Ожешко Элиза
«Над Неманом (Nad Niemnem). 2 часть.»

"Над Неманом (Nad Niemnem). 2 часть."

Долго еще потом Бенедикт расплачивался с рабочими, советовался с управляющим, вел. громкий оживленный спор с двумя Богатыровичами, пришедшими просить о возврате лошадей, пойманных на потраве. Последний разговор еще более утомил и измучил его. Бенедикт требовал от людей, стоявших на ступеньках его крыльца, возмещения убытков; люди эти сначала просили, потом один из них рассердился, отказался от своих прежних слов, начал упрекать Бенедикта в жестокости, в нежелании войти в положение ближнего. Его это задело за живое, он начал кричать громко, на весь двор. Но один из стоявших перед ним людей, с ухарски торчащими усами, разгорячился тоже:

- Так пусть же нас суд рассудит! - кричал он. - Подавайте на нас жалобу, - без суда мы не дадим обирать себя!

- И подам! - ответил Корчинский. - И я тоже не позволю вам обкрадывать себя!

- Позвольте, позвольте!.. Ворами мы не были и никогда не будем... Теперь мы подадим на вас судье за оскорбление!

- Подавайте хоть самому чорту, только убирайтесь отсюда! Вон! Как вас зовут? Имена ваши?

Старший - худой, болезненный, до сих пор молчавший человек, сделал теперь шаг вперед, посмотрел своими кроткими, когда-то голубыми, теперь выцветшими глазами на Корчинского и тихо проговорил:

- Анзельм Богатырович.

Корчинский, вполне отдавшийся своему гневу, не обратил внимания ни на взгляд, ни на голос разговаривающего с ним человека и резко спросил:

- А другой кто?

- Фабиан Богатырович! - сердито ответил человек с усами.

- Ну, так, значит, будем судиться... а теперь убирайтесь, да поскорей!

Анзельм снова посмотрел на Корчинского и так же тихо проговорил:

- Как люди меняются!.. Покойник пан Андрей не так бы поступил с нами...

Корчинскому сделалось как-то неловко. Он обмяк, успокоился, но зато еще больше насупился.

- Покойник пан Андрей жил в другое время и при других условиях, - пробормотал он, быстро повернулся к дверям дома, но на пороге остановился и добавил:- Половину штрафа я вам уступаю, - заплатите только половину.

- Не заплатим! - ответил Фабиан. - Тащите нас в суд... что ж делать?

Подобные сцены на крыльце повторялись довольно часто.

Несколько крестьянских деревень и одна шляхетская околица держали Корчин в настоящей блокаде, и если бы Бенедикт сопротивлялся менее энергично, - сотни маленьких рыбок в мгновение ока растерзали бы большую рыбу. В этот день он чувствовал себя как-то особенно усталым и подавленным.

На расположение его духа сильно повлиял разговор в беседке, а смутные воспоминания, вызванные словами Анзельма Богатыровича, переполнили уже и без того полную чашу... Он, верно, характеризовал свое положение: да, внутри него что-то плакало... Бенедикт прошел в свой кабинет, сел за письменный стол, на котором стояла лампа и были разложены счетные книги, поник головой и погрузился в невеселые мысли. Потом он вытащил из-под пресс-папье письмо и начал внимательно читать его. То было письмо Доминика из далекого края:

"Любезный брат! Мне очень жаль, что ты так бьешься своим хозяйством, и я считаю своим долгом сказать тебе правду. Все вы люди непрактичные. Человек - не гриб, нечего прирастать ему к одному месту; не везет - надо поискать другого. Свет не клином сошелся, можно добиться и лучшего положения, только для этого нужно иметь немного энергии и трезво смотреть на жизнь. Если бы я знал, что ты освободился от предрассудков, то постарался бы извлечь тебя из того невыносимого положения, в которое вы все себя поставили. Продай Корчин, а я берусь доставить тебе место управляющего в одном из здешних больших имений. Я в хороших отношениях с одним крупным землевладельцем, который теперь ищет добросовестного управляющего со специальным образованием. Жалованья - пять тысяч рублей, готовое содержание, великолепное помещение, лошади и пр. Сторона здесь богатая, можно заняться чем угодно: сплавлять дрова, выстроить винокуренный завод, брать подряды. Но, конечно, для этого нужна опытность, и я не знаю, сумеешь ли ты что-нибудь сделать. Мне, по крайней мере, до сих пор везет только по службе, а спекуляции удаются плохо. Во всяком случае, тебе лучше будет с твоим жалованьем и чистыми деньгами, которые ты выручишь от продажи Корчина. Я знаю, что вбить тебе в голову это будет нелегко; помню, как и я тосковал по родной стороне, как я мучился до тех пор, пока не отрешился от разных глупостей. Но нужда заставит человека многому научиться и многое забыть. Жить везде можно хорошо, только бы не поступаться своею совестью. Я совестью своей не торгую (потому-то спекуляции мне и удаются плохо), но все-таки забочусь о себе и своем семействе, и на службе я на хорошем счету. Заботься о себе и ты, не забывай, что пустые мечтания ничего не приносят. Я хочу тебя спасти и сделаю все, чтоб устроить тебя как нужно. Я хоть и многое забыл, но не забыл той поры, когда мы с тобой вместе росли, учились, и потом... Бедный Андрей! Двое нас только осталось, да и то друг друга не видим... Как бы мне хотелось жить с тобою вместе и чтобы наши дети подружились между собой... Взвесь все, что я говорю тебе, обдумай. .."

Бенедикт подумал, что. и брат его тоже изменился... Вот она, жизнь-то!.. Писал он Доминику редко, его письма читал с неудовольствием; сколько раз ему хотелось вступить с ним в спор, да времени свободного оставалось немного, а мысли как-то лениво шевелились в усталой голове. Он отмахивался рукою, хмурил брови и на долгие месяцы совершенно забывал о Доминике. Теперь он с более мягким чувством и более внимательно перечитывал его последнее письмо. Правда, правда! Чего жизнь не делает с людьми: одного ломает так, другого иначе. Вот хоть Доминик... забыл о многом, а о старой приязни все еще помнит. Л может, он и правильный совет дает? Может быть, эта собачья жизнь действительно ни к чему не приведет? Мельчаешь здесь, душу свою угашаешь... Если бы хоть вдвоем, по крайней мере... а то одному, без всякой нравственной поддержки... тяжело. Там работы будет, конечно, больше, но работа его не страшит, - страшно то, как она обставляется. Там, рядом с работой, будет спокойствие, уверенность в завтрашнем дне и притом... не будет вечных ссор с соседями. О, эти ссоры!

"Если б я был магнатом, - думал Бенедикт, - богом клянусь, не входил бы ни во что, и пусть получал бы меньше, только ссор бы этих не заводить, самому невмоготу... Там я и успокоюсь, и плесень с себя стряхну, и добрым людям поперек дороги становиться не буду... А может быть, брат и дело говорит?.. Как давно я не видал его! Что Эмилия говорит о своей пустыне?.. Бот я - так именно в пустыне живу: ни слова сказать некому, ни посоветоваться не с кем! А там рядом брат... Изменился он... Что ж? Жизнь такая! Бедный он, бедный, такой же, как я!"

Он снова положил письмо Доминика под пресс-папье. Не сегодня, так завтра он ответит в утвердительном смысле.

Нужно только разузнать обо всех подробностях... Выговорить право хоть раз в три года ездить на родину, а то с тоски помрешь...

Дверь кабинета с шумом распахнулась, и в комнату вбежало, подпрыгивая, маленькое существо со всклокоченными русыми волосами. Ребенок подскочил к Корчинскому, обхватил ручонками его шею и защебетал:

- Тетя Марта спрашивает, тебе сюда принести ужинать, или ты придешь в столовую, и чего тебе прислать: цыплят, простокваши или малины?.. Тетя Марта дала мне много-много малины... а пирожки с малиной еще не готовы... Она говорит, чтоб ты сегодня кушал простоквашу... сегодня хорошая, а вчера была нехорошая.

Корчинский нагнулся и зажал губки ребенка поцелуем. Но ребенок протянул руку по направлению к окну, откуда на свет лампы летели, сотни бабочек, и заговорил опять:

- Папа! Видишь, мотыльки!.."О, сколько их!.. В саду они лучше; Юлек говорит, что через месяц рыбаки будут уж ловить "яцицу"... знаешь, ночью. .. на челноках... с огнем... Ты ловил когда-нибудь с рыбаками яцицу? Юлек говорит, что это такие маленькие-маленькие мотыльки. .. для рыб, на приманку...

- Видзя! - сказал Корчинский, смотря сыну в лицо таким взглядом, каким до сих пор, может быть, не смотрел никогда. - Видзя, слушай!

- Что, папа?

- Ты любишь этих маленьких мотыльков?

- Люблю, папа. Они такие хорошенькие.

- А Неман любишь?

Ребенок затопал ногами.

- Папочка, если бы ты знал, как хорошо ездить в лодке и ловить рыбу! Я с Юлеком нынче ездил... Он поймал щуку, а я двух пескарей, маленьких-маленьких...

- А лес любишь, тот, что за Неманом?

- О, папочка, мы с тетей Мартой и Юстиной в воскресенье ездили в лес, грибы собирали... вот весело было!..

Сильные руки мужчины все крепче обхватывали хрупкое тельце ребенка, большие грустные глаза мало-помалу смягчались и яснели.

- А отца любишь, а?

На сморщенном лбу, на загорелых щеках Корчинского не было места, к которому не прикоснулись бы смеющиеся и свежие губки его сына. То был упрямец и шалун, каких на свете мало. Когда его сажали учиться, он кричал: "Оставьте меня!" и, как стрела из лука, летел в фольварк к крестьянским детям или в поле, но зато по своей охоте он с жаром принимался за ученье, забивался с книгой в самые недоступные уголки, а когда маленькая сестренка его хворала, то по целым дням так ухаживал за нею, что сам бледнел и худел до неузнаваемости. Корчинский долго глядел на сына, думал-думал и начал улыбаться.

- Ох ты, надежда моя!

Ребенок даже вскрикнул, - так крепко поцеловал его отец.

Корчинский с расцветшим лицом проговорил:

- Попроси тетю Марту прислать мне сюда цыплят, - кислого молока и всего, чего ей угодно... Есть страшно хочется!

В ту же ночь он написал брату отрицательный ответ...

На другой день Корчинский и Марта встали, по обыкновению, в четыре часа утра; по обыкновению, их голоса целый день раздавались по всему двору. У обоих с летами голоса становились все более грубыми и крикливыми.

Раздражительность и угрюмость Корчинского еще более усилились со дня, ознаменованного еще одним коротким, но памятным для него разговором. Однажды жена сама пришла к нему в кабинет, еще более слабая и грустная, чем в тот раз, и сказала, что хочет говорить с ним о делах. Корчинский удивился и обрадовался. Он все еще надеялся, что жена рано или поздно примет какое-нибудь участие в его делах, что когда-нибудь, если не совсем, то хотя отчасти они поймут друг друга. Он поспешно придвинул к ней мягкое кресло и уверил в своей полнейшей готовности слушать ее.

Тихим голосом, мягко, в самых изысканных выражениях Эмилия заявила мужу, что желает получать проценты с половины своего приданого для удовлетворения собственных нужд. Приданого за ней было двадцать тысяч рублей, проценты она желает получать с десяти тысяч,- по восьми процентов, хотя в настоящее время платят охотно десять, даже двенадцать. Она согласна даже получать эту сумму в два или три срока. Одним словом, на общие семейные потребности она дает половину своих доходов и при уплате другой допустит всевозможные льготы, только с тем, чтоб эти деньги шли исключительно на удовлетворение ее потребностей, что может хоть сколько-нибудь скрасить томительное однообразие ее жизни в этой пустыне.

Ей хотелось бы немного переделать свое гнездо, - комнаты, в которых она обитает; ее слабое здоровье нуждается в разных медикаментах; наконец она любит читать и заниматься шитьем, вязаньем... Вот на эти деньги она и украсит свою келью, будет покупать лекарства, книжки, шерсть, канву, даже одеваться на свой счет.

- Надеюсь, ты не захочешь отказать мне в этой мелочи, - закончила она. - Ведь и до сих пор ты исполнял все мои желания, хотя это по временам и надоедало тебе, а я, в свою очередь, отказывалась от многого, чтоб не докучать тебе своими просьбами. Для тебя это не составит никакой разницы, а мне в моей печальной жизни принесет хоть каплю радости...

Корчинский ни малейшим движением не выказал, выгодным или невыгодным считает он предлагаемый ему проект, и внимательно, с опущенными вниз глазами, выслушал речь жены. Когда она кончила, Бенедикт поклонился так вежливо, как будто перед ним сидела чужая женщина, не та, что прожила столько лет под одною с ним кровлей, и с такою же изысканною любезностью ответил:

- Твое требование я постараюсь исполнить с величайшею аккуратностью... Если тебя не затруднит, назначь, пожалуйста, сроки платежей...

Последнее очень мало ее интересовало, но форма обращения мужа напомнила ей старые времена, прежнего Бенедикта, и она с отуманенными глазами, страстным движением протянула ему обе руки.

Если б он обнял ее, осыпал бы поцелуями и потом, оставив скучные занятия, просиживал с нею вечера в обновленной келье, читая с нею разные романы и путешествия и в промежутках между чтением любовно заглядывая в ее глаза, - кто знает, какие перемены могли бы произойти в их жизни? Кто знает, не улеглись ли бы ее вечные порывы к чему-то смутному и неясному?.. Но он с прежнею холодною любезностью наклонился и слегка прикоснулся пальцами к протянутой ему руке. Эмилия с необычайною для нее быстротой отвернулась и вышла из комнаты.

Тогда плечистый и сильный мужчина засмеялся сухим нервным смехом. Долго он не мог справиться с этим смехом, наконец, грузно опустился на диван и закрыл глаза руками.

С этой поры пани Эмилия почти перестала посещать садовую беседку. На деньги, получаемые от мужа с математической точностью, она оклеила свой будуар голубыми обоями, обила туалет кисеею, загромоздила этажерки новыми книжками и разными безделушками. Тересу она поместила около спальни, чтобы постоянно иметь под рукою лектрису, наперсницу и сиделку. Так она и жила, переходя с постели на кушетку и с кушетки на постель, тихая и ласковая, не причинявшая никому ни тени беспокойства, по целым неделям не видавшая никого из домашних и не знавшая, что делается за пределами ее владений. О своих двух любимых комнатах она говорила: "Это весь мой мир!"

А миром Бенедикта был Корчин, - восемьсот десятин удобной и неудобной земли. Это пространство заслоняло перед ним весь земной шар, со всем, что живет на нем и жило когда-то. Бенедикт каждый год засевал двести десятин зерном и кормовыми травами, на песчаных местах сажал картофель, поддерживал надворные постройки и грызся с соседями за всякую стравленную пядь посева, за всякую сломанную ветку дерева.

Из нескольких тысяч дохода, - плодов почти непосильного труда, - он платил проценты в банк, проценты сестре за приданое и в последнее время - жене. Нужно было платить за сына и за дочь, учившуюся в варшавском пансионе, выдавать Марте на хозяйство. Остальные крохи шли на охоту с легавою собакой и на выписку газеты, за которою пан Корчинский чаще всего засыпал. Газета говорила о громких делах, которые ему все более и более становились чуждыми и непонятными.

Все свои силы он отдавал этому станку, на котором столько лет уже и с таким трудом ткал собственную жизнь и будущность своих детей. Нити ткани то и дело рвались и ускользали, он ловил их, связывал и дрожал от страха, что когда-нибудь они порвутся совсем. Пугало его еще многое другое. Иногда казалось, что он разучился говорить, - так стал он молчалив. А когда, бывало, разговорится, то все какими-то недомолвками. Появилась у него привычка иные слова или собственные имена заменять ничего не значащим выражением: "Это... то. .. того...". Это не была поговорка, да и не всегда он ее употреблял, но когда, слегка запинаясь, он начинал свое "это... то. ..", слушатели замечали, как в его карих невеселых глазах загорался умный, лукавый огонек...

IV

Постоянные хлопоты и занятия пана Бенедикта, с одной стороны, и слабое здоровье пани Эмилии - с другой, не позволяли им поддерживать широкие знакомства. Он боялся издержек, она - всякого движения и шума. Несмотря на это, порвать все связи с соседями было невозможно, и раз в год, в именины хозяйки, в конце июля, в Корчин съезжалось много гостей. Это был такой давний обычай, что отменить его не представлялось никакой возможности без нарушения самых элементарных правил приличия и без риска заслужить всеобщее недовольство.

Общество уже собиралось вставать из-за стола, уставленного старинным фарфором, хрусталем и серебром - остатками прежнего великолепия. Ничего нового не было, но все, что уцелело, хранилось с величайшей аккуратностью и бдительностью.

Хозяйка дома подала знак вставать. С главного места медленно поднялась вдова Андрея Корчинского - женщина, несмотря на свои лета, еще изумительно красивая. Сыну ее было уже тридцать лет, а она могла бы еще покорять сердца, но, как говорили во всей округе, малейшее кокетство было ей всегда совершенно чуждо. Вот уже двадцать три года, с той страшной минуты, когда ей принесли весть о смерти мужа, она носила траурное платье, всецело отдавшись воспитанию единственного сына и обдавая холодом всякого, кто осмеливался намекнуть ей о вторичном замужестве. Какой-то особый отпечаток чистоты и самоотвержения чувствовался во всей ее высокой красивой фигуре, живописно задрапированной тяжелыми складками черного платья. Черные кружева и гладкие пряди волос траурною каймой обрамляли ее бледное выразительное правильное лицо с едва заметными морщинками около больших грустных глаз и холодных надменных губ. На ее вдовьем платье не было видно ни малейшего украшения; веселая улыбка была редкою гостьей на ее задумчивом лице. Когда она шла или разговаривала с кем-нибудь, то высоко поднимала голову, а ресницы опускала вниз, что придавало ей вид и скромный и высокомерный. Как велика была почтительность к ней всего семейства, свидетельствовала та тревожная поспешность, с которой хозяин дома, едва она поднялась, предложил ей руку.

Какой-то толстый добродушный сосед подал руку сестре пана Бенедикта, пани Ядвиге Дажецкой, низенькой румяной болтливой женщине, одетой чересчур уж роскошно. Вставая с места, она силилась рассмотреть, с кем идут ее две взрослых и две несовершеннолетних дочери.

Ее муж, высокий солидный седоватый господин с аристократическими чертами лица, который за обедом пространно и цветисто рассказывал об Италии, Карлсбаде и Остенде, - вел пани Эмилию. Вообще все Дажецкие, как отец и мать, так и дочери, производили впечатление очень богатых людей. Во всех движениях его и в речи чувствовался человек, крепко стоящий на золотых ногах; его супруга и дочери были разряжены и много говорили о загранице и об увеселениях.

Так же, а может быть, и еще более богатый, Теофиль Ружиц за обедом сидел рядом с маленькой прелестной молоденькой блондинкой, которая, шелестя своим светлым шелковым платьем, с почти детскими движениями щебетала ему по-французски, comme quoi два года тому назад она познакомилась на водах с Зыгмунтом Корчинским; comme quoi он сразу понравился ей, но ее родители не хотели, чтоб она так рано выходила замуж; comme quoi пани Корчинская, приехав на воды, сама стала хлопотать за сына и устранила все препятствия; comme quoi два года тому назад они приехали сюда. Здешняя местность кажется ей очень скучной и прозаичной; знакомств и развлечений у нее нет никаких; Зыгмунт здесь рисовать не может, - ему недостает сюжетов и вдохновения; конечно, они скоро уедут в Мюнхен или в Рим, где талант Зыгмунта... и т. д.

Ружиц, выделявшийся среди этого общества своею изящною фигурой и бледностью лица, снисходительно выслушивал щебетанье маленькой блондинки, время от времени посматривая на противоположный угол стола, где Юстина занимала почти никому незнакомую француженку, гувернантку младших Дажецких. Ружиц заметил, что с Юстины не сводит глаз очень красивый, хотя и чересчур грустный для своих лет, черноволосый мужчина - Зыгмунт Корчинский. Тонкие губы Ружица начинали складываться в ироническую улыбку. А маленькая Клотильда не замечала решительно ничего и, выйдя из-за стола, с ребяческою веселостью подхватила Зыгмунта под руку и, подняв к нему свою головку и голубые глаза, снова что-то защебетала.

Так образовались первые, главные пары; за ними длинной вереницей потянулись другие, уже гораздо более скромные, чьи лица и одежда выказывали тяжелую борьбу с судьбой. На женщинах были выцветшие платья и дешевые побрякушки; мужчины, загорелые и усатые, были одеты отнюдь не по последней моде. Среди множества мужских и женских лиц немало было иссушенных работой и преждевременными заботами, избороздившими морщинами их лбы; но теперь в этом блестящем обществе они тоже повеселели или только старались казаться веселыми и даже элегантными. Однако, судя по их робости и неловким движениям, нетрудно было угадать, что это церемониальное шествие из столовой для них необычно и что если им когда-нибудь и была знакома подобная пышность, то они давно уже от нее отвыкли. Мужчины держались более непринужденно, зато женщины жеманились, принимали величественные или кокетливые позы, украшая улыбкой увядшие уста, что придавало их лицам глуповатый или надутый вид.

За этими скромными парами, на которых особенно отчетливо виднелась неизгладимая печать времени, снова следовало несколько блистательных пар. Ружиц вел разряженную панну Дажецкую, унаследовавшую высокий рост Корчинских и холодные черты своего аристократического отца, а жених ее, бледный блондин с английскими бакенбардами и титулом графа, подал руку ее юной сестре, живой и кокетливой брюнетке. Затем шел Кирло с Тересой Плинской, которая в этот день повязала платком уже не лицо, а горло, и вел ее так, что многие, оглядываясь на них, улыбались, а кое-кто даже громко засмеялся. Он закатывал глазки, прижимал ее руку к себе и что-то нашептывал ей на ушко; видимо, он выбрал эту даму ради шутки и смеха. Наконец уже в беспорядке хлынула молодежь под предводительством двадцатилетнего сына и четырнадцатилетней дочери хозяев.

Юстина, поднявшись с места, быстро приблизилась к отцу, который, не обращая внимания на то, что обед окончился, с жадностью доедал огромную порцию пирожного. Наклонив свою голову, украшенную роскошною короной черных волос и двумя полевыми цветами, она дотронулась до его плеча.

- Пойдемте, папа!

- Сейчас, сейчас... видишь, я кончаю.

- Все вышли, - тихо настаивала Юстина, - одному за столом неловко оставаться.

Голубые глаза старика растерянно поднялись на склоненное над ним лицо дочери.

- Неловко... правда, неловко... Ну, делать нечего, пойдем...

Он кинул взгляд на недоеденное пирожное, старательно отер салфеткой свои седые усы и пошел с Юстиной вслед за другими.

- Обед был недурен, - бормотал он, - очень недурен... Филе немножко пережарено... но зато цыплята и спаржа - прелесть! Ты ела, Юстина?

- Ела, отец.

- Ха-ха-ха! - рассмеялся старик и с веселою усмешкой взглянул на дочь. - Да разве ты обращаешь внимание на такие вещи? Ведь в голове-то у тебя что? Ветер ходит! Я вот слышал, как Кирло говорил пани Эмилии, что будто бы Ружиц в тебя... того. .. да и Зыгмунт снова подъезжать начинает... Старая история!.. Помнишь, а? Хоть и женатый, но сердцу-то не закажешь, - я по себе знаю... помню.

Юстина шла ровным шагом с высоко поднятой головой. Можно было подумать, что она не слышит отца.

В столовой осталось лишь несколько лакеев, которые прибыли со своими господами и помогали прислуживать за столом единственному в этом доме камердинеру. Здесь же оставалась и панна Марта, в праздничном платье, с бантом на шее и высоким гребнем в волосах. За обедом она почти не присаживалась, хотя прибор ее стоял на столе; все время она зорко следила за тем, чтобы кушанья подавались в надлежащем порядке, быстро и исправно.

Уже за неделю до этого торжественного дня у нее не было ни минуты покоя, и, когда гости покинули столовую, она в изнеможении упала на стул, опустив на колени руки. При этом она сгорбилась и низко склонила голову, отчего ее рослая фигура вдруг съежилась и стала казаться маленькой. На поникшем лбу резко обозначались морщины, когда ее задумчивый взгляд скользил по длинному столу и сдвинутым в беспорядке стульям. Уставясь в одну точку, она покачивала головой, словно в памяти ее возникали иные лица и картины, некогда виденные здесь. Ее горящие глаза потускнели и затуманились слезами.

Вдруг сзади нее раздался резкий дискант домашнего слуги Франека:

- Кофе подан!

Как пружина, она вскочила со стула и размашистым шагом бросилась в угол, где на отдельном столике уже стоял большой сосуд с только что сваренным кофе. Панна Марта схватила его и принялась наливать кофе в старинные фарфоровые чашки.

- Франек! - на всю комнату загремел ее низкий, слегка охрипший голос. - Ты как это вытер чашки? Пыль снизу! Сейчас мне подай сюда чистое полотенце, ротозей, слышишь?

Между тем гости, выйдя из-за стола, парами прошли через большую прихожую и, остановившись посреди гостиной, стали расходиться, церемонно кланяясь. Пани Анджейова (вдова пана Андрея), не поднимая глаз, поблагодарила деверя тенью улыбки и легким кивком головы, которую снова высоко вскинула. Дажецкая не отпускала руки своего толстого соседа, который поздравлял с блестящей партией, представившейся ее дочери, и сжимала ее так сильно, что все браслеты у нее на руках звенели. Маленькая юная Корчинская (жена Зыгмунта Корчинского) присела перед своим холодным, мрачным супругом в шутливо глубоком реверансе, а потом снова охватила его руку, словно не желая ни на минуту с ним разлучаться.

- Tu fais des folies, Clotilde -тихонько увещевал ее муж.

- Mais, puisque je suis folle de toi! - шепнула она, прильнув к нему всем телом и поднимая на него глаза.

Пани Эмилия, провожавшая дам к диванам и креслам, кончала разговор с высоким и словно накрахмаленным зятем своего мужа; учтиво обернув к ней тонкое бледное лицо, обрамленное седеющими бакенбардами, он пространно и красноречиво описывал ей красоты Швейцарии.

- Если бы вы когда-нибудь пожелали вырваться из этой глуши, я уверен, даже недолгое пребывание в пленительной Швейцарии отразилось бы самым счастливым образом на вашем здоровье и настроении.

Однако здоровье и настроение пани Эмилии в данную минуту, повидимому, были в самом лучшем состоянии; при взгляде на ее оживленное лицо трудно было догадаться, каким мучениям подвергалась она за последние дни. Уже один приезд детей, нарушивший регулярное течение ее жизни, стоил ей нескольких бессонных ночей, а тут еще именины... Она со страхом ожидала появления мигрени, невралгии, головокружения, - одним словом, чего-нибудь такого, что помешает ей принять гостей. С этим опасением она жила днем и просыпалась ночью, принимала удвоенные дозы брома, полоскала горло раствором разных солей, втирала различные мази в места, где могла ожидать появления какой-нибудь боли. Так шло до сегодняшнего утра, когда она за очень скромным и очень продолжительным туалетом вспоминала свое прошлое и воспылала желанием снова хоть один день быть такой, как встарь. Она вышла в гостиную возбужденною и бодрой, с необычною живостью движений, с таким же блеском глаз и улыбкой, с какими теперь отвечала двум соседкам на вопрос о ее слабом здоровье.

За открытой настежь стеклянной дверью стояла высокая стена зелени; клены, яворы, липы и вязы, переплетая неразрывной сетью свои могучие ветви, теснились толпой, словно наступая друг на друга. Густые плети дикого винограда, образуя толстые колонны и прозрачные фестоны, осеняли ведущую в сад просторную террасу, куда хозяин дома привел наиболее почетных гостей и родных и угощал их сигарами.

В одном из углов гостиной, близ открытого фортепиано, о чем-то тихо разговаривали Ружиц, молодой граф с бакенбардами по английской моде и Зыгмунт Корчинский. Они не вышли курить на террасу вместе со старшими соседями и хозяином; разговор между ними, несмотря на их отдаленное знакомство, завязался как-то случайно. Похожи они друг на друга не были, но всё - их платье, напоминавшее последнюю картинку мод, фигуры, движения, в высшей степени элегантные и изящные, манера процеживать слова сквозь зубы и пересыпать речь французскими выражениями, - все говорило, что это люди одного типа, продукт одного и того же воспитания и положения. Граф медленнее тянул слова, употреблял французских фраз больше, Зыгмунт Корчинский меньше, но волосы у него были длиннее, чем у графа, и в наружности его замечалось что-то мечтательное, намекающее на его артистическую деятельность.

В эту минуту он рассказывал о своем двухлетнем пребывании в Мюнхене, которое доставило ему более пользы и удовольствия, чем занятия в разных академиях художеств - сначала в венской, потом в парижской и дюссельдорфской. Граф также одобрял Мюнхен, Вену и Париж, но предпочитал всему Италию, где среди очаровательной природы, по его мнению, находятся прекраснейшие во всем свете женщины.

Ружиц, дольше всех проживший в Вене, считал этот город самым веселым и там, как объяснял он с иронической улыбкой, оставил свои лучшие воспоминания. Тут все трое обменялись более или менее сочувственными взглядами.

- Вы подумайте только, - более чем, обычно растягивая слова, начал граф, - как это странно... и довольно грустно... познакомившись с теми городами, о которых мы только что говорили, очутиться в какой-то бесплодной и глухой пустыне.

Несомненно, в данную минуту все трое думали об одном и Том же. Ружиц нервным движением руки свернул свое пенсне и небрежно проговорил:

- Tout lasse!

- Но позвольте, - обратился к нему Зыгмунт Корчинский, - вам еще не успела надоесть та глухая и скучная пустыня, о которой говорил граф, - вы живете здесь так недавно. А вот я могу исчислять свое пребывание здесь двумя годами и имею право сказать, что здешней скуке нет решительно никаких пределов... Не понимаю, как можно существовать среди этих амбаров, скотных дворов и овинов!

- Но ваш талант? - любезно заметил Ружиц.

Бледное лицо Зыгмунта болезненно дрогнуло.

- Я начинаю сомневаться; есть ли у меня какой-нибудь талант, - с притворной небрежностью ответил он.

- Что вы теперь пишете?.. - начал, было, граф и не окончил.

Из-за спины Зыгмунта выступил юноша лет двадцати, среднего роста, стройный, с тонкими и красивыми чертами нервного, немного утомленного лица. Его губы, с признаком пробивающихся русых усов, дрожали, большие карие глаза, напоминавшие глаза Бенедикта Корчинского, горели.

- Простите меня, - конфузясь и робея, почти детским голосом обратился он к Ружицу, - мне хотелось бы знать, какие реформы и улучшения вы хотите ввести в своей Воловщине? Имение это очень запущено, и когда я узнал, что вы поселились там, то страшно обрадовался. Мне так хотелось познакомиться с вами, поговорить обо всем подробно... что... что я не мог отказать себе в этом удовольствии.

Несколько часов тому назад Бенедикт Корчинский представил гостям своего сына. Пан Ружиц, знавший, с кем имеет дело, любезно улыбнулся и после небольшого колебания ответил:

- Мне тоже очень приятно, и поверьте, что, со своей стороны, я готов был бы ответить на все ваши вопросы... только... только... ни о каких реформах и улучшениях в Воловщине я еще не думал.

На лице юноши выразилось глубокое, искреннее изумление.

- Как! - начал он, - а я полагал, что именно такие люди, как вы... молодые, богатые... могут повсюду вносить свою инициативу, подавать пример...

- Но я вовсе уж не так молод, - натянуто рассмеялся Ружиц, причем по лбу его прошла нервная дрожь.

- Quand on a mange un million, on se sent un siecle sur le dos, n'est ce pas? - немного фамильярно шепнул ему граф.

Но Витольд Корчинский не обращал внимания ни на что.

- Видите ли, меня это ужасно интересует... Я два года не был дома, прошлые вакации отец разрешил мне провести в большом образцовом имении... Теперь я окончил второй курс и уже составил себе некоторое понятие о том, как должно идти дело... Как идет оно у нас, я знаю... скверно, со всех точек зрения скверно, и мне кажется, что вы, господа, обязаны всецело отдать свои силы народу и земле, чтобы...

- Видишь ли, - недовольным голосом перебил Зыгмунт двоюродного брата, - голова твоя так набита теориями, что ты и в жизни видишь только ходячие формулы... Такова уж особенность ранней молодости.

- Конечно, - выпрямляясь и поднимая голову, перебил Витольд, - ты меня нисколько не обижаешь, ссылаясь на мою молодость. Ведь и ты тоже молод и не имеешь права почивать на своих артистических лаврах. Что бы ты, например, ответил, если бы я спросил тебя: каково в твоих Осовцах положение народа, на каком уровне находятся его просвещение, нравственность, экономический быт?

- Я ответил бы, что на самом низком, - с небрежною усмешкой произнес Зыгмунт.

- И ты можешь об этом говорить так легко? И вы, господа, все можете оставаться равнодушными? - воспламенился юноша и снова обратился к Ружицу. - Мне кажется, что хоть вы-то, по крайней мере, думаете об этом иначе... Зыгмунт был уж так воспитан, наконец, он... артист! Но вы, конечно, снизойдете к народу, который так долго находился в забвении у всех и за которым идеи нашего времени признают все права...

- Милый Видзя, - с очевидным нетерпением перебил Зыгмунт, - идеи нашего времени - вещь очень почтенная и прекрасная, но спроси у своего отца, в какое положение попал он однажды, когда вздумал, было просвещать народ... снисходить к нему?

Витольд зарумянился, как девушка, опустил глаза вниз и пробормотал:

- Мой отец... он не так богат... может быть, его средства недостаточны...

Упоминание об отце, видимо, неприятно его задело, но он тотчас оправился и с прежней горячностью обратился к Ружицу:

- А вы... - начал он.

В это время послышался другой молодой голос:

- Витольд прав, совершенно прав! Кто же, как не вы, Господа, обязаны исправлять ошибки прошлых поколений и расчищать нам, младшим, дорогу? Зло берет, когда посмотришь на здешний страшный застой... Имения либо совсем пришли в упадок, либо ведутся самым рутинным способом, земля уходит из наших рук, и никто пальцем не двинет, чтоб улучшить дело... поднять его...

Это на помощь Витольду пришел его школьный товарищ, сын одного из соседей пана Бенедикта.

- Температура начинает подниматься, - шепнул Ружицу граф.

Но Ружиц, который все время молчал и только нервно дергал шнурок своего пенсне, захотел положить конец неприятному для него разговору и обратился к Зыгмунту с просьбой представить его пани Корчинской.

Граф медленно пошел по направлению к своей невесте; к студентам присоединился их товарищ, и все трое, оживленно переговариваясь и жестикулируя, отошли в сторону, а Зыгмунт с Ружицем - к тому углу гостиной, где среди дам молча сидела пани Корчинская. На поклон элегантного молодого человека она ответила привычным медленным наклонением головы, которая ни на минуту не утратила своего надменного, сурового выражения. И только когда Ружиц начал расхваливать картину ее сына, которую он видел на одной из столичных выставок, она подняла ресницы и взглянула на Зыгмунта все еще прекрасными глазами, несмотря на долгие годы пережитых ею страданий. На минуту она улыбнулась, было, но потом заговорила с прежнею холодною любезностью о таланте Зыгмунта, о препятствиях, которые встречаются на его пути, о невозможности соединения роли сельского хозяина с привычками и потребностями художника.

При этих словах она, вопреки обычной своей манере, несколько раз беспокойно пошевелилась и снова окинула сына испытующим взглядом, в котором сейчас отразилась неясная тревога.

А между тем, во все это послеобеденное время кое-кто из дам, усевшихся на диване и креслах, незаметно переглядываясь, кивали на молодую чету, исподтишка обменивались на их счет осторожными замечаниями; говорили, что в этом супружестве нежность жены намного превышает нежность мужа и что Клотильда хоть и знатного рода, и принесла ему богатое приданое, и воспитание получила отличное, а влюблена в него без памяти, зато у него такой вид, будто ему досмерти наскучило его положение. Ходят слухи, что он почти не занимается хозяйством и совсем неважно ведет дела, а пани Корчинская, мать его, уже начинает жаловаться, что чересчур его изнежила, воспитывая вдали от родины и того клочка земли, на котором ему предстояло жить.

- Так ей и надо, а то возгордилась, как удельная княгиня, и сына своего чуть ли не полубогом считала, - оживленно затараторила какая-то болтливая соседка, одна из тех, чье шелковое платье носило на себе несомненные следы давности и многократных переделок.

Однако другая, более кроткая, подперев рукой длинное испитое лицо, рассуждала иначе. Медленно покачивая головой, убранной какими-то удивительными перьями, она грустно начала:

- Без отца воспитывался... без отца! А каково это воспитывать мальчиков без отца, я-то хорошо знаю: у моих сыновей в то самое время, что и у пани Корчинской, не стало опекуна!

- Зато у него тетка была, - возражала первая, - вот эта Дажецкая, которая случайно вышла замуж за богатого человека, а теперь только и знает, что наряжаться и задирать нос. Она тоже с племянничка пылинки сдувала и внушала ему, что он гений...

- Это в память брата, - защищала Дажецкую другая, - наверно, в память брата и сироту его баловала и старалась всячески его вознести.

Разносили черный кофе, а поднос с ликерами пан Кирло взял из рук лакея и поставил на одном из столиков гостиной. Худые щеки его покрылись румянцем, маленькие, глазки блистали, на тонких губах играла самая беззаботная, веселая усмешка. Обед, вино, говор гостей приводили его в отличное расположение духа.

В эту минуту он, казалось, олицетворял собой полное удовлетворение вкусным обедом, выпитым вином, и, пожалуй, более всего доносившимся со всех сторон веселым гомоном голосов. В одной руке он держал потушенную, ради присутствия дам, сигару, другою - перебирал бутылки с разноцветными жидкостями и манил к себе всех, находящихся поблизости.

Гости подходили один за другим; возле подноса с ликерами прежде других очутился уже упомянутый толстый помещик, судя по виду - весельчак и любитель поесть; вслед за ним подоспели с террасы и другие соседи; наконец приблизился и пан Ожельский с пустою рюмкой в руках.

- Вы какой пили: мараскин, розовый, кофейный? - спросил Кирло. - Может быть, теперь другого прикажете? Какого? К вашим услугам.

- Немного кофейного, если позволите!

- Слушаю. А которая это рюмка?

- Вторая! - добродушно улыбаясь и причмокивая пухлыми губами, ответил отец Юстины.

- Бог троицу любит! - рассмеялся Кирло и поставил перед раскрасневшимся старичком еще одну полную рюмку.

Но Ожельский решительно отказался.

- Нет, нет, - объяснял он, - если я выпью еще, то не буду в состоянии играть.

- Резонно! - поддержал его Кирло. - Ну, если не хотите пить, то идите, по крайней мере, к дамам. Видите, панна Тереса какая печальная... вон там, сидит с подвязанным горлом и мечтает... должно быть, о вас... Вы, господа, может быть, и не знаете, что наш виртуоз - страшнейший волокита и сердцеед. Когда-то слава его далеко гремела, да еще и теперь... Панна Тереса об этом отлично знает.

Один из гостей перебил пана Кирло каким-то вопросом.

Ожельский, подняв двумя пальцами недопитую рюмку, расправил плечи, выпятил вперед круглое брюшко и, сияя самой добродушной улыбкой, действительно направился мелкими шажками к группе барышень, которые большим полукругом сидели за столом, заваленным альбомами и иллюстрациями в потрепанных переплетах.

Вместе со старшими Дажецкими и другими паннами, более или менее щегольски одетыми и весело разговаривавшими, находилась и Юстина. Ее темное недорогое платье резко выделялась среди цветных ярких платьев прочих девушек, и два полевых цветка, украшавших ее голову, придавали ей какой-то особенно строгай вид. Ей не было весело. Дажецкие, близкие ее родственницы, уже сделали ей замечание, что появляться на обед в таком костюме не годится, а придавать себе такой мрачный вид - тем более.

Вид Юстины вовсе не был мрачным, но в разговорах о загранице, о разных общественных увеселениях, о модных музыкальных сочинениях она почти не принимала никакого участия. По временам, когда она задумывалась и неподвижно, бесцельно смотрела в пространство, заметно было, как чуждо ей все то, что занимало и веселило других. Тяжелая скука омрачала ее глаза и делала ее гораздо старше, чем она была в действительности. Ее неподвижное лицо не изменилось даже и тогда, когда она увидала отца около подноса с ликерами, когда до нее долетали громкие слова Кирло и смех соседей. Она не сделала ничего, чтобы помешать этому издевательству и, в сознании собственного бессилия, продолжала сидеть, не трогаясь с места. Только ее брови еще больше сдвинулись над грустными, утомленными глазами.

Но едва ли кому-нибудь было интересно разгадывать чувства молодой девушки. Видно было, что она равнодушна ко всему, что ее окружает, но ведь и с ней не считались. Подруги и кузины, вследствие ли ее молчаливого настроения или скромного наряда, мало-помалу от нее отвернулись. Граф, состязавшийся со своей невестой в остроумных шутках, не обращал на Юстину ни малейшего внимания; двое людей, которые за обедом штурмовали ее своими взглядами, оставили гостиную, Ружиц, с выражением непреодолимой скуки, с потемневшим внезапно лицом, с угасшими глазами, незаметно вышел в столовую. Зыгмунт Корчинский после тихого, но оживленного разговора усадил жену возле матери и присоединился к обществу, сидящему на террасе.

На террасе уже были расставлены карточные столы, но никто из гостей еще не садился за игру. Допивали ликеры, курили сигары и громко, степенно разговаривали. Вначале в гостиную доносились обрывки разговора, отдельные, так сказать, технические или профессиональные слова: столько-то и столько-то копеек за пуд такого-то зерна; столько-то за ведро водки; такая-то вспашка; такой-то посев, покос или обмолот и т. д. Но теперь уже заговорили о политике; первым коснулся этого предмета Дажецкий; как всегда, прямой и неподвижный, он стоял, пуская из тонких губ вьющиеся струйки табачного дыма, плавно и цветисто передавая всевозможные предположения и комбинации, вычитанные из газет. Время от времени кто-нибудь из соседей резким, а то и не совсем вежливым замечанием прерывал его речь. Даже самые загорелые и огрубевшие от работы, не имевшие, как видно, ни малейшего отношения к политике, нашли что сказать, говорили о далеких странах и могущественных людях и при этом загорались, заводили споры и яростно препирались.

Хозяин дома не принимал почти никакого участия в общем разговоре. Он сидел на железном стуле посередине террасы; яркий свет заливал его сильную, тяжелую фигуру; казалось, можно было сосчитать все морщины на его лбу и щеках, все белые нити в густых и темных волосах. Вытянув руку на стоявшем перед ним столике и машинально играя рюмкой, в которой преломлялся солнечный луч, он почти ничего не говорил и лишь изредка, встряхнув головой, улыбался то лукаво и недоверчиво, то печально. Но вдруг среди самого оживленного разговора он, словно вспомнил что-то, поднял голову, улыбнулся, стукнул рюмкой по столу и громко заговорил:

- Эти газеты, господа, только сбивают человека с толку, и больше ничего! Стоит начитаться их на ночь, - такие вещи приснятся, что потом долго не заснешь.

- Не приснился ли тебе какой-нибудь сон? - с легкой иронией спросил пан Дажецкий.

- Приснился, - ответил Корчинский, - и еще, какой страшный!

Он шутливо улыбнулся и потянул книзу свой длинный ус.

- Я не баба, чтобы бояться снов, но однажды от одного сна у меня волосы на голове стали дыбом. Вот как было дело. Два месяца тому назад, вечером, я начитался вдоволь о войнах, прошедших, настоящих и будущих и еще бог весть каких... Лег я в постель, заснул, и снится мне, представьте себе, что в Корчин нашло множество бисмарковского войска... прусского войска, одним словом... Двор и сад полны солдатни, дом битком набит офицерами. .. Я, конечно, в страшной тревоге. Разграбят Корчин, думаю себе, все кверху дном перевернут, сожгут, на ветер пустят, если их не примешь, как следует... Что делать? Волей-неволей принимаю, угощаю, кормлю, в глаза заглядываю: довольны ли? А они пьют, едят, гуляют, орут... Слава богу, довольны, думаю себе, и сам я доволен... Ну, думаю, скоро уйдут с богом, объедят меня, обопьют, да хоть что-нибудь в целости оставят... Вот они уже и отъезжать собираются, солдаты на лошадей садятся, офицеры сабли подвязывают... скоро у меня опять тихо будет. .. Выхожу я на крыльцо, рад без памяти, гляжу, а вон из-за тех холмов тянется другое войско...

Тут он запнулся.

- Это... то...

Глаза его насмешливо сверкнули.

- Страх меня пронял до мозга костей... Несутся, идут прямо на Корчин, а первые еще не ушли... Вот тебе на! Думаю, принимал я одних, чтоб они меня по-миру не пустили, а теперь конец мой приходит. Как хочешь вертись, не вывернешься... О, господи ты, боже мой!.. Проснулся я весь подавленный этим сновидением и целый день ходил как в воду опущенный.

- Страшен сон, да милостив бог! - постарался утешить его кто-то из гостей.

- А действительно, характерный сон! - воскликнул Дажецкий и громко расхохотался, как будто в эту минуту ему изменила обычная его утонченность; при этом его никогда не сгибающаяся шея слегка согнулась, и кольца табачного дыма, доселе с триумфом взвивавшиеся кверху, как-то тяжело опустились наземь.

- Да что там! - отозвался из угла какой-то язвительный и, видимо, сильно уязвленный жизнью сосед, - без пруссаков и свои огложут нас, как собаки кость... Не успел я окончить один процесс с мужиками из-за выгона, как начинается другой из-за земли под лесничеством.

- A propos, - заметил Дажецкий, - а как твой процесс, пан Бенедикт? Помнишь, с той шляхтой?.. Забыл, как их фамилия...

- Богатыровичи! - подхватил Корчинский.- Да что вам сказать? Хотят отнять у меня самый лучший луг... Кто-то вдолбил им в голову, что луг принадлежит им... В первой инстанции они проиграли, перенесли во вторую... дело тянется вот уже два года - и сколько это денег мне стоит, сколько неприятностей!

- Есть у них какие-нибудь доказательства?

- Разве только те, что у них мало лугов, и они хотят пасти скотину на моих, - защищался пан Бенедикт. - Документами и планами я могу доказать...

Он начинал горячиться и долго еще говорил бы о процессе, при одном воспоминании о котором лоб его покрывался сотней морщин, а брови нахмуривались, но вдруг заметил, что в гостиную вошли новые гости, и быстро вскочил со стула.

- Боже мой! - шепнула своей соседке одна из дам, сидевших на диване, - пани Кирло опять появилась! Откуда она взялась? Вот уже десять лет, как она нигде не бывает. Как она изменилась, постарела!..

У порога гостиной пан Бенедикт с видимым и особым уважением подавал руку женщине, за которой следовали молоденькая шестнадцатилетняя девушка и два мальчика в школьных мундирах. Среднего роста, худощавая, прямая, с изящно очерченной линией шеи и плеч, жена пана Кирло казалась гораздо моложе своих лет благодаря светлым волосам, собранным на затылке в огромный узел. Только вблизи можно было заметить, какой контраст составляли ее роскошные волосы и почти девический стан - с загорелым цветом лица, со лбом, прорезанным несколькими морщинами, с увядшими губами.

То было некогда очень красивое, но теперь сильно огрубевшее и измученное заботами лицо женщины лет тридцати с небольшим. В своем хорошо сшитом, хотя старомодном платье, опираясь на руку хозяина дома, она шла по гостиной несмелой походкой, беспокойно оглядываясь на детей, шедших позади.

Когда пани Эмилия встала с дивана и, шелестя платьем, богато убранным кружевами, подвела новую гостью к кружку наиболее почтенных соседок, по лицу пани Кирло можно было заметить, как она отвыкла от многолюдных собраний, как боится обмолвиться каким-нибудь неподходящим словом, сделать какой-нибудь резкий жест. Она робко уселась рядом с вдовой Андрея, которая довольно ласково, хотя с обычной своей высокомерной манерой, тотчас же заговорила с ней о чем-то. Она очень рада, что увидала пани Кирло, которая так давно никуда не показывается.

- Пан Бенедикт был так добр, что несколько раз приглашал меня, даже нарочно присылал Юстину, - сказала немного ободренная пани Кирло. - Могла ли я отказать человеку, который столько для меня сделал?

- А мой свояк часто имеет удовольствие видеть вас?

- О, боже мой! да разве без него я могла бы справиться со своими делами и хозяйством? Теперь уж ничего, теперь я сама научилась, да и привыкла, а сначала я совсем потеряла бы голову, если б не советы пана Бенедикта и не его помощь.

Теперь, когда она заговорила громко, в голосе ее прозвучало несколько грубых нот.

- Ей-богу, такого доброго человека и не сыщешь на этом подлом свете...

По лицу пани Корчинской пробежала тень неудовольствия, а сидевшая рядом со свекровью Клотильда широко раскрыла глаза и едва удержалась от улыбки.

Хозяйка дома поспешила выразить сожаление, что такая близкая соседка поздно пожаловала сегодня в их дом.

Пани Кирло снова смутилась, неловко наклонила голову и, призывая на помощь всю свою смелость, неестественно громко заговорила:

- Что же делать? Разве можно оставлять детей одних? Троих старших я решилась взять с собой, - думаю, авось вы не осудите меня за это, - а младших нельзя же было оставить под присмотром прислуги. Нужно было ждать, пока придет Максимиха... баба она добрая, всех моих детей вынянчила и всегда идет, если ее позовешь... С маленькими детьми, как со стеклом, нужно быть осторожным, ну да моя бабуля Максимиха хорошо за ними присмотрит...

Прячась за свекровью, Клотильда старалась закрыть платком рот, чтобы не рассмеяться; пани Эмилия поднесла руку ко лбу и горлу как бы в предчувствии скорой мигрени и истерики. Одна из пожилых дам, шепнула другой:

- Как опустилась и огрубела пани Кирло! А до замужества какой прелестной девушкой была!.. И фамилия хорошая, - урожденная Ружиц!

В гостиную торопливо вбежал пан Кирло, схватил обе руки жены и начал осыпать их горячими поцелуями. На его лице, покрасневшем от нескольких рюмок ликера, выразилось полнейшее удовольствие, а на глазах появились слезы.

- Как это хорошо, что ты хоть раз выбралась в свет, как хорошо! - повторял он и затем обратился ко всем присутствующим: - Моя жена такая домоседка, что ее и не оторвешь от детей и от хозяйства.

Она, подняв на него глаза, с такой же сердечностью пожала ему руку.

- А вы давно не видались? - с легкой насмешкой спросил кто-то из гостей.

- Да вот с неделю как я не был дома, - совершенна непринужденно ответил Кирло.

- Мой муж очень любит общество и скучает дома; я с величайшей охотой заменяю его во всех делах, - поспешно добавила пани Кирло.

Кирло пошел повидаться с детьми. Мальчики в гимназических блузах, в страшно стучащих сапогах, с красными руками, прижались к фортепиано и широко раскрытыми глазами смотрели на всех и на все. Девочку Юстина усадила рядом с другими подростками. Не совсем еще длинное платье из белой кисеи с розовым поясом дома представлялось, вероятно, и матери и дочери очень красивым, но здесь, рядом со щегольскими костюмами младших дочек Дажецких, казалось очень скромным, чуть ли не убогим.

Выглядывавшие из-под этого платья маленькие ноги в грубых кожаных башмаках странно выглядели рядом с изящными ножками в ажурных чулочках и таких туфельках, что каждая из них могла, как безделушка, служить украшением для этажерки.

Обладательница этого бедного платья тоже не представляла бы собой ничего особенного, если бы не ее свежее личико и девичья чистота ее взгляда, которые заставляли невольно вспоминать о полевой лилии. Она с любопытством смотрела вокруг своими голубыми, как незабудки, глазами; толстая и светлая, как у матери, коса вилась по ее покатым плечам; круглые, как пышки, руки в тесных перчатках она молча сложила на коленях и сплела пальцы; девицы, рассматривавшие иллюстрации, окинули ее холодным взглядом и вновь принялись за свое занятие, но зато из противоположного угла гостиной показался молодой стройный юноша, схватил обе руки вновь приехавшей гостьи, крепко пожал их и с радостной улыбкой уселся на соседний стул.

- Как давно, панна Мария... или можно по-старому: Марыня?

- Можно, - шепнула девочка, краснея до корней волос и открывая в улыбке ряд белоснежных зубов.

- А вы... Марыня, будете говорить мне ты?

- Отчего же нет? - удивилась Марыня.

- Давно уж я не видал тебя, милая моя, дорогая Марыня! Два года не был дома... Как ты выросла за это время!..

- А ты, Видзя, немного изменился... похудел...

- Работаю, учусь, думаю... а ты что поделываешь?

- Учу младшую сестру... молочное хозяйство, огород - все это на мне лежит.

Последние слова она проговорила с некоторой гордостью.

- А старая Максимиха жива?

- Жива, здоровехонька.

- Это хорошо! А те ребятишки, с которыми ты возилась два года тому назад?

- Они уже умеют читать.

- Милая ты моя, дорогая! как я рад, что увидал тебя!.. Сколько мне тебе порассказать нужно!

- Приедешь в Ольшинку?

- Как же приеду, приеду! Не один раз, сто раз приеду! Витольд Корчинский и Марыня Кирло обменялись взглядами, полными детского счастья.

В это время, как бы вторя их радости, в гостиной раздалось несколько аккордов фортепиано, а потом послышался протяжный звук скрипки. Пани Эмилия давно уже чувствовала, что дальнейший разговор с гостями становится ей не под силу; искусственное оживление, которое делало ее веселой и разговорчивой, мало-помалу сменялось утомлением и слабостью. Тускнеющими глазами она переглянулась с Юстиной, которая тотчас же встала и приблизилась к фортепиано. Ожельский, осушив до последней капли свою рюмку и отпустив несколько комплиментов зарумянившейся Тересе Плинской, давно уже семенил ножками вокруг рояля, на котором лежала его скрипка, и теперь с бережной нежностью прижал ее к груди, как любимое дитя, и, зажмурясь от наслаждения, провел смычком по струнам.

Звуки музыки наполнили гостиную. Отец и дочь играли какую-то прекрасную длинную и трудную пьесу. Ожельский мало-помалу совершенно преображался. По мере развития и усиления звуков, выходивших из-под его смычка, старый музыкант также вырастал, становился тоньше, облагораживался. Маленький, пузатый, он становился выше, с белого лба исчезли все морщины, горящие вдохновенные глаза смотрели куда-то далеко-далеко. Потоки звуков, срывавшихся со струн его скрипки, точно смывали с его лица следы пошлости. В этом вдохновенном артисте едва ли кто-нибудь узнал бы того обжору и волокиту, который час тому назад не мог расстаться с тарелкой и строил умильные глазки старой деве,- того добродушного, глуповатого старичка, который без малейшей обиды выносил издевательства знакомых.

То было почти волшебство, а волшебницей, которая коснулась его своей палочкой, была великая, всепоглощающая страсть, долгие годы окрылявшая жизнь этого человека.

Юстина играла свою трудную, запутанную партию с точностью и чистотой, свидетельствовавшими о ее хорошем музыкальном образовании, только лицо ее по-прежнему оставалось холодным и безучастным. Равнодушная ко всему окружающему, с неподвижным лицом, она играла, будто по обязанности, умело, старательно, но холодно. Играла она на память, с низко опущенными ресницами, а когда поднимала глаза, то в них можно было по-прежнему увидеть отпечаток скуки и утомления.

Но вдруг в глазах Юстины промелькнула тень тревоги и неудовольствия: она увидала стоящего у дверей гостиной Ружица. За последнюю четверть часа в нем совершилась какая-то удивительная перемена. Вышел он из гостиной слабыми шагами, больной, пожелтевший, а возвратился свежий, сияющий, с блестящими глазами, даже с легким румянцем на щеках. Пан Теофиль остановился у дверей и смотрел на Юстину с таким выражением, что та опустила глаза и больше уже не поднимала их. Ружиц неслышно перешел из конца в конец всю гостиную и сел рядом с пани Кирло.

Та ласково улыбнулась ему и подала руку. Все знали, что этот изящный тридцатилетний молодой человек, прокутивший полмиллиона, и утомленная непосильным трудом женщина в старом платье были в близком родстве.

Со своей обычной грацией Ружиц наклонился к уху соседки.

- Кузина, - шепнул он, - ты хорошо знаешь панну Ожельскую?

Она утвердительно кивнула головой.

- Бывает она у тебя?

Такое же наклонение головы. - Я хочу тебя просить... пригласи нас когда-нибудь вместе, чтоб мы встретились у тебя как будто невзначай... Здесь мне нельзя бывать так часто, как мне хотелось бы.

Пани Кирло широко открыла глаза, с величайшим изумлением окинула взглядом своего соседа и выпалила:

- Это еще что значит?

Многие из гостей обратили на нее внимание. Пани Кирло спохватилась и продолжала уже тише:

- Не думаешь ли ты вскружить голову бедной девушке? Встречайся с ней где угодно, только не у меня.

Ружиц беззвучно засмеялся.

- Какой провинциалкой ты стала!

Он очень хорошо знал, что эти слова уколют ее. Пани Кирло действительно смутилась на минуту, но, оправившись, энергично возразила:

- Пусть будет так! И ты во многом выиграл бы, если б остался провинциалом.

Ружиц вдруг затуманился и ответил:

- Может быть...

Но в эту минуту он не мог ни задумываться, ни огорчаться чем бы то ни было.

- Милая кузина, - начал он снова, - если бы ты знала, как она мне нравится!.. В ней есть что-то особенное... какой торс... а эти серые глаза и черные волосы...

Пани Кирло видела, как неестественно горели глаза ее родственника, как разгорался его румянец. Его признания оскорбляли ее, но обиду вскоре сменило сожаление.

- Какой ты несчастный... Ты кажешься совершенно пьяным.

Он снова протяжно произнес:

- Может быть...

Музыка замолкла; несколько человек окружили Ожельского, благодарили за игру и восхищались исполненной композицией; он расправлял плечи и сиял.

- Какова увертюрка, - говорил он, - игрушечка!

Юстина встала из-за фортепиано и намеревалась уйти, как вдруг ей загородил дорогу Зыгмунт Корчинский.

Он слушал музыку в грустной, задумчивой позе и теперь, с принужденной улыбкой на бледных губах, вполголоса проговорил:

- Мне теперь кажется, кузина, что ты не любишь музыку так, как любила прежде.

Он с особенной силой подчеркнул последнее слово. Юстина стояла перед ним с опущенными глазами, неподвижная, напрягая все силы, чтобы скрыть свое волнение.

- Нет, - тихо ответила она, - нет, я совсем уже не люблю музыку.

- О! - воскликнул Зыгмунт, - вкусы женщин изменчивы! Но перемену твоего вкуса я приписываю тому, что ты никого не слышишь, кроме своего отца. Если б ты слышала...

И, постепенно оживляясь, он заговорил о великих европейских виртуозах, о новых музыкальных сочинениях, о новых операх. Говорил он красиво, образно, обнаруживая хорошее знакомство с музыкой и вообще с изящными искусствами...

Юстина слушала его, не меняя своего положения, с сильно бьющимся сердцем и высоко поднимающейся грудью. Было видно, что его голос затрагивал самые чуткие струны ее души. Зыгмунт ловким стратегическим движением отрезал ее от стоявших вблизи гостей и, живописно опершись на фортепиано, спросил, почему во время своего приезда в Корчин он или совсем не видит ее или видит мельком.

Юстина отвечала, что она занимается хозяйством и, кроме того, должна присматривать за отцом.

Зыгмунт засмеялся.

- Зачем говорить неправду? Ты не хочешь меня видеть, я знаю это... ты затаила обиду, ты презираешь меня! Да я и сам начинаю себя презирать!

В голосе его было столько горечи и грусти, что Юстина поспешно ответила:

- Нет, нет... не то!

Она хотела продолжать, но оборвала; из другого конца гостиной пара глаз смотрела на нее с каким-то неописуемым выражением. То были глаза Клотильды, голубые и блестящие, как всегда, но теперь они смотрели на Юстину как-то особенно странно. Около молоденькой женщины, со своей обычной улыбкой, сидел Кирло. За минуту перед этим он кивнул головой на разговаривавших у фортепиано и шутливо спросил:

- Вы не ревнуете?

- К кому? - так же весело спросила Клотильда, но, взглянув в указанном направлении, вспыхнула.

- Вы разве не знаете? Это первая любовь вашего супруга... Панна Юстина - первая любовь, а вы знаете пословицу... - И ужасным французским языком он прибавил: - Он... он ревьен тужур...

- A ses premieres amours , - закончила с небрежным смехом жена Зыгмунта. - Знаю, знаю хорошо об этой первой любви, - мне рассказывали о ней... Но вы, может быть, знаете другую пословицу: с глаз долой...

- Из сердца вон! - и Кирло весело расхохотался.

Но на губах Клотильды скоро замерла улыбка, и сама она вся помертвела, устремив глаза на эту высокую цветущую девушку, с которой ее муж, вдруг оживившийся, взволнованный, беседовал так долго, долго, не давая ей уйти и загородив ее собой от других.

Юстина встретилась с этими глазами, которые осыпали ее искрами гнева и ненависти; девятнадцатилетнее сердце Клотильды было переполнено горем и тревогой. Юстина видела, как голубые горячие глаза мало-помалу начали наполняться слезами, как прелестное юное личико исказилось выражением нестерпимой боли, словно лицо беззащитного, тяжело и несправедливо обиженного ребенка.

В эту минуту Зыгмунт Корчинский, почти касаясь рукой плеча Юстины, тихо спрашивал:

- Неужели ты совершенно изгнала воспоминание о нашем прошлом из своего сердца? Неужели ты никогда не заговоришь со мной как с другом, как с братом?

С трудом, отрывая глаза от Клотильды, Юстина подняла голову и холодно посмотрела на стоявшего перед нею Зыгмунта.

- Совершенно и никогда, - ответила она так твердо, что Зыгмунт побледнел, наклонил голову и отошел в сторону.

В гостиной наступило общее оживление. Кто-то предложил прогулку по саду. Дамы вставали с кресел, а молодежь сбегала со ступенек террасы, на которой пожилые гости засели уже за карточные столы. Пан Бенедикт готовился приступить к партии винта, но без всякого удовольствия, исключительно только по необходимости. Зато Кирло с такой жадностью поглядывал на карты и на зеленое сукно, что на время перестал смеяться сам и смешить других.

Пани Эмилия вместе с другими дамами приближалась к дверям, ведущим на террасу. Прогулка по саду, где можно было подвергнуться влиянию и ветра и жаркого еще солнца, вызывала в ней опасения. Кивком головы подозвала она Юстину и слабым голосом попросила принести мантилью, шаль, зонтик и перчатки. Юстина быстро повернулась к дверям передней; Ружиц побежал вслед за ней:

- Вы позволите мне заменить вас?

Бледная и расстроенная после разговора с Зыгмунтом, Юстина не слыхала этих галантных слов и не заметила, что Ружиц вместе с нею вошел в переднюю и приблизился к вешалке, на которой висели, вещи пани Эмилии. Вдруг она почувствовала, что к ее руке прикоснулась чья-то мягкая гладкая рука. Она подняла глаза и только тут заметила присутствие молодого человека, который, будто бы распутывая петли кружевной шали, старался прикоснуться к ее руке и смотрел на нее таким же взором, как четверть часа назад. Он что-то говорил... Юстина не поняла хорошенько, что именно, только покраснела до корней волос и поспешно вернулась в гостиную. За ней, превосходно владея собой, следовал Ружиц с кружевной шалью и зонтиком пани Эмилии.

Эта сцена, вероятно, не укрылась от внимания присутствующих, потому что Юстину встретило несколько любопытных взглядов, а Клотильда, уже прицепившаяся к мужу, окинула ее с ног до головы презрительным, ироническим взором. Молодая женщина только еще начинала знакомиться с горестями жизни; ее гнев и презрение легко уступали место грусти и унынию. Стоя на последней ступеньке террасы, Клотильда крепко-крепко прижималась к мужу, не сводя с него умоляющих глаз. Но Зыгмунт не смотрел на нее. Ожидая выхода матери и хозяйки дома, он нетерпеливо стиснул зубы и устремил глаза куда-то вдаль. Пани Эмилия, окутанная мантильей, с раскрытым зонтиком, мужественно вышла на террасу, но перед лестницей заколебалась и остановилась; на лице ее выразились страдание и тревога.

- Кажется, я не в силах буду... нет, нет, не в силах сойти с этих ступеней, - сказала она.

Слова пани Эмилии никого не удивили: всем было известно, какой образ жизни ведет она, как слабо ее здоровье. Несколько мужчин наперерыв предлагали пани Эмилии свою помощь, но она не захотела воспользоваться чьими-нибудь услугами. Ей не хотелось выказывать перед посторонними свою немощь. Однако эти ступеньки казались ей такими страшными, - непременно она оступится и упадет... Пани Эмилия приближалась к самому краю, потом отступала, то, вытягивая вперед щегольски обутую ножку, то, поспешно отдергивая ее; наконец с нервным смехом не сошла, а сбежала с лестницы, быстро, легко, грациозно. Первый успех сильно ободрил ее. Окруженная толпой мужчин и женщин, она пошла по аллее ровным, твердым шагом. Дажецкий, наблюдавший за этой сценой, не без иронии заметил:

- Однако твоя жена, любезный пан Бенедикт, вовсе не так слаба, как кажется.

- Что толковать! - ответил Корчинский, сдавая карты! - Засиделась дома и отвыкла ходить... Впрочем, она всегда была болезненная.

Стоя в дверях опустевшей гостиной, Юстина проводила взором гостей, рассыпавшихся по саду, и собиралась, было идти в столовую, как вдруг услыхала, что ее кто-то тихонько окликает по имени: позади нее стоял Зыгмунт Корчинский и беспокойно оглядывался вокруг.

- Я забыл шляпу... шляпу ищу... - в смущении проговорил он дрожащими губами, приближаясь к Юстине и схватывая ее за руку. - Кузина, не возьмешь ли ты назад то, что недавно сказала: "Совершенно и никогда"? Неужели ты совсем забыла о прошлом и не будешь для меня ничем... даже другом... сестрой? Пойми, я не могу...

Юстина на минуту растерялась под влиянием его горячих слов и пылкого взгляда, но скоро опомнилась и вырвала свою руку.

- Чего ты хочешь от меня? - чуть не крикнула она. - За что, по какому праву ты хочешь меня обратить в какую-то игрушку своей прихоти? Довольно уже... прошу тебя... чего тебе нужно?

Слова путались в ее устах, голос замирал.

- Я хочу твоей души, Юстина... приязни... доверия...

- Души! - протяжно рассмеялась она. - Ты думаешь, что я все еще осталась ребенком, каким была в то время, когда для меня каждое твое слово... О, какие это были слова!

Она не докончила и, сделав несколько шагов вперед, протянула руку по направлению к саду.

- Иди к своей жене. Ведь она еще дитя, прелестное, Доброе дитя, порученное твоей совести. Она любит тебя... а моя душа... - Юстина невольно вздрогнула, - моя душа не примет того, что ты можешь дать мне теперь!

Неверным, торопливым шагом, как будто желая убежать не только от Зыгмунта, но и от самой себя, она вышла из гостиной.

В столовой, нагнувшись над столом, Марта раскладывала в хрустальные вазы варенье и фрукты. Юстина приблизилась и положила руку на плечо своей старой приятельницы.

- Кто там? - поднимая голову, крикнула Марта. - Чего тебе?

Она смягчилась, увидав Юстину.

- Не помочь ли?.. Может быть, принести что-нибудь... убрать...

- Ну, еще что! Ты хорошо знаешь, я не люблю, чтобы кто-нибудь вмешивался в мои дела. .. Всегда я справляюсь одна и теперь справлюсь. Веселись, коли тебе весело.

- Мне не весело... - ответила Юстина.

- А я чем тебе могу помочь? Ты всегда грустная. Соберись с умом, кружи мужчинам головы, вот и весело будет.

Она говорила это своим обычным резким, саркастическим тоном, но морщины на ее лбу мало-помалу разглаживались, а угрюмые глаза смягчались. Казалось, она вот-вот поднимет свою руку и ласково погладит разгоревшуюся щеку стоявшей перед ней девушки. Но в эту минуту в противоположном углу столовой послышался звон разбитого стекла и чей-то пискливый крик. Горничная пани Эмилии, разряженная и вертлявая, помогавшая Марте, так загляделась на камердинера Ружица, что уронила поднос с посудой.

- Вечное несчастье! - срываясь с места, крикнула Марта: - хрустальный графин разбила! Вот что значит ваша помощь! Пошла отсюда прочь, егоза, и не смей глаз сюда больше показывать! Все убирайтесь отсюда! Лучше я все своими руками сделаю. Графин из сервиза!.. Сто лет, может быть, сервиз служил, а теперь вот тебе!.. Вечное несчастье!.. Уф, не могу!

Руки Марты дрожали, в голосе слышалось неподдельное огорчение. Она присела на пол собирать осколки графина и зашлась долгим пронзительным кашлем.

V

Юстина боковыми дверями выбежала из дому и вдоль садовой ограды стала пробираться в поле. Вскоре она очутилась на тропинке, прихотливо извивавшейся между двумя стенами ржи, еще зеленой, но уже начинавшей колоситься и натканной сеткой синих васильков. В этой тропинке, которая начиналась у самого дома и дальше, в глубине равнины, белою лентою тонула на дне колосистого моря, было что-то загадочное, манящее. То, расширяясь, то, суживаясь, она поворачивала в разные стороны; казалось, что она вот-вот уже кончается и оборвется, но за близким поворотом или зеленой межой тропинка появлялась вновь, маня за собой путника бог весть куда. Никто не мог ее видеть, за исключением того, кто по ней шел; а тот, кто шел по ней, также не видел ничего, кроме колосьев по сторонам да голубого купола неба сверху. То была низкорослая пуща с молчаливо-неподвижными верхушками и кипящею разнообразною жизнью внизу.

Юстина, сама не зная как, очутилась на этой тропинке и вовсе не думала о том, куда она ее заведет. Скорее инстинктивно, чем сознательно, девушка бежала от всего, что ей надоедало, мучило ее, уязвляло. Уже несколько лет, как она страдала, и даже больше, чем теперь... Но почему она чувствовала себя теперь так глубоко, так беспредельно несчастною? Почему ее жизнь пошла именно в таком направлении? Почему от горячего сна первой молодости она пробудилась не только одинокой и печальной, но и оскорбленной, с невысохшей до сих пор каплей горечи в сердце?

Обрывки прошлого беспорядочно теснились в ее памяти. Она шла быстро, с наклоненной головой, и думала. Когда она была ребенком, люди вокруг нее толковали, что прежде они были веселее и счастливее, что прежде им жить было легче, что теперь радости убавилось, а горе и препятствия возросли. Люди преодолевали эти препятствия с проклятиями, суть которых она все ясней и ясней начинала понимать, и с усилиями, от которых лицо человека как-то особенно быстро старело и покрывалось морщинами. Но отец ее чувствовал себя спокойным и счастливым по-прежнему, он ничего не преодолевал и ничего не делал. Правда, этот питомец отжившего времени, которого чуть не носили на руках за его искусство, чьи мечтательные глаза очаровывали стольких женщин, не всегда был таким, как в эти последние десять лет. Юстина помнила, как мало-помалу он начал толстеть, как его руки и щеки становились все более пухлыми, но грустным или разгневанным она не видала его никогда. Каковы бы ни были обстоятельства его жизни, какое бы несчастие ни встречало его или ближних, он всегда сохранял невозмутимую ясность духа и почти детскую незлобивость. Возбуждался он только тогда, когда играл. Играл он постоянно, отрываясь от скрипки лишь по необходимости, и можно было думать, что его любимое искусство поглощало все его силы и успокаивало страсти. Но на самом деле было не так.

У отца Юстины была еще одна страсть. Под золотистыми, а потом уже седеющими усами его неизменно пурпуровые губы всегда складывались в сладострастную улыбку, как только он встречал хорошенькое личико. Пожалуй, обе его страсти взаимно поддерживали друг друга. Чем дольше он играл, тем порывистее и страстнее приближался к предмету своих вожделений; чем сильнее встречал сопротивление, тем дольше и тем с большей страстью играл.

Много смутных и отрывочных воспоминаний осталось у Юстины от того времени, когда ее мать часто и горько плакала, а прислуга со смехом все о чем-то перешептывалась. Тогда она, еще не понимая всего, только удивлялась, но скоро должна была понять. Необычайно ясно, рельефно она еще и теперь могла представить себе худощавую женщину с гибким станом, с волосами цвета воронова крыла, с искрящимися глазами, по временам болтливую и легкомысленную, а чаще угрюмую... То была ее гувернантка, француженка... Учила она недолго, вскоре оставила свое место, а в одно с нею время уехал, как потом оказалось надолго, и сам Ожельский. Взял он с собой скрипку... Впрочем, не одну скрипку, потому что перед выездом снова занял у кого-то значительную сумму денег.

Длилось ли отсутствие отца несколько месяцев или целый год, Юстина не помнила, но о причинах этого отсутствия знала ясно. Никто уже не скрывал перед ребенком картины домашнего и имущественного расстройства. Зато Юстине хорошо был памятен день, когда посреди толпы кричащих, угрожающих или жалобно плачущих кредиторов она с матерью садилась в карету.

Они поехали в Корчин. В памяти Юстины навеки запечатлелся разговор ее матери с паном Бенедиктом. Бедная женщина, уже давно потерявшая все свои силы, а теперь с зачатками смертельной болезни, умоляла родственника не оставлять дочери на произвол судьбы. Худая и слабая, она дрожала всем телом, ломая свои иссохшие, словно восковые руки, а по ее изможденному лицу текли потоки вымученных нестерпимым горем слез.

Пан Бенедикт говорил мало, покусывал конец длинного уса, понуро глядел в землю, но под конец разговора поцеловал наклоненную к нему голову родственницы и пожал ее худенькую, жалкую руку.

Когда они возвратились домой, то еще со двора услыхали звук скрипки. Хозяин дома вернулся, правда, ненадолго. Вскоре, призванный вестью о смерти родственницы, пан Бенедикт приехал, еле-еле спас от гибели ничтожную сумму денег, а овдовевшего отца вместе с четырнадцатилетней дочерью перевез в Корчин.

Ожельский казался совершенно осчастливленным таким исходом дела. После своего романического приключения он сильно постарел, начал еще больше толстеть и стал равнодушен к прекрасному полу. Впрочем, он не отрешился от всех прелестей жизни. Кухня в Корчине, благодаря Марте, была великолепна, а времени у пана Ожельского было пропасть; прежде его несколько тяготили кой-какие дела, теперь он мог беспрепятственно посвящать целые дни музыке.

Потом в памяти Юстины встала величественная фигура женщины, с гордо поднятою головой и скромно опущенными веками, вечно в черном, вдовьем платье. После пана Бенедикта это была ее другая благодетельница. Увидав девочку, еще не снявшую траура по матери, она притянула ее к себе и горячо поцеловала, а ее грустные глаза блеснули состраданием. Она заявила пану Бенедикту, что родственница Корчинских не может быть для нее чужой, что обязанность воспитывать ее не должна лежать на одном брате, а что она, во имя Андрея, просит и ей предоставить участие в этом. Холодные ее губы дрогнули, когда она произносила имя погибшего мужа.

- Ты знаешь, - закончила она, - как свято храню я любовь к моему герою и как я верна его памяти. Невидимый телесным очам, он всегда - пред моими духовными очами. Часто я разговариваю с ним в тиши ночной и молю бога, чтобы он позволил ему слышать меня: кто знает, может быть, моя просьба была услышана? Сегодня я скажу ему, что в его семье есть бедная сирота и что я вместе с тобой буду заботиться о ее судьбе.

Она действительно заинтересовалась судьбой Юстины, пополам с паном Бенедиктом платила жалованье гувернанткам девочки, шила ей красивые платья, выписывала книги и ноты. Когда Юстина подросла, она на целые недели и даже месяцы брала ее в свои когда-то прелестные, но теперь уже заметно разрушавшиеся Осовцы.

Тут в голове Юстины возникло множество образов, относившихся к главному событию ее жизни. Припомнился ей юноша, лет на шесть старше ее, которого окружали дорогие учителя, которого мать старательно отдаляла от всяких соприкосновений с действительною жизнью, нежный, избалованный, с головой, набитой речами всех близких и соседей, предрекавших ему блистательную будущность гениального художника... С этим изнеженным баричем, экзальтированным художником у Юстины соединялись воспоминания о всех тех, на первый взгляд ничтожных, случайностях и душевных движениях, которые обыкновенно составляют основу свежей, чистой взаимной любви. Тут были и майские утра, и лунные ночи, долгие прогулки, тихие беседы, чтение любимых поэтов, жгучая тоска разлуки, когда он уезжал в далекие страны, и его утешения, его письма, невыразимая радость свидания, обещания, клятвы, планы будущего, горячие поцелуи, от которых долго-долго горели ее щеки...

Она остановилась и закрыла руками лицо, вспыхнувшее ярким огнем от этих воспоминаний, но тотчас побледнела, с гневом в глазах выпрямилась и пошла дальше. Как же кончилась эта идиллия? О, очень прозаично! Правда, герой идиллии первый громко произнес слово: "женитьба" и даже повторял его два месяца, сначала энергично и настойчиво, а потом все слабее и тише. Юстина помнила каждый день этого месяца, почти каждое слово, сказанное ей или о ней. Она думала тогда, что дело идет о ее жизни, и всею силой своего зрения и слуха (они в это время стали как-то особенно тонкими) приглядывалась и прислушивалась ко всему, что делалось вокруг. Она хорошо знала обо всем.

Вокруг нее как в котле кипело. Вдова Андрея словно потеряла частицу своего величия,- в такое отчаяние привело ее решение сына. Она могла быть нежною, не жалеть денег на воспитание бедной сироты, узами крови связанной с человеком, память которого она так свято чтила. Но когда эта любимая ею девушка стала невестой Зыгмунта, то пани Корчинская нашла ее такой ничтожной и по положению в свете, и по воспитанию, и по красоте, и по уму, что просто не могла понять такого союза.

О материальной стороне дела она заботилась меньше, хотя, несмотря на свое отрешение от света и полную непрактичность, чувствовала, что Осовцы нуждаются в поддержке и помощи. Но, прежде всего она желала видеть женой сына женщину высшего происхождения, с блестящими связями, со светским образованием, - одним словом, музу, которая гению, - а Зыгмунт был им в глазах матери, - помогла бы еще шире расправить крылья и взлететь еще выше.

Все это без гнева и раздражения (она не могла дурно обходиться с родственницей Андрея), - напротив, с печалью, хотя и не без гордости, - пани Корчинская высказала Юстине.

Далеко менее воздержанной оказалась тетка Зыгмунта, женщина живая и высоко ценящая богатство.

- Ты должна была знать, милая Юстина, что такие люди, как Зыгмунт, с такими девушками, как ты, любезничают часто, но не женятся почти никогда!

Над головой пана Бенедикта разразилась гроза. Вдова Андрея через день вызывала его в Осовцы; а пани Дажецкая приезжала в Корчин и, шелестя своим шелковым платьем, донельзя возбужденная, вбегала в кабинет брата, громко высказывая свое неудовольствие. Вмешался в это дело и сам высоко элегантный пан Дажецкий и однообразным и тягучим тоном доказывал шурину, что вовсе не соглашается с его намерениями и вкусами и столь близкому родственнику его жены не след жениться бог весть на ком.

Пан Бенедикт впадал в такое раздражение, что по всему дому разносились его громовые вопросы: "Что же мне теперь прикажете делать с девушкой, - утопить ее или застрелить?" Он пожелал переговорить о деле с самим Зыгмунтом. Долго говорили они, и в конце концов пан Бенедикт с мрачной усмешкой промолвил:

- Знаешь что, милый шалун, поезжай-ка ты за границу и учись рисовать... Осовцы, правда, придут в упадок, но у тебя сердце, наверное, не разорвется... потому что, говоря по совести, ты сам не знаешь, чего хочешь!

Зыгмунт уехал, а после двух лет, проведенных в святилищах искусства, преимущественно в Мюнхене, возвратился женатым.

Все это было для Юстины ударом, который поверг ее в отчаяние, и пощечиной, после которой она почувствовала, что в ней проснулась гордость и что ее человеческое достоинство еще более оскорблено, чем любовь. Это была острая стрела, которая пронзила ей сердце и заставила ее открыть глаза. Она заметила и поняла многое, что до тех пор было недоступно ее взору и пониманию. Прежде всего, она поняла собственное положение и, охваченная презрением к пошлому настоящему, вздрогнула при мысли о будущем. До сих пор любовь, страдания и мечты всецело занимали ее время, питали ее мысли и сердце. Когда эта пища иссякла, Юстина почувствовала, что ей нечем заполнить черепашьим шагом идущие дни и ночи, что ей не на чем утвердить якорь своей хотя бы самой отдаленной надежды.

По временам, когда она закрывала глаза и думала о том, каково ее положение теперь и что может быть завтра, ей казалось, что она смотрит на какую-то беспредельную пустыню, по которой она, полная молодых сил, обречена бесцельно блуждать. А теперь этот человек хочет снова раздуть в пустыне огонь, который уже один раз так жестоко опалил ее крылья. Несколько минут тому назад она до глубины души чувствовала себя потрясенной только одним звуком его голоса. Она почти уже забыла... а теперь... неужели снова?.. Неужели снова? Казалось, сотня голосов кричит в ней: "Нет!" А все-таки в скуке и бесцельности своей теперешней жизни, может быть, когда-нибудь... может быть...

Она не ребенок, ей скоро двадцать четыре года; когда-то она любила и теперь знала, чувствовала, что может быть с ней и как велика сила горячей крови и опьянения сердца... И ужас пробежал дрожью по ее телу, лоб вспыхнул от стыда. Она вспомнила взгляды и уловки того, другого, щегольски одетого пана, с болезненно подергивающейся бровью и атласистой рукой, которая так долго искала встречи и, наконец, все-таки встретилась с ее рукой. Что это такое было? Понравилась она ему, что ли? Впрочем, она знала это, но знала вместе с тем, что "такие, как он, часто любезничают с такими девушками, как она, но почти никогда не женятся".

Да кто ж она такая? Какое у нее место и значение в среде тех, с кем она жила? О, ей когда-то сказали,- и теперь она соглашалась с этим, - она была бог весть кто!

Голова у нее горела. Юстина схватилась за нее обеими руками и почувствовала, что горло ее спазматически сжимается.

С широкой поляны долетали порывы ветерка и ласково обвевали ее волосы. Она начала понемногу успокаиваться. Сквозь слезы видела она, как сочувственно глядят на нее синие глаза васильков и зеленые колосья, еле колеблемые ветром. Вон в нескольких шагах растет высоко поднимающаяся над хлебом раскидистая полевая груша; дерево, сучья и даже листья кажутся на солнце золотыми. Юстина огляделась вокруг, и ее нахмуренный лоб мало-помалу разглаживался,- видно, она начинала забывать о себе и своих волнениях. Она наклонилась, сорвала колос и начала рассматривать его молодые зерна.

Лиловый мотылек взвился из-под ее ног и, кружась, полетел над нивой; она долго следила за ним взглядом, пока он не исчез. Теперь она уже находилась в нескольких шагах от полевой груши; ее сразу оглушило звонкое щебетанье бесчисленного множества птичек, которые прыгали, порхали и покачивались в золотой листве. В это же самое время за стеною ржи, но невдалеке, раздался какой-то голос.

То был сильный и чистый голос мужчины:

- Гей, Каштан, гей, гей!

А через минуту:

- Тише, гнедой, ти-ше!

В этом крике, разносившемся по полю, слышалось что-то живое, бодрое. Затем раздался напев народной песни, начинающейся словами:

На пути-дороженьке

Явор распускался,

Далеко ль ты, Ясь, верхом

Ускакать собрался?

Явора там не было; у подножья груши узкая тропинка обрывалась, и высокая рожь длинною прямою линией окаймляла полосу темной, свежевспаханной земли.

Юстина остановилась под грушей. С одной стороны вдали виднелась большая деревня, с другой, но уже ближе, раскинулись холмы, поросшие деревьями; напротив, куда глаз хватал, тянулись поля овса и цветущего гороха. Тропинка, по которой шла Юстина в глубь равнины, оборвавшаяся у полосы вспаханной земли, упрямо выбегала в нескольких шагах и, перерезав белою лентой пушистую зелень гороха, снова пропадала в овсе.

От одного из холмов к полевой груше подвигался плуг, запряженный парой лошадей, - одной караковой, другою гнедой, с белою переднею ногой и белым пятном на лбу. За плугом, придерживая его высоко торчащие ручки, шел высокий, статный человек в белой холщевой свитке, в длинных, по колени, сапогах и в небольшой шапке с козырьком, из-под которой сзади выбивались его золотистые волосы. Он шел прямо, ровным шагом, без всякого видимого усилия; толстые веревочные вожжи, связанные вместе, были перекинуты через плечо. Теперь он уже напевал третий куплет песни:

Рыбаки! Скорее сети запустите,

Пригожего Яся на берег тащите!

Плуг шел довольно скоро; лемех глубоко взрезывал землю; по железу, не переставая, текли ручейки темной, рассыпающейся мелким песком земли.

Небольшие лошадки с лоснящейся шерстью шли ровно и весело, а неподалеку от них несколько ворон, словно заглядывая им в глаза, неуклюже скакали впереди или степенно, опустив клювы, усаживались на свежих комьях.

Вдруг пахарь перестал петь, на лице его отразилось удивление. Быстрым движением руки он снял с головы шапку, придержал лошадей и с недоумением и замешательством стал смотреть на женщину, которая так неожиданно остановилась перед ним. Губы его раскрылись, а из-под золотистых усов показались белоснежные зубы. Он усмехнулся, отвернулся в сторону, откашлялся и, наконец, будто боясь громко заговорить, тихонько спросил:

- Вам, паненка, не нужно ли чего? Может, вам дорогу показать, или вы работников пана Корчинского ищете?.. Они там, за горкой...

Он остановился, готовый идти, куда ему прикажут. Юстина сделала несколько шагов по узкой зеленой полосе, отделявшей рожь от вспаханной земли.

- Благодарю, - ответила она, - я вышла погулять и сама не знаю, как здесь очутилась...

Он движением головы указал на тропинку, видневшуюся во ржи.

- Вас вот эта тропинка привела, - заметил он.- Да это ничего, что вы так далеко от дома зашли. Можно вернуться прямой дорогой - вон там... между овсом идти, и выйдете как раз против околицы, а оттуда до панского двора рукой подать...

Он говорил уже громче, с видимым желанием казаться любезным и услужливым. Его рука указывала на овсяное поле, перерезанное дорогой.

Юстина смотрела на его движения, которым стройность фигуры придавала особую ловкость и гибкость; она не могла не заметить, что в его голубых ясных глазах, помимо замешательства, виднелась тщательно скрываемая, но все-таки вырывавшаяся наружу радость.

- Пан Ян Богатырович? - несмело спросила она.

Его обнаженный белый лоб вспыхнул румянцем, а румяные загорелые щеки стали совсем пунцовыми.

- Как же, как же! - ответил он и, дотрагиваясь пальцами до плуга, с опущенными глазами, тихо спросил:

- А вы откуда знаете, кто я такой?

- Я вас иногда вижу... тетя Марта часто мне говорила о вашем отце и дяде...

Он снова повернул голову в сторону, откашлялся и уже смелее ответил:

- Верно, о дяде Анзельме; он когда-то близко знал панну Марту...

Он круто прервал свою речь и, видимо, отваживаясь на большую смелость, прибавил:

- И я когда-то бывал в Корчине, отец меня брал с собой, а уж потом никогда не бывал. Зачем и ходить, коли дела нет?

Ему, вероятно, пришла на память какая-нибудь неприятность. Он смело поднял голову, наморщил брови, опустил руки на плуг и крикнул на лошадей: "Тише, Каштан! Гнедой, тише"!

Плуг снова двинулся, только уж гораздо медленнее, и снова лемех глубоко взрезывал рыхлую пашню, а по блестящему железу стекали ручейки темной размельченной земли.

Юстина узким краем ржаного поля шла рядом с плугом и с недоумением вглядывалась в недовольное лицо своего спутника. С минуту помолчав, она спросила, указывая рукой на один клин:

- По клеверу?

- Да, по клеверу.

- Под пшеницу?

Он бросил на нее быстрый взгляд, в котором мелькнули недоверие и опасение. Он мог подумать, что над ним насмехаются.

- А вы хорошо знаете хозяйство?

Теперь смутилась Юстина. Действительно, она почти ничего не знала о той земле, по которой ходила, которая нередко пробуждала в ней восторг и любопытство. Кое-что она могла еще усвоить из разговоров окружающих ее лиц, но к полевым работам никогда не присматривалась. В эту минуту ее дивила легкость, с которой молодой пахарь справлял свою работу. Она воображала, что пахать так трудно.

- Разно бывает, - ответил Ян. - Бывает, что тяжело, бывает и легко. Первое - от почвы зависит, а потом от привычки и от силы. К тому же и плуги теперь иные, чем были встарь. Для меня десятину вспахать все равно, что на прогулку пойти.

При последних словах он бойко встряхнул головой, и белые зубы его снова блеснули из-под золотистых усов. Видимо, сознание своей силы и пригодности к работе, которою он занимался всю жизнь, делало его довольным и гордым. Вообще в фигуре, движениях и разговоре его как-то странно сочетались и дикая застенчивость, и гордая самонадеянность, и чуть ли не девичья стыдливость, и мужская зрелая сила. Ему, видимо, хотелось быть живым и разговорчивым, а вместе с тем любезным и вежливым. В эту минуту, по крайней мере, живость и разговорчивость победили робость. Поправив что-то у плуга, он выпрямился, хлестнул вожжами лошадей и с сияющим лицом заговорил:

- Сегодня я никак не ожидал бы увидеть вас в поле. Все говорят, нынче в усадьбе бал.

- Не весело мне было на этом балу, вот мне и захотелось выйти в поле, - живо и совершенно невольно вырвалось у Юстины.

Улыбка пропала с лица Богатыровича. Он посмотрел на Юстину более долгим и смелым взглядом.

- Я давно знаю,- тихо сказал он,- что вам там не всегда бывает весело. Людям рта не заткнешь, да и по лицу человека видно, что у него на сердце кроется. А я вас хоть издали, но часто вижу.

Он остановился. Голос его, - этот сильный голос, который целую околицу оглашал громкою песней, - как-то дрогнул и оборвался. Немного спустя он докончил:

- Может, вы гневаетесь на меня, что я посмел так говорить с вами?

И, беспокойно наклонив голову, он заглянул в лицо идущей с ним рядом девушки. Щеки ее горели, но не гневным румянцем, - напротив, из-под опущенных ресниц она подняла на него свой приветливый взор.

Снова его румяные щеки стали пунцовыми.

- Вы и знать не знаете, что я на вас по временам смотрю, и разные мысли мне в голову приходят. Солнышко не видит малой пташки, а все-таки она петь начинает, когда оно взойдет, никто ей этого запретить не может; она "хоть и в низком кустике живет, а все-таки у нее и песня, и воля свои!.."

Снова он невольно поднял голову, глаза его блеснули гордостью или каким-то горячим чувством, и, остановив плуг в конце вспаханной полосы, он бодро крикнул:

- Да что там! Я вам скажу, что не след чересчур печалиться и тосковать. Есть на свете злые люди, есть и добрые. Подчас тошно бывает... Ох, тошно! А подчас будет и весело. Самое худое - это если человек ничего не делает, а только о своих бедах думает!

- Это правда, - улыбнулась Юстина. - Но если у человека нет на свете никакого дела?

- Не может этого быть, - начал, было, он и не докончил.

В это время ему нужно было поперечной бороздой отделить вспаханное поле от цветущего гороха. Хотя он и говорил, что для него вспахать десятину земли все равно, что пойти на прогулку, однако, остановив плуг у дороги, он стал утирать пот, который обильно оросил его лоб.

Юстина погладила густую холеную гриву Каштанки.

- Славные лошадки! - заметила она.

- Они сильные и ласковые, - видимо, обрадовался Ян, - голос мой знают, к руке идут. Всякого зверя приучить можно, только ласкай его да ухаживай за ним, как нужно. По мне, кони в хозяйстве лучше всего. Видно, я весь пошел в покойного отца, - и тот лошадей любил.

Он опрокинул плуг набок, снял вожжи с плеч и пустил лошадей вдоль дорожки, поросшей невысокой травой и дикими цветами.

- А вы помните своего отца? - спросила Юстина.

- Как не помнить! Когда он умер, мне было семь лет, и, кажется, никого я так не любил.

- А матушка ваша жива?

- Жива, слава богу, но мне с ней немного жить пришлось.

Теперь он говорил быстро и оживленно, освобождаясь мало-помалу от своей робости. Можно было подумать, что paccпpocы Юстины наполняли его сердце радостью, которая влажной мглой затмила на минуту блеск его глаз.

- Сказать правду, дядя Анзельм был для меня и отцом и матерью, а потом он захворал, встать с постели не мог. Тогда на мои плечи свалилось все: я и за хозяйством должен был смотреть, и за больным ходить, и за маленькой сестренкой присматривать, авто время я и сам-то почти ребенком был. Много горя я тогда натерпелся, да и люди порой нередко меня обижали.

Он махнул рукой, нахмурил, было брови, но тотчас весело закончил:

- Зато теперь у нас все идет ладно, только вот с мыслями своими я никак справиться не могу.

- Какие же это мысли? - с шутливой улыбкой спросила Юстина.

Он смутился, кашлянул и, немного помолчав, ответил: - Разные у человека мысли бывают, подчас такие, что и исполниться никогда не могут. Кажется, и выкинешь их из сердца и забудешь, а тоска все равно после них остается.

Он закинул голову кверху и задумался, но в эту минуту в овсе что-то зашелестело, и на узкой меже показалась необычного вида женщина. То была двадцатилетняя девушка, рослая, широкая, с лицом, дышащим здоровьем и силой. Ее каштановые волосы, освещенные солнцем, спадали толстой косой на широкие плечи, покрытые яркорозовой кофтой. На ней был фартук, наполненный охапкой полевых растений; шла она прямо, крупным, твердым шагом; из-под короткой юбки виднелись большие босые ноги. Издали уже было видно, как ее голубые глаза под каштановыми бровями разгорелись, засияли и уставились в лицо Яна. Она кивнула ему головой и, окинув равнодушным взором Юстину, крикнула с широкой улыбкой на пунцовых губах:

- У вас, пан Ян, видно, много свободного времени, коли вы отдыхаете!

Он слегка прикоснулся рукой к шапке.

- А вы что это несете в фартуке, панна Ядвига?

- Траву коровам, точно вы не видите! Может быть, на солнце взглянули, оттого у вас и в глазах потемнело?

- Пожалуй, вы и угадали, - ответил Ян с тихим смехом.

Теперь рослая девушка с голубыми глазами и широкой улыбкой поравнялась с Яном и заглянула ему в лицо. Улыбка ее исчезла, она немного наклонила голову и проговорила быстро:

- Отчего вы не навестите нас когда-нибудь? Кажется, не на краю света мы живем. И дедушка о вас вспоминал.

Не останавливаясь, она прошла мимо, полная силы и здоровья, точно олицетворение Цереры.

- Кто это? - спросила Юстина.

- Это панна Домунтувна, самая богатая наследница в нашей околице. У деда ее была только одна дочь, - он ее выдал за Домунта. Зять и дочь скоро умерли и оставили ему одну внучку. Ей все хозяйство останется, а у старика, говорят, еще и деньги есть.

Юстина улыбнулась. Она заметила, каким любовным взором Домунтувна глядела на Яна.

- Красивая девушка! - сказала она.

- Что касается красоты, это - другое дело! - с видимым неудовольствием сказал Ян. - Мне кажется, что она уж очень велика и толста. Зато, - спохватился он, - девушка работящая и с добрым сердцем, это правда. Поверите ли, хозяйство у нее идет не хуже, чем у любого мужчины... Она все сама сделает, - такая сильная... Прошлое лето рабочих было мало, так она,- смех сказать, - сама с батраком косила и пахала... Тогда дядя мне приказал помогать ей. Я во всем слушаюсь дядю, а он вбил себе в голову...

Он замолк, очевидно, чего-то не договорив, смутился и быстро переменил тему разговора:

- А деду ее чуть не девяносто лет, французов помнит и больше чем пятьдесят лет тому назад с дедом пана Бенедикта Корчинского на войну ходил. После войны он женился, и вот тут-то приключилась с ним беда. Жена бросила его, а он так это принял к сердцу, что с того времени немного умом помешался. Не то что совсем с ума сошел, а так, немного... Ядвига присматривает за старичком, любит его и ухаживает за ним, как за малым ребенком.

Было заметно, что они приближались к большому и людному селению. Голоса людей и животных доносились все яснее. В конце овсяного поля на небольшом пространстве виднелись трое босых парней в белых толстых рубахах. Один, плечистый, рыжеволосый, косил клевер, а двое, помоложе, сгребали траву в невысокие копны.

Ян усмехнулся, открыл, было, рот, чтобы сказать что-то, но удержался и промолчал. Наконец, глядя, как звеня, сверкает на солнце коса, все-таки не утерпел и крикнул косцу:

- Адам, запоздали вы с клевером, просто смотреть стыдно! Достанется вам от отца.

Рыжий, задетый за живое, не оборачиваясь, гневно ответил:

- Смотри за своим носом, а чужих не тронь!

- Э, отец на нас сегодня и не смотрит! Из города только - что вернулся, все о судебном деле толкует!

- А я уж по своему клеверу нынче и запахал! - поддразнивал Ян.

- Известно! Еще чего не сделал ли? Невидаль какая! - ощетинился косарь.

- Весь в отца уродился, такой же сердитый, - обратился Ян к Юстине. - Они мне троюродными братьями приходятся, сыновья Фабиана Богатыровича. Живем мы ладно, только теперь Адам не в духе, потому что ему осенью в солдаты идти придется. Как вспомнит об этом, так целый час простоит, как истукан, на месте... Есть еще и четвертый у них брат - Юлек, да тот все на Немане со своею собакой Саргасом пропадает. А сестру их Эльжусю вы видели?

Он остановился, придержал коней и грустно вымолвил:

- Вот уж и околица, и дорога к панскому двору.

Он снял шапку и помялся на месте.

- Вас домой не проводить ли, - смущенно сказал он,- чтоб собака или корова, какая не напугала?

Может быть, одна из неисполнимых мыслей, о которых он говорил полчаса тому назад, заставила потускнеть его светлые глаза? Может быть, он жалел о протекшем времени и хотел его продлить? С беспокойством смотрел он на эту, видимо, столь чуждую ему женщину, а Юстина и не слыхала его слов. Она с восторгом, и любопытством смотрела на открывающееся перед ней зрелище. Это была маленькая и очень простая усадьба, но Юстина никогда еще не видала вблизи ничего подобного и теперь любовалась ее тишиной и свежестью.

- Какая красивая усадьба! - сказала она. - Кто здесь живет?

- Дядя Анзельм, то есть мы все трое, - у нас все общее.

Ян двумя прыжками перескочил через белую дорогу, отделявшую поле от селения, широко растворил ворота и остановился с шапкой в руке и низко наклоненною головой.

- Прошу пожаловать отдохнуть немного. Дядя будет очень рад, и сестру сейчас я позову... Милости просим!

Усадьба была довольно обширная. Забор из невысоких гладко выструганных досок окружал добрую десятину зеленого луга, на котором группами росла сотня молодых, несколько лет тому назад посаженных фруктовых деревьев.

На стройных, с видимой заботой выхоженных деревцах кое-где уже виднелись завязи плодов, а между ними стояли старые вишни, сплошь усыпанные красными ягодами. Посредине сада, между двумя глубокими колеями от колес, шла широкая дорога, густо поросшая белой повиликой. За фруктовыми деревьями десятка два ульев, выкрашенных в голубой цвет, до половины укрылись в густой роще розового и белого мака, над которым еще выше поднимались толстые стебли мальвы, усыпанные плоскими яркими цветами, и росла густой стеной малина, казавшаяся бледной на фоне темно-зеленой взлохмаченной конопли. Дальше на грядках росли всевозможные овощи, золотые подсолнечники гордо возвышались над тонкими стебельками белого тмина; кое-где между грядками раскинулись пышные кусты ночной красавицы. Столетняя груша - сапежанка своими уже бесплодными, но покрытыми густой листвой ветвями упиралась прямо в стены домика, весело выглядывавшего из-за них белыми ставнями и наличниками. Дом этот был низкий, серый, под соломенной кровлей, из которой торчала единственная труба. Стоял он в глубине усадьбы, повернувшись к саду боковой стеной, в которой ярко блестели два больших окна. Крыльцо его с зубчатым навесом и низенькою дверью выходила во двор, на котором виднелись сарай и конюшня. Из-за дома был виден амбар, а еще дальше еле заметной полосой струился Неман, и виден был желтый обрывистый берег, поросший темным бором. Лучи заходящего солнца играли в траве, в зелени деревьев и обращали в громадные рубины, дозревающие вишни. Надо веем этим раздавалось неугомонное щебетанье воробьев, монотонное басовое жужжание пчел и носился аромат свежескошенной травы.

Эту траву сгребал и складывал на дворе в копну человек довольно высокого роста, босой, в темном длинном армяке и большой бараньей шапке. Эта шапка представляла странный контраст со всею его остальной одеждой. Он был или стар, или слаб, потому что спина его горбилась, движения были медленны. Медленно водил он граблями, не прекращая разговора с кем-то, стоявшим позади плетня.

- Апелляция уже подана, слава богу, пусть-ка теперь пан Корчинский в высшей инстанции выиграет! - быстро и запальчиво говорил невидимый человек.

- Я тебе, Фабиан, сто раз говорил и в сто первый скажу, что голодного пса из-под лавки не выманишь тем, что мы выиграем у пана Корчинского, - медленно и монотонно ответил человек в шапке.

- А почему бы и нет? - вновь загремел человек из-за плетня. - Разве ты нам всем добра не желаешь?

- Желать-то я желаю, а все-таки говорю: на чужой каравай рот не разевай!

- А если окажется, что выгон не чужой, а наш? Так и окажется, убей меня бог!

- Тебя адвокат сбил с толку, а ты и веришь.

- Еще не родился тот, кто бы меня с толку сбил! К соседям за умом я не пойду, да и у тебя, Анзельм, не попрошу, хотя у тебя из головы еще не выветрилась вся мудрость, какой ты когда-то набрался от больших панов.

Голос невидимого человека становился все резче, а при последних словах в нем уже слышались злобное раздражение и гнев.

Старик, сгребая траву с прежней медлительностью, сказал:

- Ты, Фабиан, меня важными панами не попрекай... Я уже лет двадцать их не видел и, верно, уж до самой смерти не увижу.

- Это все равно. Чего смолоду наберешься, тем и в старости отзовешься, - прибавил человек, стоявший за плетнем.

Вдруг небольшая желтая лохматая собака, которая до сих пор спокойно лежала на соломе перед конюшней, вскочила и с громким лаем бросилась к огороду. Во двор вбежала пара лошадей с плугом позади.

- Что это? А где же Янек? - живо проговорил Анзельм при виде лошадей.

Но вслед за плугом, который чуть-чуть не зацепился за плетень, появился и Ян, без шапки, раскрасневшийся, задыхающийся. Одним движением руки он направил плуг на дорогу, схватил вожжи и остановил послушных лошадок у конюшни, потом подскочил к дяде и схватил его за руку.

- Дядя, если б вы знали, какое счастье мне сегодня! - голос его дрожал, руки дрожали, он теребил дядю за рукав.

- Что такое? Кто там, в саду?

Желтая собака, минуя плуг и лошадей, с лаем устремилась в сад.

- Муцик! - закричал на нее Ян, - сюда, Муцик!

- Оставь его в покое! Кто там? Пани какая-то? Чего ей нужно?

Он приставил руку к глазам и старался рассмотреть лицо женщины, около которой увивался и вилял хвостом успокоившийся Муцик.

Ян опять схватил дядю за руку.

- Из Корчина... панна Юстина... Вы знаете, я вам всегда о ней рассказывал... Подите поздоровайтесь с ней.

Старый сгорбленный человек с удивлением и чувством ужаса попятился назад.

- Что это! - вырвалось у него. - Из Корчина? Зачем? Для чего?

- Ей очень понравился наш дом, зашла отдохнуть... Да идите же, дядя...

Но старик крепко прижался спиною к стене дома.

- На что она мне? Не пойду... Коли ты привел ее, то сам и иди к ней.

- Да мне лошадей отпрячь и накормить нужно! - отчаянно зашептал Ян и схватил дядю уже за обе руки.- Ну, Дядя, миленький, родной мой... ну, подите!.. Она ведь в гости к нам пришла... Ну, ступайте!

- С ума ты спятил, Ян, что ли? Совсем как у сумасшедшего глаза горят... Чего ты меня тащишь? Ступай сам!

- А лошади?.. Хорошо ли будет, если вы гостя у себя в доме не обласкаете? Ну, идите скорей... ну, миленький!..

Босой сутулый человек напрасно сопротивлялся, - горячие слова молодого человека сделали свое дело.

- Да пусти ты меня! - уже с остывавшим гневом сказал он, наконец. - Дай хоть сапоги надеть! Совсем с ума спятил!

Он скрылся в глубине дома. Ян кинулся в сад.

- Посидите минутку, сейчас дядя придет... а я пойду распрягу лошадей, - сказал он и побежал к конюшне.

В большом саду, который вместе с тем был и огородом, лугом и пасекой, стояла только узкая скамейка, а вернее доска на двух подпорках, но зато такой длины, что на ней впору было усадить хоть десять человек. В траве, перед самыми окнами, выстроились шеренгой мальвы, а несколько правее жужжали пчелы, летая с розовых маков в голубые ульи. С этой скамьи поднялась высокая статная девушка с черными косами, обернутыми вокруг головы; живительный воздух полей залил теперь свежим румянцем ее смуглое выразительное лицо. Слегка оробев, она встала между мальвами, сама похожая на пышно распустившийся цветок, а ее серые глаза всматривались в приближающегося к ней человека.

Он не был для нее совсем чужим. Когда-то она слышала о его прошлом, связанном с Корчинскими. Об этом прошлом не вспоминали в Корчине, но оно напоминало о себе и траурной одеждой вдовы Андрея и грустной задумчивостью пана Бенедикта. Юстина догадывалась, что этого человека и Марту когда-то связывало нечто более прочное, чем простое знакомство.

Вблизи, несмотря на свои медленные движения и сгорбленные плечи, он казался более молодым, чем издали. Пo его худощавому лицу с правильным профилем ему можно было дать лет пятьдесят, но это задумчивое лицо со слегка загоревшею кожей, со впалыми щеками, с выцветшими голубыми глазами говорило о многих пережитых страданиях. По манере, с какой он приближался к незнакомой ему женщине, по его поклону можно было видеть, что он не чужд понимания приличий.

- Я - Анзельм Богатырович, - медленно сказал он, слегка приподнимая шапку. - Извините, я останусь с покрытой головой - боюсь простуды...

Равнодушно, с некоторым принуждением он прикоснулся к руке, которую поспешно подала ему Юстина, и бегло окинул девушку взглядом. Губы его сурово сжались, но он вежливо указал гостье на лавку и проговорил:

- Прошу вас, садитесь, пожалуйста, отдохните.

Сам он стоял и молча смотрел куда-то в пространство. Наряду с усилием казаться любезным в нем можно было заметить какую-то одичалость, может быть, плохо скрываемое чувство неудовольствия. Заметила это и Юстина и сконфуженно проговорила:

- Простите, что я пришла сюда. Ваш сад так понравился мне, а пан Ян так просил меня...

Ожешко Элиза - Над Неманом (Nad Niemnem). 2 часть., читать текст

См. также Ожешко Элиза (Eliza Orzeszkowa) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Над Неманом (Nad Niemnem). 3 часть.
Смягчила ли старика похвала его саду или подкупило уважение, с которым...

Над Неманом (Nad Niemnem). 4 часть.
Пани Кирло слушала внимательно, потом задумалась и замолчала надолго. ...