Уильям Шекспир
«ВЕНЕРА И АДОНИС.»

"ВЕНЕРА И АДОНИС."

Перевод П. А. Каншина

I.

Лишь только солнце с пурпуровым ликом сказало последнее прости плачущему утру, румяный Адонис снарядился на охоту. Он любил охотиться, но издевался над любовью. Грустная Венера поспешила за ним и, как дерзкий ухаживатель, стала прельщать его.

II.

"Втрое красивейший меня, так начала она, лучший цвет полей, прелестный выше всяких сравнений, затмевающий всех нимф, более обольстительный, чем человек, более белый и румяный, нежели голуби и розы! Природа, которая тебя создала, превзойдя самое себя, изрекла, что с твоею жизнью наступит и конец миру.

III.

"Соизволь, о чудо, сойти с коня и привяжи его гордую голову к седельной луке; если ты удостоишь этой милости, то в награду за то ты узнаешь тысячу сладостных тайн. Приди, сядь сюда, где никогда не шипят змеи; когда сядешь ты, я смягчу тебя поцелуями.

IV.

"Не смыкай уст с противным мне пресыщением; пусть они испытывают голод вопреки изобилию, то краснея, то бледнея, в свежем разнообразии. Десять поцелуев кратких, как один, и продолжительных, как двадцать! И летний день покажется мимолетным часом, если будет потрачен на такую поглощающую время забаву".

V.

Она видит в его потной руке свидетельство его мужественных занятий; вся трепеща от страсти, она зовет ее бальзамом, земным высшим средством, пригодным для исцеления богинь. Она так возбуждена, что желание придает ей силу снять его с коня.

VI.

На одну её руку накинут повод рьяного коня, под другою нежный юноша, который краснеет и сердится в смутной досаде и совершенно нерасположенный к затее; она красна и раскалена, как пылающий уголь; он красен от стыда, но холоден желаньем.

VII.

Она быстро прикрепляет кованый повод к сухому суку (о, как любовь проворна!); конь уставлен, она старается теперь привязать и всадника: она толкает его назад как желала-бы сама бить толкнутой, и заставляет его уступить силе, если не вожделению.

VIII.

Лишь только он упал, она лежит уже возле него; оба опираются на бедра и на локти; она любовно поглаживает его щеку, он хмурится и начинает браниться, но она скоро смыкает ему уста и произносить прерывистым, сладострастным говором: "Если ты будешь сердиться, уста твоя не разверзнутся никогда".

IX.

Он сгорает от целомудренного стыда, она старается погасить слезами девственный жар его ланит, потом, своим легким дыханием и вея своими золотистыми волосами, осушивает их снова. Он говорит, что она нескромна, осуждает её неприличие; дальнейшую речь она душит своим поцелуем.

X.

Как отощавшая орлица, ожесточенная голодом, рвет клювом перья, кости и мясо, потрясая крыльями и торопливо пожирая все, пока не набьет себе зоб или не ускользнет её добыча, так лобзает она ему лоб, щеки, подбородок; покончит - и начинает снова.

XI.

Вынужденный уступать, хотя и не покоряясь, он лежат изнемогая и дыша ей в лицо, она вдыхала этот пар, как добычу, называла его небесною влагой, веянием благодатным, и желала, чтобы её щеки были цветущим садом, который орошался-бы таким живительным дождем.

XII.

Подобно птице, лежащей запутанною в сетях, лежал Адонис в её объятиях;стыдливость и пугливое сопротивление сообщали ему волнение, причем становились еще красивее его гневные глаза. Дождь, падающий в полную уже реку, заставляет ее насильно выступать из берегов.

XIII.

Она все умоляет, и умоляет прекрасно, напевая свою речь в прекрасное ушко; он все остается угрюмым, все хмурится и взволнован, то вспыхивая румянцем от стыда, то бледнеё мертвенно от гнева. Когда он румян, он нравится ей еще более; побледнеет - и она любуется. им еще с большим восторгом.

XIV.

Каким бы он ни казался, она не может его не любить. И она клянется своей прелестной бессмертной рукою, что не поднимется никогда с его прекрасной груди, пока он не помирятся с сражающимися против него её слезами: оне лились так долго, что увлажили совсем её щеки, но один его поцелуй выкупит весь этот неоплатный долг.

XV.

При этом обещании, он поднимает свой подбородок, подобно ныряющему пловцу, который выглядывает из волны и, потом, увидя, что на него смотрят, погружается быстро опять; так и он предлагает дать ей то, чего она жаждет, но когда её губы уже готовятся получить свою дань, он зажмуривается и отворачивает свои уста.

XVI.

Ни один странник в летний зной не жаждал так напиться, как она жаждала этого блага. Она видит свою отраду, но не может ее получить; погруженная в воду, она должна гореть пламенем. "О, сжалься"; восклицает она, "жестокосердый юноша! Я прошу только поцелуя; зачем ты так несговорчив?

XVII.

"Меня молили, как я умоляю теперь тебя, молил даже суровый и грозный бог войны, который не склоняет своей жилистой шеи ни в какой битве, побеждает всюду, где появляется, в каждой схватке; и он был моим пленником, моим рабом, и вымаливал то, что ты можешь получить и без просьбы.

XVIII.

"Он повесил свой меч над моим алтарем и свой избитый щит, и свой победный шлем, и ради меня обучился играм и пляске, забавам, дурачествам, смеху и шуткам; он презрел грубый барабан и красное знамя, избрав мои объятия своим полем битвы, своим шатром - мое ложе.

XIX.

"Так я поработила того, который господствовал, и вела его, как пленника, на цепи из алых роз. Крепко закаленная сталь подчинялась его силе, как более могучей, и он раболепствовал перед моею презрительной неуступчивостью. О, не будь же горд, не кичись своем могуществом, одолевая ту, которая склонила перед собою самого бога битв.

XX.

"Коснись лишь моих уст своими прелестными устами (хотя мои не так прекрасны, но они все же румяны); поцелуй будет принадлежать столько же тебе, как и мне. Что ты смотришь в землю? Подними голову, взгляни в мои глаза, в которых отражается твоя красота. И почему не прильнуть устами в уста, когда впиваешься глазами в глаза?

XXI.

"Или ты стыдишься поцеловать? Так зажмурься снова; я зажмурюсь тоже, и день покажется тогда ночью; любовь требует для своих утех только двоих, будь смелее в игре, никто нас не видит; эти испещренные синевою фиялки, на которых мы возлежим, не болтливы да и не могут оне понимать нас.

XXII.

"Нежная весна твоих соблазнительных уст доказывает твою незрелость, но ты можешь желать искуса; пользуйся временем, не упускай случая; красота не должна довольствоваться только сама собой: красивые цветы, не сорванные в пору, блекнут и быстро погибают.

XXIII.

"Будь я плохо одарена, дурна, покрыта старческими морщинами, плохо упитана, сгорблена, угрюма, с хриплым голосом, истощена, презренна, болезненна, холодна, подслеповата, костлява, лишена соков, - ты мог бы отстраняться, потому что я была-бы недостойна тебя; но если у меня нет недостатков, за что ты ненавидишь меня?

XXIV.

"Ты не найдешь ни одной морщины на моем челе; мои глаза темны и ясны, подвижны; моя красота расцветает ежегодно, подобно весне, тело мое мягко и пухло, мозг костей моих пылок, моя мягкая, влажная рука, касаясь твоей, растает в ней или покажется растаявшей.

XXV.

"Повели мне говорить, и я очарую твой слух, или, подобно волшебнице, понесусь по траве, или, как нимфа с распущенными волосами, стану плясать на песке, не оставляя следов от моих ног: любовь - это дух, сплоченный из огня, не падающий от тяжести, но возносящийся высоко.

XXVI.

"Взгляни на гряду скороспелок, на которой я покоюсь: эти слабые цветы поддерживают меня, как плотные деревья; два лишенные силы голубка носят меня по поднебесью, с утра и до ночи, куда мне вздумается. Если любовь так легка, милый юноша, то почему-же ты считаешь ее такою тяжкою для себя?

XXVII.

"Или твое сердце пленилось твоей-же наружностью? Твоя правая рука может уловить любовь в твоей-же левой руке? Тогда ухаживай за собою, сам отвергай себя, похить собственную свою свободу и жалуйся сам на это похищение. Нарцисс впал в такое самозабвение и умер, чтобы облобызать свой призрак в ручье.

XXVIII.

"Факелы сделаны для того чтобы светить; драгоценности для их носки: лакомства для вкушения; свежая красота для пользования ею; травы ради их аромата; сочные растения для приплода; предметы, растущие лишь для себя одного, только злоупотребление растительной силы; семяна происходят от семян и красота порождает красоту; ты был зачат, твой долг зачать.

XXIX.

"Как можешь ты питаться земным приростом, если сам не напитаешь ее приростом от себя. Естественный закон обязывает тебя плодить, для того, чтобы твое могло жить, когда ты будешь уже мертв; вопреки смерти, ты будешь существовать, и так сохранится навсегда твоя личность".

XXX.

Томимая любовью, царица уже в испарине: тень покинула уже то место, где они лежали, и Титан, в своем наряде из полуденного зноя, смотрел на них своими палящими очами. Он желал бы передать Адонису управление своей колесницей, а самому походить на него и быть возле Венеры.

XXXI.

Адонис, потянувшись лениво и с тяжелым, мрачным, недовольным взглядом, хмуря брови, осенявшие его прекрасные глаза, подобно влажным парам, клубящимся в небе, сморщился и воскликнул: "Ну, будет о любви! Солнце сжет мне лицо, я должен удалиться".

XXXII.

"О, сказала Венера, так юн и так немилостив! Что за жалкое извинение приводишь ты, чтобы только уйти? Я повею на тебя небесным дыханием, нежное дуновение которого охладит зной нисходящего солнца; я устрою тебе сень из моих волос, а если загорятся они, я погашу их моими слезами.

XXXIII.

"Солнце, светящее с неба, палит, но я нахожусь между тобою и солнцем; жар, исходящий от него, мало беспокоит меня, а твои глаза испускают огонь, который меня сжигает; не будь я бессмертной, я уже простилась бы с жизнью, находясь между небесным и земным светилом.

XXXIV.

"Неужели ты непреклонен, тверд как кремень или сталь, нет, хуже кремня, потому что и камень мягчится от дождя? Сын-ли ты женщины, или не можешь понять, что такое любовь и на сколько мучительна жажда любви? О, если-бы твоя мать обладала столь жесткой душой, она не родила-бы тебя и умерла-бы неласковой.

XXXV.

"Но кто-же я, если ты меня так презираешь? Или что за великая опасность грозит тебе от моей просьбы? Чем хуже станут твои уста от одного жалкого поцелуя? Говоря милый; но говори хорошие слова или же оставайся нем. Подари мне один поцелуй, и я отдам его тебе тотчас-же, и еще один за процент, если хочешь получить пару.

XXXVI.

"Стыдись, безжизненное изображение, холодный и безчувственный камень, красиво раскрашенный идол, тупой и мертвый, статуя, удовлетворяющая только глазам, предмет подобный человеку, но рожденный не женщиной; ты не мужчина, хотя имеешь подобие мужчины, потому что мужчина целует и по собственному почину".

XXXVII.

Выговорив это, молящий язык её останавливается от досады; возрастающий гнев вызывает молчание; но её пылающия щеки и яростный взгляд пышат обидой. Она, судья в любви, не может выиграть своего дела, и она то плачет, то пытается говорить, но рыдания прерывают её намерение.

XXXVIII.

Она то качает своей головой, то его рукою, то смотрит на него, то в землю; порою руки её обвивают его, как лентою; она желала-бы связать его своими объятиями, он того не хочет; но когда он старается освободиться, она сплетает один с другим свои лилейные пальцы.

XXXIX.

"Любимец мой, говорит она, если я заключила тебя сюда, в эту белую, как слоновая кость, ограду, я буду твоим парком, а ты моей дичью. Питайся, где вздумаешь, на горах и в долинах, питайся на моих устах, и если возвышенности покажутся тебе безводными, спустись ниже туда, где лежат приветливые ручьи. ''

XL.

"В сих пределах достаточно прибежищ: нежные травяные низменности, высокие прелестные равнины, округленные вздымающиеся холмы, темные и дикие кущи для укрытия тебе от бурь и дождя. Будь же моей дичью, если я такой парк; ни одна собака не спугнет тебя, хоть бы тысячи их залаяли".

XLI.

Адонис усмехается на это презрительно; но на обеих щеках его появляются красивые ямки; Амур сотворил эти углубления: если-бы его хотели убить, он дал бы схоронить себя в таких могилах, зная, - что лежа там, где обитает сама любовь, он умереть не может.

XLII.

Эти прелестные пещеры, эти очаровательные провалы, отверзлись для поглощения влечения Венеры. Она обезумела уже прежде, как было ей сохранить разум теперь? Кто поражен уже на смерть, зачем тому второй удар? Бедная царица любви, обреченная, в силу своего-же закона, любить ланиты, усмехающиеся тебе только из презрения!

XLIII.

К чему ей приступить теперь? Что говорить? Ея слова истощились, желания возрасли, а время проходит, и её предмет рвется прочь, стараясь освободиться из её сплетенных рук. "Сжалься"! восклицает она. "Хотя какую-нибудь ласку... какое-нибудь раскаяние..." Но он вскакивает и спешит к своему коню.

XLIV.

Но за соседними кустами паслась молодая и горячая, горделивая кобылица, подсмотревшая Адонисова коня. Она выскочила, захрапела, заржала громко, и крепковыйный конь, на привязи у дерева, обрывает повод и несется прямо к ней.

XLV.

Он мчится неистово, ржет, прыгает, разрывает на себе плетеную подпругу, наносит твердым копытом раны сносливой земле, пустые недра которой гудят, как гром небесный. Он разгрызает железное удило, одолевая то, что его одолевало.

XLVI.

Он насторожил уши; его заплетенная висячая грива встала дыбом теперь; ноздри втягивают воздух и пышат им обратно, как паром из горнила; глаза, сердито сверкая огнем, говорят о его горячей мощи и напряженности желания.

XLVII.

Он то бежит рысью, как-бы отсчитывая шаги с милым величием и скромною гордостью, то взвивается на дыбы, подпрыгивает, делает скачки, как бы говоря: "Это я чтобы выказать мою силу, а это - чтобы прельстить взор красивой кобылицы, находящейся близь меня".

XLVIII.

Что ему до сердитых возгласов хозяина, до его "Тпру!" и "Стой, я тебе говорю!" Что ему до мундштука и острых шпор, до богатого чепрака и до блестящей сбруи? Он видит возлюбленную и более не видит ничего, ничего, что тешило-бы более его гордый взор.

XLIX.

Пусть живописец тщится превзойти самую жизнь и рисует хорошо сложенных коней, соперничая своим мастерством с творчеством природы; но ничто мертвое не превзойдет живого! Так этот конь превосходил обыкновенных коней своими статьями, отвагой, мастью, походкой, костями.

L.

Копыта у него закруглены, связки тонкие, щетки длинные и косматые, грудь широкая, глаза выпуклые, голова маленькая с открытыми ноздрями, высокая чолка, короткие уши, крепкие ноги, необыкновенно короткие, тонкая грива, густой хвост, широкий круп, нежная кожа. Чего не требовалось-бы от коня, все у него было, за исключением такого-же гордого всадника на таком гордом скакуне.

LI.

Он мчится вдаль и смотрит оттуда; потом кидается вновь, несясь, как перо, и предлагая ветру игру в перегонку, и никто не угадывает, куда он побежит, полетит; ветер свищет сквозь его гриву и хвост, раздувая волосы, которые развеваются подобно перистым крыльям.

LII.

Он смотрит на свою возлюбленную и ржет около нея; она отвечает ему, как будто угадывая его мысли; гордясь, как весь её пол, его ухаживанием, она выражает ему наружно свое нерасположение, кажется неласковой, отвергает его любовь, издевается над его пылом, отталкивает его нежные объятия своими копытами.

LIII.

Тогда, подобно грустному неудачнику, он опускает хвост, и тот, как ниспадающее перо, осеняет прохладой его разгоряченный круп; бьет ногой, проглатывает бедных мух в своей досаде. Его возлюбленная, видя его ярость, становится добрее и его бешенство стихает.

LIV.

Разсерженный хозяин подходит, чтобы взять его, но кобылица, еще незнакомая с седлом, пугается, боится быть пойманной и быстро мчится прочь; конь за нею, оставляя Адониса на месте. Как обезумев, они скрываются в чаще, обгоняя ворон, желавших пролететь раньше их.

LV.

Запыхавшись от погони, Адонис садится, кляня своенравное, непокорное животное, но этот случай благоприятен тому, что жаждущая любви любовь может снова молить. Любовники говорят, что любовь страдает втройне, если лишена помощи языка.

LVI.

Печь, которую заткнут, река, которую запрудят, раскаляется сильнее и вздымается бурливее; так и с скрытым горем: свободный исток слов утишает любовный пламень, но когда адвокат сердца нем, тогда клиент падает духом, отчаяваясь в успехе тяжбы.

LVII.

Видя её приближение, он начинает краснеть (так потухавший уголь оживляется от ветра), закрывает шапкой свое гневное лицо и потупляется с досадой к темной земле, как бы не обращая внимания на то, что она уже близко, но искоса поглядывает на нее.

LVIII.

О что это был за вид, стоило его посмотреть, когда она подкрадывалась к упрямому юноше! Как боролись краски на её лице, когда одолевала, то белая, то розовая! Щеки её были порою бледны, порою вдруг вспыхивали огнем, подобно молнии в небесах.

LIX.

Наконец, она перед сидящим и опускается на колени, как униженный любовник; одною прекрасною рукою она поднимает его шапку, другою, нежною, касается его прелестной ланиты, на которой, еще нежнейшей, оставляет свой след; так вновь выпавший снег принимает всякий отпечаток.

LX.

О, что за битва взглядами происходит тогда между ними! Ея глаза, молящие, обращают просьбу к его глазам; смотрит, как будто видит их впервые; её глаза продолжают ласкать, его взор отталкивает эту ласку, и вся эта немая игра поясняется, как хором, слезами, текущими ручьем из её глаз.

LXI.

Крайне нежно берет она его за руку: это лилия, заключенная в снежную темницу, слоновая кость в алебастровой оправе; столь белый друг обхватывает столь белаго недруга! Изящная борьба между настойчивостью и отпором, точно ссора двух серебристых голубков.

LXII.

Снова начало так орудие её мыслей: "о, красивейший из ходящих по этому бренному шару, если-бы ты был мною, а я мужчиной, и мое сердце здоровым, как твое, а твое уязвленным; я пожертвовала-бы тебе в помощь один нежный взгляд, хотя вылечить тебя мог-бы только яд моих телес".

LXIII.

"Отпусти мою руку, сказал он, зачем ты ее жмешь"? "Отдай мне мое сердце, возразила она", и тогда получишь ее. О, оставь ее мне, пока не закалило и ее твое жестокое сердце; когда она закалится, на ней не оттиснутся уже нежные вздохи, тогда и я не буду внимать глубоким стонам любви, потому что сердце Адониса окаменит сердце и мне.

LXIV.

"Стыдись! воскликнул он. Оставь это и пусти меня. Моя дневная забава пропала, мой конь убежал, и я лишен его по твоей вине; я снова прошу тебя, дай мне остаться здесь одному; все мое дело теперь, моя мысль, моя забота, только о том, чтобы достать моего коня от этой кобылицы".

LXV.

Она возражает на это: "Твой конь, как и следует, приветствует горячую близость нежного вожделения; любовь, как уголь, должна быть охлаждена, иначе, предоставленная себе, она испепелит сердце. У моря есть пределы, нет их у страстного желания; вот почему ушел твой конь.

LXVI.

"Подобно кляче, стоял он на привязи у дерева, рабски покорный кожаному поводу; но лишь только увидел возлюбленную, как прекрасный дар ему в юности, он презрел столь слабые узы, сбросил унизительное удило со склоненной гривы, освободил свою морду, спину и груд.

LXVII.

"Если кто, увидя свою возлюбленную, обнаженною на ложе, где её белизна оказывается белее простынь, насытит тем свои жадные взоры, то разве и другия его чувства не пожелают тоже своего наслаждения? Кто слаб до того, что не дерзнет коснуться огня в холодную погоду?

LXVIII.

"Позволь мне заступиться за твоего коня, милый юноша; я прошу тебя, поучись у него, как следует пользоваться предлагаемым удовольствием; если я останусь немой, его поведение должно наставить тебя. О, научись любить; наука эта проста и, понятая однажды вполне, не забывается уже никогда".

LXIX.

"Я не знаю любви, сказал он, и не хочу ее знать, разве что это вепрь; тогда я стану за ним охотиться. Слишком велик заем; я не желаю быть должником. Моя любовь будет для любви только гнушением ею, и я слыхал, что не исчезла еще жизнь в той смерти, которая и смеется, и плачет зараз.

LXX.

"Кто облекается в безформенную, не довершенную одежду? Кто срывает почку, прежде чем она развернется к лист? Если разцветающее лишится малейшей части, оно увянет уже вначале, не будет годиться никуда; жеребенок на которого сядут или которого навьючат слишком рано, утратит свою бодрость и выростет бессильным.

LXXI.

"Ты помяла мне руку своим пожатием; разойдемся, оставим этот праздный предмет, эту безцельную болтовню, прекрати осаду моего несдающагося сердца: оно не откроет ворот своих для любовной тревоги; откажись от своих клятв, притворных слез, своей лести; если сердце твердо, оне его не прострелят".

LXXII.

"Как! Ты способен говорить?" - сказала она. "У тебя есть язык? О, лучше бы его не было или я была лишена слуха! Твой голос, подобный голосу сирени, причинил мне двойной вред: я несла свое бремя, теперь отягчилась моя ноша: мелодическое разнозвучие, небесный гимн и резкое бряцанье, усладительная музыка для слуха и глубоко-скорбное уязвление сердца!

LXXIII.

"Не будь у меня зрения, один только слух, ухо мое полюбило бы в тебе внутреннюю, незримую прелесть; будь я глуха, твоя внешность затронула бы во мне все, что способно возчувствовать, - хотя, не имея ни глаз, ни ушей, чтобы видеть и слышать, я все же полюбила бы тебя от одного прикосновения к тебе.

LXXIV.

"Будь я лишена и осязания, так что не могла бы ни видеть, ни слышать, ни осязать, и мне досталось бы в удел одно обоняние, - и тогда моя любовь к тебе была бы не меньшею, потому что из реторты твоего лика, очищаясь, исходит ароматное дыхание, порождающее любовь при обонянии его.

LXXV.

"Но какою трапезою был бы ты для вкуса, будучи пестуном и питателем четырех прочих чувств! Они пожелали бы продолжать свой пир навеки и велели бы Подозрению затворить покрепче дверь, для того чтобы Ревность, эта досадливая, неприятная гостья, не успела испортить празднества, закравшись сюда".

LXXVI.

Снова разверзаются рубиновые врата для пропуска его сладкой речи, но подобны они и багровому месяцу, вещающему крушение моряку, бурю полям, горе пастухам, гибель птицам, взрывы ветра и мятель скотоводам и стадам.

LXXVII.

Она подмечает вовремя зловещий признак: как ветер стихает перед началом дождя, как волк рычит, прежде нежели залает, или как ягода лопается, прежде чем сгниет, как смертоносная пуля из ружья, так поразило ее его помышление, прежде нежели он его высказал.

LXXVIII.

При его взгляде, она упала навзнич: взгляд может убивать любящего, как взгляд же и живит; улыбка залечивает рану, нанесенную суровостью; но счастлив разорившийся, которому приходится потерпеть так через любовь! Неразумный юноша, думая, что она умирает, треплет её бледные щеки, так что оне зарумяниваются.

LXXIX.

Удивительно не сбылось его намерение: он хотел строго ее побранить, но хитрая любовь находчиво предотвратила это. Счастливое падение, так остроумно послужившее ей обороной! Лежит она на траве, как убитая, пока его дыхание не вдохнет ей жизнь.

LXXX.

Он потирает ей нос, гладит щеки, сгибает пальцы, крепко нажимает пульс, трет и губы, старается тысячью способами загладить обиду, нанесенную его неприветливостью. Он целует ее, она добровольно не хочет подняться, и потому он продолжает ее целовать.

LXXXI.

Ночь скорби превращается для неё в день; она слабо открывает свои два голубые окошечка, уподобляясь красавцу-солнцу, когда оно, в своем свежем наряде, приветствует утро и оживляет весь мир; и подобно тому как светлое солнце озаряет небо, так её лицо освещается её взглядом.

LXXXII.

Эти лучи устремлены на его безбородое лицо, как-бы от него заимствуя свое сияние. Никогда-бы еще не соединялись такие четыре светильника, если-бы его взгляд не омрачался нахмуренным челом. Но её глаза, светящиеся сквозь слезы, сияют как луна, которая смотрится в воды.

LXXXIII.

"О, где я?" говорит она. "На земле или в небесах? Погружена в океан или в пламень? Который час теперь? Утро или унылый вечер? Стремлюсь-ли я к смерти или желаю жить? Но я жила, и жизнь была для меня смертной тоскою; когда я умерла, смерть стала мне жизненной радостью!

LXXXIV.

"О, ты убил меня; убей опять. Твое суровое сердце, этот прозорливый наставник твоих взглядов, научило их такому издевательству, такому презрению, что они умертвили мое бедное сердце; и мои глаза, верные проводники к нему, своему властителю, никогда не прозрели-бы вновь, если-бы не твои сострадательные губы.

LXXXV.

"Пуст за это исцеление оне долго целуют одна другую. Пусть никогда не износятся их алые покровы! И пока оне будут существовать, сохраняя свою свежесть, зараза прогонится из всякой опасной годины, так что звездочеты, предсказавшие смертность, скажут: язва изгнана твоим дыханием.

LXXXVI.

"Чистые уста, наложившие сладкую печать на мои нежные уста, что мне сделать, чтобы оставаться всегда запечатанной? я рада-бы продать себя и ты можешь меня купить и заплатить и пользоваться хорошим добром, а чтобы избе жать всякой подделки, приложи свою ручную печать к алому сургучу моих губ.

LXXXVII.

"Купи тысячу поцелуев от меня, мое сердце, и выплачивай мне их по одному, исподволь. Что значат для тебя десять сотен поцелуев? Разве не скоро их сосчитаешь и не скоро выдашь? Если, за неуплату, долг удвоивается, то разве и двадцать сотен поцелуев уже так затруднительны?"

LXXXVIII.

"Прекрасная царица", вымолвил он, "если ты питаешь ко мне какую-либо любовь, то сообрази мою дикость с моим незрелым возрастом. Пока я не узнаю себя сам, не старайся меня узнавать; рыбак щадит неразвитую молодь; мягкая слива отпадает, зеленая держится крепко или, будучи сорвана преждевременно, оказывается кислой на вкус.

LXXXIX.

"Взгляни: мировой утешитель уже докончил на западе, усталой походкою, свой дневный долг; овцы воротились в загон, птицы в свои гнезда, и черные, как уголь, тучи, заслоняя небесный свет, велят нам разойтись, пожелав доброй ночи.

ХС.

"Позволь-же мне сказать: Доброй ночи! и ты тоже скажи; если ты скажешь это, получишь поцелуй". "Доброй ночи!" отвечает она и прежде, нежели он произносит: "прощай!" ему предложен уже сладостный залог разлуки. Ея руки окружают его шею нежным объятием; оба они теперь как-бы сплотились, стоя лицом к лицу.

ХСИ.

Пока он, задыхаясь, не освобождается и не отстраняет от неё ту божественную росу, те сладкие коралловые уста, драгоценный вкус которых познали её жаждущия губы, пересытившие себя ими и все-же страдающия жаждой. Он был отягчен избытком, она изнемогала от жажды (их губы пылали вместе), и оба они пали на землю.

XCII.

Тогда её быстрое вожделение овладевает своею добычей, питается ею обжорливо и все не может насытиться; её уста побеждают, его уста повинуются, платя ту дань, которой требует оскорбительница, ястребиная похоть которой так высоко ценит свой захват, что старается изсушить вполне сокровище его губ.

ХСИИИ.

Ощутив сладость добычи, она предается грабежу с слепой яростью; её лицо пылает, кровь кипит и необузданное желание вызывает в ней отчаянную смелость, которая подвергает забвению все, прогоняет благоразумие, уничтожает румянец стыда и сокрушает честь.

ХСИ?.

В жару, ослабев, измучась её неистовыми объятиями, подобно дикой птице, усмиренной долгим обучением, или быстроногой козе, утомленной преследованием, или своенравному ребенку, убаюканному няньчиньем, он повинуется, не сопротивляется более, когда она берет все, что может, хотя и не все, чего желает.

XCV.

Почему, как ни заморожен воск, он смягчается нагреванием и поддается, наконец, каждому легкому отпечатку? Безнадежные вещи достигаются часто смелостью, особенно в любви, льготы которой превосходят права. Страсть не обмирает, подобно бледнолицому трусу, но устремляется тем бодрее, чем дерзче её цель.

XCVI.

О, если-бы она отступилась, когда он нахмурился, она не вкусила-бы такого нектара с его губ; бранные слова и хмурость не должны отталкивать влюбленных: розу срывают, хотя она и с шипами. Будь красота под двадцатью затворами, любовь пробивается сквозь них, разрушая их все.

XCVII.

Она не может уже из жалости удерживать его долее; бедный глупец просит его отпустить; она решилась не принуждать его снова, прощается с ним и просит беречь её сердце, которое, - она клянется в этом ликом Купидона, - он уносит в своей груди.

XCVIII.

"Милый юноша", говорит она, "я проведу эту ночь печально, потому что мое больное сердце принудить к бдению мои глаза. Скажи мне, властелин любви, встретимся-ли мы завтра? Скажи, будет-ли это? Будет? Хочешь дать мне обещание?" Он говорит, что нет; завтра он намерен охотиться за вепрем с своими друзьями.

ХСИХ.

"За вепрем!" повторяет она и внезапная бледность покрывает её щеки, как белый батист, наброшенный на алеющую розу. Она трепещет при этой вести, обвивает крылом своих рук его шею и падает, все вися на ней, на спину; он с нею на её лоно.

С.

Теперь она на настоящей арене любви: её поборник на коне для горячей стычки; конь готов оказать ему все возможное, но он не правит им, хотя и на нем. Муки её хуже Танталовых: вознестись в Элизиум и не достигнуть блаженства!

СИ.

Как бедные птицы, обманутые нарисованным виноградом, насыщают только свои глаза, между тем как тощает их зоб, так и она изнывает в своей неудаче, уподобляясь этом жалким пернатым, видящим бесполезные ягоды. И она старается возжечь непрерывными поцелуями тот жар, которого ему недостает.

CII.

Но все это тщетно; не будет этого, благая царица! Она испытала уже все, что возможно; её мольбы заслуживали большей награды; она любит, любит, но все же нелюбима. "Фи, фи>! говорит он, ты давишь меня, пусти; незачем тебе удерживать меня так...

CIII.

"Ты ушел-бы ранее, милый юноша", отвечает она, "если-бы не сказал мне, что хочешь охотиться за вепрем. О, будь осторожен! Ты не знаешь, каково бросать копьем в дикого борова среди болот. Он вечно точит свои, никогда не скрываемые в ножны, клыки, подобно мяснику, любящему убой.

CIV.

"Его крутая спина покрыта доспехом из щетинистых игл, всегда угрожающих его врагам; его глаза горят, как светящиеся червяки, когда он злится; его рыло вырывает могилы всюду, где он пройдет. Когда он бежит. то мнет все на своем пути, а кого сомнет, того убьет своими клыками.

CV.

"Его бурые бока, вооруженные косматою щетиной, слишком тверды для того, чтобы их пробило острие твоего копья; его короткую шею трудно поразить. Когда он разъярится, то осмеливается нападать и на льва; терновые кусты и сплетенные чащи расступаются перед ним, как испуганные, когда он бежит сквозь них.

CVI.

"Увы! он не оценит твоего лица, которому воздают дань очи Любви, ни твоим нежным дланям, ни мягким устам, ни хрусталю глаз, поражающих весь мир своим совершенством; одолев тебя (странное опасение!), он вырвет все эти красоты, как вырывает траву.

CVII.

"О, пусть он остается в своем отвратительном логовище; красоте нечего состязаться с таким низким врагом; не иди по доброй воле на такую опасность; преуспевают те, которые слушают советов своих друзей. Лишь только ты упомянул о вепре, говорю тебе без притворства, я ужаснулась и дрогнули во мне все суставы мои.

CVIII.

"Не обратил ты внимания на мое лицо? Разве не побледнело оно? Не увидел ты в моих глазах выражения страха? Не обмерла-ли я? Не упала-ли я разом? В моей груди, на которой тебе следовало бы лежать, мое чуткое сердце замирает, бьется, не может успокоиться и потрясает тебя, как от землетрясения, на персях моих.

СИХ.

"Где царит любовь, там угнетающая ревность зовет себя стражем привязанности; она бьет ложную тревогу, доносит о мятеже, кричит в мирный час: "Рази! Рази!" и смущает нежную любовь в её вожделении, как ветер и вода загашивают огонь.

СХ.

"Этот горький доносчик, этот питающий ненависть соглядатай, эта язва, разъедающая нежный росток любви, эта сплетница и смутьянка-ревность, которая вещает то правду, то ложь, стучится в мое сердце и шепчет мне на ухо, что я люблю тебя и должна страшиться твоей смерти.

СХИ.

"И более того, она представляет моему взору вид разъяренного вепря, под острыми клыками которого лежит твое подобие, все запятнанное запекшейся кровью. Эта кров, пролившаеся на свежие цветы, заставила их увянуть печально и поникнуть головками.

СХИИ.

"Что будет со мною, когда я увижу тебя так действительно, если я трепещу при одном этом представлении? Мысль о том заставляет истекать кровью мое сердце и страх одаряет его предвидением: мне предвещается твоя смерть, мое вечное горе, если ты встретишься завтра с вепрем.

СХИИИ.

"Если ты желаешь дикой охоты, послушайся меня: спусти свору за робким, бегущим зайцем, или за лисой, живущей лукавством, или за ланью, не дерзающей бороться. Гони этих боязливых тварей по равнинам и на своем крепко-грудом коне не отставай от своих собак.

CXIV.

"И когда ты спугнешь близорукого зайца, заметь, как он бедняга, чтобы избежать погибели, перегоняет ветер и как старательно он перепутывает и перекрещивает свой след тысячью увертками; те многочисленные лазейки, которыми он спасается, подобны лабиринту и сбивают с толку его врагов.

CXV.

"Он то пробегает сквозь стадо овец, для того, чтобы отважные псы ошиблись в чутье, то через вырытые кроликами земляные норки, заставляя умолкнуть громкий лай своих преследователей. Иногда он вмешивается в стадо дичи: опасность изощряет находчивость; нужда ум родит.

CLXVI.

"Таким способом, его залах смешивается с другими и пылкие, вынюхивающие след его псы приходят в недоумение, прекращая свой шумный лай до тех пор, пока не откроют с большим трудом свой промах; тогда они опять не щадят гортани: эхо им вторит, точно другая охота происходит на небесах.

CLXVII.

"В это время бедняга-заяц ужь на далеком холме; стоя на задних лапках, он настороживает ухо, чтобы расслышать, преследуют ли еще его враги; до него доносится их новый громкий сигнальный звон, и теперь его тревогу можно сравнить с тою, которую испытывает тяжко больной, заслышав призывной колокол.

CLXVIII.

"И тут ты увидишь, как несчастный, вымокший от росы, вертится во все стороны, придумывая себе дорогу. Каждый сердитый шиповник царапает ему утомленные ноги, каждая тень заставляет его отскочить, каждый шелест его останавливает;- ведь несчастие попирается многими и в своем унижении не находит помощи ни от кого.

CLXIX.

"Лежи смирно и выслушай еще немного... Нет, не сопротивляйся, я не дам тебе встать. С тем, чтобы заставить тебя возненавидеть охоту на вепря, я читаю тебе наставления, вопреки моему свойству, и если я делаю разные выводы, то потому, что любовь способна истолковывать всякие бедствия.

CLXX.

"На чем я остановилась?" "Все равно на чем, сказал он, твой рассказ кончился кстати; ночь проходит." "Так что же?" возражает она. "Меня ждут, говорит он, мои друзья. Теперь темно; я могу упасть, идя". "А ночью, замечает она, желание видит лучше всего".

CLXXI.

"И если ты упадешь, тогда представь себе, что земля, влюбленная в тебя, принудила тебя споткнуться лишь для того, чтобы сорвать с тебя поцелуй. Из-за богатой добычи делаются ворами и честные люди; так твои уста виною того, что скромная Диана становится мрачной и угрюмой, боясь, что она похитит у тебя поцелуй и умрет клятвопреступницей.

CLXXII.

"Я понимаю теперь причину темноты этой ночи. Пристыженная Цинтия затмила свой серебристый лик, до той поры, пока обманщица природа не будет уличена в предательстве за кражу с неба тех божественных форм, в которые она отлила тебя, на высший вызов небу, на посрамление солнца, днем, а ее, Цинтию, ночью.

CLXXIII.

"Вот почему она подкупила Рок с тем, чтобы исказить любопытное творение природы, смешав красоту с недугами, чистое совершенство с нечистыми недостатками, и подвергая его тирании бессмысленных злоключений и всяких бед.

CLXXIV.

"Вроде горячек, бледных и ослабляющих лихорадок, отравляющей жизнь чумы, бешеного бреда, недуга, изсушающего мозг в костях и порождающего расстройства от разгорячения крови. Тошноты, сыпи, уныние и проклятое отчаяние поклялись уморить природу за то, что она создала тебя таким прекрасным.

CLXXV.

"И не самый меньший вред от всех этих недугов заключается в том, что они уничтожают красоту после минутной борьбы: весь блеск, прелесть, окраска, все достоинства, которыми еще недавно любовался беспристрастный зритель, мгновенно гибнут, тают и исчезают, как горный снег под полуденным солнцем.

CLXXVI.

"И так, вопреки бесплодному целомудрию незнающих любви весталок и любящих лишь себя монахинь, которые желали-бы произвести на земле оскудение и полный неурожай сынов и дочерей, будь щедр: светильник, горящий ночью, не щадит своего масла на освещение мира.

CXXVII.

"Чем стало теперь твое тело, как не пожирающей могилой, как бы хоронящей в себе твое потомство, которое ты должен однажды иметь, по закону времен, если не погубишь его в мрачной, неведомой тьме? Если так, то мир будет тебя презирать за то, что ты, в своей надменности, убил его прекрасные надежды.

CXXVIII.

"Ты уничтожаешь так себя в себе самом; это большее преступление, нежели междоусобица, нежели деяние тех, которые убивают себя своими же отчаянными руками или поступок отца мясника, лишающего жизни своего сына. Тлетворная рука разъедает скрытое сокровище, но золото, употребленное в дело, родит золота еще более".

СХХИХ.

"Ах, сказал Адонис, ты снова принимаешься за свои праздные, перемолотые уже речи! Поцелуй, данный мною тебе, был подарен напрасно, но ты тщетно борешься против течения, потому что, клянусь черным ликом этой ночи, развратной кормилицы похоти, твои рассуждения заставляют меня чувствовать менее и менее расположения к тебе.

СХХХ.

"Если-бы любовь снабдила тебя двадцатью тысячами языков, и каждый из них был бы трогательнее твоего и очаровательнее пения сирены, то и тогда не достигли бы моего слуха соблазнительные звуки, потому что, знай это, мое сердце стоит вооруженное в моих ушах и не допустит туда ни одной фальшивой ноты.

СХХХИ.

"С той целью, чтобы обманчивая гармония не проникла в мрачную ограду моей груди; тогда пришлось бы плохо моему сердечку, лишенному покоя в его опочивальне. Нет, госпожа, нет; мое сердце не желает стонать и спит крепко, потому что спит одиноким.

СХХХИI.

"Было-ли что из твоих доказательств, чего я не мот бы опровергнуть? Скользка та дорога, которая ведет к опасности. Я ненавижу не любовь, но твою любовную повадку, дарящую объятиями всякого встречнаго. Ты поступаешь так ради плодородия: О, странное извинение, ставящее разум в сводники излишеств сладострастия!

СХХХИИИ.

"Не зови этого любовью: любовь унеслась в небеса, с тех пор, как пышащее сладострастие захватило на земле её имя; под его простодушной личиной оно насыщается свежей красою, пятная ее позором; пыл этого тирана срамит ее и быстро губит, как гусеница нежную листву.

CXXXIV.

"Любовь радует, как солнечное сияние после дождя, а сладострастие действует, как буря после солнца. Нежная весна любви остается всегда свежею; зима сладострастия нагрянет прежде конца лета. Любовь не пресыщается, сладострастие мрет от обжорства; любовь - вся истина; сладострастие полно придуманной лжи.

CXXXV.

"Я мог бы сказать более, но не смею. Текст стар, оратор слишком молод, - и потому я удалюсь с грустью; мое лицо полно стыдом, мое сердце досадой; мои уши, слушавшие твои распутные речи, горят теперь от своего проступка".

CXXXVI.

После этого, он вырывается из нежных объятий прекрасных рук, прижимавших его к груди, и бежит быстро домой через темную поляну, оставя влюбленную лежащею навзничь и огорченною глубоко. Подобно светлой звезде, падающей с неба, исчезает он в темноте из глаз Венеры.

CXXXVII.

Она смотрит ему вслед, как тот, который с берега провожает взглядом только что отплывшего друга, до тех пор, пока бешеные волны не скроют его, вздымаясь своими хребтами до встречных им туч. Так беспощадная и черная ночь укрыла от неё предмет, услаждавший её взоры.

CXXXVIII.

Пораженная, как уронивший нечаянно в поток драгоценное украшение, или как бывает смущен ночной путник, когда светоч его погаснет среди неприютного леса, так лежала она во мраке, смятенная, утратив прекрасного вожатого на своем пути.

CXXXIX.

Она бьет себя по сердцу, так что оно стонет, и все соседния пещеры, как в волнении, повторяют буквально её вопли. Порыв за порывом усиливаются вдвойне. "Увы! восклицает она, горе, горе!" И двадцать эхо повторяют двадцать раз этот крик.

CXL.

Заметив это, она протягивает жалобный звук и начинает нежданно петь печальную песню о том, как любовь покоряет молодых людей и отнимает разум у старых, как любовь умна в своем безумии, как глупа в рассудительности. И её унылый гимн все заканчивается воплем, которому эхо вторит хором.

CXLI.

Ея однообразное пение переступило за ночь: часы длинны и для любящих, хотя кажутся им короткими. Когда иные довольны сами, они думают, что и другие в восторге от подобных же обстоятельств, от таких же забав. Их заботливые рассказы, начинаемые беспрестанно съизнова, кончаются без слушателей, но неистощимы.

CXLII.

С кем пришлось ей провести всю ночь, как не с пустыми отзвуками, подобными чужеядам, или зычным кабатчикам, откликающимся на всякий зов и угождающим всякой вздорной прихоти. Она говорит: "Это так"! и все отвечают: "Так"! и повторили бы: "Нет"! если-бы она вымолвила это.

CXLIII.

Вот уже милый жаворонок, утомясь отдыхом, взлетает в высь из своего влажного приюта и будит утро, из серебристого лона которого поднимается в своем величии солнце; оно окидывает мир таким светозарным взглядом, что вершины кедров и холмы кажутся полированным золотом.

CXLIV.

Венера встречает его таким лестным приветом: "О ты, ясный бог и господин всякого света, от которого каждый светильник и блестящая звезда должны заимствовать то прекрасное свойство, которое сообщает им их сияние; здесь существует сын, вскормленный земной матерью, но способный ссудить тебя светом, как ты им ссужаеть других!"

CXLV.

Сказав это, она спешит в миртовую кущу, раздумывая о том, что утро уже протекло на столько, а она не получила еще вестей о своем возлюбленном. Она прислушивается к его псам и его рогу; вскоре до неё доносится их веселый возглас, и она спешит на этот звук.

CXLVI.

Во время её бега, иной из кустарников на её пути ухватывает ее за шею, другой целует ее в лицо; иные обвиваются вокруг неё так плотно, что останавливают ее; она резко вырывается из их объятий, подобно молочной лани, которая, страдая от переполненных сосцов, спешить накормить своего детеныша, укрытого в какой-нибудь чаще.

CXLVII.

Вдруг, ей слышится собачий вой; она отпрядывает, как увидавший змею, свернувшуюся зловещими кольцами прямо на его дороге: испуг заставляет его содрогнуться, так и жалобный лай собак угнетает ей чувства и смущает её дух.

CXLVIII.

Она догадывается, что это не мирная охота, но что тут свирепый вепрь, грубый медведь или гордый лев, потому что звук доносится все с одного места, с которого в испуге подают громко голос собаки: оне находят своего врага таким неприступным, что уступают одна другой честь напасть первою на него.

CXLIX.

Этот отчаянный лай откликается зловеще в её ушах, проникая сквозь них, чтобы поразить её сердце; охваченное смущением и бледнолицым страхом, оно заставляет неметь и леденеть её ослабевшие члены. Так солдаты, видя отступление своего вождя, бегут постыдно, не отваживаясь отстаивать свое поле.

CL.

Она стоит, объятая страхом, пока не успевает успокоить вновь свои встревоженные чувства. Она говорит им, что их испуг вызван только беспричинной мечтою, ребяческим заблуждением; она велит им не трепетать более, не бояться, и при этих словах замечает гонимого вепря.

CLI.

Его взмыленное рыло, все запятнанное красным, подобно молоку, смешанному с кровью, прогоняет новый страх по всем её жилам, заставляя ее бежать безумно, куда она сама того не знает; она кидается в одну сторону, потом не хочет далее и обращается назад, призывая травлю на вепря за убийство.

CLII.

Тысяча волнений увлекает ее в тысячу сторон; она вступает на тропинку, которую вновь покидает; её суетливая торопливость обезсиливается остановками, подобно действиям опьяненного мозга, полного соображений, но не соображающего ничего, готового приняться за все, но ничего не приводящего в исполнение.

CLIII.

Она находит одного пса, притаившагося в чаще, и допрашивает измученного беднягу, где его хозяин; там другого, который вылизывает свою рану, - лучшее средство против отравленных ран; далее встречает еще одного, понурившагося уныло; она обращается к нему, он отвечает ей воем.

CLIV.

Когда затихает его раздирательный стон, другой вислогубый плакальщик, черный, угрюмый, посылает к тверди свой возглас; еще один, и еще - вторят ему, опустя долу свои горделивые хвосты и встряхивая исцарапанными ушами, сочащими кровь на каждом шагу.

CLV.

Мы видим, как бедные жители этого мира пугаются призраков, знамений и чудес, глядя на которые устрашенными глазами, они проникаются ужасными предвещаниями; так и она задерживает дыхание. Потом, испуская вздохи, взывает к смерти.

CLV.

"Грубая тиранка, безобразная, худая, сухопарая, ненавистная разлучница влюбленных (так поносит она смерть), угрюмоскрежечущий призрак, червь земной, что ты замыслила, загубив красоту, утушив дыхание того, чья красота и дыхание, при его жизни, сообщали блеск розе и аромат фиялке?

CLVII.

"Если он умер... О, нет, невозможно, чтобы, видя его красу, ты могла ее поразить!.. О, да, это может быть; у тебя нет глаз, чтобы видеть, и ты разишь жестоко наудачу. Ты целишься в старый возраст, но твой неверный удар попадает не туда и пронзает сердце ребенка.

CLVIII.

"Если бы ты только сказала: "Берегись"! он заговорил бы, и, услыхав его, твоя власть лишилась бы своей силы. Судьбы проклянут тебя за этот удар; оне повелевали тебе скосить траву - ты срезываешь цветок: в него могла быть пущена лишь золотая стрела Амура, а не черное копье Смерти, убившее его.

CLIX.

"Или ты питаешься слезами, что вызываешь такие рыдания? Что за польза тебе от глубокого стона? Зачем обрекла ты на вечный сон эти глаза, которые учили видеть все, другие глаза? Теперь природа равнодушна к твоему смертельному могуществу, если ты уже загубила её лучшее творение своею жестокостью".

CLX.

Тут, изнемогая, как под бременем отчаяния, она смыкает веки, которые, подобно шлюзам, останавливают хрустальный поток, стремящийся с её прекрасных ланит в нежное русло её груди; но серебристый дождь прорывается сквозь преграды и отверзает их снова в своем стремительном течении.

CLXI.

О, что за обмен между её слезами и глазами! Ея глаза видны в слезах, слезы в глазах! То и другое - кристаллы, отражающие взаимную горесть, - горесть, которую стараются дружески осушить вздохи. Но как в бурный день чередуются ветер и дождь, так вздохи высушивают ей щеки, слезы смачивают их снова.

CLXII.

Разнообразные ощущения теснятся в её постоянной скорби как бы споря, которое из них более приличествует её печали. Все на лицо, каждое так заявляет о себе, что предстоящее кажется важнейшим, но ни одно не выше другого: тогда все они смешиваются, подобно тучам, соединяющимся, чтобы произвести непогоду.

CLXIII.

Вдруг, она слышит где-то вдалеке охотничий призыв. Никогда еще не радовала так ребенка кормилицына песнь! Этот обнадеживающий звук разгоняет питаемые ею мрачные мысли; воскресшая радость приглашает ее к веселью и обольщает тем, что это голос Адониса.

CLXIV.

И тотчас её слезы отливают назад; они заточены в её глазах, как жемчужины в хрустале; иногда лишь скатывается блестящая капля, которую поглощают в себя её щеки, не допуская, чтобы она следовала далее и омыла бы собою нечистую поверхность неряшливой земли, которая лишь упоена, когда кажется затопленной.

CLXV.

О, недоверчивая любовь, как странна ты, не веря и будучи слишком легковерной! У тебя крайности и в счастьи, и в несчастьи; ты смешна своими то отчаянием, то надеждой. Одно обольщает тебя несбыточными мечтами, другое быстро разит правдоподобной мыслью.

CLXVI.

Она разделывает теперь сотканную ею же завесу: Адонис жив и незачем укорять Смерть. Точно не она, Венера, так поносила ее; теперь она осыпает почестями это ненавистное имя: она зовет ее царицею могил и могилой царей, невозбранной повелительницей всего смертнаго.

CEXVII.

"Нет, нет, говорит она, милая Смерть, я только пошутила. Прости меня; на меня напал какой-то страх, когда я встретила вепря, это кровожадное животное, незнакомое с жалостью, жестокое всегда. Вот почему, любезный призрак, - я должна признаться в истине, - я стала поносить тебя, вообразив, что мой возлюбленный мертв.

CLXVIII.

"Я не виновата; это вепрь подзадорил мой язык; мсти ему, незримая властительница! Это он, как негодная тварь, оскорбил тебя; я была только его орудием, он виновник твоей обиды. У печали два языка, и никогда еще женщина не могла управлять обоими ими, не имея разума десяти женщин".

CLXIX.

Так в надежде на то, что Адонис жив, она прогоняет свои быстрые подозрения; и для того, чтобы его краса могла долее процветать, она униженно льстит Смерти, говорит ей о её трофеях, статуях, гробницах, истории, победах, триумфах и славе.

CLXX.

"О, Юпитер! взывает она, как я была безумна! Быть на столько слабодушной и глупой, чтобы оплакивать смерть того, кто жив и не может умереть до общего уничтожения человеческого рода! Потому что, если он умрет, будет убита с ним и красота, а с гибелью красоты наступит снова черный хаос.

CLXXI.

"Стыдись, дорогая любовь, ты так труслива, как обремененный сокровищами и окруженный ворами! Пустяки, которым даже не были свидетелями зрение и слух, кажутся твоему робкому сердцу бедами. При этих самых словах, она слышит веселый рог и вскакивает, быв еще недавно столь унылой.

CLXXII.

Как сокол на приманку, так мчится она, не гнет травы, до того легка её поступь; и поспешая так, она видит, к своему несчастью, своего возлюбленного во власти ужасного вепря. При виде этого, закатываются её глаза, как убитые этим зрелищем, или как звезды, посрамленные днем.

CLXIII.

Или как улитка, которая, когда дотронутся до её нижних рожков, уползает болезненно назад в свою скорлупку и там, свернувшись в тени, сидит, долго опасаясь выползти вновь; так её глаза скрылись от кровавого зрелища в глубокие, темные головные убежища.

CLXXIV.

Они сдают здесь свои обязанности и свой свет в распоряжение смущенного мозга, который советует им соединиться с безобразной ночью и не уязвлять более сердца через посредство зрения. Подобно королю, потрясенному на престоле, оно, при поданной ими вести, испускает смертельный вопль.

CLXXV.

От которого содрогается все ему подчиненное. Но, подобно тому как от ветра, заключенного в почве, ищущего себе исхода и колеблящего земные основы, наполняются холодным ужасом людские сердца, так потрясение проникает ее всю и заставляет её глаза взглянуть вновь из их мрачного ложа.

CLXXVI.

Отверзясь, они устремляют невольный взгляд на злящую рану, прорезанную вепрем в нежном боку Адониса; его лилейная белизна орошена алыми слезами, катившимися из этой раны; не было цветка, травки, листка, растения, не впитавших его крови и как бы не сочивших её вместе с ним.

CLXXVII.

Бедная Венера видеть это торжественное сочувствие она склоняет свою голову на плечо, она то страдает молча, то безумно бредит, думает, он не умер, не мот умереть. Голос её замирает, колена забывают преклониться, глаза в гневе на то, что плакали преждевременно.

CLXXVIII.

Она смотрит так пристально на его рану, что она представляется тройною её помутившемуся взору. Тогда она упрекает свои умножающие глаза, которые плодят удары, где их нет; лицо его двоится, каждый член кажется вдвойне; зрение часто вводится в обман, когда разум в затмении.

CLXXIX.

"Мои уста не находят выражения для моего горя об одном, произносит она, а вот два мертвых Адониса! Мои вздохи истощились, мои соленые слезы изсякли, мои глаза в огне, мое сердце обратилось в свинец. Тяжкий свинец моего сердца, растопись на красном огне моих глаз! Так я умру, расплавленная в страстном желании.

CLXXX.

"Увы, бедный мир, что за сокровище ты утратил! Остается ли в живых чье либо лицо, достойное взглядов? Чей голос будет музыкой? Чем можешь ты теперь похвалиться из бывшего или грядущаго? Цветы благоуханны, их окраска свежа и мила, но истинная краса жила и умерла с ним.

CLXXXI.

"Пусть ни одно творение не носит более головного убора или покрывала! Ни солнце, ни ветер не будут стремиться Облобызать вас: вам нечего прелестного терять, вам нечего и бояться; солнце презирает вас, ветер вас освищет. Но когда был жив Адонис, то солнце и ветер рыскали, как два вора, чтобы похитить его красу.

CLXXXII.

"Он накрывался поэтому шапкою, но яркое солнце заглядывало и под её поля, а ветер сдувал ее и, когда она падала, играл его кудрями. Адонис начинал плакать, и тотчас же они, сжалясь над его нежным возрастом, соперничали в том, кому осушить его слезы.

CLXXXIII.

"Чтобы взглянуть на его лицо, лев крался за какой-нибудь изгородью, не желая его испугать; чтобы насладиться его пением, тигр делался ручным и смирно внимал ему; стоило ему заговорить, и волк оставлял свою добычу и не трогал глупой овцы в этот день.

CLXXXIV.

"Когда он любовался на свое изображение в ручье, рыбы расправляли свои золотистые жабры. Когда он приближался, птицы так восхищались, что некоторые из них начинали петь, другия приносили ему в клюве тутовые ягоды и румяные - спелые вишни. Он питал их своим видом, оне его - плодами.

CLXXXV.

"Но этот отвратительный, страшный, с щетинистым пылом вепрь, которого глаза, вечно обращенные вниз, изыскивают могилу, не видал никогда красоты, облекавшей Адониса; о том свидетельствует самое его деяние. Если же он видел его лицо, то, я убеждена, он захотел его поцеловать, - и тем убить его".

CLXXXVI.

"Это верно, верно; так был убит Адонис: он мчался на вепря с своим острым копьем; тот не точил на него своих клыков, но захотел усмирить его ласкою и, уперев голову в его бок, влюбленный боров нечаянно вонзил клык в его пах.

CLXXXVII.

"Будь у меня такие зубы, я должна сознаться, убила бы его еще прежде, целуя его. Но он умер, не уладив моей юности своею... Тем большие проклятия на мне"!.. Она надает с этим где стояла, запятнав себе лицо его запекшейся кровью".

CLXXXVIII.

Она смотрит на его губы, оне бледны; берет за руку, она холодна; шепчет ему на ухо скорбные речи, как будто он может слышать произносимые ею печальные слова; поднимает веки, закрывающия его глаза: под ними, увы! два светоча, выгорев, лежат во тьме.

CLXXXIX.

Два зеркала, в которых она гляделась на себя тысячу раз, и которые не отражают более ничего; утрачено ими свойство, составлявшее недавно их совершенство, и вся красота их лишена своего блеска... "Чудо века! говорит она, больно мне, что, хотя ты мертв, день остается светлым по прежнему.

CLXL.

"Если уже ты умер, увы, то предвещаю здесь: любви отныне будет сопутствовать горе и провожатым её станет ревность. Начала её будут сладостные, но конец горек; никогда не будет она уравновешена, но то возвышенна, то низка, так что все радости любви не загладят её печалей.

CLXLI.

"Она будет изменчива, притворна, полна лукавства; едва расцвев, уничтожена одним дуновением. Храня отраву на дне, она будет прикрыта на поверхности сластями, которые обманут самый верный взгляд. Она ослабит самое могучее тело, поразит немотою мудреца и научить глупца говорить.

CLXLII.

"Она будет скаредною и готовою на мотовство, научит старцев пляске, заставит присмиреть изумленного грубияна, разорит богача, осыплет сокровищами бедняка, будет безумно-неистовой и глупо-кроткой, состарит молодого, превратит старого в младенца.

CLXLIII.

"Она будет подозревать, без причин к опасению; не будет бояться, когда следовало бы наиболее не доверять; будет милосердною и вместе суровою, и тем более обмаячивою, чем более покажется правдивою. Она будет предательскою, когда заявит наиболее преданности, станет предавать трусости храброму и отваги трусу.

CLXLIV.

"Она будет поводом к войнам и пагубным событиям, посеет раздор между отцами и сыновьями, будет рабой и слугою всех недовольств, подобно тому, как сухое топливо дает пищу огню. За то, что Смерть уничтожила мою любовь в её расцвете, те, которые будут наилучше любить, не насладятся своею любовью!"

CLXLV.

В это мгновение, распростертый возле неё убитый юноша рассеялся, как пар на её глазах, а из крови его, пролитой по земле, вырос алый цветок, испещренный белым; он уподоблялся белому лику Адониса и той крови, которая лежала круглыми каплями на его белизне.

CLXLVI.

Венера клонит голову, чтобы понюхать вновь выросший цветок, сравнивая его с дыханием Адониса. Она говорят, что этот цветок должен покоиться на её груди, если уже Адонис похищен у неё Смертью. Она обрывает стебли, на изломе его выступает зеленоватый сок, который она сравнивает с его слезами.

CLXLVII.

"Бедный цветок! произносит она, таков был обычай твоего родителя, о благоуханный отпрыск благоуханнейшего отца! Его глаза увлажались при малейшем огорчении; он хотел рости только для себя, но знай, что поблекнуть на моей груди не хуже, чем в его крови.

CLXLVIII.

"Здесь было ложе твоего отца, здесь, на моей груди. ты его ближайший преемник по крови, за тобою право покориться в этой пустой колыбели, мое содрогающееся сердце будет указывать тебе день и ночь, не будет в часе ни одной минуты, в которую я не целовала бы мой цветок любви!"

CLXLIX.

Она спешит с опостылаго ей света и впрягает своих серебристых голубков. Подъятая их быстрой помощью, она возносится и мчится по пустым небесам в своей легкой колеснице, направляясь к Пафосу: там хочет скрыться царица и оставаться невидимой.

КОНЕЦ.

Уильям Шекспир - ВЕНЕРА И АДОНИС., читать текст

См. также Уильям Шекспир (William Shakespeare) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Венецианский купец (Merchant of Venice). 1 часть.
Перевод И. Б. Мандельштама ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА Дож Венеции Принц Арагонск...

Венецианский купец (Merchant of Venice). 2 часть.
Прошу вас допустить меня к ларцам. Полог перед ларцами отдергивается. ...