Мигель Де Сервантес
«Дон-Кихот Ламанчский. 1 том. 8 часть.»

"Дон-Кихот Ламанчский. 1 том. 8 часть."

Тем временем, как Санчо помогал Дон-Кихоту одеваться, священник рассказал дон-Фернанду и его спутникам о сумасшествии рыцаря, о том, как выманили его с Бедной скалы, на которую привела его, как он полагал, суровость его даны, и обо всех остальных приключениях Дон-Кихота, рассказанных священнику Санчо. Все это рассмешило и изумило дон-Фернанда и его друзей. Им казалось, как это кажется впрочем всем, что помешательство Дон-Кихота было решительно беспримерно в своем роде. Священник добавил, что теперь, благодаря счастливому превращению принцессы, нужно оставить прежний план и придумать какую-нибудь новую хитрость, при помощи которой можно было бы привести Дон-Кихота домой. Карденио предложил свои услуги для продолжения начатой комедии, в которой Лусинда могла очень удобно разыгрывать роль Доротеи.

- Нет, нет, воскликнул дон-Фернанд; пусть Доротея продолжает свою роль и если деревня этого добряка недалеко, то мне будет очень приятно способствовать его излечению.

- Отсюда не более двух дней пути до нашего местечка, сказал священник.

- И если даже более, ответил дон-Фернанд, то я с удовольствием совершу этот путь для доброго дела.

- В эту минуту в комнату вошел Дон-Кихот, покрытый всем своим оружием: с мамбреновским шлемом (не смотря на то, что он был весь измят) на голове, с щитом и копьем в руках. Это странное видение изумило дон-Фернанда и его друзей. Они с удивлением глядели на это сухое и желтое, в пол аршина длины лицо, на этот сбор разнокалиберного оружия, на эту спокойно величественную осанку, безмолвно ожидая, что скажет им этот диковинный господин. Дон-Кихот, устремив с серьезным видом глаза на Доротею, важно сказал ей:

- Прекрасная и благородная дама! я узнал от моего оруженосца, что ваше величие рушилось и ваше бытие уничтожилось, что из царицы вы превратились в простую женщину. Если это сделано по приказанию царственного кудесника, вашего родителя, сомневающагося, быть может, в том, достоин ли я сопровождать вас; в таком случае, мне остается только сказать вам, что родитель ваш очень мало знаком с рыцарскими историями. Еслиб он внимательно прочел и перечел их, то увидел бы, что рыцари, далеко не приобретшие такой известности как я, приводили в счастливому концу более трудные предприятия, чем то, которое выпало теперь на мою долю. Право, это не Бог знает, что за штука такая: убить какого-нибудь маленького великана, как бы он ни был ужасен. Очень немного времени тому назад я встретился с ним лицом к лицу и... но я не скажу более ни слова, чтобы вы не подумали, что я солгал; всеоткрывающее время договорит за меня в ту минуту, когда мы меньше всего будем этого ожидать.

- Это вы с двумя мехами вина, а не с великаном повстречались лицом в лицу, заговорил хозяин; но дон-Фернанд подал ему, в ту же минуту, знак не перебивать Дон-Кихота.

- Я скажу вам, наконец, высокая, развенчанная дама, продолжал рыцарь, что если отец развенчал вас, вследствие предполагаемой мною причины, то вы, пожалуйста, не беспокойтесь об этом, потому что нет на свете такой опасности, которой не поборол бы этот меч. Кладя, в эту минуту, к ногам вашим голову вашего врага, он, верьте мне, вскоре наденет на вашу голову, принадлежащую вам корону.

Дон-Кихот остановился, ожидая ответа принцессы, и Доротея, зная, что дон-Фернанд решился продолжать начатую мистификацию до тех пор, пока Дон-Кихота не привезут домой, ответила ему весьма ловко и серьезно: "рыцарь печального образа! кто сказал вам о моем превращении, - тот солгал, потому что я остаюсь сегодня тем же, чем была вчера. Правда, благодаря некоторым случайностям, со мною произошла маленькая перемена, вознесшая меня на верх блаженства; тем не менее, повторяю вам, я осталась тем, чем была, нуждаясь, по прежнему, в заступничестве вашей непобедимой руки. Не подозревайте же, благородный рыцарь, моего отца и считайте его человеком мудрым и опытным, если он мог при помощи своей науки открыть такое легкое и верное средство пособить моему несчастию. Без счастливой встречи с вами, я бы никогда не узнала того блаженства, которое испытываю теперь. Беру наших слушателей в свидетели того, что я говорю истинную правду. И нам остается только отправиться завтра утром в дорогу - сегодня пришлось бы ограничиться слишком коротким переездом, так как ужь поздно; - в счастливом же окончании моего дела я надеюсь, полагаясь на Бога и на мужество вашего благородного сердца." В ответ на это Дон-Кихот, обратясь к Санчо, сказал ему с недовольным видом: "теперь, бедный мой Санчо, скажу я тебе, что ты величайший глупец в Испании. Не говорил ли ты мне, негодная тварь, будто принцесса превратилась в простую Доротею, не назвал ли ты отсеченную мною голову великана злою судьбою, родившею тебя на свет; не наговорил ли ты мне, наконец, сотню других глупостей, взволновавших меня так, как я никогда еще не был взволнован? Клянусь Богом," добавил он, взглянув на небо и скрежеща зубами, "я не знаю, что удерживает меня в эту минуту от такого дела, которое стало бы на веки памятным всем лгунам-оруженосцам странствующих рыцарей."

- Успокойтесь, дорогой господин мой, отвечал Санчо; очень быть может, что я ошибся на счет превращения госпожи принцессы Миномикон, но что касается головы великана, или мехов с винами, и того, что вы пролили не кровь, а красное вино, то, клянусь Богом, в этом я совершенно прав: разрезанная вами, в разных местах, козлиная кожа по сю пору лежит у вашего изголовья, и ваша спальня все еще похожа на винное озеро. Если вы мне не верите теперь, то поверите, - когда придет пора готовить яйца, то есть когда хозяин потребует с вас денег за все, что вы перерезали и пролили у него. Я же душевно радуюсь, что царица наша осталась такою же царицей какою была, потому что в её царстве есть и моя доля, как у всякого пайщика в общине.

- Я говорю только, что ты болван, Санчо, и больше ничего, заметил Дон-Кихот; прости меня, и позабудем об этом.

- Да, да! воскликнул дон-Фернанд; всего лучше забыть; и, так как теперь уже довольно поздно, и принцессе угодно, чтобы мы отправились в путь завтра, поэтому нам остается только повиноваться ей. Ночь мы проведем в беседе, а утром пустимся в дорогу вместе с господином Дон-Кихотом, и будем свидетелями неслыханных подвигов его, во время этого великого предприятия, всю тяжесть которого он великодушно взваливает на себя.

- Это я должен сопутствовать и служить вам, ответил Дон-Кихот; теперь же мне остается только благодарить вас за вашу милость и считать себя обязанным за доброе мнение обо мне, которое я постараюсь всеми силами оправдать, хотя бы это стоило мне не только жизни, но даже чего-нибудь большего, если это возможно.

Пока Дон-Кихот и Фернанд обменивались любезностями и предложениями услуг, в корчме неожиданно появился новый путешественник, привлекший всеобщее внимание. Костюм его показывал, что это христианин, недавно возвратившиеся из мавританских земель. На нем был надет голубой камзол с короткими рукавами, без воротника, голубые брюки и фуражка такого же цвета; за стальной перевязи, обхватывавшей его грудь, висела мавританская шпага. Вместе с ним, верхом на осле, приехала женщина в мавританском костюме. Лицо её было закрыто вуалью, а голова обвязана широким головным покрывалом. Длинное, арабское платье, с накинутым сверху красным плащем, закрывало её от шеи до ног. Смуглый, с длинными усами и окладистой бородой, кавалер её - повидимому, лет сорока с небольшим, был крепко и хорошо сложен, и казался бы знатным господином, еслиб был одет немного иначе. Войдя в корчму, он попросил отвести ему отдельную комнату и остался очень недоволен, узнавши, что все комнаты заняты. Обратясь за тем в даме-мавританке, судя по её костюму, - он взял ее на руки и помог ей сойти с осла. В ту же минуту Лусинда, Доротея, хозяйка, дочь её и Мариторна окружили незнакомку, привлеченные её своеобразным костюмом, подобного которому им никогда не случалось видеть.

Всегда любезная и предупредительная Доротея, видя, как неприятно подействовало за мавританку известие, что в доме не оказалось отдельной комнаты, добродушно сказала ей: "не беспокойтесь, сударыня, о том, что эта корчма представляет так много неудобств, что делать? это общее свойство всех корчм. Но если вам угодно будет разделить наше убежище, (она указала за Лусинду), то, быть может, в продолжении всей дороги, вы нигде не встретите более радушного приема." Ничего не отвечая, незнакомая дана встала со стула и скрестив на груди руки, наклонила, в знак благодарности, голову и нагнулась всем телом. Молчание её окончательно убедило всех, что это мавританка, не знающая языка христиан; между тем плевник, занимавшийся до сих пор другим делом, возвратился к своей даме, и видя, что она ничего не отвечает окружавшим ее со всех сторон женщинам, сказал им: "девушка эта почти вовсе не знает нашего языка и говорят только за своем родном; поэтому она ничего не может ответить вам."

- Мы ее просим только провести эту ночь в одной спальне с нами, ответила Лусинда. Мы постараемся доставить ей здесь всевозможные удобства и примем ее с тою заботливостию, с какою должны принимать иностранца, а в особенности иностранку.

- Цалую ваши руки за нее и за себя, сказал пленник, и вполне оценяю ваше лестное предложение; оно слишком значительно, принимая во внимание мое положение и то, кем оно сделано.

- Скажите, пожалуйста, эта дама христианка или магометанка? спросила Доротея. Ея платье и молчание заставляют вас думать, что она не той веры, какой нам хотелось бы.

- Телом и платьем она магометанка, отвечал пленник, во душой истинная христианка, потому что она пламенно желает быть ею.

- Она, значит, не крещенная? сказала Лусинда.

- Пока нет, ответил пленник, ей некогда было окреститься со времени отъезда вашего из её родины Алжира, и так как она не подвергалась пока такой опасности, которая побудила бы окрестить ее прежде исполнения известных обрядов, требуемых святой нашей матерью церковью, поэтому она и не торопилась. Но Бог, я полагаю, скоро дозволит окрестить ее с торжественностью, достойной её происхождения, более высокого, чем это можно предположить, судя по её костюму.

Слова эти пробудили всеобщее любопытство. Всякий горел желанием узнать, кто этот пленник и эта мавританка; но никто не решился спросить их об этом тотчас же, сознавая, что им нужно дать теперь спокойно отдохнуть, а не расспрашивать их, кто они такие. Доротея взяла за руку мавританку, и усадив возле себя, попросила ее снять вуаль. В ответ за это мавританка взглянула за пленника, как бы спрашивая у него, что ей говорят и что следует ей делать? Пленник сказал ей по арабски, что ее просят снять вуаль, и что она хорошо сделает, исполнивши эту просьбу. Услышав это, незнакомка в туже минуту приподняла вуаль и открыла такое прекрасное лицо, что Лусинда нашла ее прекраснее Доротеи, а Доротея - прекраснее Лусинды; и все единодушно согласились, что если какая-нибудь женщина могла сравниться. производимым ею очарованием, с Доротеей и Лусиндой, так это бесспорно, обворожительная мавританка; некоторые находили ее даже прекраснее двух знакомых нам красавиц. И так как красота невольно влечет в себе ваши симпатии, поэтому все гости поспешили услуживать очаровательной незнакомке, а дон-Фернанд спросил у пленника, как ее зовут?

"Лелйла Зораида", ответил пленник; не успел он, однако, проговорить этих слов, как мавританка, догадавшись о чем его спрашивал христианин, торопливо воскликнула с каким-то очаровательным неудовольствием: "No, no, Zoraida, Maria, Maria," давая понять, что ее зовут Мария, а не Зораида. Эти слова и проникавший в душу голос мавританки вызвали слезы на глазах некоторых слушателей, а особенно слушательниц, от природы более нежных и сострадательных, чем мужчины.

- Да, да, Мария, Мария, сказала Лусинда, восторженно обнимая ее.

- Si, si, Maria, Zoraida macange, то есть Зораиды нет более, отвечала мавританка.

Между тем наступал вечер, и хозяин, по приказанию дон-Фернанда, постарался приготовить самый лучший обед, какой можно было сделать в его доме. В назначенный час, путешественники ваши уселись за длинный, узкий стол, так как во всем доме не оказалось ни круглаго, ни четыреугольнаго. Первое место за столом было предложено Дон-Кихоту, напрасно старавшемуся отклонить от себя эту честь; возле него, как возле своего рыцаря, поместилась, по желанию Дон-Кихота, принцесса Миномикон. За ними сели: Лусинда и Зораида, а напротив дон-Фернанд и Карденио; рядом с дамами поместился священник и цирюльник; и за тем остальные места завяли другие мужчины. За обедом, проходившем очень весело и уничтожавшимся весьма исправно, все невыразимо обрадовались, когда Дон-Кихот, переставши есть и движимый тем же побуждением, которое заставило его некогда обратиться с длинной речью к пастухам, вознамерился сказать что-то и теперь.

- Господа, начал он, нельзя не согласиться, что странствующим рыцарям приходится видеть чудесные, удивительные, неслыханные вещи. В самом деле, найдется ли такой человек, который переступив, в эту минуту, через порог этого замка, и заставши вас сидящими, таким образом за столом, мог бы вообразить или поверить тому, - кто мы такие? Кто бы сказал, что возле меня сидит великая царица Микомикон, которую мы все очень хорошо знаем, и что я тот рыцарь печального образа, молва о котором пронеслась по всем концам земли. И можно ли усумниться в том, что звание стравствующего рыцаря возносится над всеми другими; что рыцарь достоин тем большего уважения, чем большим он подвержен опасностям. Пусть исчезнут из глаз моих господа, утверждающие, будто перо должно быть уважаемо более меча, или я скажу им, что они не знают, что говорят. В подтверждение своих слов они обыкновенно приводят тот аргумент, что умственный труд предпочтительнее физического, и что воинам свойствен только, один, физический труд, как будто военный человек, подобно хорошему носилыцику, должен обладать только могучими плечами, как, будто в круг военных занятий не входит наука войны, требующая самого высокого развития и ума; как будто, наконец, полководец, предводительствующий войсками в военное время, и генерал, обороняющий осажденную крепость не работают столько же умственно, сколько и физически. Разве при помощи физической силы мы проникаем в намерения неприятеля, угадываем его движения и планы, догадываемся о затруднительном положении его и устраняем грозящия нам опасности? все это входит в область умственного труда, и телу вашему делать тут нечего. Если же воинские занятия, подобно занятиям ученым и литературным, требуют работы мысли, то постараемся определить, чей труд важнее: воина или книжника? Сделать это не трудно, определивши цель, к которой стремится тот и другой, и согласившись, что-то занятие достойно большего уважения, которое движется более высокими побуждениями. Конечная цель письмен (я не говорю о книгах, божественных, указующих пути в царствие небесное; с такой беспредельной целью, никакая другая сравниться не может; я говорю о наших мирских книгах) состоит в том, чтобы оградить исполнение справедливого закона, доставить торжество правосудию и даровать каждому то, что принадлежит ему; цель конечно высокая, благородная, достойная всякой похвалы, но все-же уступающая цели, предположенной воинами, стремящимися даровать всем высочайшее благо за свете - мир. Мир, вот истинная и конечная цель войны; война же составляет призвание воина. Если же мы согласны, что цель войны составляет мир, и что эта возносится над тою, к которой стремятся письмена, то нам остается только сравнить физические труды, выпадающие на долю воина с трудами книжника, и узнать какие из них тяжелее.

Дон-Кихот продолжал говорить с такою логическою последовательностью и в таких прекрасных выражениях, что увлекая слушателей, он заставлял их смотреть за себя, вовсе не как за полуумнаго; напротив того, так как его окружали большею частью дворяне, предназначенные, по своему положению, к военному званию, поэтому они слушали его с большим удовольствием.

- Вот вам обстановка, труды и лишения студента, продолжал Дон-Кихот, во первых, и это самое главное, бедность; говорю это не потому, чтобы все студенты были бедны, но потому, что я желаю представить худшую сторону их быта. Упомянувши о бедности, я, кажется, могу умолчать обо всем остальном, касающемся горькой доли студентов; потому что на свете не существует ничего прекрасного для бедняка. Бедность студент претерпевает иногда по частям, испытывая то голод, то холод, то нужду в самой необходимой обуви, а иногда все это вместе. Впрочем, он никогда не бывает так беден, чтобы не мог найти куска хлеба, хотя, быть может, кусок этот достанется ему немного поздно, и окажется крохами со стола какого-нибудь богача; худшее бедствие, испытываемое студентами, это то, что они называют хождением на суп. (Выражение, означающее у испанских нищих получение в известный час хлеба и похлебки в богатых монастырях. Вместе с нищими пищу эту получали прежде, как видно, и студенты.) Кроме того, они могут всегда погреться в какой-нибудь кухне, или найти очаг, чтобы согреть, или, по крайней мере, сколько-нибудь размять свои члены; наконец ночью они все спят в закрытых зданиях. Считаю излишним упоминать о таких мелочах, как например: о недостатке сапог и белья, о невзрачности и бедности их гардероба, наконец о свойственной им слабости наедаться по горло при всяком удобном случае. Таким то тернистым путем, прислоняясь то там, то здесь, подымаясь в одном месте, чтобы упасть в другом, они достигают, наконец, цели своих стремлений; и тогда то, прошедши через все эти острые каменья, пробравшись между своего рода Сциллой и Харибдой, перелетают, как бы несомые попутным ветром счастия, на те кресла, с высот которых они управляют миром, заменив голод сытостью, холод - приятной свежестью, рубище - нарядным платьем, рогожи - голландским полотном и штофными гардинами; - награды, которых конечно заслуживают их знание и таланты. Но если сравнить и взвесить их с трудами воина, о, насколько они останутся позади, как это я легко докажу вам.

Глава XXXVIII.

Дон-Кихот остановился, чтобы перевести дыхание и потом продолжал:

- Так как мы заговорили по поводу студентов о бедности и её различных проявлениях, то посмотрим: это беднее, испанский солдат или испанский студент? и мы убедимся, что на свете нет никого беднее испанского солдата. Он принужден довольствоваться или своим скудным, не в срок выдаваемым, или вовсе не получаемым жалованьем, или тем, что он награбит собственными руками, под страхом погубить душу и жизнь. Он до того изнашивается иногда, что кожаный камзол служит ему в одно время мундиром и рубашкой; и спрашиваю, чем защитится он от стужи, в открытом поле, среди глубокой зимы? Разве только воздухом, выпускаемым из рта, да и этот воздух, выходя из пустого пространства, должен быть холоден по закону природы. Но вот наступает ночь, в продолжении которой солдат должен был бы отдохнуть от дневных трудов. Конечно, это ужь его вина, если постель его будет не достаточно широка, потому что он может отмерить для себя сколько ему угодно земли и сколько угодно ворочаться на ней, не опасаясь измять простынь. Наступает, наконец, день битвы, в которой он может рассчитывать на повышение; в этот день ему наденут на голову, как докторскую шапку, компресс из корпии и перевяжут рану, сделанную пулей,- прошедшей, быть может, через оба виска, или ядром, оторвавшим у него руку или ногу. Но допустим, что ничего подобного не случится и что милосердое небо поможет солдату выйти неизувеченным из битвы; чтож? он и теперь может очень легко остаться таким же бедняком, каким был; придется ожидать других сражений, и выходить постоянно целым и победоносным из встречей с неприятелями, чтобы, наконец, чего-нибудь достигнуть; - это чудеса, редко случающияся. Скажите мне, господа, если только вы обращали на это какое-нибудь внимание, велико ли число воинов, вознагражденных войной, в сравнении с числом погибших в ней. Вы, конечно, согласитесь, что сравнения в этом отношении невозможны, что число мертвых бесконечно, между тем как число вознагражденных живых может быть изображено тремя цифрами. Не то мы видим в среде людей, посвятивших себя письменности. Они полой, не говорю рукавом, своего платья, всегда добудут средства в существованию; между тем вознаграждение, получаемое испанским солдатом, на столько слабее, на сколько тяжелее его труды. Мне, я предугадываю, ответят на это, что легче вознаградить прилично две тысячи ученых деятелей, чем тридцать тысяч воинов; тем более, что первых вознаграждают званиями и должностями, которые могут принадлежать только этим людям и никому более; тогда как солдат должен быть вознагражден из собственных средств того, кому он служит, но эта самая невозможность прилично вознаградить воина красноречивее всего говорить в мою пользу. Оставим, однако, это в стороне, иначе мы забредем в безвыходный лабиринт, и возвратимся в вопросу о преимуществе оружия над книгой и письмом. Спор между ними до сих пор не решен еще. Каждая сторона представляет доводы в свою пользу. Письмена утверждают, что без них оружие не могло бы существовать, так как война имеет свои законы, которым она подчиняется; законы же создает письменность и наука. Противная сторона отвечает на это, что законы могут быть поддерживаемы только оружием, что оружие ограждает государства, является защитником царств, стражем сел и городов; что оно делает безопасными дороги и очищает от пиратов моря, что без него республики, монархии, всякие гражданские общества, - сухопутные и морские пути были бы вечно подвержены всем ужасам войны, имеющей свои права на злоупотребления и насилия. Дело известное: что стоит дороже, то лучше. Чтобы возвестись за поприще гражданском, нужно время, бодрствование, голод, нагота, головные боли, несварения желудка и другия, подобные им неприятности, о которых я уже упоминал. Но тот, кто стремится вознестись на поприще военном, должен потерпеть столько же невзгод и лишений, как и студент, с тою разницею, что все эти невзгоды и лишения становятся несравненно тяжелее, потому что для воина они всегда сопряжены с опасностию для жизни. Как можно сравнить голод или недостаток обуви, испытываемой студентом, с лишениями воина, в то время, когда, стоя, в осажденной крепости, на часах, у исходящего угла какого-нибудь равелина, он слышит в направлении, занимаемого им поста, подземную работу врага, вырывающего минную галлерею, и не смеет бежать от опасности. грозящей ему так близко. Он может только известить обо всем своего начальника, тот позаботится отвести неприятельский удар устройством контр-машины; а часовой, между тем, должен стоять, ежеминутно ожидая взрыва, который подымет его до облаков и опрокинет потом в бездну, не спрашивая на это его согласия. Если же эта смерть кажется вам не особенно ужасной, в таком случае представим себе, две галеры, сцепившиеся на абордаж, среди безбрежного моря, оставляя солдату для движений и действий несколько футов за досках, расположенных у носа корабля. Солдату грозит теперь столько смертей, сколько он видит перед собою пушечных жерл и наведенных на него аркебуз; он видит, что при первом неловком шаге он отправится в бездну владений Нептуна, и однако, одушевляемый честью, движимый мужеством, неустрашимо подставляет грудь свою под вражьи мушкеты и стремится достигнуть тем узким путем, на котором он обречен действовать, неприятельской галеры. И не успеет один солдат опуститься туда, откуда не возстанет он до конца мира, как уже другой стоит на его месте; когда же этот, в свою очередь исчезнет в волнах, сторожащего это, как свою добычу, моря, новый солдат появляется в ту же минуту на месте прежнего, за ним является следующий прежде, чем успеет умереть его товарищ: смелость и мужество, которых ничто не в силах превзойти. Блаженны времена, не знавшие ужасов, распространяемых этими орудиями смерти, изобретателя которых я считаю проклятым и низверженным в бездны ада, где он получает достойное возмездие за свое изобретение. Благодаря им, безчестная рука поражает благородного рыцаря; и в разгаре мужества, воспламеняющего какое-нибудь бесстрашное сердце, шальная пуля, Бог весть откуда прилетевшая, пущенная, быть может, наудачу, беглецом, испуганным огнем его собственного оружия, пресекает мысль и жизнь такого воина, который заслуживал счастливо жить здесь многия лета. И, право, когда я подумаю об этом, то в глубине души сожалею, что я сделался странствующим рыцарем в тот отвратительный век, в который мы имеем несчастие жить. Меня, конечно, не ужасает никакая опасность и, однако, мне грустно думать, что немного пороху и свинцу может лишить меня возможности прославиться на всем земном шаре мужеством моей руки и острием моего меча. Но, да будет воля Господня: если я достигну того, чего желаю, я тем большего достоин буду уважения, чем большие преодолею опасности, сравнительно с странствующими рыцарями минувших времен".

Эту длинную речь, Дон-Кихот говорил тем временем, как другие обедали, забывая сам о пище, не смотря на неоднократные напоминания Санчо, упрашивавшего его сначала закусить, и потом ораторствовать сколько ему будет угодно. Слушатели же его не могли не пожалеть, что такой умный человек, так здраво рассуждающий обо всем, сошел с ума на этом проклятом и роковом для него рыцарстве. Священник сказал, что хотя сам он принадлежит к классу людей, получивших ученую степень и посвятивших себя книгам, он тем не менее совершенно согласен с Дон-Кихотом во всем, что он говорил о преимуществе службы с оружием в руках над всеми другими родами общественной деятельности. После ужина, тем временем, как хозяйка, дочь её и Мариторна приготовляли для дам ту комнату, в которой спал Дон-Кихот, дон-Фернанд попросил пленника рассказать историю своей жизни. "Она должна быть интересна", сказал он, "судя по даме, которую вы привезли с собою". Пленник сказал, что он от души готов исполнить просьбу дон-Фернанда, но боится рассказом своим обмануть общия ожидания; тем не менее он согласился рассказать историю своей жизни. Священник и другия лица, окружавшие пленника, поблагодарили его и повторили просьбу дон-Фернанда.

- К чему просить о том, что вы можете приказать, сказал пленник в ответ на просьбы, посыпавшиеся на него со всех сторон. Прошу вашего внимания, и вы услышите истинную историю, далекую от тех вымыслов, которые создает с такими усилиями, обогащенное знаниями воображение. При этих словах все присутствовавшие поправились на своих местах, и в комнате воцарилось глубокое молчание. Видя, что все готовы слушать его, пленник приятным голосом так начал рассказ свой:

Глава XXXIX.

Разсказ Пленника.

Корень нашего рода, к которому природа была благосклоннее судьбы, следует искать в небольшом городке, в Леонских горах. В этой бедной местности отец мой успел прослыть за богача, и он действительно был бы богат, еслиб собирал богатство также старательно, как расточал его. Эту наклонность в щедрости он приобрел, служа, в молодых летах, в военной службе, составляющей, как это известно всякому, школу, в которой скряга делается щедрым, а щедрый расточительным; скупой солдат составляет решительный феномен. Отец мой обладал такого рода щедростью, которая граничит с расточительностью; качество не совсем похвальное в человеке семейном, чье имя и средства должны наследовать его дети. У него было трое сыновей в таком возрасте, когда человеку следует уже позаботиться об избрании известного рода жизни. Зная свое неуменье распоряжаться деньгами, чего он нисколько не скрывал, отец мой хотел устранить от себя возможность быть расточительным, передав в другия руки свое имение; то есть, отказавшись от того, без чего сам Александр казался бы жалким скрягою. Задумав это, он позвал нас однажды в кабинет, и там, затворивши двери, сказал нам: "дорогие сыновья мои! что я желаю вам всего лучшего, в этом нельзя усумниться, потому что вы мои дети; а что я не желаю вам ничего дурного, в этом вы уверитесь, узнавши, что я не хочу прибрать в свои руки вашего имения. И дабы окончательно убедить, что я люблю вас как отец, и не ищу вашего разорения, я сообщу вам, теперь, мое намерение, о котором я давно уже размышлял, и которое, как кажется, зрело обдумал наконец. Вы находитесь в таком возрасте, что каждому из вас пора избрать себе род занятий, который доставил бы вам почести и деньги. Я, с своей стороны, разделю все мое имущество на четыре равные части; из них три части отдам вам, а четвертую приберегу на свой век себе. Я желаю только, чтобы каждый из вас, получив следующую ему часть имения, пошел по одной из трех указанных мною дорог. Есть у нас в Испании старая, умная и справедливая поговорка, - все поговорки впрочем таковы: Церковь, или море, или двор короля, то есть, говоря яснее, каждый желающий добиться денег и славы должен сделаться монахом, или пуститься в море с торговой целью, или служить при дворе королю; касательно этого последнего у нас, вы знаете, говорят: "лучше королевские крохи, чем барские щедроты". И я желаю, продолжал он, чтобы один из вас занялся торговлей, другой посвятил себя наукам, а третий служил бы королю в войсках, потому что ко двору его попасть очень трудно, война же если и не обогащает, то за то прославляет нас. Через неделю я отдам каждому из вас вашу часть денег, и рассчитаюсь с вами до последнего мараведиса; теперь же скажите мне: согласны ли вы последовать моему совету и исполнить мои желания?

Мне, как старшему, пришлось отвечать первому. Попросив отца не разделять имения и распоряжаться им по своему желанию, не заботясь о нас, так как мы молоды и сами можем добыть себе средства к жизни, я прибавил, что слушаться его я тем не менее готов, и желаю служить с оружием в руках Богу и королю. Брат мой, также предложив отцу все свое достояние, изъявил желание отправиться с своею частью наследства в Индию и там заняться торговлей. Самый меньший, и как кажется, самый благоразумный из нас, сказал, что он избирает духовное звание, или, по крайней мере, желает окончить курс учения в Саламанке. Когда все мы высказали свое желание, тогда отец, нежно обняв нас, поспешил исполнить данные нам обещания. Он отдал каждому из нас его часть, состоявшую, я это хорошо помню, ровно из трех тысяч червонцев чистыми деньгами, которыми заплатил отцу его брат, лупивший у него имение, желая, чтобы оно не выходило из рук вашего семейства. Когда наступило время проститься с нашим добрым отцом, я уговорил его взять из моей части две тысячи червонцев, находя, что не хорошо было бы с моей стороны оставить его на склоне дней с теми скудными средствами, которые он отделил себе; у меня же оставалось довольно денег, чтобы снабдить себя всем нужным солдату. Два брата мои последовали моему примеру и оставили отцу по тысяче червонцев каждый, так что старик получил четыре тысячи, сверх приходившихся на его долю при разделе имения. Простившись за тем с отцом и с дядей, мы расстались с ними не без грусти и слез. Они просили нас извещать их, при удобном случае, о наших удачах и неудачах. Мы обещали им это, и когда они благословили нас и дали нам прощальный поцалуй, тогда один из нас отправился в Саламанку, другой в Севилью, а я в Аликанте, где стоял в это время генуезский корабль, готовый возвратиться с грузом шерсти в Италию. Сегодня ровно двадцать два года, как я покинул дом моего отца, и в течении этого долгаго времени я не имел известия ни от одного из братьев, хотя и писал им несколько раз.

Теперь я постараюсь покороче рассказать вам, что случилось со мною с тех пор. Сев на корабль в Аликанте, я счастливо прибыл в Геную, а оттуда в Милан, где купил оружие и сделал военную обмундировку, желая поступить в пиемонтские войска; но на пути в Алеясандрию, я узнал, что герцог Альба отправился во Фландрию. Тогда я переменил свой первоначальный план и отправился в след за герцогом. Я участвовал с ним во многих битвах, присутствовал при смерти графов Эгмонта и Горна, и произведенный в поручики поступил под команду знаменитого офицера Диего Урбины, уроженца Гвадалаксарскаго. Спустя несколько времени, по прибытии ноем во Фландрию, мы узнали о лиге, составленной, в Бозе почившем, его святейшеством, папой Пием V, с Венецией и Испанией против общего врага христианского мира Турок, отнявших тогда у Венецианцев, при помощи своего флота, знаменитый остров Кипр; роковая и невознаградимая для Венецианцев потеря. До нас дошли также слухи, что главнокомандующим союзными войсками будет назначен светлейший принц Дон-Жуан Австрийский, побочный брат нашего великого короля Филиппа II. Повсюду говорили о повсеместных огромных приготовлениях в войне. Все это побуждало меня принять участие в готовящейся открыться морской компании; и хотя я ожидал производства в капитаны при первой вакансии, я тем не менее отправился в Италию. Судьбе угодно было, чтобы я приехал туда в то время, когда Дон-Жуан Австрийский, высадившись в Генуе, готов был отправиться в Неаполь, где он намеревался соединить свой флот с венецианским, что удалось сделать, однако, не ранее как в Мессине. Но что сказать мне теперь? Дослужившись до капитанского чина, почетное звание, которым я обязан был скорее счастливым обстоятельствам, нежели своим заслугам, я участвовал в великой и навеки памятной Лепантской битве. В этот счастливый для христианства день, разубедивший христианский мир в непобедимости Турок на море, и сразивший отоманскую гордость, в этот день мне одному не суждено было радоваться между столькими осчастливленными людьми; ибо погибшие в этой великой битве христиане узнали еще большее счастие, чем победители, оставшиеся в живых. Вместо того, чтобы быть увенчанным, как во дни Римлян, морским веником, я увидел себя в ночь, сменившую великий день, скованным по рукам и по ногам. Вот как это случилось: смелый и счастливый корсар Ухали, король алжирский, сцепился на абордаж с главной галерой мальтийского коменданта, на ней оставались в живых только три рыцаря, и то тяжело раненые; на помощь им двинулась галера Иоанна Андрея Дория, на которую я вошел с моими матросами. Исполняя свой долг, я вскочил на неприятельскую галеру, но она быстро удалилась от преследовавших ее кораблей, и мои солдаты не могли последовать за мной. Так остался я один, окруженный многочисленными врагами, которым не мог долго сопротивляться. Они овладели мною совершенно израненным, и так как вам известно, господа, что Ухали удалось уйти из этой битвы с своей эскадрой, то я остался у него в плену, и оказался одним несчастным между столькими счастливцами, одним пленным между столькими освобожденными; в этот день возвратили свободу пятнадцати тысяч христиан, служивших, в неволе, гребцами на турецких галерах. Меня отвезли в Константинополь, где султан наименовал моего господина, особенно отличившагося в Лепантской битве, и захватившего, как трофей и свидетельство своего мужества, мальтийское знамя, главнокомандующим флотом. В следующем 1572-м году я был в Наварине и служил гребцом на галере Три листа. Тут я увидел, как упустили мы после Лепантской битвы случай захватить в гавани весь Турецкий флот, потому что находившиеся на кораблях Альбанцы и Янычаре, ожидая нападения в самой гавани, приготовляли платье и туфли, намереваясь убежать на берег, не ожидая сражения; такой ужас навел на них победоносный флот наш. Но небу не угодно было даровать нам это счастие, не потому, чтобы наши начальники были небрежны или неискусны, но за грехи христианского мира Бог пожелал оставить вблизи христиан палачей, готовых во всякую минуту наказать нас. Ухали между тем удалился на остров Модон, находящийся близ Наварина, высадил там войска и укрепив вход в гавань, спокойно остался на острове, пока не удалился Дон-Жуан. Во время этой кампании, начальник неаполитанской галеры Волчица, этот боевой гром, счастливый и непобедимый капитан, отец своих солдат, дон-Альваро де-Базан, маркиз Санта-Крузский захватил турецкое судно Добычу, находившееся под командой одного из сыновей славного корсара Барбаруссы. Это был человек чрезвычайно жестокий; он обходился с своими невольниками до того дурно, что когда гребцы на его галере увидели шедшую на них Волчицу, они не слушая более приказаний грести скорее, разом сложили весла, бросились на своего начальника и повлекли его от корчмы к носу, нанося ему такие удары, что прежде чем он добрался до мачты, душа его была уже в аду; так жестоко он обращался с своими невольниками, и так ужасно они ненавидели его.

Мы возвратились в Константинополь в 1573 году; там мы узнали, что Дон-Жуан Австрийский взял штурмом Тунис, и передал этот город Мулей-Гамету, отняв, таким образом, у одного из ужаснейших и храбрейших людей в мире, Мулей-Гамида всякую надежду возвратить когда-нибудь потерянное им царство. Султан почувствовал всю тяжесть этой потери и с благоразумием, наследованным им от своих славных предков, предложил Венецианцам мир, в котором они нуждались еще более, чем Турки. В 1574 году турецкие войска появились переде Гулеттой и фортом, воздвигнутым Дон-Жуаном перед Тунисом, но, к несчастию, остававшимся недостроенным. В течении всей этой войны, я оставался гребцом на галере, не имея никакой надежды возвратить свободу, по крайней мере посредством выкупа, потому что я твердо решился ничего не писать отцу о моих несчастиях. Гулетту между тем взяли, а вскоре за тем пал и офрт. Под стенами этих укреплений собралось, как тогда считали, шестьдесят пять тысяч турецких войск, состоявших на жалованьи у султана и 400,000 мавров и арабов из Африки. Эта безчисленная толпа везла за собою столько продовольственных и боевых припасов, за нею следовало столько мародеров, что враги наши, кажется, могли закрыть руками и закидать землей Гулетту и форт. Первые удары разрушили Гулетту, считавшуюся до тех пор неодолимой. Она пала не по вине своих защитников, сделавших, с своей стороны, все, что могли, но потому, что на окружавшем её песочном грунте чрезвычайно легко было, как показал опыт, рыть траншеи; при построении её предполагали, что грунтовые воды находились там на глубине двух фут от поверхности земли. между тем как турки не нашли их и на глубине четырех. При помощи безчисленного количества мешков с песком, они воздвигли высокие траншейные бруствера и, стреляя в нас с командующего над крепостью вала, уничтожали всякую возможность с нашей стороны не только защищаться, но даже показываться за укреплениях. Общее мнение было тогда таково, что нам следовало защищаться не в Гулетте; а ожидать неприятеля в поле и воспрепятствовать его высадке. Но люди, говорившие это, не имели, как видно, никакого понятия о военном деле, потому что в Гулетте и форте насчитывали едва семь тысяч человек солдат. Каким же образом, предположив даже, что эта горсть воинов оказалась бы еще храбрее, чем она была в действительности, могла сразиться она в открытом поле с безчисленными силами противника? И можно ли оборонить крепость, обложенную со всех сторон, расположенную в неприятельской земле и не вспомоществуемую войсками в поле. Многие, подобно мне, видят, напротив, особенную милость неба к Испании в том, что оно допустило разрушение этого гнезда разврата, этого гложущего червя, этой ненасытной пасти, пожиравшей бесплодно столько денег, единственно, быть может, для того, чтобы сохранить воспоминание о взятии ее непобедимым Карлом V, как будто для его бессмертия нужны эти каменья. Вместе с Гулеттой, как я вам говорил, пал и форт; Турки овладели им шаг за шагом. Его защищали так мужественно, что в двадцати двух отбитых штурмах мы убили более двадцати пяти тысяч неприятелей, и из трех сот оставшихся в живых, защитников его, никто не был взят целым и здоровым; что может красноречивее свидетельствовать о героизме, с которым осажденные защищали крепость? Вместе с тем сдался на капитуляцию и другой маленький форт или башенька, выстроенная посреди острова Эстано; ее оборонял мужественный валенсианский воин Дон-Жуан Заногера. Турки взяли в плен коменданта Гулетты дон-Педро-Пуэрто Кареро, который сделал нее, что было возможно для защиты крепости, и с горя, что не ног оборонить ее, умер на дороге в Константинополь, куда его везли пленным. Турки взяли в плен также и коменданта форта, Габрио Цервеллона, славного и бесстрашного миланского инженера. Много значительных лиц погибло при осаде этих двух мест, между прочим великодушный ионитский рыцарь Пагано-Дориа, так благородно поступивший в отношении брата своего Ивана Андрея Дориа. Смерть его была тем ужаснее, что он погиб под ударами нескольких арабов, которым он вверил себя, видя неминуемое падение форта. Они взялись провести его в мавританском платье до Табарки, маленького форта, которым владеют на этом берегу генуезцы в видах добывания кораллов; но на дороге отсекли ему голову и отнесли ее турецкому адмиралу, подтвердившему на них нашу поговорку: измена может нравиться, но изменник никогда. Говорят, будто он велел повесить изменников, поднесших ему в подарок мертвую голову Дориа за то, что они передали в руки его этого рыцаря мертвым, а не живым.

Между христианами, взятыми в форте, находился некто дон-Педро Агилар, уроженец какого-то андалузского города, служивший юнкером в гарнизоне форта. Это был человек чрезвычайно умный и храбрый; обладавший, кроме того, замечательным поэтическим талантом. Мне это очень хорошо известно; потому что злая судьба поэта предала его в руки того самого человека, в неволю к которому попался и я; он служил даже на одной галере со мной. Прежде чем мы отплыли от берега, дон-Педро написал одно стихотворение, род эпитафии Гулетте и форту. Я помню его до сих пор, и прочту вам, потому что, сколько мне кажется, оно должно понравиться вам. Когда пленник произнес имя Педро, дон-Фернанд взглянул на своих товарищей, и все они улыбнулись, когда же речь зашла о стихах, тогда один из друзей дон-Фернанда, прервавши рассказ, сказал пленнику; прежде чем вы прочтете эти стихи, не скажете ли вы мне, что сталось с дон-Педро Агиларским?

Знаю только, отвечал пленник, что пробыв два года в Константинополе, он убежал оттуда в албанском костюме, с греческим проводником, но возвратил ли он себе свободу? этого не могу вам сказать; думаю, что да, потому что менее чем через год, я встретил в Константинополе, провожавшего его грека, но переговорить с ним, в несчастию, не ног.

- Так позвольте сказать вам, добавил путешественник, что дон-Педро родной мой брат; он живет теперь безбедно, спокойно и счастливо у себя дома; женат и имеет троих детей.

- Благодарение Богу, отвечал пленник, за все милости, которыми Он осыпал его; не знаю существует ли на свете что-нибудь отраднее возвращенной свободы.

- Знаю я очень хорошо и эти стихи, заметил путешественник.

- В таком случае потрудитесь прочесть их, ответил пленник; вы, вероятно, прочтете их лучше меня.

- С большим удовольствием, сказал путешественник, вот они:

Глава XL.

Счастливые, прославленные души!

Стряхнув с себя, как прах, покров ваш смертный,

Вы от земли в край горний вознеслись.

Пылая доблестью и гневом благородным,

Своей и вражьей кровью обагрили вы

Песок земной и волны океана.

Не мужество, покинула вас жизнь.

Но смертью побежденные, вы пали

С венком победным на челе, стяжав

В погибели, меж камней и железом,

Безсмертную известность на земле

И славу вечную за небесах.

Стихи понравились слушателям, и пленник, обрадованный хорошими вестями о товарище своей неволи, стад продолжать рассказ.

Овладев Гулеттой и фортом, турки велели разрушить их; в форте, впрочем, нечего было разрушать. Чтобы поскорей кончить дело, их минировали с трех сторон; но ни с одной нельзя было взорвать того, что казалось наименее прочным; именно старых стен, тогда как стены новой постройки инженера Фратина легко были подорваны. После этого победоносный турецкий флот с торжеством возвратился в Константинополь, где немного спустя умер, господин мой, Ухали. Его звали Ухали Фортакс, что значит, по турецки, паршивый ренегат, каким он и был действительно. У турок, нужно вам сказать, в обычае называть людей по присущим им достоинствам или недостаткам; у них всего четыре отоманских фамилии: все остальные получают свое наименование от телесных качеств или душевных свойств главы семейства. Этот паршивый ренегат, во время своего рабства, был четырнадцать раз гребцом на султанских галерах. Достигнув тридцати четырех лет, и оскорбленный одним турком, давшим ему оплеуху, в то время, как он действовал веслом, Ухали, желая отмстить ему, отрекся от своей веры, и благодаря своему мужеству сделался королем алжирским и адмиралом морей, то есть третьим лицом в империи, не пресмыкаясь по тем извилистым путям, которыми обыкновенно входят в милость к султанам. Он был родом Калбриец, и в сущности хороший человек; с невольниками своими, которых у него было тысячи три, он обращался весьма человеколюбиво. После его смерти, согласно оставленному им завещанию, невольники были разделены поровну между его наследниками и султаном, считающимся наследником всех своих подданных; он имеет право на получение одинаковой части с родными покойного из его наследства. Я достался одному венецианскому ренегату, взятому в плен Ухали в то время, когда он был юнгой на христианской галере и сделавшимся в последствии его любимцем. Новый хозяин мой, Гассан Ага, был одним из самых жестоких ренегатов; приобревши огромное богатство, он был сделан впоследствии королем алжирским. Я последовал за ним из Константинополя в Алжир, восхищенный тем, что буду находиться близко от Испании; не потому, чтобы я намерен был писать кому нибудь о моем несчастном положении, но потому, что я думал, не будет ли в Алжире судьба благоприятнее для меня, чем в Константинополе, где и много раз пытался бежать, но всегда безуспешно. В Алжире я думал поискать новых средств достигнуть того, чего я так пламенно желал, - надежда возвратить свободу не покидала меня ни на минуту; и когда в моих прежних попытках успех не оправдывал ожиданий, я никогда не падал духом; - после всякой неудачи в уме моем рождалась новая мысль и в душе новая надежда, и как ни слаба она была, она, тем не менее, поддерживала мое мужество.

Так проводил я жизнь, заключенный в тюрьме, называемой турками баньо, в которых мусульмане содержат без разбора всех пленных христиан: частных, королевских и рабочих. Последние с трудом могут ожидать возвращения из неволи; они принадлежат всем вместе и никому в частности, и потому их некому выкупить. Многие частные люди приводят в эти баньо своих невольников, особенно когда последние ожидают быть выкупленными, и оставляют их здесь до дня выкупа. Тоже бывает и с невольниками султана. Их не гоняют на работы, но если их не скоро выкупают, в таком случае, чтобы заставить невольников настоятельно хлопотать о выкупе, их посылают, как других, таскать лес; работа, я вам скажу, не легкая. Не смотря на мои уверения, что у меня нет никакого состояния и никакой надежды быть выкупленным, меня поместили между пленниками, ожидавшими выкупа, узнавши, что я капитан, и на меня надели цепи, скорее в знак того, что я подлежу выкупу, чем с целию удерживать меня в неволе. Так очутился я в тюрьме с множеством значительных лиц. Хотя мы испытывали постоянно голод и другия лишения, ничто, однако, не мучило нас так сильно, как зрелище тех неслыханных истязаний, каким подвергал на наших глазах христианских невольников мой господин. Не проходило дня, чтобы он не приказывал кого-нибудь повесить; сегодня садил на кол одного, завтра отрезывал уши другому, и нее это за такие пустяки, а иногда и вовсе без причины, - что, по словам самих турок, он делал зло, единственно из любви к нему, следуя внушению своей свирепой натуры, заставлявшей его быть плачен человеческого рода. Один только пленник умел ладить с ним, это был испанский солдат Саведра; с целию освободиться из неволи, он прибегал к таким средствам, что память о них будет долго жить в том краю. И однако Гассан Ага никогда не решался не только ударить его, но даже сказать грубое слово, между тем как мы все боялись, - да и сам он не раз ожидал, - что его посадят на кол, в наказание за его постоянные попытки к побегу. Еслиб у меня было время, я рассказал бы вам столько интересного про этого солдата, что, вероятно, успел бы занять вас рассказами о нем несравненно более, чем рассказом о себе самом, к которому я теперь возвращаюсь.

На двор нашей тюрьмы выходили окна (в тех странах их делают чрезвычайно узкими), богатого и знатного мавра, закрытые частыми и толстыми решетками. Однажды, сидя на террасе нашей баньо с тремя из моих товарищей (все остальные были в то время на работе), и пробуя, для препровождения времени, скакать с цепями на ногах, я случайно поднял глаза и увидел, что из окошечка в доме мавра, опускается трость с привязанным на конце её пакетиком. Тростью этой махали сверху вниз, как бы подавая нам знать прийти и взять ее. Мы внимательно оглянулись по сторонам, и один из моих товарищей, убедившись, что нас никто не видит, подошел к опущенной из окна трости, но ее в ту же минуту приподняли и стали качать направо и налево, подобно тому, как качают толовой в звав отрицания; товарищ наш вернулся назад, и трость стали опять опускать. Другой мой товарищ отправился по следам первого и испытал ту же неудачу. Наконец, третий также возвратился ни с чем. После них я решился попытать счастия, и не успел подойти в стене, как трость лежала уже у моих ног. Я оторвал привязанный к концу её пакет и нашел в нем, завернутыми в платке, десять маленьких золотых монет, называемых sianis, каждая из них равна нашим десяти реалам. Говорить ли, как обрадовался я этой находке? радость моя была также велика, как и недоумение о том, откуда пришло нам, или лучше сказать мне, это богатство; так как трость опустили на землю только при моем приближении, то ясно было, что деньги предназначались мне. Я взял драгоценный подарок, сломал трость, вернулся на террасу, чтобы взглянуть на дорогое окно и увидел мелькавшую в нем руку ослепительной белизны. Мы подумали тогда, что верно одна из женщин, живших в доме мавра, подала нам милостыню, и в знак благодарности сделали несколько поклонов по мавритански, скрестив руки на груди, наклоняя голову и нагибаясь всем телом. Немного спустя нам показали в окно маленький крест из тростника и в ту же минуту спрятали его. Это заставило нас предположить, что в доне мавра находилась какая-нибудь невольница христианка. Но белизна руки, но драгоценные браслеты заставили нас усомниться в справедливости этого предположения. Не ренегатка ли это? подумали мы, зная, что мавры уважают их более, нежели своих женщин и часто женятся на них. Во всех наших предположениях мы были, однако, далеки от истины. С этих пор взоры наши постоянно обращались в заветному окну, в этому полюсу, на котором явилась нам неведомая звезда. В продолжении двух недель мы, однако, не видели белой руки, и из окна нам не подавали никакого знака. Хотя мы употребляли все усилия узнать, это жил в доме против нас, и не было ли там какой-нибудь ренегатки; мы узнали только, что там живет знатный и богатый мавр Аги-Морато, начальник форта Бота, должность весьма значительная в том краю. Но в то время, когда мы потеряли всякую надежду получить другой подарок, в окне, неожиданно, опять появилась трость с привязанным на конце её другим, гораздо большим пакетом; - и в этот день в баньо не было никого. К трости опять подошли трое моих товарищей, и опять безуспешно; ее опустили на землю только при моем приближении. В этот раз я нашел в платке сорок испанских червонцев и написанное по арабски письмо, на конце которого был нарисован большой крест. Я поцаловал крест, взял деньги и возвратился на террасу, где все мы поклонились, как в прошлый раз, в знак благодарности; в окне еще раз появилась рука, и когда я показал знаками, что прочту письмо, окно затворилось. Никто из нас, к несчастию, не знал по арабски, и если велико было наше желание прочесть письмо, то нам представлялась еще большая трудность найти кого-нибудь, кто бы мог это сделать. Я решился, наконец, доверить нашу тайну одному ренегату из Мурсии, давно желавшему сделаться моим другом, приняв наперед всевозможные предосторожности, помощью которых можно было бы заставить его хранить вверенную ему тайну: В магометанских странах встречаются такие ренегаты, которые, желая возвратиться на свою христианскую родину, стараются добыть себе рекомендацию какого-нибудь знатного пленника, свидетельствующего о честности ренегата, об услугах, оказанных им христианским пленникам и о тон, что он желает покинуть магометан при первом удобном случае. Некоторые ренегаты добиваются этих рекомендаций, движимые истинно хорошими намерениями; другие хитрят и стараются получит их, преследуя разные нечистые цели. Они посещают христианские стороны только для грабежа, и в случае несчастия, показывают свои рекомендации, как доказательство того, что они, желая возвратиться в лоно христианской религии, воспользовались случаен приехать вместе с турками. Они получают, таким образом, очень легкое церковное прощение и примиряются с людьми; потом, обделав за родине свои дела, возвращаются опять в Варварийские земли, чтобы приняться за старое ремесло. Но некоторые ренегаты, повторяю, пользуются этими рекомендациями, как честные люди, ищут их с хорошими намерениями и остаются навсегда в христианских странах. Одной из подобных личностей был ренегат, сошедшийся со мною; он имел от всех моих товарищей рекомендательные письма, в которых мы отзывались о нем с самой выгодной стороны. Еслиб турки нашли у него эти рекомендации, то сожгли бы его живым. Я узнал, что он может не только говорить, но даже писать по арабски. Прежде, однако, чем довериться ему, я просил его прочесть одну бумажку, найденную мною, как я уверял, в щели моего сарая. Взявши письмо, он внимательно осмотрел его и принялся читать про себя; я спросил его, понимает ли он, что так написано?

- Все решительно понимаю, отвечал ренегат, и если вы хотите, чтобы я перевел его вам, так дайте мне бумаги и чернила; на бумаге мне это легче сделать чем на словах. Мы дали ему чернил и бумаги, и он принялся потихоньку писать. Вот вам полный испанский перевод этого письма, от слова до слова, сказал он, окончивши свое писание. Заметьте только, что Лельля Марием значит Дева Мария. Письмо было такого рода.

"Когда я была ребенком, у отца моего жила невольница христианка, научившая меня на моем языке христианским молитвам и много говорившая мне о Лельле Марием. Христианка умерла, и душа её отправилась не в огонь, а вознеслась в престолу Аллаха, потому что с тех пор я видела ее два раза, и она велела мне отправиться в христианские края, чтобы увидеть так Лельлу Марием, которая очень любит меня. Но я не знаю, как мне отправиться туда? Я видела через мое окно многих христиан, но из них только ты показался мне дворянином. Я молода и красива, и могу взять с собою много денег. Можешь ли ты сделать так, чтобы я уехала с тобою; в христианской стране ты сделаешься, если захочешь, моим мужем; если же не захочешь, тогда Лельля Марием пошлет кого-нибудь, кто женится на мне. Письмо это я пишу тебе; выбери хорошего человека, который бы прочел его; не доверяйся только маврам, они обманут тебя. Все это очень огорчает меня. Я хотела бы, чтобы ты никому не доверялся, потому что если отец узнает, что я пишу к тебе, то бросит меня в колодезь и завалит каменьями. К моей трости я привяжу ниточку, а ты привяжи в этой ниточке ответ; если же тебе некому написать его по арабски, так напиши как-нибудь; Лельла Марием сделает так, что я его пойму. Пусть хранит тебя Аллах и этот крест, который я цалую так часто, как мне велела христианка невольница".

Господа, вы не удивитесь, если я вам скажу, что эта записка удивила и восхитила нас. Видя нашу радость, которой мы не могли скрыть, ренегат понял, что это письмо не случайно найдено нами, и умолял нас довериться ему, обещая рисковать жизнью для нашего освобождения. Говоря это, он вынул, хранившееся у него на груди, металлическое распятие, и со слезами на глазах клялся, изображаемым этим распятием Богом, в которого он не смотря на свое отступничество, питал живую веру, свято хранить все, что мы ему откроем. Он говорил, что ему кажется, или вернее он предчувствует, что при помощи женщины, написавшей нам это письмо, мы должны возвратить себе свободу, а он надеется достигнуть цели самых пламенных желаний своих, состоящих в том, чтобы возвратиться в лоно святой его матери церкви, от которой он был отторгнут, как гнилой уд, грехом и невежеством. Говоря это, ренегат обливался такими слезами и обнаруживал такое глубокое раскаяние, что все мы единодушно решились сказать ему, как получили это письмо, не скрывая от него ничего. Мы ему показали то окошечко, из которого опускалась трость, и он обещал узнать, кто живет в том доме. Ответ на письмо мавританки ренегат написал тотчас же под мою диктовку. Я вам повторю его^от слова до слова, потому что живо помню до сих пор всякую мелочь, касающуюся этого события; память о нем превратится только с последним вздохом моим. Вот что ответил я мавританке:

"Да хранит тебя Аллах и Присноблаженная Лельля Марием, истинная Матерь Бога нашего. Нежно любя тебя, она внушила тебе мысль отправиться в христианские края. Попроси Ее открыть нам, как исполнить то, что она велела; Она так добра, что сделает это. Я же и все мои товарищи христиане готовы умереть за тебя. Напиши мне, что думаешь ты делать, а я отвечу тебе. великий Аллах послал в нам христианского пленника, умеющего читать и писать на твоем языке, что доказывает это письмо, и ты без страха можешь теперь писать нам все, что тебе будет угодно. Касательно же того, что по приезде в христианские края, ты хочешь сделаться моей женой, то я даю тебе слово христианина жениться на тебе, если ты этого пожелаешь; христиане, как тебе известно, лучше мавров сдерживают свои обещания. Да хранят тебя Аллах и Лельля Марием святым своим покровом".

Написав и запечатав это письмо, я обождал двое суток, и когда в тюрьме не было никого, я отправился на террасу взглянуть - не появится ли в знакомом окне трость? ожидание мое скоро исполнилось. Увидевши трость, я в ту же минуту подал знак, хотя я и не видел кому, привязать к ней нитку, но оказалось, что она была привязана уже. При помощи ее, я отправил ответ мавританке, и несколько минут спустя в окне показалась опять наша звезда с белым знаменем мира, маленьким платком. Его опустили на землю, и мы нашли в нем более пятидесяти золотых монет, увеличивших в пятьдесят раз нашу радость и утвердивших нас в надежде возвратить себе свободу. В ту же ночь вернулся ренегат. Он сказал, что в указанном нами доме живет действительно мавр Аги-Морато, что он баснословно богат, имеет всего одну дочь, первую красавицу во всей Варварийской стране, на которой хотели жениться многие вице-короли Алжирские, но она постоянно отказывала всем, и что у нее была невольница христианка, недавно умершая. Все это совершенно согласовалось с тем, что было сказано в письме. За тем мы посоветовались с ренегатом на счет того, как похитить мавританку и возвратиться в христианские страны. Ренегат советовал обождать ответа Зораиды (так называлась та женщина, которая хочет называться теперь Марией), так как мы все согласны были в том, что она одна могла найти средства преодолеть все предстоявшие нам трудности. Ренегат клялся умереть или освободить нас.

В продолжение следующих четырех дней, тюрьма наша была полна народу, а потому во все это время мы не видели трости. На пятый день мы остались наконец одни, и знакомая трость не замедлила появиться с таким большим грузом, что мы не могли сомневаться в новом богатом подарке. На этот раз я нашел в платке письмо и ровно сто золотых монет. Бывший с нами в ту пору ренегат перевел нам тут же письмо мавританки. Вот что она писала нам:

"Не знаю, господин мой, как уехать нам в Испанию; Лельла Марием не сказала мне этого, хотя я и спрашивала у нее. Все, что я могу сделать, это дать вам много золотых денег чрез окно. Выкупитесь этими деньгами ты и твои друзья, и один из вас пускай сейчас же отправится в христианские страны, купит там лодку и возвратится назад. Меня вы найдете в саду моего отца; я буду у главных ворот, на берегу моря, на котором проведу все лето с отцом и нашими невольниками. Ночью вы можете легко похитить меня там и привести в лодке. Помни, что ты обещал быть моим мужем, иначе я попрошу Лельлу Марием наказать тебя. Если ты никому не можешь доверить покупку лодки, в таком случае выкупись и поезжай сам; ты вернешься скорее, чем другие; я верю этому, потому что ты христианин и дворянин. Постарайся узнать где наш сад; когда ты придешь туда гулять, я буду знать, что в тюрьме нет никого и дам тебе много денег. Пусть хранит тебя Аллах".

Таково было второе письмо. Прочитавши его, все мои товарищи изъявили желание отправиться в Испанию и купить там лодку, обещая исполнить это с величайшей точностью. Я также предложил свои услуги, но ренегат сказал, что он не позволит ни кому из нас освободиться прежде других, зная по опыту, как плохо сдерживают свои обещания люди, освободившиеся из неволи. Очень часто, говорил он, знатные пленники выкупали кого-нибудь из своих товарищей, отправляли его с деньгами в Валенсию или Маиорку купить там катер и приехать за выкупившими его пленниками, и никогда эти люди не возвращались назад. Радость видеть себя на свободе и боязнь попасть опять в неволю заставляли их забывать о благодарности к кому бы то ни было. В доказательство этого, он рассказал нам в немногих словах одно происшествие, случившееся в Алжире с несколькими христианскими дворянами, и удивительное даже в той стране, в которой привыкли ничему не удивляться; так часты там самые необыкновенные случаи. Ренегат сказал нам, чтобы мы отдали ему предназначенные для выкупа деньги, на которые он лупит катер в самом Алжире, под предлогом вести торговлю с Тэтуаном и другими прибрежными городами; когда же у него будет катер, тогда, говорил ренегат, он без труда найдет средства освободить нас; и если мавританка исполнит свое обещание и даст довольно денег для выкупа нас всех, в таком случае нам очень легко будет уехать среди белаго дня. Вся трудность состояла теперь в том, что мавры не позволяют ренегатам покупать обыкновенных катеров, а только большие судна; справедливо предполагая, что ренегат, особенно если он испанец, может купить небольшой катер, для того, чтобы возвратиться на родину. Но это не беда, сказал он нам, я войду в половину с каким-нибудь тагаринским мавром, (Так назывались мавры, жившие в восточной окраине Испании: Валенсии и Арагонии.) предложив ему купить пополам катер, и потом делить вместе со мною торговые барыши. Под его именем, я приобрету катер, и тогда дело сделано.

Хотя мы, правду сказать, предпочитали послать кого-нибудь из наших купить в Маиорке лодку, как советовала нам мавританка, тем не менее мы не решились противоречить ренегату, страшась, чтобы в случае отказа он не выдал и нас и Зораиду, за которую все мы готовы были пожертвовать жизнью. Таким образом нам пришлось вручить нашу судьбу в руки Бога и ренегата; Зораиде мы ответили, что все будет исполнено по её советам, которые так хороши, как будто внушены ей самой Лельлой Марием, и что от нее одной будет зависеть теперь поспешить отъездом или немного обождать; вместе с тем я повторил ей обещание быть её мужем. После этого, в те дни, когда в тюрьме не было никого, мы получили от Зораиды, при помощи платка и трости, еще до двух тысяч золотых. В одном из своих писем она писала мне, что в будущую пятницу будет в саду, и до отъезда даст нам еще несколько денег; если же всего этого будет мало, то она просила уведомить ее об этом, обещая дать нам столько денег, сколько будет нужно; такая пустая сумма, писала она, ничего не значит для её отца, - в тому же в руках её находятся ключи от всех отцовских богатств. Мы дали ренегату пятьсот ефимков на покупку лодки, а за восемьсот я выкупил себя, передав эти деньги одному валенсианскому купцу, находившемуся, в ту пору, в Алжире. Он выкупил меня на слово, обязуясь внести за меня деньги с приходом первого корабля из Валенсии; - еслиб он заплатил тотчас же, вице-король заподозрил бы его в том, что он удерживал деньги, предназначенные для выкупа меня, и пускал их в оборот, во время пребывания своего в Алжире. Господин мой был такой коварный человек, что я не решился советовать купцу заплатить за меня деньги немедленно.

Накануне той пятницы, в которую Зораида должна была выйти в сад, она дала нам еще тысячу ефимков и писала о своей готовности уехать с нами; вместе с тем она просила меня узнать - как только я получу свободу - где сад её отца, и приискать, во что бы то ни стало, случай увидеться так с нею. Я обещал ей, в немногих словах, исполнить все, что она велит, и просил ее молиться за нас перед Лельлой Мариемь, читая все те молитвы, которым научила ее невольница христианка. За тем я позаботился выкупить трех моих товарищей, страшась, чтобы видя меня на свободе, и между тем сами оставаясь в неволе, они не задумали бы погубить меня и Зораиду. Хотя я знал их за хороших людей, которых не следовало бы подозревать в возможности подобного поступка с их стороны, тем не менее, не желая ничем рисковать в этом деле, я поспешил их выкупить так же, как выкупил себя, передав деньги знакомому мне купцу, который мог совершенно спокойно поручиться за нас всех. Я ничего не сказал ему, однако, о нашем заговоре, потому что подобное доверие было слишком опасно.

Глава XLI.

Ранее двух недель ренегат успел купить хороший катер, способный поднять тридцать человек. Чтобы устранить всякое подозрение, он поехал на этом катере в Саргель, небольшой город, вблизи Орана, в двадцати милях от Алжира, производящий значительный торг винными ягодами. Он ездил туда два или три раза, в сопровождении того тагарина, о котором говорил нам. Тагаринами называют в варварийских странах арагонских мавров, а Мудезхарами - мавров Гренады, называемых Ельхес в Фецком королевстве. Фецкий король наполняет ими ряды своей армии охотнее, чем другими маврами. Прогуливаясь на своем катере, ренегат постоянно бросал якорь в маленькой бухте, находившейся в расстоянии двойного выстрела из аркебуза от сада Зораиды. Так, вместе с молодыми маврами, служившими у него гребцами, он с умыслом принимался читать алзалу, или, как будто шутя, делал то, что он намеревался скоро сделать серьезно. Он отправлялся, например, в сад отца Зораиды просить фруктов, и мавр охотно давал их ему, не спрашивая, кто он такой? Ему очень хотелось увидеться с Зораидой, хотелось сказать ей, что это он должен, по моему распоряжению, отвезти ее в христианскую страну и просить ее, вполне положившись на него, ожидать терпеливо минуты отъезда; но сделать этого ему не удалось, потому что мавританки не показываются на глаза маврам и туркам без позволения своих мужей или отцов. С христианами же оне видятся и говорят вольнее, чем это, может быть, следовало бы. Правду сказать, я был очень доволен, что ренегат не мог переговорить с Зораидой: она страшно испугалась бы, увидев судьбу свою вверенную его языку. К счастию, Бог, руководивший нашим делом, сохранил ее от этого. Ренегат, между тем, видя, что он совершенно безопасно предпринимает свои минные путешествия в Саргель, кидая якорь где и когда ему угодно, видя, что товарищ его тагарин слушался его во всем, и что ему оставалось только найти гребцов христиан, попросил меня указать ему тех лиц, которых я хотел увезти с собой, кроме выкупленных уже трех моих товарищей, и велел нам всем быть готовыми в пятнице; это был день назначенный им для отъезда. Я договорился между тем с двенадцатью отличными испанскими гребцами, имевшими полную возможность свободно выходить из города. Найти столько гребцов было не легко тогда, потому что не за долго перед тем из порта вышло двадцать кораблей, на которых отплыли почти все гребцы. Мне же удалось так легко найти их потому, что их хозяин, занятый окончанием постройки гальоты в верфи, не пускался в это лето в плавание. Я велел им в первую пятницу, тихо выйти, по одиночке, из города, и ожидать меня по дороге к саду Аги-Морато. Приказание это я передал каждому гребцу порознь, сказавши им вместе с тем, что если они встретят там других христиан, то пусть скажут им, где я велел ожидать себя. После этого мне оставалось только уведомить Зораиду - в каком положении находятся ваши дела, попросить ее быть покойной и не пугаться, если мы неожиданно похитим ее раньше того срока, в который, по её рассчету, мог возвратится катер христиан. Я решился идти в сад Аги-Мората. и там посмотреть, не в состоянии ли я буду переговорить с ней. Накануне нашего отъезда я вошел в сад, под предлогом набрать салату, и первый человек, который встретился мне там, был отец Зораиды. Кто я и что мне нужно? спросил он меня на тон языке, которым говорят мавры с невольниками во всех Варварийских владениях и даже в Константинополе; его нельзя назвать ни арабским, ни испанским, ни каким-нибудь другим языком, - это смесь всевозможных наречий, совершенно понятная, однако, для христиан и магометан. Я сказал Аги-Морато, что я невольник албанца Мами (я знал, что этот албанец большой друг Аги-Мората) и что я хотел нарвать в саду у него салату. Мавр спросил меня, "ожидаю ли я выкупа и сколько просит за меня мой хозяин?" Но прежде чем успел я ответить ему, в сад вошла чудесная Зораида. Она давно уже не видела меня, и так как мавританки без церемонии показываются христианам и никогда не убегают их, поэтому ничто не мешало ей подойти к нам. Видя, что она идет очень тихо, отец подозвал ее к себе. Я не в силах передать теперь: в каком блеске красоты, в каком роскошном наряде, полна какой грации, предстала в ту минуту несравненная Зораида. Скажу только, что на её прекрасной шее, на её локонах, в её ушах было больше жемчугу, чем волос на голове. На обнаженных несколько ногах её сияли золотые кольца, осыпанные такими бриллиянтами, что отец ея, как она впоследствии сказала мне, ценил их в десять тысяч дублонов, покрытые драгоценными, безчисленными жемчужинами браслеты стоили столько же. Жемчуг составляет любимое украшение мавританских женщин; и у мавров можно найти его больше, чем у всякого другаго народа в мире. Отец Зораиды славился своими жемчугами, считавшимися лучшими в Алжире. Вообще состояние его полагали более чем в двести тысяч испанских ефимиков; и обладательницею всего этого богатства была та самая женщина, которая принадлежит теперь мне. Вы видите только тень красоты её теперь, после стольких горестей и лишений, и можете судить о том, чем была она в благословенные дни её жизни; казалась ли она прекрасною тогда, покрытая бриллиянтами и жемчугами. Красота имеет свои эпохи: обстоятельства жизни усиливают или ослабляют ее, и хотя душевные волнения обыкновенно разрушают, но иногда могут и усилить ее. Зораида показалась мне тогда обворожительнейшей женщиной, подобной которой никогда не видели мои глаза; и под влиянием благодарности, которую я питал в ней за её благодеяния, мне казалось, что предо мной предстало божественное создание, нисшедшее с небес для моего спасения. Когда она подошла в нам, отец сказал ей по арабски, что я невольник его друга Албанца Мами и пришел к нему в сад за салатом Зораида на том смешанном языке, о котором я вам говорил, спросила меня: дворянин ли я, и почему меня до сих пор не выкупили из неволи? Я ответил, что меня выкупили за полторы тысячи Zultani; сумма, по которой она может судить. как дорого оценил меня мой хозяин.

- Еслиб ты принадлежал моему отцу, сказала она мне, то я сделала бы так, что он не уступил бы тебя и за два раза столько, потому что вы христиане всегда говорите неправду и притворяетесь бедными, чтобы обманывать мавров.

- Может быть и так, госпожа моя, ответил я, но клянусь Богом, я сказал и буду говорить правду всем на свете.

- А когда ты уезжаешь?

- Я думаю, завтра. Завтра уходит отсюда французский корабль, я хочу отправиться на нем.

- Не лучше ли тебе подождать испанского корабля, чем ехать с французами, они вам не друзья.

- Еслиб я знал наверно, что корабль из Испании придет, тогда я, быть может, обождал бы, но теперь, вернее уехать завтра. Желание увидеть родимый край и дорогих мне лиц не позволяет мне ожидать другого лучшего случая; если приходится ждать его, то для меня он не лучший.

- Ты верно женат, и спешишь воротиться - увидеть жену?

- Нет, я не женат, но дал слово жениться по возвращении на родину.

- А красива та женщина, на которой ты обещал жениться?

- Так красива, что достойно восхвалить ее можно только, сказавши, что она похожа на тебя.

Услышав это, отец Зораиды добродушно рассмеялся и сказал мне: "клянусь Аллахом, христианин, она должна быть очень красива, если похожа на мою дочь, которая всех красивее в нашей стороне; если не веришь мне, посмотри на нее хорошо и тогда поверишь." В разговоре нашем с Зораидой, Аги-Морато служил нам посредником, потому что он лучше умел говорить на этом незаконном языке, которым обыкновенно говорят в тех странах с христианами. Зораида же, хотя и понимала его, выражала свои мысли более знаками, чем словами.

В это время в сад вбежал, весь запыхавшись, мавр, крича во все горло, что четыре турка перескочили через садовую стену и рвут с деревьев незрелые плоды. При этом известии старик и Зораида задрожали от страха, - мавры боятся турок, особенно дерзких турецких солдат, обращающихся с подвластными им маврами хуже чем с невольниками.

- Ступай, дочь моя, домой и сиди запершись, пока я буду говорить с этими собаками, сказал Зораиде Аги-Морато; ты же христианин, продолжал он, обратившись ко мне, ищи себе салата, и Аллах да поможет тебе благополучно возвратиться на твою родину. Я низко поклонился ему, и Аги-Морато пошел к туркам, оставив меня одного в Зораидой Притворившись сначала, будто она идет домой, Зораида возвратилась ко мне, как только отец её скрылся за деревьями.

- Amesi, christiano, amesi, сказала она мне со слезами на глазах, что значит: ты уезжаешь, христианин, уезжаешь.

- Да, уезжаю, сказал я, но только с тобой. Жди меня в первую пятницу и не испугайся, увидевши нас в этот день; мы отвезен тебя в христианские края.

Она поняла, что я сказал ей, и обвив мою шею своей рукой, дрожащим шагом пошла домой. Судьбе угодно было - быть может на нашу погибель, но небо, к счастию, сохранило нас - чтобы отец Зораиды, успевши прогнать турок, увидел, как мы шли с его дочерью; мы тоже увидели его. В эту роковую минуту, умная Зораида не отняла своей руки от моей шеи, а напротив, еще больше приблизилась во мне, опустила голову на мою грудь, и поджав немного колени притворилась. будто с ней сделался обморок. Я, с своей стороны, показывал вид, будто поддерживаю ее против воли. Аги-Морато поспешил к нам почти бегом и видя дочь свою без чувств, спросил, что с нею? Ее без сомнения напугали эти собаки, сказал он, не слыша ответа своей дочери; и отклонив ее от моей груди, прижал к своей. Зораида тяжело вздохнула и взглянув на меня, сказала мне с невысохшими еще слезами на глазах:

- Amesi, christiano, amesi! т. е. уходи, христианин, уходи.

- Что нам за дело до этого христианина, ответил отец, он не сделал тебе ничего дурнаго; а турки ушли уже отсюда. Не печалься же, дочь моя; турки, повторяю тебе, ушли туда, откуда пришли.

- Да, господин мой, ты прав, турки испугали ее, сказал я Аги-Морато. Но дочь твоя велит мне уйти, и я ухожу, чтобы не сделать ей неприятности. Оставайся с миром, и позволь, когда мне понадобится, приходить за травою в твой сад, хозяин мой уверяет; что такого салата, как у тебя, нельзя найти нигде.

- Приходи когда хочешь, сказал Аги-Морато, дочь моя не скажет тебе этого, ее сердит вид христианина; уйти же она велела тебе для того, чтобы велеть уйти туркам, или потому, что тебе время искать твои травы.

Простившись с мавром я ушел от него, а Зораида, чувствовавшая на каждом шагу, будто у нее вырывают душу, отправилась с своим отцом. Пользуясь данным мне дозволением, я исходил сад по всем направлениям, тщательно осмотрел в нем все входы и выходы, сильные и слабые места, словом все, чем можно было воспользоваться при совершении нашего предприятия. Возвратившись домой, я отдал обо всем полный отчет ренегату и моим товарищам, вздыхая о том времени, когда мне суждено будет увидеть себя мирным 'обладателем клада, ниспосылаемого мне небом в лице чудесной Зораиды.

Время между тем шло, и наступил, наконец, давно желанный для нас день. Мы решились в точности исполнить все, по обдуманному заранее плану, и самый полный успех увенчал наши надежды. В первую пятницу, после того, как я виделся с Зораидой в саду, ренегат, темною ночью кинул якорь. почти против того самого места, где нас ждала обворожительная дочь Аги-Морато. Христиане гребцы были уже готовы и оставались спрятанными в разных местах. Бодро и весело ожидали они моего прибытия, нетерпеливо желая попасть скорей на стоявший перед ними катер. Не зная уговора, сделанного с ренегатом, они воображали, что им придется перебить мавров, сидевших в катере, и силою добыть себе свободу. Как только я показался с моими товарищами, спрятанные гребцы в ту же минуту выбежали мне на встречу. Городские ворота были в это время заперты уже, и никто не показывался в поле. Собравшись все вместе, мы стали рассуждать о том: отправиться ли нам сначала за Зораидой, или овладеть маврскими гребцами? Тем временем, как мы рассуждали об этом, пришел ренегат и пожурил нас за то, что мы теряем даром самое драгоценное время. Он сказал вам, что прежде всего нужно овладеть лодкой, потому что заспанные мавры, не ожидая никакого нападения, не помышляют конечно о защите, и следственно справиться с ними теперь легко и безопасно, а потому уже следует отправиться за Зораидой. Мы согласились с ним в один голос, и не медля ни минуты, отправились к лодке, ведомые ренегатом. Он вскочил на катер первым и схватившись за саблю, закричал маврам по арабски: "не сметь двинуться с места, если вы дорожите жизнью." В след за ренегатом в лодку вошли почти все христиане. Нерешительные мавры страшно перепугались, услышав грозное приказание своего начальника; и никто из них даже не подумал взяться за оружие; так что мы перевязали их без малейшего затруднения, грозя пронзить насквозь острием наших мечей каждого, кто решится крикнуть. Перевязавши мавров, половина христиан осталась в лодке сторожить пленников, а я с другою половиною и с ренегатом, шедшим и теперь впереди, отправились в сад Аги-Морато. Мы отворили садовые ворота так легко, как будто они вовсе не были заперты, и в глубокой тишине. не разбудив никого, приблизились к жилищу прекрасной мавританки. Зораида ждала нас у окна, и услышав чьи-то шаги, спросила: христиане ли это? Я ответил да, и добавил, что ей остается только сойти в низ Не колеблясь ни одного мгновенья, не ответив мне ни слова, она сошла вниз, отворила дверь и явилась перед нами в таком сиянии красоты и драгоценных каменьев, что словами выразить этого невозможно. Я поспешил поцаловать ей руку, ренегат и двое моих товарищей сделали тоже самое, а за тем и остальные христиане, не знавшие о том, что сделала для нас Зораида, тоже поцаловали у ней руку. Таким образом все мы, как будто благодарили и признавали ее нашей освободительницей. Ренегат спросил ее по арабски, в саду ли её отец?

- Да, отвечала Зораида, он спит там.

- В таком случае нужно разбудить его, сказал ренегат, и увезти вместе со всеми богатствами этого великолепного сада.

- Нет, нет, воскликнула Зораида; никто не тронет ни одного волоса на его голове. Здесь нет ничего больше того, что я увожу с собой; этого достаточно, чтобы обогатить и осчастливить вас всех. Погодите немного и вы увидите. Сказавши это, она ушла в свои комнаты, обещая скоро возвратиться и прося нас быть покойными и не подымать шуму. Я спросил у ренегата, о чем он говорил с Зораидой? и узнавши в чем дело, просил его исполнять во всем волю мавританки, возвратившейся скоро с сундуком, до такой степени наполненным золотыми деньгами, что она с трудом удерживала его. В саду между тем пробудился её отец, и услыхав шум, подошел в окну. Увидев дом свой окруженный христианами, он стал кричать раздирающим голосом: "воры! воры! христиане!..." Крик этот встревожил нас всех.

Ренегат, видя грозившую нам опасность и сознавая как необходимо было для нас окончить дело, не подняв на ноги весь дом, побежал в комнату Аги-Морато. Некоторые из моих товарищей последовали за ним, я же не смел покинуть Зораиды, упавшей почти без чувств ко мне на руки. Минуту спустя ренегат и его товарищи привели к нам Аги-Морато, связанного по рукам и с завязанным ртом, грозя убить его при первом слове, которое он вымолвит. Зораида закрыла глаза, не чувствуя себя в силах взглянуть на своего отца. Он же онемел от изумления, не понимая, что могло заставить ее отдаться нам в руки. Но так как ноги нам были всего нужнее тогда, поэтому мы поспешили возвратиться на берег, где нас давно уже ожидали, беспокоясь о том, не случилось ли с нами какого-нибудь несчастия.

С небольшим в два часа ночи мы соединились, наконец, все в лодке. Отцу Зораиды развязали руки и отняли платок от рта, но ренегат повторил ему еще раз, что если. он вымолвит хоть одно слово, тогда пусть простится с жизнью. Заметив между нами свою дочь, Аги-Морато тяжело вздохнул, особенно когда увидел, что я держу ее обнявши, и она остается совершенно спокойной, не пытаясь ни освободиться из моих объятий, ни защищаться от них, ни удаляться от меня. Старик не сказал, однако, ни слова; страшась, чтобы ренегат не исполнил своих угроз. Когда весла опустили в воду, Зораида, увидев в лодке отца своего и других связанных мавров, попросила ренегата передать мне её просьбу: освободить их, говоря, что она скорее кинется в воду, чем решится видеть перед собою в неволе так нежно любившего её отца. Я согласился исполнить просьбу ея, но ренегат воспротивился. "Если мы оставим их здесь, сказал он, они поднимут на ноги весь город, за нами пошлют в погоню легкие корабли, стеснят нас с суши и с моря, и мы погибли. Все, что мы можем сделать, это освободить их в первой христианской земле." Мы согласились с мнением ренегата, и Зораида, повидимому, удовлетворилась доводами, которыми мы объяснили ей невозможность исполнить тотчас же её просьбу.

Наконец, поручив себя в пламенной молитве Богу, мы поплыли, в мертвой тишине, но с отрадною скоростью, по направлению к Балеарским островам, составляющим ближайший к Алжиру христианский край. В это время дул довольно сильный ветер, море было не совсем спокойно, и продолжать путь к Маиорке нельзя было; поэтому мы принуждены были держаться берега, в стороне Орана, беспокоясь о том, как бы нас не открыли в маленьком городе Саргеле, отстоящим, по этому пути, на шестьдесят миль от Алжира. Кроме того мы страшились встречи с каким-нибудь гальотом, привозящим товары из Тэтуана; в случае же встречи с купеческим невооруженным кораблем каждый из нас, полагаясь на себя и на своих товарищей, надеялся не только не сдаться, но еще овладеть этим кораблем, на котором мы могли бы вернее и безопаснее совершить наш переезд. Зораида все время сидела возле меня, спрятав голову на моей груди, чтобы не видеть отца, и я слышал, как она тихо молилась и просила Лельлу Марием не покидать нас.

Хотя в утру мы сделали более тридцати миль, но от берега удалились не более как на тройное расстояние выстрела из аркебуза. Берег представлял теперь совершенную пустыню; и мы не опасались быть открытыми. Скоро нам удалось, наконец, войти в открытое, немного успокоившееся море. Отплыв мили на две от берега, мы велели гребцам грести поочередно, до тех пор, пока все закусят, но гребцы отвечали, что времени терять нельзя, а потому пусть закусывают те, которым делать нечего; они же, ни за что на свете, не сложат весел. Мы не противоречили им, но почти в ту же минуту подул сильный ветер, и мы, сложивши весла, натянули паруса, направляясь к Орану; другаго направления нам нельзя было держаться. Под парусами мы делали более восьми миль в час, - не страшась ничего, кроме встречи с вооруженным кораблем. Давши поесть маврам, ренегат утешил их, сказавши, что мы не намерены забрать их в неволю, а освободим при первой возможности. Тоже самое сказал он отцу Зораиды, но старик ответил ему: "христиане! я могу ожидать от вашего великодушие всего, только не свободы; я не так прост, чтобы поверить твоим словам. Не для того похитили вы меня, подвергаясь такой опасности, чтобы так великодушно освободить меня теперь, зная, какой богатый выкуп могу я внести за себя. Назначайте же цену, я заплачу вам, сколько вы потребуете за себя и за это бедное дитя, за эту лучшую и драгоценнейшую часть моей души." С последним словом он принялся так горько плакать, что возбудил общее сочувствие и заставил Зораиду взглянуть на своего несчастного отца. глубоко тронутая видом, обливавшагося горючими слезами, старина, она встала с моих колен, подошла к отцу, обняла его, стала утешать и прижавшись лицом друг к другу, они так горестно рыдали, что у всех нас на глазах выступили слезы. Но когда Аги-Морато увидел дочь в праздничной одежде, покрытую драгоценными каменьями, он спросил ее на своем языке: "дочь моя! что это значит? вчера вечером, прежде чем с нами случилось это страшное несчастие, я видел тебя в будничном платье, а теперь вижу в самом богатом наряде, какой я мог подарить тебе во время вашего величайшего благоденствия. Ты не имела времени переодеться, и не получила от меня никакого радостного известия, которое могло бы заставить тебя надеть праздничное платье. Отвечай мне; это тревожит меня сильнее, чем испытываемое мною несчастие."

Ренегат переводил нам все, что мавр говорил своей дочери не отвечавшей ему ни слова. Когда же Аги-Морато увидел на катере оставленный им в Алжире сундук, в котором хранилось его богатство, он изумился еще более и спросил Зораиду, каким образом этот сундук очутился в наших руках и что в нем находится?

Тогда ренегат, не ожидая ответа Зораиды, сказал старику: "не трудись, господин мой, спрашивать у Зораиды; скажу тебе одно, оно объяснит все остальное. Узнай, что дочь твоя христианка, что это она разбила наши цепи и возвратила нам свободу. Она отдалась нам добровольно, и, если я не ошибаюсь, также счастлива теперь, как человек, переходящий от мрака в свету, от смерти в жизни и из ада в рай.

- Дочь моя, правда-ли это? воскликнул мавр.

- Правда, правда, ответила Зораида.

- Как, ты христианка, ты христианка! проговорил старик; и сама предала отца своего в руки его врагов?

- Да, я христианка, сказала Зораида, но не я привела тебя сюда; я никогда не желала повидать тебя, не желала тебе ничего дурного, а только одно хорошее.

- А что же хорошего сделала ты себе, дочь моя?

- Спроси об этом Лельлу Марием, она ответит тебе лучше меня.

Услышав это, мавр с невообразимою скоростью бросился в воду, и вероятно потонул бы, если бы длинное платье несчастного не удержало его на поверхности веды. Мы прибежали на крик Зорайды, и схватив мавра за плащь, вытащили его из воды без чувств. Перепуганная Зораида, с трогательной нежностью и беспредельной скорбью, стала рыдать над своим мертвым уже, как она думала, отцом. Мы положили мавра головой вниз; из него вытекло много воды, и часа через два он очнулся. Ветер между тем переменился, так что мы принуждены были приблизиться к земле, и только помощью весел вам удалось не быть выброшенными на берег. Но счастливая звезда наша привела нас в бухту, образующую маленький мыс, называемый маврами Cava rhoumia, что в переводе на наш язык значит: дурной христианки. По преданию, сохранившемуся у мавров, на этом месте погребена та Кава, которая погубила Испанию; Cava по арабски значит дурная женщина, а rhoumia христианка. Мавры считают дурным предзнаменованием, когда им приходится бросать здесь якорь, и без особенной нужды никогда не пристают в этому мысу. Для нас же он оказался очень гостеприимным, потому что море начинало страшно бушевать. Мы высадили наших часовых, и не складывая ни на минуту весел, закусили тою провизиею, которой запасся на дорогу ренегат; затем мы из глубины души помолились Богу и Пресвятой Деве, прося их не оставлять нас и помочь нам счастливо окончить, так удачно начатое предприятие.

Уступая просьбам Зораиды, мы приготовились высадить здесь на берег отца и других мавров; у нее не доставало духу видеть связанным, как злодея, отца своего, и в неволе своих земляков; вид этих несчастных разрывал её нежное сердце. Мы обещали исполнить её просьбу, как только двинемся с места; - в этой пустыне можно было безопасно оставить отца её и других мавров. Небо услышало наши молитвы; ветер переменился, и море успокоилось, приглашая нас продолжать наш путь. Улучив благоприятную минуту, мы развязали мавров и, в великому удивлению последних, высадили их, поочередно, одного за другим, за берег. Когда очередь дошла до отца Зораиды, пришедшего между тем в себя, он сказал нам: "христиане! неужели вы верите, что эта злая женщина радуется моему освобождению? Неужели вы думаете, что она жалеет меня? Нет, нет, она хочет избавиться от меня за тем, чтобы присутствие мое не смущало ее в минуту преступных желаний. Она отреклась от веры отцов своих не потому, что нашла, как вы думаете, вашу веру лучшей, а потому, что в ваших краях женщинам легче грешить, чем у нас". Обратясь потом в дочери и удерживаемый мною за обе руки, из предосторожности, чтобы он не покусился на какой-нибудь отчаянный поступок, старик воскликнул: "женщина бесславная, так рано развратившаяся! слепая и бездушная! куда ты отправляешься? ты отдаешься этим собакам, нашим смертельным врагам. Да будет проклят час, в который ты родилась на свет; да будут прокляты заботы, которыми я окружал твою юность". Видя, что старик не намеревается кончать своей речи, я поспешил высадить его на берег, и так он продолжал громким голосом рассыпаться в проклятиях, умоляя Магомета упросить Аллаха, чтобы он погубил нас всех. Когда же, натянувши паруса, мы удалились на столько, что не могли уже слышать его, тогда, на терявшемся в отдалении береге, мы видели еще, как старик рвал на себе волосы, ударял себя в лицо и катался по земле. Собравшись с силами, он успел еще крикнуть таким громовым голосом, что мы еще раз, и уже в последний, услышали его: "Дочь моя любимая, воротись, воротись! приди ко мне на берег; я все тебе прощу. Отдай этим людям твои богатства, и приди, утешь старика отца. Без тебя он умрет в этой пустыне, где ты его покидаешь!" Слыша это, Зораида, с растерзанным сердцем, обливалась слезами; и могла только ответить ему этими немногими словами: "о, мой отец! пусть сделает так Аллах, чтобы обратившая меня в христианство Лельла Марием утешила тебя в твоей печали. Аллах знает, что я не могла не сделать того, что сделала и что эти христиане ничем не обязаны одной моей воле. Еслиб даже я хотела позволить им уехать одним, а сама остаться бы дома с тобой, то это было бы невозможно для меня; душа моя спешила исполнить свое дело, кажущееся мне столь же святым, как тебе преступным".

Зораида говорила это в то время, когда мы теряли уже из виду её отца, и старик не мог услышать последних слов своей дочери. Тем временем, как я старался утешить ее, гребцы принялись за свое дело, и мы поплыли под таким благоприятным ветром, что ожидали увидеть утром берега Испании. Но так как земное счастие никогда не бывает полно, а всегда омрачается чем-нибудь дурным, поэтому наша злая звезда, или, быть может, проклятия мавра, призванные им на голову своей дочери (проклятий отца всегда следует страшиться), смутили нашу радость. Мы ехали среди глубокой ночи, под парусом, с сложенными веслами, потому что благоприятный ветер позволял гребцам сидеть в бездействии, как вдруг, неожиданно, заметили, при свете луны, круглое судно, плывшее на всех парусах пряно на нас. Оно было уже так близко, что, опасаясь столкнуться с ним, мы принуждены были наскоро собрать паруса, а встреченный нами корабль очистил нам дорогу при помощи руля. С палубы этого корабля нас спросили кто мы, откуда и куда плывем? но так как нас спрашивали по французски, поэтому ренегат быстро сказал нам: "молчите, это, вероятно, французские пираты, которые нападают на всех". Мы послушали ренегата, ничего не ответили и, выиграв немного пространства, оставили корабль под ветром. В ту же минуту нам послали во след два выстрела из орудия, по всей вероятности, связанными ядрами: первое из них разбило пополам мачту, упавшую в море вместе с парусом, а другое ударило в наш катер, почти в одно время с первым, и пробило его в нескольких местах, не тронув, однако, никого из пассажиров. Страшная течь, открывшаеся на нашем катере, заставила нас громко просить о помощи. С корабля в ту же минуту спустили шлюбку, и двенадцать французов, вооруженных аркебузами, подплыли к нам с зажженными факелами и пригласили нас в свою шлюбку, сказавши, что они дали нам урок за нашу невежливость. В то время, как мы пересаживались в шлюбку, ренегат взял сундук, в котором хранилось богатство Зораиды и кинул его в море так, что никто этого не видел. С шлюбви мы перешли на французский корабль. Распросивши обо всем, что французам хотелось узнать, они ограбили нас, как наши смертельные враги; с Зораиды они сняли все, даже застежки, бывшие у ней на ногах. Но я не столько беспокоился об этих потерях, огорчавших Зораиду, сколько о том, чтобы пираты не сделали чего-нибудь худшего, чтобы они не отняли у нее того, что было в ней всего драгоценнее. К счастию, люди эти падки только на деньги и добычу, и в этом отношении до такой степени ненасытимы, что они оставили бы нас даже без платья, если бы увидели, что могут извлечь из него какую-нибудь пользу.

Некоторые пираты хотели было кинуть нас в море, завернутыми во флаг, намереваясь торговать в испанских портах, под британским флагом, они не могли привезти нас живыми, иначе их открыли бы и наказали. Но капитан, ограбивший Зораиду, сказал, что он доволен добычей и не намерен заходить теперь ни в какой испанский порт, а желает пройти ночью чрез Гибралтарский пролив и возвратиться как можно скорее в Рошель, откуда он выехал; поэтому пираты дали нам шлюбку от своего корабля и снабдили всем нужным для того непродолжительного плавания, которое оставалось нам сделать. На другой день мы были в виду испанских берегов. Увидев их, мы забыли все претерпенные нами несчастия, бедствия и нищету, как будто испытали их не мы, а другие; так велико счастье возвратить потерянную свободу. Около полудня пираты стали пересаживать нас в шлюбву, давши нам несколько боченков воды и сухарей; капитан же, движимый каким то, Бог его знает, состраданием, подарил Зораиде сорок золотых и не позволил своим матросам снять с нее того платья, в котором вы видите ее теперь. Мы сошли в шлюбку, благодаря Бога за оказанную нам милость; в эту минуту мы чувствовали в душе более благодарности, чем памятозлобия. Пираты направились в проливу, а мы, не справляясь с другим компасом, кроме видневшейся земли, принялись грести так дружно, что в ночи могли надеятся достигнуть берега. Небо было мрачно, луна не показывалась; и мы находили не совсем благоразумным пристать в берегу темною ночью. Многие были, однако противного мнения и требовали пристать в берегу во что бы то ни стало, хотя бы нам пришлось высадиться на совершенно безлюдной скале; только в таком случае мы могли, по их мнению, считать себя совершенно безопасными от тэтуанских корсаров, покидающих Варварийские берега с наступлением ночи и к утру причаливающих к берегам Испании, откуда они с добычей возвращаются опять на ночь домой. Согласуя противоречащия стороны, мы решились приближаться в берегу исподволь, и если тишина моря позволит, то пристать там, где это окажется возможным. около полуночи мы причалили к подошве высокой горы, отнесенной на столько от моря, что на берегу оставалось довольно места для высадки. Опрокинувши шлюбку на песок, мы вышли на берег, на коленях облобызали родимую землю, и с глазами полными отрадных слез возблагодарили Господа, осенявшего нас своим покровом во время нашего пути. Вынув за тем провизию из шлюбки, мы стали взбираться на гору, и все еще не могли успокоиться и уверить себя, что державшая нас земля была земля христианская.

Заря занялась позже, чем мы желали; но мы продолжали взбираться на вершину горы, чтобы посмотреть оттуда, не заметим ли где-нибудь деревушки, или пастушьяго шатра. Но как далеко мы не смотрели, мы не могли заметить ни тропинки, ни людского жилища и ни одного живого существа. Тем не менее мы решились идти дальше, в твердой уверенности, что узнаем от кого-нибудь, где мы находимся. Более всего тревожился я за Зораиду, шедшую пешком по каменьям; я взял ее на руки, но моя усталость утомляла ее более, чем освежал отдых на моих руках. И она, ни за что не соглашалась утомлять меня, весело и терпеливо пошла под руку со мной. Сделавши около четверти мили, мы услышали колокольчик. Возвещая близость стада, он заставил нас оглянуться, и мы заметили, у одной колоды, молодого пастуха, вырезывавшего себе палку. Мы позвали его, но пастух, быстро вскочив с своего места, со всех ног бросился удирать от нас. Увидев ренегата и Зораиду в мавританском платье, он вообразил, что за ним гонятся все мавры Варварийских стран, и убегая от нас через лес, кричал, изо всей мочи: "мавры, мавры ворвались сюда! К оружию, в оружию!" Услыхав эти криви, мы не знали, сначала, что делать? но сообразив, что пастух своими криками подымет тревогу во всем околодке, и что на встречу нам вышлют пограничную стражу, мы велели ренегату снять с себя турецкое платье и надеть камзол без рукавов, который дал ему один из освобожденных с нами христиан. Затем, поручив себя Богу, мы продолжали идти по следам мальчика, ожидая встречи с пограничной стражей. И действительно, не прошло двух часов, как мы увидели, выходя из хворостника на луг, пятдесят всадников, сказавших рысью нам на встречу. Но когда они увидели вместо мавров бедных христиан, они в недоумении остановились. Один из них, впрочем, спросил нас: не мы ли случайно стали причиной поднятой пастухом тревоги?

"Да", отвечал я, "мы"; во пока я собирался сказать ему: кто мы, откуда и т. д. один из христиан, возвратившихся вместе с нами, узнавши заговорившего с нами всадника, воскликнул: "благодарение Богу, приведшему нас к такой хорошей пристани! Мы находимся, если я не ошибаюсь, в Велец-Малаге, и если долгая неволя не ослабила моей памяти, то я узнаю в вас дядю моего Педро-Бустаменто". Услышав это, всадник поспешно соскочил с коня и горячо обнял своего племянника.

- Я узнаю тебя, воскликнул он, мой дорогой племянник! Я думал, что тебя нет ужь на свете! и мать и сестра твоя не надеялись больше увидеть тебя. Но Бог сохранил тебя для той радости, которую доставит им теперь встреча с сыном и братом. Мы знали, что ты в Алжире, и судя по платью твоих товармщей, я угадываю, что, вероятно, вы, каким-нибудь чудом, возвратили себе свободу.

- Да, да, сказал молодой человек, я расскажу вам потом подробно все наши приключения.

Узнавши, что мы возвратившиеся из неволи христиане, всадники слезли с коней и предложили нам доехать до Велец-Малаги; - мы были в полутора милях от нее. Нас спросили, где мы оставили шлюбку, и несколько всадников отправились на берег, чтобы отвезти ее в город. Остальные заставили нас сесть верхом на коней, и Зораида поместилась на коне дяди нашего товарища. Весь город вышел нас встретить, узнавши о нашем прибытии от одного из опередивших нас всадником. Зрелище освобожденных из неволи христиан, никого не удивило там, как не удивило бы и зрелище пленных мавров; в Велец-Малаге подобные события не новость; но красота Зораиды, сиявшая тогда в полном блеске, поразила всех. Усталость после трудной дороги и радость, наполнившая ее, когда она увидела себя в безопасности, в христианском краю, покрыли её лицо такими дивными красками; что еслиб меня не ослепляла любовь, то я оказал бы, что в целом мире, нельзя было найти тогда, как мне казалось, более прекрасного создания. Все мы отправились прямо в церковь, и Зораида, войдя во храм, воскликнула от удивления, увидев там образ Лельлы Марием. Мы сказали ей, что это иконы Богоматери, и ренегат объяснил ей, как умел, что значит это слово, желая преисполнить её таким благоговением к образу Богоматери, как будто в нем появлялась сама Лельля Марием, - Зораида своим проницательным природным умом быстро поняла нее, что сказал ей ренегат об иконах. Из храма мы отправились в город и разместились в разных домах. Христианин из Вехец-Малаги привез меня, ренегата и Зораиду в дом своих родных, людей очень достаточных и принявших нас, как своих детей.

Шесть дней провели мы в ВелецъМахаге. Этим временем ренегат отправился в Гренаду испросить у святой инквизиции разрешение возвратиться в лоно католической церкви, другие христиане отправились куда хотели. Остался только я с Зораидой, имея всего на всего те деньги, которыми мы обязаны были великодушию французского капитана. На них я купил осла, и служа Зораиде вожатым и оруженосцем, но не супругом, отправляюсь с нею на мою родину. Там я узнаю, живет-ли еще отец мой, устроился ли счастливее меня который-нибудь из братьев, хотя, правду сказать, небо, даровав мне Зораиду, наградило меня таким сокровищем, что я не поменялся бы ни с кем моим положением. Терпение, с которым переносит она все неудобства, все лишения, неразлучные с бедностию, и её пламенное желание сделаться христианкою, так удивительны и сильны, что, очарованный ими, я с восторгом посвящаю ей остаток моей жизни. Но, увы! счастие, испытываемое мною при мысли, что она моя, и что я принадлежу ей, невольно омрачается, когда я подумаю: найду ли я на родине какое-нибудь скромное убежище для нее и для себя? Быть может время и смерть расстроили состояние моего отца и братьев; и взамен дорогих мне лиц, боюсь в краю родном не найти никого, кто бы удостоил даже узнать меня. Вот, господа, что я мог рассказать вам; интересен ли мой рассказ, судите сами. Я же хотел бы рассказывать его короче, хотя и без того, боязнь утомить вас заставила меня умолчать о некоторых событиях и опустить многия подробности.

Глава XLII

Пленник умолк, и восхищенный дон Фернанд сказал ему: "милостивый государь! вы так рассказали все эти странные происшествия, что рассказ ваш стал интересен не менее переданных в нем событий. Все в нем любопытно, чрезвычайно, полно столкновений, которые удивляют и очаровывают слушателей; и если бы вы говорили до завтра, то мы с новым наслаждением слушали бы повторение .вашего рассказа".

Карденио и другие так чистосердечно поспешили предложить пленному капитану свои услуги, что последний не мог не благодарить их от души. Дон-Фернанд предложил, между прочим, устроить дело так, чтобы брат его был крестным отцом Зораиды, если только пленник согласится приехать в нему; и обещал доставить ему всевозможные удобства в дороге. Пленник поблагодарил дон-Фернанда, но отказался от его великодушных предложений.

Между тем наступил вечер и было довольно уже поздно, когда у ворот корчмы остановилась карета, окруженная несколькими всадниками, спросившими хозяйку: можно ли переночевать у нее в доме? хозяйка ответила, что у нее нет ни одного свободного места.

"Чорт возьми!" вскричал один из всадников, слезший уже с коня; "для господина аудитора место должно найтись".

При слове аудитор хозяйка чуть не задрожала и поспешила ответить: "постели у меня нет; вот беда. Если у их милости, господина аудитора, есть постель, так милости просим, добро пожаловать, мы с мужем уступим нашу комнату".

"В добрый час", воскликнул оруженосец. В эту минуту из кареты вышел человек, костюм которого показывал, кто он такой. Его длинное платье с разрезными рукавами подтверждало слова оруженосца, назвавшего господина своего аудитором. Он вел за руку щегольски одетую девушку лет шестнадцати, свежую, прелестную, словом такую красавицу, какую не легко встретить, с чем согласились бы все находившиеся в корчме путешественники, еслиб у них не было перед глазами Зораиды, Лусинды и Доротеи. Дон-Кихот, встретив вместе с другими аудитора, приветствовал его этими словами: "милостивый государь! вы можете совершенно безопасно провести ночь в этом замке. Хотя он не велик и не щеголяет особенно роскошной обстановкой, но на свете нет такой беды, нет такого неудобства, которые не уступили бы силе меча и могуществу знания; в особенности же когда им сопутствует красота, подобно тому, как олицетворяемой вами науке сопутствует эта прелестная девушка, перед которой должны отворяться не только ворота замков, но, открывая ей всюду дорогу, должны расступаться скалы и преклоняться горы. Войдите же, милостивый государь, в этот рай; вы найдете в нем светила, достойные сопутствовать ведомому вами солнцу, найдете на страже оружие и красоту во всем её блеске".

Услышав эта приветствие, аудитор ошалел и принялся осматривать Дон-Кихота с головы до ног, удивленный и его фигурой, и его словами. Не зная, что ответить ему, он пришел в новое изумление, увидев Зораиду, Лусинду и Доротею. Услыхав от хозяйки о приезде новых гостей и о чудной красоте молодой путешественницы, три красавицы вышли ей на встречу. Дон Фернанд, Карденио и священник с самой изысканной любезностью сделали аудитору несколько предложение$; и последний вошел в корчму, удивленный тем, что видел, и тем, что слышал. Знакомые же наши красавицы старались как можно лучше принять его дочь. Аудитор скоро увидел, что в корчме собрались все очень порядочные люди, и только лицо, турнюра, вообще вся фигура Дон-Кихота приводили его в недоумение. Когда кончились предложения услуг, и старые и новые гости, так сказать, огляделись, тогда все стали думать, как бы им лучше устроиться в этой корчме? Решено было, что дамы будут ночевать в той комнате, о которой нам приходилось уже не раз упоминать, а мужчины расположатся снаружи, как бы на страже дам. Аудитор, к великой радости своей дочери (молодая девушка была дочь его), охотно согласился, чтобы она спала в одной комнате с другими дамами, устроившимися лучше, чем оне предполагали, на несчастной кровати хозяина и другой, привезенной аудитором.

С первого взгляда, пленник узнал сердцем в аудиторе своего родного брата. Он вышел из комнаты и спросил оруженосца аудитора, как фамилия его господина и не знает ли откуда он родом?

"Господина моего зовут Жуан Перц де Виедна, сказал оруженосец; родом он, как слышно, из какого то леонского городка". Это известие и лицо аудитора окончательно убедили пленника, что это меньшой брат его, изъявивший некогда желание посвятить себя наукам. Не помня себя от радости, он отвел в сторону дон-Фернанда, Карденио и священника и сказал им, кто такой аудитор. Оруженосец передал ему также, что господин его отправляется в столицу Мексики, в звании аудитора индейского совета, что приехавшая с ним молодая девушка - это дочь его, лишившаеся матери при своем рождении и теперь единственная наследница её богатого приданаго. Что ему делать? спрашивал пленник у священника, Карденио и дон-Фернанда, прямо ли открыться, или убедиться наперед, что брат не оттолкнет брата, встретив его в бедности.

- Позвольте мне устроить это дело, сказал священник; а, впрочем, наперед уверен, что вы встретите, со стороны вашего брата, вполне родственный прием; по его наружности и обхождению сейчас видно, что он не заносчив, не горд и понимает, что такое удары судьбы.

- Только прямо открыться ему я бы не желал, сказал капитан.

- Поверьте мне, ответил священник, что я устрою дело к общему удовольствию. В эту минуту подали ужин, и мужчины, кроме пленника, сели за общий стол, а дамы отправились ужинать в свою комнату. За ужином священник, улучив минуту, сказал аудитору: во время моего плена в Константинополе, у меня был товарищ, носивший вашу фамилию. Один из храбрейших воинов и лучших офицеров в испанской пехоте, он был столько мужествен, сколько несчастлив.

- Как звали его? спросил аудитор.

- Руи Перец де Виедма, сказал священник: уроженец какого-то леонского города. Он иного говорил мне о своем отце и братьях, и еслиб я не верил ему как самому себе, то счел бы его рассказ за одну из тех небылиц, которые рассказывают старушки зимой у очага. Он говорил, будто отец его разделил свое имение поровну между тремя сыновьями и подал им при этом советы лучше Катоновских. Я, с своей стороны, могу сказать, что капитану этому так повезло на избранном им поприще, что, благодаря своему мужеству, своим блестящим способностям, он, без всякой протекции, скоро достиг капитанского чина и ожидал дальнейшего повышения. Но счастье скоро покинуло его; и в то время, когда он мог ожидать всех даров фортуны, на долю его выпали только её терния. В счастливый и славный день Лепантской битвы, когда столько христиан возвратили свободу, он один очутился в неволе. Я был взят в плен в Гулетте, и потом, вследствие разных случайностей, разделял с ним неволю в Константинополе, откуда его отправили в Алжир. Там, как я впоследствии узнал, с ним случилось одно из самых удивительных в мире происшествий. Продолжая таким образом, священник рассказал аудитору историю пленника и Зораиды; и аудитор слушал рассказ этот так внимательно, как не слушал до сих пор ничего. Священник, однако, не сказал ему, что сталось с пленником после того, как французские пираты напали на катер возвращавшихся из неволи христиан. Он оставил капитана и прекрасную мавританку в том грустном и беспомощном положении, в какое привели их пираты и что сталось с ними потом? достигли ли они берега Испании, или французы увезли их с собой, этого, сказал священниу, он не знает. Пленник, в свою очередь, внимательно слушал священника, наблюдая издали малейшие движения брата. Когда священник окончил рассказ, брат пленника сказал ему с тяжелым вздохом, с глазами, полными слез: "о, милостивый государь, еслиб вы знали, кому вы рассказали эту историю, как потрясли вы самые нежные струны моего сердца. Не смотря на всю мою твердость, на все мои усилия, я не могу удержать теперь этих слез, льющихся у меня из глаз. Этот славный капитан, товарищ ваш, это старший брат мой; движимый более высокими побуждениями и одаренный более могучей душой, чем я и другой мой брат, он избрал славное поприще воина, - одно из трех поприщ, указанных нам отцом, о чем вы слышали уже от него самого в этом рассказе, показавшемся вам сказкою доброй старушки. Я посвятил себя письменным занятиям, и на этом пути Бог и мои способности помогли мне достигнуть того звания, в котором вы меня видите. Третий брат мой в Перу. Он приобрел большое богатство и тем, что переслал нам до сих пор, он не только возвратил полученную им при разделе часть наследства, но доставил еще отцу возможность жить роскошно по прежнему; я тоже, благодаря ему, мог удобнее продолжать свои занятия и легче устроить свою карриеру. Отец мой жив еще, но умирает от желания узнать, что сталось с его старшим сыном и молит Бога в неустанных молитвах своих, чтобы смерть не заврыла ему глаз прежде, чем он увидит этого несчастного сына. Одно меня удивляет: почему, во время претерпенных им несчастий, брат мой никогда не подумал известить о себе своих родных. Если бы отец мой, или кто-нибудь из нас знали, что сталось с ним, ему не пришлось бы ожидать чудесной трости, возвратившей ему свободу. Но и теперь, Бог весть, освободили ли его французы, или, быть. может, умертвили, чтобы скрыть свое преступление. Не ожидал я, что мне придется так грустно продолжать путь, начатый так радостно. Неизвестность, что сталось с братом моим, не даст мне ни минуты покою. О, добрый брат мой, кто бы мог сказать мне, где ты теперь? и я отправился бы возвратить тебе свободу; хотя бы ее пришлось купить ценою моей собственной. Кто известит нашего престарелаго отца о том, что ты жив еще, хотя, быть может, в мрачном подземельи варварийской тюрьмы. Где ты? еслиб мы знали, наши богатства выкупили бы тебя из тяжкой неволи. И ты, великодушная, прекрасная Зораида, почему я не могу отплатить тебе за все, что сделала ты для моего брата! почему не могу я быть свидетелем возрождения души твоей и твоей свадьбы, которая осчастливила бы нас всех".

Так ответил аудитор, выслушав известие о своем брате; и глубокое горе его проникло в душу всех его слушателей. Видя как удался маленький обман, священник не желал держать аудитора долее в томительной неизвестности. Он встал из-за стола, отправился за Зораидой, потом в обществе Лусинды, Доротеи и дочери аудитора, подошел в пленнику, взял его за руку, и возвратился с мавританкой и пленником к аудитору. "Осушите ваши слезы", сказал ему священник, "и пусть исполнится в эту минуту все, чего вы желали. Пред вами ваш брат и ваша прелестная невестка; это капитан Виедма", продолжал он, указывая на пленника, "а это", указав на Зораиду, "прекрасная мавританка, его освободительница. французские пираты лишили их всего; и вам остается теперь выказать в отношении своего брата все великодушие вашего благородного сердца". Пленник кинулся в объятия аудитора, но последний отклонил брата, желая разглядеть его с некоторого расстояния. Скоро, однако, он узнал своего старшего брата, сжал его в своих объятиях, и залился слезами, глубоко тронувшими свидетелей этой неожиданной встречи. Что прочувствовали в эту минуту оба брата, что сказали они друг другу? это трудно даже вообразить, не только передать. Они, то кротко рассказывали друг другу происшествия своей жизни, то являли самые трогательные признаки братской привязанности; аудитор обнимал Зораиду, предлагал ей свое состояние и приказывал дочери цаловать ее в свою очередь; и хорошая христианка и прелестная мавританка вызывали у всех слезы знаками взаимной любви и благодарности. Молча, но внимательно смотрел на все это Дон-Кихот, приписывая все эти происшествия разным химерам своего рыцарства; а между тем с другой стороны порешили, что Зораида и пленник возвратятся с своим братом в Севилью, и известят обо всем их престарелаго отца, приглашая его приехать на свадьбу и крестины Зораиды. Аудитору нельзя было ни переменить дороги, ни остановиться в пути; он узнал, что через месяц эскадра отправится из Кадикса в новую Испанию, и с его стороны было бы неловко упустить этот случай.

В конце концов все были обрадованы счастливой встречей пленника с его братом, но было уже далеко за полночь, и все отправились хоть немного отдохнуть до утра. Дон-Кихот взялся охранять замок от покушений какого-нибудь великана или иного негодяя, который, вздумал бы возмутить сон прекрасных дам, ночевавших в замке, привлекаемый могуществом их красоты. Все - знавшие рыцаря благодарили его за услугу, и кстати рассказали о его странном помешательстве аудитору, что, конечно, не мало удивило последняго. Один Санчо, принужденный так долго не спать, был не в духе, но за то он устроился потом лучше всех на збруе своего осла, не предчувствуя, что час дорогой расплаты за нее уже приближался. Дамы ушли, наконец, в свою комнату, мужчины улеглись как знали, а Дон-Кихот, согласно своему обещанию, вышел из корчмы и расположился на страже воображаемого замка.

Заря едва занималась, когда дамы наши были разбужены, чудесным голосом, раздавшимся вблизи корчмы. Оне жадно стали прислушиваться в нему, особенно Доротея, проснувшаеся раньше всех; - дочь президента, Клара Виедма спала еще возле нее. Никто не мог угадать, кто это пел так восхитительно? Не акомпанируя себя ни на каком инструменте, обворожительный голос, привлекший общее внимание раздавался то будто на дворе, то как будто в конюшне; и между тем, как удивленные дамы внимательно слушали его, Карденио сказал, подошедши к их комнате: "если вы не не спите, то послушайте молодого погонщика, который очаровывает, а не поэт".

- Мы слушаем его, сказала Доротея, и напрягая более и более внимание, она расслушала следующий романс:

Глава XLIII.

Пловец я, и давно по морю

Глубокому любви;

Плыву я без надежд достигнуть

Когда-нибудь земли.

Ведет меня, вдали сияя,

Чудесная звезда;

Сам Палинур *) не зрел подобной

Звезде той никогда

Куда ведет она, не знаю,

Но глядя на нее,

Без цели я стремлюсь за нею,

Позабывая все.

Суровая предосторожность

И страх, что скажет свет,

Как тучи от меня скрывают

Порою мой предмет.

Звезда моя! в своем сияньи

Жизнь почиет моя;

И я умру, как ты исчезнешь

Из виду у меня.

*) Палинур - кормчий в поэме Виргилия.

Когда певец оканчивал последний куплет, Доротея нашла, что Кларе стоило бы послушать этот прекрасный голос. "Извини, душа моя," сказала она, слегка толкнув ее, "что я разбудила тебя, но я хотела доставить тебе наслаждение услышав такой обворожительный голос, какого тебе не удастся быть может услышать никогда." Не расслышав, что говорили ей, полупробужденная Клара, протирая глаза, попросила Доротею повторить то, что она сказала. Доротея повторила, и Клара стала внимательно прислушиваться к голосу обворожительного певца, но не успела она прослушать двух или трех стихов, как вся затряслась, точно в лихорадке, и кинувшись на шею Доротее, сказала ей: "жизнь моя, душа! за чем ты меня разбудила. Судьба не могла сделать ничего лучше, нам закрыть мне уши и глаза, чтобы не видеть и не слышать этого несчастного певца."

- Что с тобой? спросила изумленная Дооротся, ведь этот певец простой погонщик мулов.

- Не погонщик, ответила Клара, а владетель земель и душ, в том числе моей, которой он будет вечно владеть, если сам не откажется от нее. Любовное признание такой молодой девушки, как Клара, изумило Доротею, и она нашла ее развитой не по летам.

- Не понимаю ни того, что хотите вы сказать этими землями и душами, ни того, кто этот певец, и почему голос его там взволновал вас? Но нет, не говорите теперь ничего; я не хочу из-за ваших тревог лишиться наслаждения услышать этот обворожительный голос. - Мы услышим сейчас, если я не ошибаюсь, новую песнь.

- Ну, как хотите, ответила Клара; и чтобы не слышать новой песни, закрыла уши обеими руками. Удивленная Доротея, вся обратившись в слух, услышала следующую песнь:

О, сладкая моя надежда!

Сквозь ряд преград и невозможность

Ты твердо пролагаешь путь свой,

Указанный самой себе.

Не обомлей же, каждый час,

Лицом к лицу, встречаясь с смертью.

Триумфы, радости победы

Не малодушным в мире знать;

И счастье не для тех, кто в битву

Вступить с судьбою не дерзает,

И в неге сонно жизнь влачит.

Пусть радость, торжество свое

Любовь ценою дорогою

Нам продает; так быть должно.

Нет вещи в мире драгоценней,

Как та, которая себя

Во столько ценит, сколько нам

Она дарует наслажденья,

И то, что получить легко

Себя не ценит ни во что.

Любовь порою, всем известно,

На свет чудеса творит,

И как не трудно мне моей

Достигнуть цели, я, однакож,

Живу надеждой от земли

На небо вознестись.

Певец умолк, и Клара принялась опять вздыхать. Доротее страшно хотелось узнать причину этих сладких звуков с одной стороны и тяжелых вздохов с другой, и она спросила у Клары: что та собиралась сказать ей? Боясь, чтобы ее не услышала Лусинда, Клара, крепко прижав в себе Доротею, сказала ей почти шопотом:

- Этот певец, душа моя, это сын одного Арагонского дворянина. Он жил в Мадрите против нас, и хотя отец мой всегда закрывал окна зимою сторами, а летом жалузи, однако, Бог его знает как, должно быть в церкви, или в другом месте, этот молодой человек увидел и влюбился в меня. И начал он, с тех пор, слезами и разными знаками из окон своего дома показывать мне, что он меня любит, да и меня заставил тоже полюбить его, хоть я и не знаю, чего ему нужно от меня. Чаще всего, стоя у окна, он соединял одну руку с другой, как будто хотел этим показать что женится на мне; и я очень была бы рада, еслиб он женился на мне, да только не знала, кому сказать про это, потому что я одна, у меня нет матери. Я позволяла ему делать мне разные знаки, но сама не делала ему никакого знака, только, когда не было дома моего отца и его отца, я приподымала немножечко стору и позволяла ему смотреть на меня; от радости он, тогда, просто с ума сходил. В это время отцу моему велено было уехать, и когда молодой этот человек узнал, что я должна уехать, - только узнал он не от меня, потому что я никогда не могла сказать ему ни слова, - так с горя заболел, я думаю что с горя, и уезжая, я не могла проститься с ним даже глазами. Только представьте себе, через два дни, в одной деревне - до нее отсюда будет день езды - я вдруг увидела его на пороге корчмы, одетого как погонщик, и если-бы я не носила портрета его в моей душе, то ни за что бы не узнала его, так хорошо он переоделся. Но я узнала его, и Боже, как я удивилась и обрадовалась. только он все смотрел на меня так, чтобы не заметил этого мой отец; он боится встретиться с ним глазами, и когда проходит мимо меня по дороге, или в другом месте, всегда избегает его взоров. Я знаю кто он; знаю что из любви во мне он идет пешком и так устает; поэтому я просто умираю с горя; и куда только он опустит ногу, я сейчас же опускаю туда глаза. Я, право, не знаю, зачем он идет, и как ног он уйти от своего отца, который так любит его; он у него один сын, и кроме того его нельзя не любить, вы сами это скажете, когда увидите его. И знаете-ли, все эти песни, которые он поет, сочинены им самим, потому что он отличный поэт и студент. Боже, как только я услышу или увижу его, так вся затрясусь от страха, все я боюсь, чтобы его не узнал мой отец, и не узнал бы, что мы любим друг друга. Я ему не сказала до сих пор ни слова, и не смотря на то люблю его так, что просто жить без него не ногу. Вот, душечка, кто такой этот певец, который так понравился вам; по его чудесному голосу вы можете судить, что он вовсе не погонщик, как вы говорите, а владетель земель и душ, как я говорю.

- Довольно, довольно, дона-Клара, воскликнула Доротея, покрывая ее поцалуями. Молите Бога, чтобы поскорее наступил день; завтра а надеюсь, с помощью Божией, кончить вашу любовь так же счастливо, как прекрасно она началась.

- Увы! ответила дона-Клара, как может она кончиться счастливо, когда его отец так знатен и богат, что сочтет меня недостойной быть не только женой, но даже горничной своего сына? обвенчаться же с ним тайно я ни за что не соглашусь. Я хотела бы только, чтобы он оставил меня и возвратился домой; может быть, в разлуке с ним, отдаленная от него огромным пространством, я буду меньше страдать по нем, хотя, впрочем, я знаю, что разлука не поможет мне. И я не понимаю, как чорт меня впутал в это дело, откуда взялась во мне эта любовь, когда я такая молодая, и он такой молодой; мы кажется одних лет, а мне так нет еще и шестнадцати лет, по крайней мере отец говорит, что мне будет ровно шестнадцать лет в день Святого Михаила.

Доротея не могла не рассмеяться детскому лепету доны-Клары.

- Заснем еще немного до утра, сказала она; днем Бог поможет нам, я надеюсь, успокоить ваше сердце, или у меня не будет ни языка, ни рук.

Девушки скоро заснули, и в корчме снова воцарилось мертвое молчание.

Не спали только Мариторна и дочь хозяина. Зная, что за господин такой Дон-Кихот; зная, что вооруженный с головы до ног, он сторожит верхом на коне замок, оне задумали сыграть с ним шутку, или, по крайней мере, посмеяться немного над его сумасбродными речами.

Нужно сказать, что на улицу в корчме выходило только маленькое отверстие на сеновале, из которого бросали вниз сено. У этого то отверстия расположились наши полудамы и увидели оттуда Дон-Кихота. Верхом на коне, облокотясь на копье, рыцарь от времени до времени так тяжело и горестно вздыхал, как будто с каждым вздохом готовился испустить дух. "О, моя дама, Дульцинеё Тобозская," восклицал он влюбленным, томным голосом, "верх красоты, совершенство ума, хранилище прелестей, совокупность всех достоинств; полнейшее олицетворение всего, что есть в мире прекрасного и благороднаго. Что делаешь ты в эту минуту? Вспоминаешь ли о плененном тобою рыцаре, добровольно идущем на встречу стольким опасностям, для того только, чтобы служить тебе. О, извести меня о ней трехлицая богиня! Завидуя ей, где видишь ты ее? Прогуливается ли она, в эту минуту, по какой-нибудь галерее своего величественного замка, стоит ли, облокотясь на перила балкона, думая о том, как усмирить тревогу моего оскорбленного сердца, безопасно для своего величия и своей непорочности; каким блаженством вознаградить мои труды, каким отдыхом мою усталость, какой милостью мои услуги и какой жизнью мою смерть. И ты, спешащее оседлать коней твоих, солнце. чтобы пораньше встретить мою даму, снеси ей поклон от меня, но не дерзай напечатлеть на ней поцалуй мира, или ты пробудишь во мне большую ревность, чем пробудила в тебе эта неблагодарная, заставившая тебя, любя и ревнуя, столько потеть и бегать в долинах Фессалии, или на Пенейских берегах; не помню, где именно".

Этот трогательный монолог был прерван дочерью хозяйки. "Добрый мой господин, будьте так добры, подъезжайте сюда," крикнула она рыцарю. Дон-Кихот обернулся, и при свете сиявшей, в полном блеске, луны, разглядел маленькое отверстие на чердаке, показавшееся ему окном, даже с золотыми решетками, как это и должно было быть в таком великолепном замке, каким казалась Дон-Кихоту корчма. Он, конечно, в ту же минуту, вообразил, что красавица, дочь владетеля самка, увлеченная любовью к приехавшему в замок рыцарю, задумала как в прошлый раз очаровывать и искушать его. Чтобы не показаться не вежливым и неблагодарным, рыцарь повернул крутом Россинанта и подъехал к отверстию на сеновале. "Душевно жалею прекрасная дама", сказал он, заметив двух женщин, "что вы обратили ваши влюбленные взоры на того, кто не может ответить вам так, как, заслуживает ваша прелесть и доброта. Но не вините этого жалкого странствующего рыцаря за то, что любовь не позволяет ему отдать оружие другой даме, кроме той, которая стала безусловной владычицей его с той минуты, как он ее увидел. Простите же мне, прекрасная дама, и удалитесь в свои покои. Не заставьте меня показаться еще более неблагодарным, выслушав ваше признание. И если ваша любовь ко мне может потребовать от меня чего бы то ни было, кроме моей любви, требуйте, и я клянусь очаровательным врагом моим, которого отсутствие я теперь оплакиваю, сделать все, хотя бы вы велели достать вам клочек волос Медузы, бывших, как известно, змеями, или закупоренных в стклянке солнечных лучей".

- Не этого нужно госпоже моей, сказала Мариторна.

- Чего же нужно ей, скажите мне, скромная дуэнья? спросил Дон-Кихот.

- Вашу прекрасную руку, сказала Мариторна. Пусть хоть на ней насытит госпожа моя ту ужасную страсть, которая привела ее сюда. Ах! еслиб папенька их узнали, что оне пришли сюда, они б изрубили госпожу мою так, что самым большим куском от нее осталось бы ухо.

- Хотел бы я это увидеть, сказал Дон-Кихот; но отец одумается, если не захочет произвести самого страшного разрушения, какое производил когда бы то ни было родитель, дерзавший поднять руку на нежное тело своей влюбленной дочери.

Мигель Де Сервантес - Дон-Кихот Ламанчский. 1 том. 8 часть., читать текст

См. также Мигель Де Сервантес (Miguel de Cervantes) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Дон-Кихот Ламанчский. 1 том. 9 часть.
Вполне уверенная, что Дон-Кихот подаст руку дочери хозяина, Мариторна ...

Дон-Кихот Ламанчский. 2 том. 1 часть.
Перевод с испанского В. Карелина. ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава I. Во второй час...