Владислав Реймонт
«Последний сейм Речи Посполитой (Ostatni Sejm Rzeczypospolitej). 6 часть.»

"Последний сейм Речи Посполитой (Ostatni Sejm Rzeczypospolitej). 6 часть."

- Чересчур высокий порог для моих скромных ног. К тому же я уже обедал.

- Тем лучше. Туда так много тянется всегда народу, что нередко встают голодными из-за стола. Посол все скупее расходуется на угощение посетителей.

- Вероятно, они ему уже мало нужны! - буркнул Заремба, садясь в высокий кабриолет.

По дороге Клоце, считая его не только племянником кастеляна, но и очень близким ему человеком, разоткровенничался с ним о неприятностях, которые им доставляет камергер, не желающий слышать о разводе или хотя бы о раздельном жительстве с Изой.

- И на что ему красавица жена? Другие пользуются ее ласками, а у него только слюнки текут! - цинично рассмеялся Клоце. - Вся эта история ужасно нелепа! Разводиться с одним, когда еще в другом не уверена, поскольку тот все откладывает решительное предложение. Конечно, здесь замешан не кто иной, как Зубов. Целые дни просиживает у пани камергерши, а князь с ума сходит от ревности за дверью. Вчера избил каблуками гайдука за то, что тот попался ему на дороге. Ах, эти женщины, эти женщины! - причмокнул он своими чувственными губами и засмеялся так, что живот его затрясся и забрякали на нем цепочки и брелоки. - Пани камергерше хотелось бы иметь, как у всех знатных дам, одного любовника для будней, другого для праздников, еще нескольких - в промежутках, а мужа - чтобы покрывать расходы! - зарокотал он раскатистым смехом над собственной остротой, не замечая, что Заремба судорожно сжимает зубы. - У нас еще одно огорчение, похуже, - вздохнул Клоце и стал шептать Зарембе на ухо. - Пани кастелянша отказала в своей подписи на полномочной доверенности. Сколько лет была во всем покорна, а сейчас, когда нам приходится трудно, выпускает шипы. С паном кастеляном от досады чуть не сделался удар. В ее отказе он видит недостойные происки Капостаса, ее варшавского банкира, который как раз теперь приехал и занимает ее иллюминатскими и астрологическими гороскопами. Здесь кроется настоящая интрига, так как сейчас же после кабритовских банкротств золото точно в землю провалилось, и никак его оттуда не достанешь. Даже у самых богатых не хватает наличных денег. Кастелян хочет позондировать почву у Сиверса. Я ему не советовал, так как Сиверс часто сам ищет спасения у Мейснера. Даже Бокамп нередко перехватывает для Сиверса у ростовщиков тысчонку-другую. Только Бухгольц мог бы для кастеляна что-нибудь сделать.

- Бухгольц? - не поверил Заремба собственным ушам. - Посол прусского короля?

- Он один мог бы дать взаймы и не на слишком тяжелых условиях.

- Это для меня ново, - то, что я от вас слышу.

- Ведь прусские дела не сегодня-завтра должны поступить на обсуждение сейма, - продолжал нашептывать Клоце, наклоняясь к его лицу, - и должны получить утверждение во что бы то ни стало, - прибавил он с жаром. - Но оппозиция жестоко этому противится. И не только оппозиционеры, бунтари и сеймовые крикуны становятся нам поперек дороги, но и некоторые министры и сторонники России. Ненависть против пруссаков возрастает с каждым днем, обращается уже на особу посла, и он не решается уже показываться на улице без вооруженного конвоя. Мы знаем, что Сиверс все это разжигает и исподтишка направляет озлобление общества в сторону Пруссии. Кастелян много может сделать, чтобы создать в сейме благоприятное большинство, но он не хочет и слышать об этом из-за каких-то ребячьих сантиментов. Как будто дукаты сами сыплются с неба. Я готов отказаться от своей службы, если мы не воспользуемся таким стечением обстоятельств.

- Что вы, собственно, хотите всем этим сказать? - спросил Заремба раздраженным тоном.

- А то, что кастелян проиграл Зубову двадцать тысяч и должен их заплатить.

- Значит, и милейший дядюшка тоже пускается в бурные волны "фараона"?

- Не из азарта, а из дальновидных соображений, - усмехнулся Клоце с интригующей таинственностью. - Бывает иногда, что и проигрыш приносит большую прибыль...

- Не сомневаюсь. Но почему я должен обедать у Сиверса? - спросил вдруг Заремба.

- Мотивы вам изложит пан кастелян. Моя роль кончается у этого порога.

Они вышли из экипажа перед зданием замкового управления на Городнице, где помещалась резиденция Сиверса, и по широкой лестнице поднялись во второй этаж.

Огромная столовая, отделанная с чрезмерной роскошью, была уже полна народу. Гости толпились у бокового стола, уставленного аппетитными закусками. Посольская прислуга в ливреях спешила подавать один за другим пузатые графины разных водок. Лобаржевский, майор русской армии и депутат в сейм, близкий друг и доверенный Сиверса, подошел к Зарембе и Клоце с радушным приветствием и полным бокалом и, выпив за их здоровье, повел к столу, выхваливая свежие английские сельди и миндальные пирожные, посыпанные имбирем.

Толпа гостей была многолюдная, шумная, вела себя непринужденно. Каждый занимал место, где хотел, и делал, что ему нравилось, так как сам посол редко присутствовал на этих обедах. Чаще бывал Билер, его первый советник, а в обычные дни роль амфитриона брал на себя Лобаржевский, усердно следя за тем, чтобы милые гости наелись досыта, а главное, чтобы никто не чувствовал недостатка в напитках. Это было нелегким делом, так как за стол садилась каждый день вся фракция, преданная России, - человек шестьдесят, не считая случайных гостей и всевозможных любителей-нахлебников.

Внесли дымящиеся миски, и гости поспешили занять места. За столом воцарилась тишина; в столовой слышался только звон посуды и жадное прихлебывание.

Соседом Зарембы справа оказался, к немалому его неудовольствию, Сроковский, слева широко расселся какой-то толстяк в темно-синем коротком полукафтане, представившийся Антоном Чарнецким, ротмистром народной кавалерии, конечно, из таких ротмистров, что ни разу не нюхали пороху, но носили темляк у сабли и Станислава на груди. Шея у ротмистра была как у быка, волосы с проседью, живот торчал точно огромный каравай, лицо же у него было рассеянно-глупое и удивительно маленькое по сравнению с фигурой, почти мальчишеское, с ярким румянцем, а губы чувственные и налитые кровью. Он набрасывался на блюда с воодушевлением, но то и дело поднимал голову со следами различных соусов на усах и ворчал разочарованно:

- Мерзость! Этим скотину кормить! Не будет ли вон то повкуснее! - и бесцеремонно перекладывал к себе на тарелку целые горы мяса, к немалому огорчению соседей. Один только Новаковский, сидевший с ним рядом, чудесно развлекался, подтрунивая над ним.

- Попробуйте баранину, - прямо объедение, попахивает, правда, прелым тулупом, но приготовлено по точному рецепту главного повара турецкого султана. Подливка из кобыльей сметаны, редкостное блюдо! - шептал он ему на ухо, подмигивая Зарембе. - Ведь об этих знаменитых обедах сочиняются дифирамбы в стихах. Вот вам, например: "Бифштексы из щепы, соус из репы, падаль на жаркое - что это такое?" А вот и ответ: "Посольский обед!" Сиверс не жалеет расходов для друзей.

- Я не друг ему. Сказали: "Хорошо кормят" я и пришел попробовать.

- Но всегда приходится платить болезнью за такие пробы, - шепнул Новаковский серьезным тоном.

- Не может быть! - отодвинул он вдруг тарелку. - В кухмистерских тоже кормят премерзко и дают такие мизерные порции, что не успеешь почувствовать вкус, как уж видишь дно тарелки, - пожаловался он, глубоко огорченный. Ну, вот хотя бы вчера у Дальковского... Эй ты, ротозей, подай сюда, повернулся он вдруг к лакею, испугавшись, что тот хочет обойти его блюдом. - Так вот вчера у Дальковского...

Заремба больше не слышал, так как справа Сроковский принялся шептать ему на ухо:

- Благословляю небеса за случайную встречу и осмеливаюсь покорнейше просить у вас, пан поручик, протекции. Я слыхал от Новаковского о ваших могущественных связях...

Заремба расхохотался от такого торжественного вступления.

- ... о вашей дружбе с...

- Я вас слушаю, - прервал выслушивавший с покорностью судьбе Заремба поток его красноречия. - Прошу только короче.

- Сейчас... Я буду краток... Как-то в 1772 году, - начал он с большой торжественностью, - нет, как-то во время избирательного сейма после смерти последнего короля из саксонской династии покойный родитель мой, стольник перемышльский, как человек просвещенный и весьма отзывчивый на нужды отчизны, вступил в сношения с дружественной державой с целью содействия возведению на трон ныне всемилостивейше нами повелевающего короля. Старался создать благоприятное отношение к претенденту в украинских воеводствах, не щадя ни расходов, ни сил своих на провинциальных сеймах... - перечислял он длинный список заслуг своего родителя. Заремба, умирая от скуки, с отчаянием переглядывался с Ясинским, которому, в свою очередь, Подгорский докладывал тоже что-то скучное, или разглядывал лица гостей, прислушиваясь ко все более и более оживленным разговорам. Из недоконченного повествования Сроковского он вынес только одно: что русское правительство должно ему значительную сумму денег.

- Подайте в суд на императрицу и наложите арест на имущество, - бросил он ему в шутку.

- Может и до этого дойти. Ведь обязательство Репнина, собственноручное, - достаточное доказательство? Всякий суд признает мое право.

- Репнина? Бывшего посла в Польше?

- Его самого. У меня имеются его собственные письма по этому делу, адресованные моему покойному родителю.

Заремба стал слушать внимательнее, так как сущность дела заключалась в том, что покойный перемышльский стольник был послушным орудием Репнина и платным клевретом Москвы, сынок же усердно хлопотал об уплате ему, как наследнику, этих иудиных сребреников, не заплаченных его родителю. Он посмотрел в упор на собеседника, но лицо его, бесцветное, как стертая монета, обезоруживало своей тупостью. Не могла его озарить искра понимания того позора, который должны были вызвать подобные хлопоты.

Прервав его посредине рассказа, Заремба заметил с язвительной усмешкой:

- Вероятно, ваш родитель оказывал Репнину важные услуги...

- Он добился в его пользу покорности целых воеводств, - хвастливо подтвердил тот. - И вот как он его отблагодарил. Но обида не знает давности. Я тоже дела так не оставлю. У меня есть доказательство законности моих претензий, а в случае чего я готов припасть с жалобой к стопам великодушной государыни. Тридцать тысяч - немалое состояние. Неужто я подарю его врагу?

Заремба, погруженный в горькие размышления, не расспрашивал его больше и не отвечал ему.

Чарнецкий, точно разбухший от обилия поглощенных кушаний и напитков, стал возглашать с торжественной важностью:

- Мясо - даю слово кавалерское! - запивают всегда венгерским. А всякому овощу - рейнское будет помощью. После же сладкого, - голос его зазвучал торжественно, - лучше нет питья панского, как шампанское. Вот правило, от которого я никогда не отступлюсь. Боюсь, однако, чтоб от этого обеда мне не стало худо, если не запью его токайским. Мерзость! Посольскому повару надо бы всыпать по крайней мере пятьдесят горячих за подливку к баранине и цыплятам.

- Безусловно, следовало бы, - поддакивал Новаковский, - они были как тряпки, начиненные мякиной.

Немного поодаль двое депутатов горячо спорили о лошадях.

- Ха-ха! Если вы этакую клячу называете лошадью! Прости, господи, меня грешного, но вас надо сжечь на костре за этакое кощунство. У этой лошади кишка, как червяк, лохматый хвост, грива, как гороховая ботва, бока, точно бондарь их склепал из клепок, - и она еще называется чистокровным скакуном! Ха-ха, самая что ни на есть захудалая упряжная кляча...

- Клянусь вам благоденствием отчизны, - возражал кто-то раздраженным тоном, - ваши арабские скакуны скорее напоминают коров перед отелом, чем лошадей, а морды их похожи на ослиные; уши у них болтаются точно носовые платки.

- Вы, сударь, оскорбляете моих арабов! Господи, прости меня грешного...

Вдруг за другим концом стола раздался взрыв хохота: кто-то рассказывал такие сальные анекдоты, что в воздухе не смолкал вой и десятки ног топали от удовольствия.

Один только Заремба, настроенный тяжело после откровенных излияний Сроковского, сидел, погруженный в думы о том, что весь этот "свет", кормящийся здесь посольскими пирогами, - подкупленные прислужники Москвы. Он обводил печальным взглядом лица, сияющие от сытости, и еще глубже погружался в свои горькие думы. Вот уже сыплются остроты, сальные шутки, вскипает пеной безумное веселье, смеются беззаботные лица, приятное чувство сытости наполняет сердца довольством и глаза зажигает блеском.

Речь Посполитая разваливается. Судный день приближается, а они шутят с беззаботной улыбкой за богато уставленным столом, продают свободу за сытный обед, за дукаты, за посольскую улыбку, за протекцию в процессе о границах, за орден, продают ее из злобы к честному соседу, иногда из оскорбленного самолюбия, чаще - из стремления возвыситься над другими, из жадности. Всегда, во всяком случае, из равнодушия к судьбе родины и непостижимого беспредельного легкомыслия.

К счастью для Зарембы, обед скоро окончился, и он мог встать из-за стола. Но никто, кроме него, не тронулся с места, так как по знаку, данному Лобаржевским, Боровский, мажордом Сиверса, пустил вкруговую несколько пузатых бутылок венгерского. Гости удивились такому необычному сюрпризу, встреченному, однако, всеобщим восторгом. И вскоре настроение стало подниматься точно на дрожжах, воцарилась атмосфера довольства, люди стали изливаться в интимных признаниях и почти обниматься от взаимного умиления. Полились всевозможные тосты. Лобаржевский выпил за посла, кто-то грянул "Кохаймы се!", после чего все стали целовать друг друга в обе щеки, рассыпаясь в нежностях и комплиментах; кто-то даже прослезился. Когда волнение улеглось, все опять уселись за бокалы, осушая их добросовестно, едва поспевали лакеи подливать. Кто-то закурил трубку, кто-то разглагольствовал, кто-то, развалившись в креслах, сладко задремал, кто-то подошел к собравшейся кучке, в которой неизвестный шут гороховый врал небылицы, не краснея и как по писаному, но повсюду велись теплые разговоры на самые приятные темы - о лошадях, о пограничных спорах, об ожидаемых удачах, об охоте. В зале воцарилась такая атмосфера, словно на именинах в какой-нибудь захолустной Вольке, где все знают друг друга, все в близком или дальнем родстве, все друзья и соседи. Тщетно Новаковский напоминал, что пора отправляться в сейм, так как пробил четвертый час, на который было назначено заседание.

- Заседание не заяц, в лес не убежит, - смеялся кто-то из депутатов.

- На повестке важные вопросы... Вопрос о делегации для переговоров с Пруссией.

- А ну его к дьяволу, самого прусского короля и его тетку. Не трать, сударь, попусту красноречия и присаживайся. Пан Боровский, прикажи-ка подать еще вон того самого, с черным крестиком на сургуче.

- А нам бургундского, ваша милость, - вставил другой.

- Много уйдет хороших вин, - шепнул Клоце на ухо Зарембе.

- А вы уверяли, что посол скуп.

- Гм, - усмехнулся управляющий кастеляна, - на субботу назначена в сейме ратификация трактата с Россией. Вот Сиверс уже заранее не может отказать ни в чем своим союзникам. Пойдемте, однако, пан поручик. Вас ждут в дворцовом саду.

- Кастелян?

- И еще кто-то.

Он повел его по боковой лестнице в сад.

От дождя не было уже ни следа. Чудное августовское солнце свершало свой путь по лазури, подернутой кое-где белыми облачками. Только птицы упорно щебетали в листве, омытой дождем и ярко сверкавшей на солнце. Воздух стал свежее.

- Какой прелестный вид отсюда! - проговорил негромко Заремба, останавливаясь на дворцовой террасе.

Действительно, сад, разбитый когда-то Тизенгаузом, был устроен с большим вкусом и очень красив: квадратный, обрамленный высокими, подстриженными ровной стеной шпалерами грабов, ютящих в своей зелени изумрудные ниши, в которых белели изящно изогнутые фигуры богинь, гермы с головами сатиров или полукруглые мраморные скамьи. Усыпанные гравием аллеи тянулись вдоль ровных зеленых стен, окаймленные аккуратными цветочными бордюрами, над которыми возвышались надломленные колонны, обвитые плющом, и высокие белые урны. Посредине сада подстриженным самшитом был выведен узор: он изображал огромный гербовый щит с полями, пылающими живыми красками низко стелющихся роз, левкоев и алых гвоздик. На щите белыми цветами маргариток был выткан королевский теленок.

По аллеям шумно бегали дети; на дворцовой террасе, в тени цветущих гранатов, лимонов и апельсинов, развлекалось большое общество прекрасных дам. Сиверс во фраке песочного цвета, в белом платке, закрывавшем до половины подбородок, в искусно завитых буклях, с улыбкой, как всегда, с добродушной великосветской галантностью, негромко читал какое-то письмо, вероятно очень важное, так как слезы блестели на его глазах и в голосе звучало умиление.

Дамы, усевшись вокруг него плотным кольцом и не спуская с него глаз, изображали на своих лицах восторг, поднимали влажные глаза, сиявшие томной улыбкой, и время от времени из чьей-нибудь груди, словно от избытка чувств, вырывался тихий вздох и как бы невольный крик восторга. Сиверс читал письмо, полученное только что от дочери, которая сообщала ему, что у крошки Фриды прорезался первый зубок, а малыш Якоб, дедушкин любимец, разбил себе носик, но, по милости всевышнего и благодаря примочкам из ромашки, у него все прошло. Письмо кончалось каракулями старшей внучки. Труды, которые посол показывал с гордостью и непритворным умилением.

В честь дня ее рождения он устраивал сегодня вечер для юного потомства своих милейших подруг, и, наполнив преданные сердца своим счастьем, он позвал детей, бегавших по саду. Они облепили его со всех сторон. Он же, чрезвычайно довольный этим, прижимал их к груди, целовал и щедро одаривал конфетами.

Сцена была настолько трогательной, что кастелян, сидевший поодаль, едва удерживался от смеха. Но, увидев входящего Зарембу, приложил палец к губам и указал место рядом с собой. Дети разбежались, дамы стали любоваться миниатюрами потомков посла, изображая благоговейное восхищение и не жалея лицемерных восторгов и закатывания глаз. Пани Ожаровская, Радзивилл, Юля Потоцкая, графиня Камелли, Залуская, Нарбут и несколько других старались перещеголять друг друга в громких выражениях своих чувств. Только камергерша Иза сидела в стороне, смотрела издали на детей и не принимала участия в этом хоре.

Заремба подсел к ней.

- Как единственный здесь кавалер, ты бы должен был развлекать меня, пошутила она, протягивая руку.

- Не знаю, сумею ли.

- Попробуй! Что ты смотришь на меня так странно? - сделала она беспокойное движение.

- Потому что ты хороша сегодня, как никогда. К несчастью для многих, прибавил он тихо.

- Ты же вооружен непоколебимым равнодушием, - улыбнулась она какой-то странной улыбкой.

Он не успел ответить, так как кастелян повел его представлять.

Сиверс отнесся к нему с особым вниманием, милостиво удостоив его нескольких слов и приветливого пожатия руки, после чего дамы взяли его под свое покровительство. Особенно часто графиня Камелли дарила его пламенными взглядами, пани Ожаровская упрекала его в том, что он игнорирует их дом, пани Залуская приглашала его на свои понедельничные "беседы", княгиня Радзивилл пробовала заговорить с ним о розах, Юля Потоцкая рассказывала ему о своих сыновьях, а какая-то красавица, похожая на нарядную куклу, старалась извлечь из него сведения о цвете модных в Париже шалей. Он очутился в довольно трудном положении, но вышел из него победоносно, ловко жонглируя словами. Был при этом светски холоден, вежлив и так остроумен, блестящ и красив, что Изе стало почему-то неприятно. Она подсела ближе, стараясь привлечь к себе его взгляд, но он был занят пустым жонглированием и словами, и взглядами, и улыбками и даже не заметил. Она отодвинулась, проглотив обиду.

Вдруг резко зазвенели шпоры, какой-то офицер в полной амуниции подошел к Сиверсу, прогуливавшемуся на террасе с кастеляном, и подал ему письмо. Посол сломал печать и, прочитав, обратился чуть слышно к кастеляну:

- Новая интрига! Шидловский в горячей речи протестует против ратификации нашего трактата, предложенной для обсуждения на сегодняшнем заседании графом Анквичем. Скаржинский поддерживает его, оппозиционеры поднимают скандал и все требуют слова. Председатель теряется, не имея в палате большинства, оппозиция берет верх.

Он хлопнул в ладоши и шепнул что-то старшему лакею. Через минуту явился Лобаржевский с перепуганной физиономией.

- Почему вы еще не в сейме? - спросил строго посол.

- Сейчас как раз пьют за здравие вашего высокопревосходительства, пробормотал адъютант полупьяным голосом.

- Прикажите всем депутатам немедленно отправиться туда. Их присутствие очень важно. Граф Анквич отдаст распоряжения относительно голосования. А вас, майор, прошу поскорее протрезвиться! - Он говорил это уже грозным тоном, улыбка слетела с его сомкнутых губ, глаза сверкали гневом, он весь изогнулся, его голос свистел, как лезвие сабли, он стал сразу властным, повелительным и неумолимым. Письмо председателя он положил в карман и, отправив офицера и Лобаржевского, прошептал: - Ах, эта оппозиция заставляет меня действовать вопреки моим искренним желаниям. Эти манифестации протеста губительны для страны фанфаронов! Майор! - крикнул он вдруг вслед удалявшимся. - В дни заседаний сейма не задерживайте гостей за столом, пусть они исполняют в сейме свои обязанности. Пойдемте, кастелян, я вам покажу розы, которые подарила мне сегодня княгиня Радзивилл. Вы увидите чудеса...

В конце террасы розовая рощица, напоминавшая пылающий костер, дышала опьяняющим ароматом. Были там розы, напоминавшие застывшие сгустки крови, другие - похожие на таинственно блестящий карбункул, третьи - как знойный вздох наслажденья, как уста, полные ненасытной жажды, как улыбки и божественные обещания из бутонов девичьих уст. Были такие, как крик, замирающий в пустоте, или тщетный отчаянный призыв; были кроваво-алые, точно вечно живые раны, были жестокие своим высокомерием и единственные в своей трагической красоте; были и дышащие упоением, очарованием июльских ночей, полные ароматов и такой красоты, что, казалось, явились из сновидения.

Словно пурпурной песнью звучала пылающая роща, и песнь взвивалась к небесам, к солнцу, петь на всю вселенную торжественный гимн наслаждения.

Сиверс всем своим существом тонул в этом благоуханном пурпурном облаке, обходя его кругом, трогая сухими пальцами прохладные лепестки. Его умиленную душу так услаждало это зрелище, что его глаза туманились от наслаждения и весь он дрожал от восторга. Он упивался красками, старался запечатлеть их во всех своих чувствах, не хотел отходить от них и, не будучи в силах оторваться, возвращался многократно, чтобы вдоволь ими насытиться. Только лакей, объявивший о том, что ужин подан, вывел его из приятного созерцания и заставил вернуться к столу, где рассаживалась уже, под присмотром матерей, веселая детвора. Он занял первое место между ними и, как нежный дедушка, сам раздавал лакомства, усердно примиряя поминутно возникавшие споры.

Кастелян и Заремба, оттиснутые на конец стола, сидели рядом.

- Ты согласился бы отправиться в далекое путешествие? - спросил тихо кастелян.

- Если какая-нибудь важная надобность и вы прикажете, дядя...

- Если ты хочешь, можешь поехать в Петербург в качестве сопровождающего того, кто отвезет трактат...

Север поднял изумленные глаза на кастеляна и услышал дальше:

- Будь готов на всякий случай... Многие хлопочут уже об этой чести. Я желаю ее для тебя. Не проговорись только никому об этом. Постарайся понравиться послу...

В зале поднялся вдруг шум. Лакеи внесли огромные корзины, из которых Сиверс стал вынимать драгоценные подарки и раздавать их детям, отвечавшим ему взрывами восторга. Дамы были растроганы до слез его великодушием.

- Пойдем пройдемся, - предложила Иза. - Я не переношу шума.

Заремба послушно встал, и оба пошли по аллее, вдоль зеленых шпалер деревьев.

Птицы щебетали над их головами, перелетая с дерева на дерево, терпкий запах недавно подстриженных самшитов щекотал ноздри. Солнце стояло уже низко, и с полей веяло холодом. Они шли молча, часто взглядывая друг на друга, в чем-то оба неуверенные, оба взволнованные, оба с беспокойно бьющимися сердцами. Что-то свершалось между ними, еще слабое, незримое, как паутина, еще хрупкое и тревожное, но уже охватывавшее их, словно предчувствие того, что должно сейчас случиться. Заремба почувствовал неизбежность этого, - об этом говорили ее глаза, удивительно блестящие и в то же время отсутствующие, ее задумчивое лицо, ее трепещущие уста и словно с трудом сдерживаемый крик. Она шла чуть-чуть согнувшись, вся сосредоточенная, точно шла навстречу чему-то долгожданному. Какие-то вихри потрясали ее, какие-то мысли клубились в ее голове, и в груди теснились бурные чувства. От всего существа ее веяло лихорадочной тревогой, она шла, все ускоряя шаг, нервно кутаясь в золотистую шаль, спадавшую с ее плеч.

- Помнишь наши прогулки в Гурах? - спросила она, внезапно остановившись.

- Я хотел бы о них забыть, - вырвался у него ответ, которого он не мог сдержать.

- Почему? - спросила она коротко, побледнев.

Холод пронизал его сердце, но, сжалившись над ее бледностью, он прибавил:

- Мне кажется, ты устала. Сядем...

- Почему? - повторила она, вызывая удар, которого ждала со склоненной головой и замирающим сердцем.

- Чтоб не помнить твоих измен, - его голос прозвучал тяжелый, как камень.

Она опустилась на скамью, скрытую в нише зелени, горький упрек блеснул в ее пылающих глазах, а лицо окутала жгучая паутина стыда.

- Ты хотела, - я и сказал тебе. Ты изменила мне, ты была моей, - ты клялась мне, я тебе верил, а ты вышла за другого. Тебя прельстило богатство и свобода распоряжаться собой, - продолжал он неумолимо. - Понятен ли тебе язык чужого несчастья? Верно, постоянные балы, ассамблеи, амуры не оставили тебе свободного времени для размышлений, - издевался он, увлеченный неожиданно подступившей горечью. - Ты никогда не любила меня, и все твои клятвы были лживы, лживы были твои поцелуи, - все, все было лживо! Ты только испытывала на мне свои силы, на моем сердце ты примеряла свое кокетство, как примеряют на манекене наряды, для выучки и развлечения.

- Север! - простонала она. - Север, пощади меня!

- Ты надругалась надо мной, но надругалась и над самой собой, продолжал он негодующим тоном и, охваченный порывом жестокости, стал перечислять все ее преступления. Ничего не прощал ей и, совершенно не разбираясь в словах, хлестал ее диким, язвительным презрением. Наконец-то пришел к нему желанный миг расплаты за мучения, за все минуты отчаяния. Она сидела перед ним с лицом, залитым слезами, точно прикованная к позорному столбу, еле живая от муки и такая беззащитная, такая страдающая и печальная, что ему вдруг стало ее жаль. Перед ним была уже не прекрасная и гордая камергерша, дама королевских салонов, была даже не прежняя Иза из Гур, а какое-то несчастное существо, корчащееся в муке, терзаемое когтями горя и отчаяния.

Он сам испугался того, что сделал, не зная, что будет дальше. Она подняла на него свои влажные от слез глаза и сквозь сияющую нежностью улыбку прошептала:

- Я люблю тебя, я всегда тебя люблю!

Он вскочил, чтобы бежать, словно охваченный ужасом. Такими неожиданными показались ему ее безумные, невероятные слова. Какой-то головокружительный вихрь охватил его. Он стоял, ничего не понимая, охваченный лихорадочной дрожью; смотрел в ее широко раскрытые глаза, точно в зловещую пропасть. Вдруг точно свет молнии пронизал его сердце, омраченное страхом, и залил его ослепительной радостью, - он понял правдивость ее слов и поверил в чудо. Подхваченный пламенным вихрем, бросился к ее ногам, к ее раскрытым объятиям, точно к вратам рая. То, что было для него вечной мечтой, снизошло на него теперь благодатью счастья, лучезарным гимном любви. Он обнял ее в горячем порыве своей любви, осушил поцелуями ее слезы и затопил такою силою чувства, что она искала жадными устами его уст, что каждый ее взгляд был поцелуем, а каждый поцелуй признанием, клятвой и пламенной отдачей на смерть и на жизнь. Ее шепот, полный страстного жара, опутал сладостной мелодией его душу, и он почувствовал всю радость любви и счастье целой жизни.

- Дай уста, дай еще! - шептал он порывисто и пил из них ненасытно нектар счастья.

- Пожалей, я умру... - прошептала она, слабея.

Он выпустил ее из объятий, сам теряя сознание и ничего не видя от охватившего его жара. Но прежде чем он успел опомниться и связать разбегающиеся мысли, он снова почувствовал на своих устах ее жгучие уста, и новые волны зноя увлекли его на самое дно неизъяснимого блаженства.

Со стороны террасы послышались детские возгласы. Оба быстро встали и, держась за руки, как когда-то в Гурах, проскользнули в парк, за шпалеры.

Их охватила тишина, холод и зелень, пронизанная красноватыми отблесками заходящего солнца. Высокие березы неподвижно белели; и только низкий кустарник шуршал и дрожал пугливо.

Они пошли по какой-то тропинке, не зная, куда и зачем, но уже объединенные чувством и счастьем. Оба молчали; обоим было достаточно пожатия руки, глубокого взгляда друг другу в глаза, произнесенного иногда шепотом слова, сорвавшегося с уст вместе с поцелуем. Их души принимали в себя тишину этих деревьев, торжественную тишину всезабвения и всепрощения.

Иногда они смотрели на солнце, проглядывавшее между стволами, или пускались бежать, точно испуганные дети, - прятаться в чащу и темные закоулки. Иногда присаживались на дерновые скамейки, окруженные орешником, чтобы освежить себя поцелуями, шепнуть друг другу чуть слышно нежные слова, посмеяться ни с того ни с сего над чем-нибудь и снова убежать без всякой причины, как когда-то в Гурах.

Они вошли в фруктовый сад, и дорогу им преградили ветви, отягченные яблоками. По земле стлался зеленый ковер травы, густо усеянный цветами. Извилистая тропинка вела в глубь сада. Иза пошла по ней не задумываясь. По дороге сорвала яблоко, откусила и подала ему, смеясь.

- И Адам вкусил и был изгнан из рая.

- Ах ты, Ева, искусительница Ева! - весело смеялся он.

- То Адам; а Север вкусил и был впущен в рай. Послушайся, и войдешь в него.

Они вышли на лужайку, пересеченную серебристым ручейком, всю заросшую незабудками. На ней паслось небольшое стадо белых овец и резвились ягнята в голубых намордниках. Какой-то крестьянин, живописно опершись на изогнутый конец посоха, причудливо разукрашенный лентами, и со свирелью у рта, стоял там точно на страже.

- Прямо живьем перенесено с французской гравюры, - удивился Север, но удивление его еще больше возросло, когда она завела его в маленький дворик, за невысокий ивовый плетень, где стояла низенькая избушка, покрытая соломой. К ней жался крошечный хлев, перед которым весело вилял хвостом грозный цепной пес и кудахтала стайка кур. Пол избушки был выложен дерном, у порога посыпан желтый песок, на крыше бесцеремонно ворковали голуби, а над настежь раскрытой дверью пухленькие амуры держали в руках белую доску, на которой в рамке из плюща красными буквами алели слова Виргилия:

"Любовь все побеждает, и мы склоняемся перед любовью".

На пороге стояла красивая пастушка, разукрашенная цветами и лентами, вплетенными в причудливо завитые кудри, и, кланяясь им до земли, приглашала зайти в восьмиугольную комнату, подделанную под крестьянскую, уставленную простой мебелью, но по стенам увешанную гобеленами, изображавшими нежные пастушеские сцены.

- Хлоя, сошедшая на землю! Совсем как в театре, - воскликнул Север.

- Здесь должен был быть подан сегодня ужин, но из-за утреннего дождя посол предпочел террасу. Как тут, однако, красиво! - восхищалась она.

Какой-то шум раздался за стенами избушки, смешанный с заглушенными звуками мандолины. Заремба побежал посмотреть, чьи это шалости.

- Офицерская идиллия! - объяснил он, вернувшись, - пастухи-гренадеры пляшут со своими пастушками под аккомпанемент балалаек и битых бутылок. Уйдем отсюда.

Какой-то вопрос просился у нее на уста, но, раздумав, она шепнула с искренним сожалением:

- Я мечтала о том, чтобы остаться здесь с тобой наедине, а тут надо уходить...

Они присели, однако, на завалинке у избушки. В воротах показался пастух, окруженный овцами. Он играл на свирели, а ягнята, позванивая колокольчиками, потешно прыгали вокруг него.

Иза была полна восторга, любуясь ими, не скупясь на ласковые слова красивому пастуху и звучащие серебром выражения любви.

А пока они наслаждались красивой картиной, сопровождая забаву нежными ласками и поцелуями, явился вдруг, точно из-под земли, ее верный казачок и стал шептать ей что-то по секрету на ухо. Она сдвинула брови в минутном раздумье, потом проговорила вслух:

- Скажи, что я сейчас приду. Пойдем! Камергер тяжело заболел, и мне нельзя оставить его одного в таком состоянии, - объяснила она довольно растерянно.

Эта неожиданная заботливость о муже резанула его безмолвной ревностью.

- А может быть, это только интрига! - продолжала она. - С ним бывало, что он вызывает меня под предлогом внезапного ухудшения; я прихожу, а он смеется, - ему только хотелось испортить мне веселое настроение. Он весь напичкан такими злыми выдумками. Ты не представляешь себе, как я из-за него страдаю, - вздохнула она, поднося платок к сухим глазам.

Они возвращались во дворец. Западная часть неба была озарена кровавым заревом. Весь парк окрасился багрянцем, и даже белые рубашки берез отливали пурпуром. Из чащи кустов доносился щебет засыпающих птиц и распространялся одуряющий аромат. Сизая пелена сумерек медленно спускалась на землю. Они шли, прижавшись друг к другу, со сплетенными руками, точно слившись друг с другом. Иза жалобно, усталым голосом жаловалась на свою горькую судьбу и на мужа.

- Всегда можно прогнать его и развестись, - перебил он ее с жаром.

- Папа уже советовался с юристами, они находят какие-то затруднения. Да к тому же камергер не хочет соглашаться. Боже мой, зачем меня заставили выйти замуж?

Он хотел было спросить о предполагаемом предложении Цицианова, но удержался и шепнул только хмуро:

- Это расплата за нарушение клятвы!

Он весь дрожал, когда говорил это.

Она покрыла его глаза поцелуями, обняла его, прижалась всем телом, слилась с ним. Охваченный новой знойной волной, он отдался на произвол ее щедрой любви, забыв обо всем и даже о самом себе.

Спугнули их звуки музыки клавесина и пение. - Не заставь меня снова ждать напрасно, - шепнула она с последним поцелуем.

Он пробовал оправдываться. Она указала на близость дворца и бросила на прощанье:

- Люблю тебя! Последнее окно в сад, помни...

На дворцовой террасе плясали дети вокруг Арлекина, восседавшего на высоком табурете, и пели. Хор серебристых голосков звенел словно радостный хор птичек, и словно рой мотыльков или разноцветных лепестков кружился в тихом, сизом от надвигавшихся сумерек воздухе. Графиня Камелли тихонько аккомпанировала, а хоровод раскрасневшихся, искрящихся глазенок и развевающихся волос и платьиц ритмически колыхался и с увлечением подпевал:

Лавкой Арлекин живет

На дворцовой лестнице,

Казачкам преподает

Музыку и пение.

А потом каждый из детей подходил к Арлекину, делал перед ним изящный реверанс с соответствующей гримаской на лице, а все остальные весело пели:

Да, м-сье По,

Да, м-сье Ли,

Да, м-сье Ши,

Да, м-сье Полишинель!

И после каждого припева заливались раскатистым смехом и бросались на него, теребя его со всех сторон.

Старшие тоже с удовольствием следили за игрой. Умиленный до слез Сиверс первый горячо аплодировал и даже подпевал в начале куплетов.

Иза незаметно покинула общество и уехала. Заремба, заслышав стук колес ее экипажа, с возрастающим нетерпением ожидал конца игры, которая ему изрядно наскучила. Он был так опьянен своим счастьем и взволнован, что довольно бесцеремонно вел себя с дамами, к явному их удовольствию.

Уже совсем смерклось, когда он, наконец, очутился на свободе и, невзирая на дядю, который хотел везти его к епископу, чтобы там подробнее обсудить дела, связанные с поездкой в Петербург, убежал от него перед самым дворцом, - так ему хотелось остаться одному со своими мечтами об Изе.

Сумерки сгущались, и, хотя на западе еще рдели багряные полосы зари, небо заволакивалось темной, иссиня-серой пеленой, время от времени поднимался ветер, раскачивал деревья, свистел в темных пустых переулках. Каменные дома и деревянные лачуги были уже погружены во тьму и наглухо замкнуты. Свет был виден только кое-где да на углах главнейших улиц, где на веревках колыхались фонари. Их водворили здесь только на время сейма, а под ними густой щетиной штыков сверкали военные караулы, бдительно следя за экипажами. Пешеходов, не имевших при себе разрешения коменданта, караулы должны были доставлять на гауптвахту. Гродно был разделен на четыре квартала и отдан под наблюдение четырех егерских батальонов, которые каждую ночь сетью частых кордонов загораживали выходы улиц, проулки и дома наиболее видных оппозиционеров. Казацкие патрули разъезжали по переулкам, ведя, в свою очередь, слежку.

При таком ревностном попечении союзников о спокойствии спящего населения Гродно уже с девяти часов вечера приобретал вид вымершего города. Лишь изредка, и то вынужденный крайней необходимостью, проходил по улице какой-нибудь человек. За ставнями окон у подъездов освещенных дворцов или у запертых снаружи для виду кафе шпионили только сыщики.

Зарембе так надоели опросы солдатских караулов, что, увидав у дворца Огинских какой-то экипаж, он пошел с намерением предложить кучеру отвезти его, но, к великому своему удивлению, узнал кучера и лакея камергера.

- Что вы тут делаете? С кем вы приехали?

Узнал от них, что камергер приехал с визитом к старухе гетманше.

- Давно вы здесь ждете? - спросил он, слабо отдавая себе отчет, для чего задал этот вопрос.

- Приехали чуть не в шестом часу.

Ушел, не сказав ни слова, и остановился в темном углу площади, словно заинтересовавшись лошадьми и прохожими.

"Странно... Тяжело болен и столько времени сидит с визитом. Что это значит? Чуть не с шестого часу! - кружились в голове его беспокойные мысли. - Чуть не с шестого часу... А было уж почти восемь, когда он вызывал ее. Здесь скрыта какая-то интрига. Правда, она жаловалась, что он устраивает ей иногда такие сюрпризы. Это похоже на него. Беспомощная трухлятина вымещает свое бессилие булавочными уколами. Какое нелепое ребячество! Ну да, несомненно, он придумал опять какую-нибудь школьническую выходку".

Пожал плечами и пошел по направлению к своему дому, снова погружаясь в воспоминания о недавно пережитом счастье. Все произошло так быстро, а главное, так неожиданно, что он не опомнился еще от угара, не мог еще собрать мыслей.

"Неужели это возможно! - спрашивал он себя, все еще не веря. - Значит, она меня любит?" - и чувствовал ответ на губах, на которых горели еще ее поцелуи, в биении взволнованного любовным порывом сердца, в звучащих еще в душе клятвах, и все же это казалось ему скорее сном, грезой, каких он знал уже так много, чем действительностью. Постучал условным стуком в дверь своей квартиры, как вдруг неожиданно всплывшая мысль заставила его содрогнуться:

"А если она выдумала, что он болен?"

Кацпер открыл ему дверь и остановился в выжидательной позе.

- Я сейчас вернусь, подожди, - проговорил Заремба чуть слышно и, прежде чем тот успел ответить, исчез, скрылся во тьме, словно подхваченный ураганом.

- Последнее окно со стороны сада, - повторял он почти бессознательно с таким чувством, как будто спешил на свидание, которого ждал целую вечность. Владел собою вполне, но в то же время душа его была полна какого-то непонятного страха, а мозг окутан туманом.

В доме камергера был еще свет в нескольких окнах. В углу подворотни, у настежь открытых ворот, при тусклом свете крошечной лампочки, дворня играла в карты с таким азартом, что никто не заметил, как он прошел. На лестнице было пусто и темно. В передней второго этажа, уткнувшись в угол, храпел какой-то солдат, который даже не пошевелился, когда он вошел.

"Похож на денщика", - пронизало его насквозь смутное, липкое подозрение.

В гостиной горела масляная лампа, в соседней комнате было темно, то же и в следующей. Только в крайней, там, где было "последнее окно со стороны сада", сквозь щелку неплотно прикрытой двери проглядывал свет.

Ковры заглушали шаги. Север шел, ни на что больше не обращая внимания, не будучи в силах ни остановиться, ни вернуться, - как солдат в атаке. Замедлял только все время шаг, словно с трудом поднимаясь на крутой откос форта, где его ждала победа или смерть.

Вдруг за дверью послышался разливающийся жемчужным каскадом смех и чей-то страстный шепот. Север вздрогнул и, бессознательно нащупав эфес сабли, толкнул дверь.

В широком низком кресле сидели Иза и Зубов, сплетенные в объятии, словно слившиеся друг с другом в жгучих поцелуях. Сверкавший сбоку на стене канделябр со всей жестокой ясностью освещал эту сцену.

Заслышав скрип двери, Иза вырвалась из объятий любовника и, встав с кресла, точно окаменела на мгновение.

- Я не мешаю, продолжай развлекаться, - бросил он, с галантным поклоном отступая за порог.

Она сделала несколько шагов ему вслед, словно желая что-то сказать.

Он медленно удалялся машинальной походкой обреченного на казнь.

В эту минуту, совершив над собой мучительнейшее усилие, он вырвал ее из своего сердца навсегда. В душе его умерла красавица, о которой он мечтал с детских лет. Он похоронил ее вместе со своими юными грезами, надвинул на могилу ее каменную плиту презрения. Та, которую он потом встречал в жизни, была ему совершенно чужда и неинтересна, - она представлялась ему только чужой любовницей, каких нетрудно было встретить на каждом шагу в тогдашнем свете. Он не старался ее избегать и, когда они встречались, был с ней вежлив, как полагалось, и с улыбкой на губах смотрел на нее незамечающим, холодным взглядом.

Какое было ему дело до того, что Зубов с того памятного вечера не показывался больше ни разу во дворце, что Цицианов снова попал в милость, что вокруг нее стал вертеться, ища ее благосклонности, близкий друг короля, на редкость красивый американец, кавалер Лайтльплэдж, особа довольно таинственная.

Он почувствовал себя далеким от этих мелких любовных огорчений, тревог и волнующих ожиданий благосклонного взгляда возлюбленной. С еще большим усердием отдался он служению долгу и напряженной работе. А ее было так много, такой богатой результатами и в то же время опасной, что, казалось, с увеличением преград рос и он сам и удесятерялись его силы и холодная, рассудительная отвага. Никому не пришло бы в голову подозревать в этом модном франте заговорщика и якобинца. Дни и ночи он был у всех на глазах; слонялся по городу, простаивал часами вместе с другими у кафе, прогуливался с дамами, бывал на балах и ассамблеях. По ночам же его видели то за "фараоном", то у Анквича на вакхических пирушках, то на попойках с союзными офицерами. Он не брезгал даже обществом отъявленных прохвостов и взяточников, отдавал дань и любовным приключениям. В свете даже пошел слух о его романе с графиней Камелли, которая слишком выделяла его своей нежностью, хотя он не гонялся за ее милостями. Словом, жил по-модному, шумно и весело, появляясь во всех видных местах. Это была, конечно, только маска с целью обмануть чересчур любопытные взоры, чтобы действовать свободнее на пользу дела. Случалось, что он в течение часа успевал показаться в десяти местах, а потом, преобразившись до неузнаваемости, отправлялся с Кацпером по корчмам и постоялым дворам, или с отцом Серафимом на многочисленные разведки и вербовку солдат, или украдкой пробирался с важными докладами к Дзялынскому, оказывал приют изгнанникам и отправлял под самыми разнообразными прикрытиями в Варшаву и южные воеводства целые транспорты оружия, фуража и людей. И, несмотря на эту неимоверно изнурительную работу, постоянную лихорадочную спешку и подстерегающие на каждом шагу опасности, он чувствовал себя прекрасно, исхудал только так, что однажды у входа в кафе Воина, подтрунивая, заметил ему:

- Ты стал похож на живые мощи. Знаю, брат, твоя болезнь называется "лихорадка Камелли".

- Ты не угадал, - она называется "долг"! - ответил он прямо. - Я как раз искал тебя. Как обстоят дела с нашей компанией по игре?

- Приказала долго жить. Мне пришлось отдать еще в придачу часы моего покойного батюшки.

- Судьба изменчива. Хочешь попытать счастья вот с этим офицериком, что стоит на том углу? Его зовут Иван Иванович Иванов. Это приятель Качановского.

- Я пробую счастье с самим чертом, если только у него звенят дукаты в кармане. Но у меня так сложились дела, что сейчас я гол до нитки. Разве что сыграть в ламберт на орехи.

- Ну вот, я закладываю основание новой компании, - ткнул ему Заремба в руку тяжелый рулон.

- Что же я должен выведать у этого болвана? - понял Воина сразу его намерения.

- Количество сопровождающего их конвоя, точный срок отбытия и наверное ли сделают привал в Мерече.

- А когда тебе нужно все это знать?

- Не позднее чем во вторник утром. Согласен?

- Сказано - сделано. Больше не расспрашиваю. Твои дукаты и твоя тайна. Погоди-ка, как бы тут к нему подойти? Гм! Физия-то у него глуповатая, а глазенапы-то хитрущие, - разглядывал он внимательно офицера. - Дуть привык много и что попало, - на то солдат; любит картишки, золото и приятельскую компанию, - на то Иванов; а девчонки кажутся ему раем, - ну, это естественно, потому что молод и глуп, - раздумывал он вслух.

- Может быть, ты с ним знаком?

- Это не нужно. "Фараон" сблизит нас, как братьев. Комедия, право. Ха-ха! Видно, и я могу на что-нибудь пригодиться.

Он молчал, а через минуту опять заговорил, но на этот раз уже почти серьезно:

- Если я тебе буду нужен и в других обстоятельствах...

- Еще как! Не хочешь ли поговорить с командиром или с Ясинским?

- Нет, уж избавь, благодарствую; один - сама добродетель и сразу насядет на тебя с проповедью на плохой латыни, точно на поминках, второй сочиняет приторные рифмы. Во рту у меня от этого такой вкус, точно целую кормилицу, - тошнит. Нет, уж предпочитаю с тобой, как доброволец. Для развлечения.

- Как хочешь! Смотри-ка, толкотня на улицах, точно на ярмарке в Бердичеве.

- А что, мала ярмарка в Гродно! Каждый приволок что-нибудь на продажу. Жаль только, что Сиверс дешево платит, а Бухгольц скупится. Много будет разочарованных, - трунил он, посмеиваясь.

Действительно, Гродно в то время, в половине августа, представлял собой поразительную картину огромного сборища приехавших со всех сторон Речи Посполитой. Город был перегружен через край, и все еще подъезжали целые обозы заполненных экипажей, телег с холщовыми покрышками, прибывали верховые и пешеходы. Весь город гудом гудел от неумолчного людского гомона и грохота колес.

В уличной толпе привлекали внимание военные мундиры и задорные физиономии офицеров. Одни, говоря, что они из бригад, захваченных Москвой, присваивали себе разные чины и хлопотали об уплате им не выплаченного еще за прошлую войну жалованья. Другие просили сейм обеспечить их за выслугой лет и за полученные раны. Некоторые приезжали только для того, чтобы повеселиться, поискать приключений и попытать в чем-нибудь счастья. Были, однако, и такие, которых товарищи и солдаты отправили поразведать, не слышно ли чего-нибудь насчет восстания: вся армия стремилась к нему со всем пылом верных отчизне душ. С такими водил знакомство Заремба, обмениваясь с ними взглядами, в которых сквозило взаимное понимание, или знаками. Помимо этой шляхетской толпы, заливавшей Гродно, кишела в нем еще более многолюдная толпа простонародья: всякого рода бедноты, солдат, бежавших от плетки мужиков, прислуги без места, праздношатающихся и людей свободного сословия, искавших средств к существованию. Кой-кого из них приютили гродненские жители, кой-кто устроился в господских дворцах и конюшнях, некоторые расползлись, куда могли; большинство же рассасывалось бесследно.

Недаром каждый день трещали барабаны за Неманом, у корчмы Потоцкого лилась сивуха, звенело предательски золото и шли попойки с утра до утра, а потом ночью казаки гнали нагайками в лагерь в Лососне пьяные ватаги несчастных. Но об этом мало кто знал. Вербовали агенты и для прусского короля, только в большем секрете и с большим разбором. Англичане тоже пробовали запускать свои лапы, но без особой удачи. Вербовал и Заремба через своих людей, однако не столько, сколько мог бы и хотел, так как у него не хватало денег и угрожала двойная опасность: от своих и от врагов. Особенно от своих. Об этом и размышлял он, когда увидал в толпе отца Серафима. Монах усердно собирал подаяние у модных франтов, облепивших, как мухи, стены кафе, протискивался между ними со смиренным видом, подставляя то одному, то другому табакерку, потряхивал кружкой, но вместо медяков собирал лишь щедрую дань насмешек и язвительных замечаний.

- Что за потешная образина, - заметил первым хорошенький, как херувимчик, Нарбут, - надо подшутить над этаким красавцем мужчиной.

- Смотри только, братец, это мастер хоть куда, отделает тебя под орех, как пить дать, и только на смех подымет! - уговаривал его Воина.

Но Нарбут, воображавший много о своем остроумии, крикнул с насмешкой:

- Как это! Бернардинский монах просит подаяния, и без овечек впереди?

- Что, сударь, поделаешь, - сейчас только с баранами дело имею, обрезал его бесстрашно монах, так что Нарбут покраснел до ушей и только прошипел сердито:

- Вижу, отче, воспитывался ты со стадом, оттого и вырос таким невежей!

- Что у кого болит, тот о том и говорит, - отрезал и на этот раз монах, смиренно склоняя голову и поднимая кружку.

Молодежь стала смеяться. Нарбут, задетый за живое, хлопнул набалдашником трости по тонзуре монаха и проговорил кисло:

- Ничего тут нет: отдается, как в пустом сарае.

- Как аукнется, так и откликнется! - проговорил тихо монах. - Впрочем, битому подобает молчать, ибо, как говорит наш игумен: "Жалко бальзама для капусты, а розового масла - чтоб смазывать сапоги".

Тут уж молодежь прыснула со смеху, хватаясь за бока, чем воспользовался монах, подошел к Зарембе и, гремя кружкой, шепнул ему:

- Кацпер не вернулся. Маркитант ждет!

И медленно пошел дальше своей дорогой, побрякивая кружкой, не обращая внимания на насмешки и чувствительные тумаки.

Заремба, несмотря на беспокойство за судьбу Кацпера, отправленного на разведку в Мереч в связи с предстоящей вылазкой Качановского, оставался еще некоторое время у кафе, разглядывая бесконечную вереницу экипажей. Час был послеобеденный, и весь "свет" выезжал за город подышать свежим воздухом и насладиться прохладой. Поминутно приходилось раскланиваться со знакомыми. Проехал кастелян с Изой и Тереней. Марцин сопровождал их рядом на горячем гнедом жеребце. Проехала княгиня Радзивилл с пани Ожаровской в экипаже, запряженном четверкой серых арабских лошадей с красными султанами между ушами. Проехал экипаж с королевским гербом, отвозивший в замок графиню Тышкевич. Проехала графиня Камелли в узкой одноколке со своим братом Мартини и на поклон Зарембы ответила такой нежной улыбкой, что Воина даже вздохнул с завистью.

- Если бы это было по моему адресу! Красивая чертовка! А та, пожалуй, еще опаснее! - прибавил он, галантно раскланиваясь с графиней Люлли, сидевшей в желтом с красными разводами экипаже в обществе кавалера Лайтльплэджа.

- Обеих бы я поставил к позорному столбу! - ответил Заремба раздраженно.

- Гм... И инфлянтский папаша выехал сегодня на прогулку, - шепнул кто-то, завидя епископа Коссаковского, ехавшего с пани Забелло и худощавым капелланом.

- Ну, как тебе нравится служба у него? - спросил вполголоса Воина Севера.

- Я прибавил бы его к тем дамам для трио, только поставил бы чуть-чуть повыше...

- Я так тебя и понимал, - так же тихо сказал Воина, как будто обрадовавшись его тону. - Говорят, он хотел платить оппозиционерам по сто дукатов за отказ от оппозиции в день ратификации трактата с Россией. Верно это?

- Верно, только не удалось ему подкупить никого. Все равно, и без них у него есть большинство.

- А если нет, так купит... Когда же ратификация?

- Кажется, в субботу, но только в понедельник может попасть на баллотировку. А может быть, удастся еще оттянуть или что-нибудь другое помешает...

- Гроб готов, и крышка должна захлопнуться, - могильщики уже ждут, указал Воина на Цицианова, стоявшего в своем "виски", точно в триумфальной колеснице, и правившего четверкой вороных, увешанных бубенцами. Фон Блюм сидел рядом с ним.

Оба загляделись на вереницу экипажей; она извивалась во все стороны, точно змея, сверкающая всеми цветами радуги, и все время подвигалась вперед. Глаза слепли от пышности нарядов красавиц, султанов, бриллиантов, ливрейных позументов, упряжи, позолоты и дорогих лошадей. Спокойные лица, веселые взгляды, взрывы смеха и несмолкаемый гул голосов не возбуждали мысли о том, что над всеми звенят уже кандалы, что это один из последних дней свободы...

- Хвала тебе, Богатство! - вскричал вдруг Воина, низко кланяясь какому-то проезжавшему человеку с красным округлым лицом и молодецки подкрученными кверху усами. - Сам серадзский воевода, Валевский - мой крестный и опекун. Не ожидал я его встретить в Гродно. Бегу, чтобы никто не предупредил меня в услугах ему. А о твоем деле не забуду.

Заремба отправился на почтовый двор, рассчитывая там застать маркитанта, о котором шепнул ему отец Серафим. Перед доминиканским монастырем он встретил Борисевича. Мастер шел прямо с работы, забрызганный известкой, в фартуке. Он сделал знак посвященных и, свернув в костел, в боковой придел, заговорил там тревожным шепотом:

- Мой дом охраняется егерским караулом; кто ни явится, всех сейчас же тащат на Городницу. Бегаю по всему городу, чтобы предупредить наших. Пана Краснодембского не выпускают из квартиры, даже, простите за выражение, для естественных надобностей. Рассказывали в городе, будто ломжинского депутата увезли сегодня ночью...

- Пока еще нет, но тоже сидит дома под стражей. Как поживает капитан?

- Утром был у него ксендз Мейер с причастием.

- А что случилось? - испугался Заремба. - Вчера я еще видел его здоровым...

- И сегодня ему не хуже, - лукаво усмехнулся Борисевич. - Но как только егеря обставили все окна и двери, пан капитан, испугавшись за какие-то важные бумаги, велел мне позвать ксендза, - к больному, мол, при смерти. Ксендз Мейер, конечно, унес под рясой что было нужно, - шел со святыми дарами, кто ж бы его мог заподозрить! Пан Жуковский мастер на фортели!

- Передайте ему мой привет, - протянул Заремба руку Борисевичу, который пожал ее с большим почтением, лишенным, однако, подобострастия.

Заремба не придавал значения домашнему аресту Краснодембского и других патриотов, так как это было постоянной системой Сиверса - перед каждым важным заседанием сейма делалась попытка терроризовать оппозиционеров арестами и угрозой ссылки в Сибирь, чтобы заставить голосовать заодно с покорным Сиверсу большинством. Верных отчизне ему не удавалось сломить, но усердие послушных ему таким образом подогревалось.

В длинном почтовом дворе, застроенном с обеих сторон конюшнями и сараями и заваленном всевозможной упряжью, Заремба с трудом отыскал маркитанта и под предлогом закупки фуража для лошадей велел провести его в амбар; там только, торгуясь и осматривая овес, узнал, что большой транспорт полушубков готов уже к отправке.

- Две тысячи штук, короткие, как раз для нашей кавалерии, - шептал маркитант, указывая глазами на покрытую зеленым брезентом груду, от которой сильно пахло овчиной. - Полковник Ясинский прислал их с сеном. Жалко, что дальше нельзя их переправить таким же образом, а провозить открыто небезопасно: "союзники" могут реквизировать их для себя...

Заремба, умевший легко находить выход в подобных случаях, спросил:

- Вы фуражируете армию Игельстрема тоже?

- Только неделю тому назад отправил ему триста корцов овса.

- Ну, тогда мы распорядимся, как у себя дома, - весело засмеялся Заремба. - Надо перемахнуть туда же и полушубки.

- Можно рискнуть, - понял сразу фортель поручика маркитант. Документы и конвой даст мне генерал Дунин, вот только как транспорт дойдет до наших складов!

- Конвою свернем шею, а полушубки пропадут. Пускай ищут...

- Рискованное предприятие. А вдруг окончится неудачей?

- Сколько телег и под каким конвоем? - спросил Заремба, обходя молчанием его сомнения.

- Десять, и столько же казаков со старшим. Больше не дают, потому что Варшавский тракт безопасен, и в каждом городе по дороге стоят их же гусары.

- Двадцать рядовых, переодетых конюхами, справятся с ними. Лишь бы только оружие было наготове и проведено умело командование.

- Кацпер был бы всех пригоднее.

- Он нужен мне здесь. Дам одного варшавяка, - шалопай и повеса, но незаменимый, когда нужно пустить пыль в глаза и провести кого-нибудь. Пришлю вам его еще сегодня. А сами вы должны приготовиться и вооружиться на всякий случай; ставка не малая.

- Каждый день рискуешь головой. Не хотите ли посмотреть лошадку? Чудо из чудес! - заговорил он вдруг громко, завидев каких-то людей. - Оставил у меня на продажу капитан фон Блюм. - Он крикнул своим татарам, чтобы вывели лошадь на двор. - Взят как будто у наших под Миром, - пояснял он тоном, в котором слышалось сомнение.

- Скорее просто украден из чужой конюшни, - ответил Заремба и, осмотрев лошадь, которая оказалась действительно прекрасной, уехал домой, так как уже надвигался вечер.

Кацпера все еще не было. Качановский храпел в своей каморке, точно после жаркого сражения с бутылками. Сташек распевал где-то на конюшне под аккомпанемент свирели Мацюся, и его слышно было на всю округу.

Капитан возражал против назначения Сташека для сопровождения транспорта, но, узнав об этом, парень бухнулся ему в ноги и так горячо его упрашивал, что капитан вынужден был согласиться - тем более что и Заремба замолвил за него словечко.

- На четвереньках поползу, а все сделаю как надо, ваше высокоблагородие, - бормотал он, задыхаясь от радости.

Побежал немедленно к маркитанту и вернулся только тогда, когда транспорт уже готов был к отправке.

Заремба едва узнал его, так он изменился: перед ним стоял парень в толстом, расстегнутом на груди полушубке и холщовой мужицкой рубахе. На ногах у него были лапти, барашковая шапка в руке, физиономия простофили, и несло от него конюшней так сильно, что в ноздрях свербело.

- Смею доложить, с рассветом трогаем, - вытянулся он невольно в струнку.

- Поезжай с богом. - Заремба дал ему несколько дукатов и подробные инструкции. - Да смотри: довезешь - будет тебе повышение, а напортишь повесят тебя казаки.

- И-и, пан поручик, родной сын моего батьки висеть не будет, - уверял он с жаром. - Почую только носом запах варшавской кухни - и буду тут как тут.

Качановский нежно распрощался с ним и, хлопнув его по плечу, рявкнул:

- Смотри, опростоволосишься, набью тебе морду так, что на страшном суде даже мать родная тебя не узнает. - Он вышел с грозным видом, не забыв, однако, ткнуть ему в руку несколько злотых, отчего Сташек умиленно прослезился, признавшись в сенях Мацюсю:

- Черт возьми, этакая тоска разбирает по Варшаве, что, как дойду до заставы, сам не знаю, что сделаю с радости.

- Тянет тебя к варшавским юбчонкам, - загоготал басом Мацюсь.

- Дурак ты, тянет меня к маменькиным ласкам.

Заремба не слышал больше, так как в его душе вдруг тоже проснулась тоска по матери, которая тщетно ждала дома его возвращения. Чтобы не поддаться тоске, вышел к Мацюсю и объявил ему, что на время отсутствия Кацпера производит его из кучеров в личные денщики. Парень покраснел от радости, и широкое, краснощекое лицо его радостно залоснилось. Парень был рослый, как дуб, но в голубых, как цветочки льна, глазах светились детская кротость и простодушие. Больше всего он любил своих лошадей, потом своего барина и солдатскую службу. В боях сражался с таким ожесточением, что, когда приходилось, руками душил врага. Сильный был, как медведь, пушку мог сдвинуть с места один и лошадь поднимал на плечах. Однако нередко получал взбучку за распущенность, пьянство и нарушение дисциплины. Заремба получил его вместе с Кацпером от отца, еще когда был юнкером, и любил обоих почти как родных братьев.

- Слушаюсь, ваше благородие, - ответил Мацюсь, не сразу разобравшись в том, что услышал. - А лошадей, значит, от меня возьмет Петрек? - спросил он с тревогой.

- Да, только ты поглядывай за конюшней, не пей и не якшайся с кем попало. Понимаешь?

- Слушаюсь! - вытянулся Мацюсь так, что кости у него затрещали. Только буланок я Петреку не отдам, - проговорил он заикаясь, готовый на все, что его ждет.

- Налево кругом, марш! - скомандовал Заремба раздраженно, собираясь уходить.

Мацюсь, однако, не сдался без бою, - в сенях загородил ему дорогу и стал слезливо клянчить:

- Разрешите доложить, ваше благородие, этому чурбану Петреку за быками ходить, а не с жеребцами кумиться. Камнем буду дома сидеть, сивухи и не понюхаю, а лошадей не отдам. Боже ты мой, боже, захиреют, бедняжки, без меня, совсем захиреют!

- Сказано тебе! Слышал? Отойди! - прикрикнул грозно Заремба и пошел к отцу Серафиму, чтобы отправить его на поиски Кацпера. А позже он крался по переулкам на квартиры делегатов, съехавшихся со всей Речи Посполитой. Их должно было собраться десятка полтора, от армии и воеводств. Они съезжались в Гродно под разными предлогами, различно переодеваясь, чтобы не обратить на себя внимания шпионов. Особенно это важно было потому, что последние дни были пропитаны лихорадочной атмосферой тревожных подозрений, зловещих слухов и беспокойных ожиданий. Беспокойство возбуждали все более и более многолюдные кадры союзнических войск, наводнявших Гродно, все более и более частые аресты депутатов и тайные слухи о тех, кого тайком по ночам увозили в Сибирь. Отголоски сеймовых совещаний еще подливали масла в огонь, ибо заседания становились все более и более бурными и затягивались выше всякой меры: Бухгольц слал пресветлейшему сейму ноту за нотой в тоне таком необычном и оскорбительном, что выводил из себя даже самых послушных пособников Сиверса и разжигал ненависть во всем обществе. В ответ на эту дерзость патриоты каждый день самыми пламенными словами заклинали сейм прервать всякие переговоры с прусским королем, клеймя в своих речах его разбойничьи приемы, его вероломство и низкую измену. Не было числа стишкам, рукописным листкам, пасквилям и всяким писаниям, проникнутым ненавистью к королю и ходившим по рукам публики. Никто не спрашивал больше, как во время предыдущего сейма: с Фридрихом или с Екатериной. Все были согласны на союз хотя бы с бешеной собакой, - только бы союзник содействовал изгнанию негодных пруссаков. Захват же пруссаками Ченстохова вызвал бурные взрывы озлобления. Шляхта, бряцая саблями, клялась скорее погибнуть, чем примириться с этим за хватом.

Такое положение дел было на руку Сиверсу, который часто фигурально, а еще чаще секретно поддерживал противодействие прусским посягательствам, лицемерно давая понять, что только до поры до времени Россия терпит дьявольские козни пруссаков.

В доказательство своей искренности он поддерживал в сейме ноту Бухгольца очень сдержанно, благодаря чему депутаты еще горячее клялись в верности великодушной "союзнице" и еще искреннее верили в ее гарантии.

VIII

Наступил достопамятный день 17 августа.

Утро было ясное, солнечное и влажное, но вскоре после восхода солнца поднялся такой ветер и с такой силой начал мести пыль на улицах, что весь город утонул в ее удушливых клубах. Но это не мешало фракционерам, среди которых уже с самого утра началось лихорадочное движение. Сиверсовы приспешники засуетились, объезжая депутатские квартиры. Ездил сам председатель Белинский, ездил Миончинский, ездил Лобаржевский, ездил епископ Массальский, ездили разные вельможи, особенно литовские. Носились гонцы с письмами, скакали верховые, бегали казачки в разноцветных ливреях, видны были на улицах даже посланцы с королевскими гербами, разносившие письма с печатью канцелярии сейма. У Анквича же, точно в ставке главнокомандующего перед сражением, происходили непрерывные совещания и пробный подсчет голосов. Составлялись списки надежных, отдавались распоряжения, распределялись роли и вырабатывался план действий, рассчитанный на всякие обстоятельства в борьбе с оппозиционерами. Заседание было отложено на четыре часа пополудни, но еще в начале третьего, не имея абсолютной уверенности в победе, отправили Бокампа и Новаковского, чтобы убедить колеблющихся, тех, у кого заговорила вдруг совесть, или тех, кто хотел нагнать себе цену. Одних уговаривали звоном золота, других обещанием королевских милостей, третьих - угрозой посольского гнева, четвертых - политическими соображениями. К членам оппозиции, особенно к наиболее видным ее представителям, откомандировали кастеляна. По мере надобности, то надетой личиной сенаторского величия, то забубённой фамильярностью брата-шляхтича, то благоразумной мудростью государственного мужа или пуская в ход глубокие принципы, он пытался прельстить и склонить на свою сторону противников. Многие из оппозиционеров изъявляли готовность присоединиться к большинству, не видя никакой возможности сопротивляться дольше. Довольный успехом кастелян заехал и к ломжинскому депутату Скаржинскому. Кривоуст принял его холодно, терпеливо выслушал витиеватую речь о благодатях, которые даст стране ратификация трактата с Россией, но в конце концов, утомленный его цветистым пустозвонством, проговорил с достоинством:

- Свой долг по отношению к отчизне я знаю и буду голосовать так, как подскажет мне совесть.

Тогда кастелян, восхваляя его государственный ум и патриотизм, стал намекать ему на какое-то вакантное кастелянство, которое король охотно преподнес бы столь заслуженному гражданину.

- Всякий стул для меня столько же значит, сколько сенаторское кресло, - пресек его красноречие депутат.

Они разошлись почти врагами. Не смущаясь, однако, неудачей, кастелян поехал попытать еще счастья у Краснодембского. Но и этот оказался не более податливым. Выслушав заманчивые доводы кастеляна, он подвел его к окну и, указывая на гренадера, стоявшего на часах у дома, выпалил ему без обиняков:

- Вам хочется поскорее стать его прислужником, а мне совсем не хочется.

После такого ответа кастелян поспешил ретироваться, кипя и фыркая от возмущения. Но встретил в сенях Зарембу, уходившего от Жуковского, и просветлел.

- Я был у больного товарища, - объяснил Север коротко, - а вы, дядя, прямо в сейм?

- Мне надо еще забежать домой. Садись со мной, - буркнул кастелян и только в экипаже дал волю бурному проявлению своей досады, указывая на недовольных как на источник всех общественных бед. - К счастью, - закончил он, когда уже выходил из экипажа, - большинство на стороне патриотов и людей, которые руководствуются в своих суждениях благоразумием, которые не позволяют взять над собою верх демагогам и сеймовым крикунам.

- Тем лучше для родины! - пробормотал Заремба, следуя за ним.

- Загляни к дамам. Я только отдам распоряжения Клоце, и мы сейчас поедем.

В гостиной немногочисленная, но избранная группа дам, с камергершей во главе, окружила тесным кольцом какого-то французика, который демонстрировал кукол, наряженных по последней моде и привезенных прямо из Парижа, тараторил без умолку, вытаскивая из коробок все новые и новые наряды, ленты, побрякушки, шляпы, шали, точно сотканные из паутины, и бросал все это на жадно протянутые руки дам.

Когда дамы несколько насытили свои взоры, неожиданно засыпал их дождем шелковых этернелей, дами, бараканов, шаршедронов, пике, камлотов и атласов, нагромождая их перед ослепленными глазами, точно облака, отливающие всеми цветами радуги.

Перед этими чудесами дамы онемели и, сладострастно погружая руки в шелка, упиваясь их шуршанием, красками и мягкостью, казалось, таяли от блаженства. Торговец-француз, как настоящий мастер своего дела, не давал им опомниться и, улучив минуту, сверкнул перед ними шкатулкой, наполненной до краев драгоценными каменьями. В гостиной поднялся гул благоговейного восторга.

- Прелестно! - восклицала одна со слезами на глазах.

- Великолепно! - всхлипнула чья-то душа, вступая в рай.

- Очаровательно! - слышались восторженные вздохи.

- Бесподобно! - пели млеющие голоса, полные опьянения.

- Не угодно ли, ваша светлость! - защебетал торговец-французик, с обезьяньим проворством нацепив на одну из них несколько ниток жемчуга.

- Не угодно ли, ваше сиятельство! - украсил он другую изумрудами.

- Прошу, пожалуйста, баронесса! - засунул он другой в прическу бриллианты.

- Прошу, пожалуйста, маркиза! - покрыл он перстнями изящные пальчики.

При этом он вскакивал и ломался, как паяц, кланялся, улыбался, расплывался в восторге перед каждой в отдельности, подставлял зеркало и вытаскивал все новые и новые драгоценности.

- Настоящий шабаш женского легкомыслия, - иронизировал, хохоча, сидевший у окна со своим казачком Кубусем камергер, когда Заремба подошел к нему.

- Каждый молится своему богу, - ответил Заремба, направляясь к кастелянше, поразительно, как всегда, бледной, словно белое зарево, окутанное крепом, сидевшей в стороне с блуждающей улыбкой на губах.

- Я просила Капостаса, он составил тебе гороскоп, - шепнула она, удерживая его руку.

- И вышло, что я погибну на войне или доживу до глубокой старости, пошутил он.

- Нет, - заколебалась она на минуту, - тебя как будто ждут долгие скитания...

"Может быть, по Сибири?" - вздрогнул Заремба.

- Посмотрим, чего стоят его пророчества, - ответил он и вышел, так как кастелян прислал за ним.

Поехали уже прямо в сейм.

Площадь перед замком была запружена воинскими частями. Гренадеры Цицианова обставили частыми кордонами выходы улиц, рвы, мост, берега Немана и даже двор замка. Чугунные жерла пушек были направлены на сейм и на город.

Генерал Раутенфельд, тот самый, что месяц тому назад сидел в полном вооружении в заседании сейма рядом с троном и штыками вымогал одобрения трактата с Россией, - в этот день тоже нес командование и, стоя в подъезде, окруженный офицерами, как хозяин дома, встречал гостей, приветствуя подъезжающих депутатов.

В просторном вестибюле сейма царило уже заметное оживление, стоял сдержанный гул голосов. Депутаты уже собрались почти в полном составе, ожидали только маршала-председателя и великого канцлера. Повестка дня с вопросами, подлежащими голосованию, переходила из рук в руки. Фракционеры, однако, несмотря на решающее большинство, какое они имели в сейме, держали себя как-то беспокойно. Передавали друг другу записочки, шептались, переглядывались многозначительными взглядами, значительно пожимали друг другу руки. Лобаржевский, из-за жаркого и необычайно сухого дня, утолял свою жажду пивом за столом, где подавались холодные блюда, и, как явный вождь этой компании, то и дело отдавал распоряжения, проверял список присутствующих и рассылал гайдуков за опоздавшими.

Двери в палату сейма и в кабинеты канцелярии хлопали беспрестанно, все время туда входили и выходили. Иногда служитель в королевской ливрее отыскивал кого-то в толпе, иногда появлялись Фризе или аббат Гиджиоти и, пошептавшись с тем или другим, скрывались за дверью, ведущей в королевские покои. Иногда бурная волна криков и топанье ног доносились с хоров, заполненных до отказа, несмотря на военный кордон и чинимые публике препятствия.

Точно ураган ударял то и дело в стены и проносился по вестибюлю; и вдруг смолкал шепот, и кругом сверкали тревожные взгляды. Тщетно бежал туда Рох, старший служитель замка, тщетно просили соблюдать тишину градские стражники, - хоры все чаще и чаще давали о себе знать нетерпеливыми криками ожидания, которое, впрочем, и для всех уже становилось мучительным. Даже солдаты, несшие караул внутри здания с ружьями без штыков и боевых патронов, не могли устоять спокойно, - то и дело слышалось то тут, то там звяканье прикладов часовых о каменный пол.

Только у оппозиционеров лица были спокойные. Правда, спокойствие это было только внешним, так как в глубине души все они были удручены заботой об исходе сражения, которое им предстояло сейчас начать, и заведомое поражение охватывало их невыразимой скорбью. Что бы, однако, ни должно было случиться, они вступали в бой с подобающим мужеством и стоической решимостью. Кимбар гордо и вызывающе окидывал орлиным взором поле сражения; Скаржинский стоял, погруженный в раздумье; Микорский что-то спешно отмечал у себя в записной книжке; Краснодембский, не выпуская трубки изо рта, окутывал себя клубами дыма; у Шидловского же, Цемневского, Карского, Зелинского, Гославского, Плихты и у остальных лица были непроницаемы и полны гордого равнодушия.

Был также кое-кто из участников замышляемого переворота: Дзялынский, высокий, стройный, с бледным аскетическим лицом, одетый в черный, словно траурный кунтуш, смотрел через окно во двор на сверкающие штыки гренадер; Ясинский ровным, мерным шагом расхаживал взад и вперед; Качановский с Лобаржевским пили как закадычные друзья-приятели; Заремба сидел где-то в углу с Жуковским, чей иконописный лик привлекал взоры своей бледностью и пылающими глазами.

Было также много важных персон, пришедших в сейм, как в театр, - для забавы, бездельников, гоняющихся за новостями. Оказался здесь и Воина, что очень удивило Зарембу. Но как раз в этот момент, под бой барабанов и среди ружей на караул, вошли главари сейма, которых ожидали с таким нетерпением.

Заремба проник на хоры, нашел там место рядом с подкоморшей.

- Я предвижу, что сегодня будет скандал за скандалом, - шепнула она ему. - Господи, я совсем растаю! - простонала она, еле дыша от духоты и пудря лицо, по которому стекали струйки пота.

Негритенок не переставал обмахивать ее веером, но это мало помогало, так как жара стояла невыносимая. Солнце, несмотря на пятый час, лило сквозь окна потоки жгучего света и зноя. И в этой духоте и невероятной толкотне поминутно раздавались крикливые протесты тех, кого толкали, и споры из-за мест. Двух дам, упавших в обморок, вынесли под градом насмешливых шуток простонародья, которое было возбуждено духотой и долгим ожиданием и пользовалось всяким случаем, чтобы отвести душу, то встречая бурными аплодисментами наиболее известных оппозиционеров, то, напротив, враждебным ропотом и бранными прозвищами ненавистных приспешников Сиверса.

- Кто-то подуськивает эту чернь, - она себе слишком много позволяет, шепнула Зарембе пани подкоморша.

В это время сенаторы занимали свои места перед троном. Вдруг на хорах раздались звуки, похожие на трубу загонщиков, спускающих свору, потом брызнул короткий, глухой лай гончих, дикий визг догоняющих псов и раздирающий воздух рев терзаемого зверя. Это было проделано так удачно, что неудержимый дружный хохот вознаградил шутника.

Все, однако, моментально стихло, когда депутаты встали со скамей навстречу королю, вышедшему, как всегда, в сопровождении юнкеров. Король занял свое место на троне, но был в этот день какой-то жалкий и словно осовелый. Глаза у него запали, на губах играла не то язвительная, не то страдальческая улыбка; он часто подносил к носу золотой флакон с духами.

Маршал-председатель, ударив трижды жезлом в знак начала заседания, прежде всего обратился к публике, предлагая очистить хоры. Никто, однако, не тронулся с места. Тогда на хоры вошли гренадеры и, при адском крике и ругательствах тех, кого изгоняли, вымели хоры начисто штыками наперевес. Осталось только несколько переодетых в штатское союзнических офицеров и дворцовая прислуга.

Заседание сразу приняло очень бурный характер по вине председателя, который в заключение своей вступительной речи заявил, что "конституция, противоречащая общеевропейской системе, привела Речь Посполитую к гибели, и только величие и великодушие Екатерины могут вывести ее из состояния упадка".

В зале поднялась буря протестов против такого заявления. Председатель, словно не слыша протестов, предложил секретарю зачитать текст трактата, а сейму ратифицировать его.

- Просим слова! - закричали одновременно Скаржинский, Микорский, Краснодембский и Шидловский.

- Прежде должен быть зачитан трактат, - заявил безапелляционно председатель, подавая его секретарю.

Езерковский встал, но не успел начать чтение, так как к нему подбежало несколько оппозиционеров, чтобы вырвать из его рук бумагу. Подгорский с друзьями бросились на помощь атакованному, началась свалка, - вся палата повскакала с мест.

- Читайте, читайте! - орало большинство, стуча кулаками по пюпитрам.

- Не сметь читать, мы запрещаем! - кричали оппозиционеры.

Езерковский, которого дергали во все стороны, бормотал что-то, заглушаемый всеобщими криками и стуками.

В конце концов Подгорский вырвал Езерковского из рук оппозиционеров и уже уводил его под охраной союзников, когда Карский с Краснодембским снова отбили его, не давая никому подойти с их стороны.

Поднялась ужасная суматоха, взрывы негодования, все кричали, как ошалелые, и тщетно стучал председатель жезлом по пюпитру, призывая к спокойствию и требуя, чтоб все заняли свои места. Большинство продолжало настаивать на чтении, оппозиционеры же не допускали до этого, неутомимо требуя для себя слова. Председатель не давал его. Тогда взбешенный Гославский крикнул ему так, что загремели хрустальные подвески на люстрах.

- Кому вы присягали - родине или Сиверсу, что не даете слова?

Тышкевич, грозно глянув в окошко над троном, обратился к секретарю:

- Читайте же, мы ждем!

Каким-то образом Езерковский высвободился из плена, вышел на середину палаты и под охраной сторонников начал читать текст трактата, невзирая на непрекращающийся ни на минуту шум, усердно поддерживаемый оппозиционерами. Они кричали изо всех сил, стуча по столам и скамьям чем попало и возобновляя попытки вырвать бумагу из рук секретаря. Особенно ревел Краснодембский, как разъяренный бык, и, если бы не увещевания друзей, готов был схватиться за саблю.

Король, перепуганный, почти в обмороке, послал через кого-то из приближенных просьбу к оппозиции прекратить свои протесты.

- Пусть отложит заседание, тогда мы прекратим - до следующего! бросил кто-то пренебрежительно, так как оппозиция рада была оттянуть ратификацию трактата о разделе, в надежде, что какие-нибудь благоприятные обстоятельства еще позволят сбросить накладываемые оковы. Буря протестов поднялась с удвоенной силой отчаяния. Тогда порывисто отдернулась занавеска в окошке над троном, из-за нее мелькнуло посиневшее от гнева лицо посла. В дверях появился Раутенфельд, а за ним грозно ощетиненные штыки гренадер.

Не испугались этого свободные и защищавшие свободу граждане, не прекратили своих протестов, но, несмотря на все их нечеловеческие усилия, несмотря на то, что никто не слышал ни единого слова, секретарю удалось дочитать проект до конца и спокойно вернуться на свое место. Тогда Зелинский загремел на весь зал:

- Подобный проект мог сочинить только предатель, и тот, кто требовал его зачтения, тоже предатель.

При этих словах вскочил Анквич и, подбежав к председателю, крикнул возмущенно:

- Я требую суда над собой и прибегаю к защите председательского жезла!

Это он требовал зачтения.

- Мы тоже требуем суда над собой! Мы тоже прибегаем к защите председательского жезла! - поднялись бурные голоса, и вся оппозиция направилась лавиной к председательскому столу. Тышкевичу с трудом удалось прекратить бурный спор. После этого он обратился с трогательной речью, советуя депутатам сохранять спокойствие и покорность неизбежному.

Король тоже убеждал в том, что сопротивление бессмысленно, и со слезами на глазах заявлял, что присоединился к тарговицкой конфедерации только во имя гарантии нераздельности Речи Посполитой - "на основе заявления императрицы, что страна не будет разделена на части".

- Но я ошибся, - говорил он и доказывал, что теперь не остается ничего другого, как примириться с судьбой.

Епископ же Коссаковский в уклончивой речи убеждал, что этот "альянс" будет только способствовать счастью измученной родины и благополучию ее граждан. Из уст ораторов, казалось, струился мед, пламенная забота о всеобщем счастье, высокие принципы долга и добродетели звучали в их речах, - и скамьи большинства оглашались аплодисментами в знак глубокого удовлетворения. Оппозиция, однако, осталась непоколебимой, и Микорский кричал:

- Я предпочитаю лечь костьми на трупе отчизны, чем жить позорным выродком. Пусть те, кто привык, - он бросил грозный взгляд на подкупленных Сиверсом депутатов, - разменивать честь и славу на личную корысть, извлекают барыши из своего отвратительного промысла. Я предпочитаю честно умереть и протестую против трактата.

Кимбар же добавил язвительно:

- К чему вам трактаты, ратификация? Всего этого совершенно не нужно. Достаточно вам спросить у русского посла, что он прикажет! Насилием началось - насилием и кончится...

Пока эта перебранка оглашала воздух палаты, большинство сформулировало свое предложение и внесло его председателю, который с большой готовностью зачитал его сейму.

"Может ли быть поставлен на голосование проект ратификации трактата с Россией или нет?"

Новый ураган потряс сейм... Оппозиционеры изо всех сил возражали против предложения, один за другим требуя слова, и каждый от всего сердца и разума заклинал и умолял ослепленных сжалиться над отчизной. Каждый старался изобразить перед ними ее раны и слезно молил сжалиться над беспомощно умирающей в позоре. Каждый плакал горькими слезами над родиной, отданной на растерзание алчному насильнику-соседу. Не проснулись, однако, сердца и совесть, окаменевшие в подлости и низком страхе; предложение было принято огромным большинством голосов.

Немедленно вслед за этим был объявлен перерыв, так как все были страшно утомлены и взволнованы.

Заремба вышел в вестибюль, точно снятый с креста, так он был бледен и измучен.

- Они все утвердят, - шепнул он Жуковскому, сидевшему на прежнем месте.

- Пока не угасла жизнь, до тех пор есть надежда! - ответил тот громко, так что кое-кто из стоявших у стола с закусками обернулся с любопытством.

После перерыва Заремба уже не спешил в зал заседаний, а остался в вестибюле. Многие с таким же трепетом в душе ожидали результатов голосования. Всех волновала одна и та же тревога, и в угрюмом молчании все прислушивались к голосам, доносившимся из зала.

А там опять бушевала жестокая буря, так как оппозиция напрягала все силы, чтобы не допустить до голосования и затянуть заседание, в надежде, что король должен будет его отложить. Ораторы из оппозиции выступили с негодующими речами, и слова их, как удары топора, как пощечины, падали на продажное большинство, вызывая бурные протесты и долгие реплики.

По временам, когда закрывались двери, ведущие в зал заседаний, в вестибюле воцарялось глухое безмолвие, нарушаемое лишь доносившимся со двора мерным ритмом шагов часовых и завываниями ветра, словно взвывающего протяжным стоном миллионов продаваемых, их отчаянным рыданием и жалобным зовом о помощи.

- Чертова свадьба, что ли! - выругался Качановский, вскакивая, не притронувшись к полной кружке, когда порыв ветра ударил с новой силой, от которой задрожали стены и кое-где погасли огни. Выглянул на крыльцо. Ночь была знойная, душная; по усеянному звездами небу проносились белесые клочья туч, из канав вокруг замка доносилось кваканье засыпающих лягушек, в воздухе пахло липами, на гренадерских бивуаках курчавились огненными кудрями костры.

Как медленно и тяжко тянулись часы ожидания, какой волнующий трепет охватывал сердце при каждом бое часов! Когда же наступила полночь, возвещенная рожками замковой стражи, казалось, будто рой адских призраков заполнил фойе, будто бьют последние минуты жизни. Суеверный страх охватил многих; некоторые усердно крестились, кто-то шепотом горячо молился за погибшую в этот час родину, некоторые вскочили с мест...

Заседание, однако, продолжалось, и продолжалась безнадежная борьба кучки людей, которая, как экипаж утопающего корабля, все еще сопротивлялась бурному приступу волн, стихии и тьмы. Они шли ко дну, смерть развевала уже над ними свой победный стяг, голоса их тонули в реве стихий, уже тщетно было их мужество, невозможно было спасение, - но они продолжали еще бороться.

В палате царили хаос, сумятица и чуть ли не драка. Клубок страстей, разожженных сопротивлением, яростно бушевал в зале. На сцену выступали личные счеты, проносился ураган взаимной неприязни и дрязг, какое-то безумие обуяло большинство, - так неудержимо они стремились к гибели. Их била лихорадка, начинала грызть совесть, жег стыд открыто разоблачаемых предательств, и им хотелось поскорее довести до голосования, поскорее скатиться в пропасть позора и преступления. Скорее, как можно скорее! Ведь в конце концов и послу могут надоесть затянувшиеся обсуждения, - время от времени сверкал уже его недовольный взгляд и презрительная улыбка хлестала точно плетью. Он притаился в окошке над троном, как паук в хитро сплетенной паутине, терпеливо ожидая неминуемой добычи.

Из королевской кухни ему приносили бульоны и прохладительные напитки для подкрепления утомленных сил. Сестры короля приходили услаждать его одиночество в скучные часы ожидания. Но, поддерживая галантный разговор, он не пропускал ни единого слова из речей оппозиционеров, передавал королю свои советы, посылая написанные карандашом записочки, наставлял председателя держаться строго регламента, подогревал усердие Коссаковского, даже посылал конспекты реплик своим приспешникам, предлагая гнать с хоров все время проникавшую туда публику и бдительно следил за всем происходящим. Раутенфельд частенько заглядывал к нему, чтобы спросить, не пора ли заговорить штыками. Он рекомендовал терпеливую снисходительность, жалуясь дамам на ослепление безумцев-оппозиционеров! Ведь все, что он делал, имело целью исключительно благополучие этих легкомысленных поляков, которых он обещал осчастливить даже наперекор им самим. И когда Анквич в одной из своих речей заявил: "Прежние насилия над отдельными лицами превратились в насилие, направленное против всей страны", - он послал ему выговор за демагогические приемы и язвительно заметил:

- Граф старается на всякий случай заручиться симпатиями оппозиции.

Сестры короля не находили слов для выражения восторга перед его человеколюбием и благородством, на что он отвечал им произносимыми шепотом горячими похвалами их брату, восхваляя в его лице высокий облик монарха, преданного только долгу своей неустанной заботы о счастье подданных. Чуть не со слезами на глазах выражал он соболезнование его усталости, но не соглашался, однако, на то, чтобы отложить заседание на понедельник, и заявил, что никого не выпустит из здания сейма, пока не будет вотирована ратификация. Когда же ему сообщили, что все уже падают с ног от усталости и многие депутаты засыпают на своих местах, он ответил:

- Если они будут еще дольше затягивать заседание, - я прикажу разогнать их сон! - и отдал приказ держать пушки наготове, а палату окружить удвоенным кордоном.

Было уже около двух часов пополуночи, а заседание все еще продолжалось, так как оппозиционеры нечеловеческими усилиями старались его затянуть как можно дольше.

Сменили уже свечи в люстрах и канделябрах, многие депутаты дремали в темных углах под хорами, даже прислуга, стоявшая навытяжку у дверей, засыпала от усталости. Король ежеминутно подбадривал себя солями, а в короткие перерывы сваливался в своем кабинете, как мертвец, и лежал без сил, ничего не помня. Но при звуке председательского колокольчика вскакивал и, пытаясь выдавить на лице выражение величия, возвращался немедленно в зал заседания, чувствуя над собой бдительное, властное око, зная, что в коридорах сверкают штыки гренадер и что Раутенфельд бродит вокруг с возрастающим нетерпением.

И Станислав-Август занимал свое место на тронном кресле, продолжая присутствовать при ожесточенных прениях. Он сидел точно прикованный к позорному столбу, выставленный под град жгучих упреков оппозиционеров, их презрительных взглядов и злобных улыбок, - сидел, понимая чудовищное значение этого дня, страдая от несчастия, переживаемого родиной, и первым склонял голову, подставляя шею под ярмо, руководимый слабостью, неспособный ни на борьбу, ни на сопротивление, ни на жизнь, ни на смерть.

На развалинах Речи Посполитой зиждился его трон, возвышающийся лишь над позором, предательством изменников, слезами и горем предаваемых. Самого же его глубоко волновал лишь один вопрос: оплатят ли, в награду за его покорность, державы, разобравшие по частям его страну, его долги и обеспечат ли ему возможность спокойно прожить остаток лет?

С мучительной пытливостью смотрел в его лицо Заремба, но, не будучи в силах понять в нем ни человека, ни короля, уходил бродить по кулуарам, заходил на хоры и опять возвращался в вестибюль, к дверям палаты, откуда, не прекращаясь, доносился громкий шум, но нигде не мог долго оставаться, земля горела под ногами, его терзало отчаяние и беспокойство. Он подошел быстро к Дзялынскому, но, заметив пронизывающий, сверлящий взгляд проходившего Бокампа, отошел к Жуковскому. Капитан тоже был взволнован и отвечал ворчливо. Ясинский шептался о чем-то с подкоморшей, Качановский пил, а несколько человек из числа участников заговора заперлись в камере гауптвахты с Марцином Закржевским, который с полуночи нес караул.

Заремба продолжал блуждать одиноко по залам и коридорам. Мимоходом подошел к нему Воина и шепнул:

- Иванов отправляется во вторник вечером, ведет партию навербованных солдат, численность конвоя не знаю. До Мереча его провожают товарищи.

- Ты мне сообщаешь важные новости!

Нервное беспокойство покинуло Зарембу, все мускулы его напряглись, точно для прыжка, и, по-видимому, он знал уже, что ему делать, так как ответил Воине:

- Ты не езди с ними...

- Я столько проиграл ему, что рад бы не видеть его больше в глаза.

Заремба немедленно отправился с этой новостью к Качановскому, который, весело усмехнувшись, посмотрел на свет через рюмку и проговорил:

- Наше дело в шляпе! Неужто я оставлю приятеля? Ни под каким видом. Поеду с ними.

В этот момент поднялся шум, все начали тесниться в зал заседаний, началось голосование.

Вся палата встала, воцарилось глухое молчание; депутаты, один за другим, клали свои шары в урну, стоявшую перед председателем, и возвращались на свои места. Они шли удивительно робко, со взглядами убийц, шаги их звучали точно молоты, забивающие последние гвозди в крышку гроба. Перед ними уже зияла могила, и опускаемые шары падали точно на гроб пригоршни земли. Король стоял в величественно-страдальческой позе, окруженный епископами и сенаторами: похороны были по первому разряду, хотя и без песнопений.

В окошке над опустевшим троном висела голова седовласого преемника.

- Господи помилуй! Господи! - зарыдал чей-то голос и утонул в зловещей тишине.

Микорский, закрыв лицо руками, рыдал; по суровому, измученному лицу Скаржинского катились слезы, оставляя борозды вечной муки, остальные оппозиционеры смотрели на эту процессию факельщиков глазами, в которых сквозило безумное отчаяние. Слышно было, как бьются их сердца, крик отчаяния терзал их; они дрожали, как в лихорадке, запекшиеся от жара уста молили о чуде милосердия, хотя бы о мгновенной смерти на месте.

Начался подсчет голосов.

Свечи догорали уже в люстрах и канделябрах и гасли одна за другой. Сквозь оконные стекла просачивался бледный рассвет и доносилось первое чириканье птиц. Пробило три, и минуты становились мучительным, медленным умиранием, слабеющие взгляды цеплялись за писцов, подсчитывающих голоса, когда наконец встал председатель и объявил:

- За - шестьдесят шесть, против - одиннадцать. Ратификация трактата с Россией принята!

- Все кончено! - вырвался у кого-то рыдающий возглас.

- Господи! Господи! Господи! - вскричал кто-то в порыве безумного ужаса.

Кастелян, взяв Зарембу под руку, шепнул ему на ухо:

- Ты готов? Через час тебе надо ехать в Петербург.

- Я не поеду! - ответил Север таким тоном, что кастелян оставил его, не сказав ни слова.

В разных концах вестибюля слышались рыдания и раздавались проклятия при появлении фракционеров, пробиравшихся крадучись, боязливо, особенно после отъезда посла, который спешил отправить гонцов с радостной вестью в Петербург. После его отъезда, когда кордоны были сняты и солдаты ушли, заговорщики собрались в углу и решили встретиться через несколько часов в бернардинском монастыре на игуменской обедне. Дзялынский при расставании сказал громко:

- Не отчаиваться!

IX

Солнце уже играло на стеклах окон, утро оглашалось щебетом птиц и приятным дуновением ветерка, когда в келье игумена собрались заговорщики. Ждали только Дзялынского и Капостаса. Пухленький монашек расставлял уже на столе блюда с излюбленными бернардинскими кушаньями и салатники с подливками, но никто не дотрагивался до еды. Все обступили Жуковского, продолжавшего рассказ, начатый еще в коридоре.

- Позорное это было дело, не было ему равного в прошлом. Генерал Любовидзкий разослал грамоты ко всем генералам, командирам и виднейшим из штабных офицеров, из бригад народной кавалерии, авангардных частей и пехотных полков, согласно которым они должны были явиться в начале марта на его квартиру в Новохвастове. Меня застал этот приказ в Звенигородке, где мы стояли с майором Вышковским. Он поразил нас, но мы поставили его в связь с ходившими слухами о передвижении наших частей, расквартированных по всей Украине. Узнать правду было трудно: мы были отрезаны друг от друга альянтскими войсками, точно плотинами, сообщения с окружающим миром у нас почти не было. Мы отправились в надежде что-нибудь узнать в пути. Все знали не больше того, что и мы. Прибыли в Новохвастов к вечеру. Все постоялые дворы были набиты битком, даже в сараях не оставалось места. К счастью, принял нас на квартиру полковник Добрачинский. "Что тут происходит?" спрашиваем мы. "Не знаю, - отвечает он, - генерал Любовидзкий не пускает к себе никого, но, видно, пахнет чем-то недобрым. За дворцовым парком разбиты русские лагеря, два полка гренадер и полк казаков. Командует генерал Загродский".

Вечером майор Вышковский, как старый знакомый генеральши, отправился к ней разведывать. Она оставила его у себя на ужин, но ничего ему не сказала. Любовидзкий даже не вышел к столу.

Тяжело провели мы вторую ночь. Почти никто не мог заснуть, - снедали заботы, беспокоил грохот провозимых пушек, конский топот, обычный лагерный шум и костры на бивуаках, от которых загорелась какая-то изба; все это подняло нас на ноги еще задолго до рассвета. Собрались мы на квартире генерала Веловейского и Понпарда и в десять часов утра, с ними во главе, отправились во дворец. Гренадеры, выстроившись длинными шпалерами, поднимали ружья на караул, гремели барабаны и фанфары. Мне было грустно. Добрачинский, шедший со мною рядом, шептал как лунатик:

- Предчувствую недоброе. Страшно мне отчего-то. - Он весь дрожал и с трудом переводил дух.

Пришли и видим: дворец окружен четверным кордоном, против окон выставлены пушки, канониры на позициях, ящики с амуницией открыты, лошади на полагающейся дистанции.

- Празднество тут какое-то готовится, что ли? - говорит майор Вышковский.

- Скорее - чьи-нибудь парадные похороны, - буркнул Добрачинский.

Впустили нас в зал. Огромный, на два этажа, с белыми колоннами, пол как зеркало, окна до самого полу на три стороны, мебель богатая, хоть бы для королевских покоев. Собрались мы в кучу, смотрим во двор на шеренги солдат. Солнце как раз вышло из-за облака и заиграло на штыках, заискрилось на снегу. Вдруг зазвенели бубенчики, подъезжает кибитка, рядом - конвой из четырех казаков. За нею катит другая, третья, десятая, двенадцатая... Становятся друг за дружкой красивой вереницей. Насчитал я их сорок три штуки - при каждой конвой из четырех донцов. Все с поднятым верхом, с дорожными корзинами на запятках.

Думаю - что бы это могло значить? Вдруг раздается голос Добрачинского:

- Нас-то ведь тоже - сорок три человека...

Мороз у меня пробежал по коже. Считаю: число как раз сходится, - ровно столько было нас в зале.

- Что ж, нас тут, как на ярмарку, выставили? - занервничал кто-то.

- Сейчас придут и барышники щупать нам кости, - пробовал шутить Копець.

В эту минуту дверь из вестибюля открылась настежь, вбежал офицер со шпагой в руке, а за ним бегом гренадеры со штыками наперевес, точно в атаку. Многие из нас схватились за эфесы сабель...

Гренадеры заняли все двери и окна; остальные выстроились у главного входа, откуда вышел в зал генерал Любовидзкий, нынешний главнокомандующий войсками Речи Посполитой в Украинской области. Вышел в русском мундире, вместо голубой ленты белого орла была на нем красная, александровская. За ним шел генерал Загродский с группой своих офицеров и ксендз в рясе и епитрахили, с распятием в правой руке.

Вся эта почтенная компания заняла места посреди зала.

Мы выстроились напротив, плечом к плечу, как на параде. Тишина воцарилась, сердца стучали, как молоты, у многих не попадал зуб на зуб. Любовидзкий окинул нас скользящим взглядом. Сам весь синий, пот струится по его лицу, руки трясутся. Отступил немного и хриплым голосом объявил нам, что августейшая, всемилостивейшая и всемогущая императрица всея Руси всемилостивейше соизволила включить украинские воеводства в пределы своего государства.

- Не согласны! - брякнул Добрачинский, забывая воинскую дисциплину.

- ...что польские войска, - продолжает Любовидзкий, - стоявшие здесь гарнизоном, тоже будут включены в русскую армию, что мундиры и жалованье остаются те же, только серебряные темляки меняются на золотые.

Вышел вперед адъютант с пучком золотых темляков для раздачи, но никто не протянул руки. Мы все стояли точно громом пораженные, не в силах отдать себе отчета в том, что происходит, не сознавая, действительно ли обращаются к нам, и не игра ли это все больного воображения.

Но нет: гренадеры наготове, пушки во дворе, кибитки под окнами, вражьи лица кругом, а перед нами злодей этот, увешанный орденами. Позор, предательство, насилие! Последний час нашей свободы пробил. Господи! Думал я, что упаду замертво, что сердце разорвется у меня от боли, что сойду с ума...

Вышел генерал Веловейский, как старший, и заявил от нашего имени:

- Без отставки, подписанной королем, мы не можем ни бросить старую службу, ни принять новую.

- И не хотим! - поддержало его сразу десятка полтора голосов.

Любовидзкий стал растерянно шептаться с Загродским; гренадеры зашевелились.

Вдруг Добрачинский надел головной убор и, выхватив саблю, крикнул диким голосом:

- Измена! Смерть предателю! Изрубить его! За мной! - и ринулся на Любовидзкого.

Несколько человек из наших бросились ему на помощь, но, прежде чем сабли успели коснуться негодяя, его отгородила от нас стена штыков, солдаты хлынули лавиной, оттеснили нас и из рук наших вырвали возмездие. Добрачинский упал, тяжело раненный, и на третий день умер от ран и отчаяния...

Жуковский смолк, утомленный рассказом, но минуту спустя встал, выхватил саблю из ножен и воскликнул:

- Полковнику Добрачинскому вечная слава и вечная память!

- Вечная слава и вечная память! - повторили присутствующие, обнажая сабли.

Жуковский, превозмогая волнение, продолжал:

- Когда вынесли Добрачинского, Любовидзкий предложил всему нашему составу присягнуть новой государыне. Тем, кто отказывался, пригрозили Сибирью, - кибитки стояли наготове. Ксендз прочитал текст присяги. Никто из нас не повторил ее, но все вынуждены были подписать: штыки сделали свое дело.

В Звенигородке тотчас же по возвращении командир Кублицкий собрал всю бригаду и приказал прочитать ей генеральское обращение и принести присягу. Капеллан выступил уже перед фронтом, но вдруг по рядам пронесся бурный крик протеста. В одно мгновение вся бригада бросилась с саблями на Кублицкого, пытаясь изрубить его на месте за предательство. Мы едва спасли неповинного; но немыслимо рассказать, что творилось потом. Я видел, как целые эскадроны солдат ревели, как малые дети, как в отчаянии ломали оружие и убегали куда глаза глядят, как корчились в муке и рвали на себе волосы. Нашлась даже кучка солдат, готовых напасть на ближайший вражеский лагерь и лечь костьми, только бы не нести на себе позора. Пусть расскажут Тулишковский, Вышковский, Копець, Козицкий, сколько их прокрадывалось по ночам к нам на квартиры и молило, как о спасении, чтобы мы повели их на врага. Приносили последние гроши на покупку пороха, жертвовали из своего пайка сухари, готовы были на голод и нужду, лишь бы пойти в бой. Вот он, простой солдат.

- Солдат не знает фокусов, соглашательства и политических уверток, пока враг в пределах Речи Посполитой, - взял слово капитан Хоментовский, делегированный от имени коронной гвардии. - То же самое было в прошлом году в лагерях, когда король примкнул к Тарговице. Мы ходили целыми частями просить князя Юзефа, чтобы он не слушал короля, попрал договоры и повел нас на врага. Напрасно, - и слушать не хотел. Только тогда, когда Костюшко и Зайончек предложили ему от имени тайной военной конфедерации принять всю власть над страной, привезти короля в лагерь и призвать все население к оружию, - он стал задумываться... Мы хотели иметь короля в своих руках, составить правительство в лагере, тарговицких заправил прогнать, взяточников отдать палачу, городам вернуть отнятые вольности, крестьянам дать волю и землю. Какой враг устоял бы против свободной Речи Посполитой со свободными и равными гражданами? Разве пример Франции, обновленной революцией, не давал уверенности в победе? Разве свобода не самое грозное оружие против тиранов? После долгих уговоров князь стал склоняться на сторону военной конфедерации. Зайончек должен был уже отправиться с избранными людьми к королю с тем, чтобы вырвать его, хотя бы силой, из объятий любовниц и иноземных опекунов. Но потом князь отказался: убоялся, видно, превратностей войны, предпочел счастью и величию родины гарантии царицы и послушание подлому голосу эгоизма. Мог получить корону из рук народа, мог прославиться своим героизмом на много столетий. Но милей ему были амуры и успехи у женщин. Пускай же уложит его первая пуля или, при случае, не минует петля! - закончил он с горечью.

- Всюду одно и то же: из-за предательства и малодушия рушатся возможности поднять страну, - заговорил Онуфрий Морский, каменецкий кастелян, который в прошлую войну вел партизанские стычки в тылу у неприятеля. - Трудно забыть, как Злотницкий предательски отдал Каменец. Каменец предположено было сделать центром восстания, он должен был первым начать и стать непроходимым порогом на пути неприятеля, но тут явился Злотницкий с королевской грамотой, где он назначался начальником крепости. Принял начальство - и отдал крепость врагу за пятнадцать тысяч дукатов, генеральский чин и ордена. И живой еще гуляет по свету!

- Карающая секира нужна нам! - воскликнул кто-то угрюмо и непреклонно.

Дежуривший под окнами отец Серафим постучал условным знаком в окно. Заремба выступил на середину и заявил торжественно:

- Великий учитель и наместник Всходов Познания приглашает братию!

Ясинскому же шепнул:

- Может забрести кто-нибудь из слишком любопытных. Пусть вместо заговорщиков встретит братьев-масонов в ложе...

Присутствующие сбросили с себя шинели, и большинство оказалось в куртках, с прямыми мечами.

Открылась маленькая, замаскированная птичьими клетками дверца, через которую заговорщики вошли в небольшое сводчатое помещение, выбеленное, пустое, темное и пахнущее сыростью. На одном окне висело большое распятие. Под ним за простым столом сидел Дзялынский, командир десятого полка, душа заговора и его глава. Поодаль сидел Капостас, варшавский банкир, венгерец родом, но патриот своей новой польской отчизны.

Входившие совершали приветствие согласно ритуалу, так как у Дзялынского красовалась на шее эмблема наместника масонской ложи - золотой мальтийский крест на зеленой ленте. У Капостаса же, как брата высшей степени, - пеликан на алой ленте, эмблема кавалера розового креста.

Дзялынский надел головной убор и, вынув до половины шпагу, спросил строго:

- Имеются между нами профаны?

- Только верные братья и делегаты всего польского Востока, - ответил Заремба, подавая ему список присутствующих.

- Место и время неподходящие, - заявил Дзялынский, - поэтому мы будем работать без полагающегося ритуала и огней. Займите места, дорогие братья.

Все расселись по местам в молчании, с лицами, обращенными к "учителю".

Так как заседание ложи происходило только для видимости, то, вместо текущих дел и обрядов масонского ритуала, Капостас развернул большой лист бумаги, разрисованный эмблемами смерти, и стал читать фамилии "братьев" разных лож и степеней, вотировавших вчера в сейме принятие трактата о разделе. Когда он окончил, встал полковник Ясинский, "великий оратор" виленской ложи "Полное единство", и произнес против них пламенное обвинение в предательстве родины, законов справедливости и "Великого Строителя". Говорил он без особой масонской символики - коротко, ясно и горячо.

- Предлагаю объявить их врагами человечества, изгнать из лож и покарать смертью.

- Смерть предателям! Ненависть тиранам! - раздался голос и лязг вынимаемых из ножен мечей.

- Давайте проголосуем, дорогие братья! - воскликнул Ясинский и, подойдя к столу, пронзил острием сабли бумагу, повторив: - Смерть предателям!

Вслед за ним все таким же образом голосовали за смерть. Искромсанный и продырявленный лист Дзялынский спрятал в карман, после чего обратился к присутствующим:

- Теперь, братья, забудем о предательствах и подлостях и приступим к вопросу о том, как поднять из праха нашу родину. Начальник ожидает под Краковом известий о состоянии приготовлений в Литве и на Украине. Прошу поэтому братьев делегатов от армии доложить о положении.

- Казна и армия! - воскликнул громовым басом Корсак, как делал это при случае в Великом Сейме.

- Несомненно, это краеугольный камень в войне, - присоединился Дзялынский, усаживая за перо ксендза Мейера и Павликовского, опытных в шифрованном письме, для записывания устных сообщений.

Копець и Жуковский от имени Украинской дивизии докладывали о состоянии армии, припасов, лошадей, дорог, бродов, укрепленных мест, о количестве примкнувших к заговору офицеров и солдат и о расположении неприятельских лагерей и численности их войсковых частей.

Сообщения были в общем благоприятные, количество сторонников и их преданность делу большие, но всюду чувствовался недостаток в готовой амуниции, пушках, лошадях, разном снаряжении и деньгах. Отовсюду жаловались на равнодушие офицеров высших рангов, малодушие местной шляхты и магнатов. Делегаты, указывая на трогательную преданность отчизне со стороны солдат и горячее желание померяться с врагом, требовали назначения срока восстания, так как угроза сокращения армии, которого ждали со дня на день, требовала вполне понятной поспешности действий.

- Прения по поводу сокращения мы можем еще долго тянуть в сейме, заявил Зелинский. - И даже после решения выполнение последует не сразу, так как увольняемым нужно выплатить невыплаченное жалованье за долгое время, а войсковые кассы пусты.

Дзялынский повернулся к писцам, закончившим шифровку своего доклада, приложил печать и обратился к поручику Беганскому:

- Этот пакет вы отвезете в Краков и вручите Солтыку. Там вам скажут, что делать дальше. Заремба, выдайте расписание трактов и почтовых станций. А вы, капитан Хоментовский, повезете второй экземпляр маршалу Потоцкому в Дрезден. Однако не раньше сентября можем мы ожидать определения срока, обратился он к остальным. - Посылаемые нами сведения будут иметь влияние на его установление.

С этими словами он покинул председательское место. Его жест снял обязательство молчания, строго соблюдаемое в масонских заседаниях, и среди присутствующих начались оживленные беседы. Офицеры волновались по поводу оттягивания восстания.

- Солдаты ждут только приказа, - заявил майор гвардии Чиж. - Малая Польша готова, тридцать тысяч конфедератов ожидают вокруг Кракова...

Владислав Реймонт - Последний сейм Речи Посполитой (Ostatni Sejm Rzeczypospolitej). 6 часть., читать текст

См. также Владислав Реймонт (Wladyslaw Reymont) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Последний сейм Речи Посполитой (Ostatni Sejm Rzeczypospolitej). 5 часть.
- Они верят всяким нашептываниям, не внемлют только голосу совести и д...

Последний сейм Речи Посполитой (Ostatni Sejm Rzeczypospolitej). 4 часть.
- Я ждала! - шепнула она нежно, указывая ему место рядом с собой. Он с...