Паскаль Груссе
«Капитан Трафальгар (Capitaine Trafalgar). 4 часть.»

"Капитан Трафальгар (Capitaine Trafalgar). 4 часть."

Но достаточно было выпустить по ним наугад наши четыре заряда, чтобы и они обратились в бегство. Покончив с этим, мы с минуту стояли в нерешительности посреди лужайки, не зная, что нам теперь делать, как вдруг произошло что-то странное.

Несколько человек, вооруженных, в одежде местных полицейских, один за другим вышли из леса и чинно встали по обе стороны полянки. Когда их оказалось около тридцати, появился и их начальник. Это был некто иной, как тот же Вик-Любен. Тем не менее первым нашим побуждением было именно обратиться к нему или, вернее, к тому мундиру, который он носил, чтобы отдать себя и ребенка под его защиту.

Но он одним жестом воспротивился нашему намерению.

- Констебли! - проговорил он, указывая на нас, - вы свидетели, что мы застали этих людей на месте преступления, при исполнении обряда Воду. Костер разведен, веревки наготове, жертвы уже задушены!.. Преступление готово было совершиться... Именем закона арестуйте их!..

- Мерзавец, да разве ты не видишь, что мы, напротив, только что воспрепятствовали жертвоприношению Воду?! - воскликнул мой отец, указывая ему на раненых и наши еще дымившиеся ружья.

- В таком случае вам придется защищаться от обвинения в убийстве! - с наглой усмешкой проговорил негодяй.

Волей-неволей приходилось серьезно отнестись к делу, тем более, что мы окружены со всех сторон, разобщены и обезоружены, сверх того, нас связали веревками, которые каким-то образом оказались в карманах господ полицейских. Клерсина была подвергнута тому же, что мой отец, и я. Флоримона не связали, один из констеблей взял его за руку. Раненых тотчас же уложили на носилки, наскоро устроенные из жердей, досок и травы, часть констеблей понесли носилки, остальным было поручено сопровождать нас. Затем, по команде Вик-Любена, шествие наше тронулось по направлению к озеру.

Здесь мы застали большую плоскодонную лодку, на которой, вероятно, прибыли к месту происшествия констебли, и на которой мы менее чем в полчаса были доставлены в город.

Прошло уже более часа с тех пор, как мы расстались с нашими друзьями у Каменного моста. Но что-то говорило мне, что Розетта и Белюш до сих пор еще не могли решиться вернуться без нас на "Эврику". Я заметил, что их шлюпка все еще привязана под мостом. Я не мог, конечно, видеть их, но угадывал, сердцем чуял, что они здесь, в темноте, и воспользовался случаем объяснить им косвенно все, что их так сильно интересовало.

- Купидон, - громко проговорил я, как будто обращаясь к нему одному. - Вы найдете лошадей у опушки леса!.. Флоримон спасен!.. Он теперь здесь, с нами!.. Но мы арестованы по недоразумению, или, вернее, вследствие новой подлости...

Чья-то грубая рука зажала мне рот, но что за беда! Теперь Розетта уже все знала и могла успокоиться и успокоить отца... Ее белый платочек, которым она помахала мне в темноте ночи, лучше всяких слов сказал, что она поняла мое намерение и благодарит.

Пробило два часа ночи, когда всех нас доставили в центральную тюрьму. Смотритель спал, и нас принял, под ответственность Вик-Любена, старший дежурный надзиратель.

Всякого рода протест был бы совершенно бесполезен в данном случае. Мой отец просил только, чтобы Флоримон был помещен вместе с Клерсиной, что и было исполнено, тем более, что это желание упрощало вопрос, как поступить с ребенком. Пять минут спустя мы услышали, как задвигали засовы наших камер, - и нам оставалось только терпеливо дожидаться развязки этого странного и непредвиденного осложнения.

Но самое важное было, конечно, то, что Флоримон остался жив и невредим, а потому ничто более не мешало мне заснуть крепким сном.

ГЛАВА XIII. Что задумал Белюш

В Соединенных Штатах Америки правосудие, как известно, не отличается волокитой, как в других странах, и не томит обвиняемых по целым месяцам. Следствие и допрос по любому преступлению производятся публично, и к ним приступают на другой же день после ареста обвиняемых.

После довольно скудного тюремного завтрака, ровно в десять часов утра за нами явились констебли, чтобы препроводить нас в здание суда, помещавшееся на той самой Дворцовой набережной, где мой отец и Розетта накануне вечером сели в шлюпку. Нас немедленно ввели в зал заседания, очень просто и скромно обставленный деревянными полированными скамьями, и поместили на скамью подсудимых, сначала моего отца, затем меня, а немного подальше Клерсину и Флоримона. Как ни были мы полны сознания своей невиновности, но тем не менее положение наше было незавидное. Взгляды многочисленной публики, устремленные на нас с выражением любопытства, смешанным с удивлением, очень стесняли нас. Очевидно, публике было известно, в каком именно преступлении мы обвинялись, и она недоумевала, каким образом белые могли быть замешаны в деле исполнения запрещенных обрядов Воду.

Но присутствие среди нас Клерсины и только что внесенные в зал вещественные доказательства: каменный нож, громадный медный котел и веревки, найденные на месте преступления, и тот, уже всем известный факт, что в госпиталь были доставлены три трупа и один тяжелораненый, - все это наводило публику на подозрения, что в нашем деле кроется что-то неладное. И потому, вероятно, настроение публики было не совсем в нашу пользу.

Господин Андрюс, судья, которому был поручен предварительный допрос, явился в зал суда спустя всего несколько минут после нас, в сопровождении своих секретарей, и занял большое кресло на возвышении, в конце зала суда. Это был человек высокого роста с холодной сдержанностью в манерах, с ясными голубыми глазами, смотревшими прямо и решительно. Он пробежал глазами лежавший перед ним на пюпитре протокол и затем перевел свой взгляд на нас.

- Ввести свидетеля Вик-Любена! - проговорил он по-английски.

Надо заметить, что это было в первый раз со времени моего прибытия в Луизиану, как я слышал речь на этом языке. Я лично знал всего несколько слов по-английски и в этот момент с прискорбием сознавал, насколько это мое незнание могло быть пагубным для меня в такого рода процессе, если бы я был один... К счастью, мой отец за время своего пребывания в понтонных тюрьмах Портсмута научился этому языку, и изъяснялся на нем совершенно свободно, что чрезвычайно помогло нам.

Ввели Вик-Любена, и судья пригласил его немедленно изложить основания, побудившие его арестовать нас. На это тот объявил на исковерканном, но все же до известной степени понятном английском языке, что, будучи извещен накануне вечером о том, что поклонники Воду намерены отпраздновать свое годичное торжество в лесу Понтшартрен, он направился туда с подчиненными и застал нас в тот момент, когда мы готовились приступить к людоедской стряпне, что виновность наша была вполне очевидна, так как четыре трупа уже валялись на траве, костер пылал, котел был уже приготовлен. К счастью, он успел прибыть вовремя, чтобы застать нас на месте преступления, арестовать и собрать все вещественные доказательства. - Я исполнял свои обязанности! - добавил он, - а остальное уже дело судебной власти!

- А вас не удивило, - спросил его судья, - что эти обвиняемые в принадлежности к культу Воду - белые?.. Я часто слышал, что в этом обвинялись чернокожие, и среди них насчитывается немало приверженцев этого отвратительного культа, но, признаюсь, никогда не слышал подобного относительно белых!

- Быть может, ваша милость изволит заметить, что среди обвиняемых находится негритянка! - заметил мулат, подчеркивая это слово тоном высшего презрения, как будто собственная мать его не была той же чернокожей негритянкой. - А те двое - ее ближайшие друзья и, вероятно, выразили желание принять участие в празднестве Воду.

- Хм!.. - промычал в ответ на это судья, - мне что-то плохо верится в ваши показания, тем более, что в этом деле есть одно обстоятельство, не совсем говорящее в вашу пользу, а именно: один из обвиняемых вами, Жордас, является как раз лицом, подписавшимся под весьма серьезного свойства жалобой на вас, поданной им в суд вчера, а также и под письмом, появившимся вчера во всех газетах Нового Орлеана. Вот почему довольно трудно не предположить с первого же взгляда на это дело, что вы действовали под влиянием известного недоброжелательства к этим людям...

Вик-Любен, который с самого первого момента держал себя весьма неприлично и приниженно, теперь стал положительно гадок.

- Я полагал, что поступаю хорошо, - сказал он, совершенно смутившись, - как следует, застав этих господ на месте преступления, и счел своим долгом арестовать их.

- Словом, в чем же вы обвиняете их, в убийстве, в насилии или в людоедстве?.. Определите точно!

- В... в людоедстве! - как-то нерешительно прошептал негодяй.

Едва заметная насмешливая улыбка быстро скользнула по лицу судьи. Я понял, что он признавал это обвинение нелепым, несмотря на всю его чудовищность.

- Какие имеете вы на то доказательства? - продолжал он допрос.

- Наличность преступления, у меня есть свидетели! - бормотал тот.

- И это все, что вы можете сказать?.. Прекрасно... Можете удалиться... или нет, оставайтесь здесь! Обвиняемые, - обратился теперь судья к нам, - вы можете совершенно отказаться от защиты своего дела, но если предпочитаете предоставить на суд общественного мнения и мои какие-либо разъяснения этого дела, то даю вам слово!

Тогда мой отец встал и, почтительно поклонившись судье и всему собранию, просто и кратко рассказал все происшедшее: западню, устроенную Вик-Любеном Жану Корбиаку; его бешенство при виде неудачи в таком деле, от которого он рассчитывал разом обогатиться, его угрозы отомстить дочери Корбиака, затем самовольный захват и арест всех нас на чужой территории, его дурное обращение с нами и его отношение к нам, как к своим пленным, и, наконец, внезапное возвращение нам свободы недалеко от Нового Орлеана. Из обвиняемого мой отец превратился в обвинителя: он объявил, на основании собственных слов Вик-Любена, что, будучи уведомлен о том, что должно было произойти в лесу Понтшартрен, тот тем не менее прибыл на место происшествия слишком поздно, чтобы воспрепятствовать убиению маленького Флоримона, которое, несомненно, совершилось бы, если бы мы не успели лично спасти нашего ребенка. Не только мой отец отвергал от себя обвинение в людоедстве, напротив, он был убежден, что более подробное и основательное следствие выяснит соучастие мулата Вик-Любена, обитателя Черного города, с его единомышленниками, участниками культа Воду. Само обстоятельство, что маленький Флоримон был избран намеченной жертвой, сам способ похищения бедного ребенка, словом, все клонилось к тому, чтобы доказать существование низкого, подлого заговора против семьи Жана Корбиака. В заключение мой отец сказал, что изложил здесь все, что ему известно, и просит назначить серьезное следствие, которое неминуемо должно будет доказать полную виновность Вик-Любена и приведет если не к личному нашему удовлетворению, то к тому, чтобы избавить Новый Орлеан от такого недостойного агента, позорящего свое почетное звание блюстителя порядка.

Дружные аплодисменты публики приветствовали последние слова моего отца, и господин судья, считая такого рода манифестацию слишком законной для того, чтобы запретить ее, счел за лучшее сделать вид, что не замечает ее. Произнеся в кратких и простых словах наше полное оправдание, он распорядился немедленно возвратить нам свободу и заявил, что строжайшее следствие будет учинено над действиями и поступками Вик-Любена.

Затем решетка, отделявшая скамью подсудимых от общей залы, раскрылась, и мы оказались на свободе. Первое, что мы сделали, это заключили друг друга в объятия, поздравляя с благополучным окончанием этого дела. Трудно передать словами, с каким чувством глубокой радости я прижимал к своей груди нашего маленького Флоримона, которого нам удалось спасти от такой страшной смерти!.. Несмотря на все ужасные впечатления, пережитые им за последнее время, следы которого виднелись еще и теперь на его бледном личике, мужество ни на минуту не покидало его. В тот момент, когда я обнимал и целовал его, мальчик шепнул мне, глядя мне прямо в глаза своим ясным, милым взглядом:

- Ведь я вчера весь вечер не плакал, хотя мне было очень грустно и очень хотелось плакать... Хорошо я сделал, не правда ли?.. Скажи, ты доволен мной?

- Да, да, мой дорогой, очень доволен, - ответил я, еще крепче прижимая его к своей груди, - ты доказал этим, что ты достойный сын Жана Корбиака.

Едва успел я опустить его на землю, как Клерсина выхватила его из моих рук и задушила в своих объятиях. Бедная женщина плакала от радости, а при виде своей любимой няни и мальчик расплакался. То, чего не могли сделать ни страх, ни жестокое обращение, - сделали ласка и любовь бедной женщины.

Впрочем, Клерсине вскоре удалось успокоить его, и тогда она передала его моему отцу, который в свою очередь стал обнимать и целовать его, а Клерсина, высоко подняв над его белокурой головкой руки, стала призывать на него благословение свыше:

- Да благословит и сохранит Господь тебя, дитя души моей! - воскликнула она каким-то вдохновенным голосом, не обращая никакого внимания на свидетелей этой трогательной сцены, - теперь твоя бедная няня может умереть спокойно, так как глаза ее видели тебя опять возвращенным тем, кому ты дорог и кто любит тебя! Дал бы только Бог, чтобы эти глаза мои могли увидеть тебя в другой стране, где ты расцветешь, как цветок! Затем пусть они закроются навсегда, и пусть душа мая пойдет на свидание с родными моими малютками в стране, где все свободны!..

Затем мы оставили зал суда. В коридоре я спросил отца, что нам следует теперь делать. Во всяком случае, необходимо было, чтобы никто не заподозрил присутствия командира Корбиака в здешних водах. Когда же и каким образом могли мы теперь попасть на "Эврику"?

- Право, - шепотом ответил мой отец, - мне было бы крайне неприятно уехать из Нового Орлеана после того, как я потребовал следствия над этим негодяем, Вик-Любеном, не доведя этого дела до конца и не добившись того, чтобы он получил заслуженное наказание! Мне даже хочется отправить тебя вперед с Клерсиной и ребенком на первой попавшейся шлюпке, а самому остаться здесь, чтобы нагнать вас в Каракасе или другом каком порту, где вы подождете меня!

- Как вам будет угодно, батюшка, - ответил я. - Хотя вы сами поймете, конечно, что я предпочел бы остаться с вами, но я, во всяком случае, готов повиноваться вам.

- Так вот поезжай-ка с ними на "Эврику", хотя бы для того только, чтобы узнать мнение командира на этот счет, и, если он имеет что-либо против моего желания, то уведоми меня о том. Нам прежде всего следует подумать о беспокойстве и нетерпении, с каким бедный отец ожидает теперь возвращения своего ребенка. Но не забудь сказать ему, что после того, как я публично обвинял этого мерзавца, я считаю долгом совести и чести доказать его виновность.

Разговаривая таким образом, мы вышли на крыльцо здания суда. Первое лицо, на кого здесь упал наш взгляд, был Вик-Любен, по-видимому, поджидавший нас тут. Негодяй этот успел уже вернуть себе всю свою самоуверенность и, опираясь на плечо одного констебля из числа своих друзей, смотрел на нас с нахальным видом и насмешкой.

- Как-никак, а все же они заночевали одну ночку в тюрьме! Пусть это послужит им уроком! - говорил он настолько громко, чтобы и мы могли услышать это. - Я сожалею только об одном, что их проклятый командир не был с ними вместе, со своей прекрасной дочерью.

Эти возмутительные слова слышали, вероятно, еще человек десять-двенадцать из числа публики, выходившей вместе с нами из зала суда.

Первое мое желание было, конечно, ответить на это оскорбление и покарать мерзавца, но отец вовремя удержал меня. Уже из одного того, что Вик-Любен стоял чуть не обнявшись с констеблем в полной официальной форме, то есть состоящим при исполнении своих обязанностей, было ясно, что он старался вызвать новое столкновение, которое послужило бы поводом ко вторичному аресту. А нам в настоящее время следовало думать лишь об одном - как бы скорее доставить на судно Флоримона и Клерсину.

Вдруг из толпы нежданно-негаданно явился мститель за нанесенное нам оскорбление, и мститель этот был шевалье Зопир де ла Коломб, который, по-видимому, только что присутствовал на разборе нашего дела в зале суда, вместе со своим неразлучным котом и кожаной сумкой.

- Господин Вик-Любен! - воскликнул он, подходя к полицейскому надзирателю, - вы подлый негодяй и мерзавец! Я считаю своим долгом сказать вам это в лицо!

Освирепевший мулат накинулся было на него с поднятой вверх рукой, готовый поразить одним ударом своего могучего кулака; следом за ним готов был обрушиться на несчастного шевалье и его приятель констебль. Послышалась ругань, брань. Мы невольно остановились посреди набережной, куда уже направились с намерением поискать какую-нибудь лодку или шлюпку, которая могла бы доставить нас на судно командира Жана Корбиака. Видя происходившее мы, однако, готовы были, невзирая ни на какие соображения, поспешить на помощь бедному шевалье, так великодушно выступившему на нашу защиту, когда увидели, что кто-то уже предупредил нас. Там произошла настоящая свалка, в которой трудно было разобрать что-либо. Слышались только свистки, топот ног, подавленные крики и страшная возня.

В первый момент мы не могли понять, что там происходило и как все это случилось, но затем вдруг увидели, что на том месте, где только что стоял Вик-Любен, копошилось человек пятнадцать матросов, которых мы раньше почему-то не видели или не заметили. Вероятно, они скрывались за углом здания. Вглядевшись попристальнее, я, к величайшему своему удивлению, узнал в них матросов с "Эврики". Они проворно заворачивали кого-то в громадные одеяла и вязали, несмотря на отчаянное сопротивление, затем, подхватив этот громадный сверток на руки, точно тюк хлопка, бегом пробежали мимо нас. Теперь я увидел, что ими распоряжался Белюш...

- Живо! - крикнул он нам, - бегом на набережную!.. "Эврика" ожидает нас там под парусами, а негодяй этот в наших руках!..

Не дав себе даже времени ответить, я схватил Флоримона на руки и бросился бежать со всех ног. Отец мой и Белюш, подхватив Клерсину под руки, бросились следом за нами.

Все это случилось так быстро, что никто из присутствующих, видевших похищение Вик-Любена, не успел даже отдать себе отчета в происшедшем, и, прежде чем они могли сообразить, в чем дело, мы уже добежали до лестницы набережной и сели на шлюпки, ожидавшие нас у лестницы. Матросы не особенно бережно сбросили в одну из них свою тяжелую ношу, и по команде Белюша "Отваливай!" шлюпки понеслись как стрела, к ожидавшему их клиперу.

Проворно взобраться по трапу, оттолкнуть ногой лодку, в которой находился злополучный констебль, и отдать швартовы было делом одной минуты... Затем, дав свисток, "Эврика", победоносно распустив свои паруса, точно чайка, скользнула по черным волнам Миссисипи и стала уходить в открытое море.

На набережной собиралась толпа. Раздавался призывный звук труб, поднялась тревога, на солнце сверкало оружие. Но прежде, чем какое-либо таможенное судно могло пуститься за нами в погоню, мы уже были вне их досягаемости.

Теперь все мы были вместе, все собрались на палубе "Эврики"! Розетта и Флоримон обнимали отца, счастливого, радостного и довольного, улыбающегося на своем большом командирском кресле. Клерсина плакала от радости. Белюш молча потирал руки с выражением полного удовольствия. Отец мой и я чувствовали себя так легко и прекрасно, как будто у каждого из нас свалилась громадная тяжесть с плеч. Наконец после долгих ласк, объятий и поцелуев со своими детьми командир подозвал меня к себе и обнял нас всех трех одной левой рукой, затем, нагнувшись ко мне, сказал вполголоса:

- Благодарю тебя, сын мой!

Одно это слово с избытком вознаградило меня за все.

Розетта рассказала нам, что отец ее, не будучи в состоянии примириться с мыслью, что мы арестованы, и зная, что около десяти часов утра нас проводят в здание суда, решился смело пройти рукавом bayou Ла-Фурш в устье Миссисипи и притаиться вблизи набережной. Затем он отправил Белюша в сопровождении пятнадцати человек матросов к зданию суда, приказав им ожидать нашего выхода, и в случае, если бы нам еще не была возвращена свобода, силой отбить нас. Но заметив, что никакая опасность не грозит нам, Белюш, при виде бесновавшегося Вик-Любена, остроумно вздумал воспользоваться имевшими в его распоряжении силами и похитил этого негодяя, имея в виду рассчитаться с ним по-свойски на "Эврике".

Скромный слуга с обычной своей застенчивостью принимал наши приветствия и поздравления.

Между тем портовый семафор усердно работал. В тот момент, когда мы проходили под ветром у форта, преграждавшего доступ к крайнему пункту дельты Миссисипи, немного ниже Нового Орлеана, мы увидели маленький беленький дымок, - и ядро дало рикошет в воду, на расстоянии каких-то двухсот метров от "Эврики".

- Белюш, - с улыбкой сказал Жан Корбиак, - надо ответить этим господам! Распорядись сделать салют в двадцать один выстрел, мой друг!..

Последний выстрел наших орудий тихо замер над водой, заглушенный громким "ура!" всего экипажа, в тот момент, когда Новый Орлеан окончательно скрылся из виду.

ГЛАВА XIX. В открытом море

Все, что здесь рассказано одним духом, капитан Нарцисс Жордас передавал мне в продолжение двух длинных вечеров. Зайдя к нему несколько дней спустя, я попросил его дополнить, что мне уже было известно, и сообщить о дальнейшей судьбе Капитана Трафальгара, а также остальных участников всех этих происшествий.

Вот что он рассказал мне, в ответ на эту просьбу.

- Я уже говорил вам, - начал он, - что матросы "Эврики" втащили в шлюпки два тюка, обвернутых в одеяла.

В одном из этих тюков был завернут констебль, приятель Вик-Любена, которого мы так и оставили в шлюпке, оттолкнув от судна по направлению к набережной. Но как вы думаете, кто предстал нашим взорам в тот момент, когда развязали на палубе "Эврики" второй тюк? Целая живописная компания, состоящая из Вик-Любена, шевалье Зопира де ла Коломба, его кота Грималькена и неизменной кожаной сумки. Все это тесно связанное вместе взаимно душило друг друга, мяукало, билось как рыба об лед и царапалось изо всех сил. Только сумка вела себя с достоинством и оставалась пассивной в этой бесплодной и бессмысленной борьбе!

С большим трудом нам удалось наконец высвободить бедного шевалье де ла Коломб, поставить его на ноги и отблагодарить как следует за его благородное мужество, с каким он выступил на нашу защиту, затем извиниться перед ним в неумышленном похищении его из Нового Орлеана.

Но шевалье, вспомнив свои обычные притворные манеры, со свойственной ему во всех случаях жизни чрезвычайной вежливостью и любезностью прервал наши извинения следующими словами:

- Ах, ради Бога, не извиняйтесь! Право, я крайне признателен тому счастливому случаю, который привел меня к вам и ввел в ваше милое общество, особенно если вы возвращаетесь обратно во Францию!.. Я только позволю себе попросить вас - разрешить мне уплатить за проезд по возвращении на родину, так как в данный момент я совершенно разорен, разорен, как говорится, до нитки!.. Да, если бы вы только могли себе представить, друзья мои, что эти бессовестные адвокаты и полицейские заставили выстрадать меня в течение этого месяца, под предлогом доставлять мне какие-то мнимые сведения! Теперь я пришел к тому убеждению, что, быть может, и наследство мое не что иное, как сказка из "Тысячи и одной ночи"!.. А между тем они взяли у меня все, решительно все, до последней копейки - даже часы мои!

Действительно, те двое часов, которыми так гордился шевалье, со всеми их многочисленными брелками, отсутствовали, весь его костюм был сильно потерт и говорил о скудости средств его владельца. В напудренном паричке его почти не оставалось волос; даже Грималькен казался голодным, до того был тощ.

Мы, конечно, поспешили тотчас же успокоить бедного шевалье, уверив его, что мы рады ему, как гостю, на "Эврике" и что ни о какой плате и речи быть не может, что, по-видимому, очень порадовало беднягу. Затем мы немедленно принялись восстанавливать силы почтенного Зопира де ла Коломба и его знаменитого Грималькена, "кота в сапогах".

Теперь мы уже находились не в американских водах, а в открытом море. Вследствие чрезвычайной быстроты хода "Эврики" мы были вне досягаемости для всякой погони. Перед нами расстилалась, при ослепительном блеске тропического полудня середины июня, лазуревая гладь Мексиканского залива. Ветер слабел понемногу; только одни верхние паруса еще вздувались, заигрывая с запоздалым ветерком в верхних слоях воздуха. Ни одно облачко не нарушало ясности небесной лазури; ни один взмах крыльев не нарушал торжественной тишины, царившей вокруг. Под благодатным влиянием этого полуденного часа всеобщего отдыха, покоя и сна само море казалось дремлющим и как бы опустелым. Лишь изредка всплескивала кое-где рыба, выскакивая на мгновение из воды. Под водой, в борозде, оставляемой "Эврикой", едва заметно не столько виднелись, сколько угадывались черные спины акул, следовавших за судном от самого берега, голодных, но терпеливых, как всегда.

Этот всеобщий отдых и успокоение составляли какой-то странный контраст со всеми теми волнениями и тревогами, какие мы только что испытали. Но это было лишь временное затишье перед бурной и трагической сценой.

Перед лесенкой, ведущей в кают-компанию, лежал на палубе связанный, в том самом положении, в каком его оставили матросы, Вик-Любен, все еще запеленутый в одеяло. Лицо его было видно только отчасти, но то, что было видно, было отвратительно по своему выражению. Никогда еще более низменные страсти, более яростная и подлая ненависть не отражались на человеческом лице. Он был мертвенно-бледен, но бледен от злобы; в глазах, налившихся кровью от внутреннего напряжения, сказывались по очереди то бессильное бешенство, то чувство ужаса и страха. Он, конечно, не мог ошибаться относительно того, какая участь готовилась ему в самом недалеком будущем, а вместе с тем и не мог, не умел примириться со своей судьбой. Минутами вид этого человека возбуждал жалость, но вообще взгляд его выражал только бессильную ярость и вызывал скорее всего чувство отвращения. При всем этом эту нравственную агонию тяжело было видеть. Непривычный еще к такого рода зрелищам, я невольно был возмущен им.

Сидя над навесом кормовой части палубы в своем высоком кожаном кресле, Жан Корбиак, по-видимому, совершенно забыл о своем пленном и не обращал на него ни малейшего внимания. Под длинным белым шерстяным одеянием, обильными складками спускавшимся и окутывавшем его с плеч и до самых пят, угадывалась, несмотря на сильную худобу, некогда сильная и мощная фигура, отличавшаяся даже теперь удивительной красотой и гармонией линий. Муки и страдания минувшей ночи, по-видимому, сильно повлияли на него. Сегодня он казался мне более исхудалым, бледным и слабым, чем когда-либо. Левой рукой он обнимал по очереди то шею своей дочери, то плечики своего сына. Дети его сидели тут же, на маленькой скамеечке у его ног и с любовью глядели ему в глаза, большие, строгие, глубоко ввалившиеся, но светившиеся теперь тихой радостью и лаской.

Я подошел к нему с фуражкой в руке и, почтительно остановившись в двух шагах, проговорил:

- Командир, какие будут ваши распоряжения и приказания относительно нашего пленного?.. Чувство человечности требует не оставлять его больше в этом положении... Прикажете перевести его в трюм?

Выражение невообразимой жестокости появилось вдруг, при этих моих словах на аскетическом лице командира, и красивые губы его сложились в злобную усмешку.

- Да, твоя правда! - угрюмо ответил он, - надо покончить эти старые счеты... Розетта, Флоримон, идите с Клерсиной вниз, в кают-компанию, и оставайтесь там, пока я не позову вас!

Приказание это было отдано так решительно и так безапелляционно, что дети и не подумали протестовать против него. Они встали и, внутренне трепеща, направились к лесенке, ведущей вниз. Им пришлось обойти кругом, так как связанный Вик-Любен, лежавший напротив лесенки, преграждал дорогу.

Едва успели стройные фигурки молодой девушки и ее маленького братца скрыться из виду, как командир приказал своим обычным, громким и отчетливым голосом:

- Развязать этого человека!

Это было делом одной минуты. Несколько матросов разом бросились исполнять приказание командира.

- Привязать его к матче, - продолжал тем же тоном Жан Корбиак, - и дать ему пятьдесят ударов плетей, а затем повесить на большой рее!

Мертвая тишина была ответом на этот приговор. Конечно, в то время никто не придерживался особо гуманных воззрений или хотя бы того сравнительно более мягкого обращения с людьми, какое мы теперь встречаем на судах, и телесные наказания были тогда в большом употреблении. Каждый матрос мог ожидать, что ему придется когда-нибудь испытать на себе унизительное наказание плетьми. Но это наказание, в качестве предварительной пытки перед казнью, а, может быть, главным образом холодный, презрительный тон, каким было оно отдано, заставили меня невольно содрогнуться.

Но я был дежурный, и мне не оставалось ничего более, как только беспрекословно повиноваться. Чуть ли не более расстроенный, чем сам приговоренный к казни, я повторил приказание командира и назначил людей для исполнения казни. Вик-Любен, обнаженный до пояса, был привязан к грот-мачте. Старший парусник, вооружившись толстой узловатой веревкой, которую он дважды обмотал вокруг своего кулака, был готов по первому знаку начать свою работу.

В этот момент Вик-Любен отчаянным усилием сумел повернуть голову назад и, обращаясь к Жану Корбиаку, молящим голосом воскликнул:

- Командир, не пощадите ли вы бедного человека? - при этом его обычный акцент креола придавал его речи какое-то сходство с детским лепетом и звучал как-то особенно забавно.

Эта неожиданная, наивная мольба о пощаде была так неуместна, что я невольно улыбнулся, но командир и бровью не повел, точно не слыша ничего.

- Начинай! - скомандовал он матросу, державшему плеть.

Я отвернулся. Веревка просвистала в воздухе и с сухим, резким звуком ударилась о тело негодяя, который громко взвыл.

В тот же самый момент другой пронзительный крик раздался с кормовой части - и Розетта, выбежав наверх, с мольбой бросилась на шею отцу.

- Пощадите, пощадите, папа, дорогой! - восклицала она дрожащим голосом. - Простите этого несчастного, который теперь уже не в состоянии никому вредить!.. Будьте великодушны! Будьте тем, что вы на самом деле!.. Я знаю - этот человек по-прежнему будет ненавидеть вас и всех нас. Знаю, что он не стоит того!.. Но не все ли равно?.. Простите по доброте своей души!.. Простите, дорогой, отец, прошу, молю вас!.. - И она, едва держась на ногах, трогательная, бледная и прекрасная, с мольбой простирала руки.

Никто не мог бы отказать ей, тем более ее отец, к которому она вернулась после столь долгого отсутствия.

- Пусть будет по твоему желанию! - отвечал он тоном высокомерного, презрительного безучастия, с каким вообще относился ко всему этому делу. - Отвяжите его, - приказал он, - я дарую ему жизнь по просьбе той, которую он не побоялся оскорбить! Заковать его в кандалы!

Злобная радость тотчас же сверкнула в глазах Вик-Любена. К нему разом вернулся весь его апломб. Едва только его успели отвязать от мачты, как он с возмутительной фамильярностью обернулся к группе, центром которой являлись командир и его дочь, и кланяясь довольно развязно, пробормотал в адрес последней:

- Очень благодарю вас, мадемуазель!

- Убрать отсюда этот мусор! - крикнул командир грозным голосом, и Вик-Любена поспешили увести в трюм.

После того Жан Корбиак как будто успокоился, поцеловал свою дочь и затем обратился ко мне с печальной улыбкой.

- Ах, дети мои, как видно, нет справедливости на свете! Миловать такого негодяя, тогда как сотни и тысячи прекраснейших людей подставляют грудь под выстрелы, не встречая ни малейшего сожаления!

- Но что вы теперь думаете делать с ним? - осведомилась Розетта.

- Право, не знаю! - ответил он, - там увидим! Можно будет высадить его на первом попавшемся берегу, чтобы он там заставил себя повесить. Я даю ему на это шесть месяцев срока!

- Разве мы будем останавливаться в пути?.. Я полагал, что мы идем прямо во Францию! - заметил я.

- Не знаю... увидим... В море никогда никто не может сказать, что будет!.. Быть может, мы пристанем к Бермудским или к Азорским островам.

Те несколько недель, которые следовали за этим, могут считаться одними из счастливейших в моей жизни. Погода по-прежнему стояла превосходная, не переходя однако в штиль. "Эврика", точно чайка, скользила по волнам, уносясь вдаль, к нашей родине и не причиняя нам никаких хлопот; только время от времени приходилось то убавить, то прибавить парусов. Служба на судне была столь неутомительна, что, чередуясь посуточно, отец мой и я несли ее без малейшей усталости. Ежедневно мы являлись к командиру с донесениями и для формы получали от него приказания, но, в сущности, все дело шло само собой.

Мы оставили уже за собой и Мексиканский залив, и Антильские острова. Уходя от тропиков, чтобы пользоваться более свежими ветрами и избежать чрезмерно сильной жары, мы находились уже под тридцать седьмой параллелью, успешно подвигаясь вперед благодаря благоприятным ветрам. Жизнь наша шла мирно и приятно; в дружеских, задушевных беседах проходили целые вечера; устраивались также и общие чтения, или строились отрадные планы будущего, или вспоминалось прошедшее. Я от души желал, чтобы такая жизнь про-длилась навсегда, и чувствовал, как с каждым днем и с каждым часом в душе моей росло и крепло чувство почтительного уважения к командиру, чувство восторженной любви к Розетте и братской нежности к маленькому Флоримону. До того времени я не испытывал ни малейшего чувства ни к кому, кроме своего отца. Этой привязанностью я вполне довольствовался, никогда не искал и не желал других. Эта же новая дружба, это новое взаимное чувство по отношению к двум молодым, прелестным существам вносило неведомую доселе прелесть в мою жизнь.

- Простите, - вдруг прервал себя капитан Нарцисс Жордас, - что я, быть может, слишком останавливаюсь на этих воспоминаниях. Но это чуть ли не лучшие и не самые светлые, какие у меня остались в жизни!

- Я почему-то чувствовал это уже тогда, когда начинал собирать и хранить их в душе, как сокровище. И в самом деле, мог ли я без содрогания думать о моменте нашего прибытия в Бретань? Ведь наша тесная дружба, наша общая жизнь, естественно, должна была прекратиться с приездом! Конечно, в нашем тесном кружке никто не заботился об условных приличиях света, но я не мог не сознавать, что между Розеттой, наследницей почти царских богатств, и мной, сыном бедного капитана торгового флота, лежала неизмеримая пропасть. Кроме того, красота этой девушки несомненно должна была привлечь массу поклонников... Какова же могла быть среди них моя роль? Мог ли я оспаривать ее у других, более счастливых и лучше одаренных судьбой? Ах, будь она бедна и беззащитна и не имей богатого приданого, я, быть может, и осмелился бы заявить те права, какие мне давали на взаимность моя искренняя привязанность и глубокое чувство уважения к ней. Но вся гордость моя возмущалась при мысли, что кто-либо мог заподозрить в этом какой-нибудь материальный расчет с моей стороны.

И эти мысли порой лишали меня сна. Кроме того, меня нередко тревожили и смущали мои служебные обязанности и дела.

На мне, как на старшем лейтенанте, лежало немало забот, тем более, что я был новичок, и не раз моя ноша казалась мне не по силам.

Мне приходилось ежедневно определять в точности по компасу направление пути корабля, заносить его в корабельный журнал и представлять все свои действия контролю столь строгого и требовательного начальника, как Жан Корбиак. Наши матросы, хотя и не могли сравниться с однородным экипажем, в котором все люди без исключения принадлежат к одной и той же национальности, как мы это видим на военных судах, а также в большинстве случаев и на коммерческих, тем не менее были не хуже других. Они, конечно, не могли быть недовольны ни пищей, совершенно исключительной, какую они получали на "Эврике", ни чрезвычайно высоким жалованьем, какое аккуратно получали на руки, но, может быть, отчасти по врожденному чувству ненависти, какую питает вся англосаксонская раса к латинским расам, а может, и вследствие известной привычки лености, какую они могли усвоить себе на больших коммерческих судах, где порядки не столь строгие, как на "Эврике", только я замечал, что они с трудом мирились со строгой дисциплиной, введенной командиром на нашем судне. У нас наказания были слишком часты, как мне казалось, за всякую малейшую провинность налагалось взыскание. Нередко случалось, что у нас разом бывало до пяти-шести матросов в разряде штрафованных. Что более всего огорчало меня, так то, что почти всегда все эти наказания и взыскания исходили от меня. В присутствии командира и отца экипаж вел себя безукоризненно. Но ко мне, очевидно, все питали весьма слабое уважение из-за моего юного возраста. Раза два-три мне случилось поймать из уст некоторых из людей экипажа не совсем почтительные возражения или же неподобающие ответы.

По-видимому, насильственное похищение Вик-Любена и все поведение наше за время пребывания в Новом Орлеане пробудили в них не совсем лестные для их командира мысли; кроме того, они видели, что он находится в открытой борьбе с законными властями. Вероятно, они обменивались этими рассуждениями между собой, и вследствие этого у них мало-помалу сложилось определенное мнение относительно командира.

Так, я однажды вечером услышал случайно, как один из них говорил другому:

- В сущности - он тот же пират, и это дело может не совсем хорошо кончиться для него, да и для нас, пожалуй!

Я сделал вид, что ничего не слышал, да и сейчас думаю, что ничего другого я тогда сделать не мог. Следовало ли мне тогда же наложить на говорившего таким образом матроса строжайшее взыскание или же начать разъяснять ему, какая громадная разница между корсаром, имеющим известные официальные полномочия от своего правительства, и простым морским разбойником, или так называемым пиратом? Ведь это не поправило бы дела! Единственная ошибка с моей стороны была та, что я из чувства неуместной деликатности не передал слов матроса отцу, не сообщил ему об этом разговоре. Но так как я случайно уловил это слово, то и боялся, чтобы отец не принял его также и на свой счет и не вскипел гневом, заодно с командиром. Вот почему я счел за лучшее ничего не говорить им. Вообще-то нельзя приписывать слишком большого значения случайным взрывам недовольства своей жизнью и всем окружающим, какие вызывает порой у солдат и матросов скука и физическое утомление после дневных трудов, и какие обыкновенно не ведут ни к каким последствиям. Самое разумное - делать вид, что ничего не знаешь и не замечаешь, если только возможно сделать это, не возбудив подозрения.

Таково общее правило, которым я и руководствовался в данном случае. Тот матрос, о котором я говорил сейчас, был не кто иной, как Брайс, состоявший в звании старшего боцмана у нас на судне. В качестве такового он был и заведующим оружейным складом, и начальником тюремной стражи, если можно так выразиться, потому что на его ответственности лежал присмотр за карцерами и камерами, где содержались арестованные. Я по обязанности регулярно обходил эти карцеры и камеры, помещавшиеся на самом дне трюма, и всегда находил их в порядке. Но однажды при осмотре этих помещений я заметил такую нечистоту и беспорядок, что нашел нужным заметить это боцману. Это был человек лет пятидесяти, умный от природы, толковый, деятельный, но крайне невежественный и угрюмый. Я уже раза два слышал от него ответы, которые не совсем нравились мне, и всегда круто обрывал его, но не решался подвергнуть строгому взысканию. Но на этот раз он позволил себе возразить мне на мое замечание о камерах, что я ошибаюсь! На это я тотчас же заявил ему, что он проведет в одной из них целые сутки, чтобы иметь возможность самому убедиться в противном.

А при обычном вечернем донесении командир приказал вдвойне усилить назначенное мной наказание.

Этот простой и ничего сам по себе не значащий случай имел, однако, ужаснейшие последствия. Вероятно, во время своего заключения в трюме Брайс вступил в беседу с Вик-Любеном, который стал высказывать ему свое сочувствие и негодование по случаю такого взыскания. Их отделяла друг от друга только тоненькая перегородка. Таково мое предположение, так как с этого дня я стал замечать, что между этими двумя людьми завязалась тесная дружба, и боцман стал относиться весьма любезно и приветливо к заключенному. Заметив это во время своих почти ежедневных обходов трюма, я вынужден был запретить Брайсу всякого рода разговоры и отношения с оштрафованными, арестованными и заключенными и донес командиру, который немедленно приказал перевести Вик-Любена под строгий караул. Как жаль, что он не сделал этого сразу!

Когда кто находится под строгим караулом, то строжайше запрещается всем без исключения обращаться с какими бы то ни было вопросами или вообще говорить с заключенным. Но вскоре мне пришлось убедиться, что Брайс совсем не исполняет этого обязательного распоряжения.

Однажды, обходя в неурочное время помещение трюма, я застал его в беседе с мулатом, причем дверь его камеры была раскрыта настежь. Это обстоятельство показалось мне немаловажным, и я немедленно предупредил об этом отца. Тот потребовал к себе боцмана и сделал ему строжайший выговор, объявив, что если он только позволит себе еще раз подобное нарушение правил и судовой дисциплины, то и сам должен будет окончить плавание в трюме.

Теперь, когда смотришь на все эти отдельные факты и явления со стороны, когда они, так сказать, особенно ярко освещены последующими событиями, они принимают, конечно, особый смысл и значение. Казалось бы, они должны были вразумить и надоумить нас, так сказать, подготовить нас к тому, что замышляют, и предупредить нас о возможности бунта. Но нет! Несмотря на то, что у нас был случайный экипаж, а само судно везло груз большой ценности, несмотря на то, что у нас был такой заключенный, как Вик-Любен, находившийся в постоянных сношениях со всеми оштрафованными и, следовательно, недовольными, чередовавшимися в камерах трюма, мы были довольно беспечны. А нам нужно бы помнить, что наше положение не совсем надежное, и что "Эврика" со своим грузом представляет собой весьма завидный приз, вполне способный возбудить алчность. Но нет! Мысль о бунте даже не приходила никому из нас в голову!.. Правда, бунт на корабле, при условии соблюдения обычных требований справедливости и полного благосостояния в смысле продовольствия и жалованья экипажу, - случай настолько редкий, что ни один командир не принимает в расчет возможности его. Не думали о нем и мы, не придавая разным мелким фактам никакого значения. К тому же нужно вспомнить, что я был еще новичком в этом деле. Что же касается моего отца и Жана Корбиака, то оба они на склоне жизни, полной всякого рода случайностей и приключений, имели не раз под своей командой всякого рода сборные и случайные экипажи, иногда даже сборища настоящих бандитов, набранных из числа всякого рода авантюристов и проходимцев, каких так много в любом портовом городе Америки, и тем не менее, ни разу не испытав даже мимолетного недовольства или пустякового нарушения дисциплины, положительно не могли даже представить себе возможности бунта на "Эврике". Само предположение чего-либо подобного оскорбило бы их, как неслыханная дерзость.

Короче говоря, никто из нас даже не помышлял о бунте.

И вот однажды вечером, перед закатом солнца, все мы собрались вокруг кресла командира на юте. Опершись на нательсы (сетки по бортам), я задумчиво следил за скользившими из-под кормы волнами, слушая Розетту, читавшую вслух Шатобриана. Клерсина, присев тут же на низенькой скамье, вязала чулок, шевалье Зопир де ла Коломб только что рассказал своему маленькому другу Флоримону чуть ли не в сотый раз историю знаменитого Грималькена, "кота в сапогах", бедного найденыша, привязавшегося к своему господину с удивительной настойчивостью. Теперь оба они, то есть Флоримон и его великовозрастный приятель, забавлялись случайно упавшей на палубу летучей рыбкой, а немного погодя отправились играть в прятки, свою излюбленную игру.

Мой отец, в сопровождении Белюша, Брейса и еще двух матросов, только что спустились вниз для обычного вечернего обхода.

Вахтенные, присев или растянувшись на палубе, отдыхали после уборки верхних парусов; ветер заметно слабел.

Не прошло и минуты, когда мой отец спустился вниз, как оттуда послышалось несколько выстрелов, следовавших один за другим, вслед затем послышался топот ног, а еще через минуту отец появился на верхней ступени лесенки, весь окровавленный, и крикнул:

- Сюда! Ко мне!.. Измена!.. Брайс заодно с Вик-Любеном. Они стреляли в меня... Белюш убит!.. - И с этими словами отец зашатался и упал на палубу. Я кинулся к нему и тут с изумлением увидел, что вместо того, чтобы спешить ко мне на помощь, вахтенные не трогаются с места...

В этот момент Вик-Любен, Брайс и еще шесть других матросов выбежали на палубу. Все они были вооружены... Затем раздался общий залп на юте. Я почувствовал, что в меня ударили две пули, сделал было движение вперед, но упал и потерял сознание.

ГЛАВА XV. Политика Вик-Любена

Была темная ночь, когда я наконец очнулся и пришел в себя. Я лежал на спине на том самом месте, где и упал. Сильная боль в голове мешала мне собраться с мыслями. Во всем теле ощущалась страшная тяжесть и какая-то тупая, ноющая боль, левая же нога моя была до того тяжела, что я положительно не мог пошевелить ею. Вблизи моя рука нащупала какую-то клейкую, липкую массу, но в темноте нельзя было разобрать, что бы это могло быть. Машинально я поднял глаза на грот-мачту и невольно спросил себя, почему на ней не видно обычных огней. Вдруг взрыв хохота и звон стаканов и бутылок, донесшийся до меня из кают-компании, разом дал мне понять, в чем дело. "Да, - вспомнил я вдруг, - экипаж "Эврики" взбунтовался. Вик-Любен стоит во главе этого бунта. Отец мой нал раньше меня, Белюш убит... Командир Жан Корбиак, вероятно, тоже... А Розетта, а Клерсина, а Флоримон?.. И они тоже должны были быть убиты тем залпом, который негодяи сделали по ним на моих глазах, или же были зарезаны этими палачами... А я один остался жив, хотя и тяжело раненый, утопающий в своей собственной крови, но сознающий весь ужас положения". Страшная картина бунта, представившаяся моим глазам, до того потрясла меня, что я снова лишился чувств и потерял сознание, а когда снова пришел в себя, то на востоке уже занимался день. Меня насквозь пронизывал страшный холод и озноб. Я заметил, что "Эврику" сильно качает. Громадный вал, набежавший на судно и заливший то место на палубе, где я находился, дал мне понять причину того ужасного чувства холода, какое я испытывал: я весь промок. Дул сильный ветер, до того сильный, что сломил брам-стеньгу, которая со страшным шумом упала на палубу, увлекая за собой массу парусов и снастей.

Все это валилось вокруг меня, но по какому-то чуду не задело, а только накрыло меня парусом, точно саваном.

Вероятно, в это время я снова впал в забытье и потерял сознание. Очнулся я через некоторое время от страшнейшей боли: чей-то тяжелый сапог, подбитый гвоздями, наступил мне на раненую ногу... Должно быть, я издал какой-нибудь глухой стонущий звук, но его не слышали среди общего шума и суеты. Матросы, очевидно, перерезали снасти, упавшие на палубу, причем кричали и ругались без толку, - и весь этот шум сливался со свистом ветра и воем начинающейся бури.

- Видно, ты ничего не смыслишь в своем ремесле! - с бешенством кричал Вик-Любен.

- Да это вовсе не мое ремесло: я по ремеслу конопатчик, а не капитан! - угрюмо отвечал голос Брайса. - Твое дело отдавать приказания: ты ведь брал все на себя, уверяя нас, что сдал капитанский экзамен!.. Ну, а теперь я вижу, что ты все налгал: очевидно, ты и в начальной школе даже не был!.. Нечего сказать, незавидное теперь наше положение! Если ветер будет свежеть, то с этими пьяницами, которые только и умеют, что пить да песни горланить, нам несдобровать!.. Не говорил ли я, что лучше было бы подождать, пока мы будем вблизи какого-нибудь берега! Да, но сударь изволил скучать в трюме! Ему желательно было подышать свежим воздухом!

- Да полно! Теперь уже поздно сожалеть об этом, надо что-нибудь придумать, чтобы не сбиться с пути! Думаю, это не так уже хитро!..

В этот момент наскочившая на палубу волна захлестнула его, залив рот, глаза и уши, и прервала на полуслове. Он стал отряхиваться, отплевываясь и ругаясь самой площадной бранью.

- Это все этот болван Валькер: он не умеет держать руль по ветру! - проворчал Брайс, хохоча над бедой мулата. - Эх, черт побери! Право, в такую бурю намного лучше в трюме, чем на палубе!

- Если бы ты даже до завтра повторял свою ослиную остроту, - с досадой воскликнул Вик-Любен, - то и тогда не помог бы этим делу!

В этот момент матросы, занявшиеся уборкой, подняли тот парус, под которым я лежал без движения, полуживой от недостатка воздуха. Вик-Любен тотчас же заметил меня.

- Э, - воскликнул он, как бы обрадованный, - да еще один остался здесь!.. И я готов поклясться, что он еще не издох! - добавил он, заметив, что у меня глаза открыты и смотрят прямо на него. - Живо, ребята! Возьмите-ка да уберите мне это прямо туда, за борт! - крикнул он без дальнейших церемоний, обращаясь к матросам, убиравшим парус.

Те подхватили меня за руки и за ноги и готовились уже было исполнить его приказание без возражения, но и без всякого сочувствия или особой готовности, насколько я мог заметить, как вдруг Брайс остановил их.

- Погоди, ребята! - крикнул он, - у меня появилась одна мысль! - И, отведя Вик-Любена немного в сторону, он стал сообщать ему что-то таинственным шепотом.

Не знаю, что он говорил, но следя по тем злобным взглядам, какие они время от времени кидали на меня во время своего совещания, я ясно видел, что их намерения не имели ничего утешительного для меня. Вследствие этого у меня появилась было мысль, что они, вероятно, задумали подвергнуть меня предварительно какой-нибудь пытке и затем выбросить за борт. И признаюсь, эта мысль доказала мне, что я еще не совсем отрешился от этого мира, так при мысли о предстоящей мне, вероятно, унизительной пытке сердце мое болезненно сжалось в груди. Да, я не мог ошибаться, эти негодяи не могли замышлять ничего, кроме этого: один из них не мог мне простить, что по моему приказанию провел двое суток в трюме, а другой - того, что я отдал распоряжение о наказании его плетьми, хотя это было отнюдь не по моей инициативе, так как я по долгу службы только повторил приказание командира.

Итак, меня еще не так-то скоро опустят на дно моря! Мне еще предстояло узнать другие мучения... В первый момент мне было страшно трудно примириться с этой мыслью.

- Друзья мои, - обратился я к тем двум матросам, которые уже подняли меня и держали теперь в своих грубых, мозолистых руках, - окажите мне последнюю услугу, исполните скорее приказание, которое вам только что отдал новый начальник, бросьте меня за борт, прошу вас именем вашей матери!..

Но они посмотрели на меня тупым, безучастным взглядом и не шевельнулись, затем, опустив меня обратно на прежнее место, почему-то угрюмо отвернулись.

Тем временем Вик-Любен снова подошел ко мне с лукавой, фальшивой улыбкой, придававшей его отвратительному лицу сходство с гиеной.

- Как видно, вам не очень плохо! - насмешливо промолвил он, - вы даже можете говорить, как я заметил.

- Это мое дело! - ответил я, отворачиваясь от него с чувством непреодолимого отвращения.

- Ну, нет, не только ваше дело, но и мое тоже, - сказал он, наклоняясь надо мной, чтобы освидетельствовать мои раны. - Ведь я немного врач и хирург в качестве полицейского инспектора!

С этими словами он откинул назад мои волосы, прилипшие у меня ко лбу, и осмотрел рану от пули, пробороздившей мне череп над правым ухом.

- Пуля, без сомнения, не проникла в череп, иначе вы не были бы в полной памяти! - заметил он тоном доктора. - Она повредила только верхние покровы! А это чистые пустяки, несколько компрессов из водки, - и вы будете совсем здоровы!

Теперь уже не оставалось никакого сомнения, что это чудовище намеревалось сделать мне перевязку, чтобы, как только я поправлюсь, подвергнуть меня какому-нибудь унизительному наказанию. Эта мысль возмущала меня до глубины души.

- Оставьте вы меня в покое! - воскликнул я с негодованием, - не надо мне ваших услуг и вашего ухода!..

- Напротив, вы нуждаетесь в них! - с громким хохотом возразил мулат, - даже очень нуждаетесь! - повторил он. - Брайс, прикажи скорей принести сюда тряпок, бинтов, пресной воды и водки, - обратился он к боцману, который тотчас же направился к лестнице. - Ты найдешь бинты, корпию и все, что нужно, в лекарственном ящике, под диваном, в кают-компании: я там видел его...

- Хм, да!.. и здесь мы потеряли много крови, - продолжал Вик-Любен, корча из себя опытного хирурга и ощупывая мою раненую ногу. - Неужели у нас и здесь сидит еще другая пуля?.. Вероятно! Хм, да!.. кажется, есть.

С этими словами он достал из-за пояса нож, привешенный к ремню брюк, в кожаных ножнах.

В первый момент у меня мелькнула было мысль, что он меня зарежет, и, признаюсь, эта мысль чрезвычайно порадовала меня, я страстно желал смерти. Но, увы! - он только распорол своим ножом мои штаны на левой ноге и обнажил довольно глубокую рану.

- Ба! Да и это сущие пустяки! - воскликнул он, вонзая мне свой нож с видимым наслаждением в рану, чтобы расширить и раскрыть ее.

Неожиданность и страшная боль, причиненная мне этим его движением, вырвали у меня глухое, подавленное рычание.

Но оказалось, что этот негодяй был действительно довольно искусным в своем роде хирургом, так как минуту спустя он достал и показал мне окровавленную пулю, которую только что успел вынуть.

- Вот вам операция, за которую в Новом Орлеане платят по крайней мере двадцать пять пиастров, - сказал он с торжествующим видом, - а я делаю ее вам даром, и вы еще недовольны мной!

Я ничего не ответил ему на это, так как видел в этом жестокий сарказм. Но Вик-Любен, нимало не смущаясь, продолжал свою речь, по-прежнему корча из себя знающего врача.

- Ну, вот, теперь хорошенько промыть все это водкой, да наложить перевязку поаккуратнее на бедро и на голову, и не пройдет недели, как вы уже будете на ногах, мой любезнейший, и здоровее, чем когда-либо!

- Да кто тебя просит заботиться о моем здоровье! - с яростью крикнул я, - подлый убийца, дай мне умереть спокойно, я ничего более не прошу у тебя!

- Ну, ну!.. Вот уже опять начинается ругань! - проговорил он, бросив при этом на меня такой взгляд, в котором я узнал его обычное зверство и свирепость. - За вами ухаживают, вас хотят вылечить, а вы не находите лучшего ответа, как только дурные, обидные слова!..

- Вылечить меня! - с горькой усмешкой прошептал я, - гораздо проще было бы не стрелять меня!

- Не будем больше говорить об этом: это - старая история! - тоном кроткого великодушия произнес мулат, снова входя в роль заботливого врача.

Мало-помалу ко мне возвратилось самообладание и обычное хладнокровие, и я понял, что единственное достойное порядочного человека в данном случае поведение, это - полнейшее равнодушие и молчание по отношению к моим палачам. Поэтому я не сказал ни слова. Тем временем вернулся Брайс с полотняными тряпками, корпией, холодной пресной водой и водкой. Вик-Любен тщательно обмыл мои раны, наложил повязки и ловко забинтовал мне голову и бедро. Я относился ко всему этому вполне пассивно, лежал с закрытыми глазами, чтобы не видеть этого омерзительного лица. Вся эта процедура длилась очень долго, но когда все было окончено, я немедленно почувствовал облегчение, которое вскоре перешло в чувство полного удовлетворения.

- Ну, теперь давайте сюда подушки и стаканчик старого рома! - проговорил довольным тоном мулат, закончив работу.

Приказание его было немедленно исполнено. Спустя две-три минуты я уже лежал на трех мягких кожаных подушках, взятых из мебели кают-компании, на верхней кормовой палубе, а Брайс подносил к моим губам чашку с дорогим ромом.

Я почти машинально сделал глоток-другой и, встретившись взглядом с боцманом, прочел на его лице, как мне показалось, нечто похожее на сочувствие. Мне захотелось воспользоваться этим, чтобы в последний раз высказать свой протест.

- Брайс, - сказал я ему, - вы не подлый шпион и не злой человек, как этот мерзавец! К чему же вы хотите мучить и терзать меня, вместо того, чтобы разом бросить меня за борт?

Он молча отвернулся в сторону; то же сделали, точно по команде, и все остальные, окружавшие меня.

Между тем море все еще волновалось и бурлило, насколько я мог судить о том по боковой и килевой качке судна, но мне казалось, что ветер начинал слабеть. Во всяком случае, волны уже не заливали кормы. Валькер по-прежнему был у руля, а Брайс и Вик-Любен, усевшись в нескольких шагах от меня, по-видимому, вели между собой серьезную беседу.

Несколько матросов спали растянувшись на палубе. С лестницы, ведущей в кают-компанию и зиявшей, точно черная разверстая пасть, как раз напротив меня, доносилась однообразная пьяная песня, которую тянули пять-шесть хриплых, нестройных голосов.

При этом сознание моего ужасного положения и страшной неизвестности касательно всех, кто мне был так дорог, до того ясно ощущалось мной, что у меня невольно выступили слезы на глазах.

Ко мне вернулись отчасти мои силы, потому что хотя и с трудом, но я мог уже теперь поднести руку к своим глазам и смахнуть с ресниц эти слезы, которых я стыдился. Не знаю, заметил ли это движение Вик-Любен, но только он вслед за этим встал и подошел ко мне.

- Я только что беседовал с Брайсом, - начал он весьма развязно, - он полагает, что мы не уклонились в сторону от надлежащего пути и что менять паруса нет никакой надобности. А вы какого мнения?

При этом в моем мозгу мелькнула догадка, подсказанная мне самой тупой наивностью вопроса мулата. Мне сразу вспомнился разговор, слышанный мной с час тому назад, когда я лежал под парусом, совершенно накрытый им, так что эти господа не могли видеть меня.

Теперь я понял, что так как ни Вик-Любен, ни Брайс, ни один из матросов не могли справиться с судном и вполне сознавали это, то, не имея другого выхода и чувствуя свою полную беспомощность, они были вынуждены обратиться за помощью ко мне. И вот этому-то обстоятельству я и был обязан жизнью.

Я закрыл глаза и размышлял о всем этом, а когда снова раскрыл их, то увидел Вик-Любена все еще передо мной, тревожно ожидавшего моего ответа.

- Вы, как вижу, ничего не смыслите в управлении судном, ни вы, ни остальные, и нуждаетесь в моих советах и указаниях? Не так ли? - спросил я, глядя на него прямо в упор.

Этот прямой вопрос, которого он, очевидно, совсем не ожидал, так смутил его, что он не знал, что ответить.

- Нет... не то, чтобы мы ничего не знали!.. Мы знаем, но только вы знаете лучше нас! - уклончиво проговорил он.

Но я, конечно, попал в точку, и решил тут же воспользоваться этим.

- Неправда! Вы ровно ничего не знаете, ни вы, ни остальные! - сказал я ему. - Ручаюсь вам, что не пройдет и двадцати четырех часов, как все вы будете на глубине трех тысяч футов под водой, на радость голодным акулам, если только ветер станет свежеть!..

Несколько матросов с напряженным вниманием прислушивались, как я заметил, к нашему разговору. Затем стали постепенно подходить ближе и наконец обступили нас полукругом.

- Умеете ли вы хоть определить направление судна? Нанести известную точку на карту? - допрашивал я, постепенно возвышая голос. - Знаете ли вы применение морских карт? Имеете ли хоть малейшее понятие, что такое градусы долготы и широты?.. Умеете ли соотносить пропорции парусов с силой ветра и определять угол и направление рей согласно силе и направлению ветра? Нет, вы не имеете обо всем этом ни малейшего представления!.. Я это знаю и вижу, а потому не завидую вам и вашему положению в данный момент. Вы смело можете считать себя погибшими!..

- Нет, почему же, если вы согласитесь давать нам указания относительно того, что нам следует предпринимать? - льстивым, заискивающим тоном возразил Вик-Любен.

- А почему бы я стал это делать? Уж не из благодарности ли за то, что вы всадили в меня две пули?.. Или для того, чтобы, как только я приведу вас в надежную гавань, вы имели удовольствие всадить в меня дюжину других пуль? Нет, извините, не на такого дурака напали!

По-видимому, это рассуждение показалось им крайне убедительным. Все они невольно повесили носы и приуныли.

Некоторое время все молчали, но Вик-Любен, со свойственным ему нахальством и бесстыдством, первый поднял голову и проговорил:

- Во всяком случае, если мы пойдем ко дну, то ведь и вы также пойдете вместе с нами! Следовательно, вам прямой расчет помочь нам добрым советом...

- Как можете вы знать мои расчеты! - воскликнул я, - какой у меня может быть расчет сохранять свою жизнь теперь, когда все те, кто мне дороги, быть может, уже умерли!..

Под этим скрытым вопросом таилось болезненное сомнение, трепетная, слабая надежда узнать что-либо о моих дорогих. Почувствовал ли это Вик-Любен, понял ли он, что это дает ему всесильное оружие против меня, верное средство заставить меня сделать то, чего он хочет, - не знаю, но только, подумав немного, он продолжал:

- А что, если бы все они были живы и никто, кроме Белюша и двух слуг, не был убит? Что, если ваш отец имел бы только одну пулю в руке, да удар ножа в спину, за свое упорство и непокорность?.. Что, если командир был бы только ранен в обе ноги?.. А остальные все в добром здравии заперты в капитанской каюте? Что бы вы сказали на это?

Я вздохнул свободней. Сердце у меня запрыгало в груди от неожиданной радости при этом известии, и вся кровь, какая еще оставалась во мне, прилила к лицу. Возможно ли, в самом деле, чтобы отец мой был жив, а также Розетта и все остальные, и никто не убит кроме Белюша и двух несчастных слуг? Конечно, допустив даже, что все это правда, положение было ужасное: какую убийственную ночь должны были провести все они там, внизу, запертые в капитанской каюте, бок о бок с пьяной оравой матросов, бесчинствовавших в кают-компании. Но все же, пока они были живы, не все еще было потеряно, при условии, конечно, что все это была не сплошная ложь, так как никаких доказательств, подтверждающих слова Вик-Любена, не было у меня! Во всяком случае, необходимо было хитрить, оттягивать время и посмотреть, что будет дальше.

- Послушайте, Вик-Любен, - сказал я, раскрывая глаза, - я, конечно, не знаю, что вы замышляете против нас и как намерены поступить, и мне весьма трудно поверить, чтобы намерения ваши не были в высшей степени зверски и жестоки. Но не в этом дело! В данный момент, несомненно, вы нуждаетесь во мне, иначе - я в том убежден - вы без дальнейших рассуждений давно бы выбросили меня за борт на съедение акулам. Но счастлив ваш Бог, что вы не успели этого сделать, так как нельзя даже представить себе тех страшных опасностей, каким вы подвергали себя, собираясь управлять судном, не зная даже самой азбуки морского дела. Это положительно чудо, что "Эврика" еще не пошла ко дну со всеми парусами в эту самую ночь, в тот момент, когда ветром сломило брам-стеньгу. Стоит только погоде еще раз измениться к худшему, - а на это в данный момент девяносто девять шансов из ста, так как барометр стоит на "переменно", то могу вас уверить, вам не придется прожить и двух часов... Вы это чувствуете и сознаете, и я отлично понимаю, что только этому обстоятельству я обязан и жизнью, и тем уходом, каким вы сейчас окружили меня.

Бунтовщики потупились, и из этого я легко мог заключить, что в точности выразил сокровенную мысль каждого из них.

- Вам нужно, чтобы я принял на себя управление судном, это для вас совершенно необходимо, и я, пожалуй, согласен взять это на себя, - продолжал я. - Я буду говорить вам, что следует делать, в какой момент прибавить или убавить паруса или же изменить направление, буду говорить, куда держать руль. Каждый день в полдень я буду делать по солнцу свои вычисления и затем сообщать вам, где мы находимся в данный момент. Ежедневно я буду высчитывать приблизительно пройденный путь... Ну, словом, я буду нести все обязанности капитана судна и приведу "Эврику", куда вам будет угодно, и куда вы не можете прийти без меня...

- Ну, да! Ну, да! - хором загалдели десятки голосов в порыве глупой радости.

- Ну, да! - повторил я за ними с невольной едкой усмешкой. - Но я сделаю это только на следующих условиях: во-первых, вы должны сейчас же дать мне возможность убедиться своими глазами в том, что отец мой жив и что командир, его дети и их няня тоже все живы... Во-вторых, вы обязуетесь обращаться с ними хорошо и прилично, предоставив в полное их распоряжение кают-компанию и все каютки, и не будете отказывать им ни в чем, что необходимо или даже просто полезно для них... В-третьих, обязуетесь сохранить всем нам жизнь и высадить нас, где вы сочтете это для себя безопасным и удобным...

- Быть может, вы потребуете еще, чтобы я обязался доставить каждому из вас по двадцать тысяч ливров годового дохода? - нахально спросил Вик-Любен, когда я закончил перечень своих условий.

- Нет, этого я не требую, - ответил я невозмутимо спокойно, как бы поняв его слова в прямом смысле. - Я отлично знаю, что главной, побудительной причиной вашего образа действий в данном случае была корысть, желание присвоить себе богатство коменданта. Потому-то я и не потребовал от вас даже хотя бы самой незначительной доли их для детей его или для него...

- Да, небольшого труда стоило нажить эти богатства вашему командиру! - насмешливо перебил меня Вик-Любен, - ровно столько же, сколько и нам было взять их.

Это замечание было сочувственно встречено матросами.

- Не в этом дело, - поспешил я заявить негодяю, - мы здесь собрались не для обсуждений разных побочных вопросов, а для того, чтобы уладить серьезное дело. Вам нужен человек, который сумел бы привести "Эврику" в избранный вами надежный порт. И таким человеком среди вас являюсь один я, это неоспоримо! Вот я и изложил вам свои условия. Ваше дело теперь обдумать, обсудить и решить, удобны ли они для вас и согласны ли вы выполнить их...

И как бы для того, чтобы дать им нагляднее понять, что решение мое бесповоротно, и вместе с тем дать им время обдумать, я отвернулся и закрыл глаза.

Мне было смешно, как матросы стали один за другим, точно нехотя, отходить в сторону тяжелой, ленивой поступью, грузно волоча за собой ноги, затем подзывали к себе товарищей, не присутствовавших при моем разговоре с Вик-Любеном, и долго рассуждали между собой вполголоса. К чему-то должны были привести эти обсуждения и совещания?.. Мне казалось, что я уже заранее угадываю, чем это должно было кончиться... Вик-Любен на все согласится, все обещает, а затем, без дальнейших церемоний, не исполнит ни одного из своих обязательств. Это так просто и так удобно! Но в данный момент для меня было важно только одно: узнать наверное, действительно ли мой отец и все мои дорогие друзья еще живы. А все остальное было уже не так важно.

ГЛАВА XVI. Командир поневоле

Спустя каких-нибудь четверть часа, не более, Вик-Любен и Брайс одни подошли ко мне. Я прочел бешенство в глазах мулата.

- Ну, а что бы вы, например, сказали, - гневно воскликнул он, - если бы вместо того, чтобы соглашаться на ваши условия, мы бы просто предложили вам выбор между тем или другим: или вы будете служить нам, как хороший офицер, или сейчас же будете присутствовать при том, как старого пирата, его детей и вашего отца привяжут к мачте и будут бить плетьми до крови?

Я, конечно, не мог предвидеть такого оборота дела и не старался даже скрыть того чувства ужаса и негодования, какое мне внушала эта перспектива.

- Я скажу вам на это, - отвечал я, - что одного предположения подобной низости и подлости было бы достаточно, чтобы заставить меня решиться скорее дать изрубить себя на куски, чем оказать вам хотя бы малейшую услугу!.. Вам известны мои условия... Теперь могу добавить к этому, что они бесповоротны и что я ни на йоту не отступлюсь от них!

Они вторично вернулись к группе матросов, неподвижно сидевших на своих местах в ожидании моего ответа. Опять началось совещание, на этот раз длившееся, впрочем, недолго.

- Мы решили временно согласиться на ваши условия! - проговорил Брайс от имени всего почтенного собрания. - Но не забудьте, что при малейшей попытке нарушить ваши обязательства, при малейшем признаке измены мы будем знать, как приняться за вас...

Да, действительно, они знали, эти негодяи!.. Но, в сущности, не все ли равно! В общем все же был уже сделан громадный шаг вперед, а положение было такого рода, что нельзя было предъявлять слишком строгих требований относительно внешней формы договора.

- В таком случае это дело решенное, - сказал я, - теперь остается только приступить к выполнению первого параграфа нашего условия: показать мне так, чтобы я мог убедиться своими глазами, что отец мой и все друзья мои живы...

Начались новые совещания, толки и обсуждения этого затруднительного вопроса. Одни предлагали спустить меня в кают-компанию, другие не хотели этого допустить. Они, очевидно, опасались, чтобы между мной и остальными их пленными не завязалось опасных отношений, могущих грозить их безопасности. Конечно, наиболее разумное мнение имело наибольший успех, и потому было решено вывести отца моего к выходу лестницы и поручить ему передать мне, что Корбиак, Розетта, Флоримон и Клерсина живы. И ничего более, ни слова, ни звука! Я со своей стороны также не должен был произнести ни единого слова; затем всякие дальнейшие отношения с заключенными кают-компании строго воспрещались мне. Я немедленно согласился на такого рода решение, признавая его, в сущности, вполне естественным с точки зрения бунтовщиков и ввиду их собственных интересов.

Прошло более получаса. Я начинал уже беспокоиться столь продолжительной проволочкой, когда, наконец, появился у люка, ведущего вниз, в кают-компанию, мой отец, которого несли на носилках два матроса. Он был бледен как смерть, но жив. Слабым голосом он произнес слова, которых я ожидал от него с таким болезненным нетерпением, и не прибавил к этому ни слова, но долгий взгляд его, полный тоски, нежности и муки, сказал мне все, чего он не мог выразить словами.

Я отвечал ему, послав рукой безмолвный поцелуй; затем носилки скрылись в люке лестницы.

Статья вторая нашего уговора была уже гораздо легче исполнима и потому не представила особых затруднений.

Чтобы доказать мне, что требование мое исполнено и что ни одного матроса не остается более в кают-компании, Вик-Любен и Брайс выстроили передо мной весь экипаж. Недоставало только одного человека, некоего матроса по имени Смис, нашего марсового матроса. Я спросил о нем.

- Белюш убил его! - угрюмо отвечал Брайс. Я не стал настаивать.

Затем дверь на лестницу немедленно была заперта, как бы для того, чтобы яснее дать мне понять, что я должен совершенно отказаться от всякой надежды на дальнейшие отношения с заключенными. Волей-неволей пришлось удовольствоваться и этим.

- Теперь я в вашем распоряжении! - проговорил я, обращаясь к Брайсу.

Решено было заставить меня съесть немного супа и выпить стаканчик вина, потому что я был очень слаб вследствие большой потери крови. Кроме того, для меня раскинули на корме род палатки из брезентов, сюда же принесли карты, секстан, барометр, компас, - словом, все необходимые инструменты и аппараты. Меня окружили всеми удобствами, каких требовало мое болезненное состояние, и обязались исполнять в точности все мои приказания касательно управления судном.

Прежде всего я приказал ослабить два малых паруса, так как море заметно успокоилось и волны мало-помалу улеглись, а ветер начинал спадать.

Затем, измученный теми страшными впечатлениями и волнениями, какие пришлось пережить за это короткое время, совершенно обессиленный и изнеможенный, я, незаметно для самого себя, снова впал в тяжелое забытье, перешедшее в такой же тяжелый сон.

Незадолго перед полуднем явился Брайс и разбудил меня, чтобы я сделал свои вычисления. Погода прояснилась, море было спокойно, и яркое солнце блистало в безоблачной лазури неба. Мне подали необходимые инструменты, карты и книгу для отметки быстроты хода судна.

Так как я потерял очень много крови, то чувствовал сильный озноб и сердцебиение. Я едва мог, и то через силу, поднести секстан к глазам, между тем как трое здоровенных матросов подняли меня вместе с подушками, на которых я лежал, и держали на уровне линии горизонта. Кое-как мне удалось сделать свои наблюдения; дрожащей рукой я набросал неразборчивыми каракулями карандашом необходимые вычисления и затем заявил во всеуслышание, что мы находимся в данный момент на 38® 8' 12" северной широты и 45® 6' 3" западной долготы.

Весь экипаж, собравшийся в полном составе на палубе, с жадным любопытством ожидал в благоговейном молчании результатов моих наблюдений. Эта, в сущности, столь простая и несложная операция, столь обыкновенная в моих глазах, казалась им чем-то вроде кабалистики. Все эти люди, от первого до последнего, вполне сознавали, что никто из них не в состоянии определить, на какой точке громадного пространства океана они находятся в данный момент. С самого первого момента все они поняли, что эта ежедневная операция, равно как и все остальные, относящиеся к управлению судном, являются для них вопросами жизни и смерти. И вот теперь-то я только понял впервые и осознал ту силу, то громадное преимущество, какое давало мне над ними их невежество. И они сами чувствовали это. Брайс и Вик-Любен развернули передо мной карту и попросили меня указать им точно, на какой именно точке океана мы теперь находимся. Я исполнил их просьбу, сделав пометку красным карандашом. Вслед за этим карта стала переходить из рук в руки; матросы показывали ее друг другу, с жадным любопытством отыскивали на ней ту маленькую красную точку, которую я нанес на карту, водили по ней грязными, мозолистыми пальцами, словом, были в полном восхищении и изумлении от моих познаний.

Меня же положительно поражало как полное невежество всех этих людей, так и их безусловное доверие к моим словам. Собственно говоря, что мешало мне дать им ложное указание и обмануть относительно результатов моих наблюдений, что мешало мне, если я того пожелаю, вводить их в заблуждение? Была минута, когда я даже подумал это сделать, но затем мысленно сказал себе, что всегда успею воспользоваться этим средством, когда это может быть мне полезно, так как ничего не могло быть легче, как уверить их во всем, что я только захочу. Быть может, Вик-Любен успел прочесть эту мысль в моих глазах, так как подошел ко мне и промолвил угрожающим тоном:

- Надеюсь, вы не будете плутовать, иначе тем хуже для вас! Предупреждаю вас, что вам будет плохо!..

- Напрасно трудитесь, я и сам все это отлично знаю! - равнодушно отвечал я. - Да и к чему, скажите, я стану плутовать или обманывать вас? Ведь в моих интересах и в интересах моих друзей - как можно скорее привести вас в какой-нибудь порт! Вы смело можете поверить, что как только посадите нас в шлюпку, чтобы высадить на каком угодно берегу, мы не заставим себя просить расстаться с вами.

На этот раз я, в свою очередь, мог прочесть в глазах Вик-Любена, что, вероятно, этого никогда не случится. Тем не менее он не сказал ничего и молча отошел в сторону.

Пройдясь раз пятнадцать или семнадцать взад и вперед по верхней палубе, он остановился в нескольких шагах от меня и спросил:

- В сущности, как вы полагаете, куда мы, собственно, намерены идти?

- Я полагаю, во Францию, если только не в Англию или Испанию! - отвечал я. - Во всяком случае, вы должны сообщить мне об этом, если желаете, чтобы я привел вас туда. В настоящее время мы находимся на пути к Бресту и Сан-Мало, избранному моим отцом и командиром. Но если вы хотите идти в другой какой-нибудь порт, то нам придется изменить курс. Предоставляю вам и вашим товарищам сделать выбор и решить, а затем сообщить мне о вашем решении.

- А как вы полагаете, что мы будем делать во Франции? - осведомился Брайс, который тем временем подошел к своему соучастнику.

- Право, мне это кажется очень просто! - ответил я. - Как только вы придете в какой-нибудь порт, конечно, постараетесь развязаться с судном и распродать весь груз, в чем мы, конечно, не сумеем помешать вам, если только вы, согласно условию, позаботитесь высадить нас на каких-нибудь островах!

- А по пути туда есть острова? - осведомился Вик-Любен.

- Да, конечно! Несколько групп, например, Азорские!

- Далеко они отсюда?

- Не особенно: на расстоянии пяти или шести дней пути, если ветер будет благоприятный; в противном случае мы пройдем до них дней десять-двенадцатъ!

- Хм! - промычал Вик-Любен, видимо, чем-то озабоченный. - Итак, вы полагаете, что мы высадим вас там, а сами подыщем себе за известное вознаграждение другого капитана, который приведет нас во Францию или туда, куда укажем ему мы. Не так ли?

- Да, именно! - сказал я.

- Ну, нет! Это вовсе не входит в наши расчеты. Мы все очень довольны вами и предполагаем удержать вас до окончания плавания...

Очевидно, этот негодяй просто издевался надо мной. Но чего, собственно, он хотел, к чему клонил и какого рода план придумал он вместе со своими товарищами, - вот чего я не знал, но что решил разведать на свободе. Времени у меня было вполне достаточно. Я мог прислушиваться и раздумывать обо всем этом в продолжение большей половины суток. Рассчитывая на хороший конец, мы не могли прийти во Францию ранее трех или четырех недель, а за это время могло случиться очень многое, например, могло встретиться какое-нибудь военное судно и, проходя вблизи нас, потребовать наши бумаги! Это было весьма обычное явление, особенно в то время, когда великие морские державы усердно занимались контролем судов, плавающих в Атлантическом океане. Кроме того, можно было всегда рассчитывать на различные непредвиденные случаи, каких всегда бывает и может быть так много в море; наконец, среди бунтовщиков могли возникнуть распри, и тогда я не преминул бы воспользоваться ими в своих интересах... Словом, я решил терпеливо выжидать, тщательно наблюдать за всем и, главное, заручиться расположением людей экипажа, насколько это будет в моей власти, рассчитывая главным образом на тех из них, которых имел основание считать наиболее надежными, честными и порядочными. Я нимало не сомневался, что некоторые из них были положительно против воли вовлечены в этот бунт, и инстинктивно угадывал их. Если бы мне посчастливилось только образумить хотя бы трех-четырех из них и раздобыть оружие, то можно было надеяться отобрать судно от Вик-Любена и Брайса, которые теперь могли считаться хозяевами на "Эврике".

Но главное, - чтобы достигнуть этого, надо было не возбуждать никаких подозрений в этих двух господах, крайне недоверчивых и подозрительных. Следовало во что бы то ни стало не давать ни малейшего повода заподозрить себя в чем-либо, а потому по тысяче различных причин было несравненно разумнее не обманывать их и строго соблюдать все условия договора.

Прошло без малого целых три недели в этом неслыханно ужасном положении, и ничто за все это время не внесло какого-либо заметного изменения в нашу жизнь на "Эврике".

Вопреки моим ожиданиям, нам не встретилось ни одного судна. В ту пору я не знал причины этого явления, но впоследствии мне стало известно, что в это время года все суда, плавающие по Атлантическому океану, идут по 45® параллели, в расчете найти там северные ветры и воспользоваться ими, за исключением, конечно, только тех судов, которые отправляются к южной части Антильских островов или же идут оттуда. За все эти долгие три недели мы видели, и то издали, каких-нибудь два или три судна, но при первом их появлении вахтенные тотчас же давали знать об этом Вик-Любену и Брайсу, и я имел случай заметить, что в эти моменты за мной усиливался присмотр. Очевидно, они ужасно опасались, чтобы я не мог как-нибудь дать сигнала, и весьма вероятно, что в случае какой-нибудь такой встречи, внушающей им опасения, меня немедленно отправили бы в трюм.

Но, надо отдать им справедливость, все это время я пользовался самым прекрасным уходом и решительно не терпел недостатка ни в чем. Моя рана на голове начинала уже зарубцовываться, а рана ноги почти совершенно затянулась, так что я мог уже ходить с помощью палки или держась за перила и поручни. Силы мои заметно восстанавливались.

Но стоило мне только высунуть нос за холщовую палатку, служившую мне жилищем, как я тотчас же был окружен самым строжайшим присмотром. Мне строго воспрещалось подходить к люку, ведущему в кают-компанию, строжайше воспрещалось разговаривать с кем-либо из матросов. Ночью часовой с оружием в руках стоял у моей постели, да и он находился под постоянным наблюдением рулевого. Малейшая неосторожность с моей стороны могла иметь самые страшные для меня и для всех нас последствия, и я не смел даже помыслить, если бы мне даже и представился случай вступить в разговор с моими надзирателями, попробовать завязать с ними сношения. Всего только раз или два я решился было обменяться безмолвной улыбкой, но она была встречена так холодно, что чувство собственного достоинства не позволило мне возобновить эту попытку.

В сущности, после трех недель терпеливого выжидания, наблюдения и разных догадок и соображений, я не продвинулся ни на йоту вперед. Я не имел ни малейшего представления о том, что делалось там, внизу, между деками.

Единственное улучшение, какого я добился в своем положении, было восстановление моих сил и здоровья, да еще пройденный нами путь. Ведь каждый узел пути, приближавший нас к Европе, был своего рода победой над врагом! По крайней мере, так казалось, хотя на деле я был очень склонен сомневаться в этом.

Чем больше я размышлял, - а я только это и делал, - чем больше вдумывался в то положение, в каком находился по отношению к бунтовщикам, чем больше думал о коварном, лживом и предательском характере Вик-Любена и той ненависти, какую он питал к командиру и всем нам, - тем труднее было мне верить, чтобы это страшное испытание окончилось благополучно, согласно заключенному между нами договору. Для того, чтобы верить в возможность подобного исхода, надо было допустить в этом человеке остаток чести, а мулат являлся как раз прямой противоположностью мало-мальски честного человека; личные, корыстолюбивые цели являлись единственным мотивом всех его действий и поступков. Следовательно, чтобы составить себе до известной степени вероятное представление о его намерениях, нужно было рассуждать, становясь по возможности на его точку зрения.

Чего, собственно, он хотел с самого начала? Овладеть Жаном Корбиаком, чтобы выдать его властям Луизианы и этим отчасти отплатить за прежние унижения и удовлетворить свое чувство ненависти, отчасти - получить громадное вознаграждение в пятьдесят тысяч долларов, обещанное за поимку Капитана Трафальгара.

С тех пор к этим прежним побудительным причинам прибавилась еще горечь неудачи и чувство озлобления, вызванное этой неудачей, страстная жажда мести, побудившая его к новой отчаянной попытке, кончившейся насильственным похищением его самого, наконец, позорное наказание, - словом, все это, взятое вместе, могло только разжечь в нем чувство ненависти и злобы... Сверх того, ему еще представилась возможность овладеть не только ненавистными ему людьми, но и таким превосходнейшим судном, как "Эврика", и всем его богатым грузом...

После всего этого разве можно было поверить, что этот человек добровольно откажется от наживы и своей мести?! Нет, это было нечто совершенно невероятное! Цель его непременно должна состоять, во-первых, в том, чтобы окончательно присвоить себе судно со всем его грузом и при этом удалить всякую возможность возвратить его прежнему хозяину, во-вторых, чтобы передать командира Жана Корбиака властям для исполнения над ним смертной казни.

Каков же должен быть, в силу всего этого, план его действий, принимая в соображение, что он не может обойтись без меня, если желает прийти в Европу? Ясно, что он постарается воспользоваться моими услугами, пока будет нуждаться в них, а затем, без сомнения, нарушит свои обещания, как только я стану ему не нужен.

Но как он это сделает? Понятно, я не брался предугадывать этого, но мне казалось, что как только мы будем в виду берегов Европы, то, недолго думая, Вик-Любен и его сообщники придушат или зарежут нас и таким образом положат конец всем дальнейшим затруднениям.

Если этого до сих пор еще не случилось, и они не повесили еще командира на грот-рее, то только вследствие того, что Вик-Любен готовил себе наслаждение какой-нибудь более утонченной мести. Как знать, быть может, он замышлял отпраздновать блистательную победу - верх всех подвигов его многочисленной карьеры, мечтал с триумфом возвратиться обратно в Новый Орлеан со своей жертвой, предварительно измученной и истерзанной физическими и нравственными страданиями, унижением, дурным обращением и целым рядом жестоких оскорблений?!.. Это, конечно, было только одно предположение, одно ужасное предположение, основанное только на характере этого подлого мерзавца. Но, с другой стороны, чем и как объяснить себе, что он до настоящего времени не покончил с Жаном Корбиаком, по приказанию которого его били плетьми в присутствии всего экипажа, он, этот Вик-Любен, столь мстительный и жестокий?!

Если он не потребовал от меня, чтобы я шел обратно в Луизиану, то только потому, что он знал, что я не согласился бы на это; а потому ему волей-неволей приходилось сперва пристать в Европе, хотя бы для того, чтобы взять там по контракту другого капитана на жалованье... Но что касается того, что он спокойно высадит нас, не причинив нам никакого вреда, такого рода предположение, конечно, даже не являлось у меня.

Но я был, в сущности, еще почти ребенок и в качестве капитана положительный новичок. Я, конечно, мог ошибаться. Избрать известный план действий на основании одних соображений, догадок и предположений было весьма рискованно. Мало того, я не считал себя даже вправе решиться на какие-либо решительные меры: ведь все последствия моих поступков отразились бы не на мне одном! На мне лежала тяжелая ответственность за всех остальных, и сознание этой ответственности до того угнетало меня, что я был положительно не в силах что-либо предпринять или даже сообразить как следует.

О, если бы дело касалось только меня одного! С какой радостью, с каким свирепым наслаждением я ударил бы этого мерзавца прямо в лицо, с какой надменной гордостью я отказался бы вести судно и освободился бы от этой пытки, от этого насилия над моей волей, найдя исход и освобождение в смерти! Но за мной стояли мой отец, Розетта, Жан Корбиак, Флоримон и Клерсина, и ради этих людей, которые были мне близки и дороги, я должен был все выносить, все терпеть, на все решиться. Понятно, я был готов на все. Но мне хотелось бы посоветоваться с ними, услышать их одобрение, спросить их совета, а между тем я не имел даже и утешения хотя бы только видеть их, и это, быть может, было самой страшной пыткой, самым жестоким мучением моим в это время.

Но вот наконец представился случай положить конец этой муке. 27 июля под вечер барометр стал показывать сильное давление и, по-видимому, предвещал настоящую бурю. Это был первый случай за все шесть недель нашего плавания. Я решил немедленно воспользоваться этим обстоятельством, чтобы рискнуть сделать решительный шаг вперед.

Подозвав знаком Вик-Любена и Брайса, я сообщил им, что имею сообщить нечто важное в присутствии всего экипажа. Сначала они как будто колебались, не желая подчиниться этому требованию, но, видя, что я не намерен отступиться от своего желания и что несколько человек матросов уже подошли, привлеченные этим необычайным разговором, решили пробить общий сбор и вызвать всех людей наверх.

Здесь я должен заметить мимоходом, что, несмотря на состояние бунта, в каком находилось судно, оно содержалось в сравнительном порядке, и люди сохраняли известную дисциплину. После того, как первый момент опьянения миновал, все они поняли, что соблюдение всех правил, установленных на судах, было положительно необходимо. Я немало способствовал внушению этой мысли, объясняя экипажу, когда матросы ежедневно собирались во время моих наблюдений и вычислений, что на судне необходимо держаться известных установленных порядков, что нет ничего лишнего или бесполезного в этих правилах и порядках, что это необходимо для общей безопасности, и что введены все эти правила самим опытом, доказавшим их необходимость. Я дал понять им, что даже в интересах тех, кто в данный момент хозяйничает на судне, необходимо, чтобы "Эврика" не производила на встречные суда впечатления судна, находящегося в очевидном состоянии запущенности и беспорядка, а потому было необходимо два раза в сутки мыть палубу, зажигать по ночам сигнальные огни в назначенное время, - словом, соблюдать все правила, обычные в плавании. И каждый из них намотал это себе на ус и, признав мои советы разумными, добровольно следовал им. Не скажу, чтобы все они исполнялись с полной точностью и чтобы все матросы довольствовались обычной суточной порцией водки и аккуратно несли свою службу. Мне даже неизвестно было, что делалось в помещении матросов и между деками. Но в общем "Эврика" не производила на первый взгляд слишком дурного впечатления, и, к великому моему удивлению, после первого дня бунта я не замечал пьянства среди матросов: все они держали себя чинно, смирно и степенно. Впоследствии я узнал, что Брайс и Вик-Любен, озабоченные поддержанием порядка и полного повиновения себе со стороны своих сообщников, прибегнули для поддержания дисциплины и порядка к самым энергичным средствам, самолично бросив за борт одного матроса, уличенного в пьянстве и неповиновении.

Когда весь экипаж собрался, я сказал следующее:

- Я должен предупредить всех вас, чтобы вы готовились к буре, которая может превратиться в самый страшный ураган... С четверть часа, как барометр падает, и за это время успел уже упасть на два пальца, что очень много и в это время года является несомненным признаком бури. Можно сказать с полной уверенностью, что нам придется преодолевать большие трудности и бороться против серьезных опасностей. Но я надеюсь, что мы выйдем целы и невредимы из этой борьбы со стихией, если только каждый из нас добросовестно будет исполнять свой долг, подчиняться строжайшей дисциплине и работать с полным старанием. Но предупреждаю вас, что для этого нам нужны будут все наши силы и вся опытность в морском деле... Вот то, о чем я считал своим долгом предупредить вас. Теперь я дам вам еще один добрый совет - поспешите сегодня отужинать раньше обыкновенного и приготовить себе добрый грог, чтобы запастись силами к трудам предстоящей ночи.

Последний совет, кажется, пришелся особенно по душе всем моим слушателям и даже отчасти расположил их в мою пользу.

- Теперь, - продолжал я, - когда я сообщил вам о том, что всех нас ожидает, я должен добавить еще следующее, уже лично от себя... Я истомился той жизнью, какую вынужден вести здесь по вашей милости. Она не имеет в моих глазах никакой цены, если мне суждено до конца быть разлученным с теми, кого люблю и кого вы держите в заключении в кают-компании... Я положительно не вижу никакой разумной причины для этого разлучения с моими друзьями. Что было бы из того, если бы я был вашим пленным там, вместе с ними, какой вред для вас мог бы произойти? Что мог бы я поделать против всех вас один, без оружия, с двумя женщинами, двумя ранеными и маленьким ребенком семи лет?.. И вот, по зрелому обсуждению этого вопроса, я решил не мириться далее с таким положением и заявить вам об этом: допустите меня вниз, дайте мне жить вместе с моими друзьями, или в противном случае я не намерен долее командовать вашим судном. Делайте со мной, что хотите, но решение мое бесповоротно!

Паскаль Груссе - Капитан Трафальгар (Capitaine Trafalgar). 4 часть., читать текст

См. также Паскаль Груссе (Grousset) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Капитан Трафальгар (Capitaine Trafalgar). 5 часть.
- Прекрасно!.. В таком случае мы повесим вас! - немедленно заявил Вик-...

Лазурный гигант (Le Geant de l'Azur). 1 часть.
ГЛАВА I. Легкий мотор - Ну-с, как вам нравится моя игрушка? - Игрушка?...