Ожешко Элиза
«Меир Эзофович (Meir Ezofowicz). 7 часть.»

"Меир Эзофович (Meir Ezofowicz). 7 часть."

И вдруг водворилась глубокая тишина, прерываемая только движениями тех, которые, стоя у дверей и за окнами, подымались на цыпочки, чтобы посмотреть на говорившего.

Глаза их не увидели ничего необычайного. За белым столом, следовательно, на том самом месте, с которого часто обращались к народу, стоял Меир Эзофович в спокойной позе и со спокойным же лицом. Правда, он был бледнее обыкновенного, а глаза его лихорадочно блестели от волнения, но видно было, что волнение это вызывалось не тревогой или хотя бы самым маленьким сомнением, а, наоборот, чувством могучей веры и великой радостной надежды. В руках у него были пожелтевшие и очень старые листы бумаги. Он читал по ним и время от времени высоко поднимал их, словно желая показать всем присутствующим, откуда он берет свои слова.

- "Израиль! - воскликнул он, когда шум уступил место всеобщей глубокой тишине, - ты великий народ! Ты первый среди всех народов увидел на небе единого бога, а на земле, среди грома и блеска молний, услышал те десять великих изречений, на которых, как на десяти утесах, другие народы из поколения в поколение воздвигают лестницу, ведущую к солнцу совершенства! Израиль! Слепы от рождения или ослеплены горечью гнева глаза тех, кто, глядя на лицо твое, не увидит твоего древнего величия! Сухи от рождения или высушены вихрем, веющим из преисподней, глаза тех, кто, глядя на великие страдания, перенесенные тобою, не выронит слезы. Жалок тот, чьи уста скажут про тебя: подлый! Пусть сжалится над ним и простит ему господь, ибо нет у этого жалкого человека тех весов справедливости, на которых взвешиваются заслуги и прегрешения народов, и нет в нем того света мудрости, который показывает, как из скорби и нужды родятся грехи! Израиль!

От тебя произошел Моисей, сердце которо горело любовью, как неопалимая купина, и Давид с золотой арфой, и прекрасная Эсфирь, плачущая над несчастиями своего народа. Маккавеи с могучими мечами произошли от тебя и пророки, идущие на смерть ради правды сердца своего. В те времена, когда ты счастливо жил в земле отцов своих, ты чувствовал отвращение к порабощению брата, на своем поле ты оставлял десятый сноп для голодных и право голоса ты давал каждому, кто только хотел говорить с народом; и, склоняя голову только перед Иеговой, ты говорил: "Мы все равны перед лицом отца нашего!" А потом, когда ты оказался среди чужих народов, несчастный и побежденный, облитый кровью сынов своих, защищавших землю предков, в слезах и весь в пыли, ты перенес все страдания и все унижения и все же остался верен своему единому богу, не утратил памяти о предках своих и всем народам, угнетаемым и утопающим в слезах, ты показал, как можно защищаться без оружия! Умным, чистым и милосердным создал тебя господь, народ мой! Но вот уже проходит вторая тысяча лет с тех пор, как у тебя не стало твоего сокровища: отечества!.."

Тут голос говорившего задрожал и на минуту умолк; дрожь пробежала также и по всему собранию, а потом по залу разошелся шопот приглушенных голосов:

- Слушайте! Слушайте! Это слова мудрого и хорошего еврея, который говорит о славе народа своего!

Все слушали, а Меир Эзофович читал дальше:

- "Горе тому народу, у которого нет отечества! И сойдут с кораблей все, работающие веслами, и все, плавающие по морю, и прильнут к земле. Душа всякого народа соединяется со своей землей, как дитя с грудью матери, и от земли берет пищу и здоровье, и лекарства против болезней. Так хотел и так сделал господь. Но люди пошли против воли его. Твою душу, Израиль, оторвали от земли, к которой она прильнула! Как нищий, ты стучался у ворот чужих домов, и тех, которые плевали на тебя, ты должен был просить о сострадании. Голова твоя склонялась перед приказаниями законов, против которых с отвращением восставала природа твоя. Язык твой коверкался, чтобы подделаться под чужую речь. Рот твой был полон горечи, которую ты пил. Лицо твое чернело от гнева и унижений; а в груди твоей сердце сжималось от страха, как бы не исчезло с лица земли имя Израиля и единого бога его, Иеговы. Наконец, в мучениях и в суровых лишениях спало с тебя старое величие твое, и размножились, как звезды, грехи и беззакония твои. Иегова, бог твой, глядя на тебя, с гневом спросил: "Тот ли это самый народ мой избранный, с которым я соединился заветом правды и милости? Неужели он не умеет иначе хранить закон мой, как только на словах, противоречащих поступкам рук его? Неужели закон этот он видит только в жертвоприношениях, в пении, в молитвах и фимиамах, а не в восхождении по той великой лестнице, которую я показал во сне слуге моему Иакову, чтобы во все времена люди знали о том, как следует восходить ко мне, - познанию и совершенству!"

В этом месте голос читающего был снова заглушён глухим ропотом слушателей.

- Что это он такое читает?- спрашивали они друг друга. - Это написал плохой еврей, который скверные слова бросает в народ свой! А какие же это грехи и беззакония, которые размножились среди нас, как звезды на небе? А как же нам прославлять владыку мира, если пение и молитвы наши ничего не значат в его глазах?

Бледность Меира увеличилась несколько, когда он почувствовал, что слова его снова начали теряться среди вздымающейся волны недовольных или встревоженных голосов. Замолчать, однако, он был не в силах. И он читал дальше, а среди волнующихся людей любопытство вскоре пересилило другие чувства. Все притихли и стали слушать.

Слушали повествование Михаила Сениора о том, как, по приказанию короля и ради той любви, которую проявлял к нему народ, он стал во главе его и хотел повести по новому пути, в конце которого виднелось восходящее солнце нового дня; как ему ставили препятствия в этом его предприятии; как отвращали от него душу народа, как чернили его клеветой и как превратили его в жалкий прах, который стали топтать ногами враги его.

- "В голове моей шумели мысли, которых мне уже некому было высказать, так как все прежние друзья и ученики мои покинули меня! В груди моей горело пламя, возле которого никто не хотел греться, потому что народу моему вложили в уши, будто этот огонь зажжен во мне рукой дьявола! Лицо мое изменилось, а глаза мои стали, как те печальные звезды, что смотрят на мир сквозь большие тучи! Руки мои опустились бессильно, сон смерти стал овладевать мной, а из груди моей вырвался крик: "Владыка мира! Не покидай избранника своего! Дай ему такой сильный голос, чтобы он мог обратиться к тем, которые не родились еще, потому что те, которые живут, не хотят уже слушать его!"

"Я открыл святую книгу и прочел в ней: "Если рука твоя бессильно опустится, ты будешь бороться дальше голосом своим, любовью своей и слезами своими за правду твою!"

"Правнук мой! Тот, который будет искать эту рукопись и найдет ее! Объяви народу моему, чего я хотел для него. Первое, чего я хотел для него, это - забвение. Хотел ли я, чтобы он забыл о боге своем, Иегове, и о том, что он Израиль - народ, у которого есть своя собственная душа и который в своем прошлом порождал великих мужей и создавал великие мысли? Нет, я не мог хотеть, чтобы Израиль забыл об этом, потому что мне самому становится сладко и сердце мое радуется при этом воспоминании. Но я хотел, чтобы Израиль забыл обиды и огорчения, причиненные ему чужими народами. "Не помни обид! Не говори: отплачу злом за зло". Map Зутра, ложась спать, каждый день говорил себе: "Прощаю всем тем, которые опечалили меня". Map Зутра был великим человеком".

"А когда ты забудешь обиды, Израиль, тогда приблизишься к тем огням, которые ты называешь чужими и которые принадлежат всем. Чужие огни эти, от которых ты бежишь в своем упорном злопамятстве, зажигает своей рукой Сар-га-Олам, ангел познания, ангел над ангелами и князь мира. Священная наука - религия, но кто же сотворил и другие науки, как не тот, в котором живет совершенство познания? Вкусный плод райское яблоко, но неужели же нам не должно питаться и другими плодами земными? "Придет время, когда весь мир будет полон знания, как полны водой пучины морские!" Слова эти сказал мудрец твой, которого прокляли твои мудрецы. Как назывался этот мудрец? Он назывался Моисей Маймонид, он был истинным пророком, у которого "глаза были не сзади головы, а спереди" и который смотрел не на то, что было, а на то, что будет, и толкал народ свой к чужим огням; он знал, что придет время, когда тот, кто не сядет у этих огней, низвергнется в прах и грязь, а имя его станет посмешищем и предметом презрения для всех народов... Он был вторым Моисеем... Он был моим учителем, от которого пришли все радости и все печали мои..."

Тут читающий опустил на стол руки, державшие пожелтевшие листы, и, подняв лицо, на котором было выражение несказанного восторга, проговорил:

- Он был моим учителем, от которого ко мне пришли все радости и все печали мои...

Удивительная вещь! Учитель предка, умершего триста лет тому назад, оказался еще учителем живущего теперь молодого потомка! Из одного и того же источника изливались на обоих и радости и печали. В сердцах обоих он разжег самую высокую любовь, какая только существует на земле, героическую и мученическую любовь к идее. Но потомок его, читая слова предка, слова, рассеивавшие и освещавшие все его прежние сомнения и колебания, чувствовал только одну радость. Печали или страдания в эту минуту не было и следа в его сердце, переполненном могучей юношеской верой и надеждой.

Вдруг в толпе какой-то хриплый и тягучий голос воскликнул:

- Херсте! Херсте! Он восхваляет чужие огни! Он проклятого еретика называет вторым Моисеем!

Все головы повернулись к дверям, чтобы посмотреть, кто произнес эти слова. Это был реб Моше, который, стоя на скамейке у входных дверей, всей своей фигурой возвышался над волнующейся у его босых ног толпой. Он тряс головой, насмешливо смеялся и разгоревшимися глазами впился в Меира. Но любопытство народа не было еще удовлетворено; под изорванными одеждами усиленно билось много сердец от неопределенного, непонятного им самим волнения.

- Он из гроба говорит к нам устами своего правнука! Слушайте того, чья душа находится уже среди сефиротов! - отозвалось несколько голосов.

А какой-то сгорбленный старик, опираясь на палку, поднял голову, обратил на Меира свои щурящиеся глаза и несколько стонущим голосом заговорил:

- Как же мог Израиль греться на солнце познания, когда его отгоняли оттуда враги? Были у нас когда-то, ребе, знаменитые доктора и такие мудрецы, которые министрами состояли при могущественных королях... Но когда нас потом оттолкнули от врат мудрости, мы отошли и сказали: "Вот Израиль разрывает союз с чужими народами и будет стоять в стороне, как старший брат, которого обидел младший".

Меир смотрел на обратившегося к нему с этими словами старика не то с ласковой, не то с торжествующей улыбкой на губах.

- Ребе! - ответил он, - в рукописи моего предка есть ответ на твои слова.

- "Исчезнут грехи с лица земли. И грешников уже не будет", А когда исчезнут грехи и перед вами отворятся врата мудрости, быстрым шагом и с веселым сердцем входите в них, ибо наука самое великое орудие господа, который правит миром по вечным законам разума. "На дела творца не хотят смотреть". О таких сказано в писании: "Глупцы ненавидят познание!".

"Второе, чего я хотел для народа моего, это - памяти. Рава спросил Рабу, сына Моры: - Откуда возникла у людей поговорка: "Не бросай грязи в колодец, из которого пьешь". - Раба ответил: - Оттуда, что и в Писании сказано: "Не отталкивай египтянина, ибо ты был гостем на земле его!" - Элиазар, сын Азарии, говорил: - Египтяне приняли израильтян ради своей собственной выгоды, и все-таки Предвечный дал им за это награду. - А если тот край, колодцы которого снабжают тебя водой, а пашни хлебом, принял тебя не как рабочий скот, чтобы пахать ему землю, а как измученного брата, чтобы дать тебе отдохнуть на его груди, то какую же награду ты дашь ему, Израиль?

- "Не сказано: "Отнимайте у чужестранца добро его", но: "Делитесь с чужестранцем вашим добром". Не сказано также: "Пусть чужестранец живет среди вас, как среди саранчи, которая объедает хлеб с нив его", но: "Пусть чужестранец живет среди вас, как если бы он происходил от потомков Израиля!"

"Когда сильными руками я держал бразды правления, врученные мне самим королем, нашлись двое бесчестных израильтян, которые, убежав в неприятельский лагерь, захватили с собой туда тайны королевского войска и выдали их врагам, чем причинили королю в войне большие потери и затруднения. Что же я сделал с бесчестными, подчиненными мне людьми? Я приказал огласить по всей стране при звуках труб, что они изменники богу и закону его, и что лоно Израиля на веки веков отвергает их от себя! Я поступил так потому, что, когда сердце мое переполнилось гневом, я увидел во сне второго Моисея, сказавшего мне: "Оттолкни их от лона Израиля, ибо они оттолкнули от себя тех, в чьей земле были гостями и пришельцами".

"Не только ради святости душ ваших я требовал, чтобы вы исполняли заповедь благодарности, но и ради того, чтобы жизнь ваша на этой земле была счастлива.

"Когда я заседал в великом израильском синоде, который, с позволения короля и всех вельможных панов этого края, собрался в красивом и богатом городе Люблине, я уговорил всех мудрых и честных людей, заседавших вместе со мной, обратиться к израильтянам с таким воззванием, которое встряхнуло бы их умы и сердца так, как встряхивает садовник дерево, чтобы с него свалились созревшие плоды.

"В воззвании нашем ко всем братиям мы сказали: "Будьте полезны той земле, на которой вы живете, и вас будут уважать. Это первый шаг к счастью, ибо презрение горько, а уважение сладко сердцу человека".

"Но есть у меня в мыслях и еще кое-что.

"Кто является слугой у земли своей, тот будет, есть хлеб досыта!" А как может досыта накормить вас земля эта, если вы будете обходиться с ней не как верные и трудолюбивые слуги, а как прохожие, заботящиеся только о сегодняшнем дне?

"Когда Авраам пришел на границу Тира и увидел, как люди засевают там землю и засаживают ее деревьями, он воскликнул: "О, если бы и мне дана была частица этой земли!" А господь сказал: "Я отдам потомству твоему землю эту!" И отдал он землю сынам человеческим.

"Равви Папа сказал: "Не занимайся торговлей, но обрабатывай землю; хотя и та и другая работа хороша, но последнюю благословляют люди! . . Когда придете в эту землю, засадите ее всякими деревьями, приносящими плоды!"

"Настанет пора, когда исчезнут грехи, и все народы мира воскликнут, обращаясь к сынам Израиля: "Возьмите в руки ваши плуги и идите возделывать землю, чтобы спокойно проживать на ней и есть хлеб досыта вместе с сынами и внуками вашими". Но ваши ложные мудрецы скажут вам: "Не будут руки наши вести плугов по земле изгнания!" Правнук мой, тот, который будет это читать, скажи народу твоему, чтобы он закрыл уши свои перед голосом ложных мудрецов! Вздохни всей грудью и громким голосом крикни: "Ложные мудрецы твои губили тебя, Израиль!"

Видно было, что читающий исполняет завешанную ему волю своего предка с верой, увлечением и несказанной радостью. Разве он и сам давно уже не чувствовал в глубине своей души презрения и отвращения к ложным мудрецам? Почему они были ложными мудрецами? Этого он не мог бы сказать. Язык его был связан неведением, а взор, горевший жаждой познания, упирался в стены тюрьмы, в которую он был заперт. Теперь он уже знал, знал и понимал. Поэтому-то он и воскликнул из глубины души громким голосом:

- Не верь ложным мудрецам своим, Израиль!

Толпа заволновалась.

- О ком он говорит?

- Где у Израиля ложные пророки и мудрецы?

- Он о великих раввинах и ученых говорит; уста его изрыгают отвратительную хулу.

- Он бросает в лицо израильского народа одни только осуждения.

- Он требует, чтобы мы руками нашими возделывали землю изгнания!

- Равви Нохим, дед равви Исаака, говорил дедам нашим: "Не ведите плугов по земле изгнания!"

- А равви Нохим был мудрецом над мудрецами; свет мудрости его сиял над всей землей!

- Герш Эзофович сильно ссорился из-за этого с ребе Нохимом.

- Герш Эзофович был великим грешником!

- Отчего он не прочитал нам, что должны делать бедняки, чтобы стать богачами?

- Он написал, чтобы мы были слугами у той земли, на которой живем! А когда придет Мессия и возьмет нас отсюда в страну отцов наших, мы покинем землю эту! Зачем же нам быть у нее слугами?

- Люди говорили, что в рукописи этой сказано, как песок превращать в золото...

- И как отгонять дьяволов...

- И как воскресить Моисея...

- Люди неправду болтали! В рукописи этой нет ничего мудрого и приятного богу!

Подобные вопросы и недовольные возгласы раздавались в толпе, а на лицах появлялись насмешливые улыбки людей, обманутых в своих ожиданиях и надеждах. Меламед с лавки, на которой он стоял, возвышаясь над всем собранием, все время бросал сверху ругательства или разражался грубым смехом, в котором был яд ненависти. Возле другой стены, прямо против меламеда, виднелся Бер, тоже стоявший на возвышении. Эти два человека, стоявшие друг против друга и возвышавшиеся над волнующейся толпой, представляли собою две крайние противоположности. Меламед тряс головой, размахивал руками, приседал, подскакивал, смеялся и кричал. Бер стоял молча и неподвижно; голову он откинул назад и прислонил к стене, а из глаз его, затуманенных и устремленных куда-то в бесконечную даль, тихие и крупные слезы одна за другой текли по лицу, на котором отражалось страдание, смешанное с восторгом. В некотором отдалении от толпы, недалеко от Меира, тесно сомкнутой группой стояло несколько юношей, не отрывая глаз, смотревших в лицо читающему. Быстро дыша, они то улыбались какими-то счастливыми улыбками, то снова вздыхали или же поднимали вверх руки, прикасаясь ими к голове, ко лбу и к глазам. Казалось, что они не видели и не слышали волнующейся и рокочущей вокруг них толпы; что души их, давно тосковавшие по истине и искавшие ее ощупью в темноте, теперь беззаветно бросались в огненный круг провозглашаемых идей. В глубине толпы, где-то посередине залы, раздался старческий, дрожащий голос: "Обо всем этом много говорили люди... в давние времена... в дни моей молодости!.." В ответ на громкий вздох, сопровождавший слова этого дряхлого старика, быть может, бывшего - почем знать? - одним из прежних приятелей Герша, послышались с трудом сдерживаемые хихиканья. Это смеялись мальчики-подростки, которые, взбираясь там и сям на скамейки, при-толки и карнизы, высовывали среди плеч старших свои головы в съехавших набок ермолках, а потом соскакивали со своих возвышений и исчезали, подавляя смех.

Пожелтевшие старые листы в руках Меира начали дрожать. Яркий румянец выступил на его прежде бледном лице. Из-под опущенных век он бросил на толпу взгляд, полный гнева и просьбы, сострадания и нетерпения.

- Успокойтесь!- воскликнул он. - Дайте великому мужу, лежащему в гробу, сказать вам моими устами все свои слова... до конца. Он избрал меня своим посланником перед вами... я должен выполнить его волю...

Голос Меира звучал проникновенно и повелительно. Сила отваги и убеждения чувствовалась во всей его фигуре и в том жесте, с каким он вытянул руку к бушующей вокруг него стихии.

Меламед крикнул:

- Штиль! Пусть читает! Пусть мерзость эта выйдет из-под земли, где она скрывалась до сих пор, чтобы легче было сжечь ее огнем гнева и придавить камнем презрения.

- Израиль! - начал снова среди утихающего шума юношеский сильный голос. - Израиль! Третье, чего я хотел для тебя, это - дара распознавания.

"Были у нас когда-то великие мудрецы, которых называли баале-трессим, что значит вооруженные. Чем были они вооружены? Они были вооружены великим познанием израильского закона. А против чего они были вооружены? Против гибели имени Израиля. Они сказали: "Не исчезнет с лица земли дом Израиля, ибо мы дадим ему крепкий оплот из великого множества законов, которые мы выведем из закона Моисея; эти законы так оградят его от других народов, что он будет стоять между ними отдельно и не пропадет среди них, как пропадает река, вливаясь в великое море".

"Так сказали себе наши танаиты, а синедрион, где они заседали, и школы, где они преподавали, стали подобны военному лагерю, в котором льют пули и точат оружие. Гамалиель, Элиазар, Иисус, Акиба, Иегуда сияют среди них, как солнце среди звезд. В течение пяти веков они следовали один за другим, и в течение пяти веков они составляли, объясняли и писали ту огромную книгу, которой дали название Талмуд и которая в продолжение многих веков была для сынов Израиля оплотом против моря, угрожавшего их поглотить. Из нее сыны Израиля в продолжение многих веков черпали для себя отраду и свет, и в тяжелом изгнании своем, рассеянные по свету, они не были разъединены, ибо их мысль и вздохи собирались вокруг нее, как собираются вокруг матери мысли и вздохи рассеянных по свету детей ее.

"Книга, которая составлялась в течение целых пятисот лет и писалась людьми, любившими народ и много учившимися, и которая давала в течение многих веков целому народу утешение, надежду и единство, не может быть глупой и дурной. Тому, кто так скажет о ней, ответьте: "Очисти сперва сердце свое от злобы, а потом открой ее и прочти!"

"Но неужели все хорошее должно быть совершенным? И по небу ходят темные тучи, а в сердце, хотя бы и самом чистом, всевидящее око господа открывает недостатки. Разве Иегова сам написал книгу законов наших? Или ее писали ангелы? Люди писали ее. Найдется ли на всей земле и во все времена хотя бы один человек, который не был бы знаком с тем, что называют заблуждением? Есть ли хоть одно произведение рук человеческих, которое было бы создано для всех времен и поколений? Разрушился трон фараонов, превратилась в развалины Ниневия, пал Рим, владевший половиной мира, греческая мудрость уступила место другой мудрости. Пустыни расстилаются там, где цвели многолюдные города, а города воздвигаются на прежних пустынях. Разрушаются дела человеческие, хотя бы и самые великие, а на их место возносятся другие. Так существует мир. Израиль! В пище, которой ты питал душу свою в течение многих веков, есть зерна и есть плевелы; в твоем богатстве есть бриллианты и есть песок. Книга твоей веры подобна гранатовому плоду. Когда глупый человек ел его с кожурой, гранат казался очень неприятным на вкус, а в желудке появлялись сильные боли. Но когда равви Меир увидел этого глупого человека, он сорвал с дерева гранатовый плод, снял с него твердую горькую кожуру и стал, есть сочное и сладкое ядро. Я хотел научить вас так, как равви Меир научил того человека, который ел гранатовый плод с кожурой. Я хотел, чтобы вы получили дар распознавания и сделали для книги нашей веры такое духовное сито, которое отделило бы плевелы и песок от зерен и бриллиантов. Народ мой, за это желание мое ты оттолкнул меня от себя! Возненавидело меня твое сердце, ибо страх и великая ненависть ко всему новому поселились в тебе. Но сказано: "Не смотри на сосуд, но на то, что он в себе содержит. Бывают новые кувшины, наполненные крепким вином, и старые, в которых вина нет ни капли".

- Меир! - шепнул Бер, - взгляни на народ!

И еще тише прибавил:

- Уходи отсюда! Уходи отсюда, как можно скорей!

Меир обвел взглядом волнующуюся и кипящую черную массу людей; не то печальная, не то гневная усмешка промелькнула у него на губах.

- Не этого я ожидал! Я ожидал чего-то совсем другого! - сказал Меир тихо и опустил голову. Но тотчас же поднял ее и воскликнул:

- Я посланник предка моего! Он избрал меня, чтобы я прочитал последние мысли его! Я буду, послушен его воле!

Меир глубоко вздохнул и прибавил еще громче:

- Он предугадал те вопросы, которые должны были зашуметь в голове его правнука, и дал на них ответы! Он проник в тайники тех душ, которые жаждут истины, и прислал им через мои руки утешение и поучение. Я люблю его так, словно он вынянчил меня на руках своих! Я преклоняюсь перед великой душой его, которая заслужила себе бессмертие и пребывает теперь в сиянии Иеговы! Я думаю так, как думал он! Желаю того, чего желал он! Я такой же, как и он! Я - сын души его!

Голос его, звучный и громкий, дрожал от сдерживаемых вздохов и восторженной радости. В горящих глубоких глазах его стояли слезы, губы его дрожали, лицо бледнело все больше, а руки как бы невольно подымались вверх.

- В рукописи моего предка, - воскликнул он, - сказано, что мы стоим на месте, когда все народы идут вперед к знанию и к счастью! Что головы наши наполнены множеством мелочей, и крупное уже не может в них поместиться! Что наука эта, которая называется Каббалой и которую вы считаете святой, проклятая наука, потому что в ней тонут умы израильских сынов и потому что она отклоняет их от истинного познания... Там написано...

Тут голос говорящего настолько смешался с криками, смехом и воплями людей, что только отдельные слова могли доходить до ушей тех, кто хотел его слушать. Но Меир не переставал говорить; наоборот, он говорил все быстрее и быстрее, грудь его глубоко дышала, глаза то широко раскрывались, то закрывались. Казалось, он желал, видя безуспешность своих усилий, по крайней мере, как можно лучше выполнить то, что считал своим призванием; казалось, обманутый в своих ожиданиях, он все еще сохранял какую-то искру надежды.

- Горе! Горе! - взывали люди различными голосами. - Ересь и соблазн посетили дом Израиля! Уста детей изрыгают хулу на все святое!

- Слушайте! Слушайте! - кричал Меир. - Еще далеко до конца слов предка моего...

- Зажмем ему рот и прогоним его с места, откуда обращаются к народу мудрецы Израиля!

- Слушайте! В рукописи этой сказано, чтобы Израиль перестал ожидать Мессию из плоти и крови...

- Горе! Горе! Он хочет отнять у сердца Израиля его утешение и надежду!

- Ибо не явится он в мир в образе человека, но придет, как Время, несущее всем народам познание, насыщение, любовь и мир...

- Меир! Меир! Что ты делаешь? Ты губишь себя! Смотри на народ! Беги! - послышались вблизи Меира шепчущие голоса.

Бер стоял тут же возле него; Элиазар, Ариэль, Хаим и несколько других окружали его тесным кольцом; но он не видел и не слышал их. Капли пота выступили у него на бледном, как полотно, лбу, но голова его была высоко поднята, а в глазах сверкали попеременно то слезы отчаяния, то искры гнева.

Вдруг вблизи от входных дверей раздался глухой стук. Меламед соскочил с лавки, на которой стоял, и босыми ногами несколько раз подряд ударил об пол, потом в несколько прыжков пробежал через зал сквозь расступившуюся перед ним толпу и резким движением руки, покрытой рукавом холщевой рубахи, сбросил со стола медный подсвечник с желтой свечой, пламя которой тотчас же затоптали другие. В то же время кто-то вскочил на скамейку и потушил лампочку, горевшую у дверей. Густой мрак, там и сям пронизываемый только бледными полосами лунного света, проникавшими через окно, охватил большую залу, в которой теперь так закипело и забурлило, словно ее наполнили какие-то расходившиеся стихии.

Самое чуткое ухо не различило бы теперь слов, которые сыпались там, как град, и смешивались друг с другом в невообразимом хаосе. Среди отдельных возгласов, выделявшихся из невероятного общего шума, можно было разобрать угрозы, упреки, проклятия и. мольбы. Наконец, из дверей бет-га-мидраша, открытых настежь, хлынула на двор синагоги густая, черная волна людей и встретилась здесь с другой волной, которая стояла до сих пор снаружи здания и была несколько спокойнее, хотя все же волновалась и роптала. Здесь, на широком пространстве, ясный лунный свет разливался потоками, и среди этого света возвышался бет-га-кагал с плотно закрытыми дверями и ставнями. На ступеньках его крыльца сидел шамес, упирая локти в колени и подперев подбородок руками, неподвижный, как статуя. Он сидел в ожидании тех приказаний, которые предстояло услышать из глубины этого безмолвного и замкнутого, как гроб, здания, стоявшего среди бушующих масс.

Толпа разбилась на множество групп, из которых одна вышла со двора синагоги и с невообразимым шумом, словно черная гигантская мятущаяся птица, двинулась по площади, белой от лунного света. Группа эта была многочисленна. Ее составляли люди в бедных одеждах, с длинными бородами и с гневно разгоревшимися глазами, дети разного возраста, ежеминутно наклонявшиеся, чтобы поднять камень, горсть песку или грязи. А в самой середине этой группы виднелась кучка жавшихся друг к другу юношей, едва ли не подростков, прикрывавших собою человека, находившегося среди них. Расталкиваемые и оттаскиваемые, они изо всех сил боролись еще некоторое время, пока, наконец, обессилев или же испугавшись, не обратились в бегство и не смешались с толпой.

Тогда в спину человека, которого они прикрывали до сих пор, посыпался град камней; десятки рук хватали его за одежду и рвали ее в клочки; на открытую голову его падали горсти песку и комья грязи, доставаемой из луж.

В ушах его звенели страстные крики толпы, перед глазами мелькали разгоряченные лица, подымались и опускались руки, а сквозь все это, как сквозь огненный туман, перед ним виднелся его родной дом, немой и запертый. К этому дому, словно к спасительной гавани, он бежал так быстро, как только позволяли ему чужие руки, хватавшие его за одежду, и множество проворных детей, вертевшихся у него под ногами.

С его сжатых губ не сорвалось ни одного, даже самого легкого стона, не слетело ни одного слова просьбы или жалобы; казалось, он совсем не чувствовал боли от обрушивавшихся на него ударов, не испытывал страха перед свистящими вокруг него камнями, из которых каждый ежеминутно мог поразить его насмерть.

Правда, руками и грудью он с отчаянной силой расталкивал напиравшую на него толпу, но, казалось, будто он защищал не самого себя, а сокровище, которое он уносил с собою. Каждую минуту он прикасался рукой к груди, словно желая убедиться, что оно все еще находится при нем.

Вдруг человек в длинной грубой рубахе преградил ему дорогу и, размахивая толстой палкой, которую он держал в руке, крикнул с искрящимися глазами толпе:

- Глупцы! Что вы делаете! Почему вы не отнимаете у него этой мерзкой рукописи? Равви Исаак приказал вырвать из рук его эту проклятую рукопись и отдать ее в его руки! Он спрятал ее на своей груди.

И в следующее мгновение Меир, на которого нападали до сих пор только сзади и с боков, увидел, как несколько человек забежали к нему спереди. Темные грубые руки протянулись к его груди, разжали ему руки, которые он изо всех сил прижимал к себе, и начали разрывать у него одежду. Тогда он поднял к небу, залитому лунным светом, свое смертельно бледное лицо и из глубины груди крикнул: - Иегова!

В эту минуту он почувствовал проскользнувшее к его ногам чье-то худое, гибкое тело и чьи-то горячие губы, прильнувшие к одной из его опушенных рук долгим поцелуем. Удивительно отозвался в его сердце этот поцелуй среди сыпавшихся на него ударов, это проявление любви среди кипевших вокруг него проклятий и угроз. Собрав последние силы, Меир оттолкнул от себя нападавших и наклонился к земле; прежде чем те успели снова подскочить к нему и поднять на него руки, он выпрямился и поднял на своих руках ребенка, которым заслонил себя, как щитом; а ребенок прижался грудью к его груди, закинул ему за шею обе руки и повернул к людям, грозно подымавшим кулаки, свое лицо, все залитое слезами. Блеснули огромные черные детские глаза, смотревшие каким-то особенным, потрясающим взглядом, в котором светился гнев, смешанный с мольбой и страхом.

- Это мое дитя! Это мой Лейбеле! Не делайте ему ничего дурного! - раздался стонущий, полный тревоги голос портного Шмуля.

- Ребе! - воскликнуло несколько грубых голосов, обращенных к меламеду, продолжавшему вертеться перед толпой с палкой в руке, - Ребе, он заслонился ребенком! Ребенок этот очень любит его!

- Отнимите у него этого ребенка! Вырвите у него проклятую рукопись! - кричал реб. Но никто не послушался его. Меира дергали сзади и с боков; еще один камень попал ему в плечо, другой пролетел над его головою, но перед собой он увидел уже свободный проход и в несколько прыжков оказался на крыльце родного дома, двери которого открыла перед ним и тотчас же снова закрыла чья-то невидимая рука.

Меир поставил ребенка на пол в темном коридоре, а сам вбежал в приемную комнату, где при свете лампы, стоявшей возле дивана, застал всю свою семью в сборе. - Он вбежал и неподвижно остановился у стены. Дышал он быстро, обводил кругом себя мутным взором и молчал. Некоторое время молчали и все присутствующие. Никогда, с тех пор как существует на свете род Эзофовичей, ни у одного из членов этой семьи не было такого вида, какой был теперь у этого бледного, тяжело дышавшего юноши, с изодранной в клочья одеждой и забрызганной грязью головой. На лбу, покрытом каплями лота от смертельной усталости, виднелся косой красный шрам, - быть может, след острого камня, скользнувшего по нему, или - кто знает? - какого-нибудь острого оружия, поднятого на него чьей-нибудь рукой в темной зале бет-га-мидраша! У него был вид преследуемого разбойника; его можно было также принять и за нищего, если б не выражение гордости, лежавшее на его измученном и израненном лице, и не горячий блеск его глаз, в которых, наряду с невыразимой мукой, отражалась настойчивая и непреклонная воля.

Саул закрыл лицо обеими руками. Несколько женщин громко зарыдали. Рафаил, Абрам и другие взрослые члены семьи поднялись со своих мест, разгневанные, грозные, и в один голос воскликнули: "Несчастный!" Они хотели окружить его и что-то сказать ему, но не успели. В эту минуту с громким треском отворились ставни, запертые снаружи, стекла окон зазвенели и рассыпались в мелкие куски, в комнату влетело несколько камней, со стуком ударившихся о стены и мебель, а за окнами закипел отчаянный и грозный шум, среди которого яснее и страстнее всех звучал грубый голос меламеда. Требовали выдачи Меира и рукописи Сениора; поносили всю семью, живущую в этом доме, угрожали местью божеской и человеческой, кричали об оскорблении закона и о попирании всего, что свято для Израиля.

Эзофовичи стояли, как прикованные к месту, охваченные страхом и стыдом.

Только Саул открыл лицо, гордо выпрямился и быстрым шагом направился к дверям.

- Тате! Куда ты идешь? - испуганно закричали ему вслед мужчины и женщины.

Вытянув по направлению к окну указательный палец, Саул дрожавшими губами сказал:

- Я стану на крыльце моего дома и скажу этому глупому сброду, чтобы он замолчал и уходил прочь!

Ему загородили дорогу. Женщины обвили руками его колени.

- Они убьют тебя! - стонали кругом.

Вдруг в одну минуту шум за окнами умолк, и по толпе разнесся повторяемый многими губами шопот:

- Шамес! Шамес! Шамес!

Действительно, со двора синагоги вышел и быстро переходил площадь, направляясь к дому Эзофовичей, человек, который несколько минут тому назад неподвижно сторожил двери немого, как гроб, бет-га-кагала. Гроб отворился, и слуга синагоги, должно быть, выслушав состоявшееся решение, спешил объявить это решение обвиняемому и его семье. Но и народ тоже ждал приговора со страстным любопытством. Поэтому-то он затих и стоял теперь словно черная стена, припертая к окнам, в которых уже не было почти ни одного стекла. И те, которые оставались еще на дворе синагоги или, рассеявшись по площади, праздно наблюдали эту бурную сцену, также соединились теперь в одну огромную массу, занявшую значительное пространство перед домом Эзофовичей! Двери этого дома снова отворились и тотчас же закрылись. Шамес вошел в приемную комнату.

Он вошел несколько встревоженный, недоверчивым взглядом посматривая вокруг, а потом поклонился Саулу.

- Шолем алейхем! (Мир тебе!) - сказал он тихо, словно чувствуя сам в этом обычном приветствии на этот раз какую-то жестокую иронию.

- Ребе Саул! - начал он опять уже более уверенным голосом, - не гневайся на слугу твоего, что он приносит в дом твой несчастие и позор. Я исполняю приказание великого раввина нашего и всех дайонов и кагальных наших, которые судили сегодня твоего внука Меира, а объявить состоявшееся решение ему и всем вам поручили мне.

После этих слов снова последовало глубокое молчание. Только спустя некоторое время Саул, который стоял, опираясь на плечо своего сына Рафаила, глухим голосом сказал:

- Читай!

Шамес развернул бумагу, которую держал в руке, и стал громким голосом читать или, вернее, выкрикивать нараспев:

- "Исаак Тодрос, сын Боруха, раввин шибовский, вместе с дайонами и кагальными, ведающими суд и управление в израильской общине города Шибова, узнали и подтвердили многочисленными свидетельскими показаниями и многими доводами, не подлежащими никакому сомнению, что самонадеянный, дерзкий и непокорный Меир Эзофович, сын Вениамина, совершил нижеследующие тяжкие беззакония и никогда не слыханные в Израиле преступления:

1) Вышеназванный Меир, сын Вениамина, не заботился о соблюдении шабаша согласно законам и постановлениям израильской веры и, вместо того чтобы предаваться в этот день, как подобает истинному израильтянину, благочестивым чтениям и размышлениям над бесчисленными предписаниями Талмуда и над непостижимыми тайнами Каббалы, осмелился охранять и защищать жилище отщепенца караима, поднимать в гневе руку свою на израильских детей, а в уединенных местах читать проклятые книги и петь светские песни.

2) Меир Эзофович, сын Вениамина, не только сам читал проклятую книгу "Mopэ-Небухим" Моисея Маймонида, ложного мудреца, проклятого многими святыми раввинами и учеными нашими, но и подбивал к чтению ее и к обсуждению заключающихся в ней ересей и мерзостей своих товарищей и приятелей.

3) Меир Эзофович, сын Вениамина, в присутствии своих товарищей и приятелей извергал из уст своих мятежные речи против закона и израильских мудрецов, чем портил души израильских юношей и заражал их проказой неверия.

4) Под предлогом сострадания к нужде и к несчастиям народа он давал людям преступные и глупые советы, говоря, что надо обращать внимание на то, что делают кагальные с получаемыми от них деньгами; что надо различать в законе то, что исходит, от бога, и то, что исходит от людей; что надо рассеяться по широким полям и вести по ним плуги, как это делают темные и жалкие мужики-христиане.

5) Несмотря на то, что у него давно уже выросли на лице и на подбородке волосы, он не хотел взять себе жены и противился в этом воле старших, а нареченную ему израильскую девицу Меру, дочь Эли, дерзко отвергнул, чем проявил свое развратное решение уклоняться от законного супружеского союза.

6) Он вел нечистую дружбу с Голдой, караимкой, внучкой отщепенца, которому раввин Исаак и кагальные только благодаря своему великому милосердию позволяют жить в доме его отца, ибо караимы, как добровольно отпавшие от лона Израиля и не желающие признавать святости Талмуда и Каббалы, недостойны того, чтобы земля носила их на своей поверхности. Меир Эзофович, сын Вениамина, часто посещал их, с Голдой встречался в уединенных местах, осмеливался принимать из ее рук цветы и присоединял свой голос к ее голосу, распевая вместе с ней светские песни в шабаш.

7) Он не воздавал должных почестей израильским ученым, открывал рот свой для дерзких препирательств с ребе Моше, любимцем и учеником раввина Исаака, и на этого же реб Моше осмелился поднять преступную руку так, что реб Моше, получив толчок от этой руки, повалился на пол в хедере, а на него упал стол, и из-за этого произошли великие беспорядки и шум, для реб Моше - боль и страх, а для всего Израиля - скорбь и соблазн.

8) В непонятном своем озлоблении он обвинил перед чужим человеком реб Янкеля Камионкера в дурном намерении по отношению к этому чужому человеку, чем нарушил единство и союз израильского народа и подверг голову брата своего сильной опасности; чтобы отвратить от себя эту опасность, реб Янкель должен теперь перенести много неприятностей и потратить много труда и денег.

9) Не зная границ для своей дерзости и безбожия, он достал рукопись своего предка Михаила Сениора из тайного места, где она бы сгнила и рассыпалась в прах! Наполнив сердце свое преступной смелостью, он пришел в бет-га-мидраш, чтобы рукопись эту прочесть в присутствии всего народа и тем жестоко потрясти веру его отцов в старые законы и обычаи израильские. Ввиду того, что рукопись эта, как нам говорили призванные нами свидетели, наполнена самыми злонамеренными советами и страшнейшими богохульствами, какие когда-либо слышало ухо Израиля, чтение это мы считаем за самое большое преступление из всех великих преступлений, которые он совершил, и "а основании законов, заключающихся в святых книгах наших, и той власти, которая предоставлена нам согласно тем же законам над всяким сыном дома Израиля, мы постановляем:

Завтра вечером самонадеянный, дерзкий и непокорный Меир Эзофович, сын Вениамина, устами раввина Исаака, сына Боруха, будет предан великому и страшному проклятию, для выслушания которого шамесы должны созвать весь народ из города Шибова и его окрестностей. И когда на голову его падет это проклятие, он будет отвергнут от лона Израиля и позорно изгнан из дома Израиля. Вы же все, чтущие своего бога и закон его, живите спокойно и счастливо вместе со всеми братьями израильтянами!"

Шамес окончил читать, положил бумагу за пазуху, низко поклонился и быстро покинул комнату.

Несколько минут царило гробовое молчание; народ, черной стеной стоявший за окнами, не прерывал его ни малейшим звуком и тоже хранил молчание.

Вдруг Меир, до тех пор стоявший неподвижно, устремив взгляд на то место, где минуту тому назад стоял шамес, поднял вверх обе руки, схватился ими за голову и крикнул:

- Отвергнут от лона Израиля! Из дома Израиля позорно изгнан!

Судорожные рыдания, вырвавшиеся у него из груди, прервали голос его. Порывистым движением он отвернулся от присутствующих, закрыл лицо руками, лбом прислонился к стене и заплакал громким, страстным, раздирающим душу плачем. Достаточно было одну минуту слышать это рыдание, чтобы понять, что удар поразил его в самое сердце, что ожидающий его разрыв с народом терзал и рвал в нем самые сильные, самые глубокие струны сердца.

Тогда к нему приблизились его дяди, их жены и дочери и различными голосами, полными гнева и сострадания, угроз и просьб, начали требовать от него, чтобы он образумился, смирился и отдал рукопись Сениора на всенародное сожжение: может быть, тогда старейшины умилостивятся, и приговор, произнесенный ими, будет отменен. Мужчины теснились около него, женщины обнимали его, а к упрекам и порицаниям примешивались также и поцелуи.

Он не переставал плакать, не поворачивал лица и не отрывал головы от стены, а на раздававшиеся вокруг него крики и просьбы отвечал, отрицательно качая головой и повторяя только одно слово.

- Нет! Нет! Нет!

Это слово, вырывавшееся у него из груди, судорожно сжатой рыданием, было красноречивее всяких длинных речей; в нем слышались всевозможные оттенки человеческого чувства - отчаяние, сожаление, гнев, мольба и любовь.

- Тате! - сказал Рафаил, обращаясь к Саулу, неподвижно сидевшему в стороне на стуле, - Тате! Почему ты не скажешь ему, почему не прикажешь ему, чтобы он смирился и образумился, чтобы он отдал эту несчастную рукопись в наши руки; мы отнесем ее раввину и попросим смиловаться над ним!..

При этих словах Рафаила Меир открыл, лицо и посмотрел на деда.

Саул поднял голову, вытянул руку, словно желал найти перед собой точку опоры, и встал со стула. Его тусклый взгляд, ставший вдруг странно тревожным и подвижным, наконец, встретился с устремленным на него взглядом внука. Старик открыл рот, но ничего не сказал.

- Говори, тате, говори! Прикажи ему! - восклицало несколько голосов.

Старик зашатался на ногах. На его вздрагивавшем лице отразилась какая-то ужасная борьба, мучительное колебание души, которую тянут в двух различных направлениях. Несколько раз он пробовал говорить, но не мог и, наконец, тяжелым шопотом воскликнул:

- Он не проклят еще... Мне еще можно... Во имя бога Авраама, Исаака и Иакова, благословляю тебя, сын сына моего!

И весь, дрожа, с взъерошенными бровями, полными слез глазами, он опустился на стул.

Присутствующие обменялись взглядами, полными изумления и почтения. Меир подбежал, упал перед дедом на землю и принялся целовать ему ноги и колени, торопливо, горячо, шепотом говоря ему что-то о своей любви к нему, о рукописи Сениора, о том, что он уйдет отсюда и что когда-нибудь вернется обратно... Потом он поднялся с колен и выбежал из комнаты.

В эту минуту перед окнами дома не было уже никого. Черная масса людей отхлынула к середине площади и стояла там, почти неподвижная, только тихонько перешептываясь.

Удивительная вещь! Едва шамес прочитал слова сурового приговора, как волна почти бешеной ярости, вздымавшая у всех грудь, вдруг опала. Что-то произошло в толпе. Впечатлительная, всегда готовая, наподобие многострунной арфы, ответить звуком на всякое прикосновение, она дрогнула под влиянием какого-то нового чувства. Было ли это уважение к несчастию и позору, постигшим старинную, влиятельную и щедрую семью? Было ли это спокойствие, наступающее после удовлетворенной мести? Ужас или сострадание? Или все это вместе?

Толпа, которая только минуту назад вся кипела, проклинала, угрожала и готова была ниспровергнуть все, что стояло на пути ее гнева, вдруг умолкла, отодвинулась и стала печальной. Кое-где только еще раздавался смех мстительной радости или произносились слова оскорбления и осуждения, но в группах, рассеявшихся по площади и удалявшихся в боковые улички, слышался тихий отрывистый шопот:

- Однако он был добрый и сострадательный...

- Он не был горд...

- Он кормил и целовал моего глупого ребенка...

- Он старого отца моего вытащил своими руками из-под воза, который опрокинулся на него...

- Он, как простой рабочий, помогал нам пилить дрова...

- Лицо его сияло красотой и умом...

- И радовались наши глаза, глядя на его юность...

- Херем! Херем! Херем! - повторяло множество голосов, и при этом головы качались от удивления, лица бледнели от ужаса, и из грудей вырывались вздохи...

***

По пустырям, отделявшим местечко от Караимского холма, под серебряным лунным светом быстро подвигались тени трех людей. Один из них был, по-видимому, высокий стройный юноша, другой - ребенок, засунувший руки в рукава одежды; и эти две тени находились так близко одна к другой, что по временам почти сливались, а третий был, как видно, низкорослый, коренастый человек, шедший вдали от первых двух; временами он останавливался, съеживался, а минутами совсем исчезал за каким-нибудь забором, кустом или деревом. Остановки эти и исчезновения свидетельствовали об осторожности человека, не желавшего быть замеченным. Он подсматривал, подслушивал, выслеживал что-то или кого-то.

У открытого окна караимской избушки раздался тихий зов:

- Голда! Голда!

Из окна выглянуло лицо, освещенное луной и окружённое волнами черных волос. В тихом воздухе послышался страстный шопот: - Меир! Меир! Я слышала ужасный шум и отчаянные крики! Мое сердце дрожало от страха! Но это ничего! Ты пришел!

Две руки, покрытые рукавами грубой сорочки, вытянулись к подошедшему жестом, полным тревоги и радости; кораллы зазвенели на ее груди, в которой рыдания смешивались со смехом.

Вдруг у девушки вырвался протяжный крик.

Меир стоял теперь как раз перед ней. Она увидела его порванную одежду и кровавый шрам, рассекший ему лоб.

- Ох! - вздохнула Голда из глубины груди и подняла обе руки к лицу, но потом опустила их и, нагнувшись к юноше, который сел на лавку под окном, она, задерживая дыхание и что-то прерывисто и торопливо шепча, начала водить рукой по его запыленным волосам и израненному лбу. В этой страстной ласке было какое-то материнское чувство, желание успокоить, исцелить и утешить.

Он сидел некоторое время в позе человека, отдыхающего от смертельной усталости. Прислонился головой к раме окна и полуоткрыл губы, с трудом втягивая в себя воздух холодной ночи; а лунный свет отражался в его сухих глазах, которые с выражением мрачного вопроса остановились на посеребренных облаках.

Через минуту он выпрямился и торопливо, вполголоса проговорил:

- Голда! Быть может, меня станут искать, а если найдут, то отнимут у меня мое сокровище. Тебе, Голда, я отдам это сокровище, а сам на всю ночь пойду в поля и леса, чтобы громко взывать там к Иегове о милосердии.

Девушка, которая стояла, теперь выпрямившись, серьезная и внимательная, ответила:

- Дай!

В руках Меира зашелестели листы бумаги. Он подал их девушке, говоря:

- Спрячь их у себя на груди и береги мое сокровище, как зеницу ока. Это предсмертная рукопись моего предка, которая окончательно помогла мне прозреть. Это мой паспорт, с которым я пойду в свет и который откроет предо мной двери и сердца мудрых людей. Тут тихо и безопасно... никто не видит и не догадывается... Когда я буду отправляться в свет, тогда возьму у тебя эту рукопись.

Голда взяла поданный им сверток.

- Будь спокоен за свое сокровище! - ответила она. - Скорее я расстанусь с жизнью, чем отдам его в чужие руки. У меня оно в безопасности. Здесь тихо и никто не догадается...

Меир встал с лавки.

- Спи спокойно! - сказал он. - Я пойду... во мне шумит такая буря слез... что я должен идти... идти... Пойду... среди лесных деревьев я упаду лицом на землю и вместе с ветром, шумящим там, буду громко взывать к Иегове. .. Я буду ему жаловаться... буду умолять его. .. о многом спрашивать его... Грудь моя полна рвущихся из сердца воплей, .. мне надо излить их... они сжимают мне горло и душат меня...

Юноша хотел уйти, но Голда схватила его за рукав одежды.

- Меир! - прошептала она, - скажи мне еще, что произошло там?.. За что тебя били и увечили? Для чего тебе нужно идти в свет?

Меир ответил с мрачным огнем в глазах:

- Меня били и увечили за то, что я не хотел идти против своей правды, не хотел сказать "согласен!" на все то, с чем соглашается народ. В свет я должен идти потому, что завтра на меня обрушится ужасное проклятие, и я буду постыдно изгнан из дома Израиля!

- Xерем! - крикнула девушка и в ужасе схватилась руками за голову. Так стояла она несколько минут. Потом по лицу ее разлилась задумчивая, тихая улыбка.

- Меир! - прошептала она, - зейде мой проклят... и я проклята... Но милосердие господа больше самого великого ужаса, а справедливость его глубже самого глубокого моря. Так сказано в Писании. Когда зейде мой читает это, он перестает печалиться и говорит: "Проклятый счастливее проклинающего... ибо придет час, когда справедливость божия войдет в сердца людей, и благословлять они будут именно проклятых..."

Меир долго смотрел на девушку, произносившую эти слова с огнем увлечения в запавших глазах, с лицом, светившимся воодушевлением.

- Голда!- тихо сказал Меир, - ты часть души моей... пойдем со мной в свет... я возьму тебя в жены, и рука об руку мы вместе будем переносить проклятие людей и стараться, чтобы когда-нибудь на наши имена снизошло благословение.

Голда стояла вся в огне, в лучах невыразимого счастья.

- О Меир! - крикнула она, потом хотела сказать что-то еще и не могла. В безумной радости, с грудью, дрожащей от плача, смеха, вздохов и невысказанной благодарности, она низко наклонилась и всей своей стройной, гибкой фигурой повисла на его плечах.

Он обнял ее, прижал ее голову к своей груди и прильнул губами к ее густым шелковистым волосам.

Это продолжалось минуту... один миг. Девушка быстро выпрямилась и, вся красная, с дрожащими губами, с глубоко дышащей грудью, тихонько произнесла:

- А зейде?

Меир смотрел на нее как человек, внезапно разбуженный от сна. Она продолжала шептать:

- Его ноги слишком слабы, чтобы он мог пойти с нами! И он не захочет уйти от своих отцов! Как же я брошу его? Как он будет жить без меня? Он укачивал меня на своих руках, учил прясть и читать Библию, он душу мою освещал и сердце мое радовал теми прекрасными историями, которые он мне постоянно, постоянно рассказывает. Если я уйду, кто же будет кормить его и поить? Кто в темную зимнюю дочь ляжет у его ног, чтобы своим телом согреть их? А когда душа его будет расставаться с телом, кто на руках своих укачает его седую голову для вечного сна? Меир, Меир! И у тебя есть дед е белыми, как снег, волосами, который в горе по тебе разорвет свои одежды. Но у твоего зейде есть сыновья и дочери, снохи и зятья, внуки и правнуки, есть богатый дом, и у людей он пользуется большим уважением... У моего зейде на всем свете только бедная мазанка, старая Библия и его внучка Голда...

Меир вздохнул.

- Ты права, Голда! - сказал он. - Но что же ты будешь делать? Что станется с тобой, когда глаза твоего деда закроются навеки и ты останешься тут одна, окруженная презрением людей, среди бедности?

Голда села, потому что ноги подкашивались у нее. Обеими руками провела по горящему лицу, а через минуту, подняв глаза вверх, ответила:

- Я сяду перед дверями этой хаты, буду прясть шерсть, пасти моих коз и смотреть на ту дорогу, по которой ты когда-нибудь вернешься...

Это был отрывок из истории Акибы и прекрасной Рахили.

В мечтательной задумчивости Меир снова спросил:

- А что же ты сделаешь, когда придут люди, будут смеяться над тобой и скажут: "Акиба пьет из источника мудрости, а твое тело пожирает нужда и глаза твои гаснут от слез?"

Тихий от страстного волнения, но серьезный голос сказал:

- Я отвечу им: "Пусть нужда пожирает мое тело, а глаза изойдут слезами, я буду хранить верность мужу моему... И если б он стал теперь передо мной и сказал: "Я вернулся, потому что не хочу, чтобы ты плакала больше, но я еще мало пил из источника мудрости", то я сказала бы ему: иди и пей еще!"

Меир встал. Не отчаяние, а сила и отвага выражались теперь на его лице и во всей его фигуре.

- Я вернусь, Рахиль! - воскликнул он. - Иегова заступится за меня, и подадут мне руку помощи люди, которым я открою свое сердце, жаждущее познания, и покажу рукопись моего предка, связывающую народ израильский с другими народами союзом примирения... Я долго, долго и жадно буду пить из источника мудрости, а потом вернусь сюда и буду учить бедный народ мой, а на твою голову возложу золотую корону за всю ту нужду и презрение, которые ты перенесешь для меня...

Голда тряхнула головой. По ее лицу заметно было, что она видит какой-то чудный сон. Ей снилось, будто она прекрасная Рахиль, встречающая после долгого пути своего мужа Акибу. С мечтательной улыбкой на губах, с огнем страсти в глазах, она шепнула:

- Я обниму тогда твои колени, взгляну глазами, которые снова станут такими же прекрасными, как много лет назад, на твое сияние и скажу: "Учитель! Слава твоя - моя корона!"

Долго смотрели они друг на друга сквозь слезы. Любовь, светившаяся в глубине их глаз, была такой же чистой и героической, как и их сердца.

Вдруг до слуха их долетел тихий, но звонкий смех ребенка. Удивленные, они оба взглянули в ту сторону, в которой он зазвучал. На пороге открытых дверей сидел Лейбеле и держал в объятиях маленького, белого, как снег, козленка. Козленок этот был куплен на ярмарке на деньги, собранные Голдой от продажи корзин. Ребенок увидел его в глубине сеней, освещенных луной, и, взяв его на руки, вынес на порог избушки, а теперь, пряча лицо свое в его мягкой шерсти, смеялся весело и шаловливо.

- Ребенок этот всегда приходит сюда за тобой, - сказала Голда.

- Сегодня он целовал меня, когда все меня били, и я заслонил им от сильных рук мое сокровище, - ответил Меир.

Голда исчезла из окна и тотчас же появилась у порога мазанки. Она так низко наклонилась над ребенком, что распущенные волосы ее спустились ему на голову и плечи, и прильнула губами к его лбу. Лейбеле нисколько не испугался. Видно, он чувствовал себя здесь в безопасности. Не раз уже видел он эту женщину, огненные глаза которой смотрели теперь на него с выражением несказанной нежности. Он поднял на нее взгляд, ясный, благодарный и почти осмысленный.

- Позволь мне поиграть с козленком, - прошептал Лейбеле.

- Хочешь молока? - спросила девушка.

- Хочу, - ответил ребенок, - дай!

Она вынесла из сеней глиняную кружку, наполненную молоком, и сама напоила им ребенка. Потом села рядом с ним на пороге и спросила:

- Почему ты покидаешь отца и мать и идешь за Меиром?

Ребенок покачал головой и ответил:

- Он лучше, чем тателе, и лучше, чем мамеле. Он кормил меня и гладил меня по голове и вырвал меня из рук ребе Моше...

- Чей ты сын? - спросила Голда.

Лейбеле молчал минуту, смотрел вверх и качал головой. Видно было, что он борется со своей непослушной, подавленной мыслью. Вдруг вытянул палец по тому направлению, куда удалялся Меир, и громко воскликнул:

- Его!

При этом засмеялся, но это не был смех, идиота, это было проявление радости, которую почувствовала бедная душа ребенка, когда с громадным усилием ей удалось, наконец, выразить словами свою любовь и свои горячие неясные желания.

Голда посмотрела в ту сторону, куда пошел Меир, и тяжело вздохнула. Потом встала, закуталась в какой-то старый платок и, взойдя до половины на холм, села там под низкорослой сосной. Быть может, ей хотелось с этого возвышения охватить взглядом более широкое пространство, чтобы увидеть, как он будет возвращаться из далеких полей и лесов. Она оперлась локтями на колени, закрыла лицо руками и сидела неподвижно, как статуя печали; а по черным волосам ее, закрывавшим ее всю будто плащом, спустившимся на влажную траву, месяц рассыпал миллионы мерцающих искр.

А в дверях избушки вскоре уснул Лейбеле, все еще прижимая к своей груди белого козленка, тоже заснувшего.

***

Почти в это же время в хату раввина тихонько отворились низкие двери, и в них вошел реб Моше, сгорбленный, пристыженный, измученный. Он опустился на землю у камина и стал боязливо смотреть на Тодроса, который, сидя у открытого окна, устремил взгляд на луну.

- Равви! - шепнул меламед несмело. - Равви! - повторил он несколько громче, - твой слуга виноват в глазах твоих... он не принес тебе, равви, этой отвратительной рукописи! Буря была сильная, но его защищали приятели, потом он сам стал защищать себя, а потом его защитил маленький ребенок. Глупый народ рвал, бил, бранил его, бросал в него камнями, но омерзительной рукописи не вырвал у него из рук. Насси! Слуга твой полон стыда и боязни, но ты смилуйся над ним и не наказывай его молнией твоего взгляда...

Тодрос, не спуская глаз, устремленных на луну, произнес:

- Рукопись эту надо вырвать из его рук и отдать в мои руки...

- Насси! Рукопись эта уже не находится в его руках!.

. - А где же она? - не поворачивая лица, но повышенным голосом спросил Тодрос.

- Равви! Я не смел бы показаться пред лицо твое, если б не знал, что с ней стало... Я шел за ним... Вся душа моя вошла в глаза и уши мои... Я видел, как он отдал рукопись эту караимской девушке на хранение, и слышал, как он называл ее своим сокровищем... Он говорил, что это его паспорт, с которым он пойдет в свет и который будет открывать перед ним сердца людей...

Тодрос вздрогнул.

- Это правда! Это правда! - зашептал он порывисто. - Рукопись эта будет ему щитом и оружием, о которые затупится острие нашей мести.

- Моше, - прибавил он, повысив голос, - эту мерзость надо вырвать из рук караимской девушки.

Меламед подполз к самым ногам учителя и, подняв к нему лицо, тихо произнес:

- Равви! Девушка эта сказала, что скорее позволит отнять у себя жизнь, нежели эту рукопись.

Тодрос молчал минуту, потом проговорил:

- Рукопись эту надо вырвать из рук ее.

Меламед долго молчал и думал.

- Равви! - отозвался он потом очень тихим шопотом, - а если с ней случится что-нибудь очень дурное?

Тодрос минуту не отвечал, потом сказал:

- Благословенна рука, выметающая из дома Израиля сор...

Меламед жадно выслушал эти краткие слова и долго вдумывался в тайный смысл их. Наконец улыбнулся.

- Равви! - сказал он, - я понимаю волю твою. Положись на слугу твоего. Он найдет людей, руки которых будут вооружены силой, а сердца будут непоколебимы. Равви! - прибавил он умоляющим голосом, - брось на мою голову ласковый луч твоего взгляда... Пусть я увижу, что ты далек от гнева на слугу твоего... Душа моя без твоей милости и любви все равно, что колодец без воды или темница, над которой не светит солнце.

Тодрос ответил:

- Ласковый луч не появится в глазах моих, а гнев и печаль не уйдут из сердца моего, пока мерзкая рукопись будет находиться в руках проклятых...

Моше простонал.

- Равви! Рукопись эта завтра же ночью будет в твоих руках.

Месяц освещал лица этих людей, из которых один смотрел в небо, а другой в лицо своего учителя. Учитель искал в небе пламенным взглядом светящиеся полосы, которые обозначают пути ангелов, ведущих звезды в их вечном странствовании среди небесных пространств. Ученик искал отражения этих сверхъестественных сияний в глазах своего учителя.

В ушах у обоих шумело имя ангела смерти, которого они призывали к себе на помощь, а сердца обоих были полны безграничной любви и благоговения.

III

Необычайное волнение царило среди населения местечка. Со всех сторон шли толпами и тянулись вереницами люди, направляясь к большой темной синагоге, под трехъярусной заплесневевшей крышей которой, в окнах, похожих на древние бойницы, начали показываться длинные узкие полосы света. На небе появлялись уже звезды, но они бледнели при ярком блеске восходящей полной луны.

Внутри храма находилась огромная зала, в которой могло поместиться несколько тысяч народу; по вышине своей она равнялась большому двухэтажному зданию. Ее стены, составлявшие правильный четырехугольник, совершенно гладкие, белые, как снег, пересекались наверху тяжелой галереей с глубокими сводообразными нишами, нечто вроде лож, загороженных прозрачной, но высокой решеткой. Внизу густо стояли одна за другой деревянные скамьи, занимавшие все пространство - от самого входа до места, возвышавшегося над полом на несколько ступеней и тоже окруженного красивой .деревянной решеткой. На этом возвышении находился стол, назначенный для того, чтобы разворачивать на нем огромный лист Торы (пятикнижия) в те дни, когда полагалось читать народу отрывки из нее. Возвышение это служило и кафедрой, с которой в торжественные дни раздавались религиозные речи и поучения. Тут же располагался и хор, состоявший из подростков и взрослых юношей, которые присоединяли свои голоса к голосу кантора, запевающего молитвы. Возвышение это только несколькими шагами было отделено от главного места синагоги, которое поражало величественностью своих форм и яркостью красок; это был алтарь, если только можно употребить это название для места, где хранятся святыни из святынь, к которому направляются самые благочестивые взгляды и вздохи верующих. Верхушка этого алтаря доходила до потолка и состояла из двух огромных скрижалей, чистый лазурный фон которых был зачерчен извилистыми белыми слогами, похожими на восточные арабески богатого и фантастического рисунка, в которых опытный глаз мог прочесть десять заповедей синайских. Лазоревые скрижали, покрытые белыми извилистыми письменами, поддерживались двумя огромных размеров львами из позолоченной бронзы, сидевшими в величественных позах на двух толстых тяжелых колоннах, блиставших самым ярким сапфиром и обвитых белоснежными художественно вырезанными венками из листьев и. виноградных гроздьев. Колонны эти грузно опирались на широкий каменный пьедестал, поверхность которого была исписана уже до самой земли многими отрывками из Писания. Как могучие и сильные стражи, колонны эти стояли с обеих сторон глубокой ниши, сверху донизу прикрытой занавесью из ярко-красного шелка, украшенного с ослепительным богатством золотыми вышивками. За этой завесой, обыкновенно спущенной и подымавшейся только при соответствующих обстоятельствах, хранилась святыня из святынь, Тора - огромный свиток пергамента, завернутый в ценную материю и завязанный лентой, тяжелой, негнущейся от серебряного и золотого шитья.

Судя по серому и жалкому виду местечка, никто не мог бы представить себе того великолепия, каким отличалась внутренность древней, целыми веками набожно украшаемой святыни, особенно в тот момент, когда она в довольно поздний час вечера вся запылала яркими огнями и из конца в конец наполнилась народом.

Семь стосвечных люстр, спускаясь с потолка на серебряных цепях, заливали потоками света сводчатую галерею, из-за прозрачных решеток которой виднелась настоящая мозаика женских лиц и платьев и густые ряды стоящих внизу скамеек, на которых помещались зрелые, бородатые мужи, покрытые мягкими шерстяными белыми покрывалами (талесами); как бы в знак вечного трогательного траура по утраченной когда-то отчизне, края их были обведены черными полосками; там и сям на шеях богачей и достойнейших лиц общины блестели широкие серебряные тесьмы выпуклого густого рисунка. Но самая большая люстра, богатые подвески которой время от времени издавали серебристый звон, горела перед нишей, находившейся между двумя могучими колоннами. Там сверкали золотые вышивки и золотая бахрома ярко-красной завесы; из-под ног величественных львов словно сыпались нежные листья и тяжелые гроздья винограда; там, на самом верху, отчетливо выделялись на лазоревом фоне белые черточки извилистых надписей; а внизу, спереди каменного пьедестала, сплошь покрытого неровными линиями надписей, стоял кантор, покрытый с головой белым талесом, и пел эти старые псалмы, безбрежная мелодия которых словно плывет полной гаммой людских восторгов, восхвалений, желаний, молений и мук.

Но никогда еще прекрасный голос Элиазара не выражал всех этих чувств с такой силой и глубиной, как в этот вечер; никогда еще в нем не было таких могучих порывов, такой торжественной звучности и такой глубокой дрожи, которая, постепенно понижаясь и затихая, словно угасала и тонула в море каких-то безбрежных страданий и молений. Казалось, что в этот вечер в его грудь вошла почти нечеловеческая сила жалобы и мольбы, что за плечами у него вырастали крылья, на которых он стремился подняться к самым стопам Царя Царей, чтобы там принести в жертву свое тело и душу ради спасения чего-то или кого-то. Огромная зала - от одного конца до другого, от пола до потолка - была полна звуков, непрерывным потоком льющихся из его груди; хор, стоявший на возвышении, время от времени присоединял к ним могучие аккорды, а вся толпа, охваченная восторгом, хранила гробовое молчание, устремив взоры на блистающую золотом ярко-красную завесу. Только изредка то тот, то другой, указывая головой на увлеченного и увлекающего певца, шептал: "Это ангел Сандалфон, который подает господу венки, сплетенные из всех людских молитв". Кое-кто грустно покачивал головой и вздыхал: "Он так молится за своего друга, на голову которого должно упасть сегодня проклятие!"

Вдруг среди чудного пения кантора и торжественного молчания народа раздался глухой, но сильный стук, повторившийся несколько раз. Голос Элиазара оборвался, как золотая струна, которую рванула грубая рука; глаза присутствующих, перенеслись от алтаря к тому месту, где раздался сильный стук.

С возвышения, окруженного деревянной решеткой, молодой хор певцов исчез, и там стоял теперь только один человек, тщедушный, сгорбленный, с длинной желтой шеей, вытянутой вперед, с темным лицом, заросшим черными, как ночь, волосами, и с мрачно горевшими, как угли, глазами. В обеих руках он держал огромную книгу и изо всех сил ударял ею о стол; это означало приказание, чтобы все замолчали. Полное молчание водворилось тотчас же по всей зале; только в преддверии слышен был какой-то шум и сдержанные возгласы. Несколько десятков лиц различного возраста и положения окружили там человека с очень бледным лицом, крепко сжатыми губами и сухими горящими глазами, который стоял, прислонившись плечами к дверному косяку синагоги. Это был Mеир. В ушах его раздавался шопот голосов:

- Еще не поздно! Еще есть время! Сжалься над собой и над своей семьей! Смирись! Беги скорей, скорей и упади к ногам раввина! О! Xерем! Xерем! Xерем!

Меир, казалось, ничего не слышал. Он крепко прижимал к груди сложенные руки. Сдвинутые брови придавали его лицу с красным шрамом на лбу выражение мрачной скорби и непреклонной воли.

- Во имя бога отцов наших! - раздался сильный бас Исаака Тодроса.

По всему собранию пронесся сдержанный шопот, словно дрожь пробежала по этому многоголовому телу, и тотчас же все замерло в глубокой тишине.

Исаак Тодрос заговорил медленно, выразительно, отделяя слово от слова:

- Силой и могуществом мира, во имя святого закона нашего и шестисот тринадцати повелений, заключающихся в законе этом, херемом, которым Иисус Навин проклял город Иерихон, проклятием, которым Елисей проклял преследовавших его мальчиков, шамтой, которой пользовались великие синедрионы и соборы наши, всеми херемами, проклятиями, изгнаниями, истреблениями, которые применялись от времени Моисея до нынешнего дня, - во имя бога предвечного, владыки мира и творца его великолепия, во имя Мататрона, ангела-хранителя и защитника Израиля, во имя ангела Сандалфона, сплетающего из людских молитв венки для трона господнего, во имя архангела Михаила, могучего вождя небесных войск, во имя ангелов огня, вихрей и молний, силой имен всех ангелов, направляющих звезды и разъезжающих на колесницах небесных, во имя всех архангелов, простирающих свои крылья над троном всемогущего, - тем именем, которое показалось в горящем кусту, и тем, которым Моисей разделил воды на две части, именем руки, которая начертала скрижали святого закона - мы искореняем, изгоняем, позорим, повергаем в прах и проклинаем самонадеянного, дерзкого и непокорного Меира Эзофовича, сына Вениамина...

На минуту он остановился и порывистым движением поднял над головой руки. Потом среди такой тишины, что в ней был бы слышен шелест пролетевшей мухи, он начал говорить, скорее, взывать все быстрее и быстрее голосом, все более протяжным и певучим:

- Да будет он проклят богом Израиля! Да будет он проклят могучим и страшным богом, имя которого с трепетом произносится в день Судный! Да будет он проклят небом и землей! Да будет он проклят Мататроном, Сандалфоном, Михаилом, архангелами и всеми небесными обитателями! Да будет он проклят всеми чистыми и святыми, которые служат богу. Да будет он проклят всякой высшей силой на небе и на земле! Боже, творец! Порази и уничтожь его навеки! Боже великий, покарай его! Гнев твой, боже, да разразится над его головой! Пусть дьяволы идут навстречу к нему! Проклятия и стоны пусть окружат его всюду, куда бы он ни обернулся! Пусть он собственным мечом своим пронзит себе грудь, пусть сокрушатся все стрелы его, а ангелы божий пусть гонят его, не переставая, с места на место, чтобы нигде не могла остановиться для отдыха нога его! Пусть будут дороги его опасны и погружены в глубокую тьму, а беспредельное отчаяние пусть будет ему спутником! Пусть преследуют его постоянно несчастия и печали, и собственными глазами пусть он смотрит на постигающие его удары и пусть насыщается огнем божьего гнева! Да не простит ему господь! Нет! Гнев и месть господа да изольются на этого человека, да вопьются в него и проникнут до мозга его костей! Пусть он покроется весь, как плащом, проклятием этим, чтобы исчезнуть с лица земли, а имя его пусть будет стерто с поднебесного пространства.

Тут Тодрос на минуту умолк и вдохнул воздух в грудь, измученную криками, становившимися все более отрывистыми, глухими и тяжелыми. Лицо его пылало, а руки метались над головой в резких движениях.

- С того мгновения, - снова закричал Тодрос, - как обрушилось на его голову проклятие, пусть он не дерзает подходить ни к одной израильской святыне ближе, чем на расстояние четырех локтей! Под страхом проклятия и отлучения от лона Израиля, пусть ни один еврей не приближается к нему ближе, чем на расстояние четырех локтей, и пусть не осмеливается открывать перед ним своего дома или подавать ему хлеба, воды и огня, хотя бы и видел его ослабевшим, падающим и согнутым в дугу от скитаний, голода, болезни и нужды! Пусть каждый, кто встретит его, плюет ему в лицо слюной своего рта и бросает ему под ноги камни, чтобы он спотыкался и падал. Пусть у него не будет никакого имущества. Все, что полагается ему по наследству от отца и матери его, и все, что он собрал себе собственными руками, пусть будет отдано в распоряжение кагала, чтобы из неправедного имущества этого создать утешение и опору для слабых!

О мщении этом и проклятии, которое поразило его, пусть узнает весь народ!

Вы же, собственными ушами слышавшие слова проклятия и эти повеления, разглашайте их всюду, куда бы вас ни занесли ваши ноги; а мы разошлем уведомления об этом по всем городам и общинам, где живут наши братья, по всему свету из конца в конец.

Да будет так! А вы все, которые остались верны господу вашему и закону его, живите счастливо!

Тодрос окончил, и в ту же минуту, посредством искусно устроенного механизма, яркие огни, горевшие в семи огромных люстрах, померкли, а в четырех углах залы громко зазвучали и завыли трубы. К этому то прерывистому, то протяжному и мрачному завыванию медных инструментов присоединился исполинский хор человеческих рыданий, стонов и криков. Необыкновенно громкий крик донесся из преддверия, и был он тем ужаснее, что исходил из мужской и сильной груди. Там же, в преддверии, произошло какое-то большое движение; послышалась суматоха, словно кого-то выгоняли или призывали обратно. Меир исчез с порога синагоги. Ближе к алтарю, между скамейками, несколько взрослых людей упали лицами на землю, с шумом разодрав свои одежды.

- В прахе лежат сильные Эзофовичи! - говорили в разных местах, указывая на них пальцами.

Наверху, по всей галерее, раздавались рыдания и слезные причитания женщин, а в глубине залы кучка людей, бедно одетых, без серебряных тесемок на талесах, заламывала над головами твердые черные мозолистые руки.

Тодрос вытер рваным рукавом крупные капли пота, стекавшие у него со лба, потом обеими руками оперся на деревянную решетку и, наклонившись вперед, глубоко дыша, с дрожащими губами, стал смотреть на кантора. Раввин не уходил с возвышения и смотрел на кантора в ожидании, так как по обряду после слов страшного проклятия, брошенных на человека, должны были последовать слова благословения, обращенные ко всему народу. Слова эти, благословляющие народ, должен был провозгласить кантор. Тодрос ждал этого заключения обряда. Почему кантор так медлил и не исполнял своей обязанности? Почему он не подхватил последних слов его: "Живите счастливо!" и не продолжил их благословляющей молитвой?

Элиазар стоял, повернувшись лицом к алтарю. Когда раввин выкрикивал проклятия, видно было, как плечи его дрожали под покрывавшим их талесом. Скоро, однако, он перестал дрожать, но стоял неподвижно, подняв голову и устремив свой взор куда-то высоко. Наконец вытянул вверх обе руки. Это был знак, что он призывает народ к молчанию и . к молитве. Трубы, которые до тех пор все время звучали и выли, замолкли, крики и стоны людей также прекратились. Притушенные огни снова запылали, и среди яркого света и тишины, прерываемой только кое-где слышавшимися тихими рыданиями, зазвучал звонкий, как серебро, и чистый, как кристалл, голос, который начал говорить медленно, с великой торжественностью, с внутренними слезами, придававшими ему бессмертную силу мольбы:

- Тот, кто благословил праотцев наших - Авраама, Исаака, Иакова, Моисея, Аарона, Давида, пророков Израиля и всех праведников мира... да снизошлет он свою милость и свое благословение на человека, которого поразил несправедливый этот херем! Да спасет его бог своим милосердием и да защитит его от всякого зла и несчастия, да продлит ему дни и часы его жизни, да благословит всякое дело его рук и да освободит его вместе со всеми братьями-израильтянами от мрака и цепей! Да будет такова воля его! . . Взывайте: аминь!

Элиазар умолк; все остолбенели, несколько секунд в зале царила глубокая тишина, потом раздался громкий, вырвавшийся из нескольких сотен грудей возглас:- Аминь!

- Аминь! - воскликнули Эзофовичи, вставая с земли и отряхивая пыль со своих разорванных одежд.

- Аминь! - крикнула кучка бедно одетых людей, заламывавших над головой мозолистые руки.

- Аминь! - разнеслось по галерее, полной плачущих женщин.

- Аминь! - повторил, наконец, вблизи от алтаря хор юношеских голосов.

Раввин снял руки с перил решетки, выпрямился, изумленными глазами обвел вокруг и крикнул:

- Что такое? Что это значит?

Тогда Элиазар повернулся лицом к нему и ко всем собравшимся. Талес спустился у него с головы на плечи. Бледное лицо его было покрыто румянцем воодушевления, а голубые глаза светились гневом и отвагой. Он поднял руку и громко воскликнул:

- Равви! Это значит, что уши и сердца наши не хотят больше слышать таких проклятий!

Слова эти послужили как бы военным сигналом. Едва произнес их Элиазар, как по обе стороны его плотной стеной стало несколько десятков молодых людей и подростков. Среди них были все ближайшие товарищи и приятели проклятого, но были также и такие, которые только редко и очень издалека видели его, и даже такие, которые всего несколько дней тому назад удивлялись его упорству и дерзости, совершенно не понимая их.

- Равви! - раздались крики. - Мы проклятий таких больше слушать не хотим.

- Равви! Твое проклятие породило в нашей душе любовь к проклятому!

- Равви! Ты поразил этим херемом человека, который был приятен людям и богу.

Тодрос усилием воли вышел из состояния окаменелости, в которое его сразу повергло изумление.

- Чего вы хотите? - крикнул он. - Что вы говорите? Не сатана ли опутал ваши души? Или вы не знаете, что законы наши наказывают местью и проклятием дерзких, восстающих против веры?

Уже не из толпы молодежи, а из середины зала раздался чей-то степенный голос, который произнес:

- Равви! Неужели ты не знаешь, что когда в древнем нашем синедрионе велся горячий спор о том, должен ли Израиль признать своей науку Шамая или Гиллела, то над собравшимися бат-кол раздался таинственный голос, посланный самим господом, который сказал: "Слушайте предписания Гиллела, ибо в них есть кротость и милосердие!"

Все подняли головы и вытягивались на цыпочках, чтобы увидеть, кто произнес эти слова. Их произнес Рафаил, дядя проклятого.

В ту же минуту сквозь толпу протискался Бер и, стоя среди молодежи, воскликнул:

- Равви! Считал ли ты когда-нибудь все те умы, которые были погублены твоею строгостью и строгостью отцов твоих, Тодросов... и все те души, которые были преисполнены великих желаний и которые вашей твердою рукой были ввергнуты навсегда в область мрака и тайных страданий?

- Равви! - воскликнул какой-то юношеский, почти еще детский голос, - неужели ты и все те, которые стоят с тобой, будут всегда отталкивать нас от чужих огней, без света которых сохнут от печали сердца наши, а руки пачкаются в презренной пыли?

- Почему ты, равви, не научишь народ, чтобы он из своего разума сделал такое сито, которым можно было бы отделять зерно от плевел, а жемчуг от песка?

- Равви! Ты и все те, что стоят за тобой, едите и нам велите есть гранатовый плод вместе с твердой и горькой кожурой. Но наступил уже такой час, когда мы почувствовали у себя во рту горечь, а в желудке у нас появилась сильная боль...

- Несчастные! Одержимые бесом и погибшие! - изо всех сил начал кричать Тодрос. - Разве вы не видели собственными глазами, что весь народ ненавидел человека этого, гнал его по дорогам, клал ему на спину свои сильные руки, побивал его камнями и отметил его лоб красным шрамом?

Там и сям раздался смех, гордый, негодующий и презрительный.

- Не говори: "согласен!" на все то, на что народ говорит: "согласен!" - воскликнуло множество голосов, а один из них продолжал:

- Проклятие, которое ты произнес, равви, смягчило не одно сердце и сняло слепоту с многих глаз!

- Злобные уста раздули в сердцах наших гнев против невинного, но сегодня из глаз наших текут слезы жалости к нему, ибо ты, равви, проклятием своим обрек на смерть юность!

- Хуже смерти, равви, то проклятие, которое ты бросил в него, ибо с ним он будет среди живых как умерший!

- А разве не написано в постановлениях великих синедрионов наших: "Суд, в течение семидесяти лет, произнесший один раз смертный приговор, будет назван судом убийц!".

- В синедрионах не заседали люди бездетные и жестокосердные!

- Кто сеет ненависть, пожнет скорбь!

Эти восклицания и множество им подобных раздавались им кучки людей, столпившихся у алтаря. Там раздавались голоса, поднимались лица, блестели разгоревшиеся глаза, а разгоряченные руки бросали раввину и всему собранию вызывающие, дерзкие угрозы.

Тодрос не отвечал уже. Он совершенно окаменел. Он стоял с разинутым ртом и широко раскрытыми глазами, у него был вид человека, переставшего понимать то, что делается вокруг него.

Но из толпы выскочил и стал перед решеткой прямо против взбунтовавшейся кучки людей меламед. Весь, дрожа, разъяренный, он распростер свои неуклюжие руки, словно желая заслонить ими стоявшего на возвышении учителя, и крикнул:

- Горе! Горе! Горе наглецам, не отдающим должного почтения тому, кто занят служением миру!

Элиазар ответил:

- Между нами и господом нашим не должно быть никакой стены! Мы назначили из своей среды таких людей, которые должны изучать закон и объяснять его незнающим. Но мы не сказали им: отдаем вам в неволю души наши! Каждый сын Израиля имеет право искать господа в сердце своем и понимать слова его согласно собственному разуму!

Другие воскликнули:

- Нет среди Израиля высшего и низшего. Мы все братья, равные перед господом, творцом нашим, и никому не дано права заковывать в цепи разум наш и волю.

- Ложные мудрецы погубили нас, ибо они создали рознь между Израилем и другими народами, и мы теперь, как узники в темнице, которых никто не навещает...

- Но приближается час, когда Израиль тряхнет своими цепями, и упадут с высоты души, гордые и слепые, а души, заключенные в тюрьмах, выйдут на свободу...

Тут Исаак Тодрос медленным движением поднял обе руки и провел ими себе по лицу. Потом он снова оперся на решетку и, устремив глаза вверх, вздохнул из глубины души.

- Эн-Соф! - произнес он тяжелым, словно сонным шопотом.

Это было каббалистическое название бога, которое вихрем завертелось в эту минуту в его голове, охваченной глухим отчаянием. Но тотчас же, словно громкий протест против наслоений, нанесенных временем, словно выражение страстного желания вернуться к первоначальному источнику израильской веры, раздался возглас, вырвавшийся из нескольких десятков грудей:

- Иегова!

Меламед весь дрожал, как в лихорадке. Порывистым движением он обернулся к собранию и громким голосом, торопливо выкрикивая слова, стал взывать, чтобы оно выступило на защиту оскорбленного учителя и наказало наглецов. Но чем дольше и яростнее он говорил, тем больше и очевиднее становилось его изумление. Никто не пошевелился. Богачи и влиятельные члены общины сидели на своих местах, погруженные в глубокую задумчивость, закрыв лица руками или опустив глаза, а бедный народ стоял неподвижно, словно стена, и молчал как гроб. Какие-то люди быстро пробирались сквозь толпу и исчезали. О чем думали одни, почему молчали другие, отчего убегали и скрывались третьи,- кто отгадает? Кто разгадает все внутренние содрогания и колебания толпы - этой стихии, к которой можно применить, в несколько искаженной форме, слова поэта: "Волна, волна неверная, и все ж такая верная!"

Меламед понял, наконец, что все призывы его были напрасны. Он умолк, но в величайшем изумлении широко открыл глаза, ибо никак не мог понять, почему его не слушают. А помутившиеся мысли Тодроса прорезал луч света, и он увидел в нем мимолетный образ страшной для себя правды. Что-то шепнуло ему на ухо, что в этих молодых душах, которые с непонятной дерзостью восстали против него, проснулись и заговорили все те усыпленные стремления и протесты, представителем которых был человек, им проклятый, его жертва. Значит, не он один был таким среди Израиля, но их было очень много, подобных ему, и тот был только смелее, был более склонен к борьбе, более порывист и горд! И слышал он еще какой-то голос, шептавший ему на ухо, что над молодыми головами этими, дерзость которых привела его в оцепенение, пролетел, коснувшись их крылом, ангел времени... времени... который, как ему было очень, очень отдаленно и смутно известно, дышал мятежом и бурей, уничтожая все, что стремится стать между людьми и Высшей Правдой! И слышал он еще какой-то голос, нашептывавший ему на ухо, что народ молчал и не заступился за него, не громил тех, которые восстали против него, потому что ангел времени вместе с бурей и борьбой разносит над миром сострадание и прощение, а проклятия и ненависть сметает своими крыльями огненными, и... в то же время ласкающими...

Все это неясно, хаотично, очень туманно слышал и видел Тодрос, но довольно было и этого, чтобы сердце, полное каменной веры и непомерной гордости, замерло у него в груди.

"Бат - Кол!" - подумал он.

Шопот собственной мысли, спутанной и испуганной, он принял за сверхъестественный голос, шепчущий ему на ухо, таинственный голос, присланный самим богом, тот самый, который когда-то, в торжественные и критические моменты жизни, звучал для древних священнослужителей и законодателей Израиля.

- Бат - Кол! - повторил раввин дрожащими губами и медленно начал поворачивать во все стороны свое побледневшее лицо.

Зала синагоги была уже наполовину пуста. Народ уплывал, волна за волной, уплывал медленно, сохраняя молчание, словно им овладела бездонная, непреодолимая задумчивость, словно он объявлял своим молчанием об огромной печали, охватившей его, и о колебаниях своей души, которая не хотела или не могла склониться ни на одну сторону.

Ушли бедняки и богачи, до сих пор верные почитатели раввина, ушли и те, которые всегда держались от него вдали; в галерее время от времени раздавались еще быстрые шаги запоздавшей женщины, а у алтаря не было уже никого.

* * *

Как некогда Иосиф Акиба, в ясную ночь, возвращаясь из долгого путешествия, с дрожью подходил к своей низкой пастушеской хате, так теперь к родному дому своему приближался дрожащий и бледный Меир.

Он шел туда без намерения заглянуть в него. Знал, что должен уйти из него и скитаться по свету среди нужды и отчуждения, идти к той цели, по которой он давно тосковал, но которая была так далека и трудно достижима.

Он хотел только взглядом проститься со стенами того дома, который был колыбелью его молодости. Переступить порог он не думал.

Но среди ряда темных и молчаливых окон он увидел одно, в котором светился мерцающий огонек. Он остановился и посмотрел. За стеклами ясно вырисовывалась тяжелая и неподвижная фигура прабабушки Фрейды, спавшей в глубоком кресле. На нее падала широкая полоса лунного света, зажигая тысячи огней в драгоценностях, покрывавших ее.

Меир медленно взошел на высокое крыльцо и взялся за ручку двери. Против обыкновения, дверь была отперта. Он прошел узкий длинный коридор и остановился в дверях приемной комнаты, тоже открытых настежь.

Во всем доме царила мертвая тишина. Быть может, там глубоко спали? Но этого не могло быть. Ни малейший шелест не должен был помешать последнему прощанию правнука с прабабушкой, ничто не должно отогнать его от ее колен. Меир опустился на землю перед этой уснувшей и улыбающейся сквозь сон женщиной и положил ей на колени голову. Он отдыхал под этой кровлей в последний раз.

- Бобе! - сказал он потихоньку. - Эльте бобе!

Фрейда спала тихо, как дитя. Серебряные лучи месяца играли на ее морщинистом лице, словно мимолетные детские сны.

- Никогда уже я не увижу тебя... никогда...

Он прижался губами к ее маленькой сухой руке, которая так часто баюкала и ласкала его в детстве, а потом защищала от всяких ударов и, наконец, отдала ему его сокровище, его спасение и гибель, его жизнь и смерть. Фрейда слегка пошевелила головой, бриллиантовые серьги ее зазвенели, ударившись о жемчуг, и снопами искр загорелись в лучах луны.

- Клейнискинд! - шепнула прабабушка, не открывая глаз; потом усмехнулась и снова заснула.

Меир глубоко-глубоко задумался. Прислонившись лицом к коленям прабабушки, он мысленно прощался со всеми и со всем. Наконец встал и очень медленно покинул приемную комнату. В темном коридоре он вдруг почувствовал, что кто-то обнял его сильными руками, и в тот же момент чья-то рука опустила ему в карман какой-то тяжелый предмет.

- Это я, Меир! Я - Бер. Дед твой искал смельчака в своей семье, чтобы передать тебе на дорогу горсть денег, и нашел меня. Все в доме жалеют тебя... Женщины плачут, лежа в постелях... Дяди твои сердятся на раввина и кагальных... Дед чуть не умирает с горя... Но видеть тебя никто уж не хочет... У нас всегда так!.. Разум тянет в одну сторону, а старая вера в другую... И притом страх! Но ты, Меир, не очень огорчайся! Ты счастливый! Я завидую тебе! Ты не испугался того, чего испугался я, ты выйдешь к свету! Сегодня приятели твои заступились за тебя, а народ молчал и не заступился за раввина! Это начало, но конец еще далек! Если бы ты показался завтра здешним людям, они опять почувствовали бы в сердцах своих злобу против тебя! Иди! Иди в свет! У тебя молодость, у тебя великая смелость! Перед тобой вся жизнь! Быть может, когда-нибудь ты вернешься к нам и положишь конец нашей темноте и грехам! У нас здесь много бриллиантов, но их надо отделить от фальшивых камней! Ты сделаешь это когда-нибудь, когда станешь там, в широком свете, ученым и сильным! Теперь иди на великую борьбу со всеми препятствиями. Их будет множество! Борись с ними! Будь баал-трессим, вооруженным, как были прежние великие мужи наши, и пусть с тобой всегда будут мои благословения и благословения тех, кто, как я, хотел и не мог, жаждал и не получил, шел и не дошел!..

Они обнялись. Бер исчез за какими-то дверями, которые тихо открылись и снова закрылись. Ничто в доме не шелохнулось. Немые, как гроб, стены родного дома словно кричали проклятому: уходи! уходи!

Меир ушел. На дворе светало. Площади и улицы местечка спали, окутанные серой мглой почти осеннего утра. Мгла спускалась также и на пустыри, по которым шел Меир быстрым уже и уверенным шагом.

Он спешил уйти отсюда скорей, скорей, но хотел проститься с той, которая обещала ему быть верной Рахилью, и хотел взять у нее свое сокровище.

Двери и окна в караимской хате были открыты.

- Голда! - позвал он тихо. - Голда!

Никто не ответил ему.

Он позвал еще раз. Внутри избушки царила глубокая тишина. Меир приблизился, взглянул на то место, где сидел обыкновенно старый Абель. Там никого не было. Им овладела какая-то тревога, в которой он не давал себе отчета.

Он посмотрел кругом, на холм, на пустыри, еще дальше и закричал уже полным голосом:

- Голда!

Поблизости раздался довольно громкий шелест. Он донесся из большого куста боярышника, росшего в нескольких шагах от мазанки; из-за его густых ветвей поднялся теперь, весь орошенный сырым туманом, с глазами, щурившимися от сна, маленький Лейбеле.

Меир быстро приблизился к нему. Ребенок уже совсем вышел из кустов боярышника и сейчас же сунул руку, за сюртучок.

- Где Голда? - спросил Меир.

Лейбеле не ответил, только подал ему вытащенный им из-за пазухи сверток бумаг.

- Кто дал тебе это? - быстро спросил он.

- Она! - указывая на хату, ответил Лейбеле.

- А когда она дала тебе это? Зачем она дала тебе это?

Ребенок ответил:

- Когда шли люди, она выбежала из хаты... разбудила меня... сунула мне это за сюртучок и сказала: "Отдашь Меиру, когда он придет сюда".

Меир задрожал.

- А потом, - спросил он, - потом?

- Потом, морейне, она спрятала меня в тот куст, а сама побежала в свою хату...

- А много было этих людей?

- Двое, морейне... трое... десять... не знаю!..

- А что делали эти люди? Что они делали?

- Люди пришли, морейне, и кричали на нее, чтобы она отдала им какую-то рукопись... долго кричали... А она кричала, что не даст, не даст, не даст!.. А коза в сенях так бегала... бегала и блеяла...

Меир дрожал все сильнее и сильнее, но ласково держал руку на голове ребенка и продолжал расспрашивать:

- А потом, что было? Что было потом?

Слезы навернулись на глаза у ребенка.

- Морейне! Она взяла потом в руки прялку и стала перед своим зейде... Я видел из-за куста... Она была такая белая, и прялка была белая, а люди были черные... И среди них бегала белая коза и кричала все громче и громче...

- А потом... а потом...

- Потом, морейне, я уже не смотрел и спрятался в куст и очень дрожал от страха, потому что в хате был такой шум... такой шум и такие стоны... Потом люди пошли... и понесли ее... и деда понесли, а коза блеяла и побежала за гору, и не знаю, куда девалась...

Меир выпрямился и посмотрел в небо помертвевшими глазами. Он знал уже все.

- Куда их понесли? - спросил он глухим голосом.

- Туда!

Вытянутая рука ребенка указала в ту сторону, где в отдалении виднелась зеленая лужайка и среди нее пруд с лилиями, а за прудом были болота, трясины, вязкая, зыбучая почва, в которой так легко может погрузиться и утонуть мертвое застывшее тело.

Там, за тем прудом, из которого она достала весной водяную лилию и из чащи тростников протягивала ему... Там, за той лужайкой, среди которой она в первый раз призналась ему в своей любви, любви свежей и пламенной, как дикий цветок, выросший на богатой почве... там. .. в глубине той рощи, в чаще которой скоро хором запоют птицы, свободные, счастливые в своих гнездах, полные любви... там... где-то... скрытая от всякого человеческого глаза, она лежит у ног своего деда, вся обернутая плащом своих черных волос.

Из груди его вырвался вопль, трижды раздалось имя Иеговы. Потом у открытых дверей остался только Лейбеле, неподвижно державший в несколько приподнятой руке сверток бумаг.

Меир вбежал в хату.

Что рассказали ему там стебли соломы, выброшенные из нищенской подстилки Абеля, и кораллы Голды, устилавшие пол, рассыпанные среди этой соломы красневшие, будто капли крови? Что рассказала ему лежавшая на полу переломленная пополам прялка девушки и старая, очень старая Библия старика, изорванная в клочки?.. Это было длинное мучительное, кровавое повествование. Юноша слушал его, прижавшись лицом к холодной дырявой стене, заломив руки над головой. Это было такое длинное повествование, что часы уплывали, а он все слушал его и вторил ему отчаянным биением своего сердца и глухими стонами, время от времени вырывавшимися сквозь его сжатые и посиневшие губы.

Когда Меир снова появился у открытых дверей хаты, солнце позолотило уже часть горизонта. При свете дня видно было, как он ужасно изменился. Его лоб с красным шрамом был измят и покрыт морщинами, словно за эту ночь и утро над ним пронеслись долгие и тяжелые годы, полные горя. Мрачным отчаянием горели его глаза из-за полуопущенных век, а руки его бессильно повисли, словно в изнеможении или от смертельной усталости. Минуту он стоял так; было видно, что воображением и памятью он прислушивался к звукам того голоса, которого он уже никогда не услышит... Вдруг он почувствовал, что какая-то слабая рука потянула его за одежду, и услышал чей-то голос, сказавший:

- Mopeйне!

Перед ним стоял Лейбеле, смотрел на него своими огромными грустными глазами и протягивал к нему руку, державшую желтый сверток бумаг.

Казалось, что вид этого свертка напомнил Меиру что-то важное, пробудил его от сна, призвал его к чему-то, что было для него свято и непреложно. Меир провел по лицу обеими руками, а потом взял из рук ребенка предсмертную рукопись Сениора и, когда почувствовал ее в своей руке, поднял голову, глаза его снова блеснули отвагой и решимостью.

Он смотрел на местечко, пробуждавшееся от сна, и долго что-то тихо говорил, не столько, может быть, внятными словами, сколько еще только ищущей слов мыслью. Говорил что-то о доме Израиля, о старом величии его и о великих его грехах, о том, что никогда не покинет его и не отплатит ему проклятием за проклятие; что понесет к чужим народам завет примирения, что будет пить из источника мудрости и когда-нибудь вернется сюда...

- Когда-нибудь... когда-нибудь... - долго повторял он, думая о далеком, наверное, далеком будущем, обводя взглядом, стены низкой хаты, словно навеки прощаясь в душе со своим мимолетным, горячим и чистым, но так ужасно прерванным сном любви.

Потом он стал медленно подыматься в гору.

Ребенок, оставшийся у дверей хаты, стоял некоторое время неподвижно, смотря вслед уходящему. Через минуту его глаза, широко открытые, начали заволакиваться слезами. Когда же Меир дошел до половины холма, ребенок громко заплакал, но тотчас же замолчал и направился вслед за ним; сначала он шел торопливо, но, очутившись в нескольких шагах от уходившего Меира, замедлил шаги и, засунув руки в рукава одежды, пошел дальше уже медленно и важно.

Таким образом, идя друг за другом, проклятый юноша и дитя бедняка исчезли за холмом. Перед ними развернулась лентой песчаная дорога, ведущая в широкий, неведомый мир.

***

Достиг ли цели, к которой так жадно рвался этот униженный, проклятый, лишенный всего человек? Нашел ли он в широком неведомом ему мире таких людей, которые настежь открыли бы перед ним двери и сердца свои и проторили бы ему дорогу к источнику мудрости?

Вернулся ли, вернется ли он когда-нибудь в свои родные места, чтобы принести туда вместе с прощением тот свет, силой которого "кедр ливанский" подымется там, где стелется "низкий терновник"? Не знаю.

Слишком недавняя это история, чтобы она могла уже иметь свой конец. Но именно потому, что эта история и многие, многие, подобные ей, еще далеки от своего конца,- читатель! какая бы кровь ни текла в твоих жилах, какому богу ты сам ни поклонялся бы, - если встретишь когда-нибудь на своем пути Меира Эзофовича, поторопись искренно подать ему руку братской помощи и дружбы!

Ожешко Элиза - Меир Эзофович (Meir Ezofowicz). 7 часть., читать текст

См. также Ожешко Элиза (Eliza Orzeszkowa) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Над Неманом (Nad Niemnem). 1 часть.
Перевод В. М. Лаврова Часть первая I Летний праздничный день. Все вокр...

Над Неманом (Nad Niemnem). 2 часть.
Долго еще потом Бенедикт расплачивался с рабочими, советовался с управ...