных наук. Едва успел Артур бросить общий взгляд на замок, как голос молодой швейцарки позвал его к углу здания, где перекинутая через сухой ров доска лежала другим концом на окне, в котором стояла Аннета.

- Вы уж забыли данные вам в Швейцарии уроки, - сказала она, заметив, что Артур с некоторой робостью переходил по этому временному, зыбкому мосту.

Мысль, что Анна Гейерштейнская могла сделать то же самое замечание, возвратила Артуру необходимое присутствие духа, и он прошел по доске с тем же хладнокровием, которое привык показывать на переправе гораздо более страшной, ведущей к развалинам Гейерштейнского замка. Едва только он вступил в окно, как Аннета, сняв с себя маску, поздравила его с прибытием в Германию к старым друзьям под новыми именами.

- Анна Гейерштейнская более уже не существует, - сказала она, - но вы тотчас увидите баронессу Арнгейм; а я, бывшая в Швейцарии Аннетой Вейльхен, служанкой девицы, которую считали немногим выше меня, преобразилась теперь в горничную молодой баронессы и держу от себя в приличном расстоянии всех тех, которые ниже меня.

- В таком случае, - сказал молодой англичанин, - если вы пользуетесь принадлежащим вашему званию авторитетом, то позвольте мне просить вас, чтобы вы доложили баронессе, если уж так теперь нужно называть ее, что я заехал сюда, не зная, что она здесь находится.

- Полно, полно! - прервала его Аннета, улыбаясь. - Я уж лучше знаю, что сказать в вашу пользу. Вы не первый бедный купец, ищущий расположения знатной девицы, но уверяю вас, что для успеха в этом не нужно слишком смиренничать и извиняться в том, что вы к ней являетесь. Я скажу ей о любви вашей, которую не в состоянии потушить воды целого Рейна и которая привела вас сюда, потому что вам не предстояло ничего более на выбор, кроме свидания с ней или смерти!

- Однако, Аннета, Аннета...

- Что это! Не с ума ли вы сошли, прошу оставить ваши уменьшительные имена и называть меня не иначе как Анной! Тогда вы можете скорее получить ответ.

Сказав это, резвая девушка побежала в покои, восхищаясь как обитательница гор, что она сделает для других то, чего желала бы для самой себя, доставя свидание двум нежным сердцам, близким к вечной разлуке.

В этом настроении, очень довольная собой, Аннета, взбежав по узенькой круглой лестнице, ведущей в туалетную комнату, где сидела молодая госпожа ее, закричала изо всей силы: - Анна Гейер... Госпожа баронесса Арнгейм, хотела я сказать, они приехали!.. они приехали!

- Филипсоны? - спросила Анна, едва переводя дух.

- Да... нет, - отвечала горничная, - то есть да... потому что приехал лучший из них, Артур.

- Что ты говоришь, Аннета? Разве господина Филипсона нет с сыном?

- Конечно нет, - отвечала Вейльхен, - и я даже не подумала спросить о нем. Он не был ни моим, ни чьим другом, кроме старого Бидермана; и эти безумцы очень были один другому под стать, сих всегдашними старинными поговорками и угрюмыми лицами.

- Безрассудная ветреница, что ты наделала! - воскликнула Анна Гейерштейнская. - Разве я не приказывала тебе привести сюда их обоих? А ты привела одного только молодого человека в такое место, где мы почти совершенно одни! Что он обо мне подумает?.. Что он может обо мне подумать?

- Да что же мне было делать? - сказала Аннета. - Он был один, и неужели следовало послать его в деревню, чтобы его там убили рейнграфские солдаты, которые считают рыбой все, попадающее в их сети? Как бы он прошел поэтам местам, кишащими бродягами, хищными баронами (извините, сударыня) и итальянскими разбойниками, которые толпами собираются под знамена герцога Бургундского? Не говоря уже о самом большом ужасе, который всегда в том или в другом виде представляется взорам и мыслям каждого.

- Молчи, Аннета, молчи! И не прибавляй совершенного безумия к твоему неуместному дурачеству, но лучше подумаем о том, что нам делать. Из уважения к нам и собственно для самого себя этот молодой человек должен тотчас удалиться из замка.

- Не угодно ли вам самим сообщить ему это, Анна... извините, высокочтимая баронесса! Может быть, знатной госпоже очень свойственно отдавать такие приказания, чему я видала примеры в балладах странствующих певцов; но я уверена, что вовсе не прилично ни мне, ни всякой другой добросердечной швейцарской девушке соглашаться передавать их. Оставя шутки, вспомните, что хотя вы и рождены баронессой Арнгейм, но вы воспитаны в швейцарских горах, а потому вам следует вести себя, как прилично доброй и благонамеренной девице.

- В чем же ты упрекаешь меня, Аннета? - возразила баронесса.

- В чем? Вот как благородная кровь кипит у вас в жилах!.. Вспомните, что когда я оставляла наши прекрасные горы и чистый воздух, которым там дышат, и когда решилась заключить себя в эту страну темниц и рабов, то между нами был уговор, что мне будет позволено так же свободно говорить, как если бы мы спали на одном с вами изголовье.

- Так говори, - сказала Анна, отвернувшись и приготовляясь ее выслушать, - но берегись сказать что-нибудь такое, что мне неприлично слышать.

- Я буду говорить согласно с природой и со здравым рассудком, и если вашим благородным ушам это не понравится, то они будут виноваты, а не мой язык. Послушайте: вы спасли этого юношу от двух больших бед, один раз при падении утеса в Гейерштейне, а другой еще сегодня, когда жизни его угрожала опасность. Он прекрасный молодой человек, он строен, ловок и имеет все качества, чтобы нравиться. Прежде чем вы его увидели, наши швейцарские молодцы не казались вам противными, по крайней мере, вы плясали и играли с ними, вы были для всех предметом удивления, и как вам известно, вы бы могли выбрать себе любого из них во всех кантонах; я даже думаю, что вы решились бы выйти замуж за Рудольфа Донергугеля.

- Никогда, Аннета, никогда! - вскричала Анна.

- Не говорите так решительно, сударыня. Если бы он умел сначала подольститься к дяде, то, как мне кажется, ему удалось бы преуспеть и у племянницы. Но с тех пор как вы узнали этого молодого англичанина, вы начали пренебрегать, презирать и даже почти ненавидеть всех тех людей, которые до этого казались вам довольно сносными.

- Полно, полно, - сказала Анна, - или я возненавижу тебя еще более, чем их, если ты не кончишь.

- Все это доказывает, что вы любите этого молодого человека, и пусть осудит вас каждый, кто найдет в этом что-нибудь удивительное. Вас тут все оправдывает, и против вас совершенно нечего сказать.

- Ты рехнулась, Аннета! Вспомни, что род мой и звание запрещают мне любить человека простого происхождения и небогатого; вспомни, что я навлеку на себя гнев моего отца, отвечая чьей-либо страсти без его согласия. Кроме того, и моя девичья гордость запрещает мне питать склонность к тому, кто, может быть, предубежден против меня обстоятельствами.

- Ваша речь прекрасна, - сказала Аннета, - но я могу отвечать на каждую статью ее так же, как отец Франциск разбирает текст своих воскресных проповедей. Происхождение ваше есть не что иное, как одна пустая химера, которой вы начали заниматься не более двух или трех дней, с тех пор как при въезде в Германию дурная трава, называемая дворянской спесью, начала расти в вашем сердце. Думайте о этой глупости так, как вы думали об ней, живя в Гейерштейне, и этот страшный предрассудок покажется ничтожным в глазах ваших. Насчет состояния я с вами согласна; но отец Артура - самый щедрый человек в свете и, конечно, не откажет дать своему сыну столько денег, чтобы он мог завести себе в наших горах мызу. У вас есть лес, который стоит только срубить, и готова земля для пашни, так как вы наследница части Гейерштейнского поместья и дядюшка ваш охотно отдаст вам ее во владение. Вы займетесь домашним хозяйством, а Артур может стрелять, охотиться, ловить рыбу, пахать, боронить и собирать жатву.

Анна Гейерштейнская покачала головой, как будто бы очень сомневаясь в том, в состоянии ли будет ее возлюбленный заниматься всем этим.

- Конечно, конечно, - сказала Аннета, - а если он чего и не знает, то в первый же год всему выучится. Кроме того, Сигизмунд Бидерман охотно ему во всем поможет, а он ведь настоящая рабочая лошадь, и я знаю еще другого человека, который приятель...

- Верно, твой собственный, - подхватила молодая баронесса.

- Точно так, мой бедный дружок Мартин Шпренгер; и я никогда не буду так криводушна, чтобы отречься от моего поклонника.

- Так, так, но к чему же все это клонится? - спросила баронесса с нетерпением.

- К самому простому концу, - отвечала Аннета. - Здесь поблизости есть священник и все церковные принадлежности - выходите в приемную, переговорите с любимым вами человеком или выслушайте, что он вам скажет; ударьте с ним по рукам, возвратитесь благополучно в Гейерштейн как жена с мужем и приготовьте все для приема вашего дяди по его возвращению. Вот каким образом девушка, воспитанная в Швейцарии, должна кончить роман немецкой баронессы...

- И нанести смертельный удар сердцу своего отца, - сказала молодая девушка со вздохом.

- Оно тверже, чем вы думаете, - возразила Аннета, - прожив так долго с вами в разлуке, ему гораздо легче будет обойтись без вас до самого конца своей жизни, чем вам, при всех ваших новых понятиях о знатности, содействовать его честолюбивым замыслам, которые клонятся к тому, чтобы отдать вас замуж за какого-нибудь именитого графа, подобного Гагенбаху, позорную смерть которого мы еще так недавно видели; и пусть его страшный конец служит уроком всем рыцарям-разбойникам рейнских берегов.

- Твой план никуда не годится, это ребяческая мечта деревенской девушки, которая знает свет лишь потому, что она слыхала о нем, когда доила своих коров. Вспомни, что дядя мой имеет самые строгие понятия относительно покорности и что, поступив вопреки воле отца, я погубила бы себя в его мнении... Ах! Зачем я здесь? Зачем он перестал быть моим покровителем? Зачем я принуждена оставить нравы, столь дорогие моему сердцу, и приноравливаться к обычаям народа, совершенно для меня чуждого?

- Дядюшка ваш, - сказала Аннета с твердостью, - глава Унтервальденского кантона и клятвенно обязался блюсти его свободу и законы, в покровительстве которых он не может отказать вам, приемной дочери союза, если вы того потребуете.

- Даже и в таком случае, - сказала молодая баронесса, - я бы лишилась его доброго мнения и его родительской ко мне нежности; но об этом бесполезно распространяться. Знай, что если бы я и любила этого молодого человека - знай... (она на минуту остановилась), он никогда не говорил мне ни одного слова о любви, о которой ты, не зная ни его, ни моих чувств, так много заботишься.

- Может ли это быть? - вскричала Аннета. - Я думала, что, будучи так привязаны друг к другу, вы уже объяснились между собой. Итак, я сделала дурно, думая сделать хорошо. Может ли быть! Да, такие вещи случались даже и у нас в кантоне; но возможно ли, чтобы он имел такие же низкие намерения, как Мартин Бризах, который притворился влюбленным в Адель Сундгау, соблазнил ее и - хотя это почти невероятно - бежал оттуда и хвалился своим вероломством до тех пор, пока родственник Адели не принудил его к вечному молчанию, разбив ему палкой череп на улице того самого города, где этот подлец родился. Клянусь Святой Эйнзидленской Богородицей! Если бы я могла подозревать, что этот англичанин замышляет такую измену, то я бы подломила доску, положенную через ров, так что она под ним провалилась бы в шестисаженную пропасть; он загладил бы злодейский свой умысел против чести приемной дочери Швейцарии!..

Когда Аннета это говорила, весь огонь горсткой храбрости пылал в ее глазах, и она очень неохотно выслушала Анну Гейерштейнскую, старавшуюся загладить неприятное впечатление, произведенное последними ее словами на простодушную, но преданную ей служанку.

- Клянусь моей честью, моей душой, - сказала она, - ты обижаешь Артура - а жестоко обижать его, возводя на него такое подозрение. Поведение его со мной всегда было благородно - как друга с другом, как брата с сестрой. Во всем, что он делал и говорил, невозможно было выказать более почтения, искренности и преданности ко мне. Правда, при наших частых свиданиях и прогулках он казался очень ко мне расположенным и привязанным. Но, хотя я и была иногда готова... снисходительно его выслушать (тут юная красавица закрыла рукой свое личико, между тем как слезы выступили сквозь ее прелестные пальчики), он никогда не говорил мне о любви. Если он и питал это чувство в душе, то, вероятно, какое-нибудь непреодолимое препятствие с его стороны запрещало ему в том признаться.

- Препятствие! - возразила швейцарская девушка. - Верно, какая-нибудь ребяческая застенчивость - какие-нибудь глупые опасения, что вы слишком превосходите его знатностью, - неуместная скромность, заставляющая его думать, что невозможно сокрушить лед, произведенный весенним морозом. Это заблуждение может быть рассеяно несколькими ободряющими словами, и я возьму эту обязанность на себя, чтобы не заставить краснеть вас, любезнейшая Анна!

- Нет, нет, ради Бога, не делай этого, Вейльхен! - отвечала баронесса, для которой Аннета была более подругой, чем служанкой. - Тебе нельзя угадать, какого рода препятствия мешают ему сделать то, к чему ты так сильно желаешь склонить его. Послушай, первоначальное мое воспитание и наставления моего доброго дяди доставили мне больше сведений о чужестранцах и об их обычаях, нежели я могла научиться в нашем счастливом гейерштейнском уединении. Я почти совершенно уверена, по некоторым признакам, которые я успела заметить, что эти Филипсоны гораздо выше того звания, под которым они себя выдают. Отец - человек весьма умный, важный и готовый делать подарки, слишком превышающие своей ценой обыкновенную купеческую щедрость.

- Это правда, - промолвила Аннета, - я и про себя скажу, что серебряная цепь, им мне подаренная, тянет на десять крон, а крест, который Артур подарил мне на другой день после нашей прогулки на Пилатову гору, стоит, как мне говорили, еще дороже, подобного креста нет во всем нашем кантоне. Однако что же из этого следует? Они богаты, вы также. Тем лучше.

- Увы! Аннета, они не только богаты, но и знатны. В этом я уверена, потому что не раз замечала, с каким величавым пренебрежением отец его уклонялся от разговоров, которыми Донергугель или кто-нибудь другой старался завести с ним спор. Когда же сына его оскорбляли каким-либо грубым замечанием или невежливой шуткой, глаза его сверкали, щеки разгорались, и один только отцовский взор был в состоянии обуздать грозный отзыв, готовый сорваться с уст его.

- Вы очень внимательно их рассмотрели, - сказала Аннета. - Все это может быть правдой, только я ничего не заметила. Но в чем же беда? Если Артур носит какое-нибудь знатное имя в своей стране, то разве сами вы не баронесса Арнгейм? И я охотно соглашусь с тем, что этот титул имеет некоторую цену, если он проложит вам дорогу к союзу, который составил бы ваше счастье, как я, по крайней мере, надеюсь и без чего бы не стала одобрять его.

- Верю тебе, милая моя Вейльхен, но увы! Можешь ли ты, воспитанная на лоне природы, знать или только вообразить себе все принуждения, которыми золотая или только позолоченная цепь знатности и дворянства связывает тех, кто больше отягощен, чем украшен ею? Во всех странах высокое звание налагает на людей тяжкие обязанности, которые запрещают им вступать в союзы на чужой стороне и часто не дозволяют им следовать своим склонностям при женитьбе в отечестве. Они заключают браки, в которых сердце никогда не участвует; составляют союзы, задуманные и решенные тогда, когда жених и невеста были еще в колыбели или на помочах, но которые тем не менее исполняются по законам чести и совести. Такое препятствие может существовать и в настоящем случае. Эти союзы часто бывают тесно связаны с государственной политикой, и если выгоды Англии, хотя и мнимые, принудили старого Филипсона заключить такой союз для своего сына, то Артур скорее умрет от печали - и убьет чье-нибудь другое сердце, - чем согласится нарушить слово, данное его отцом.

- Тем стыднее для тех, которые заключают такие обязательства, - сказала Аннета. - Говорят, что Англия страна свободная; но если там отнимают у молодых людей и девушек данное природой право располагать своей рукой и сердцем, то я лучше бы хотела быть германской рабой. Вы, сударыня, всему учены, а я глупа. Но что же нам теперь делать? Я привела сюда этого молодого человека в надежде, в чем Бог свидетель, что это свидание будет иметь счастливейшие последствия. Но теперь ясно, что вы не можете выйти за него замуж прежде, чем он за вас посватается. Признаюсь, что если бы я сочла его способным потерять руку прелестнейшей девушки наших кантонов от недостатка смелости или из уважения к какому-нибудь странному обязательству, заключенному его отцом с каким-либо другим на их благородном острове, то в том и другом случае я бы охотно бросила его в ров; но теперь вопрос состоит в том, должны ли мы отослать его отсюда с тем, чтобы его зарезали рейнграфские солдаты... а иначе я не знаю, каким образом мы от него избавимся.

- Прикажи Вильгельму принять его и позаботься, чтобы он ни в чем не имел недостатка. Лучше будет, если мы с ним не увидимся.

- Очень хорошо, - сказала Аннета, - но что мне сказать ему от вас? По несчастью, я уже уведомила его, что вы здесь.

- Какое безрассудство! Но зачем мне винить тебя, - сказала Анна Гейерштейнская, - когда и я точно так же была неблагоразумна. Не сама ли я, допустив моему воображению слишком заняться этим молодым человеком и его достоинствами, довела себя до такого замешательства? Но я покажу тебе, что я могу преодолеть это заблуждение, и не стану искать в собственной моей ошибке предлога для того, чтобы избегнуть исполнения обязанностей гостеприимства. Ступай, Вейльхен, и вели приготовить ужин. Сядь вместе с нами за стол и не оставляй нас одних. Ты увидишь, что я буду вести себя как прилично немецкой баронессе и швейцарской девушке. Дай мне прежде всего свечку; я должна умыть глаза, уличающие меня в том, что я плакала, и кроме того мне нужно несколько принарядиться.

Все это объяснение показалось Аннете очень удивительным. Усвоив в швейцарских горах простые понятия о любви, она надеялась, что влюбленные воспользуются первым отсутствием надзора, чтобы соединиться навеки; она даже сделала маленькое распоряжение, по которому она и Мартин Шпренгер, ее верный обожатель, должны были поместиться при юной чете в качестве друзей и прислужников. Будучи принуждена замолчать, но не довольствуясь возражениями молодой своей госпожи, усердная Аннета отправилась исполнять ее приказания, ворча про себя:

- Одно только сказанное ею относительно наряда было умно и справедливо из всего, что я слышала; я тотчас возвращусь пособить ей. Одевать мою барышню единственная из всех обязанностей служанки, которая мне нравится. Молодой, пригожей девушке так пристало убирать другую! Тут, по крайней мере, сама выучишься наряжаться.

Сделав это умное замечание, Аннета Вейльхен побежала по лестнице.

ГЛАВА XXII

Нет, не говорите мне... Кривляния большого света -

Всей силой души я ненавижу их!..

"Пожалуйста, садитесь, сударь". - Весьма почтительно,

С низким поклоном проделывают эту учтивость; -

Другой же кланяется в свою очередь и говорит:

"Мне садиться, мне, перед вами? Возможно ли, сударь!..

Иль хорошо, я сяду на пол". - Час от часу не легче!..

Одно тщеславие могло изобрести столь глупые фразы;

Для нищих духом весь этот вздор оставим...

Старая комедия

Вверх и вниз по лестницам бегала Аннета Вейльхен, бывшая душой всего в обитаемом уголке обширного Арнгеймского замка. Ничто не избегло ее внимания: она своими глазами удостоверилась на конюшне, убрал ли как следует и накормил ли Вильгельм лошадь Артура; заглянула в кухню, чтобы старая повариха Марта вовремя зажарила дичь; вынула из погреба пару бутылок хорошего рейнвейна и, наконец, вернулась в комнаты проведать, что делает Артур. Увидев, к своему удовольствию, что он уже успел как мог принарядиться, она обнадежила его, что он скоро увидит ее госпожу, которая хотя и нездорова, но сойдет вниз, чтобы повидаться с таким дорогим гостем.

Артур покраснел, услышав это сообщение. Аннета пристально взглянула на него, и он показался ей таким красивым, что она не могла не подумать, идя в спальню баронессы: "Если судьба не соединит эту прекрасную пару назло всем препятствиям, то я никогда не поверю, что истинная любовь существует в мире, что бы ни говорил мне об этом Мартин Шпренгер и хотя бы он клялся Евангелием..."

Войдя в комнату молодой баронессы, она, к своему удивлению, увидела, что госпожа ее, вместо того, чтобы надеть какое-нибудь из своих нарядных платьев, выбрала ту самую простую одежду, которая была на ней в первый день пребывания Артура в Гейерштейне. Аннета пришла было в некоторое недоумение и замешательство; но вскоре, отдав справедливость вкусу, внушившему мысль избрать этот наряд, она воскликнула:

- Вы правы! Вы правы! Гораздо лучше встретить его с искренностью швейцарской девушки.

Анна с улыбкой ответила:

- Но между тем в стенах Арнгеймского замка я должна хоть в чем-нибудь соблюсти приличия моего звания. Поди сюда и помоги мне приколоть перо к ленте, связывающей мои волосы.

Это был головной убор, составленный из двух ястребиных перьев, соединенных пряжкой с опалом, цвет которого, изменяющийся от преломления лучей, обворожил швейцарскую девушку, не видавшую в целой жизни своей такой драгоценности.

- Если эта прелестная вещица носится именно в знак вашего достоинства, - сказала она, - то я одной только ей у вас завидую, потому что она так же чудно переменяет каждую минуту свой цвет, как наши щеки, когда мы чем-нибудь сильно поражены.

- Увы, Аннета, - сказала баронесса, закрыв глаза рукой, - из всех драгоценностей, которые имели женщины нашего дома, эта была самой гибельной для той, которой она принадлежала.

- Зачем же вы ее надели? - спросила Аннета. - Зачем вы надели ее именно сегодня, предпочтительно пред всеми другими днями в году?

- Затем, что она лучше напоминает мне обязанность мою перед моим отцом и семейством. Теперь, Аннета, помни, что ты должна сесть с нами за стол и не выходить из комнаты; не вставай же и не бегай зачем-нибудь для себя и для других, но сиди на месте и предоставь обо всем заботиться Вильгельму.

- Это мне очень нравится, - сказала Аннета, - да к тому же и Вильгельм так охотно нам прислуживает, что любо смотреть на него; однако мне по временам кажется, будто бы я уже не сама Аннета Вейльхен, а только портрет ее, так как я не могу ни встать, ни сесть, ни бежать, ни остаться на месте, не нарушив как-нибудь ваших придворных уставов этикета. Вам это не так затруднительно, потому что вы уже ко всем этим обычаям привыкли.

- Гораздо менее, нежели ты думаешь, - отвечала ей баронесса, - но я больше чувствую тягость их на зеленом лугу и на открытом воздухе, чем находясь в стенах замка.

- Ах, правда! Пляска, например, как об ней не пожалеешь?

- Но я еще более жалею о том, Аннета, что я не могу сама решить, хорошо или худо я делаю, соглашаясь увидеть этого молодого человека, хотя это будет и в последний раз. Если бы приехал отец мой? Если бы воротился Отто Шрекенвальд?

- Отец ваш слишком занят своими мрачными замыслами, - сказала болтливая швейцарка. - Он, вероятно, отправился на хребты Брокенбергские, где собираются колдуны, или пошел на охоту с диким стрелком.

- Уймись, Аннета! Как ты смеешь говорить таким образом об отце моем?

- Ведь я очень мало его знаю, - сказала горничная, - да и вам самим он не более того известен. А может ли быть неправда то, что все утверждают?

- Что ты под этим разумеешь, безумная? Что такое утверждают все?

- Что граф чародей, что ваша бабушка была колдунья и что старый Отто Шрекенвальд воплощенный дьявол; это последнее вполне верно, если бы во всем остальном и можно было усомниться.

- А где он теперь?

- Пошел ночевать в деревню, чтобы развести по квартирам рейнграфских солдат и по возможности унять их от буйства, так как они недовольны тем, что не получили обещанного им жалованья, а когда это случается, то они очень походят на разъяренных медведей.

- Так сойдем вниз, Аннета; это может быть последний вечер, который нам удастся провести с некоторой свободой.

Не стану описывать сильного смущения, с которым увиделись Артур Филипсон и Анна Гейерштейнская. Они поздоровались, не поднимая глаз, и говорили с таким замешательством, что оба не поняли друг друга. Молодая хозяйка покраснела; между тем веселая швейцарская горничная, у которой понятия о любви основывались на свободных обычаях страны, несколько похожей на древнюю Аркадию, смотрела с удивлением и даже отчасти презрительно на юную чету, которая, по ее мнению, вела себя с такой чрезмерной застенчивостью. Артур низко поклонился молодой баронессе и, подавая ей руку, покраснел еще более прежнего; а Анна Гейерштейнская, отвечая на эту вежливость, обнаружила не менее того робости и смущения. Словом сказать, хотя это свидание произошло почти совсем без разговоров, но этим оно нисколько не потеряло своей занимательности. Артур, исполняя долг светского человека того времени, повел красавицу под руку в соседнюю комнату, где был накрыт ужин; а Аннета, внимательно замечающая все происходящее, с изумлением почувствовала, что обряды и чинность высшего сословия общества, производя сильное впечатление даже на ее свободный ум, невольно возбуждали ее уважение.

"Отчего бы они могли так перемениться? - думала Аннета. - В Гейерштейне они походили на прочих любовников и любовниц, но теперь они двигаются по правилам этикета и обходятся друг с другом так же почтительно, как если бы он был унтервальденский бургомистр, а она первейшая бернская дама. Все это, конечно, очень хорошо, но Мартин Шпренгер не таким образом выказывал мне свою любовь".

Вероятно, обстоятельства, в которых находились молодые люди, напомнили им ту церемонность в обращении, к которой оба они привыкли в своей юности, и в то время как баронесса, принимая Артура, считала нужным строго соблюсти все приличия, он, со своей стороны, старался своим глубочайшим уважением показать, что не употребит во зло оказываемого ему расположения. Они сели за стол на таком расстоянии друг от друга, которого не мог бы осудить и самый строгий этикет. Вильгельм прислуживал им с ловкостью человека, привыкшего кэтой должности, а Аннета, сидя между ними и стараясь, по возможности, подражать всему, что они делали, показала всю деликатность, которой можно было ожидать от горничной знатной дамы. Она, однако, сделала несколько ошибок, походя на борзую собаку, которую держат на поводке и которая всякую минуту готова броситься; ее смущала та мысль, что она должна спрашивать то, за чем бы гораздо охотнее сама сходила.

Она еще несколько раз провинилась против законов этикета: после ужина, когда слуга вышел из столовой, где ему нечего было больше делать, горничная наша вмешивалась в разговор и не могла удержаться, чтобы не называть свою госпожу просто Анной, и до того забывала приличия, что говорила ей и Филипсону "ты", что считалось тогда, и теперь еще считается в Германии, ужасным проступком. Ошибки ее имели, по крайней мере, ту выгоду, что они доставили молодым людям случай заняться предметом, посторонним их личным отношениям, и уменьшили несколько их замешательство, давая случай улыбаться на счет бедной Аннеты. Она скоро это заметила и частью от досады, а частью радуясь предлогу высказать то, что было у ней на уме, смело вскричала:

- Вы оба за ужином достаточно забавлялись на мой счет, когда меня брала охота самой принести, что мне было нужно, вместо того чтобы ждать, пока Вилли найдет время мне услужить. Теперь вы смеетесь надо мной потому, что я называю вас теми именами, которые даны вам во святом крещении, и говорю "ты" молодому человеку и молодой девице, что говорю я и тогда, когда, стоя на коленях, обращаюсь к Богу. Но, несмотря на все ваши новые затеи, скажу вам, что оба вы настоящие дети, которые сами не знают, что делают, и теряют в шутках время, которое дано им теперь затем, чтобы устроить их собственное счастье. Не хмурьтесь так, госпожа баронесса; я слишком часто смотрела на гору Пилата и привыкла не пугаться сердитого взгляда.

- Молчи, Аннета, - сказала баронесса, - или уйди из комнаты.

- Если бы я не любила вас больше самой себя, - сказала упрямая и отважная Аннета, - то я тотчас вышла бы не только из этой комнаты, но даже из замка, и оставила бы вас здесь хозяйничать с вашим любезным управителем, Отто Шрекенвальдом.

- Если не из дружбы, то по крайней мере хотя бы из благопристойности и человеколюбия молчи или выйди вон!

- Нет, - сказала Аннета, - стрела моя уже пущена; впрочем, я ведь только намекнула о том, что все твердили на Гейерштейнском лугу в тот вечер, как Бутишольцский лук был натянут. Вы знаете, что старинное пророчество говорит...

- Замолчи! Замолчи ради Бога, или мне самой придется бежать отсюда, - сказала молодая баронесса.

- В таком случае, - сказала Аннета, понизив голос и как бы испугавшись, чтобы госпожа ее действительно не удалилась, - если уж вам приходится бежать, то надобно уступить необходимости, потому что за вами никто не поспеет. Знаете ли вы, господин Артур, что госпоже моей надобно бы иметь у себя в услужении не простую девушку из плоти и крови, как я, а какую-нибудь нимфу, напитанную одним воздухом. Поверите ли вы? Многие думают, что она по своему происхождению в родстве с духами стихийными и оттого-то она застенчивее прочих девушек нашего мира.

Анна Гейерштейнская очень обрадовалась случаю прекратить разговор, который завела ее своенравная горничная, и направить его на предмет не столь щекотливый, хотя и близко касающийся баронессы.

- Господин Артур, - сказала она, - отчасти в праве иметь относительно меня странные подозрения, на которые ты, по глупости своей, намекнула и которым верят глупцы в Германии и Швейцарии. Признайтесь, господин Филипсон, что вы составили обо мне удивительное заключение, увидев меня, прошедшую мимо вас, когда вы вчера ночью стояли на часах у Графелустского замка.

Воспоминание обо всех обстоятельствах, так сильно поразивших его в то время, смутило Артура, и он с большим трудом принудил себя к ответу, который проговорил невнятно и без всякой связи...

- Признаюсь, что я слышал... то есть Рудольф Донергугель рассказывал мне - но чтобы я поверил, что вы не христианка...

- А!.. если это говорил вам Рудольф, - прервала Аннета, - то вы, вероятно, слышали все, что только можно сказать дурного о моей госпоже и о ее предках. Он один из тех, которые отыскивают пороки в товарах, которые они сами собираются купить, и бранят их затем, чтобы отбить других покупщиков. Он, конечно, рассказал вам чудную волшебную повесть о бабушке госпожи моей; и действительно, судя по всем обстоятельствам, вы могли подумать...

- Нет, Аннета, - сказал Артур, - все, что говорят о твоей госпоже странного и непостижимого, я считаю не имеющим ни малейшей вероятности.

- Мне кажется, что вряд ли это так, - прервала Аннета. - Я очень подозреваю, что мне гораздо было бы труднее привести вас сюда в замок, если бы вы знали, что приближаетесь к жилищу "Огненной Нимфы", или "Саламандры", как называют ее бабушку, не говоря уже о том, что вам было бы неприятно увидеть внучку Огненной Девы.

- Замолчишь ли ты наконец, Аннета? - сказала баронесса. - Если уж судьба привела нас здесь увидеться, то я не пропущу случая объяснить нашему другу нелепость сказок, которые он слушал, может быть, с сомнением и удивлением, но не с полной недоверчивостью.

- Господин Артур Филипсон, - продолжала она, - правда, что дед мой по матери, барон Герман Арнгейм, имел глубокие сведения в высших науках и притом был председателем тайного суда, называемого священное Фем, о котором вы, верно, слыхали. Однажды вечером чужестранец, преследуемый агентами этого суда, о котором даже не должно упоминать, прибыл в замок, испрашивая себе защиты по законам гостеприимства. Дед мой, узнав, что этот человек обладает глубокой ученостью, принял его под свое покровительство и, пользуясь своими исключительными правами, исходатайствовал ему отсрочку на один год и один день для ответа на возведенное против него обвинение. Они вместе занимались науками и, вероятно, в своих изысканиях таинств природы зашли так далеко, что идти далее этого человек не может. Когда приблизился роковой день, в который гость должен был расстаться со своим хозяином, он испросил позволение привести в замок свою дочь, чтобы в последний раз проститься с нею. Она была приведена в замок секретно, и так как судьба ее подвергалась большой опасности, то барон предложил дать сироте у себя в замке пристанище, надеясь приобрести от нее еще более сведений в восточных языках и науках. Данишменд, отец ее, согласился на это и оставил замок с тем, чтобы явиться в тайный суд, имевший свое пребывание в Фульде. Что сталось после того с Данишмендом, неизвестно; может быть, он спасся благодаря ходатайству барона Арнгейма; может быть, был предан мечу и веревке. Прелестная персиянка сделалась супругой своего опекуна и покровителя. При множестве превосходных качеств, она была несколько легкомысленна. Пользуясь своим чужестранным нарядом и осанкой, она изумляла и пугала глупых немецких гусынь, которые, слыша, что она говорит по-персидски и по-арабски, были уже расположены считать ее занимающейся сверхъестественными науками. Имея пылкую и затейливую фантазию, она очень любила являться в таких видах и положениях, которые подтверждали забавлявшие ее подозрения. Не было конца рассказам, к которым она сама подавала повод. Ее первое появление в замке показалось всем весьма необыкновенным и даже чудесным. С этой ветреностью она соединяла ребяческое своенравие и, содействуя распространению повсюду самых нелепых рассказов, она в то же время заводила с особами одного с ней звания ссоры насчет знатности и первенства, которые у вестфальских дам всегда считались великой важностью. Это стоило ей жизни, так как утром в день крестин моей бедной матери баронесса скоропостижно умерла в то самое время, когда блистательное общество собралось в церкви для присутствия при обряде крестин. Полагают, что она была отравлена ядом, данным ей баронессой Штейнфельд, с которой она жестоко поссорилась, вступившись за приятельницу свою графиню Вальдштетен.

- А опал? И вода, которой ей брызнули в лицо? - спросил Артур.

- А! - отвечала молодая баронесса, - я вижу, что вы желаете узнать истинную историю моего семейства, о котором вам сообщены только баснословные предания. Когда прародительница моя лишилась чувств, то весьма естественно было брызнуть на нее водой. Что же касается опала, то мне говорили, что он действительно в эту минуту лишился своего блеска, но говорят, что таково свойство этого драгоценного камня в случае, если яд попадет на него. Причиной ссоры с баронессой Штейнфельд было отчасти и то, что, по ее мнению, прекрасная персиянка не имела права носить этого камня, который один из моих предков отнял в сражении у Требизондского султана. Все эти обстоятельства спутались в народном предании, и истинное событие превратилось в волшебную сказку.

- Но вы ничего не сказали, - заметил ей Артур, - о... о...

- О чем? - спросила его хозяйка.

- О вашем появлении в прошедшую ночь.

- Возможно ли, - сказала она, - чтобы благоразумный человек, англичанин, не мог отгадать объяснения, которое я ему сделаю, хотя, может быть, оно покажется вам несколько темным? Отец мой, принимавший, как вам известно, горячее участие в делах страны, волнуемой мятежами, навлек на себя ненависть многих могущественных особ. Поэтому он принужден делать все втайне и без нужды не показываться. Притом же, ему не хотелось встретиться с братом своим. Поэтому, при въезде нашем в Германию, он известил меня, чтобы я приготовилась прийти к нему по первому полученному от него условному знаку - этим знаком было назначено небольшое распятие, принадлежавшее моей бедной матери. В комнате, приготовленной для меня в Графслусте, я нашла этот знак при письме от моего отца, указывающем мне тайный выход, который хотя и казался крепко заделанным, но его легко было разобрать. Этим ходом я должна была выйти к воротам, отправиться в лес и найти там моего отца на том месте, которое он назначил.

- Странное и опасное предприятие! - сказал Артур.

- Я никогда еще не бывала так встревожена, - продолжала она, - как получив этот приказ, заставляющий меня покинуть тайком доброго и любящего меня дядю и идти неизвестно куда. Однако мне нельзя было не повиноваться. Место свидания было с точностью обозначено. Ночная прогулка вблизи людей, готовых мне покровительствовать, ничего для меня не значила; но расставленные у выходов из предосторожности часовые мешали исполнению моего намерения, и потому я принуждена была открыться двоюродным моим братьям Бидерманам, которые охотно согласились пропустить меня взад и вперед, не опрашивая. Вы знаете моих братьев: они благородны и добры, но имеют очень ограниченный ум. (Тут она бросила взгляд на Аннету Вейльхен.) Им непременно хотелось, чтобы я скрыла мое намерение от Сигизмунда, и так как они всегда любят подшучивать над этим простодушным молодым человеком, то потребовали, чтобы я прошла мимо его таким образом, чтобы он мог счесть меня привидением, в надежде позабавиться над ужасом его при виде сверхъестественного призрака. Я была слишком огорчена разлукой с моим дядей для того чтобы думать о чем-нибудь другом. Но я очень удивилась, когда, сверх ожидания, нашла вас у моста на часах вместо моего брата Сигизмунда. Не спрашиваю, какие были мысли ваши в эту минуту.

- Мысли безумца, - отвечал Артур, - настоящего безумца. Если бы я не был дурак, то предложил бы вам проводить вас, и меч мой...

- Я бы не приняла ваших услуг, - сказала Анна хладнокровно. - Цель моего выхода, во всяком случае, должна была остаться тайной. Я нашла моего отца. Свидание, которое он имел с Рудольфом Донергугелем, переменило принятое им намерение увести меня в эту ночь с собой. Однако сегодня рано утром я отправилась к нему, между тем как Аннета представляла меня в свите швейцарских депутатов, потому что отец мой желал, чтобы не было известно, когда и с кем я оставила моего дядю и его спутников. Мне не нужно напоминать вам, что я видела вас в тюрьме.

- И что вы спасли мне жизнь! Возвратили мне свободу! - вскричал юноша.

- Не спрашивайте меня о причинах моего молчания. Я действовала тогда по приказанию других, а не по собственной воле. Вашему бегству способствовали для того, чтобы учредить сообщение между швейцарцами, находящимися вне крепости, и солдатами внутри ее. После ла-феретской тревоги я узнала от Сигизмунда, что шайка разбойников преследует вашего отца и вас с тем, чтобы напасть на вас и ограбить. Отец мой доставил мне средства превратиться из Анны Гейерштейнской в германскую баронессу. Я тотчас отправилась и очень рада, если предостережением моим мне удалось избавить вас от опасности.

- Но отец мой? - спросил Артур.

- Я по всему должна надеяться, что он жив и невредим, - отвечала молодая девушка. - Многие кроме меня заботятся о том, чтобы охранять его и вас, в особенности же бедный Сигизмунд. Теперь, Артур, когда вся таинственность вам объяснилась, пора нам расстаться, и навсегда.

- Расстаться!.. И навсегда! - повторил юноша голосом, похожим на умирающее эхо.

- Так судьбе угодно. Вы завтра рано утром отправитесь в Страсбург и... и... мы больше никогда не увидимся.

Будучи не в состоянии обуздать своей пламенной страсти, Артур бросился к ногам красавицы, прерывающийся голос которой ясно доказывал, как сильно она была тронута, произнося последние слова. Она оглянулась было на Аннету, но горничная исчезла в этот миг, и на несколько минут госпожа ее, может быть, не сердилась за ее отсутствие.

- Встаньте, Артур, - сказала она, - встаньте! Вы не должны предаваться чувствам, которые могут быть пагубны для нас обоих.

- Выслушайте меня, баронесса, прежде чем я скажу вам: прости навеки. Я рыцарь, сын и наследник графа, имя которого известно в Англии, во Франции и везде, где только уважается мужество.

- Увы! - произнесла красавица слабым голосом. - Я давно уже подозревала то, что вы мне теперь объявляете. Но встаньте, прошу вас, встаньте.

- Не прежде, чем вы меня выслушаете, - сказал юноша, схватив ее руку, которая трепетала, но не старалась от него освободиться. - Выслушайте меня, - продолжал он со всей пылкостью первой любви, сбросившей все оковы, налагаемые на него робостью и недоверчивостью к самому себе. - Признаюсь, что отец мой и я обязаны выполнить опасное поручение, успех которого сомнителен. Вы скоро узнаете, какой будет конец, хороший или дурной. Если предприятие наше увенчается успехом, вы услышите обо мне под моим настоящим именем. Если же я паду, то я должен... я могу... я буду требовать слезы от Анны Гейерштейнской. Но если я спасусь, то у меня есть еще конь, копье и меч; и до вас дойдет похвальная молва о том, которого вы три раза спасли от великой опасности.

- Встаньте, встаньте! Я уже довольно слышала - слушать более было бы истинное безрассудство и для вас и для меня.

- Еще одно слово, - прибавил юноша, - пока Артур имеет сердце - оно бьется для вас, пока он в состоянии владеть рукой - она будет готова защищать вас.

В эту самую минуту Аннета вбежала в комнату.

- Уходите! Уходите! - вскричала она. - Шрекенвальд воротился из деревни с какими-то неблагоприятными вестями, и я боюсь, чтобы он не пришел сюда.

Артур вскочил на ноги при первом знаке тревоги.

- Если госпоже твоей угрожает какая-либо опасность, Аннета, то здесь есть, по крайней мере, один искренний друг ее.

- Но Шрекенвальд, - сказала она, - Шрекенвальд управитель вашего батюшки, его поверенный! Подумайте об этом хорошенько, я бы могла где-нибудь спрятать Артура.

Гордая девушка уже овладела собой и величественно сказала: - Я не сделала ничего оскорбительного для моего отца. Я не имею здесь гостей, которых принуждена была бы от него скрывать. Садитесь, - продолжала она, обращаясь к Артуру, - и примем этого человека. Введи его тотчас, Аннета, и пусть он представит нам свои донесения; но напомни ему, чтобы, говоря со мной, он не забывал, что я его госпожа.

Артур опять сел на свое место.

Аннета, ободренная смелостью своей госпожи, захлопала в ладоши и вышла из комнаты, говоря про себя:

- Теперь я вижу, что не шутка быть баронессой, если умеешь таким образом поддерживать свое достоинство. Почему же этот грубый человек мог так напугать меня?

ГЛАВА XXIII

Ведь те дела, которые блуждают,

Как духи тьмы, в полночные часы,

Страшнее тех, что днем мы исполняем.

Шекспир. Генрих VIII

Итак, наше небольшое общество безбоязненно ждало прихода управителя. Артур, восхищенный и ободренный твердостью, которую показала Анна при известии о прибытии этого человека, наскоро обдумал, как ему вести себя в предстоящем деле, и благоразумно решился избегать всякого непосредственного и личного в нем участия до тех пор, пока из поступков Анны не заметит, что оно для нее будет полезно или приятно. Для этого он сел в некотором от нее расстоянии у стола, где они ужинали. Анна, со своей стороны, казалось, приготовлялась к важному свиданию. Величественная уверенность заступила место сильного волнения, еще недавно ею обнаруженного, и, занявшись женским рукоделием, она, по-видимому, спокойно ожидала посещения, так перепугавшего ее горничную.

На лестнице послышались скорые и неровные шаги человека, который, казалось, был сильно встревожен и очень торопился; дверь растворилась, и Отто Шрекенвальд вошел в комнату.

Этот человек, с которым сообщенные Бидерманом старшему Филипсону подробности познакомили уже немного наших читателей, был высок, строек и воинственного вида. Одежда его, подобно носимой в те времена знатными особами в Германии, была украшена вышивками, позументами и превосходила своим щегольством употребляемую вообще во Франции и Англии. Соколиное перо, воткнутое по всеобщему обычаю в его шапку, прикреплялось золотой бляхой, служившей вместо пряжки. Платье его было из буйволовой кожи и обложено по всем швам богатыми галунами, а на шее висела золотая цепь, означающая его должность в доме барона. Он вошел поспешно, с сердитым, озабоченным видом и довольно грубо сказал:

- Как, сударыня! Что это значит? Чужие люди в замке в такую позднюю ночь?

Анна Гейерштейнская, хотя и долго пробыла вдали от своей родины, не забыла, однако, обычаев ее и отлично знала, с какой надменностью знатные особы обходились с людьми, им подвластными.

- Вассал ли ты Арнгеймов, Отто Шрекенвальд? И как ты смеешь говорить с баронессой Арнгейм в ее собственном замке, возвысив голос, с наглым видом и с покрытой головой? Помни свое место; и когда ты испросишь у меня прощение в своей наглости и станешь говорить, как прилично твоему и моему званию, тогда я найду возможным выслушать то, что ты имеешь мне сказать.

Шрекенвальд против воли взялся рукой за шапку и обнажил гордую свою голову.

- Извините, баронесса, - сказал он несколько поучтивее, - если второпях я поступил отчасти неуважительно, но случай такого рода, что не терпит отлагательства. Рейнграфские солдаты взбунтовались, изорвали знамя своего государя и подняли свое независимое, называемое ими хоругвью Св.Николаса, объявив, что они останутся в мире с Богом, но станут воевать с целым светом. Замок этот непременно будет взят ими, так как они намерены прежде всего обеспечить себя, овладев каким-нибудь укрепленным местом. Итак, вы должны отправиться отсюда с восходом солнца. Теперь они пьют у мужиков вино, а потом лягут спать; но когда завтра поутру встанут, то непременно пойдут сюда к замку; и вы можете попасть в руки к людям, которые так же мало боятся ужасов Арнгеймского замка, как чудес в волшебных сказках, и будут смеяться над притязаниями владетельницы его на уважение и почтительность.

- Разве нельзя им воспротивиться? Замок крепок, - сказала юная баронесса, - и мне бы не хотелось оставить жилище моих предков, не испытав ничего к его защите.

- Пятисот человек, - сказал Шрекенвальд, - достаточно бы было для обороны его стен и башен. Но предпринимать это с меньшим числом было бы безрассудно; я не знаю, где набрать и два десятка солдат. Итак, теперь, когда вам все известно, позвольте мне просить вас выслать отсюда этого незнакомца - слишком молодого, как мне кажется, для того чтобы быть принятым девушкой. Я покажу ему кратчайшую дорогу для выхода из замка, так как в настоящих обстоятельствах нам довольно будет и того, чтобы заботиться о своей собственной безопасности.

- А куда ты предполагаешь отправиться? - спросила баронесса, продолжая поддерживать с Отто Шрекенвальдом тон неограниченного самовластия, которому управитель уступал с такими же знаками нетерпения, с какими бешеный конь повинуется управляющему им искусному всаднику.

- Я думаю ехать в Страсбург, если вам это будет угодно, с прикрытием, которое успею набрать до утренней зари. Надеюсь, что мы проедем, не будучи замечены бунтовщиками; если же и встретим какой-нибудь их отряд, то нам нетрудно будет проложить себе дорогу.

- А почему ты предпочитаешь Страсбург для места нашего убежища?

- Оттого, что надеюсь найти там отца вашего, графа Альберта Гейерштейнского.

- Хорошо, - сказала молодая баронесса. - Вы, господин Филипсон, говорили мне, что вы также отправляетесь в Страсбург. Если хотите, то можете воспользоваться моим прикрытием до этого города, где вы должны найти вашего отца.

Легко представить себе, как обрадовался Артур и с каким удовольствием принял он это предложение, позволявшее ему пробыть с Анной Гейерштейнской дольше, чем он ожидал, и которое могло, как говорило ему его пылкое воображение, доставить случай оказать ей на опасной дороге какую-нибудь значительную услугу.

Отто Шрекенвальд попытался было возражать.

- Госпожа баронесса! - сказал он с некоторым нетерпением.

- Переведи дух, Шрекенвальд, - прервала его Анна, - чтобы быть способнее изъясниться с приличной почтительностью.

Наглый вассал пробормотал что-то сквозь зубы и отвечал с принужденной вежливостью:

- Позвольте мне заметить, что при настоящих обстоятельствах мы должны заботиться только о вас одних. Нас слишком мало и для вашей защиты, почему я никак не могу позволить чужестранцу ехать с нами.

- Если бы присутствие мое, - сказал Артур, - было вредно или даже только бесполезно баронессе в дороге, то я бы не решился принять ее предложения. Но я не ребенок и не женщина, а взрослый человек, готовый всеми силами защищать госпожу вашу.

- Хотя бы мы и удостоверились в вашей храбрости и искусстве, молодой человек, - сказал Шрекенвальд, - то кто нам поручится за вашу верность?

- Во всяком другом месте, - вскричал Артур, - опасно было бы задать мне такой вопрос.

Анна явилась между ними посредницей.

- Мы должны поскорее лечь спать, - сказала она, - и быть готовыми на случай тревоги, Шрекенвальд! Я надеюсь, что ты, где следует, расставишь часовых, для этого у тебя довольно людей. Выслушай же меня и помни: я желаю и приказываю, чтобы этот господин ночевал сегодня здесь, а завтра ехал бы с нами вместе. Я беру на себя ответственность в этом перед моим отцом, а твой долг - мне повиноваться. Я имела случай хорошо узнать этого молодого человека и его отца, потому что они несколько времени гостили у моего дяди. В продолжение пути находись при нем и оказывай ему почтение, на какое только ты способен...

Отто Шрекенвальд изъявил свое повиновение с таким горьким взглядом, который трудно было бы описать. Он выражал досаду, оскорбление, униженную спесь и принужденную покорность. Но, однако, он повиновался и отвел Артура в довольно хорошую комнату с кроватью, которая после беспокойств и утомления предыдущего дня показалась ему очень приятной.

Несмотря на нетерпение, с которым Артур ожидал утренней зари, сильная усталость нагнала на него крепкий сон, продолжавшийся до тех пор, пока небо не зарумянилось лучами восходящего солнца, и Шрекенвальд разбудил его, закричав:

- Вставайте, господин англичанин, если вы хотите доказать на деле готовность вашу быть полезным. Пора садиться на лошадей, и мы не будем ждать ленивых...

Артур вскочил и в одну минуту был готов, не забыв надеть панцирь и взять оружие, чтобы в случае надобности быть в состоянии защищать тех, с кем ему предстояло путешествовать. Потом побежал он в конюшню оседлать свою лошадь и, сойдя по лестнице, ведущей на двор, услыхал Аннету Вейльхен, которая вполголоса звала его:

- Сюда, господин Филипсон, мне нужно с вами переговорить.

В это самое время молодая швейцарка сделала ему знак войти в небольшую комнату, где он очутился с ней один на один.

- Не удивительно ли вам показалось, - начала она, - что госпожа моя так умеет заставить повиноваться себе этого Шрекенвальда, который на всех наводит ужас своим угрюмым видом и суровым обхождением? Но ей так пристало повелевать, что ей бы, кажется, следовало быть не баронессой, а императрицей. Это, верно, особенное преимущество знатного происхождения, потому что я вчера вздумала было поважничать, подражая моей госпоже, и как бы вы думали, этот невежда Шрекенвальд пригрозил, что выбросит меня за окно. Но если я когда-нибудь увижу опять Мартина Шпренгера, то на опыте узнаю, сильна ли рука швейцарца и умеет ли он владеть дубиной. Однако что же я заболталась, госпожа моя желает увидеться с вами на одну минутку, прежде чем мы сядем на лошадей.

- Твоя госпожа? - вскричал Артур. - Зачем же ты столько теряла времени? Почему тотчас не сказала мне этого?

- Потому что мне приказано было только задержать вас здесь до ее прихода, а... вот и она.

Анна Гейерштейнская вошла, одетая совершенно подорожному. Аннета, всегда готовая сделать то, чего бы она желала для самой себя, собралась было выйти вон, но ее госпожа, которая, вероятно, уже раньше обдумала, что ей говорить и делать, решительно приказала ей остаться.

- Я уверена, - сказала она, - что господин Филипсон настоящим образом оценит чувство гостеприимства, я хочу сказать дружбы, которое не позволило мне согласиться, чтобы он вчера вечером выехал из замка, и ио которому я решилась пригласить его проделать вместе со мной опасный путь до Страсбурга. У ворот этого города мы расстанемся: я отправлюсь к моему отцу, а вы - к своему. С той минуты все отношения между нами прекратятся, и мы должны будем вспоминать друг о друге не иначе как о том, кто похищен у нас смертью.

- Есть воспоминания, - сказал Артур страстно, - столь драгоценные для нашего сердца, что их невозможно истребить до гроба...

- Ни слова больше об этом, - прервала красавица. - С ночью конец мечтаниям, и с зарей должен пробудиться рассудок. Еще одно: не говорите со мной в дороге; делая это, вы подвергнете меня неприятным и оскорбительным подозрениям, а самого себя ссоре и опасности. Прощайте, отряд наш готов садиться на лошадей.

Она вышла из комнаты и оставила в ней Артура, погруженного в сильную печаль и досаду. Терпение - даже можно сказать благосклонность, с которой Анна Гейерштейнская накануне выслушала признание его в любви, не приготовили его к осторожной холодности, высказанной ею теперь. Он не знал, что Анна, которую чувствительность или страсть заставили на минуту уклониться от строгих правил, старалась поправить это тем, что тотчас возвратилась на этот путь, с твердой решимостью не уклоняться более от него. Он печально посмотрел на Аннету, но не нашел ничего утешительного во взорах горничной, которая казалась столько же расстроенной, как и он сам.

- Понять не могу, что с ней сделалось, - сказала Аннета, - со мной она по-прежнему ласкова, но со всеми другими обходится, как настоящая баронесса. Если это называется знатностью, то Аннета Вейльхен надеется навеки остаться бедной швейцарской девушкой; она, по крайней мере, сама себе госпожа и может говорить, когда захочет, со своим любезным, лишь бы только религия и скромность не были оскорблены в этом разговоре. Ах! простая маргаритка, приколотая к волосам моим, предпочтительнее всех драгоценностей Индии, если они заставляют нас мучить самих себя и других, или не позволяют нам говорить то, что лежит у нас на сердце. Но не бойся, Артур; если она будет так жестока и вздумает забыть тебя, то ты можешь надеяться на твою приятельницу, которая, пока у ней будет язык, а у Анны Гейерштейнской уши, не позволит ей этого сделать.

Сказав это, Аннета удалилась, показав прежде Артуру коридор, по которому он мог выйти на двор замка. Там стояла уже оседланная его лошадь между двадцатью другими. Двенадцать из них были приготовлены для вооруженных всадников, вассалов Арнгеймского дома, которых Шрекенвальд успел собрать для прикрытия. Два иноходца, отличающиеся своей великолепной сбруей, были подведены для Анны Гейерштейнской и для Аннеты.

Остальные лошади назначались для слуг обоего пола. По призывному знаку солдаты, взяв копья, встали каждый к своему коню в ожидании, пока сядут женщины и слуги; потом они вспрыгнули на седла и поехали вперед тихо, с большой осторожностью. Шрекенвальд двигался в авангарде, имея подле себя Артура. Анна и ее горничная находились посреди отряда, сопровождаемые толпой безоружных слуг, а два или три опытных воина заключали шествие, чтобы предохранить отряд от нечаянного нападения с тыла.

Когда тронулись с места, Артур очень удивился, не слыша стука, обыкновенно производимого лошадиными подковами по камням; но когда начало рассветать, он увидел, что копыта у всех лошадей были обернуты шерстью, что и препятствовало им стучать. Странно было видеть этот небольшой конный отряд, спускающийся вниз по идущей от замка каменистой дороге совершенно без того шума, который обыкновенно неразлучен с движением конницы и отсутствие которого придавало нечто особенное и даже сверхъестественное этому конному шествию.

Таким образом они подвигались по извилистой дорожке, ведущей из Арнгеймского замка в соседнюю деревню, которая, по древнему феодальному обыкновению, была расположена так близко к крепости, что жители ее по призыву своего властителя могли тотчас явиться для его защиты. Но теперь она была занята совсем другого рода обитателями, буйными рейнграфскими солдатами. Когда Арнгеймский отряд приблизился к въезду в деревню, Шрекенвальд дал знак остановиться, и подчиненные его тотчас повиновались. Он отправился вперед с Артуром для осмотра, соблюдая наивозможную осторожность. Глубокое безмолвие царствовало на опустевших улицах, местами были видны солдаты, вероятно, поставленные на часы, но все они крепко спали.

- Свиньи бунтовщики! - сказал Шрекенвальд. - С какой исправностью они содержат караул свой, и как бы я славно разбудил их, если бы не был принужден провожать эту своенравную девушку. Побудь здесь, чужестранец, а я ворочусь назад и приведу их сюда, здесь нет никакой опасности.

При этих словах Шрекенвальд удалился от Артура, который, оставшись один на улице деревни, наполненной разбойниками, хотя и погруженными на время в бесчувствие, не мог считать себя в безопасности. Застольные песни, повторяемые во сне каким-нибудь пьяницей, или лай деревенской собаки могли в одну минуту поднять около него сотню разбойников. Но через две или три минуты молчаливый отряд, предводительствуемый Отто Шрекенвальдом, опять к нему присоединился и продолжал следовать за своим начальником, всячески остерегаясь, чтобы не произвести тревоги. Все шло хорошо до тех пор, пока они не достигли другого конца деревни, где стоявший на часах солдат также спал, как и его товарищи, но лежащая подле него большая мохнатая собака караулила гораздо лучше, чем он. Едва только небольшой отряд приблизился, она подняла страшный лай, способный разбудить семерых спящих и который действительно прервал сон ее хозяина. Солдат схватил свое ружье, выстрелил из него, не зная хорошенько, в кого и зачем. Пуля убила под Артуром лошадь, и, когда она упала, часовой бросился вперед с тем, чтобы прикончить или взять в плен опрокинутого всадника.

- Вперед, вперед, Арнгеймские воины! Не заботьтесь ни о чем, кроме безопасности госпожи вашей! - вскричал начальник отряда.

- Остановитесь! Приказываю вам, спасите чужестранца, если вам дорога жизнь! - вскричала Анна таким голосом, который, несмотря на обыкновенную свою приятность, зазвенел, как серебряная труба. - Я не подвинусь ни на шаг вперед, пока он не будет вне опасности.

Шрекенвальд пришпорил было уже своего коня с тем, чтобы ускакать; но, увидя, что Анна не хочет за ним следовать, воротился назад и, схватив оседланную и взнузданную лошадь, которая стояла поблизости, привязанная к забору, бросил ее поводья Артуру.

В одно мгновение он вспрыгнул на лошадь и, схватив висящий у седла нового коня бердыш, одним ударом свалил шатающегося часового, который намеревался броситься на него. Весь отряд пустился вскачь, потому что тревога распространилась уже по всей деревне; то там, то здесь солдаты начали показываться из домов и садиться на лошадей. Не успел еще Шрекенвальд со своим отрядом отъехать милю, как они услышали звук рогов; когда же они достигли вершины холма, с которого видна была деревня, то предводитель, который в продолжение этого бегства следовал позади всех своих воинов, остановился, чтобы обозреть оставшегося позади неприятеля. На улице происходила ужасная суматоха и шум, но не заметно было, что собираются послать погоню; так что Шрекенвальд продолжал свой путь вдоль по берегу реки безостановочно и поспешно, но не загнав ни одной из лошадей.

После двухчасовой езды начальник отряда, считая себя в достаточной уже безопасности, приказал остановиться в небольшой рощице, где лошади и всадники могли отдохнуть и подкрепиться пищей, для чего у них взяты были с собой корм и съестные припасы. Отто Шрекенвальд, переговорив с баронессой, возвратился к своему спутнику, с которым он продолжал обходиться с надменной вежливостью. Он предложил ему разделить с ним трапезу, которая мало чем отличалась от кушанья, даваемого простым солдатам, но была приправлена бутылкой хорошего вина.

- За твое здоровье, приятель, - сказал он, - если когда-нибудь вспомнишь о нашем сегодняшнем путешествии, то ты, верно, согласишься, что я поступил с тобой как истинный товарищ часа два тому назад, проезжая через Арнгеймскую деревню.

- Я очень вам благодарен, что вы вовремя подоспели, - отвечал Артур, - не разбирая, сделали ли вы это по приказанию вашей госпожи или по доброй воле.

- А-а! приятель, - сказал Шрекенвальд, улыбаясь, - стало быть, ты философ, когда мог сделать такие замечания, лежа под лошадью и чувствуя у себя на горле неприятельский меч. Ладно, если ты уж это видел, я готов скорее пожертвовать двадцатью такими, как ты, красавчиками, чем подвергнуть молодую баронессу Арнгейм малейшей опасности.

- Этот образ мыслей, - сказал Артур, - так логичен, что я совершенно его одобряю, хотя ты и довольно невежливо обо мне отозвался.

При этом ответе молодой человек, досадуя на грубость Шрекенвальда, несколько возвысил голос. Это обстоятельство не осталось без замечания, так как в ту же минуту явилась перед ним Аннета Вейльхен с приказом от имени баронессы, чтобы они говорили потише или лучше совсем замолчали бы.

- Доложи твоей госпоже, что я буду нем, - сказал Артур.

- Наша госпожа, баронесса, - продолжала Аннета, сделав ударение на этом титуле, которому она начинала приписывать силу талисмана, - баронесса, говорю я вам, полагает, что молчание необходимо для нашей безопасности и что неблагоразумно было бы обращать на наш небольшой отряд внимание людей, проезжающих по дороге во время нашего необходимого отдыха; итак, господа, баронессе угодно, чтобы вы поскорее работали зубами, но чтобы попридержали языки ваши до тех пор, пока мы будем в более безопасном месте.

- Госпожа наша рассудительна, - отвечал Шрекенвальд, - а горничная ее остроумна. Пью, Аннета, стакан рюдерегеймера за продолжение ее благоразумия и твоей милой, затейливой живости. Угодно ли вам, моя красавица, отвечать мне, выпив со мной рюмку этого доброго вина?

- Ах ты, немецкая бочка! Ах ты, винная бутыль! Видано ли, чтобы скромная девушка пила вино перед обедом?

Подкрепив себя в несколько минут пищей, путешественники наши опять сели на лошадей и ехали с такой поспешностью, что раньше полудня они уже прибыли в укрепленный городок Кель, лежащий против Страсбурга, на восточном берегу Рейна.

Предоставляю антиквариям разыскать, проехали ли наши путешественники из Келя в Страсбург по знаменитому плавучему мосту, соединяющему ныне оба берега, или они переправились через Рейн каким-либо другим способом. Довольно сказать, что они благополучно прибыли на другую сторону, где юная баронесса, опасаясь ли, чтобы Артур не забыл данного ею наставления, или полагая, что ей можно сказать ему до разлуки несколько слов, но только прежде чем села опять на лошадь, подошла к молодому англичанину, который догадывался, о чем она намерена говорить.

- Благородный чужестранец, - сказала она, - я теперь должна с вами проститься. Но прежде позвольте мне спросить у вас, знаете ли вы, где отыскать вашего отца?

- В трактире под вывеской Крылатого Оленя, - отвечал с унынием Артур, - но где он находится в этом обширном городе, мне неизвестно.

- Знаешь ли ты этот трактир, Шрекенвальд?

- Я, сударыня? Нет, я не знаю ни Страсбурга, ни его трактиров. И полагаю, что прочие наши спутники не больше меня сведущи в этом.

- По крайней мере, ты говоришь по-немецки, - сказала сердито баронесса, - и можешь лучше об этом расспросить, чем чужой человек. Прими на себя этот труд и не забывай, что быть человеколюбивым к чужестранцам повелевает нам наша религия.

Пожав плечами, Отто Шрекенвальд отправился осведомляться о том, где находится трактир "Крылатый Олень". Кратковременное его отсутствие доставило Анне случай сказать потихоньку: "Прощай! Прощай!.. Прими этот залог дружбы и носи его из любви ко мне. Будь счастлив".

Ее тонкие пальчики положили ему в руку маленький сверточек. Он оборотился, чтобы ее поблагодарить, но она уже удалилась, а Шрекенвальд, занявший ее место, сказал ему суровым голосом:

- Иди сюда, господин англичанин, я отыскал твою гостиницу, и мне некогда тебе долее прислуживать.

Он поехал вперед, а Артур на своем коне молча следовал за ним до перекрестка, где широкая улица пересекала ту, по которой они доехали с набережной, где пристали к берегу.

- Вот "Крылатый Олень", - сказал Отто, указывая ему на огромную вывеску, которая, будучи привешена на высоких деревянных подставках, занимала улицу почти во всю ее ширину. - Я думаю, что ты и сам найдешь дорогу, имея перед глазами такой указатель.

Сказав это, он повернул свою лошадь и без дальних прощаний поскакал назад к своей госпоже и к ее провожатым.

Глаза Артура устремились было вслед за ним, но в ту же минуту, вспомнив об отце, он пришпорил утомленного коня и приехал в гостиницу "Крылатый Олень".

ГЛАВА XXIV

...Конечно, я

Была когда-то также королевой

Британии, но злобный рок попрал

Мои права, низверг меня на землю

С позором и стыдом - и я должна

Стоять теперь с покорностью на месте,

Указанном мне горькой судьбой.

Шекспир. Генрих VI

Гостиница "Крылатый Олень" в Страсбурге, подобно всем прочим немецким трактирам того времени, была содержима с такой же невнимательностью к нуждам проезжающих, как и у Иоганна Менгса. Но молодость и приятная наружность Артура, всегда располагающие к себе нежный пол, сильно подействовали на малорослую дородную и краснощекую с голубыми глазами красавицу, дочь хозяина "Крылатого Оленя", толстого старика, который не вставал со своих дубовых кресел в гостиной. Она выказала столько внимания к молодому англичанину, что решилась сама идти через грязный двор, с опасностью замарать свои легкие полусапожки и свою хорошенькую ножку, чтобы показать ему порожнюю конюшню. Когда Артур спросил ее о своем отце, она соблаговолила вспомнить, что именно такой путешественник, как он описывал, приехал вчера вечером в их гостиницу и говорил, что будет ждать молодого человека, своего спутника.

- Я пришлю его к вам! - сказала малорослая красавица с улыбкой, которая, судя по редкости своей на ее устах, была неоценима.

Она сдержала слово. Через несколько минут старик Филипсон вошел в конюшню и бросился в объятия своего сына.

- Сын мой!.. дорогой мой! - вскричал англичанин, всегдашняя твердость которого уступила место чувствам природы и родительской нежности. - Я всегда люблю быть с тобой, но теперь вдвое рад увидеть тебя после стольких препятствий и опасностей, а еще более радуюсь приезду твоему в такую минуту, когда приближается решение нашей участи. Через несколько часов мы узнаем, чего нам можно ожидать от герцога Бургундского. При тебе ли тот важный залог?

Рука Артура сперва начала было искать то, что лежало ближе к его сердцу, а именно небольшой сверточек, врученный ему Анной Гейерштейнской при расставании. Но он тотчас опомнился и подал отцу ящичек, который таким странным образом пропал и был опять найден в Ла-Ферете.

- Он подвергался вместе со мной большой опасности, после того как вы мне его отдали, - отвечал Артур. - Меня гостеприимно пустили в один замок на ночь, а сегодня утром стоящий в окрестности этого замка военный отряд взбунтовался вследствие неполучения жалованья. Жители замка и я спаслись бегством от этих буйных мятежников, и когда мы сегодня на рассвете проезжали мимо их шайки, пьяный солдат застрелил подо мной бедную мою лошадь и я принужден был взять эту тяжелую фламандскую клячу с железным седлом и с дрянной сбруей.

- Путь наш усеян терниями, - сказал отец. - На мою долю их также досталось, так как я был подвержен большой опасности в трактире, где провел вчерашнюю ночь. Но я от нее избавился и, отправившись оттуда утром, благополучно прибыл сюда. Здесь я выхлопотал себе конвой, который проводит нас в герцогский лагерь близ Дижона, и я надеюсь сегодня же вечером быть допущенным к нему. Если же мы потеряем последнюю нашу надежду, то поедем в Марсель, откуда отправимся водой в Кандию или на остров Родос и посвятим жизнь свою защите христианства, если уж не будем иметь более возможности сражаться за Англию.

Артур выслушал эти роковые слова без возражения, но они столь же сильно подействовали на его сердце, как приговор, который, осуждая преступника на вечное заточение в темнице, этим самым навсегда изгоняет его из общества и отрешает от всех радостей жизни. Колокола соборной церкви, зазвонив в эту самую минуту, напомнили Филипсону обязанность отслушать обедню, которую служили ежечасно в одном из многочисленных приделов этого великолепного храма. Сын, узнав о его намерении, отправился вместе с ним.

Приближаясь ко входу огромного собора, наши путешественники встретили, как это обыкновенно бывает в католических странах, толпу обоего пола нищих, собравшихся на паперти с целью доставить молельщикам случай исполнить долг раздачи милостыни, столь строго предписываемой уставами их церкви. Англичане отделались от их докучливости, раздав немного мелкой монеты тем, которые, по-видимому, были в крайней нищете и наиболее заслуживали сострадания. Высокая женщина, стоявшая на крыльце около самых дверей, протянула руку к старшему Филипсону, который, будучи поражен ее видом, положил ей серебряную монету вместо медных денег, которые он раздавал другим.

- Чудеса! - сказала она по-английски, так, однако, тихо, чтобы он только один мог ее слышать, хотя до сына его также дошло, что она говорила. - Истинно чудеса! Англичанин имеет еще у себя серебряные деньги и в состоянии отдавать их бедным.

Артур увидел, что отец его вздрогнул от этого голоса или от слов, которые и ему, Артуру, показались чем-то превышающим разговор простой нищей. Но Филипсон, взглянув на женщину, которая это произнесла, вошел во внутренность церкви, где вскоре устремил все свое внимание на торжественную обедню, которую служил священник в приделе этого великолепного храма, воздвигнутого, как показывал находящийся над алтарем образ, во имя Св.Георгия, особенно чтимого воинами в феодальные времена. Обедня началась и кончилась со всеми обычными обрядами. Служивший ее священник удалился; и хотя некоторые из богомольцев, присутствовавших при божественной литургии, остались еще в храме, но большая часть вышла из него, одни с тем, чтобы идти в другой храм, другие - чтобы заняться своими мирскими делами.

Артур заметил, что высокая женщина все еще стояла перед алтарем на коленях, и он еще больше удивился тому, что отец его, который, как ему было известно, не мог уделить для набожности много времени, также оставался на коленях, устремив глаза на эту закутанную покрывалом нищую (которой она казалась по одежде), и что он как будто бы руководился ее движениями. Ни одна из мыслей, приходивших в голову Артура, не могла дать ему объяснения: почему отец его так поступает? - он только знал, что ему поручено важное и опасное дело, могущее встретить препятствия с разных сторон, и что политическая недоверчивость часто заставляла главнейших агентов во Франции, в Италии и во Фландрии прибегать к самым изощренным переодеваниям, чтобы, не возбуждая подозрения, иметь вход в такие места, где им нужно было действовать. Людовик XI, замечательная политика которого имела такое огромное влияние на дела и дух его века, в особенности был известен тем, что повсюду рассылал своих поверенных в наряде нищих монахов, странствующих певцов, цыган и других бродяг низшего разряда.

Вследствие всего этого Артур начал думать, что эта женщина, быть может, вовсе не нищая, как показывает ее одежда, но принадлежит совсем к другому, несравненно высшему кругу, и поэтому он решился сообразоваться в своих поступках с поступками своего отца.

Наконец колокол возвестил начало большой обедни в главном алтаре, и звон его вызвал из уединенного придела Св.Георгия всех тех, которые оставались еще в приделе, кроме отца с сыном и стоящей против них на коленях женщины. Когда последний из богомольцев вышел, женщина встала и подошла к старшему Филипсону, который, сложив на груди руки и опустив голову, с покорным видом, в каком сын никогда еще не видал его, казалось, скорее ожидал, что она ему скажет, нежели намеревался сам вступить с ней в разговор.

Несколько минут прошло в молчании. Четыре лампады, горящие перед образом Св. Георгия, изливали бледное сияние на оружие и коня его. Остальная часть придела была слабо освещена осенним солнцем, едва проникавшим сквозь разноцветные стекла длинного, узкого окна, единственного во всем храме. Тусклый, мерцающий свет лампад падал на величественный стан этой женщины, казавшейся погруженной в скорбь и уныние, на задумчивое, встревоженное лицо Филипсона и на красивые черты его сына, который с пылким любопытством юности ожидал необыкновенной развязки от такого странного свидания.

- Кому ты здесь молишься? - спросила женщина. - Святому ли Георгию Бургундскому или святому Георгу Английскому, цвету рыцарства?

- Я поклоняюсь, - сказал Филипсон, смиренно сложив на груди руки, - тому святому, во имя которого сооружена эта церковь, и Всевышнему творцу, на милость которого я надеюсь как здесь, так и на моей родине.

- Как!.. и ты, - продолжала женщина, - ты, бывший в числе избранных рыцарей, ты мог забыть, кому ты поклонялся в Королевской Виндзорской церкви, где ты преклонял украшенное подвязкой колено, посреди сонма королей и принцев; ты мог забыть, чем ты был, и, прийдя в чужой храм, молишься, подобно простому крестьянину, о хлебе насущном и о сохранении твоей жизни?

- Государыня! - возразил Филипсон. - И в то время, когда мне было чем гордиться, я считал себя перед существом, которому молился, не иначе как червем во прахе. Для Него я и теперь ни меньше ни больше прежнего, как бы я ни был унижен перед подобными мне смертными.

- Счастлив ты, что еще можешь так думать! - воскликнула незнакомка. - Что значат твои потери в сравнении с моими?

Она закрыла лицо свое рукой и, по-видимому, углубилась в тягостные воспоминания.

Артур, стоявший немного поодаль, не мог преодолеть своего любопытства и, подойдя к отцу, спросил: - Батюшка! Кто эта госпожа? Не мать ли моя?

Вальтер Скотт - Карл Смелый (Анна Гейерштейнская, дева Мрака-Anne of Geierstein, or The Maiden of the Mist). 4 часть., читать текст

См. также Вальтер Скотт (Walter Scott) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Карл Смелый (Анна Гейерштейнская, дева Мрака-Anne of Geierstein, or The Maiden of the Mist). 5 часть.
- Нет, сын мой, - отвечал Филипсон, - молчи, именем всего, что для теб...

Карл Смелый (Анна Гейерштейнская, дева Мрака-Anne of Geierstein, or The Maiden of the Mist). 6 часть.
- Знаю, что бы он сказал мне, - возразила королева, - и больше я уже н...