Марриет Фредерик
«Морской офицер Франк Мильдмей (The Naval Officer, or Scenes in the Life and Adventures of Frank Mildmay). 2 часть.»

"Морской офицер Франк Мильдмей (The Naval Officer, or Scenes in the Life and Adventures of Frank Mildmay). 2 часть."

Кровь не переставала кипеть во мне, и я поспешно продолжал свой путь.

Вскоре дошел я до маленького городка, огни которого видны были в то время, когда лошади взъехали на гору и понесли. Вошедши в первый попавшийся мне трактир, я нашел большую комнату внизу занятою труппою странствующих актеров, только что возвратившихся с успешного представления Ромео и Юлии; и по царившему между ним восторгу, я легко мог заключить, что успех вполне соответствовал их ожиданиям. Всех их было четырнадцать; они сидели вокруг стола, весьма недурно уставленного усладами сей жизни, и одеты были в театральные костюмы; все это, при быстром круговращении бутылки, придавало всей сцене какую-то романтическую свободу, весьма достаточную, чтобы заинтересовать собой ум ветренного мичмана, на половинном жалованьи.

Проголодавшись после путешествия, я вознамерился присоединиться к ужинавшей компании, и мне было весьма легко исполнить это, потому что там был table d'hote. Одна из актрис, нежное, миленькое и хорошо сложенное создание, с большими черными глазами, принимала с явной холодностью комплименты лучших провинциальных неучей и молодых фермеров того околотка. При кратковременных и редких улыбках своих, она выказывала прекрасный ряд маленьких белых зубов; но когда опять принимала задумчивую физиономию, я не мог быть равнодушен к восхитительной прелести ее меланхолии, чрезвычайно расположившей меня к этой бедной девушке, очевидно бывшей в низшем состоянии жизни, нежели то, для какого она была воспитана. Сидевший возле нее мужчина, как только увидел, что внимание его было пренебрежено, оставил свое место; я немедленно завладел им и, наблюдая величайшее почтение, вступил с нею в разговор.

Не знаю, понравилось ли ей мое обращение, бывшее, может быть выше того, какое она была вынуждена обыкновенно испытывать или оказанное мною ей особенное внимание льстило ее самолюбию, но только она постепенно делалась одушевленнее и обнаруживала большие природные способности с прекрасно образованным умом, так что я каждую минуту более и более удивлялся, встретя ее в такой компании.

Наш разговор продолжался довольно долго. Я только что сделал ей замечание, на которое она не отвечала, очевидно, стараясь скрыть тайное волнение, как мы были прерваны подъехавшую к крыльцу коляской и криками: "Помогите! помогите!" - Я немедленно оставил новую свою знакомую и, призываемый сигналом бедствия, полетел на помощь.

Какой-то господин сидел в коляске, держа на руках своих молодую даму, бывшую, как казалось, без признаков жизни. При моей помощи она скоро была перенесена в трактир и потом в спальню. Немедленно послали за лекарем, но не могли сыскать его. Единственный практикант города отлучился на то время, чтобы присутствовать при одном из тех случаев, которые, как говорит мистер Мальтус, слишком часто бывают ко вреду отечества(Мальтус писал о народонаселении Англии, доказывая, что увеличивающееся народонаселение вредно для его отечества, и что от браков должно удерживать по крайней мере тех, которые не имеют возможности содержать свое семейство.). Мне сказали, что коляска опрокинулась и с тех пор молодая дама находилась без чувств.

Тут нельзя было терять времени. Некоторые медицинские сведения, приобретенные мною в течение службы, показывали мне, что немедленное кровопускание было необходимо; я сообщил свое мнение господину, и несмотря на слабое свое искусство, предложил услуги для исполнения этой операции. Предложение было принято с благодарностью признательным отцом. Острым перочинным ножичком я открыл жилу на одной из белейших ручек, какие я когда-либо видел. После нескольких секунд задержки, кровь пошла свободно, пульс постепенно усилился и окреп. Пара больших голубых глаз внезапно открылась на меня, подобно замаскированной батарее, и так сильно подвергла огню нежной страсти, что я почти позабыл о миленькой актрисе, оставленной мною за ужином, и которая за несколько минут перед тем занимала все мои мысли и внимание.

Приведя в чувство прекрасную пациентку, я предписал уложить ее в теплую постель, напоить чаем и иметь тщательный присмотр. Приказания мои были исполнены в точности. Вышедши из комнаты больной, я начал рассуждать о быстрой смене и странностях событий того дня.

Едва имел я время решить в уме своем, которая из двух соперничествующих красавиц заключает в себе более достоинств, как прибыл лекарь. Его ввели в комнату больной; он объявил, что с нею приняты были все нужные меры, и притом весьма вероятно, что жизнью своею она была обязана единственно моей сметливости.

- Но позвольте мне узнать, - сказал лекарь, обращаясь к отцу, - как это случилось?

Господин отвечал, что кучер его ударил какого-то негодяя, сидевшего сзади их коляски, который в отмщение кинул в кучера камнем и сшиб его с козел; лошади испугались, поворотили назад к своим конюшням, пустились с горы и, пробежавши пять миль, опрокинули коляску на тумбу. - При этом, - сказал он, - бедная дочь моя едва не была убита.

- Какой мерзавец! - сказал доктор.

- И правда, мерзавец, - повторил я; и чувствовал, что в самом деле был им. У меня закружилась голова, когда я подумал, что наделала необузданная моя страсть; а прелести милой жертвы еще более увеличили мое сожаление; но я скоро оправился от смятения, в особенности, когда увидел, что меня нисколько не подозревали. Напротив, отец больной и лекарь осыпали меня благодарностью и похвалами, которые я принимал с приличной скромностью и с протестами. Благодарный родитель дружески пожелал мне спокойной ночи.

Лениво развязывая галстук перед зеркалом, и кладя на стол свои часы и тощий кошелек, я не мог воздержаться от самодовольного взгляда на свою наружность, казавшуюся мне весьма красивой и открытой. Но при размышлении о происшествиях того дня, нашел, как обыкновенно, что число дурных поступков у меня много превысило число хороших.

- Вот, сэр, - сказал я себе, - та дорога, по которой идете вы к покаянию и исправлению. Вы разругались с своим отцом, оставили его дом; подобно бродяге, ехали сзади господской коляски, были прогнаны оттуда плетью, переломали ребра бедному человеку, имеющему жену и детей и содержащему их своими трудами, были причиною того, что коляска опрокинулась, и едва не лишили жизни бесподобную девушку! И все это произошло в короткое время, в течение шести часов; не говоря уже ни слова о ваших замыслах насчет хорошенькой актрисы, которые, вероятно, не из самых благородных. Чем все это должно кончиться?

- Виселицей, - сказал я, отвечая самому себе, - и тем более это вероятно, что финансы мои не имеют теперь никаких средств поправиться, разве чудом или разбоем на большой дороге. Я влюблен в двух девушек и имею только две чистые рубахи; следовательно, нет соответствия между желанием и их осуществлением.

С этой смесью рассуждений я заснул. Пение ласточек под окошком рано разбудило меня, и мысль, что отвечать о себе отцу милой девушки на его расспросы, которых я должен был наверное ожидать, первою явилась мне и привела меня в смущение. Я начал делать выбор между правдою и ложью; последняя (так велика сила привычки) взяла верх; но впрочем я решился предоставить это внушению той минуты, когда меня спросят, и действовать сообразно с обстоятельствами.

Мои рассуждения были прерваны служанкою, постучавшейся ко мне в дверь, с докладом, "что господин, принадлежащий молодой леди, просит меня сделать ему честь завтракать вместе с ним и ожидает меня.

Мысль сидеть за столом с прекрасным созданием, которого я вчера едва не лишил жизни, тотчас овладела мною, и я, предоставив сочинение задуманной истории случаю или вдохновению, спустился из своей комнаты в гостиную, где незнакомец ожидал меня. Он принял меня чрезвычайно ласково, снова изъявил свою благодарность и сказал, что имя его Сомервиль.

Имя это я слышал когда-то от отца моего и старался вспомнить, при каком именно случае. В это время господин Сомервиль прервал меня, говоря, что он надеется иметь удовольствие узнать имя молодого человека, так обязавшего его. Не имея времени солгать, я отвечал ему, что имя мое Мильдмей.

- Неужели я так счастлив, что вижу перед собой сына старого моего друга и товарища по училищу, мистера Мильдмея? Но это не может быть, - сказал он, - потому что он имеет только двух сыновей - одного в университете, а другого, лихого моряка, какой когда-либо был, и находящегося теперь в Средиземном море. Впрочем, вы, может быть, родственник его?

Только что досказал он этот вопрос и прежде чем успел я ответить на него, отворилась дверь и вошла мисс Сомервиль. Все мы неоднократно слышали о любви с первого взгляда, но я уверяю, что человек, который при первом взгляде на Эмилию Сомервиль не почувствовал бы отчаянной любви, должен не иметь ни души, ни сердца. Если считал я ее прекраснейшею, когда лежала она в бесчувственном состоянии, то что ж должен был подумать о ней, когда формы ее приняли свою удивительную живость, и щеки натуральный цвет? Не будучи никогда в состоянии описывать совершенства красоты, я могу только сказать, что мисс Сомервиль, по моему заключению, обладала всеми изящнейшими совершенствами своего пола в Англии, и все это так гармонически соединено было искусной рукой природы, что я готов был упасть на колена и признаться ей в моем обожании.

Когда она протянула мне свою белую ручку и благодарила меня за услугу, рассудок мой до того затмился внезапным появлением и обращением ко мне этого прекрасного видения, что я не находил слов и сказал ей что-то такое, заикаясь; но не знаю - по-французски ли, или по-английски. Я потерял все присутствие духа; и краску, показавшуюся в то время на лице моем, от сознания своего преступления, можно было почесть за стыдливость непритворной невинности. Без сомнения, эти наружные доказательства часто заставляют обманываться, что случилось тогда и со мной. Замешательство мое приписано было скромности, всегда сопровождающей истинное достоинство, которое, говорят, краснеет, когда его обнаруживают; но мне суждено было чувствовать достоинство, не могущее краснеть, и блистать отсутствием того, которое могло краснеть, между тем как первому отдавали все уважение, принадлежащее последнему. Краска, горевшая в то время на моих щеках, была бы слишком достаточна, чтоб осудить преступника в Олдь-Белей(Судилище в Лондоне, вроде наших окружных судов.); но на наружности прекрасного молодого человека принялась, как верное доказательство "чистой, откровенной души".

Я пробыл довольно долго в училище для того, чтоб стыдиться носить незаслуженные лавры, и, получая часто незаслуженные розги, считал себя в праве пользоваться случайно встречавшимися выгодами. Итак, оставив в покое свою чувствительную совесть, я сел между новой моей владычицей и отцом ее, и закусил чудеснейшим образом. Мисс Сомервиль, хотя, по словам лекаря, находилась вне опасности, но была все еще слаба, однако, была в состоянии продолжать дорогу, и так как им оставалось только несколько миль до дому, то мистер Сомервиль предложил обождать часа два.

По окончании завтрака он вышел из комнаты, дабы сделать распоряжения к отъезду, и я остался tet-a-tete с молодой леди. В продолжение короткого его отсутствия я узнал, что она была единственная дочь и лишилась матери; из разговора, снова начатого ею о моей фамилии, я увидел, что до смерти мистрисс Сомервиль, отец мой был с родителями Эмилии в искренней дружбе. Я не отвечал на вопрос мистера Сомервиля, а теперь тот же вопрос сделан был мне его дочерью; и при том коралловые ее губки так неотступно повторяли его, и голубые глаза так пристально смотрели на меня, что я не мог сказать лжи. В этом случае она была бы ужаснейшим преступлением, и потому я прямо сознался, что был сын мистера Мильдмея, друга ее отца.

- Милосердное небо! - воскликнула она. - Зачем же не сказали вы этого моему батюшке?

- Потому что вместе с этим я должен бы был рассказать ему многое; и вдобавок, - присовокупил я, делая ее моею поверенной, - я тот самый мичман, которого мистер Сомервиль считает плавающим в Средиземном море, и убежал вчера из дома отца моего.

Как ни старался я вкратце рассказывать свои приключения, но не мог кончить их прежде, чем возвратился мистер Сомервиль.

- Батюшка, - сказала ему дочь, - в заключение всего оказывается, что этот молодой человек - Франк Мильдмей.

Я сделал ей укоризненный взгляд за измену моей тайне; ее отец удивился, она сконфузилась, и я тоже.

Мне оставалось тогда одно откровенное во всем сознание; однако ж, я старался не проговориться насчет камня, кинутого мною в голову кучера. Мистер Сомервиль сделал мне весьма колкий выговор, что я счел с его стороны большей смелостью, принимаемой на себя; но он смягчил его, присовокупив:

- Ежели бы вы знали, как дороги мне интересы вашего семейства, вы бы не удивлялись, что я принял на себя тон родителя.

Я посмотрел на Эмилию и проглотил обиду.

- Но Франк, - продолжал он, - когда я скажу вам, что только расстояние между имением моим и вашего батюшки несколько прервало нашу долгую, искреннюю дружбу и частые сношения, и что я всегда принимал в вас величайшее участие во время нахождения вашего на поприще службы, то вы, может быть, не отвергнете мой совет и возвратитесь домой. Не заставляйте меня сожалеть, что тот, кому я так много обязан, слишком горд, и не хочет сознаться в своей ошибке. Я сам восхищаюсь возвышенным духом, выказываемым кстати, но направленный против отца он никогда не может быть оправдан. Я напишу вашему отцу и постараюсь приготовить все к вашему возвращению; а вы обождите здесь, покуда я извещу вас. Мне желательно бы было видеть вас у себя в доме, но ваши обязанности к отцу должны быть выполнены прежде всего; и, к крайнему сожалению моему, я должен сказать, что тогда только буду ожидать посещения вашего, насколько вам угодно времени, когда вы примиритесь с отцом и возвратитесь к нему. Подумайте хорошенько о словах моих, а, между прочим, так как финансы ваши, смею сказать, вероятно, не в слишком цветущем состоянии (вы отгадчик, подумал я), то позвольте мне вручить вам ассигнацию в десять фунтов.

Эта просьба его была исполнена скорее, нежели первая.

Он вышел из комнаты под предлогом расплатиться в трактире, но мне кажется, чтоб доставить случай своей дочери испытать силу ее красноречия над моей гордой душой, не подававшей больших надежд на уступку. Несколько минут с нею сделали гораздо больше, нежели сколько могли бы успеть оба отца потому что самое сильное понуждение покориться состояло в невозможности посетить дом отца ее, покуда не последует у меня примирение с батюшкой. Итак, на ее убеждения, я отвечал, что покорюсь всем благородным предложениям.

Когда я согласился, мистер Сомервиль сказал, что коляска ждет у подъезда, и, пожавши мне руку, увел свою дочь, заставившую меня последним киванием головы и прощальным взглядом дать себе слово - решительно исполнить все мои добрые намерения.

Случайности последних двадцати четырех часов могут показаться мелочными; но они сделались впоследствии весьма важны для вашего покорного слуги, как вы, читатель, сами это увидите. Гордость моя заставила меня оставить дом батюшки, а мщение побудило к поступку, выведшему на сцену героиню этой истории, потому что Эмилия Сомервиль сделалась ею впоследствии. Но увы! Какое пагубное недоразумение внушило мистеру Сомервилю - оставить меня на собственный произвол в трактире с десятью фунтами в кармане, вместо того, чтоб взять с собой и удержать в своем доме, покуда получится ответ от батюшки? Самые умные люди ошибаются иногда в рассчетах, по-видимому, незначительных, но которые, как показывают последствия, скрывают в себе величайшее зло.

Предоставленный самому себе, я размышлял некоторое время о происшедшем, но когда прелестная Эмилия Сомервиль исчезла из глаз моих, я вспомнил о миленькой, обворожительной актрисе, неожиданно оставленной мною вчера вечером. Однако я так был все еще занят прелестями ее соперницы, что искал сообщества Мельпомены более для одного препровождения времени, нежели для других каких либо важных видов.

Я нашел ее в большой комнате, где все они собрались. Она встретила меня, как знакомого, и оказала мне предпочтение, польстившее моему самолюбию. Через три дня я получил письмо от мистера Сомервиля с письмом от батюшки, который просил только об одном, чтоб я возвратился домой и встретился с ним так, как бы между нами не происходило никакой неприятности. Я решился исполнить это; но, проведши уже столько времени с Евгенией (так звали актрису), нелегко мог распроститься с нею. Дело состояло в том, что я, по обыкновению своему, был отчаянно влюблен в нее, и хотя не мог достоверно сказать об одинаковом расположении с ее стороны, но по крайней мере она, очевидно, предпочитала меня другим. Она рассказала мне историю своей жизни, которую я передам в следующей главе.

ГЛАВА X

Она добродетельна, хотя воспитана за кулисами; и сколько бы ни доставляло ей удовольствия видеть себя приветствуемой рукоплесканиями на сцене, при всем том, ее скорее можно было назвать скромною девушкой, нежели хорошей актрисой.

Жиль-Блаз.

"Отец мой, - рассказывала Евгения, - был директором труппы странствующих актеров; мать моя была молодая девушка из почтенной фамилии и, находясь еще в пансионе, влюбилась в него, увидав его в роли "Роллы"! Справедливо отринутая своим семейством и знакомыми, она сделалась примадонной. Я была единственным плодом этой связи и составляла единственное утешение моей матери в ее горести; ибо она горько раскаивалась в сделанном ею безрассудном поступке".

"Отец мой хотел, чтоб я, будучи тогда пяти лет, играла роль Купидона в опере "Телемак". Мать моя сильно противилась такому требованию, говоря, что я никогда не должна быть на сцене; это породило между ними неудовольствие, делавшееся с каждым днем нестерпимее от жестокого обращения отца со мной и с матушкой. Я никогда не отходила от нее, боясь побоев и зная, что наверное получу их, если только не буду под ее защитой. Все свободное время она употребляла на мое образование и, несмотря на то, что сама впала в заблуждение, была вполне способна руководить воспитанием".

"Когда мне было семь лет, один из родственников моей матери умер, оставив пятнадцать тысяч фунтов, которые должны были разделиться поровну между ею и двумя ее сестрами. Он обеспечил долю моей матери таким образом, что отец не имел на эти деньги никаких прав. Коль только матушка узнала об этом, она оставила отца, который оказался достаточно рассудителен, чтоб не тратить ни времени, ни денег на ее преследование. Ежели бы он знал о внезапной перемене ее состояния, то, вероятно, поступил бы иначе.

"Мы приехали в Лондон и получили наследство, состоявшее из наличного капитала. После того матушка, боясь, чтоб отец не проведал об ее богатстве, отправилась во Францию и взяла меня с собой. Я провела там счастливейшие дни моей жизни; матушка не жалела трудов и делала значительные издержки на мое воспитание. Лучшие учители были ею взяты для обучения меня пению, танцам и музыке; и я сделала такие успехи в этих искусствах, что меня скоро начали считать прекраснейшею представительницею моих соотечественниц и не переставали удивляться мне".

"Из Франции мы переехали в Италию, где провели два года, и где я окончательно усовершенствовала свой голос. Бедная мать жила все это время на чистый капитал, полагая, что его достаточно будет на всю жизнь. Наконец, она заболела горячкой и умерла. Это было не более года тому назад, и мне было тогда шестнадцать лет. Будучи долгое время перед своей смертью в расстройстве рассудка, она не могла дать мне наставлений относительно будущего рода жизни и о том, куда обратиться мне за помощью. Зная, однако ж, банкира ее в Лондоне, я написала к нему немедленно и в ответ получила уведомление, что у него наших денег оставалось только сорок фунтов".

"Мне кажется, он обманул меня, но я не в состоянии была ничего поделать. Такое известие, однако, не привело меня в отчаяние. Я продала все, бывшее в доме, заплатила небольшие долги лавочников и с девятью фунтами в кармане взяла место в дилижансе и отправилась в Лондон, куда прибыла благополучно. В гостинице я узнала по газетным объявлениям, что провинциальная труппа актеров нуждается в молодой актрисе для благородной комедии. Первоначальная страсть матери моей никогда не оставляла ее, и в продолжение пребывания нашего во Франции мы часто разыгрывали разные пьесы, в которых я всегда участвовала".

"Оставленная без помощи и приюта, я считала неверный способ обеспечения себе пропитания во всяком случае лучшим, нежели порочный, и потому решилась испытать свое счастье на сцене. Нанявши извозчика, я отправилась в показанную в объявлении контору и нашла некоторое для себя утешение, узнавши, что мой отец был директором труппы, хотя была совершенно уверена, что он никогда не узнает меня. Я заключила условие с поверенным, и чрез два или три дня меня послали в уездный город, в нескольких милях от столицы".

"Я прибыла туда; отец мой не узнал меня, и я сама не хотела этого, будучи не расположена оставаться долго в труппе. Желание мое было - поступить на лондонскую сцену; но, зная, что мне недоставало практики, без чего бесполезно было бы предлагать свои услуги, я согласилась занять сначала место на провинциальной сцене и немедленно с большим прилежанием начала изучать свое новое ремесло. Я узнала, что отец мой женился на другой; и присоединение мое к труппе нисколько не прибавило согласия в их домашней жизни, потому что мачеха начала чрезвычайно ревновать меня. Но я старалась сохранять тайну и никогда, ни на одну минуту, не навлекала подозрений на мое поведение, которое до этих пор, благодаря Бога, было всегда чисто, хотя я подвержена тысяче искушений и засыпана домогательствами актеров быть женою одного или любовницею другого".

"Между предлагавшими мне последнее, был достопочтенный родитель мой, которому, по этому самому, я почти готова была объявить тайну моего рождения, как единственное средство избавиться от его навязчивости. Наконец, три месяца тому назад он заболел и умер за несколько времени до окончания срока моего контракта и получения прибавочного жалованья по полторы гинеи в неделю. Мне непременно хочется оставить труппу по миновании теперешнего моего срока, который кончится чрез два месяца. Я считаю себя в бедственном положении, хотя совершенно не знаю, какая будет моя дальнейшая участь".

В обмен на доверенность я сообщил ей столько из истории моей жизни, сколько считал для нее надобным. Я был совершенно обворожен ею, забыл мисс Сомервиль и отвечал на письмо батюшки почтительно и ласково. Он уведомлял, что постарался записать меня в книгу брандвахтенного корабля в Спитгеде; но, чтобы мне можно было долее наслаждаться приятным бездействием близ Евгении, я просил у него позволения поступить на корабль, не возвращаясь домой, и приводил в причину то, что некоторое промедление в свидании может смягчить неприятные впечатления, произведенные последнею размолвкою между нами. В своем ответе он согласился на это и приложил к нему очень порядочную ассигнацию; та же самая почта привезла мне убедительную просьбу и приглашение мистера Сомервиля приехать к нему в имение.

Моя обворожительная актриса известила меня, что через два дня их труппа отправится в окрестности Портсмута, и так как они должны были пробыть в этом переезде около двух недель, то я решился принять приглашение мистера Сомервиля и разлучиться с нею на время. Более недели провел я с милой Евгенией и, уезжая, признался ей в моей любви. Молчание и слезы были единственным ее ответом. Я видел, что это не огорчило ее, и расстался с нею полный приятных предчувствий.

Но о чем думал я, когда скакал к Сомервилям, сидя беспечно в карете? О наслаждении насчет бедной, беззащитной сироты, которой последующая жизнь будет омрачена горестями. Я в состоянии был видеть свою слабость и нравственно рассудить о ней; но дьявол торжествовал надо мной, и я утешал себя простонародной поговоркой: "Иди, коли дьявол тащит". Этим дьяволом разрешил я все сомнения и стал думать об Эмилии, жилище которой было тогда у меня в виду.

Я приехал в имение и был ласково принят отцом и дочерью; но об этом посещении не буду распространяться. Воспоминание о нем заставляет меня презирать себя и человеческую природу. Можно ли мне было верить? Но я вдохнул неограниченное к себе доверие. Не был ли я безнравствен, насколько может быть человек в моем возрасте? Но я заставлял их думать, что был почти совершенство нравственности. Был ли я достоин счастья? Но я использовался им и пользовался таким, каким мне не удавалось пользоваться ни прежде, ни после того. Я похож был на змею Эдема, хотя и не имел бесчестных ее намерений. Красота и добродетель соединились, чтобы держать мои страсти в повиновении. Когда не представлялось им никакой пищи, они прятались в самые сокровенные уголки моей груди.

Я наверное исправился бы, если б мог быть неразлучен с Эмилией; но, разлучаясь с нею, терял все свои добрые чувства и намерения; однако в моей душе всегда оставался образ этой добродетели, зажигая в ней какой-то священный пламень, никогда не угасавший совершенно; и если случалось, что он затмевался на время, и то снова вспыхивал с прежним блеском и, как бы сторожевой огонь, часто проводил меня между опасностей, которые могли бы погубить меня.

Принужденный, наконец, оставить этот земной рай, я сказал ей, уезжая, что люблю, обожаю ее; и в доказательство того, что она мне поверила и была ко мне неравнодушна, получил локон ее волос. От Сомервилей я имел намерение отправиться прямо на корабль, как условился с отцом; но искушение продолжать ухаживать за прекрасной и несчастной Евгенией было так велико, Что я не имел возможности противиться ему или по крайней мере полагал, что не могу, несмотря на все усилия, победить себя. На брандвахтенный корабль я явился только pro forma; внес имя свое в книгу, чтобы обмануть отца и не потерять времени зачета службы. Исполнивши все это как следует, я получил увольнение от старшего лейтенанта, моего старого знакомого, который на корабле, набитом сверхкомплектными мичманами, был очень рад избавиться от меня и от моего сундука.

Я торопился на свидание и нашел труппу в полной деятельности. Когда мы расставались, Евгения хотела, чтоб знакомство наше никогда не возобновлялось. Боясь как за себя, так и за меня, она весьма чувствительно и нежно доказывала мне, как много я могу терпеть от этого на службе; но, решившись добиться своего, я имел ответы на все ее возражения, и явился к содержателю театра с просьбой поместить меня в труппу.

Этот шаг убедил Евгению, что моя привязанность непреодолима, и что я решился всем пожертвовать для нее. Я был принят; мне определили плату по одной гинее в неделю, с семью шиллингами прибавочных за игру на флейте; а скорым принятием меня в труппу я обязан был своему голосу. Содержатель нуждался в первом певце. Моему вокальному дарованию все отдавали справедливость и удивлялись. В тот же вечер я подписал условие на два месяца и, будучи представлен надлежащим образом моим собратьям, сел за стол, на котором нашел более изобилия, нежели изысканности. Я сел возле Евгении, и ее исключительное внимание ко мне возбудило зависть моих новых товарищей. Меряя всех их глазом, я рассчитывал, что если им посчитаться со мною, то я между ними лучший кавалер.

Афиши возвестили трагедию "Ромео и Юлия". Я должен был играть героя, и мне дали только четыре дня на приготовление. Все это время было проведено с Евгенией, которая, с тех пор, как выказала мне несомненные доказательства своей привязанности, не принимала никакой вольности от других. День пробы наступил; меня нашли превосходным, и труппа громко мне аплодировала. В шесть часов занавес поднялся, и шестнадцать сальных свечей осветили мою особу перед сборищем около ста человек.

Тот, кто не был в этом положении, не может составить себе никакого понятия о нервическом потрясении чувств у дебютанта. Хотя труппа, за исключением Евгении, состояла из особ, презираемых мною, а зрители были по большей части все от плуга и едва, может быть, знавшие грамоте, однако ж, я смутился и на первый раз не особенно отличился; но присутствие и улыбка моей возлюбленной в сцене на балконе совершенно оживили меня. В любовных сценах я был, как говорится, в своей тарелке; в особенности с Жульетой в тот вечер. Я сразу усвоил достоинство великого драматического артиста, и занавес опустился при громе рукоплесканий. Меня вызвали для повторения игры, и я потащился на авансцену благодарить огородников, фабрикантов сальных свечей, сыроваров и пахарей за великую честь, сделанную мне ими. Праведное Небо! Как унизил я себя! Но уж было поздно.

Легко можно предвидеть, какие следствия должны были произойти от этого пребывания в Евгенией.

Но стараюсь оправдываться и уменьшать свою вину. Она была непростительна и вполне наказала меня; но я хочу защитить бедную погибшую Евгению. Добродетель ее упала пред моей настойчивостью. Она сделалась жертвою тех несчастных обстоятельств, которые я бесчестно употребил в свою пользу.

Два месяца я жил с нею, забыв свое семейство, службу и даже Эмилию. Меня занесли в корабельную книгу, и хотя никто не знал, где я нахожусь, но отец оставался в неведении о моей отлучке с корабля. Все посвящено было Евгении. Я играл с нею на сцене, странствовал по полям, и клялся в постоянстве целыми томами глупостей. Когда мы играли театр обыкновенно был полон, и многие из почтенных жителей того города предлагали нам перемещение на лондонскую сцену; но мы оба не хотели этого, думая только о том, чтоб быть вместе.

Теперь, когда время охладило юношескую горячность, уносившую меня за пределы благоразумия, позвольте мне оправдать эту несчастную девушку. Она была с дарованиями и самая чувствительная, откровенная, приятная особа, какую я когда-либо встречал. Беспредельное остроумие, восхитительная веселость нрава и твердый ум блистали в ней; она совершенно посвятила себя мне первому, в этом я совершенно уверен, - единственному предмету ее любви, и любовь ее ко мне прекратилась только с жизнью. Хотя ее ошибки не могут быть защищаемы, но по крайней мере их можно судить не так строго и соболезновать о них, потому что они происходили от недостатка нравственного воспитания. Дни своего детства она провела посреди сцен семейных распрь, распутства и скудости; юношеские ее годы, под руководством слабой матери, употреблены были на внешнее воспитание, а не укрепление здравых понятий. И эти наружные украшения служили только к ускорению ее падения и к увеличению бедствий.

Воспитанная во Франции во время самого разгара революции, она впитала некоторые свободные понятия того времени, и, между прочим - что супружество есть гражданское условие, которое может быть расторгнуто по произволу той или другой стороны. Пагубная и ложная мысль эта утвердилась в ней и подтверждалась примерами супружеских несогласий, в особенности в ее семействе.

- Не знаю, как долго продлится твоя любовь ко мне, - сказала мне однажды Евгения, - но с той минуты, как ты перестанешь любить меня, лучше будет, если мы расстанемся.

Слова эти, конечно, выражали чувства энтузиазма; но Евгения жила потом достаточно долго, чтобы вполне узнать свое заблуждение и оплакивать печальные его влияния на свой душевный покой.

Странный случай пробудил меня от этого упоительного усыпления. В то время я считал его для себя несчастным, но теперь убежден в его благодетельных последствиях, потому что он возвратил меня к долгу и показал мне всю ложность моего положения. Отец все еще не знал о моем отсутствии с корабля и, не уведомивши меня, приехал навестить одного приятеля, жившего в окрестности города. Ему начали рассказывать о "занимательном молодом человеке", пожинающем так много похвал в ролях Аполлона и Ромео, и уговорили посмотреть его игру.

В то самое время, когда мне должно было пропеть "Pray Goody", мои глаза нечаянно встретились с глазами отца, смотревшего на меня подобно голове Горгоны, и хотя он своим взглядом и не обратил меня в камень, но обратил в больного. Я был ошеломлен, забыл свою роль и убежал со сцены, оставив актеров и музыкантов делать, что они признают за лучшее. Отец, едва веривший глазам, убедился, наконец, когда увидел мое замешательство. Я побежал в гардеробную, где, прежде нежели успел скинуть с себя венец Аполлона и юбку, ко мне подошел мой раздраженный родитель, и я не в состоянии описать, до какой степени я выглядел дураком, приняв еще во внимание и мой наряд.

Отец сурово спросил меня, как долго занимал я такую почетную должность? Я ожидал этого вопроса, и потому немедленно отвечал ему, что "не более двух или трех дней" я уехал из Портсмута, и мне показалось интересным поиграть на сцене.

- Да, оно, в самом деле, весьма занимательно, сэр, - сказал отец. - Но позвольте мне спросить, не заставляя меня, впрочем, опасаться, что вы мне солжете, долго ли продлится ваш отпуск?

- О, мой отпуск кончится завтра, - отвечал я, - и после того я должен возвратиться на корабль.

- Позвольте мне иметь честь отправиться с вами вместе, - сказал батюшка. - Мне хочется попросить вашего капитана сделать некоторые небольшие ограничения во времени и в расстоянии будущих ваших поездок, - потом, возвыся голос, он прибавил: - Я стыжусь вас, сэр. Сыну дворянина непристойно извлекать какую бы то ни было выгоду от общества бродяг и наемщиков. Я имел повод думать, по последнему письму вашему из Портсмута, что вы заняты совсем не этим.

На этот весьма чувствительный родительский выговор я отвечал с скромною и невинною наружностью (здравый рассудок живо вернулся ко мне), что я не полагал ничего дурного в том, что делает по временам большая часть флотских офицеров (довод, говоря по правде, слишком преувеличенный); что мы очень часто играем у себя на корабле, и что мне не доставало практики,

- Практики с равными себе, а не в компании с плутами и уличными бродягами!

Мне показалось, последние слова относятся к Евгении, и это весьма огорчило меня, но, по счастью, я сдержал досаду свою в должных пределах и, зная, что кругом был виноват, позволил отцу моему делать по мне залпы, не ответив ему ни на один выстрел. Свою нотацию он заключил приказанием придти к нему завтра поутру в десять часов. Он оставил меня переменить платье и прийти в себя. Конечно, я уж не появлялся на сцену в тот вечер и предоставил директору разделываться с зрителями, как знает.

Евгения была безутешна, когда я сказал ей о вечернем приключении. Для ее успокоения, я предлагал оставить мое семейство, службу и жить с нею. Слова эти немедленно привели ее в себя.

- Франк, - сказала она, - все, что произошло, так и должно было произойти. Мы оба виноваты. Я чувствую, что была слишком счастлива, и закрываю теперь глаза пред опасностью, которую не смею себе представить. Твой отец человек благоразумный; его намерение - свести тебя с дороги неизбежной погибели. Что касается до меня, то, если бы он знал о нашей связи, он бы мог только презирать меня. Он видит своего сына, живущего с странствующими актерами, и долг его - употребить все средства, какие бы они ни были, для того, чтобы покончить с этим. Тебе назначено благородное и видное поприще; я никогда не хочу быть помехой справедливому честолюбию твоего отца и твоему благополучию. Я ожидала счастливейшей участи; но любовь ослепила меня; я это теперь ясно вижу. Ежели твой отец не может уважать меня, он должен по крайней мере удивляться моей решимости. Я нежно любила тебя, мой несравненный Франк, и никогда не могу любить другого. Но мы должны расстаться; одно только Небо знает, как долговременна будет наша разлука. Я готова принесть всякое пожертвование для чести твоего имени и твоей будущности, и это все, что я в состоянии сделать в доказательство моей неограниченной любви к тебе.

Я обнял ее. Большую часть ночи провели мы в приготовлениях к моему отъезду, в условиях и уговорах о переписке и, если можно будет, наших свиданиях. Рано поутру простился я с нею и с тяжелым, могу сказать расстроенным сердцем предстал перед отцом. Он узнал уже о моей связи и необузданной любви и по благоразумию своему старался не напоминать мне об этом; он принял меня благосклонно, не возобновлял разговора о происшествии вчерашнего вечера, и мы сделались хорошими приятелями.

Удалившись от Евгении, я испытывал справедливость поговорки, что труден только первый шаг. У меня становилось легче на сердце, по мере того, как расстояние между нами увеличилось. Отец, чтоб еще более отвлечь меня от предмета моей любви, начал говорить мне о семейных делах, о моих братьях и сестрах и, наконец, упомянул о мистере Сомервиль и Эмилии. Тут он тронул меня за чувствительную струну. Воспоминание об Эмилии, об этом совершенстве, этой непорочной обворожительнице, возобновило угасавшее пламя добродетели и на время вытеснило из памяти моей несчастную Евгению. Я сказал отцу, что даю ему слово не бесчестить впредь ни себя, ни его, если он обещает мне никогда не рассказывать последней моей глупости Сомервилю и Эмилии.

- Весьма охотно обещаю тебе это, - сказал батюшка, - тем с большим удовольствием, что в желании твоем вижу самое сильное доказательство сознания тобою своего поступка.

Разговор этот происходил на пути нашем в Портсмут. По приезде туда отец, будучи знаком с главным командиром, оставил меня в гостинице, а сам немедленно отправился с ним. Следствием этого свидания было назначение меня на какое-нибудь идущее в море судно к кремневому капитану.

Один из подобных готовился в скорости отправиться в Бискайский залив, и так как на фрегате его не имелось вакансии, то, по особенному приказанию адмирала, я принят был сверхкомплектным. Отец, узнавши в продолжении этого времени о всех моих проказах и, наконец, увидя меня на судне, утешал себя, что я нахожусь под надежным присмотром, и, простившись со мной, возвратился на берег. Весьма скоро увидел я, что был под эмбарго, и мне ни под каким видом не позволялось отлучаться с фрегата.

Я наперед ожидал этого. Но у меня были свои уловки и, научившись уже смеяться над подобными мелочами, я пускался на всякий предстоявший мне решительный шаг, сколь бы он ни противоречил благоразумию.

ГЛАВА XI

На нашей лодке один только парус

И наш кормчий побледнел;

Смел будет лоцман, который посмеет

Вести нас теперь. И лишь только сказал он, огненных опрел

Молния тучи на море пустила.

"Чего ж ты боишься? что тебя устрашило?

Не видишь разве, не слышишь,

Что свободно плывем по морю

Мы с тобою?"

Шелли.

Читатель, может быть, сочтет меня слишком щекотливым, когда я скажу ему, что не могу описать огорчения, которое чувствовал я при грубом и нахальном обращении, встреченном мною в мичманской кают-компании. Хотя связь моя с Евгенией не оправдывалась нравственностью, но в других отношениях она была безукоризненна и чиста, была не запятнана непостоянством, грубым обращением и пьянством. Сколько ни был я порочен, в чем сознаюсь теперь откровенно, но, по крайней мере, порок мой очищался Евгенией, впавшей в одну только ошибку.

Как только я устроился в новом своем местопребывании с возможным комфортом, я написал длинное письмо к Евгении, в котором подробно описал ей все случившееся со времени нашей разлуки и просил ее приехать в Портсмут видеться со мной, назначая ей остановиться в гостинице "Звезды и Подвязки", как в доме, ближайшем к морю, и следовательно на таком месте, где я скорее могу скрыться из виду по прибытии на берег. Она отвечала мне, что будет на следующий день.

Теперь вся трудность состояла в том, как попасть на берег. Я был уверен, что красноречие мое не в состоянии заставить старшего лейтенанта ослабить свой церберовский присмотр за мной, однако ж, решился попытаться и усердно начал просить его позволить мне съехать на берег запастись некоторыми вещами, весьма для меня необходимыми.

- Нет, нет, - сказал мистер Тальбот, - я старый воробей, чтоб провести меня на этой мякине. Мне так велено, и кончено; я не пустил бы на берег родного отца, если бы капитан приказал держать его на судне, и говорю вам без всяких обиняков, что с этого фрегата вы ни за что не попадете на берег, разве захотите пуститься вплавь; но я не думаю, чтобы вы на это решились. Я покажу вам, - продолжал он, - что это не прихоть с моей стороны - вот капитанская записка.

Слова, относившиеся ко мне, были в ней кратки, нежны и учтивы и заключались в следующем: - "Держите на судне этого проклятого молодого дикаря, Мильдмея".

- Позволите ли вы мне, - сказал я, складывая записку и возвращая ему, не сделав никакого замечания, - позволите ли вы мне съехать на берег, исполняя обязанность за унтер-офицера.

- Это будет такое же нарушение приказания, - сказал он, - как ежели бы я вас прямо отпустил. Вы не можете ехать на берег, сэр.

Последние слова он произнес самым положительным тоном и спустился в каюту, оставив меня на шканцах размышлять и изыскивать средства.

Передача писем мною и Евгенией была весьма удобна; но я не довольствовался одним этим и обещал видеться с нею в 9 часов вечера. Солнце начало садиться, все шлюпки были подняты, вблизи не находилось никакого берегового ялика, и не было никакого другого средства достичь берега, как вплавь. Об этом способе мистер Тальбот сам намекнул мне, чтоб показать только совершенную невозможность такой переправы; но он и в половину не знал меня тогда так хорошо, как узнал впоследствии.

Фрегат стоял на якоре, в двух милях от берега; ветер дул юго-западный, и течение шло на восток, так что ветер и течение были мне оба попутными. Я рассчитал пуститься к Соут-Си-Кастель и в темноте вечера забрался на фор-руслень. Было 20-е марта, и стоял холод. Я разделся, увязал платье в весьма маленький узел и прикрепил его к фуражке, остававшейся на своем месте; потом, спустившись потихоньку в воду, подобно второму Леандру, поплыл в объятия своей Геро.

Не более пятнадцати сажень успел я отплыть от фрегата, как часовой увидел меня и, без сомнения сочтя за новобранца, старающегося убежать, кричал мне, чтоб я вернулся. Я не слушался, и вахтенный офицер велел ему стрелять по мне. Пуля просвистела над моей головой и упала между руками в воду. За ней последовало еще с дюжину, равно хорошо направленных; но я продолжал плыть, и вскоре темнота ночи и увеличившееся расстояние скрыли меня. Перевозчик, видя вспышки и слыша ружейные выстрелы, полагал встретить беглого и сорвать себе порядочную плату; поэтому он начал грести ко мне. Я окликнул его и был взят им на лодку, отплывши от фрегата и четверти мили.

- Я не думаю, - сказал старик, - чтоб ты мог доплыть до берега. Ты двумя часами торопился отправиться с судна и потому должен был встретить сильный отлив, идущий с гавани, так, что если б в состоянии был держаться на воде, то, наверное, не миновать бы тебе Суверсов.

Покуда старик греб и разговаривал, я отряхивался и одевался, не делая ему никакого возражения, а попросил только высадить меня на ближайшее место к Соут-Си-Битч, что он и исполнил. Я дал ему гинею и, не оглядываясь, побежал в укрепление, а оттуда, по улице Понстрит, в гостиницу "Звезды и Подвязки", где Евгения встретила мне с большим присутствием духа, называя при всех "своим любезным супругом". Мокрое платье обратило ее внимание. Я рассказал ей, на что решился для свидания с нею. Он трепетала от ужаса, а у меня зубы стучали от холода. Славный огонь, горячий и далеко не слабый, стакан пунша вместе с ее слезами, улыбками и ласками, скоро подкрепили меня. Читатель, без сомнения, припомнит менее приятное средство, предпринятое со мною, когда я топил учительского помощника, и которое я сам советовал в подобных случаях, испытавши хорошие его последствия. Без сомнения, я заслуживал его в этом случае гораздо более, нежели в первом.

Так сладостно показалось мне это воровское свидание, что я клялся в готовности подвергнуть себя той же самой опасности и на следующую ночь. Разговор наш обратился на будущие наши планы, и так как время свидания было непродолжительно, мы имели много кой о чем поговорить между собой.

- Франк, - сказала бедная девушка, - прежде, нежели мы опять увидимся, я, вероятно, буду уже матерью; и эта одна надежда услаждает мученья разлуки. Ежели ты не будешь со мной, я, по крайней мере, буду благословена твоим образом. Небо наградит меня мальчиком, чтобы он мог идти по следам своего отца, а не девочкой, чтоб испытать бедствия, подобно матери. Ты, мой несравненный Франк, идешь на дальнюю и опасную службу; опасности эти вдесятеро увеличиваются природной пылкостью твоего характера; мы можем никогда не увидеться или если и увидимся, то чрез весьма долгое время. Я всегда была и буду верна тебе до смерти; но не хочу и не требую такого же ручательства с твоей стороны. Другие события, новые лица, юношеские страсти соединятся, чтоб исторгнуть меня из твоей памяти, и когда ты достигнешь возмужалого возраста и высшего звания во флоте, соответственного твоим достоинствам и связям, ты женишься в твоей сфере общества; обо всем этом я уже подумала, как о событиях, которые должны случиться. Я не могу обладать тобою, - но не выбрасывай, не выбрасывай меня из твоей памяти. Я никогда не стану завидовать, когда узнаю, что ты счастлив и еще любишь свою несчастную Евгению. Дитя твое не будет беспокоить тебя, покуда не достигнет возраста, в котором надо доставить ему дорогу в свете. Я знаю, ради его матери ты не оставишь его. Сердце мое отягчено горестью, но ты не должен порицать меня; впрочем, если бы ты и стал порицать, я все-таки не перестану испрашивать на тебя благословение Всевышнего и в последние минуты моей жизни. - Тут она начала горько плакать.

Я употреблял все средства для успокоения и ободрения этой обворожительной и необыкновенной девушки; не забывал ни клятв, ни обещаний, которые в то время совершенно готов был исполнить. Я обещал ей, что мы скоро увидимся.

- Да будет воля Божия, что бы ни случилось, - сказала она. - Теперь, дорогой мой Франк, прощай; никогда впредь не подвергай для меня опасности свою жизнь, как сделал ты это прошедшую ночь. Я была счастлива, побыв с тобой, и даже с перспективой бедствий, лежащей передо мной, не могу забыть прошедшего.

Я нежно обнял ее, ушел от нее и велел перевозчику везти себя на фрегат в Спитгед. Старший лейтенант был наверху, когда я взошел на борт.

- Мне кажется, что мы палили по вас вчера вечером, - сказал он мне, смеясь.

- Крайняя надобность требовала присутствия моего на берегу, - отвечал я ему. - Иначе я не решился бы на такой необыкновенный способ переправы.

- О, ежели бы вы сказали мне только намерение выше плыть на берег, - сказал лейтенант, - я с большим удовольствием не стал бы мешать вам. Я счел вас за новобранца и велел часовому палить по вас.

"Новобранцам это, вероятно, будет лестно узнать" - подумал я.

- Не правда ли, было дьявольски холодно? - продолжал лейтенант с прежнею веселостью, которую я поддерживал своими ответами.

- Очень холодно, - отвечал я.

- А как вы нашли - часовые палили хорошо?

- Да, очень хорошо; им надобно бы было только иметь лучшую цель.

- Я понимаю вас, - сказал лейтенант, - но ведь вы не выслужили еще своего термина, и вакансия эта не пригодилась бы вам. Я должен буду доложить о происшествии капитану, хотя не думаю, чтоб он обратил на него какое-нибудь внимание. Он слишком любит предприимчивость, чтоб взыскивать за нее других. Кроме того, женщина есть предмет, всегда служащий оправданием. Но мы надеемся скоро показать вам лучшую штуку.

Через несколько времени капитан прибыл на фрегат и не обратил внимания на мою отлучку без позволения; взглянув на меня, он сделал некоторые замечания, бывшие в мою пользу, как я узнал после. Вскоре потом мы отправились и в короткое время прибыли на Бискайский залив. Британский флот стоял на якоре недалеко от французских кораблей, лежавших в линии, у острова Э. Фрегат, на котором я был, принимал деятельное участие в происходившей работе, и большая часть из нас, служивших на нем, видели больше, нежели сколько хотели бы.

Неприятные воспоминания, связанные с этою экспедицией нашего флота, заставляют меня избегать подробного описания происшествий и всего, могущего быть оскорбительным для лиц, участвовавших в делах. По этому самому я ограничусь передачей относящегося до меня одного.

Несколько дней мы провели в приготовлении брандеров и в ночь на 11-е апреля 1809 года, когда все было готово к истреблению неприятельской эскадры, начали нападение. Смелее этого нападения никогда не было; и если оно только отчасти увенчалось успехом, то не надо винить в том начальствовавших предприятием. Они сделали все, что только человек в состоянии сделать.

Ночь была чрезвычайно темная, и свежий ветер дул прямо на остров Э и на неприятельский флот. Два наши фрегата заблаговременно поставлены были так, чтобы служить бакенами для направления курса брандеров. Каждый из них имел ясный и блестящий огонь. Брандерам приказано было идти между ними. Путь их к бону, защищавшему якорное место, оставался чист, и в нем нельзя было ошибиться.

Я просил и получил позволение находиться на одном из взрывных судов, которые должны были идти впереди брандеров. Их наполнили кучами пороха и бомб, наваленных одни на другие в большом изобилии. Команда нашего судна состояла из офицера, трех матросов и меня; для возвращения мы имели четырехвесельную гичку, прозванную матросами "скорлупкой".

Приготовившись, мы отправились. Это была страшная минута; ветер свежел и свистал в снастях; ночь была так темна, что мы не могли видеть своего бугшприта. У нас стоял один только фок; но с сильным приливом и попутным ветром, судно стрелою пролетело между передовыми фрегатами. Мне казалось, что мы входили в двери ада. Быстрота хода и удаление от наших кораблей, исчезнувших в мраке ночи, заставили меня вспомнить Дантову надпись над адскими вратами: "Оставь надежду, входящих сюда!"

Нам велено было поставить судно за бон, протянутый французами за внешними якорями своих кораблей, бывших в линии. Через несколько минут по миновании фрегатов мы подошли к нему; шлюпка наша с тремя матросами находилась на бакштове сзади; один держал веревку, в готовности отдать ее; другой сидел на руле, а третий отливал воду, которая без этого залила бы шлюпку от сильной качки. Офицер, бывший со мной, правил судном, а я держал фитиль. Мы ударились в бон с ужасным треском; он положил руль на борт и привел судно бортом к бону. Сила течения, действуя на корпус, а ветер на фок, произвели жестокую качку и до того накренили судно, что я с трудом мог держаться на ногах. В это время шлюпка, подтянувшаяся к борту, едва не потонула. Она сдалась за корму; течением почти перебрасывало ее за бон; бывшие в ней люди с большим трудом оттолкнулись и стали держаться на веслах: течение и ветер произвели толчею, почти заливавшую ее. Наконец, товарищ мой спустился в шлюпку, велевши мне поджечь зажигательный порт и следовать за ним.

Никогда я не чувствовал большого страха, как в то время, когда прикладывал фитиль к зажигательному порту, находившемуся в соединении с стопином. Покуда не сел я в шлюпку и не был вне круга действия взрыва, который мог быть немедленным, ужасные чувства обуревали меня. Я стоял на мине; какая-нибудь ошибка в зажигательном порте, случающаяся иногда, какое-нибудь ничтожное количество пороха, остававшегося в пазах на палубе, могли взорвать судно в одну секунду, и это самое случилось бы также, если б рука моя дрогнула; но я с гордостью могу сказать, что она не дрогнула. Только полторы минуты рассчитано было от зажигания до взрыва, следовательно я не мог терять времени. Зажегши порт и положивши весьма осторожно фитиль, я прыгнул в гичку, с проворством, соответственным случаю, и мы отвалили в мгновение ока. Я греб в носовом весле и во всю мою жизнь никогда не прилагал более старания; мы не успели отъехать полкабельтова, как судно взорвалось.

Ужаснее и прекраснее этого зрелища нельзя вообразить себе; но мы были тогда не в таком положении, чтоб наслаждаться им. Бомбы летели в воздухе на страшную высоту, разрываясь, одни при взлете, другие при падении. Осколки падали возле нас, но не причинили нам никакого вреда. Подаваясь вперед против ветра и течения, мы имели удовольствие пройти сквозь строй всех прочих брандеров, зажженных и спускавшихся на нас пламени с носу и с кормы. На снастях их развешены были Конгревовы ракеты; они отрывались, когда пламя зажигало их, и с ужасным шумом начали летать в воздухе по всем направлениям, подобно огромным огненным змеям.

Мы возвратились благополучно на фрегат и явились к капитану, который наблюдал за действием брандеров. Один из них зажжен был рано и, имея незакрепленный руль, наваливал на наш фрегат. Хотя на долю мою довольно досталось уже в ту ночь, но мне суждено было испытать еще несколько более.

- Мистер Мильдмей, - сказал капитан, - вы, кажется, любите шутить. Прыгните опять в гичку, возьмите четырех свежих людей (недурно было бы и свежего мичмана, подумал я), поезжайте на это судно и заворотите его в надлежащую сторону.

Шутка эта мне вовсе не понравилась; судно, казалось, было в пламени от утлегаря до марсов; и я предпочитал лучше наслаждаться приобретенною уже славой, нежели пускаться за другой, столь неверной; но никогда ни в чем не затрудняясь, я находил, что и в этом случае не время было делать исключения из моего правила. Я приподнял фуражку, отвечал: - Слушаю-с, - кликнул четырех охотников и в одну минуту имел их пятьдесят. Выбравши четверых, я отправился в новую свою экспедицию.

Приблизившись к судну, мы не могли с первого разу сыскать ни одной его части, которая не была бы объята пламенем; жар на расстоянии двадцати или тридцати футов был далек от того, чтоб нравиться, несмотря на холодную ночь. Наветренная сторона показалась мне менее охваченною пламенем, с силой вырывавшимся из кормовых портов. С большим затруднением достиг я палубы, взлезая по той части, которая еще не горела, и один из матросов последовал за мной. Грот-мачта была в огне, и куски горящей парусины от бизани падали на нас, как снег; конец румпеля сгорел в уголь; но, завязавши на средине его веревку, при помощи матроса, я переложил руль и поворотил судно по ветру.

Исполняя это поручение, я не мог не подумать о моем прообразе, Дон-Жуане. Прежде, чем мы окончили работу, жар почти задушил меня; наконец, мы отвалили, и судно полетело по ветру.

- В этот раз я с тобой уже не отправлюсь, - сказал я, - я уже побывал, - как отвечал француз, когда был приглашен на английскую охоту за лисицами.

Черный, как негр и умирая от жажды, возвратился я на фрегат.

- Вы исполнили поручение очень хорошо, Мильдмей, - сказал капитан. - Не показалось ли вам там жарко?

Я указал ему на свой рот, до того засохший, что я не мог говорить, и побежал к водяному чану, из которого выпил, мне кажется, целую бочку. Первые слова, произнесенные мною, когда возвратилась мне способность говорить, были: - Черт побери этот брандер и дурака, зажегшего его!

На следующее утро мы увидели французскую эскадру в самом бедственном положении; они обрубили канаты и по разным направлениям пустились на берег, исключая флагманских кораблей адмирала и контр-адмирала, которые стояли на якорях и не могли уйти до полной воды; тогда была первая четверть прилива, и им приходилось еще оставаться добрых пять часов. Что касается подробностей этого дела, то прошу читателя обратиться к донесению военного суда и к описаниям, сделанным современными писателями. Я замечу только одно, что если бы капитанам английских кораблей было предоставлено действовать по собственному усмотрению, то предпринято было бы гораздо более; но я не могу сказать, с каким успехом.

Капитан нашего фрегата как только увидел цель для своих ядер, снялся с якоря, подошел и начал палить в батарею, направляя также выстрелы на подводную часть неприятельских кораблей, лежавших тогда на боку. Остров Э встретил нас жарким огнем. Я был на баке, когда старшему унтер-офицеру снесло голову пушечным ядром; капитан подходил в то самое время к баку и только сказал: - Бедняк! Выбросьте его за борт; теперь не время свидетельствовать, как он умер. - Мы долго сбивали батарею и близ стоящие суда, не получая никакой помощи от своих.

В продолжение этого времени мне удалось наблюдать очень любопытный случай. Ядро, вырвавши все внутренности у восемнадцатилетнего юнги, бывшего на баке, разбросало их на другого мичмана и на меня, и почти ослепило нас ими; пораженный упал, но, пролежавши несколько секунд, вдруг опять вскочил на ноги, страшно посмотрел нам в лицо и повалился мертвый. За исключением спинной кости, оставшейся в целости, верхняя часть тела была совершенно отделена от нижней.

Некоторые суда наши, видя нас в жарком огне, начали сниматься с якоря, чтоб идти к нам на помощь. Нельзя было смотреть без восхищения на щегольский порядок, в котором подошел к неприятелю один из наших прекрасных линейных кораблей. Он был прекрасен в отношении полнейшей боевой готовности и казался живым существом, чувствующим превосходство своей силы над противниками, и презирающим их ядра, тучей ложившиеся около его, между тем, как он хладнокровно занимал отличную позицию для сражения. Закрепив паруса и поправивши реи, словно бы судно стояло в Спитгед, люди его сошли вниз, стали по пушкам, и открыли такой огонь по неприятельским батареям, который восхитил бы самого великого Нельсона, если бы он мог тогда присутствовать. Последствия этого дела хорошо известны, и нет надобности повторять их здесь; оно было одною из сцен, заключивших войну. Французы, никак не признававшие нашего превосходства на море, теперь молча покорились. Флот наш сделал свое дело; с этого времени пожар войны загорелся и в армии.

Смерть командира одного истребленного французского корабля может представить фаталистам сильное подтверждение их мнений. Офицер этот взят был с корабля шлюпкой нашего фрегата; но вспомнив, что он оставил дорогие морские инструменты, просил капитана нашего поехать с ним в гичке и перевезти их прежде, нежели корабль сгорит. Они поехали; но как шлюпка была в корме слишком тесна для двоих, то приказали положить поперек на борты кусок доски, величиной не более двух футов, и сели на нее весьма близко друг к другу. Один из французских кораблей в то время загорелся, и пушки его начали стрелять, когда огонь доходил до них. Случайный выстрел выбил доску из под обоих капитанов. Английский не был даже ушиблен, но осколки попали в французского капитана и убили его. Поздно вечером прочие французские линейные корабли, выброшенные на берег, были зажжены и представили собою великолепную иллюминацию. Мы были близко к ним, и разные части вооружения падали на наш фрегат.

В числе убитых у нас был голландец, шкиперский помощник. Жена его находилась вместе с ним на фрегате, и палка, которую носил он по праву и в ознаменование своей должности, очень часто ходила по спине его сожительницы, в отплату за некоторые оказательства неверности; и при всем моем уважении к прекрасному полу, я не могу не сказать, что наказание было вообще по заслугам. Когда пушечное ядро избавило ее от законного покровителя и стража ее чести, она села возле изувеченных его останков, делая безуспешные усилия плакать; слеза с одного глаза скатилась по щеке и потерялась во рту; в это время другая выжата была из другого глаза, но, за недостатком питательности, удержалась на ягодке щеки, где, накопивши дыму и пороху, которыми мы были окружены, образовала на лице ее маленький черный полуостров и перешеек, и придала к ее героической печали истинно траурную слезу. Этого доказательства супружеской скорби она не стирала до следующего дня, покуда не увидела последних печальных обрядов, совершенных над телом ее верного Ахиллеса, и тогда умыла лицо, приняла все прежние улыбки и не была неблагодарна команде за участие к ее горю.

Нам было приказано идти в Спитгед с депешами, и гораздо раньше, чем мы пришли туда, она сделала одного сержанта самым счастливым из смертных, под обещанием обвенчаться в Кингстонской церкви, до отправления в новый поход; обещание это было честно выполнено.

Капитан предложил мне мичманскую вакансию, открывавшуюся на нашем фрегате. Я охотно принял предложение, и когда он был в добром расположении духа, попросил у него отпуска на неделю; он согласился, прибавив:

- Но, пожалуйста, чтобы это не был больше французский отпуск.

Из моего отпуска я не намерен был уделить ни часу для отца или даже для несравненной Эмили. Нет, Евгения, моя возлюбленная в своем трогательном отношении ко мне, требовала нераздельной моей заботы. Я полетел к ней, нашел труппу, но она, увы! - оставила ее за две недели перед тем, и никто не знал, куда уехала.

Огорченный такою печальною новостью, я упал на стул почти без чувств; в это время одна из актрис принесла мне письмо; по почерку я узнал, что оно от Евгении, бросился к пустую комнату, и с нетерпением сломавши печать, прочитал следующие строки:

"Поверь мне, мой несравненный Мильдмей, что одна только самая крайняя необходимость заставила меня нанести тебе огорчение, которое, я знаю, ты будешь чувствовать, читая эти строки. Обстоятельства, случившиеся со времени нашей разлуки, сделали не только необходимым, чтобы я оставила тебя, но, чтобы даже мы не встречались некоторое время, и ты не знал бы о месте моего пребывания. Надеюсь, что разлука наша, хотя и продолжительная, не будет вечная; впрочем, может быть, пройдет много лет, прежде нежели мы увидимся. Эта жертва тяжка для меня, но твоя честь и благо того требуют. Я питаю к тебе ту же самую, прежнюю любовь, и ради тебя буду любить твое дитя и иметь о нем попечение. В моем бедственном состоянии я утешаюсь надеждой на то, что мы снова соединимся. Милосердный Бог да благословит тебя и да доставит благополучный успех всем твоим предприятиям. Продолжай свою службу. Я буду иметь постоянные сведения о всех твоих действиях, и буду молить праведное Небо сохранить жизнь твою посреди всех опасностей, в которые твоя храбрость заставит тебя вдаваться. Прощай и не забывай той, из мыслей которой ты никогда не выходишь ни на минуту.

"Евгения".

"P. S. Ты, может быть, будешь иногда нуждаться в деньгах; я знаю, как слишком беспечен ты в этом отношении. Письмо, адресованное по прилагаемому адресу, будет всегда получено мною и доставит тебе возможность располагать суммой, какая тебе ни понадобится. Гордость заставит тебя, может быть, отвернуть такое предложение, но вспомни, что это предлагает Евгения, и ежели ты любишь ее, в чем она не сомневается, то примешь от нее".

Тут была самая недопонятная загадка и парадокс. Принуждаемая обстоятельствами оставить меня, - скрыть место своего пребывания, она не только не просит денежных вспоможений для себя самой, но предлагает мне сумму, какую я захочу!.. Я пошел спать; но сон бежал от глаз моих. Мне представлялось множество догадок, и не было никого, кто бы мог решить мои сомнения. Я молил Небо об ее благополучии, дал слово в вечной верности ей и, наконец, крепко заснул. На следующее утро, простившись с прежними товарищами, я возвратился в Портсмут, не имея никакого желания видеться с отцом, с семейством и даже с прекрасной Эмилией. Узнавши, что тот самый поверенный, которому предоставлено было выдавать мне деньги, мог переслать письмо, я написал его, выразив в нем все свои чувства; и хотя не получил никакого ответа, но так как письмо не возвращалось, то заключил из этого, что оно было получено, и потом не пропускал случая посылать другие. Читатель, вероятно, поблагодарит меня за то, что я не помещаю содержания их. Любовные письма глупейшая вещь, и одни только переписывающиеся между собой находят в них смысл.

Не имея возможности видеть Евгению, я был очень рад, когда услышал, что нас посылают на действительную службу. В то время приготовлялась экспедиция в Шельду, и фрегат наш был в числе передовых; но наш лихой и любимый капитан не пошел с нами; на фрегат назначили другого капитана и прилагали все усилия к скорейшему снаряжению судна. Город был тогда так же наполнен солдатами, как Спитгед и гавань транспортами. В последних числах июля мы вступили под паруса, имея на буксире две канонерские лодки, на которые нам приказано было назначить своих людей. Я просился и получил начальство над одной из них, в надежде иметь более занятий и следовательно более развлечений, нежели на фрегате. Мы конвоировали сорок или пятьдесят транспортов, везших кавалерию, и поставили всех их благополучно на якорь у Кадзанда.

Ни одной лишней минуты не было потеряно при высадке людей и лошадей; бывшая тогда прекрасная погода и тихая вода много способствовали успешной высадке; и я никогда не видел приятнейшей и разнообразнейшей картины. Сначала посланы были на берег люди с седлами и уздами; после чего спустили лошадей в воду на подпругах, от которых они немедленно освобождались, и, очутившись на свободе, плыли к берегу, приветствуя его громким ржанием, когда вступали на землю. На пространстве четверти мили, мы видели четыреста или пятьсот лошадей, плывущих в одно время к берегу, между тем, как люди стояли у моря, ожидая их. Я никогда не видел такого нового и живописного зрелища.

Служба на канонерской лодке показалась мне очень тяжелою. Мы стояли у Батца и принуждены были всегда находиться в готовности; но по сдаче Флиссингена у нас стало более свободного времени, и мы употребляли его на добывание себе чего-нибудь для сытного стола, с которым совершенно раззнакомились в течение долгого времени. Деньга наши были израсходованы на шампанское и кларет, в чем мы не делали вовсе экономии; и немного флоринов уделялось на покупку куриц или говядины; но эти вещи доставали мы теми же самыми средствами, какими получили остров Вальхерен, то есть порохом и ядрами. Тамошние жители были весьма суровы и вовсе не расположены к мене; к тому же еще мы, не имея ничего в обмен, сами избегали бесполезных споров. Индейки часто были нами, недальновидными смертными, принимаемы за фазанов; петухи и курицы за рябчиков; домашние утки и гуси за диких; одним словом, наши беготня и прыганье через рвы, подъемы на валы были до такой степени спешны, что сам Бюффон на нашем месте не мог бы различить гуся от павлина. Ягдташи наши были столько ж вместительны, как и наша совесть; а прицел столь же хорош, как и аппетит.

Крестьяне запирали всех своих птиц и весьма щедро посылали нам проклятия. Таким образом все наше продовольствие было пресечено, и фуражировка сделалась источником затруднений, если даже не опасности. Я съехал, к счастью людей своих, на берег; опустил пулю в охотничье ружье и прицелился, по моему, в оленя, но через минуту оказалось, что это был четырехмесячный теленок. Такая ошибка могла бы случиться со всяким человеком. Убитое животное было весьма тяжело, и мы не могли целиком препроводить его на шлюпку; поэтому разрезали на две части, не вдоль спины, как делают ваши глупые мясники, но поперек, и эта метода гораздо короче и удобнее, нежели первая. Мы отправились с задними ногами, внутренностями и почкой; но прежде всего похоронили в поле голову и плечи, с намерением отрыть и взять их на следующую ночь.

С соседней канонерской лодки нас увидели и пристально наблюдали за нашими движениями, конечно, потому, что команда ее была так же голодна, как наша; они задержали одного из моих матросов, который, как дурак, разболтал нашу тайну, когда пропустили ему в горло полкружки грога. Он рассказал им, где лежала другая половина теленка, и это бессовестные мошенники отправились за ней, но ушли с носом, чего и заслуживали за свое плутовство. Фермер, которому принадлежал теленок, узнал о случившемся и, проведавши, что мы одну половину закопали в землю, достал несколько солдат, с намерением захватить нас во время ее откапывания; поэтому, когда партия, отправившаяся в сумерках с другой канонерской лодки, отыскавши место, занялась доставанием своей добычи, она была схвачена, взята в плен и отправлена в британский лагерь, оставив телятину на месте.

Не зная ничего о случившемся, мы вскоре пришли туда, сыскали ее и отправились с нею. Пленные были отосланы на флагманский корабль с обрушившимся на них подозрением. Напрасно представляли они, что не были сами смертоубийцами, но пришли только отыскать убитое другими; адмирал, человек доброго сердца, сказал им, что он находит оправдание их довольно удачно придуманной историей, но вместе с тем советует "не говорить лжи старому обманщику" и велел посадить их под арест, отдавши в то же самое время приказание сделать строгий осмотр в чулане другой канонерской лодки, с целью, если можно, найти остатки теленка. Мы предугадывали это, и потому, положивши телятину в матросский мешок, опустили ее на лотлине в воду на три сажени, где она пробыла, покуда происходил розыск, после чего вынули ее и сделали превосходный обед, за которым пили за успех оружия его величества на суше и на воде.

Я схватил вальхеренскую лихорадку; не знаю - неумеренность ли в пище или пролитие вина в честь Бахуса навлекли на меня эту болезнь и заставили отправить меня домой на одном из линейных кораблей. Может быть, как говорит Панглос, все это было к лучшему, потому что я, наверное, не мог бы оставить своих застарелых привычек, которые повели бы меня к большой неприятности, а родных и знакомых моих к огорчению, если б заставили окончить блистательное мое поприще и эти записки, поднятием автора на виселицу, подобно чучеле, по приговору следственного суда, за какую-нибудь фуражировку на земле вальхеренского фермера. Сверх того, голландцы не достойны были свободы, отказывая в нескольких курицах или куске телятины тем самым людям, которые пришли освободить их от плена. И, наконец, их вода, - и кто пивал что-либо хуже? Я же никогда не употреблял ее, когда мог достать какое-нибудь другое питье для утоления жажды. Что касается до их грязных болот и туманов, весьма хороших для таких утробистых, вечно жалующихся особ, каковы они, - то что бы могло привлечь англичанина жить посреди их, если бы не удовольствие убить француза или застрелить дичь? Отнимите это (что и сделала, наконец, сдача Флиссингена), и Вальхерен с своими воспалениями в глазах и лихорадками переставал быть местопребыванием, приличным для джентльмена. Кроме того, так как я видел, что если и было когда-нибудь намерение подойти к Антверпену, то время это прошло, и так как французы начали смеяться над нами, а мне никогда не нравилось быть предметом смеха, в особенности таких молодцов, каковы они, поэтому я без сожаления оставил место наших печалей и посрамлений.

Мне пришло на память прощание с Голландией Вольтера: "Adieu Canaux, Canardes et Canailles" - прощайте каналы, утки и канальи. Итак, я возвратился в дом отца, чтоб поступить на попечение моей сестры и удивлять соседей историею наших чудесных подвигов.

ГЛАВА XII

Первым явился великий Нептун с трезубцем своим, Коим он правит морями, и волны вздымает по ним. С кудрей его влажных, Царской короной венчанных, Быстро струится влага морская, И Амфитрита, царица, за ним выступая, Короной равно украшалась...

Они шли в отдаленьи от прочей толпы.

Спенсер.

Я прожил дома не более, как сколько надобно было для восстановления сил после весьма нешуточной горячки и лихорадки, полученных мною в Вальхерене. Хотя отец и принял меня ласково, но он не позабыл (по крайней мере так мне казалось) прежних моих шалостей; обоюдная недоверчивость прервала ту искренность, которая должна всегда существовать между отцом и сыном. Связь была разрушена - напрасно спрашивать как, - но следствием этого было то, что день моего отправления для поступления на фрегат, бывший на станции в Северной Америке, встретил я с большою радостью, а отец мой без всякого сожаления.

Фрегатом, на который я был назначен, командовал молодой лорд; и так как лорды в то время были еще не так многочисленны во флотской службе, как сделались впоследствии, то назначение мое считали счастливым. Мне велено было, вместе с тридцатью другими сверхкомплектными мичманами, отправиться на Бермуды на линейном корабле, шедшем туда. Нам отдали для резиденции констапельскую, а корабельные мичманы занимали две порядочные каюты на кубрике.

Между таким множеством молодых людей разных состояний и привычек, прибывших на корабль в различное время, никак нельзя было устроить порядочным образом общий стол. Корабль вступил под паруса вскоре после моего прибытия, и общество наше в продолжение всего плавания обыкновенно продовольствовалось провизией из комиссарской каюты. Мне показалось очень странным, что в матросской или солдатской артели, в которой было от 9 до 12 человек, всегда доставало провизии из недели в неделю, и еще несколько оставалось; но, при том же самом числе мичманов, было совсем противное; и чем многолюднее их стол, тем более увеличиваются трудности: они никогда не довольны, им всегда мало, и если только комиссар позволит, они всегда будут у него в долгу за муку, мясо, свинину и водку. Это происходит от свойственных им привычек и беспечности; а потому стол наш был в особенности неустроен. Правление было демократическое, но содержатель облекался по временам в диктаторскую власть, которую он или сам употреблял во зло, или другие находили его в том виновным; и от этого, обыкновенно, по прошествии трех или четырех суток, его низлагали, или сам он отказывался с неудовольствием.

Многие из моих товарищей были молодые люди, старшие меня по службе и, проэкзаменовавшись, уже отправлялись в Америку для производства, но когда посмотрели их на шканцах, то оказались ли они недостаточно возмужалыми или в самом деле были менее сведущими в своей должности, только кончилось тем, что старший лейтенант сделал меня старшим в вахте и назначил многих из этих полулейтенантов под мое начальство. Нас было так много в вахте, почти всегда семнадцать или восемнадцать человек, что мы мешали друг другу наверху.

В констапельской мы не обретались между собой в добром согласии, и одною из главных тому причин был недостаток пищи. Начались ежедневные сшибки, и нередко производились правильные сражения; но я никогда не принимал в них участия, разве только как зритель. Замечания, делаемые мною в продолжение их, убеждали меня, что мне небольшого стоило бы труда победить всю братию.

Должность содержателя стола была ни почетная, ни прибыльная; ее охотно принимали и слагали с неудовольствием при первом, ничего незначащем раздражении. Разве один только ангел мог бы угодить на всех при раздаче порций за нашим столом на корабле. Разрезывание мяса и свинины на куски по числу присутствующих производило всегда споры, выговоры и побои. Я никогда не сердился и спокойно принимал отпускаемую мне порцию; но когда они, заметивши намерение мое не противоречить, с каждым днем все более уменьшали мою порцию, то, по смене тринадцатого содержателя, я сам предложил свои услуги, которые и были охотно приняты.

Зная опасность и трудность своего положения, я приличным образом приготовился. На первый день, при раздаче порций, я взял свои предосторожности, и в самом деле, как предвидел, был атакован двумя или тремя мичманами за мой львиный раздел добычи. На это я сказал им короткую речь, давая знать, что они весьма ошиблись, если полагали, что я принял на себя все беспокойства содержателя стола из-за ничего; что разница, которую я сделал между их порциями и своею, весьма мала и, если будет поровну разделена между ними, не завязнет даже в зубах; и что после моей части все остальные будут непременно разделены с величайшим беспристрастием.

Весьма справедливая речь моя не удовлетворила их. Меня вызвали решить дело дракой, и два кандидата для этой чести вышли разом. Я велел им кинуть между собою жребий на орла и решетку и, немедленно разбивши получившего жребий, советовал ему идти на свое место. Потом выступил вперед следующий, надеясь на легкую победу после усталости только что кончившегося сражения. Но он ошибся и обратился вспять с строгим внушением. На следующий день я опять занял свое место и приготовился к сражению, - скинул курточку, жилет и галстук. Предвидя, что должен буду рассчитываться таким же образом, как и накануне, я готов был производить суд; но истцы не явились. Итак, я удержал должность содержателя стола до самого оставления корабля по двум сильнейшим из всех прав - первое по избранию, а второе - по праву победы.

Чрез несколько дней пребывания нашего в море мы увидели, что старший лейтенант был самый гнусный тиран, грубиян, пьяница и обжора, с длинным красным носом и огромным брюхом; он часто посылал разом по полудюжине взрослых мичманов на салинге. Я решился сбыть с корабля этого человека и сообщил мое намерение товарищам, обещая успех, если они последуют моему совету. Мичманы смеялись над такой мыслью, но я был тверд и говорил им, что рано или поздно, мы сбудем его, если они станут провиняться каждый день, чтоб заслуживать легкое наказание или выговор от нашего "Носатого". Они согласились, и не проходило дня без рассаживания их по салингам или оставления на несколько вахт сряду.

Они доносили мне обо всем и просили моего совета. - Жалуйтесь капитану, - отвечал я, но на жалобу получали в ответ, что старший лейтенант исполнил свой долг. Одинаковые причины производили одинаковые действия каждый следующий день; мичманы не перестали жаловаться и никогда не получали удовлетворения. По моему наставлению они заметили капитану: - Нет никакой пользы приносить вам жалобы, вы всегда берете сторону мистера Клюлейна. - Капитан, как водится, из приличия, брал всегда сторону офицеров, зная, что девять раз из десяти мичманы бывают неправы.

Дела шли так, как мне хотелось; мичманы постоянно провинялись, жаловались и доказывали, что старший лейтенант говорил неправду. Многие из них потеряли на время милость капитана; но я ободрял их переносить все, равно как и увеличившуюся злобу Носатого. Однажды двое мичманов, сговорившись, начали драться на подветренном шкафуте. В те времена это считалось преступлением, почти достаточным, чтоб их повесить; они были посланы на три часа на салинг, и когда сошли, обратились ко мне за советом.

- Идите, - сказал я, - и пожалуйтесь; если старший лейтенант начнет говорить о вашей драке, то скажите, что вы показывали только, как колотил он людей вчера, когда подымали марса-фалы, и каким образом проломил голову солдату, пихнувши его с трапа.

Все было исполнено в точности. Мичманы получили выговор, но капитан начал думать, что должна же быть какая-нибудь причина этим беспрестанным жалобам, увеличивавшимся с каждым днем и числом и важностью.

Наконец, мы в состоянии были нанести решительный удар. Один негодяй на корабле, которого дурные привычки часто приводили на пушку, так одеревенел, что смеялся над всеми ударами боцманской кошки, царапавшей его по приказанию старшего лейтенанта.

- Я заставлю его почувствовать, - сказал взбешенный офицер и, велевши принести чашку морской воды, приказал прыскать ее на рассеченное тело после всякого удара. Мы решились отмстить за бесчеловечный этот поступок, столь не приличный званию офицера и дворянина, и, отправившись всей толпой в свою констапельскую, сделали три глубоких и тяжелых возгласа хором. Звуки были ужасные; их услышали в офицерской кают-компании, и старший лейтенант послал сказать нам, чтоб мы вели себя смирно. Но мы немедленно сделали еще три возгласа, которые заставили его с бешенством выйти на шканцы. Он вызвал всех нас наверх и спросил о причине шума. До того времени я держал себя в стороне, довольствуясь тем, что был главным двигателем, не будучи замечаем; всегда был исполнителен по должности, и на меня никогда не жаловались, а потому выход мой в тот раз вперед произвел прекрасный сценический эффект и имел большой вес.

Я сказал старшему лейтенанту, что мы шумели по случаю наказания несчастного матроса. Это еще более усилило его гнев, и он приказал мне идти на салинг. Я не хотел идти, покуда не увижу капитана, который в это самое время вышел на шканцы. Немедленно обратившись тогда к нему, я рассказал все происшествие и не забыл упомянуть о беспрестанных тиранских поступках, какие старший лейтенант осмеливался делать со всеми нами. В одну минуту увидел я, что победа была на нашей стороне. Капитан отдал самое строгое приказание никого не наказывать без особенного его позволения. Лейтенант нарушил это приказание, и это, вместе с его нестерпимым характером, решило его участь. Капитан пошел в каюту и на следующий день объявил старшему лейтенанту, чтоб он немедленно оставил корабль по приходе в порт или будет отдан под военный суд, которому он, без сомнения, не осмелился бы противиться.

Я бы должен был еще раньше упомянуть о том, что нам было приказано сопровождать ост-индские суда до десятого градуса южной широты и после того отправиться к Бермудам. Это само по себе весьма приятное плавание и к тому же еще доставляло нам случай или напасть на неприятельское судно, или освободить кого-нибудь из плена. Корабли, которым предстоит пересечь экватор, обыкновенно разрешают своей команде пирушку, когда переходят к тропику козерога; это делается для ободрения их духа и нарушения гнетущего однообразия плавания, когда дни ничем не отличаются один от другого. Капитан наш, молодой человек и вполне джентльмен, никогда не отказывал матросам ни в каком развлечении, если оно не вредило дисциплине и безопасности корабля; а так как мы шли в полосе правильного пассата, то нечего было бояться нечаянных шквалов. Я знаю, что церемония при переходе чрез экватор много раз уже описывалась, - столько же, как Италия и Рейн; но есть множество способов исполнять ее; и потому я постараюсь описать наш обряд, который имел свои особенности, хотя кончился самой печальной трагедией, навсегда оставшеюся в моей памяти, покуда я буду владеть ею.

В одно прекрасное утро матросы, по окончании своего завтрака, начали сейчас же приготовляться, сняли с себя курточки и остались в одних парусиновых брюках. Человек с салинга закричал, что на наветренной стороне он видит нечто похожее на шлюпку; вскоре потом незнакомый голос с утлегара окликнул корабль; вахтенный офицер отвечал на это; тот же самый голос приказывал ему лечь в дрейф, потому что Нептун идет на судно.

Приказание было исполнено, и корабль приведен был в дрейф со всеми обрядами, хотя мы шли тогда по семи узлов в час; гротовые реи поставили поперек, а передние и задние обрасопили.

Как только корабль пришел к ветру, молодой человек, один из матросов, одетый в нарядную черную одежду, в брюках по колено и пряжках, с напудренными волосами и со всею внешнею изысканностью и жеманной походкой денди, пришел с баку на шканцы и с самым вежливым поклоном принял смелость представиться, как джентльмен при джентльмене Нептуне, желавшем, чтоб он явился прежде и известил командира корабля о визите, который он хотел ему сделать.

Поперек бака вместо занавеси поднять был парус и из-за него вскоре выступил Нептун с своей свитой в полных костюмах.

Колесницу морского бога составлял пушечный станок; его везли шесть негров из числа корабельной команды. Это были высокие мускулистые люди, с покрытыми морскою травой головами и в коротеньких бумажных брюках; во всем же прочем предстали совершенно нагие; вся кожа их испещрена была масляной краской белого и красного цветов, и они держали в руках большие раковины, которыми производили ужаснейший шум. Нептун имел на себе маску, равно как и многие из его свиты; и ни один офицер не мог угадать, наверное, кто такой представляет морского бога. Но этот человек был отличный лицедей и разыграл свою роль очень хорошо. Его украшала морская корона, сделанная корабельным слесарем; в правой руке он держал трезубец, и на рогах его находился дельфин, который, как говорил он, был убит им в то утро; он имел огромный парик, сделанный из ворсы, и бороду из того же материала, висевшую по пояс; был весь напудрен, и нагое его тело раскрашено красками.

Великолепный двор, сопровождавший Нептуна, состоял из статс-секретаря, у которого вся голова была усыпана перьями морских птиц той местности, доктора с ланцетом, коробочкой с пилюлями и склянкой со спиртом, брадобрея с бритвой, длиною фута в два, сделанной из железного обруча, и из помощника брадобрея, несшего небольшую кадку вместо мыльницы. Какие материалы заключались в ней, я не мог разобрать, но нос мой убеждал меня, что ни один из них не был получен от торговца благовонными товарами.

Потом появилась Амфитрита на таком же станке; ее везли шесть человек белых и одетых подобно первым. Богиню представлял атлетический и безобразный "человек, изрытый мелкой оспой, одетый по-женски, с женским чепчиком на голове, и украшенный ветвями морской травы; он держал в руке своей острогу, на которую была насажена рыба; а на коленах у него лежал один из корабельных юнг, одетый дитятей, в длинном платье и чепчике, державший в руке свайку, висевшую на шее на веревочке: это служило ему пособием для прорезывания зубов, вместо костяного кольца, употребляемого детьми на берегу. Возле него находилась нянька с ведром, полным бурго(Burgo - бурго, любимое шотландское кушанье. Оно приготовляется из муки, вымалываемой из несозревшего овса.) или пудинга, которым она по временам кормила его железным поварским уполовником. Два или три дюжие человека, одетые нимфами, прислуживали богине и несли с собой зеркало, несколько скребниц, на подобие лошадиных, березовый веник и горшок с красной краской вместо румян.

Когда эта процессия показалась на баке, капитан, в сопровождении своего буфетчика, несшего поднос с бутылкой вина и несколькими стаканами, вышел из каюты; и тогда колесницы морских богов направились на шканцы. Нептун преклонил свой трезубец и поднес капитану дельфина, а Амфитрита рыбу, в знак дружества к королю Великобритании.

- Я пришел, - сказал морской бог, - встретить и приветствовать вас в пределах царств моих и представить вам жену мою и сына.

Капитан поклонился.

- Позвольте мне спросить о моем брате и подданном государе, добром, старом короле Георге?

- Он не так здоров, - отвечал капитан, - как желали бы того я и все подданные.

- Очень жаль, - отвечал Нептун; - а как поживает принц Уэльский?

- Принц здоров, - сказал капитан, - и теперь правит как регент, во имя своего царственного отца.

- А каково живет он с своей супругой? - спросил любопытный Нептун.

- Довольно дурно, - отвечал капитан.

- А, я так и думал, - сказал бог морей. - Его королевское высочество должен взять пример с меня: быть всегда у себя хозяином и не заставлять других думать, что не он распоряжается.

- Но скажите, ваше величество, какое ж особенное средство имеет вы для извлечения дурной жены? - спросил капитан.

- Три фута брам-брасу(Тонкая веревка на судне.) каждое утро перед завтраком, в течение четверти часа и полчаса по воскресеньям.

- Зачем же по воскресеньям больше, нежели в простой день? - спросил капитан.

- Почему? - сказал Нептун. - Потому что она, наверное, подгуляет в субботу(Можно смело сказать, что англичане больше всего пьют вечером в субботу.); а притом по воскресеньям имеет меньше занятий и более времени думать о грехах своих и приносить покаяние.

- Но вы, наверное, не позволили бы принцу бить таким образом супругу свою?

- Не позволил ли бы я? Наверное, нет, если она ведет себя как должно; но если дает волю языку и непослушна, то я угостил бы ее, как свою Амфочку - не правда ли, Амфи? (ударяя богиню в подбородок). - Мы не имеем дурных жен на дне наших морей, и если вы не знаете, как держать своих в повиновении, так присылайте их к нам.

- Но средство вашего величества очень жестоко и в особенности неприлично для принца.

- Тогда заставьте лордов, находящихся при короле, исполнять это, - сказал угрюмый Нептун. - Если они поленятся, в чем они вообще, смею сказать, весьма грешны, то пошлите за шкиперским помощником на Ройяль Билли(Billy - сокращенное имя William; a "Royal William" - название английского линейного корабля.), - он услужит ей, уверяю вас; и еще вдобавок за полгаллона рома заставит старых гвардейских драбантов танцевать вокруг компаса, как пляшут под линьками.

- Его королевское высочество, конечно, выслушает ваши советы, мистер Нептун; но я не могу вам сказать, последует ли он им. Не угодно ли вам выпить за здравие его королевского величества?

- От всего сердца, сэр; я был всегда добрый приятель короля и готов выпить за его здоровье и сражаться за него.

Капитан поднес морскому богу полный стакан мадеры, а другой богине.

- Пью за здоровье и многолетие нашего возлюбленного короля и всей его королевской фамилии! Дорога наша была необыкновенно затруднительна, и мы не смачивали еще губ своих с тех пор, как оставили остров Св. Фомы на экваторе, сегодня утром. Но нам нельзя терять времени, капитан; я вижу здесь много новых лиц, как будто требующих, чтобы их умыли и выбрили; а если мы прибавим еще кровопускание и лекарства, то это принесет им большую пользу.

Капитан кивнул головой в знак согласия, и Нептун, ударивши о палубу концом трезубца, потребовал внимания и так обратился к своему двору:

- Послушайте, мои тритоны, вы призваны сюда брить, купать и лечить всех, кого понадобится, но я повелеваю вам быть вежливыми. Я не позволю никаких грубостей; если мы заслужим дурную славу, то не получим дани; а первого, кто ослушается моих приказаний, я привяжу к десятидюймовой мортире и потоплю в океане на десять тысяч сажень глубины, где он будет питаться одной только соленой водой и морской травой целые сто лет. Приступайте же к вашей работе.

Двенадцать человек с толстыми палками немедленно отправились на шкафуты, посылая вниз всех, кто еще не был брит и мыт (то есть в другом полушарии) и строго присматривали за ними, покуда вызывали их наверх одного за другим.

Коровье стойло заблаговременно было приготовлено, чтобы служить ванной; его обили парусиной вдвое и в некоторых местах заколотили досками; оно вмещало в себе до четырех бочек воды, и беспрестанно наполнялось помпой. Многие из офицеров откупились от бритья бутылкой рома; но ни один не мог избежать окропления соленой водой, которая лилась на них в большом изобилии; досталось даже и на долю капитана; но он нисколько не огорчился и, казалось, оставался доволен шуткой. Легко можно было видеть при этом случае, в какой степени кто был любим командой, по мере жестокости, с какою с ним обходились. Новичка сажали на край стойла, спрашивали его о месте рождения и в то время, как он открывал рот, бритвенная щетка цирюльника, должность которой отправляла большая малярная кисть, втыкалась в рот полная грязного мыла, и им намазывали потом лицо и подбородок; все это немилосердно соскабливалось огромной бритвой. Доктор щупал у него пульс и прописывал пилюлю, насильно забивавшуюся ему за щеку; а склянка со спиртом, у которой пробка вооружена была короткими заостренными гвоздиками, с такой силой подносилась к носу, что окровавливала его; после этого пациента опрокидывали в ванну и предоставляли ему выбираться из нее как умеет.

С солдатским капитаном, унтер-офицером, комиссаром, баталером и унтер-баталером обращались жестоко. Мичманы искали старшего лейтенанта; но он старался держаться под крылом у капитана и долгое время ускользал от нас. Наконец, сильный шум на баке заставил его прибежать туда, где все мы окружили его и так начали обливать ведрами воды, что он рад был скрыться в шканечный люк и искать убежища в кают-компании. Когда сбегал он по трапу, мы кидали вслед ему ведра, и он запнулся и полетел кувырком.

Комиссар заперся в своей каюте; саблями и пистолетом грозил он всякому, кто к нему ворвется; но мичманов нельзя было испугать этим; мы вытащили его и славно окатили с головы до ног, потому что он не отпускал нам вина сверх положенного. Его повели наверх с большой церемонией; саблю держали у него над головой, а пистолеты опущены были в ведро с водой и неслись перед ним; после немилосердного бритья, леченья и погруженья в ванну, он возвратился в каюту, как мокрая крыса.

Солдатский старший лейтенант, всегда надоедавший нам своей немецкой флейтой, составлял для нас славную добычу. Не имея уха, он не щадил наших, и потому мы потащили его в ванну и вдобавок к прочим номерам праздника заставили выпить полкружки соленой воды, наливая ее ему в рот через его же флейту. Я припоминаю теперь, что издаваемые им при этом случае крики, заставили старшего лейтенанта подойти к нам с приказанием отпустить бедного музыканта.

Таким порядком продолжались увеселения праздника; однако сцена скоро переменилась. Один из фор-марсовых, доставая воду с русленей, упал за борт; об этом сейчас же закричали, и корабль привели в дрейф. Я побежал на корму, и, видя, что упавший не может плавать, кинулся в воду для спасения его. Вышина, с какой я бросился, заставила меня глубоко уйти под воду; вынырнув, я увидел руку человека и поплыл к ней. Но, о Боже! каков же был мой ужас, когда я увидел себя посреди его крови. Я сейчас же догадался, что его схватила акула; каждую секунду я ожидал и себе подобной участи, и удивляюсь, как не утонул от страха. Корабль, шедший в то время по шести или семи узлов в час, удалился на довольно большое расстояние; я считал уже себя погибшим, потерялся и лишился сил при внезапном приближении страшной, и, как мне казалось, неизбежной смерти. Однако понемногу я образумился, и мне кажется, в течение пяти минут припомнил себе все свои грехи за пять лет. Я молился усердно и обещал исправиться, если Богу угодно будет спасти меня. Молитва моя была услышана, и одно только Провидение избавило меня от челюстей рыбы. Я был уже с милю от корабля, когда шлюпка пришла взять меня; возвращаясь обратно, мы увидели у самой кормы судна трех огромных акул, которые, вероятно, схватили несчастного матроса и погнавшись за этой добычей, не тронули меня.

Взошедши на корабль, я встречен был капитаном и офицерами самым лестным образом, за мой, достойной похвалы поступок, и все смотрели на меня с участием и удивлением; но если они считали меня заслуживающим похвалы, то я сам о себе того не думал, и спустился в свою каюту с негодованием и презрением к своему унижению, которого не могу описать. Я чувствовал, что недостоин был никаких похвал. Предосудительная и порочная жизнь, какую я до того вел, обрушилась на меня с страшным обвинением. "Гром не грянет, мужик не перекрестится", говорит пословица, и одно только сознание такого ужаснейшего положения могло пробудить меня, закоренелого грешника, к признанию высшей силы.

Я переменил платье, и рад был ночи, чтоб остаться наедине с самим собою. Но сколь несравненно ужаснее показалось мне тогда положение мое! Воспоминание о пережитом заставляло меня дрожать, и я делал самые торжественные обещания на новую жизнь. Как скоропроходящи были эти чувства! На долго ли хватило добрых намерений? До тех пор, пока соблазн не встречался на пути, покуда не было случая грешить; покуда не было средств удовлетворить этой жажде. Обещания мои были написаны на песке. В короткое время я сделался по-прежнему безрассуден и нечестив, хотя часто содрогался при воспоминании о моем счастливом избавлении; и спустя много лет после того, мысль об акуле, хватающей меня за ногу, сопровождалась всегда сознанием, что если бы я не исправился, то дьявол точно так же ухватил бы меня.

Если бы после этого пробудившего мое сознание обстоятельства мне посчастливилось сойтись с здравомыслящими и религиозными людьми, я, без сомнения, переменился бы; но без того, сила привычки и примера возобновила свою владычество надо мной и сделала меня почти таким же дурным, как я был прежде.

Забавы наши в кают-компании были самые грубые. Одна из них состояла в том, чтобы ложиться на обеденный стол под румпель, и, держась руками за штур-трос, отражать пинками нападения того, кто будет стараться согнать лежащего с места силой, или хитростью. Всякий ложившийся должен был оспаривать свое место у других, и легко мог сопротивляться. Однажды, когда я занял это завидное место и прогонял от себя всех, один из проэкзаменованных мичманов, напившись пьянь с цейхвахтером, подошел и сделал на меня самое отчаянное нападение. Я ударил мичмана в лицо и этим заставил его с большой силой упасть назад, на блюда и тарелки, собранные после обеда и поставленные между пушками. Раздраженный смехом над ним и полученным ударом, он схватил большую вилку, употребляемую при разрезывании мяса и прежде нежели кто-либо мог догадаться о его намерении, уколол меня в четырех местах. Я вскочил, чтобы прибить его, но едва ступил на ноги, почувствовал такую боль, что упал на руки товарищей.

Лекарь осмотрел раны и нашел их значительными; две из них были весьма близки к артерии; меня положили в постель, и три недели я не выходил из каюты. Мичман, ранивший меня, протрезвившись, каялся в своем поступке, и просил у меня прощения. Будучи от природы добр и при том еще обезоружен покорностью, я охотно простил ему; наступать на лежачего неприятеля было не в моих правилах. Доктор отрапортовал меня больным горячкой, потому что если бы капитан узнал, как было дело, то мичман, который был проэкзаменован, и производство которого было уже подписано и находилось на корабле, для объявления ему по приходе в Бермуды, наверное потерял бы все. Моя снисходительность тронула его, я полагаю, более, нежели бы мщение; он сделался чрезвычайно задумчив и печален; оставил пьянство и всегда потом был ко мне расположен. Я считаю это в числе немногих хороших дел моей жизни и сознаюсь, что мне доставляет удовольствие вспоминать о нем.

Вскоре после того прибыли мы к Бермудам, оставив конвой у параллели 10° южной широты. Все сверхкомплектные разосланы было по своим судам; но прежде нежели мы разучились, мы имели удовольствие видеть старшего лейтенанта перешедшим на корабль, отправлявшийся в Англию. Как поздравляли мы себя с успехом нашей интриги!

ГЛАВА XIII

Там, где отдаленные Бермуды

Из бездны моря выплывают.

Андрей Мервельт.

Бермудские острова заключают в себе какую-то особенную красоту, заставлявшую считать их жилищем фей. Говорят, что число островов равно числу дней в году. Они состоят из горсти камней, образованных коралловыми полипами, и покрыты низкой зеленой травой, густыми высокими деревьями и невысокими красивыми белыми домами. Гаваней множество, но они не глубоки, и хотя есть между ними много проходов, но один только годен для больших кораблей - ведущий на главное якорное место.

На этих островах повсюду находится множество пещер, своды которых блестят сталактитами. Они заключают в себе приятно прохладные источники для утоления жажды или для купанья. У матросов есть поверье, будто бы эти острова плавают, и составляющая их почва так тонка, что ее можно пробить при небольшом усилии. Один матрос, будучи взят на гауптвахту за нетрезвость и буянство, топал ногой о землю и кричал караульным:

- Пустите меня, или черт вас побери, я пробью дыру в дне вашего острова, потоплю его и отправлю всех вас к дьяволу!

Утесы и рифы почти всюду окружают острова, в особенности с северной и западной сторон. Впрочем они весьма хорошо известны тамошним лоцманам и служат для мореплавателей как бы предостерегательными стражами во время ночи.

Здесь находится также множество различного рода рыб, красивых на вид и приятных на вкус; из них самая лучшая красная. В тихий и ясный день, когда вы скользите в шлюпке между этими прекрасными островами, вам кажется, что вы плывете над подводным цветущим садом, в котором своды образованы ветвями деревьев, кусты, цветы и усыпанные песком дорожки расположены в диком, но правильном смешении.

Я проводил время по большей части на судне в отправлении должности, и по своей всегдашней привычке не находил удовольствия там, где не было опасности. Моя натура встречала полное удовлетворение в охоте на китов, для которой время тогда только что приблизилось. Свирепость этого животного в южных странах, кажется, увеличивается, как от теплоты климата, так и от попечения о своем детеныше; и потому охота на них там гораздо опаснее, нежели в полярных морях.

Из естественной истории китов я в состоянии передать только то, что самка рожает в северных широтах и редко более одного раза в год; после того, ради укрепления своего малыша, отправляется с ним искать более благорастворенного климата. Они обыкновенно достигают Бермудов около половины марта и остаются там на несколько недель; потом посещают Вест-Индские острова; наконец, спускаясь все далее на юг, огибают мыс Горн и возвращаются в полярные моря мимо Алеутских островов и через Берингов пролив, которого достигают на следующее лето и не прежде, как по приобретении молодым китом надлежащей величины и силы в южных широтах, достаточной для сопротивления неприятелям на севере. Здесь также самка опять встречается с самцом. По собственному своему опыту и по сделанным мною расспросам, я почти совершенно уверен в таком странствовании, и что самка в сопровождении своего дитяти совершает ежегодно путешествие вокруг двух огромных материков Америки.

Материнская любовь самки делает ее опасным противником, и охота на китов всегда сопровождается множеством несчастных случаев. Однажды я сам едва не поплатился жизнью за свое любопытство, отправляясь в китоловной лодке, в которой гребли цветные люди, жители острова, очень смелые и искусные в этой охоте. Мы увидели самку с маленьким, играющих вокруг коралловых камней; внимание, оказываемое ею своему детенышу и забота об устранении от него опасности, были действительно удивительны. Она провела его вдаль от судов, плавала вокруг него, по временам обнимала своими плавниками и ныряла с ним в глубину. Однако мы умели занять выгодную позицию и постепенно загнали ее на небольшую глубину между камней. Наконец, нам удалось подъехать к молодому киту, и гарпунщик бросил в него острогу, зная, что с убиением его самка, никогда не оставляющая того места, наверное будет нашей. Предвидя опасность и неотвратимую судьбу своего неопытного птенца, она быстро плавала вокруг него, уменьшая беспрестанно круги и выказывая величайшее беспокойство.

Когда шлюпка подошла к молодому киту, гарпунщик глубоко всадил в ребра его страшную острогу. Бедное животное, лишь только почувствовало рану, бросилось от нас прочь, заставив вытравить до ста сажень линя; но молодой кит скоро издыхает, если удар нанесен искусно, как и было в этом случае. Как только мы задержали линь, он переворотился и безжизненным телом всплыл на поверхность воды, животом вверх. Несчастная мать, по инстинкту, который всегда сильнее рассудка, никак не оставляла его.

Между тем, когда мы подтянулись на лине к нашей добыче, которую считали уже безопасной, другая шлюпка бросила острогу в мать. Свирепое животное ударило хвостом как раз по средине нашей шлюпки, переломило ее пополам и убило двух человек; оставшиеся в живых для спасения своей жизни поплыли по разным направлениям. Кит пустился в погоню за третьей шлюпкой, но был задержан линем с той силой, которая ранила его: он потащил ее за собой с скоростью до 10 или 11 миль в час, и если бы находился тогда на глубоком месте, наверное погрузил бы ее или заставил бы отрезать линь.

Обе шлюпки были некоторое время так заняты, что не могли подъехать к нам, и мы оставались без помощи гораздо долее, нежели сколько то было приятно. Я хотел плыть к молодому киту, но один из гребцов не советовал мне, говоря, что акулы толпятся около мертвечины, как стряпчие около Вестминстерской залы, и что я, конечно, буду схвачен ими, если подплыву ближе; к утешению моему, они прибавил:

- Эти черти редко трогают человека, когда могут схватить что-нибудь другое.

Замечание его, может быть, весьма справедливое; но, признаюсь, я очень обрадовался, увидевши шлюпку, идущую к нам на помощь; в это время самка, отягченная острогой и линем и обессиленная фонтаном черной крови, который она пускала, подошла к детенышу и умерла возле него, очевидно, и в последние минуты жизни занятая более заботою о нем, нежели о себе.

Как только она поворотилась на спину, я увидел, что имел причину благодарить бермудца за его добрый совет. Около трупов собралось по крайней мере тридцать или сорок акул, и когда мы начали буксировать их, они последовали за нами. Мы привели китов на мелководье к берегу и, обрезавши жир, отдали мясо черным, толпою собравшимся туда и начавшим резать его ножами на большие куски, между тем как акулы тут же работали зубами, сколько им хотелось; но весьма любопытно было видеть, что они вовсе не нападали на человека, хотя негры беспрестанно ходили между ними и китами. Интересная сцена представилась нам тогда: черные, с своими белыми зубами и глазами кричали, смеялись, перекликались, смешавшись с многочисленными акулами, самыми свирепейшими чудовищами океана, соблюдавшими на то время роль перемирия в присутствии общей добычи.

Не видя для себя ни чести, ни выгоды в этих забавах, я перестал ездить на китовую охоту и вознамерился отправиться в Галифакс на шхуне, одном из тех судов, которые построены были во время войны по образцу виргинских лоцманских ботов, но подобно большей части наших подражаний, почти столько же походили на подлинник свой, как корова на зайца, и точно в такой же степени были на него похожи в отношении хода. Казалось, будто бы нарочно хотели сделать эти суда во всех отношениях бесчестьем для британского флага, потому что отдавали их под команду таким офицерам, которых никто из капитанов не желал иметь под своим начальством за предосудительное поведение следовательно, поступали весьма неблагоразумно, назначая их на мелкие суда, где сами они делались начальниками, и многих из них были по большей части постоянно пьяны. В таком точно положении находился и наш командир, начиная с подъема якоря и до прихода в Галифакс. Примеру лейтенанта следовали его помощник и три мичмана; команда, состоявшая из 25 человек, была трезва потому только, что ей не давали вина больше положенной порции, и это только одно доставляло мне надежду на благополучное плавание.

По счастию, пьянство не было в числе моих пороков. Находясь в приятельской компании и будучи побуждаем остроумием и веселостью, я мог быть, как говорится, навеселе, но никогда не доходил до совершенно пьяного состояния; напротив, с возрастом гордость и хитрость заставляли меня быть еще осторожнее. Я видел, какое несравненное преимущество доставляла мне трезвость над пьяницами, и потому старался пользоваться им.

Будучи постоянно наверху почти день и ночь, я надсматривал за курсом судна и парусами, никогда ни о чем не спрашивая лейтенанта, обыкновенно лежащего в своей каюте в бесчувственном состоянии. Вечером мы подошли к маяку Самбро (находящемуся у входа в Галифакскую бухту); тогда один из мичманов, больше, чем полупьяный, заявлял себя знающим место, и ему было предоставлено провести судно. Не бывши там никогда прежде, я не мог быть полезен, но чрезвычайно сомневался в познаниях нашего лоцмана и наблюдал его распоряжения с некоторым беспокойством.

Чрез полчаса мы взъехали на берег острова Корнваллиса, как я узнал после, и волнение начало переходить через нас. Это отрезвило лейтенанта и офицеров. По наступлении полного отлива мы увидели себя на суше и довольно далеко от воды; судно повалилось тогда на бок, и я отправился на берег, решившись не вверять себя больше такой шайке скотов. С рассветом прибыли шлюпки из адмиралтейства; они взяли меня и других, последовавших моему примеру, вместе с нашим багажом и свезли нас на флагманский корабль. После двухдневной тяжелой работы судно было стащено на воду и приведено в бухту. Адмиралу донесли обо всем происходившем, и один из капитанов советовал ему предать лейтенанта военному суду, или по крайней мере сменить с судна и отправить в Англию. По несчастью, адмирал не послушал этого совета и послал его опять в море с депешами. Впоследствии мы узнали, что когда судно уходило из порта, все на нем были наповал пьяны, и оно нашло на каменный риф, называемый Систерс, где погиб весь экипаж без исключения. На следующее утро мачты судна были еще немного видны над водою.

Фрегат, на который мне предстояло поступить, пришел в Галифакс вскоре по прибытии моим туда, чему я был весьма рад, потому что, имея рекомендательные письма в лучшие дома, находил препровождение времени там весьма приятным. Это место по гостеприимству своему вошло в пословицу; общество молодых дам, добродетельных и любезных, имело некоторым образом влияние на полировку моего грубого и нахального обращения, полученного на поприще службы. Я имел многих возлюбленных; впрочем, в отношении меня, они походили более на Эмилию, нежели на Евгению. В кругу их я был большой вертопрах и очень охотно провел бы с ними еще несколько времени. Но счастье мое скоро прекратилось, и я прибыл на фрегат, где представил рекомендательные письма благородному лорду, командовавшему им. Я ожидал встретить женоподобного молодого человека, слишком изнеженного, чтоб изучить свое ремесло, но совершенно обманулся. Лорд Эдуард был моряк в полном смысле этого слова: он знал корабль от киля до клотика, знал характер матросов и пользовался их любовью; кроме того, был хороший механик, плотник, медник, веревочный и парусный мастер; умел крепить паруса, брать рифы, править рулем и делать узлы и сплесни; зато не был оратор, читал мало, а говорил еще менее. Он не имел никаких светских приемов в обращении; но добросердечие, честность, прямота и большой природный ум украшали его. Ласковый и обходительный с офицерами, он скоро успокаивался, если сердился. Вы никогда не заметили бы в нем, чтобы он принимал на себя важность своего лордства. Познания мои в морской практике обрадовали его, и прежде нежели мы вышли из бухты, я сделался уже большим его любимцем, и впоследствии старался поддерживать такое его отношение ко мне, любя его и сам за благородные качества. Притом быть в хороших отношениях с капитаном весьма выгодно.

Недолго дали оставаться нам в этом рае моряков; мы получили неожиданное назначение в Квебек. Я обежал всех своих друзей, чтоб сказать им прости. Глаз полный слез, локон волос, сердечное пожатие прекрасной ручки составляли мои добычи, сопровождавшие разлуку со мной. Выходя на фрегате из гавани, я сам бросал прощальные взгляды назад; белые платки махали мне с берега, и множество тихих молитв о счастливом нашем возвращении возносились из белых грудей и скорбных сердец. Расставаясь, я, по обыкновению своему, расточал перед милыми красавицами бесчисленные обещания в вечной любви и верности, и день отъезда моего был означен в Галифакском календаре черным, по крайней мере, семью или восемью парами голубых глаз.

Вскоре по нашем уходе б море вы встретили ирландское судно, из числа торгующих невольниками с Гвинеею, шедшее из Бельфаста в Соединенные Штаты с эмигрантами, которых находилось на нем до семнадцати семейств. Это была контрабанда. Капитан наш имел тысяч двадцать акров земли на острове Св. Иоанна или, как называют его теперь, Принца Эдуарда, пожалованных одному из его предков и перешедших к нему по наследству, но от которых никогда не получал он ни одного шиллинга дохода, по весьма простой причине: от недостатка рук для обрабатывания земли. Наш капитан рассчел, что взятый им груз был для него именно тот самый, в каком он нуждался, и что ирландцы, начавши обрабатывать землю, прекрасным образом улучшат его достояние. Он сделал им предложение; не видя более возможности попасть в Соединенные Штаты и заботясь об одном только пропитании своих семейств, они разочли, что им было все равно, где ни поселиться, поэтому предложение было принято. Капитан наш получил дозволение от адмирала проводить их до острова и подождать, покуда они поселятся и обзаведутся. В самом деле ничего не могло быть выгоднее этого во всех отношениях; они увеличили собою малое население нашей колонии, вместо того, чтоб умножить число наших неприятелей. Мы вновь отправились из Галифакса, через несколько часов по получении дозволения от адмирала, и, прошедши прекрасным проходом между Новою Скотиею и островом Кап-Бретоном, скоро достигли острова Принца Эдуарда.

Мы стали на якорь в маленькой бухте близ поместья, в котором нашли человека, живущего с женой и семейством и выдававшего себя за управителя; но после трехнедельного пребывания нашего там, он показался мне слишком плутоватым для должности управителя поместья высокородного владельца.

Капитан съехал на берег и взял меня с собою за адъютанта. Его лордству приготовили кровать в доме управителя; но он предпочел спать на сене в сарае. Благородный лорд наш был человек, у которого мысли редко давали много работы языку; он всегда предпочитал лучше слушать других, нежели говорить самому, и кто бы ни был его спутником, должен был платиться за это разговором. Рассказывая ему что-нибудь обыкновенным образом, нельзя было заставить его вполне понять то, о чем вы говорите; он требовал трех различных оборотов одного и того же рассказа и для этого имел три различные вопросительные междометия. Они состояли из: Гм! Э! и Аа! Первое означало начало внимания, второе - понимание отчасти, а третье - уразумение и полное согласие, для изъявления которого яснее последняя гласная протягивалась чрезвычайно длинно. Я приведу один пример нашего разговора. Когда каждый из нас занял на мягком сухом сене место для ночлега, его лордство начал так:

- Послушайте-ка... Пауза.

- Милорд?

- Что сказали бы в Англии о том, что мы заняли такую квартиру?

- Я думаю, милорд, что касается меня, то ничего бы не сказали, но что касается до вашего лордства, то сказали бы, что это весьма неприличное место отдохновения для лорда.

- Гм!

Я знал, что это был сигнал для другого оборота.

- Я говорю, милорд, что особа вашего звания, решившись опочивать на сеннике, возбудила бы подозрение между друзьями вашими в Англии.

- Э? - сказал его лордство.

Этого не было достаточно. - Голова вашего лордства либо моя очень тупа, - подумал я и попробовал еще раз, хотя мне смертельно хотелось спать.

- Я говорю, милорд, что если бы знали в Англии, какой хороший вы моряк, то не удивлялись бы ничему тому, что вы делаете, но те, которые ничего не знают, сочтут странным, что вы довольствуетесь подобными квартирами.

- Аа! - сказал его лордство торжественно.

Какие дальнейшие замечания угодно было сделать ему в ту ночь, я не знаю, потому что вскоре после того заснул и пробудился не раньше, чем курицы и петухи начали слетать с насестов своих и подняли ужасный крик, требуя себе завтрака. В это время его лордство вскочил, хорошенько отряхнулся, потом стряхнул и меня, но только другим родом. Это стряхивание изъявляло намерение обратить меня к тому, об чем кудахтанье куриц сделало только предварительное сообщение.

- Эй, вставай, лентяй! - сказал капитан. - Не думаешь ли ты проспать весь день? У нас полные руки дела.

- Слушаю, милорд, - сказал я и вскочил на ноги. Туалет мой кончился во столько же времени и таким же образом, как у ньюфаундлендской собаки, то есть после того, как я хорошо отряхнулся. Большая партия фрегатской команды съехала на берег с плотником и со всеми инструментами, потребными для срубки дерев и постройки деревянных домиков. В этом состояла наша забота о поселении бедных эмигрантов. Люди наши начали очищать некоторое пространство земли, срубая множество сосен, почти исключительных обитателей леса; и мы, выбравши место для основания, клали четыре дерева параллелограммом, связывая их один с другим замками. Когда стены были достаточно подняты, на них укреплялись перекладины, и для составления крыши покрывали их еловыми ветвями и березовой корой, заделывая промежутки мхом и грязью. От практики я сделался весьма искусным архитектором и с помощью тридцати или сорока человек мог построить очень хороший дом в один день.

После этого мы занялись выжиганием и выкапыванием корней, чтобы очистить достаточное количество земли для поддержания существования маленькой колонии, и засеяли некоторое пространство рожью и картофелем.

Снабдивши поселенцев многими вещами, необходимыми для нового их хозяйства, мы оставили их и согласно полученному нами приказу, к величайшей моей радости, возвратились в любезный Галифакс, где я снова был осчастливлен взглядами невинного моего гарема. Никогда не забуду строгого выговора, полученного мною от капитана за невнимание к сигналам. Нам сделан был сигнал с флагманского корабля; я был сигнальным мичманом; но вместо того, чтоб направить трубу свою на старого Центуриона, она обращена была на одну молодую Калипсо, прекрасный стан которой скользил тогда по газону. Не знаю, как долго обитал бы я в этой счастливой Аркадии, если бы другой Ментор не сбросил меня с утеса и не отправил еще раз пенить морские волны.

Президент Соединенных Штатов, вопреки здравого рассудка, объявил войну Англии; и все суда, бывшие в Галифаксе, приготовлялись для сражения с янки. Эскадра отправилась в сентябре, и я простился с нимфами Новой-Скотии с большим хладнокровием, нежели сколько мне было прилично, или, нежели сколько, казалось, заслуживал тот прием, который они делали мне. Но я был в то время, как и всегда, самолюбив и неблагодарен; заботился только об одной любезной мне собственной особе и коль скоро был сам доволен, мало думал о том, сколько горюющих сердец оставлял по себе.

ГЛАВА XIV

Вдруг поднялся ветер, зарокотали громы, и начала извиваться огнистая молния. Напрасно корабельщик отдает приказания, напрасно трепещущие матросы прилагают свои усилия; буря разрушает все их труды!

Басни Дрейлена.

Галифакс - обворожительное, гостеприимное место; при имени его представляется такое множество приятных воспоминаний, что лишний стакан вина сам собою наливается из бутылки, которая, в противном случае, была бы закупорена и отправлена на ночь в шкап. Стоит только сказать: "Галифакс!" - и это подобно "Откройся, Сезам!" - заставит немедленно выскочить пробку и налить полный стакан за здоровье всех галифакских плутовок!

В предыдущей главе я говорил о приключении с ирландским судном, груз которого наш высокородный капитан обратил в свою пользу и в пользу своего отечества. Другое подобное судно попалось одному из наших крейсеров, и командир его величества шлюпа "Humming-bird" выбрал тридцать или сорок дюжих матросов для пополнения комплекта собственного экипажа и для представления остальных адмиралу.

Все мы, смертные, недальновидны, и капитаны военных судов не исключены из этого человеческого несовершенства. Как много капель проливается между чашей и губами!

На том самом купеческом судне находились две прекрасные ирландские девушки из горожанок, ехавшие к знакомым своим в Филадельфию; одну звали Джюди, а другую Марией.

Как только бедные ирландцы узнали о перемене своего назначения, они подняли такой громкий рев; что он в состоянии был заставить всех чешуйчатых чудовищ океана удалиться в свои темные пещеры. Они терзали сердца нежных девушек; а когда густой бас мужчин соединился с тенорами и альтами женщин и детей, то эта гармония заставила бы самого Орфея оборотиться и посмотреть.

- О, мисс Джюди! О, мисс Мария! Неужели будете вы столь жестоки, что захотите видеть, как возьмут нас, бедных, на военное судно, и не скажете за нас ни одного словечка? Слово капитану из прекрасных уст ваших - и он, наверное, отпустит нас.

Молодые девушки, хотя сомневались в могуществе своих прелестей, решились, однако ж, попытать; упросивши лейтенанта перевезти их на шлюп, поговорить с капитаном, они прибавили несколько украшений к одежде своей и прыгнули в шлюпку подобно паре горных коз, не заботясь ни о том, что обнажили ножки, ни о том, что в изобилии получали брызги соленой воды.

Появление юбки на море заключает в себе что-то особенное, всегда приводящее человека в приятное расположение; я разумею человека с нормальными чувствами. Когда они приехали, капитан встретил их и отвел под руки в свою каюту, где немедленно были приготовлены для них разные лакомства и оказано все возможное внимание, какое могли требовать их пол и красота. Капитан был один из самых добрых людей на свете, с парой блестящих черных глаз, весело смотревших каждому в лицо.

- Позвольте мне узнать, миледи, - сказал он, - что доставило мне честь принять вас у себя?

- Мы приехали просить у вас милости, капитан, - сказала Джюди.

- И капитан, наверное, нам окажет ее! - сказала Мария, - он так понравился мне с первого взгляда.

Этот удар, нанесенный Мариею, польстил капитану; он отвечал, что ему всегда доставляло особенное удовольствие делать одолжение дамам и если милость, которую они хотят просить, не совершенно противна долгу его, он окажет ее.

- Возвратите мне Пата Фланнагана, которого вы сейчас завербовали, - сказала Мария.

Капитан покачал головою.

- Он не матрос, капитан; этот человек всю жизнь топтал только болота и никогда не будет вам полезен.

Капитан опять покачал головою.

- Просите у меня что-нибудь другое, - сказал он, - я сделаю для вас.

- Хорошо, - сказала Мария: - не отдадите ли вы нам Фелима О'Шогнеси?

Капитан был равно непоколебим.

- Полноте, капитан, - сказала Джюди, - мы не станем затрудняться в пустяках в такое время. Я поцелую вас, если вы отдадите мне Пата Фланнагана.

- И я поцелую также за Фелима, - сказала Мария.

Они сидели по обе стороны капитана; голова его вертелась, как флюгер, поворачиваемый ветром; он не знал, с которой начать; невыразимая веселость играла в глазах его, и дамы сейчас заметили это. Такова-то сила красоты, что этот владетель океана был принужден спустить пред нею свой флаг.

Джюди поцеловала его в правую щеку; Мария напечатлела поцелуй на левой; капитан был счастливейший из смертных!

- Так и быть, - сказал он, - я исполню ваше желание. Возьмите этих двух человек, потому что мне надобно спешить отправляться далее.

- Разве хотите вы отправиться далее? И вы располагаете всех этих жалких созданий взять с собою? Нет, не может быть! Еще поцелуй, и еще человек.

Не стану описывать, сколько поцелуев оставили капитану эти любезные девушки, но ему нельзя не позавидовать, и если бы капитанам отплачивали всегда подобным образом, то кто не согласился б быть капитаном? Довольно сказать, что ирландки освободила всех своих соотечественников и возвратились с торжеством. Это дошло до Галифакса, и добрый адмирал наш изъявил только сожаление, что сам он не был на месте капитана; а все тамошнее общество много шутило над этим. Капитан, храбрый и добрый, вскоре после того получил производство в следующий чин, но, конечно, не за этот поступок, достойный лишь укоризны, в чем должна была сознаться снисходительность самых близких друзей его. Один лорд-канцлер говаривал, что он всегда смеялся над деньгами, которые определяются мужьями на булавки, потому что леди обыкновенно умеют приобретать их или пощечиной или поцелуем; но его лордство, во все продолжение службы, никогда не видел капитана военного судна, у которого две хорошенькие ирландские девушки выцеловали бы сорок человек.

Выносимый из порта попутным ветром, я с удовольствием смотрел на раскрывающееся передо мной поприще счастья, дававшее мне сладкие надежды на славу и богатство. "Adieu! " сказал я в своем сердце; прощайте, вы, любезные новоскотиянки! Научитесь вперед делать различие между наружным блеском и настоящим достоинством. Вы почитали меня пригожим и любезным молодым человеком, и между тем глупо отталкивали людей в десять раз лучше меня потому только, что им недоставало наружной красоты.

Мы были посланы на Бермуды и по выходе из порта держали на юг, с легким ветром от норд-веста. Вскоре ветер, перейдя к юго-востоку, засвежел и начал дуть с некоторой жестокостью, но чрез короткое время утих до совершенного штиля, оставив большую зыбь, которою беспрестанно валяло судно.

Около одиннадцати часов небо начало темнеть и перед полночью приняло вид страшной и угрожающей черноты; морские птицы, летая около нас в беспокойстве, кричали изо всей силы и предостерегали приготовиться к приближающемуся урагану, предзнаменования которого были очевидны. Предосторожность не была упущена нами; мы убрали часть парусов, закрепили каждую вещь и готовы были вызывать шторм на бой. Около полуночи он налетел с неожиданной и ужасной силой, удивившей самых старых и опытнейших моряков между нами.

Ветер дул с северо-запада. Вода, беспрестанно вливавшаяся к нам на борт и окачивавшая нас с головы до ног, была тепла, как молоко. Свирепость ветра простиралась до того, что в минуту удара его в судно, оно легло на бок и погрузило в воду подветренные пушки. Все могущее двигаться полетело под ветер; ядра покатились из кранцев. Величайший беспорядок и страх царствовали внизу, а на верхней палубе дела шли еще хуже; бизань-мачта и фор и грот-стеньги слетели за борт, но за шумом ветра мы не слышали падения их; я стоял у бизань-мачты и только тогда узнал о случившемся, когда оборотился и увидел стержень ее переломленный пополам, подобно моркови. Вой ветра все усиливался; он походил на беспрерывный звук грома; срывая вершины горообразных волн, он разбрасывал клочки пены по хребту океана; штормовой трисель разлетелся в куски; капитан, офицеры и матросы с удивлением и трепетом глядели друг на друга, ожидая чего-то страшного.

Фрегат был до того накренен, что вода лилась в подветренные пушечные порты, и он черпал ее шкафутными сетками. Казалось, все судно хочет опрокинуться в яростные пучины, между тем, как огромные массы воды, воздымаемые силой ветра, переливались через него и заливали палубы. К несчастью, мы не имели времени закупорить люки, и прежде нежели исполнили это нижняя палуба была уже до половины залита водой; койки, сундуки и зарядные ящики плавали в ужасающем беспорядке. Овцы, корова, свиньи и куры, все было унесено за борт и утонуло в волнах; нельзя было слышать ничьего голоса, и никакие приказания не отдавались; вся дисциплина прекратилась; все сделались равны между собой; капитан и гальюнщик равно ухватились за одну и ту же веревку ради личной безопасности.

Плотник предлагал срубить мачты, но капитан не соглашался на это. На шканцы приполз матрос и изо всей силы кричал на ухо капитану, что один из якорей оборвался с найтовов и висит на канате под скулой. Оставить его долее в таком положении значило бы, наверное, вести судно к погибели, и потому мне велено было отправиться на бак и заставить при себе обрубить якорь; но волнение и ветер до того увеличились в несколько минут, что никто не мог устоять против них и перейти по наветренной стороне не было никакой возможности. Меня бросило ветром на гребные суда, и я с трудом возвратившись опять на шканцы, отправился вплавь по другой стороне, будучи под ветром у ростер. Добравшись до места, я передал приказание капитана, которое было, наконец, с неимоверною трудностью исполнено.

На баке я нашел, что самые старые и сильные матросы держались за наветренные ванты и снасти и кричали, как дети. Это изумило меня; я гордился, чувствуя себя выше такой слабости, в то время, когда старшие меня годами и опытностью терялись от страха. Степень опасности была мне известна; я ясно видел, что фрегату непременно предстоит опрокинуться со всеми нами, если в скором времени он не встанет, потому что несмотря на все предосторожности, вода беспрестанно накоплялась внизу. Я поплыл обратно на шканцы; тут капитан, будучи одним из самых неустрашимых моряков, какие когда-либо ходили по палубе судна, стоял на штурвале с тремя лучшими матросами; но так свирепы были удары волн в руль, что они едва могли удержаться, чтобы не быть выброшенными чрез сутки. Подветренные шканечные орудия находились в воде и решено было выкинуть их за борт. Так как дело шло о жизни и смерти, то мы превозмогли эту работу и выбросили их; но судно, подобно куску дерева, постоянно лежало на боку самым угрожающим образом. Свирепость урагана не уменьшалась, и общее чувство, казалось, было; "Молитесь, молитесь! Все погибло! "

Фок и грот-мачты стояли еще на местах, сопротивляясь тяжести вооружения, висевшего на них подобно сильному рычагу тянувшего борющийся фрегат еще более на сторону. Нам надо было освободиться от этой огромной верхней тяжести. Отчаянный случай требовал отчаянных усилий. Опасность послать человека наверх была очевидна, и капитан не хотел кому-либо приказать отправиться туда; но знаками и жестами, в сопровождении сильного крика, давал знать команде, что если судно не будет сейчас освобождено от этого бремени, оно должно пойти ко дну.

В это время, казалось, каждая новая волна сильнее ударяла в фрегат и делалась для него пагубнее. Он быстро снисходил в пропасти, образуемые волнами, и тяжело и болезненно подымался на них, как будто бы чувствовал, что не в состоянии сопротивляться. Силы его истощились в этом споре, и он готов был сдаться могущественному неприятелю, подобно благородно защищавшейся разбитой крепости. Люди обезумели от опасности, и, без сомнения, они напились бы пьяны, если б имели вино, чтоб в этом положении ожидать своей неизбежной участи. При каждом крене, грот-мачта делала самые жестокие усилия освободиться от судна; наветренные ванты уподоблялись толстым железным прутьям, а подветренные висели огромной бухтой, бились при качке о мачту и всякую минуту угрожали лопнуть от судорожных сотрясений. Мы ожидали, что мачта упадет и раздробит собою борт фрегата. Не было ни одного человека, который решился бы по предложению капитана отправиться наверх и обрубить все, что нависло на мачте. А между тем, ураган, казалось, все нарастал, и его жестокость усиливалась.

Признаюсь, я радовался общему сознанию такой опасности, против которой никто не смел идти, и обождал несколько секунд, чтобы посмотреть, не вызовется ли охотник отправится наверх, с намерением, впрочем, остаться на всю жизнь врагом того, кто вызовется, как похитителя венка у моей преобладающей страсти - безграничной гордости. Опасности вместе с прочими я часто встречал и первый пускался на них, но осмелиться на то, чего лихая и бесстрашная команда фрегата не могла исполнить, было верхом превосходства, которого мне никогда не снилось достичь. Схвативши острый топор, я сделал знак капитану, что попытаюсь обрубить разрушенный такелаж, пусть идет за мной, кто решится. Я влез на наветренные ванты и пять или шесть сильных матросов последовали за мной, потому что матросы редко отказываются идти вперед, когда видят, что офицер прокладывает им дорогу.

Хлестание снастей едва не выкинуло нас за борт и запутывало нас. Мы принуждены были обнимать ванты руками и ногами; капитан, офицеры и команда смотрели на движения наши с беспокойством, не переводя дыхания из опасения за нашу жизнь, и ободряли нас при каждом ударе топора. Опасность, казалось, миновалась, когда мы достигли марса, где имели на что ступить ногою. Мы разделили между собой работу; одни обрубали талрепа стень-вант, а я бейфуты и борг грота-реи. Сильный треск сопровождал каждый могучий удар топора, и, наконец, все повалилось за борт на левую сторону. Фрегат немедленно почувствовал облегчение, попрямился, и мы сошли вниз посреди ура, восклицаний, поздравлений и, могу сказать, слез благодарности большей части сослуживцев. Работа сделалась потом легче; ветер стихал каждую минуту; обломки были постепенно совсем очищены, и мы забыли наши страхи и заботы.

Мое возвращение на шканцы было миной величайшего торжества в моей жизни, и ни на какие дары света не согласился бы я променять того, что чувствовал тогда. Благосклонная улыбка капитана, сердечное пожатие руки, похвалы от офицеров, взгляды команды, смотревшей на меня с удивлением и повиновавшейся с живостью, - казались мне чем-то необыкновенным; но ничто не могло сравниться с моим внутренним чувством удовлетворенного честолюбия - этой страсти, так неразлучно переплетенной с существованием моим, что истребить ее значило бы разрушить весь мой состав. Впрочем, я имел тогда причину гордиться.

Ураганы редко продолжаются долго, поэтому и настигший нас скоро обратился в весьма крепкий ветер, показавшийся уже нам прекрасной погодой в сравнении с тем, что было. Мы начали работу, сооружали фальшивую мачту и чрез несколько дней предстали приветствующим взглядам города Галифакса, также испытавшего всю силу урагана и чрезвычайно беспокоившегося о нас. Мои руки и ноги несколько времени не могли поправиться от ударов, полученных при подъеме наверх, и потому я оставался еще несколько дней на фрегате; но, съехавши после того на берег, был ласково и дружески встречен многочисленными знакомыми.

Вскоре по прибытии нашем в Галифакс, я заметил внезапную ко мне перемену капитана; и хотя никак не мог узнать настоящей причины, однако, начал догадываться. С прискорбием сознаюсь, что несмотря на постоянную ко мне милость и не взирая на высокое почтение, чувствуемое мною к нему, как к благородному человеку и офицеру, я осмеял его, но доброта его нет позволяла ему огорчиться таким безвредным поступком юношеской ветренности, и в случаях, подобных тому, который я хочу рассказать, гнев этого любезного человека обыкновенно не продолжался более пяти минут.

Дело состояло вот в чем: высокородный капитан мой носил значительной ширины синие брюки. Полагал ли он их более приличными для моряка или портной не смел пожалеть сукна для его лордства, страшась дурных последствий от разрыва, но только как ни был велик разнос топтимберсов у его лордства, складки этой важной части его одежды были несравненно пространнее и могли заключить в себе человеческое тело вдвое толще того, какое им суждено было обнимать, хотя и то не было посредственной толщины.

"А stich in time saves nine". - "Заплатка вовремя избавляет от девяти" гласит благоразумная поговорка; но, по несчастью, подобно многим другим в таком же экономическом роде, мало обратила на себя внимания в день нашего бедствия. Так случилось и лордом Эдуардом. В среднем шве беспредельных брюк его, по какому-то несчастью, сделалась дыра, которая не была починена в день урагана, враждовавшего со всем, что только мог он разрушить; и невинные брюки лорда Эдуарда сделались жертвой его силы и опустошения. Шумный борей проник в разорванный шов брюк и надул их подобно щекам трубача. Йоркширская шерсть не могла противостоять раздувающей силе; одежда разлетелась на полоски, начавшие громко хлопать по тем самым частям, которые назначены были прикрывать. Что мог он с этим поделать? Единственной защитой против невежливых порывов ветра оставалась рубаха (ибо жаркая погода заставила не надеть второй одежды, употребляемой мужчинами); но и та, будучи довольно поношена, исчезла перед бурей, как прах. Одним словом, натяните морскую курточку на гладиатора в Гайд-парке, и вы будете иметь точное изображение лорда Эдуарда во время урагана.

Подобный случай ввел его в ответственность против приличия; но так как судно находилось в бедственном положении, и все мы ожидали через полчаса отправиться на дно, то и не стоило идти в каюту переодеться, тем более, что это ни чему не могло послужить ему на дне моря. Мы, вероятно, не встретили бы там ни одной леди; или если бы даже встретили каких-нибудь, то вовсе не имели времени подумать о том, как отправиться нам в пучину морскую, в брюках или без них. По поминовании же опасности, смешная сцена бросилась всем нам в глаза, и однажды, когда я занимал большое общество рассказом этого приключения, его лордство вошел в комнату. Усмешки и ужимки дам постепенно обратились в громкий и непрерывный смех. Он очень скоро понял, что был предметом его, а я причиной, и минуты на две, казалось, нахмурился: но неудовольствие лорда Эдуарда было весьма непродолжительно, и мне кажется, случай тот не мог быть причиной перемены его чувств ко мне, потому что, хотя и считалось большим преступлением в мичманском звании даже смотреть искоса на капитанскую собаку, тем более смеяться над самим капитаном; но доброта моего капитана не позволяла ему огорчиться такой безделицей. Я скорее подозреваю, что старший лейтенант и офицеры хотели сбыть меня с фрегата; и они имели на то справедливую причину, потому что там, где младший любим командой, чувствуется некоторая неловкость. Я получил ласковое уведомление от лорда Эдуарда, что другой капитан большого фрегата будет очень рад иметь меня у себя, и понял значение этих слов. Мы расстались хорошими приятелями, и я буду вспоминать о нем с уважением и благодарностью.

Новый мой капитан был человек совсем другого рода: утонченный в обращении, ученый и джентльмен. Ласковый и дружеский с офицерами, он отдавал свою библиотеку в их распоряжение; передняя его каюта, где находились книги, была открыта для всех; она служила классом для молодых мичманов и местом занятий для офицеров. Капитан превосходно рисовал виды, и я пользовался его наставлениями; он любил общество дам, как и я, но, будучи женатым человеком, был более приличен в обращении, нежели сколько я мог быть.

Нас отправили в Квебек, и мы имели удовольствие плыть по прекрасному Гут-Гансо и подыматься вверх по обширной и великолепной реке Св. Лаврентия, пройдя в виду острова Антикоста. Во время перехода ничего особенного не случилось, исключая того, что лекарский помощник, шотландец, набравшись каких-то аристократических замашек, возымел притязание, что по своему рождению и воспитанию в Эдинбурге, он должен быть главой нашего стола. Я воспротивился такому требованию и вскоре уверил честолюбивого сына Эскулапа, что наука самозащиты столько же важна, как и искусство лечения, и что если он силен в последнем, то я буду доставлять ему случаи употреблять его над собственной своей особой: вследствие этого я произвел некоторые возмущения в крови на его cinciput, occiput, os frontis, os nasi, и на других нежных частях тела, рассчитанные таким образом, чтобы притянуть к каждому глазу достаточное количество черной крови, в то время, как изобильный поток жидкости карминного цвета струился из каждой ноздри. У меня никогда не было привычки буянить или несправедливо воспользоваться каким-нибудь преимуществом; и потому, увидевши бездействие рук своего противника, я сделал, как водится, вопросы, был ли он доволен решением дела, и, получивши утвердительный ответ, сам сложил руки на покой до следующего раза, когда придется нарушить его для наказания или исправления кого-нибудь.

Мы стали на якорь у мыса Дейамонд, отделяющего реку Св. Лаврентия от небольшой реки Св. Карла. Продолжение этого мыса вовнутрь земли, образует высоты Авраама, на которых бессмертный Вольф разбил Монткальма в 1759 году, и где оба генерала окончили достохвальное свое поприще на поле сражения. Город стоит на самой оконечности мыса и имеет романтический вид. Все вообще дома и церкви покрыты жестью, в предохранение от пожаров, которым место это было подвержено, покуда дома покрывались соломой или досками. Когда лучи солнца ударяют в здания, они кажутся как будто бы находящимися в серебряных футлярах.

Одна из причин нашей командировки в Квебек состояла в вербовке людей для эскадры, весьма нуждавшейся в них. Были составлены вербовальные отряды из наших матросов и солдат. Начальство над одним из них было поручено мне. Офицеры и солдаты отправились на берег переодетые, назначив между собою условные сигналы и места сбора; а матросы, на которых мы могли положиться, действовали в этом случае, как птицеловы. Они выдавали себя за матросов с купеческих судов, а офицеров за своих шкиперов, уговаривающих их согласиться за десять галлонов рома и триста долларов возвратиться в Англию. Многие были таким образом пойманы в сети и не прежде разуверились, как когда подъехали к борту фрегата, где божбы их и проклятия скорее можно вообразить, нежели описать.

Надобно сказать, что суда, торгующие лесом, приходят сюда в июне, как только река очистится от льда, и ежели не успеют отправиться до исхода октября, то обыкновенно задерживаются льдом и бывают принуждены провести зиму в р. Св. Лаврентия, теряя навигацию и оставаясь семь или восемь месяцев праздными. Зная это, матросы, по своем приходе туда, разбегаются и прячутся, укрыватели прокармливают их и потом в конце года делают ими свои обороты, продавая их шкиперам и выговаривая для матросов чрезмерную сумму за согласие на обратное плавание, а для себя за хлопоты порядочную порцию как от шкипера, так и от матроса.

Нам приказано было не брать людей с купеческих судов, но искать их в домах укрывателей. Это сделалось для нас источником бесчисленных шуток и приключений, потому что искусство прятаться равнялось только искусству и хитрости при отыскивании. Укрываться в погребах и на чердаках было слишком старо, и к нему больше не прибегали. Розыски наши по большей части делались в сенниках, церковных шпицах, над каминами, в которых горел огонь, и проч. Одних мы находили в сахарных бочках, а других спрятанными в связке разобранных бочек; иногда встречали матросов одетых по-джентльменски, пьющих вино и говорящих с наивеличайшей свободой с людьми гораздо выше себя по званию. Но мы знали все эти уловки.

Услышавши об одном укрывателе, жившем миль за пятнадцать от Квебека внутри страны, я отправился туда и после продолжительных поисков отыскал много хороших матросов на перекладинах сарая для копчения окороков. Трудно было подумать, чтобы человеческое существо могло находиться там, вынося подымающиеся кверху дым и пламя, и мы никак не нашли бы их, если бы один не кашлянул, на что другие отвечали ему проклятиями, и вскоре вся шайка была нами взята. Мы немедленно обрезали им у брюк задние завязки для воспрепятствования к побегу (этого никогда не надо забывать) и, усадивши их и усевшись сами в телегу фермера, заставили его запрячь своих огромных лошадей и везти нас в Квебек. Пойманные люди принимали участие во всех наших шутках, в изобилии сыпавшихся по случаю их открытия. Мне показалось удивительным, как скоро этот лихой народ примирился с мыслью о поступлении на военное судно; может быть, приближавшаяся война с янками(Слово Янки (Yankee), которым англичане называют в насмешку американцев, произошло от слова Yankles, как американские индейцы называют англичан, не в состоянии выговорить English.) весьма много способствовала им к сохранению веселого настроения. Я сделался энтузиастом в этой охоте на людей, хотя здравый рассудок убеждал меня в ее жестокой несправедливости, заставляющей людей, более всех прочих повинностей, какими обязывает их правительство, оставлять отечество для избавления от нее. Но я не собираюсь писать рассуждения о вербовке. Как только наше судно было хорошо снабжено людьми для наступающих военных действий, я вовсе перестал заботиться о ней; и имея еще случай удовлетворять при этом мою страсть к приключениям, я столько же думал о последствиях, как и тогда, когда разъезжал по засеянным репою фермерским полям Англии или ломал плетни, догоняя лисицу.

Один купец в Квебеке жестоко оскорбил меня, отказавшись принять вексель, данный мне батюшкой. Я не имел других средств заплатить ему за разные взятые мною у него вещи, и был жестоко рассержен его отказом, который он сопровождал насмешкой надо мной и над моим платьем, чего я никогда не могу простить. Переворачивая в разные стороны бумагу в руках, он сказал мне: "Мичманский вексель не стоит и фартинга; я довольно старый воробей, и меня не провести уже на этой мякине".

Будучи уверен в действительной стоимости векселя, я поклялся отомстить ему. Сыскная должность моя позволяла мне идти всюду, где скрываются люди, если только я получу о них сведения; мой товарищ, мичман, со всею готовностью взялся помочь мне, и бедняку приходилось не легче, чем было бы в руках святой инквизиции. Товарищ мой твердо настаивал, что в доме купца есть спрятанные матросы; я доложил об этом капитану и получил приказание употребить все средства к исполнению моей обязанности. Купец считался значительным лицом в Квебеке; его называли по-тамошнему богатым магазинщиком, хотя в Англии он поступил бы в разряд простых лавочников. Около первого часа пополудни мы не слишком учтиво постучались у его дверей, требуя во имя короля, чтобы нас впустили, и, встретив сопротивление, разломали двери и бросились в дом. Погреба, верхние покои, девичьи, дамские комнаты мы обхаживали без всякой церемонии, мало обращая внимания на Венерин костюм находившихся в нем прекрасных особ; переломали некоторые из самых необходимых принадлежностей спальни; переворочали все горшки и сковороды на кухне и, сыскавши двух хозяйских сыновей, приказали им одеваться и идти с нами, потому, говорили мы, что они матросы, и мы это знаем.

Купец, увидевши меня, начал догадываться, в чем состояло дело, и грозил мне строгим наказанием; но я показал ему свой открытый лист и спрашивал, не думает ли он, что и этот документ фальшивый? Обшарив все углы, я отправился и оставил обоих медвежат почти мертвыми от страха. На следующий день была подана жалоба в городовое правление; но когда дело идет об изготовлении военного судна к походу, то следствие кладется обыкновенно в долгий ящик. В Квебеке были получены бумаги из Албани, извещавшие о войне, объявленной Англии президентом Соединенных Штатов; поэтому наш капитан, откланявшись губернатору, со всевозможной поспешностью пустился по реке. Я никогда больше не слышал о моем купце.

Мы прибыли в Галифакс с полным числом людей и немедленно получили приказание отправиться в море топить, жечь и разрушать. Мы пустились к Бостонской губе, где в то утро, когда увидели землю, встретили десять или двенадцать купеческих судов. Первое, к которому мы подошли, был бриг, и меня послали завладеть им, в то время как фрегат продолжал погоню свою за другими. Шкипер судна сидел на курятнике и не заблагорассудил встать или сделать мне какое-нибудь приветствие, когда я проходил мимо его; он был коротенький толстобрюхий человечек.

- Вы англичанин, я полагаю? - изрек он.

- Да, я сам тоже полагаю, - сказал я, подражая произношению его в нос.

- Я думаю, нам не долго остается пробыть в море, и мы придем на место прежде, чем встретим кого-нибудь из вас, змей Старой Англии. Вы, надеюсь, не рассердитесь на такое выражение? - прибавил он.

- О нет, нисколько, - отвечал я: - это не составляет разницы в общем счете. Но откуда и куда идете вы?

- Иду из Смирны и пробираюсь в Бостон, куда надеюсь прийти завтра поутру с помощью Божьей и доброй совести.

Из этого ответа я увидел, что он не знал еще о войне, и потому вознамерился несколько пошутить над ним прежде, чем сообщить ему печальную новость.

- Скажите мне пожалуйста, в чем состоит ваш груз? Вы кажетесь легки.

- Однако не так уж легок, я полагаю, - отвечал он; - мы имеем свежее оливковое масло, изюм и то, что называем notions, всякая всячина.

- Что это значит notions? - сказал я. - Объясните мне пожалуйста.

- Изволите видеть, всякой всячиной, notions, называем мы иметь в трюме понемногу всего, что вам угодно. Одни любят одно, знаете, а другие другое: некоторые любят сладкий миндаль, некоторым надобен опиум, одним шелк, а другим (прибавил он с хитрой улыбкой) нравятся доллары.

- И этой-то всякой всячиной нагружено ваше судно? - спросил я.

- Я полагаю, этой, - ответил Джонатан(Ионафан (по-английск. произношению Джонатан) был искренний друг Царя Давида, и англичане называют так североамериканцев, осмеивая существующую между обеими нациями "дружбу".).

- А какой груз везли вы туда? - спросил я.

- Соленую рыбу, пшеницу и табак, - был его ответ.

- И на обратный путь вы получили теперешний груз? - спросил я. - Мне кажется, торговля со Смирной довольно выгодна.

- Да, хороша, - отвечал неосторожный янки. - Тридцать тысяч талеров в каюте, кроме деревянного масла и прочего груза, недурная вещь.

- Я очень рад слышать о талерах, - сказал я.

- Что вам до них за нужда? - возразил шкипер. - На вашу долю ведь их немного придется.

- О, больше, нежели вы думаете, . - отвечал я. - Не слышали ли вы каких новостей, уходя из порта?

При слове "новости" лицо бедного шкипера покрылось болезненной желтизной.

- Какие новости? - спросил он с трепетом, едва позволявшим ему выговаривать слова.

- Новости состоят только в том, что вашему президенту, г-ну Маддисону, вздумалось объявить войну Англии.

- Не может быть! Вы шутите, или нет? - сказал шкипер.

- Даю вам честное слово, что не шучу, - отвечал я, - и судно ваше - приз его британского величества фрегата (имярек).

Бедняк испустил вздох, исходивший из самого центра его горообразного чрева.

- Я погибший человек, - сказал он. - Я желал бы только знать об этой войне пораньше; тогда поставил бы две хорошенькие пушчонки, вот туда, на нос и вы не взяли бы меня так легко.

Я улыбнулся при мысли сопротивляться ходкому пятидесятипушечному фрегату, но оставил его утешаться и, переменивши разговор, спросил его, не может ли он дать нам чего-нибудь напиться, так как погода была очень жаркая.

- Нет, я ничего не имею, - отвечал он сердито; - да если бы даже и имел...

- Ну полно, полно, мой любезный, ты забываешь, что ты приз; вежливость, кажется, недорого стоит, и она может доставить тебе скорое возвращение восвояси.

- Это правда, - сказал Джонатан, образумившись, когда дело коснулось его; - это правда; вы только исполняете свой долг. Эй, бой, принеси сначала сюда полкружки мадеры; а так как я знаю, что офицеры любят выпить несколько капель из-под длинной пробки, то принеси нам после стаканы и бутылку кларета из рундука на левой стороне.

Мальчик повиновался, и все это появилось вскоре.

Покуда мы разговаривали, фрегат продолжал погоню, палил из пушек, приводил к ветру и заставлял приводить некоторые суда, когда проходил мимо их; спускал шлюпку, посылал ее на одно, и сам пускался за другим.

Мы держались за ним под парусами, какие могли только нести.

- Не могу ли я предложить вам чего-нибудь закусить? - сказал шкипер. - Теперь нет еще полудня, и вы вероятно не обедали.

Я поблагодарил его и принял предложение; он немедленно побежал в каюту, под предлогом приготовить ее для приема, но мне показалось, с намерением спрятать от меня какие-нибудь вещи, и я не ошибся в своем предположении, потому что он украл мешок с талерами из числа груза.

Через короткое время я приглашен был вниз. Нога поросенка и жареная дичина весьма лакомы для мичмана во всякое время, в особенности для меня; а когда несколько стаканов мадеры залили эту закуску, то барометр расположения моего духа поднялся на столько же, на сколько понизился у шкипера.

- Ну, капитан, - сказал я, осушая полный стакан кларета, - пью за продолжительную и кровопролитную войну.

- Чтоб черт взял собаку, которая не скажет того же и не выпьет за ее здоровье. Но куда думаете вы отвезти меня? Я думаю, в Галифакс? Могу ли я надеяться, что при мне оставят мое платье и мой собственный груз?

- Вся ваша частная собственность, - сказал я, - останется при вас, но судно и груз наши.

- Да, да я знаю это, - отвечал он, - но ежели вы будете хорошо обходиться со мной, то увидите, что я не из числа неблагодарных. Позвольте мне сначала собрать все свои вещи, и потом я шепну вам известьице, которое порадует вас.

На мое обещание не трогать его собственности он сказал мне, что нам не надобно терять ни минуту, потому что судно, показавшееся тогда на горизонте, также идет из Смирны и имеет богатый груз; шкипером на нем был его одногорожанин, и оно плыло в то же самое место. Я отворотился от него с презрением и в то же время сделал фрегату сигнал для переговора. Приехавши на него, я передал капитану слышанное мною от шкипера и сказал о сделанном ему обещании. Капитан согласился на это; немедленно послали нужное число людей на призовой бриг, а пленные были с него сняты, и фрегат пустился за указанным судном, которое взял в тот же вечер.

Я никогда не поверил бы, что подобное предательство обыкновенно между американцами. Расставаясь со шкипером, мы имели довольно резкий разговор.

- Я надеюсь, что мне удастся снарядить приватир, и тогда я сам возьму несколько ваших купеческих судов.

- Берегись, друг, чтобы тебя самого не взяли, - сказал я, - и чтобы не пришлось тебе проводить время на каком-нибудь из наших тюремных кораблей; но помни, что если это случится, то вы сами будете тому причиной. Вы затеяли с нами немецкую ссору(Англичане называют немецкой ссорой такую, когда кто ссорится с кем-нибудь потому только, что видит другого с ним ссорящимся.) из угождения к Boney(Boney шуточное сокращенное имя Бонапарта (Наполеона I).), a он кончит тем что наплюет вам, когда вы сделаете для него все, чего ему хотелось. Ваш мудрый президент объявил войну своей матери-отчизне.

- Черт ее побери, эту мать-отчизну, - проворчал сквозь зубы янки - она скорее мачеха, будь она проклята!!!

Я продолжал следовать за фрегатом, который в течение ночи взял девять призов. Один из них был бриг с балластом; мы посадили на него пленных, в числе коих находился и мой приятель, янки; им предоставлена была полная свобода возвратиться домой. Мы позаботились также отправить с ними весь собственный их груз и платье. Я надеялся быть посланным с своим судном в Галифакс; но капитан, зная, как наверное стану я проводить там время, удержал меня с собой. Крейсерство наше продолжалось два месяца, и мы взяли множество призов больших и малых; иные сожгли, а из других все выбрали.

Однажды, имея подобное судно у подветренного борта и сняв с него все вещи, стоившие труда, мы неблагоразумно зажгли его, прежде нежели совсем разлучились с ним, и потом несколько минут не могли избавиться от него. Пламя вдруг показалось под нашими бизань-русленями и начинало разгораться самым опасным образом; но, положивши руль под ветер и давши этим фрегату поворот в противную сторону, судно, к величайшей нашей радости, расцепилось с нашим и вскоре все обнялось пламенем. Мы зажгли приз у борта для того, чтобы не терять времени, ибо нам предстояло гнаться за другим судном, которое видно было с салинга; спуск же шлюпки на воду для поджога задержал бы нас.

К концу крейсерства мы гнались за шхуной; но она врезалась в берег и переломилась; приехавши на нее, мы сняли людей и часть груза, бывшего весьма дорогим. Она шла из Бордо в Филадельфию. Меня послали осмотреть ее и постараться спасти еще сколько-нибудь груза. Ворвавшийся в нее прилив заставил нас разломать палубы, и тогда мы увидели, что она нагружена была кипами шелку, сукном, карманными и стенными часами, кружевами, шелковыми чулками, вином, водкой, кусками стали, оливковым маслом и пр., и пр. Я сказал об этом капитану, и когда послали плотника с достаточным числом подручных, нам удалось спасти большое количество добра из воды и от американских лодок, которые не замедлили бы подойти к ней, если бы мы ее оставили. В трюме мы увидели несколько бочек: они показались мне стоящими того, чтоб нырнуть, и хотя в то время было чрезвычайно холодно, но я не колебался и пробыл под водой довольно долго, покуда задел крюком за утор бочки; таким образом мы тронули ее с места и подняли наверх. В бочке находился превосходный кларет; совесть не удерживала нас распить его, потому что, если бы я не постарался, он никогда не попал бы в рот англичанина. В короткое время мы распили трехдюжинный ящик между таким же числом нас самих и, благодаря тогдашнему октябрьскому холоду, не чувствовали дурных последствий от обильных приемов этого лекарства.

Жестокий холод и притом ныряние требовали большого поощрения. От практики в этого рода работах я мог доставать иглу на чистом песчаном дне и даже, как бобр, мог некоторое время жить под водою, но требовал обильного воздаяния.

Мы возвратились на фрегат совершенно измоченные и перезябшие, и от того вино не произвело на нас никакого действия; но когда отогрелись, то, подобно трубе великого Мюнхгаузена, тайна вылезла из нас, потому что все мы были пьяны. На следующий день капитан спросил о нашем пиршестве, и я откровенно рассказал ему все. Он был так благоразумен, что только посмеялся этому, хотя иной капитан, наверное, перепорол бы людей и наказал офицеров.

По возвращении нашем в порт я просил позволения отправиться в Англию для экзамена на лейтенанта, так как мне оканчивался тогда срок мичманской службы. Меня спросили, не хочу ли я остаться и держать экзамен на флагманском корабле, но множество причин, которых я не намерен даже высказывать теперь, заставили меня предпочесть экзамен в английском порте, и я получил увольнение. Читатель, без сомнения, поверит мне, если я скажу, что я написал несколько дюжин писем к Евгении: ее молодость, красота и мое недолговременное обладание ею все еще сохраняли в некоторой степени привязанность мою к ней. Об Эмилии я получал известия, и продолжал питать к ней чистейший пламень. Она была моим солнцем, моей луной, а прекрасные дамы западного полушария - блестящими звездами первой, второй и третьей величины. Я любил всех их более или менее; но все их прелести меркли, когда прекрасная Эмилия светила в груди моей блистательным огнем.

Я получил письмо от батюшки, который желал моего возвращения домой, имея в виду случай представить меня некоторым знатным людям, с целью обеспечить на будущее время мое производство в высшие чины. Совет был хорош, и так как он согласовался с моими видами, то я охотно последовал ему. Я простился с капитаном как нельзя лучше; равно дружеским образом простился с товарищами и с офицерами и, наконец, обошел всех знакомых дам, целуя, обнимая, клянясь им в любви и вечной преданности. Ничто, говорил я, не вырвет меня из Галифакса, если я буду произведен; ничто, обещал я одной, не помешает мне жениться, когда буду я лейтенантом; другая должна была ожидать супружеских уз, когда буду я капитан-лейтенантом; с третьей я сочетаюсь, если меня произведут в капитаны.

После шестинедельного плавания я пришел в Плимут, и мне как раз исполнилось тогда шесть лет мичманской службы.

ГЛАВА XV

Допрашивай его хорошенько, добрый Дрей: не балуй его. Делай ему невозможные вопросы. Притиснем, притиснем его.

Бьюмонт и Флетчер.

Вскоре по прибытии в Плимут общим приказом, отданным с флагманского корабля, было объявлено, что экзамен мичманов, готовящихся к производству в лейтенанты, назначен на корабле "Salvador del Mundo", в Гамоазе.

Я не замедлил известить об этом отца и сказал ему, что чувствую себя совершенно готовым, и намерен экзаменоваться. В назначенный день ваш покорный слуга и еще четырнадцать или пятнадцать других молодых кандидатов прибыли на флагманский корабль. Каждый одет был в платье N 1, по самой точной и строгой форме, с огромной связкой навигационных журналов и книг под мышкой. Нас засадили всех вместе, подобно овцам на заклание, в закрытую каюту, сделанную из парусины.

Около одиннадцати часов капитаны, которые должны были сделаться нашими Миносами и Радамантами, прибыли на корабль; но, признаться, всем нам не слишком понравился "покрой их лиц". В двенадцать часов вызвано было первое имя. Отчаянный юноша старался несколько ободриться, прочистил свое горло, поправил рубашечный воротник, подернул шейный платок и, схвативши трехугольную шляпу и журналы, бодро последовал за посланным в капитанскую каюту, где три важно глядевшие особы, одетые в полуформу, ожидали его. Они сидели за круглым столом, а клерк сидел под рукою самого президента. Навигация Мура, эта непостижимая премудрость, лежала перед ними, вместе с морским месяцесловом, аспидной доской с грифелем, чернильницей и бумагой. Дрожащий мичман подошел к столу, и, почтительно представивши журналы своих плаваний и аттестаций командиров в исправности по службе и хорошем поведении, был приглашен сесть. Первые вопросы начались с теории; и хотя в кают-компании, или в другом обществе, он отвечал бы на них свободно, но тут так сконфузился, что совершенно потерялся: затрясся при первом вопросе, выпучил глаза при втором, и, не отвечавши на третий, был отпущен с приказанием "пробыть в море еще шесть месяцев".

Он возвратился к нам с самым плачевным лицом. Я никогда не видел столь жалкого создания и в большем расстройстве мыслей. Мысль, что скоро и меня постигнет, может быть, одинаковая участь, еще более заставляла меня сожалеть о нем. Другой был вызван, и вскоре возвратился не с лучшим успехом; сделанное им описание заносчивости младшего из экзаменовавших капитанов заставило нас упасть духом и притом в такое время, когда так много зависело от нашего успеха. Это известие послужило мне, однако, к большой пользе. Я увидел, что теория была камнем, о который они разбивались, и, зная свои силы в этой части моих познаний, решился не допустить молодого капитана провалить себя. Между тем, покуда я рассуждал таким образом, возвратился к нам третий кандидат, тоже срезавшийся; однако же сведения этого молодого человека мне были известны, и потому я начал сомневаться в самом себе. Когда четвертый возвратился с смеющимся лицом и сказал нам, что он выдержал экзамен, я опять начал дышать свободнее; но удовольствие это сейчас же прошло, как только он сообщил, что один из экзаменовавших был приятель его отца. В этом-то и заключалась вся загадка, ибо молодой человек, в течение короткого времени, какое я провел с ним, подал повод о себе думать, что он весьма недалек. При вызове моего имени я почувствовал трепетание сердца, которого не чувствовал ни в сражении, ни во время урагана, ни тогда, когда я кинулся за борт в Спитгеде, чтобы плыть к моей Евгении. "Силы храбрости и могущество алгебры, помогите мне, - сказал я, - или я погиб". В одну минуту дверь каюты отворилась, часовой запер ее за мной, и я увидел себя в присутствии самого страшного триумвирата. Я чувствовал почти то же самое, что Даниил в львиной пещере. Мне сказано было садиться; после чего начался между капитанами недолгий разговор, которого я не слышал и не хотел слышать, но в продолжение которого имел время рассмотреть моих соперников с головы до ног. Я ободрял себя, думая, что был равен одному из них; и если мне удастся сделать его нейтральным, то надеялся весьма легко справиться с остальными двумя.

Лицо одного из капитанов весьма походило на пеструю тыкву; а лежавшая в то время на столе его рука на черепаховое перо; ногти на ней были до того обгрызены, что корешки их, казалось, запрятались в тело от страха дальнейших опустошений, от которых, между тем, беспощадно страдала другая рука; и я подумал про себя: "Я никогда еще не видел яснее вывески об отдаче квартиры в наем без мебели, как на твоем кокосовом орехе или пестрой тыкве".

Сидевший возле него капитан был маленький, сухощавый, пасмурный, сморщившийся человечек, с острым носом и проницательными глазами. Мичманы называли его "Старый чилийский уксус", или "Старый Горячий и Кислый".

Он был то, что мы называем крутой служака. Ему ничего не значило продержать человека два месяца в черном списке, заставляя его полировать до блеска пушечные принадлежности и никогда не давая времени починить платье или содержать себя самого в чистоте, тогда как он чистил то, что во всех отношениях было бы гораздо лучше держать нечищенным. Он редко сек человека, но мучил его надоедливым приставанием и называл это "выбивать чертовщину из головы".

Я сейчас заметил, что этот маленький домовой, выглядывавший подобно сухой коже угря, был председателем комиссии.

Третий капитан был высокий, здорового цвета лица и важно глядящий человек (он был младший из троих), с повелительной внешностью. Он не раскрыл бы рта для улыбки, если бы сам Нестор побожился, что шутка заслуживала смеха.

Только что успел я окончить свои наблюдения и сделать беглую оценку качеств моих экзаменаторов, как приступили к испытанию, которое началось обращением ко мне председателя в следующих словах:

- Я полагаю, сэр, что вы довольно сведущи в теоретическом и практическом мореплавании, иначе вы не пожаловали бы сюда?

Я отвечал, что надеюсь показать себя таким, если им угодно будет испытать меня.

- Довольно скор на ответ, - сказал высокий капитан. - Я полагаю, что этот молодец главный оратор на кубрике. С кем бы служили, сэр?

Я сказал ему имена разных капитанов, с которыми служил, в особенности лорда Эдуарда.

- О, этого уж довольно; вы должны быть молодцом, если служили с лордом Эдуардом.

Я понял завистливый и саркастический тон, с каким произнесены были эти слова, и потому приготовился к трудной компании, будучи совершенно уверен, что этот человек, не бывший моряком, почтет себя счастливым, если провалит одного из мичманов лорда Эдуарда. Мне задавали многие задачи, которые я решал скоро. Они рассматривали мои навигационные журналы и аттестации, видимо, с гораздо большею строгостью и потом сделали один вопрос из высших частей математики. Я также решил его, но заметил, что они не обращали никакого внимания на мои знания. Маленький, сухощавый капитан, казалось, огорчился еще, что не мог сыскать у меня ошибки. Трудная задача из сферической тригонометрии лежала перед ними, тщательно списанная, и вывод был ясно означен в конце; но его, разумеется, мне не позволили видеть.

Я скоро решил ее; они сравнили мой вывод с тем, который был для них приготовлен, и, нашедши несходство, сказали мне, что я ошибся. Не смутившись, но весьма внимательно рассмотревши свою работу, я отвечал им, что не могу открыть ошибки и в состоянии доказать верность моего вывода объяснением, по Канону, по Гунтеру или посредством чертежа.

- Мне кажется, вы считаете себя весьма сведущим человеком, - сказал маленький толстый капитан.

- Второй Эвклид! - возразил высокий капитан. - Скажите мне, сударь, знаете ли вы, что значит Pons Asinorum?

- Мост ослов, сэр, - отвечал я с улыбкой, глядя ему прямо в лицо.

Я ясно увидел тогда, что маленький толстый капитан никогда прежде не слышал об Ослином Мосте и поэтому полагал, что я насмехался над высоким капитаном, который всю жизнь свою, как мы говорим "терся при порте", слышал когда-то о Pons Asinorum, но не знал этой Эвклидовой задачи, и каким образом она применена к навигации. Толстый капитан начал смеяться осиплым голосом, говоря:

- Мне кажется, он порядком отделывает вас; вам бы лучше оставить его в покое. Он сейчас приведет вас в замешательство.

Обожженный таким замечанием товарища, высокий капитан налег на свою дородность, упорно настаивал, что последний мой ответ был не удовлетворителен, и поклялся до тех пор не подписывать моего экзаменационного листа, покуда я не решу ему задачи.

Я настаивал на своем: оба вывода были опять сравнены, и уже порешили было меня отправить с носом, как вдруг, к изумлению экзаменаторов, ошибка была найдена в их выводе. Толстый капитан, будучи доброжелательным человеком, усердно смеялся; а другие два посматривали глупо и с большим неудовольствием.

- Мост ослов, сэр, - отвечал я с улыбкой, глядя ему в глаза, - теперь встаньте, и мы посмотрим, как будете вы управляться с кораблем.

Предположено было, что корабль стоит на стапелях, потом спущен на воду; я назначен был на него за старшего лейтенанта, и мне велено приготовить его к походу. Я ввел его в док, смотрел, когда обшивали медью; подвел его под краны и поставил мачты; потом подтянулся у балластной пристани и погрузил чугунный балласт и бочки; привел к блокшипу, или кораблю, откуда получают материалы; оснастил его совершенно; привязал паруса, поставил пушки, поднял все принадлежности и провизию; донес о его готовности; поднял лоцманский флаг; вышел из порта, и должен был входить с ним в другие порты, означая и называя мели и опасные места Портсмута, Плимута, Фальмута, Доунсов, Ярмутских Рейдов и даже до Шотландии.

Но крутой служака и высокий капитан не прощали мне того, что я был прав в решении задачи, и продолжали экзаменовать меня. Они ставили мой корабль во всевозможные опасности, в таком бесконечном разнообразии представляющиеся на поприще морской жизни. Я ставил и убирал каждый парус, от трюмселей до триселя. Мачты мои были сбиты; я соорудил фальшивый, поставил опять паруса и только что благополучно хотел войти в порт, как маленький крутой служака вздумал весьма жестоко поступить с моим кораблем. Он потащил его в темную ночь при урагане на пустынный подветренный берег, предоставляя мне избавить его из этого отчаянного положения. Я отвечал ему, что если меня начнет нести, и место позволит встать на якорь, то я стану и после того буду ожидать своей участи; но если же якорей бросить нельзя, то ни он и никто другой не может спасти корабля, без перемены ветра, или особенной помощи Провидения. Это не удовлетворило Старого Чилийского Уксуса. Я увидел, что меня прижимают, и экзамен будет иметь горестный конец для моих надежд, а потому сделался равнодушен; устал об бесконечных вопросов и задач и на свое счастие, по мнению высокого капитана, ошибся. Я отвечал в то время на один из тех вопросов, о которых часто спорят: то есть, когда у вас обстенит совершенно все паруса, должны ли вы положить руль шлаг или два под ветер, или держать его прямо? Я предпочел последнее средство; но высокий капитан настаивал на первом и представлял свои доказательства. Видя, что со мной начали рассуждать, я приспустил флаг и поблагодарил его за совет, которому, говорил я, непременно последую при первом случае; но сказал это не потому, чтоб был в этом убежден, ибо впоследствии нашел совет несправедливым. Между тем наружное мое признание польстило его самолюбию, и он принял мою сторону. Он оскалил зубы с мертвецкой улыбкой и, обратившись к другим капитанам, спросим, довольны ли они?

Вопрос этот, подобно удару аукционного молотка, положил конец всем спорам, потому что капитаны в таких случаях никогда не противоречат друг другу. Мне сказали, что мой экзаменный лист будет подписан. Уходя, я сделал самый низкий поклон и, возвращаясь в "овчарню", рассуждал, что едва не потерял своего производства, оскорбивши их самолюбие; а польстивши ему, оставил за собой поле сражения. Так-то идет все на свете; и с первых дней моей юности мне суждено было укрепляться и совершенствоваться во всякого рода пороках, от пагубных примеров старших.

Я бы мог быть гораздо легче проэкзаменованным за границей. Мне очень памятно, как в один прекрасный день мы находились в море, в Вест-Индии; шлюпка была спущена на воду и послана с одним молодым мичманом (не совсем еще выслужившим свой срок, и которого возраст и наружность могли ручаться за все другое, кроме сведений) на корабль, бывший тогда с нами. Чрез четверть часа он возвратился с свидетельством к производству.

Мы все удивлялись и спрашивали его, какие задавали ему вопросы. Он отвечал, что никаких, за исключением вопросов о здоровье его батюшки и матушки и о том, не угодно ли ему портвейну или белого вина с водой.

- Когда я уезжал, - прибавил мичман, - один из капитанов просил меня засвидетельствовать нижайшее его почтение лорду и леди Г., приказал заколоть и ощипать индейку и положить ко мне в шлюпку, и пожелал счастливого успеха.

Этот мальчик был вскоре произведен в пост-капитаны(Капитан 1-го ранга.), но, по счастию для службы, умер на пути в Англию.

Конечно, была маленькая разница между его экзаменом и моим; но когда он кончился, то я радовался строгости моих притеснителей. Честолюбие, мое возлюбленное честолюбие было польщено торжеством моих познаний, и, обтерев пот со лба, я начал рассказывать о трудностях экзамена и успехе моем с таким самодовольствием, которое в другом человеке, сам назвал бы величайшим тщеславием. Следствием моего долгого экзамена, продолжавшегося полтора часа, было одно весьма доброе дело: капитаны задавали всем остальным мичманам весьма мало вопросов и признали достойными производства; таким образом пострадали только несчастные, попавшиеся первыми на острие утреннего усердия экзаменаторов, хотя между срезавшимися были молодые люди, более сведущие, чем большая часть тех, которые вышли с распущенным флагом.

Одно обстоятельство, случившееся после экзамена, рассмешило меня. Когда капитаны вышли наверх, маленький Чилийский Уксус подозвал меня к себе и спросил, не родственник ли я мистеру N... ? - Я отвечал, что он мне дядя.

- Ах, Боже мой, сэр, да он мой задушевный приятель! Зачем же не сказали вы мне, что вы его племянник?

Я отвечал с притворным смирением, весьма близким к наглости, что не мог видеть по его лицу, знаком ли он с моим дядей, и даже, зная это, считал бы неприличным напоминать ему в такое время, потому что не только поселил бы недоверчивость к моим знаниям, но заставил бы также других подозревать его самого в пристрастии и желании уклониться от прямого исполнения долга, и что поэтому он мог принять такое напоминание за личное оскорбление.

- Все это очень хорошо и очень справедливо, - сказал ветеран, - но когда будете вы иметь на плечах своих голову постарее и познакомитесь несколько побольше с службою, то научитесь полагаться по крайней мере столько же и на приятелей, сколько на свои достоинства. Поверьте мне, что если бы вы могли сделаться двоюродным братом старому адмиралтейскому коту, то увидели бы тогда, до какой степени это послужило бы в вашу пользу. Но теперь уже все прошло и кончено. Поклонитесь от меня вашему дядюшке и скажите ему, что вы экзаменовались самым беспристрастным и похвальным для вас образом.

Сказав это, он приложил руку к шляпе и начал спускаться в свою гичку. Когда он сходил, я вслед ему про себя говорил: "Черт бы взял твою обезьянью рожу. Не тебе буду я обязан, если меня произведут. Я думаю, твой отец починял старые брюки ключнику первого лорда, или, может быть, твоя мать была при дворе кормилицей, и по этой-то дороге ты добрался до командования судном".

Восхищенный своим успехом, я в тот же вечер сел в дилижанс и приехал домой, где был благосклонно и радушно встречен. Но в отсутствие мое смерть сделала печальное опустошение в нашем семействе. Мой старший брат и две сестры, один за другим, вскоре были призваны Небом для соединения с нашей бедной матерью, и на утешение отца остались только я и младшая сестра. Надобно сознаться, что отец принял меня чрезвычайно радушно; сильная горесть от потери детей и от опасностей, каким я подвергался, и полученное им достоверное известие о моем поведении были слишком достаточны, чтобы предать забвению мои поступки, и он, казалось, - впрочем, я не сомневаюсь, что и в самом деле, - был искренно расположен ко мне и гордился мною более, нежели когда-либо прежде.

Что касается до моих собственных чувств при этом случае, я не стану скрывать их. Конечно, смерть родных огорчила меня; но известия о ней доходили до меня в разгаре самой деятельной службы. Я ознакомился со смертью во всех ее видах, и домашние беды произвели на меня самое незначительное впечатление. Мне стыдно сознаваться в недостатке чувств, но этот пример в моей жизни совершенно уверил меня, что чувства грубеют по мере увеличивающихся около нас бедствий, и что родитель, готовый во время мира и домашнего спокойствия предаться сильнейшей горести при потере одного ребенка, стал бы смотреть на смерть десятерых с равнодушием привычки, если б чума, война или голод окружали его.

Мои чувства, никогда не бывшие в этом отношении слишком нежными, еще более огрубели на службе. Те сладкие воспоминания, которые, при спокойном образе жизни, выжали бы у меня несколько слез, были поглощены безнравственностью и жестокостью войны; к тому же потеря, значительно увеличивавшая мое состояние, заставила меня легко утешиться. К старшему моему брату я с малолетства чувствовал зависть и неудовольствие, рожденные и поддерживаемые, как мне кажется, несколько неблагоразумным и отчасти неизбежным поведением родителей. Во всех случаях, когда дело шло до выбора или отличия, Том имел преимущество, потому что был старший: мне было тяжело переносить это; но когда Том надевал новое платье в каникулы или на Рождество, а его старое отдавалось мне, то сознаюсь, я желал, чтобы черт побрал Тома. В экономическом отношении, может быть, и нельзя было не признать пользы таких распоряжений, но во мне это порождало такие размышления, которые побуждали меня весьма снисходительно относиться к поведению Каина.

Том был хороший, благонравный, опрятный мальчик и своих одежд не занашивал. Но когда я видел на нем все новенькое, а сам был вынужден напяливать на себя обноски, то какой угодно моралист и философ не будет со мною спорить о том, что надо было обладать благодушием и незлобивостью ангела, чтобы спокойно переносить это; а уж я-то таким благодушием никогда не блистал. После этого станет понятно, что известие о кончине Тома не выжало из моих глаз и десятой доли тех слез, какие мною были пролиты при напяливании на себя его старых панталон.

Что касается до сестер, то я их как-то всегда забывал, словно чужих. Встречались мы только по праздникам, обычно никак не могли обойтись без ссор и прощались без всяких горестных чувств. Уходя в море, я решительно забывал и думать о них. Но теперь известие о их смерти произвело на меня некоторое впечатление; я явно ощущал их потерю и упрекал себя за недостаток братской любви к ним. И теперь, когда я их лишился, во мне пробудилась огромная потребность такой любви, и я всю ее сосредоточил на оставшейся в живых младшей сестре; все чувство, которое должно бы было распределиться между ними тремя, обратилось теперь на нее.

Повидавшись, по прибытии в Лондон, с родителями, я первым долгом занялся розысками моей милой Евгении, с которою разлучился при таких обстоятельствах.

Я нашел ее поверенного и от него узнал, что она живет хорошо. Но сообщить, где она живет, он наотрез отказался, заявив, что не может дать ее адрес без особого ее разрешения.

Через две недели по прибытии в Лондон я был произведен в лейтенанты флота его величества. Но меня пока еще не приписали ни к какому судну, и я порешил пока пожить в свое удовольствие, на вольном отдыхе. Мне хотелось немного поотдохнуть после тяжелой последней кампании в Северной Америке.

А главное, меня ужасно радовало, что я, наконец, перестал быть ничем, сделался персоною с чином, с определенным общественным положением. В крайнем случае я мог жить и вполне самостоятельно, отдельно от отца.

Вообще, этот первый чин доставил мне больше истинного удовольствия, нежели два последующие, до которых мне суждено было дожить. Как только я получил новое звание, мои мысли немедленно обратились к Эмилии, и два дня спустя после производства я сказал отцу о своем намерении посетить Сомервилей.

Отец был в самом приятном расположении духа; мы сидели за бутылкой кларета после превосходного обеда, в продолжение которого я чрезвычайно занимал его рассказами о моих последних приключениях. Он трепетал от страха, слушая об опасностях, каким подвергался я во время урагана; а потом он покатывался со смеху над проказами моими в Квебеке и на острове принца Эдуарда. Когда я заговорил о мисс Сомервиль, батюшка отвечал, что она, без сомнения, почтет себя счастливой видеть меня, что она подросла, сделалась очень милой девушкой и первой красавицей всего округа.

Я слушал с наружным равнодушием, но внутренно чувствовал совершенно противоположное, и сердце мое трепетало при таком известии.

- Весьма возможно, - говорил я, равнодушно смотрясь в зеркальце с оправою из слоновой кости, - весьма возможно, что она выросла и сделалась превосходной девицей: надо было ожидать этого, когда я видел ее последний раз. Но хорошенькие девицы в наше время очень нередки; в особенности с тех пор, как прививание оспы избавило лица от рябин. Кроме того, девицы ведут теперь совсем другую жизнь, которая оказывает большое влияние на их наружность; им позволяют прогуливаться, вместо того, чтобы сидеть целый день на одном месте, будто с колодкой на ногах, упершись прекрасным обворожительным своим носиком в французскую грамматику, под руководством французской гувернантки.

Не могу дать отчета, почему я тратил столько труда скрыть от доброго отца настоящее состояние своего сердца. Разве, может быть, только потому, что от привычки обман упреждал у меня истину; привязанность же моя к этому прекрасному и добродетельному созданию не могла заставить меня покраснеть, кроме тех случаев, когда я сознавался себе, что был недостоин обладать таким сочетанием всего лучшего в мире.

Я не понимал тогда, почему отец смотрел на меня с недоумением; но впоследствии узнал, что по смерти моего брата он и Сомервиль рассуждали о моем браке с дочерью Сомервиль, и согласились на него, если мы оба будем также согласны, но чтобы во всяком случае супружество наше было отложено до получения мною капитанского чина.

- А я полагал, - сказал отец, - что у тебя тут дело не обходится без любви?

- Я влюблен, сэр! - возразил я с видом удивления. - Правда, я питаю полное уважение к девице Сомервиль, но что касается до любви, то я не думаю, чтобы некоторое внимание мое к ней было так истолковано. Я оказывал ей не более внимания, чем оказал бы всякой прекрасной девице, с которою случилось бы мне встретиться. (Это было справедливо, вполне справедливо).

- Если так, - сказал батюшка, - я сделал ошибочное заключение.

И тут разговор об этом прекратился.

По отбытии моем в Америку для поступления на фрегат, Сомервиль в дружеском разговоре с батюшкой сказал ему, что, расспрашивая свою дочь, он узнал от нее о том, что я к ней неравнодушен. С ярким румянцем на щеках, она откровенно призналась мне в этом. Но этого достаточно было, чтоб удивить его, видя мое равнодушие, потому что оба почтенные родители считали дело уже слаженным.

Озадаченный моим ответом отец не знал, на чьей стороне правда и, заключивши, что тут должно быть какое-нибудь недоразумение или что я был по-прежнему ветрен и безрассуден, почел своею обязанностью передать содержание нашего разговора Сомервилю, который, получивши письмо, немедленно сообщил его Эмилии. Это был недурной предвестник для любовника после трехлетней разлуки с милой!

Я приехал к Сомервилям, горя нетерпением увидеть любимую девушку, и почувствовал, что моя любовь к ней гораздо сильнее, чем я полагал. Выпрыгнув из кареты, я побежал в комнату, где обыкновенно она проводила утро. Мне был тогда двадцать второй год; наружность моя была в полном смысле прекрасна, и много женщин восхищались ею; но преимущество это еще более увеличивалось тщательным выбором костюма. Общество милых американок много способствовало исправлению моих манер, и во мне оставалось лишь столько свойственной морякам грубоватости, чтобы, подобно коре на бутылке портвейна, придавать вину более приятный вкус. Но насколько наружность моя была открыта и прилична, настолько же сердце было обманчиво и порочно.

Эмилия встала с большим волнением, и в один миг была заключена в мои объятия, но это движение не исходило от нее - я один участвовал в нем. Напротив, она скорее не допускала его и, казалось, только забыла на ту минуту печальное известие, сообщенное ей отцом за два часа перед тем. Она позволила мне, может быть, не имела сил не позволить, прижать ее к моему сердцу, но вскоре, однако, пришла к себя и дала свободу своим чувствам излиться ужасным потоком слез.

Забывши совсем о моем разговоре с отцом и еще того менее подозревая, чтобы Эмилия знала о нем, я, признаюсь, был удивлен. Ласки мои были отвергнуты, как будто бы они происходили от человека, совершенно не имевшего права на такую вольность. Она даже называла меня мистером Мильдмеем, а не Франком.

- Что все это значит, несравненная Эмилия? - сказал я ей. - Вы могли так перемениться в своих чувствах? Разве так должны быть награждены моя любовь и постоянство? Для того разве носил я у своего сердца в сражениях и бурях это прекрасное доказательство вашей любви, чтобы по возвращении моем быть отвергнутым вами, подобно дворняжке?

Я чувствовал, что имел полное право говорить о своем постоянстве; даже поведение мое в Галифаксе и Квебеке нисколько не противоречило такому объяснению. Как это ни покажется странным, но это справедливо. Эмилия была для меня тем, чем был для моряка лучший его якорь: он не употреблял его, боясь потерять, и становился в разных портах на других якорях, которые хорошо служили ему, но на лучшем своем якоре он был намерен стать только у себя дома, избежавши уже всех опасностей чужих берегов. Точно так была для меня Эмилия. Я думал о ней, когда был почти в челюстях акулы; думал о ней, когда всходил по вантам во время урагана; думал о ней, когда меня гоняли и мучили экзаменовавшие капитаны; все, все, что ни сделал я похвального, было для нее. Зачем же, как предатель, я отрекся от нее? Я не могу привести другой причины, как только этой бесконечной любви к выдумкам и обману, которая росла вместе с моим ростом.

Госпожа Сталь говорит, что любовь - эпизод в человеческой жизни. Это совершенно справедливо, но в жизни есть такое множество эпизодов, как в романах, хотя и в том, и в другом случае они только на время отвлекают наше внимание. Тут-то заключается различие между страстью и любовью. Я чувствовал страсть к Евгении, любовь к Эмилии. Почему же? Потому что хотя Евгения сделалась преступной чрез собственные мои просьбы и убеждения, рассеявшие ее страхи, хотя любовь ко мне заставляла ее уступать всякому моему требованию, даже с пожертвованием собою, но все же в глазах общества она была преступной, и я не мог принести чистой и святой любви тому, что считал порочным. В этом случае я уступил бесчувственному и ложному мнению света. Но Эмилия, наделенная всеми теми же талантами, если еще не более, с очаровательной прелестью, ограждаемая своим общественным положением и связями, была цветком, вечно цветущим на стебле добродетели, и стараться сорвать его, значило бы посягнуть на святотатство; притом и самое старание было бы сумасбродством, ввиду совершенной безнадежности на успех. Всякое относившееся к ней чувство было непорочно; даже самолюбие мое требовало того. Ни за какие блага не согласился бы я оскорбить ее, потому что нарушение спокойствия ее совести навсегда отняло бы спокойствие и у меня. Рассуждая о нашем союзе, я обыкновенно краснел от сознания своих пороков и давал обещания исправиться, чтобы чувствовать себя достойным встретить тот день, в который должен буду вести ее к алтарю.

Я не имел времени долго рассуждать. Услышав мои укоризны, Эмилия встала и, с величайшим достоинством, повелительным голосом оскорбленной добродетели и невинности, сказала мне:

- Сэр, я честная девушка и не в состоянии обманывать ни вас, ни кого-либо, и до сих пор не сделала еще поступка, которого принуждена была стыдиться. Какие бы ни были причины, заставившие меня раскаиваться в излишней моей доверенности к вам и переменить о вас мнение, я не стану утаивать их; вы вполне узнаете о них из этого письма. - И она подала мне письмо отца моего к Сомервилю.

В одно мгновение загадка объяснилась, и изобличение вспыхнуло на моем лице, как порох на полке ружья. Виновному и уличенному самым ясным доказательством, мне оставалось бы только предоставить себя на ее милость. Но покуда я стоял в нерешимости и не знал, что делать, Сомервиль вошел в комнату и приветствовал меня ласково, но холодно. Видя Эмилию в слезах и в руках у ней письмо моего отца, он догадался, что между нами произошло, или еще происходит объяснение. В этом случае искреннее сознание, что я чувствовал ложный стыд открыться в своей любви к Эмилии, было бы, без сомнения, самое лучшее, но мой истинный и верный друг, демон, подоспел ко мне на помощь и напомнил о лжи, о той цепи, которою он с давнего времени опутывал меня, и принимал все предосторожности к тому, чтобы я ни в каком случае ни на одно звено не прервал ее; по счастию, это было тогда для меня выгоднее, нежели откровенность.

- Я должен сознаться, сэр, - сказал я Сомервилю, - что все эти видимые доказательства справедливо обвиняют меня. Мне остается только надеяться на терпеливое внимание и просить позволения объясниться. Заключения, сделанные отцом, из бывшего между нами разговора, совершенно справедливы, но не угодно ли вам принять во внимание, что этот разговор начался с объявления мною желания посетить вас и представить вашей дочери сувенир, с такой заботливостью сберегаемый мною в продолжение долгого моего отсутствия, и вы увидите в моем поведении противоречие, которое трудно объяснить. Но уверяю вас, что несмотря на все эти несообразности, истина и постоянство мое, наконец, обнаружатся. Вы, вероятно, засмеетесь пришедшей мне тогда в голову мыслей ревновать отца, расточавшего неумеренные похвалы мисс Сомервиль. Вовсе не полагая, что он знает о моей любви, я начал страшиться, не намекает ли он мне о своей. Он вдовец, здоров и не стар, и мне казалось, что он ожидал только моего одобрения, чтобы оправдать свой выбор мачехи для меня и моей сестры. Таким образом, находясь между любовью к мисс Сомервиль и уважением к отцу, я почти не знал, как мне поступать. Со стыдом признаюсь теперь, что хоть на одно мгновение мог подозревать отца, но удрученный этим ошибочным предположением привязанности его к особе, составляющей единственный предмет моего обожания, я не в состоянии был заставить себя открыть ему свои чувства, боясь возобновления неудовольствий между нами, которые в таком случае родили бы самое непреодолимое препятствие к нашему примирению. Эта мысль терзала меня и понуждала спешить сюда. Спросите извозчиков, и они вам скажут, что я всю дорогу погонял их, постукивая испанским талером в стекло кареты. Я боялся, чтоб отец не приехал прежде меня, и мое разгоряченное воображение представляло его, стоящим на коленях перед моей возлюбленной Эмилией. Не судите меня слишком строго и позвольте надеяться на такое же снисхождение и милость, какую оказали вы мне в первое наше знакомство.

Последние эти слова слегка напомнили ему происшествие в трактире и случай, познакомивший нас. Защита моя была недурна, недоставало только одного, чтобы сделать ее превосходною - правды; но так как судьи сильно расположены были в пользу подсудимого, то меня скоро простили, присоединивши только просьбу быть осторожнее на будущее время. Примирение заставило Эмилию пролить еще несколько слез; и она вскоре ускользнула из комнаты, чтобы оправиться от волнения чувств. Сомервиль, оставшись со мной вдвоем, рассказал мне о сделанном условии насчет брака моего с его дочерью. Как это справедливо, что ссора любовников оживляет любовь! Мне была протянута прелестная белая ручка, и покрылась моими поцелуями тем с большим восхищением, что я едва не потерял ее навсегда. Один только тот, кто враждовал с бурями и едва не потерпел кораблекрушения, вполне может ценить удовольствие быть в безопасном месте.

Обед и вечер были из числа счастливейших в моей жизни. Мы не долго сидели за вином, потому что я предпочел лучше последовать за моей возлюбленной в маленькую гостиную, где приготовлены были чай и кофе и где находились музыкальные инструменты. Эмилия пела и играла для меня, я также пел и аккомпанировал ей, и когда пробило полночь, и был дан сигнал расходиться, я полагал, что все стенные и карманные часы в доме были, по крайней мере, тремя часами впереди.

Только что положил я голову на подушку, как начал призывать себя к строгому отчету за свое коварство и обман. Не знаю почему, совесть всегда самый несговорчивый господин, с которым трудно сладить. Вы можете избавиться от счета портного, переехавши через Ламанш, но докучливость совести следует за вами к антиподам и непременно заставляет удовлетворить себя. Припомнив происшествие того дня, я увидел, что чрез ничтожный случай и неизвинительный обман, я едва не потерял мою Эмилию. Рано или поздно, думал я, эти черты моего характера наверное обнаружатся, и я погибну под преследованиями стыда. Достигнутый мною теперь успех ничто в сравнении с риском, которому " подвергался потерять навсегда любимую особу и уважение ее отца. Во имя ее я дал себе обещание навсегда оставить свою адскую привычку. Потому говорю теперь об этом обете, что он был первым переломом к моему выздоровлению и долго поддерживал меня, по крайней мере, до тех пор, покуда позволяли привычка и житейские приключения. Я забыл в то время, что для того, чтобы быть откровенным, надобно быть честным. Нет причины ничего скрывать, когда не сделал ничего дурного.

Сомервиль в своем письме описал все происшествие, а отец отвечал ему, что я должно быть рехнулся. Я согласен был с этим, ссылаясь на слова Шекспира: "Лунатик, любовник, поэт и проч.!" Когда опасность миновала, я перестал упрекать себя в своих умствованиях.

Дни в доме Сомервилей, подобно всем дням счастливых любовников, летели чрезвычайно скоро. Чем долее оставался я с Эмилией, тем прочнее и быстрее заковывала она меня в свои цепи; наилучшим этого последствием было обращение меня к добродетели, потому что она сама была добродетельна, и я чувствовал, что для обладания ею, мне надо сделаться похожим на нее, по крайней мере, хотя настолько, насколько мой испорченный образ мыслей и дурные наклонности могли позволить мне. Со стыдом и с сокрушением сердца рассматривал я прошедшую жизнь. Однажды, в воскресенье, стоя в церкви возле этого прекрасного создания и глядя, как она молилась, мне представилась она ангелом, окруженным горним небом. Я находил, что все мои мысли и чувства переменились и улучшились от общения с нею. Искры религии, так долго остававшиеся погребенными в золе светского распутства и неверия, начали оживляться. Я вспомнил тогда о покойной матери и о Библии, и если бы мне позволено было долее оставаться с моей наставницей, то, без сомнения, я получил бы опять чистоту мыслей и нравственность привычек. Я бы простился с пороком и его безумием, потому что они не могли жить под одной кровлей с Эмилией, и полюбил бы Библию и религию, потому что они были любимы ею; но злобная судьба повела меня по другой дороге.

ГЛАВА XVI

И часто его льстивый осторожный язык обнаруживал свою лживость на покрасневших щеках его; он был трус перед сильными, и тиран со слабыми.

Шелли.

Узнав о моем производстве, отец немедленно начал хлопотать о назначении меня на действительную службу и получил из адмиралтейства обещание, которое не походило на тысячи предшествовавших и последовавших и было слишком скоро исполнено. Я получил письмо от отца и с той же почтой длинный конверт из адмиралтейства, форменно уведомлявший меня о моем назначении на восемнадцатипушечный бриг в Портсмуте, куда предписывалось мне явиться немедленно и вступить в отправление должности. Впоследствии я увидел, что в этом назначении заключался тайный заговор против меня, но был тогда слишком зелен, чтобы усмотреть его вовремя. Благоразумные головы обоих батюшек нашли разлуку между влюбленными необходимой, и всякое ее отлагательство служившим ко вреду для нас обоих. Одним словом, покуда не получу я желаемого чина, нечего и помышлять о свадьбе.

Так как в наше время наверное всякий уже хорошо знает, какие обыкновенно бывают разговоры между расстающимися влюбленными, то я не стану терзать терпения читателя повторением того, что так часто повторялось, и что известно каждому от владетельной особы до земледельца. Равно также не стану описывать пути в Портсмут, куда прибыл я через два дня после получения приказа.

Само собой разумеется, что я остановился у Биллета, в Джордже, потому что эта гостиница была сборным местом всей флотской аристократии и находилась против канцелярии главного командира. Первой моей заботой было узнать адрес моего нового капитана. Я начал расспрашивать, но его не было в гостинице. Он не жил в Джордже и не обедал в Кроуне; не показывался также ни в Фонтене, ни в Парад-Кофи-гауз. Поговаривали, что он находится в трактире Звезды и Подвязки, на самом конце Портсмутского Мыса. Он даже и там не жил, но по большей части был на бриге. Это мне что-то не понравилось; я не люблю наших капитанов, которые живут на судах в порте; присутствием своим они во всяком случае связывают всех на судне, потому что никто не может свободно предаваться удовольствиям и располагать собою как хочет, что составляет жизнь и душу военного судна, когда оно в порте.

Я спросил капитана в трактире Звезды и Подвязки и ожидал не найти его там, потому что трактир этот с незапамятных времен был всегдашним сборищем комиссаров, шкиперов и мичманов; однако он имел в нем квартиру. Я послал к нему визитную карточку, и вслед за сим получил приглашение войти. Он сидел в маленькой комнатке со стаканом джин-грога, или вернее с остатками его, у стола, на котором было разбросано множество бумаг, полученных им в то утро; ноги его лежали на решетке камина. При моем входе в комнату, он встал, и я увидел перед собой короткое четырехугольное туловище, с огромной выпуклостью, или тем, что испанцы называют barriga(Barriga - по-испански чрево, утроба.). Эта округлость тела поддерживалась парой Атласовых ног, какие редко встречаются даже у Батского носильщика. Лицо его можно было назвать пригожим: правильные черты, приятная улыбка и глубокая ямка на подбородке. Самое же замечательное в его наружности составляли глаза: маленькие, но проницательные, они, казалось, обладали давно придумываемым снарядом вечного движения, потому что невозможно было ни на одно мгновение уставить их на один предмет. В лице его виднелось какое-то скрытое выражение, которое, несмотря на то, что я был порядочный физиономист, я не мог, однако ж, разгадать с первого разу.

- Г-н Мильдмей, - сказал мой шкипер, - я весьма рад видеть вас, и считаю себя счастливым, что вы назначены ко мне на судно. Не угодно ли вам садиться.

Когда я исполнил его приглашение, он поворотился кругом и, потирая руки, как будто только выпустил из них мыло, продолжал:

- Я принял за правило узнавать от товарищей моих, капитанов, некоторые подробности об офицере, прежде нежели он поступит ко мне на судно; я всегда беру эту предосторожность, зная, что пословицу "одна паршивая овца" и пр. более всего можно применить к нашей службе.

Мне желательно иметь у себя хороших офицеров и вполне благородных людей. Конечно, есть множество офицеров, знающих свою должность, и у которых нельзя сыскать никакого упущения по службе; но есть также манера исполнять ее, которой может овладеть один только благовоспитанный офицер; грубое обращение, проклятия, непристойная и обидная брань и выражения делают людей недовольными, обесчещивают службу, и потому весьма благоразумно запрещены вторым пунктом воинского устава. Под распоряжением таких офицеров люди всегда работают неохотно. Я принял смелость несколько осведомиться о вас, и могу только сказать, что все, мною услышанное, было в вашу пользу. Я не сомневаюсь, что мы поладим друг с другом, и будьте уверены, я всегда стану особенно заботиться о доставлении вам сколько можно более удобства и облегчения.

На это весьма ласковое и вежливое приветствие я сделал приличный ответ. Потом он сказал мне, что намерен отправиться в море через несколько дней; что офицер, на место которого я поступил, не вполне соответствовал его желаниям, хотя он считал его весьма достойным человеком, и потому просил и успел доставить ему назначение; наконец, что ему непременно надо как можно скорее явиться на новое свое судно, но наперед я должен сменить его.

- Поэтому, - сказал он, - лучше всего нам увидеться завтра поутру в девять часов, на бриге; тогда будет прочитан приказ о вашем назначении, и после того я прошу вас располагать собою несколько дней, потому что вы верно захотите сделать какие-нибудь маленькие приготовления к походу. Я очень хорошо знаю, - продолжал он, улыбаясь, - что есть множество мелочных удобств, которые офицеры желают иметь, как, например, устроить свою каюту, запастись чем-нибудь из провизии, и тысячи других вещей, служащих к препровождению времени и к рассеянию монотонности морской жизни. Вот уже сорок лет, как я топчу шканцы, и - как вы можете заключить по моему чину и по моей жизни, - не с большим успехом. Я принужден сидеть здесь за стаканом скромного грога, вместо того, чтобы быть с прочими капитанами в гостинице Кроун за кларетом. Но я должен помогать двум сестрам и чувствую гораздо более удовольствия исполнять долг брата, нежели лакомить себя; хотя, сознаюсь, мне нисколько не противна рюмка кларета, когда я не должен заплатить за нее, чего не могу сделать. Но не позволяйте мне теперь задерживать вас долее. Вы, конечно, имеете бездну знакомых, с которыми желаете видеться; а что касается до моих сказок, то их станет на целую вахту, когда мы не будем иметь ничего лучше для развлечения.

Сказавши это, он протянул мне руку и пожал мою весьма дружески.

- Завтра в девять часов, - повторил он, и я вышел от него совершенно довольный.

Я возвратился в свой трактир, думая про себя: - какой я счастливец, что с первого назначения попал к такому благородному, откровенному, доброму британскому герою.

Приказав в Джордже изготовить себе обед, я между тем пошел шататься по городу, чтобы сделать разные покупки и заказать некоторые вещи для похода. Мне встретились многие из прежних товарищей; они поздравляли меня с чином, и требовали от меня обеда, чтобы вспрыснуть мое назначение в поход; на это я охотно согласился. День был назначен, и Биллет получил приказание изготовить все нужное.

Пообедавши, я занялся писанием длинного письма к моей дорогой Эмилии и с помощью бутылки вина успел составить довольно жаркое и восторженное послание, запечатал его, поцеловал и отправил на почту; потом, до самой ночи строил воздушные замки, и в каждом из них Эмилия была единственною владетельницей. Проспавши крепко ночь, я на следующее утро, в семь часов, принарядился в новый с иголочки мундир, поместил огромнейший эполет на правом плече и находил себя одним из лучших молодцов, когда-либо застегивавших сабельную портупею. Позавтракавши, я легкой, но мужественной стопой направился по улице Гей-стрит.

- Шлюпку вашей милости? - сказали мне вдруг дюжина голосов, когда я подошел к Нью-Саллипорт; но, решившись пропарадировать по улице Пойнт-стрит и показать себя ей так же, как и улице Гей-стрит, я сохранял глубокое молчание, и оставил лодочников следовать за собой до Пойнта, подобно прилипалам за акулой. На дороге мне попались два или три волонтера и предлагали служить со мной; но так как они были не того пола, который принимается в морскую службу, то я должен был отказать им.

- Шлюпку в Спитгед, вашей милости? - спросил дюжий старый лавочник.

- Давай, - сказал я, - прыгнул в его верри, и мы отвалили.

- На какое судно угодно вашей милости? - спросил старик.

- На бриг.

- А! На него? Вы, может статься, на нем служите?

- Да, - отвечал я.

Лодочник, оборотившись, взглянул назад, потом навалился на весла и не сказал больше ни слова во все время. Я не сожалел о его молчаливости, потому что находил всегда более удовольствия быть занятым свои ми собственными мыслями , нежели разговором с неучем.

Бриг был самое красивое судно. Восемнадцать орудий венчали шканцы его, и он сидел на воде, как утка. Я увидел на нем поднятый вымпел, означающий, что на судне совершается наказание, и принял это за обыкновенное явление в Спитгеде, хотя и заключил, что дело идет о важном преступлении - воровстве или возмущении. Видя, что я офицер, мне позволили пристать к борту; я расплатился с лодочником и отпустил его. Взошедши на борт, я увидел матроса растянутого на люке, наподобие орла, между тем как капитан, офицеры и команда стояли вокруг, глядя на атлетическое проворство шкиперского помощника, который, судя по прямым, глубоким и параллельным рубцам кошки на белой спине и плечах страдальца, казалось, был совершенный мастер своего дела. Все это не удивляло меня: я привык видеть подобные сцены; но после вчерашнего разговора с капитаном, чрезвычайно удивился, слыша выражения, прямо нарушающие второй артикул воинского устава.

Ругань и проклятия в таком изобилии вылетали из его рта, как бы у самой сведущей леди, из проживающих сзади Пойнта.

- Шкиперский помощник, - ревел капитан, - делай свое дело хорошенько, или черт побери, я и с тобой также разделаюсь и прикажу дать тебе самому четыре дюжины. Иной бы подумал (крепкое слово), что ты сгоняешь мух с спящей Венеры, вместо того, чтобы наказывать подлеца, у которого шкура толста, как у буйвола; (крепкое слово) секи хорошенько, говорю я тебе, (крепкое слово).

В продолжении этого щегольского разговора несчастный получил четыре дюжины ударов кошками, которые считал вслух солдатский унтер-офицер, о чем и доложил капитану.

- Давайте другого шкиперского помощника, - сказал он. Бедняк оборотился с умоляющим взором, но напрасно. Я наблюдал наружность капитана и особенное на ней выражение, которого не мог понять при первой моей встрече, но теперь прочитал ясно: это была зверская жестокость и наслаждение мучить себе подобных; казалось, он испытывал дьявольское удовольствие от этой возмутительной операции, при коей мы принуждены были присутствовать. Второй шкиперский помощник начал сечь другой кошкой и сделал страшный удар поперек спины виновного.

- Один, - сказал унтер-офицер, начиная считать.

- Один! - заревел капитан, - ты называешь это: один? Нет и четверти одного! Этот молодец, кажется, годен только бить мух в колбасной лавке! Вот я тебе задам, (словечко) ты (словечко) мягкая швабра; так-то управляешься ты с кошкой, приятель! Это, брат, счищать только грязь с его спины. Где шкипер?

- Здесь, - сказал выступая вперед дюжий мужчина, левша, в широчайшем синем форменном сюртуке с простыми якорными пуговицами, и держа в левой руке кошку, а правой приглаживая волосы вниз на лоб. Я рассматривал этого человека, когда он оборотился спиной, и заключил, что портной, шивший на него сюртук, при кроении вероятно страшился орудия его искусства, потому что полы сюртука были чрезвычайно широки и, образуя внизу наклонную плоскость, были спереди гораздо короче, нежели сзади; пуговицы на талии отстояли одна от другой почти на пистолетный выстрел.

- Дай этому негодяю дюжину ударов, - сказал капитан; - и если ты будешь послаблять ему, то я арестую тебя и велю не давать винной порции.

Последняя часть угрозы произвела на мистера Пейпа более действия, нежели первая.

Он начал, как говорят кулачники, снимать с себя шкуру: во-первых, снял пространный сюртук, потом красный жилет, который свободно можно было надеть на быка; развязал черный шелковый платок, обнаружив горло, покрытое как у козла длинными черными волосами, толщиной в нитку для зашивания тюков; наконец, в заключение всего, он заворотил рубашечные рукава по локоть, и показал нам руку, почти такую ж, как у Геркулеса Фарнесского, стоящего на лестнице в Соммерсет-гаузе(Сомерсет-гауз в Лондоне - это музей картин и статуй. Он славится своею лестницею. только безнравственного желания показать самовластие капитана.).

Этот надежный истолкователь воинских артикулов взял свою кошку, у которой рукоятка была длиною в два фунта, толщиной один и три четверти дюйма и покрыта красной байкой; хвосты его страшного орудия были длиною в три фута, числом девять, и каждый из них почти в толщину веревки, какой обматывают рессоры карет путешественников. Мистер Пейп, которого ученые сведения по этой части, его должности, без сомнения доставили ему назначение шкипером на бриг, по обязанности своего звания стоял как страж законов отечества, держа кошку с видом профессора; он осматривал ее сверху донизу; расчесывал хвосты, пропуская между ними свои нежные пальцы; потом выставил вперед левую ногу, потому что он был левша ногой, как и рукой, и смерял расстояние точным глазом инженера; приподнял левой рукой кошку высоко вверх, придерживая между тем концы хвостов ее правой, как будто желая удержать их нетерпение; покачнулся всем телом, описал рукой дугу в три четверти круга, и отпустил жесточайший удар на спину несчастного матроса. Этот образцовый удар, казалось, удовлетворил аматера капитана, изъявившего одобрение на вопрошающий взгляд аматера шкипера. У бедного матроса захватило дух; хвосты кошки ложились на его спине по противоположному направлению первых четырех дюжин, и рассекали тело на грани, обливая его кровью при каждом ударе.

Не хочу более описывать состояние несчастной жертвы! Даже теперь, чрез столько времени, я содрогаюсь при воспоминании, и горько соболезную о тягостной необходимости, заставлявшей часто меня самого совершать подобные наказания; но надеюсь и уверен, что никогда не делал их без вполне законной причины, или из одного

По окончании последней дюжины солдатский унтерофицер донес капитану о полном числе: - пять дюжин.

- Пять дюжин! - повторил капитан. - Довольно с него, отпустите его. Теперь приятель, - сказал он ослабевшему матросу, - я надеюсь, что это заставит тебя быть осторожнее, и вперед, когда захочешь ты очистить скотский свой рот, то не станешь у меня плевать на шканцах.

- Праведное Небо! - подумал я, - и все это только за плевок на шканцах! И все это от вчерашнего моралиста, который не позволял не только проклятий, но и неприличных выражений, между тем, как сам наговорил в последние десять минут больше гадких слов, нежели сколько слышал я в последние десять недель.

Я еще не показывался капитану; он слишком был занят, но когда кончилось наказание, и он приказал свистать всех вниз или, другими словами, распустить людей к обыкновенным их занятиям, тогда я подошел к нему и приложил руку к шляпе.

- А! Вы приехали? Пейп, оставь! Послать всех на шканцы.

Приказ обо мне был прочитан. Все сняли фуражки, в знак уважения к государю, именем которого произошло распоряжение начальства. После этого я, будучи надлежащим образом посвящен, сделался вторым лейтенантом брига. Но капитан не соблаговолил подарить меня ни одним словом, ни взглядом и приказал послать гребцов на гичку, чтоб съехать на берег. Он также не представил меня никому из офицеров, что, по принятой вежливости, должен бы был сделать. Впрочем, упущение это было поправлено старшим лейтенантом, пригласившим меня в кают-компанию, чтобы познакомить с новыми моими товарищами. Мы оставили тигра ходить взад и вперед по шканцам.

Старший лейтенант был среднего роста, прилично высок для военного брига, сухощавая особа лет под сорок; он имел один только глаз, и этот единственный глаз был столько же интересен, как оба капитанские. Однако он не вполне походил на капитанский, потому что чрезвычайная доброта изображалась в нем и, когда лейтенант мигал им, что делал беспрестанно, то как будто говорил им. Я никогда не видел трех подобных глаз в двух таких головах. На лице лейтенанта показалась тайная улыбка, когда я сказал ему, что капитан хотел только видеть меня на бриге для прочтения приказа, и после того предоставлял мне два или три дня полной свободы, дабы приготовиться к походу.

- Но лучше, если вы теперь еще раз его спросите, - сказал он. - Вы найдете его несколько странным.

Я отправился к капитану.

- Могу ли я ехать сегодня на берег, капитан?

- На берег, сэр? - проревел он. - А кой же черт будет нести службу, если вы станете ездить на берег? На берег, гм! Я желаю, чтобы вы не ездили на берег! Нет, сэр, вы довольно времени были на берегу. Так вся служба пойдет к черту на рога, сэр. Вот безбородые лейтенанты, которых кто-то производит в чин, между тем, как их надобно бы еще держать под присмотром нянек! Нет, сэр, извольте оставаться на бриге или (крепкое слово) я раздавлю вас, как яичную скорлупу прежде, чем этот новый эполет перестанет так блестеть! Нет, нет (словечко), нам не надобно больше кошек, чем крыс, мы хотим, чтобы всякий служил у нас, а не бил баклуши. Извольте оставаться на бриге и исполнять службу; всякий исполняет здесь долг свой, и дайте мне взглянуть на того, кто не станет делать своего дела!

Я несколько был уже приготовлен к подобному объяснению, но все-таки у меня оставалось достаточно места для величайшего удивления такой внезапной перемене ветра.

Я возразил, что вчера он обещал уволить меня и что, полагаясь на это обещание, я оставил все свои вещи на берегу и совершенно не готов идти б море.

- Я, я обещал вас уволить? Может быть, я и обещал, но это было только, чтоб заставить вас приехать на бриг. Вы меня не проведете, вы (крепкое словечко) молокосос, дай вам забраться на берег, тогда и поминай как звали! Нет, нет, не поймаешь, не надуешь! Вы бы эти трое сутки не показали сюда глаз, если бы я не положил сахару в ловушку! Теперь я поймал вас и держу (ряд крепких слов).

Я повторил просьбу отпустить меня на берег; но, не соблаговоливши представить мне никакой дальнейшей причины отказа, он отвечал:

- Я вижу вас в первый раз, сэр, и потому должен заметить, что никогда не допускаю споров. Ни что не доставляет мне более удовольствия, как по возможности быть полезным моим офицерам, но я никогда не позволяю возражать!

- Ты вырвался из ада, - думал я, - и не знаю, как подземное царство может обойтись без тебя. Ты бы был одним из самых изобретательных мучителей для находящихся там. Домициан сделал бы тебя адмиралом, а твоего шкипера капитаном своего флота!

Между тем, как я делал это заключение, ходя по шканцам, думая, что лучше предпринять мне и, зная, что начальство непогрешимо, офицер, на место которого я поступил, вышел на верх, весьма почтительно снял фуражку перед капитаном и спросил его, может ли он отправиться на берег.

- Вы можете отправляться в ад, сэр, - отвечал капитан (который не любил грубых выражений). - Вы неспособны даже носить потроха медведю! Вы не заслуживаете жалованья и чем скорее вы уберетесь, тем чище будет судно! Что вы выпучили на меня глаза, как бык через двери! Вниз, и убирайтесь со всеми своими вещами или я покажу вам дорогу!

И в то же время он поднял ногу, как бы собираясь дать ему пинка.

Молодой офицер, кроткий, благородный и храбрый юноша, стоял, как осужденный.

Я привык служить с благородными людьми, и мое удивление возросло до последней степени. Я слышал о капитанах строгих, законниках, несносных служаках и беспрестанно ругающихся, но этот превосходил все когда-либо воображаемое мною в подобном роде, и был несравненно выше того, что, как я полагал, может снести благородный офицер. Негодование закипело во мне и, решившись не допустить обращаться со мной таким же образом, я опять подошел к нему и просил позволения ехать на берег.

- Я уж сказал вам раз, сэр...

- Да, капитан, - возразил я, - но в таких выражениях, которых я прежде никогда не слышал на шканцах военного судна его величества. Я поступил на этот бриг, как офицер и благородный человек, и хочу, чтобы со мной обходились также.

- Это бунт, возмущение! - заревел капитан. - Убирайтесь с вашим назначением, у которого не засохли чернила!

- Как вам угодно, - отвечал я, - но я напишу письмо главному командиру, в котором изъясню все обстоятельства и просьбу дозволить мне съехать на берег, и попрошу вас побеспокоиться переслать письмо по принадлежности.

- Черт меня съешь, если я сделаю это! - воскликнул он.

- В таком случае, капитан, - сказал я, - если вы не захотите передать мой рапорт, я заявляю в присутствии всех офицеров и команды, что препровожу его, не беспокоя вас.

Последние слова мои, казалось, произвели на него такое же действие, как последняя схватка на побитого боксера: он не захотел вступить в бой снова, но, проворчавши что-то, нырнул под крышку схода и ушел в свою каюту.

Старший лейтенант вышел тогда наверх и поздравлял меня с победой.

Марриет Фредерик - Морской офицер Франк Мильдмей (The Naval Officer, or Scenes in the Life and Adventures of Frank Mildmay). 2 часть., читать текст

См. также Марриет Фредерик (Frederick Joseph Marryat) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Морской офицер Франк Мильдмей (The Naval Officer, or Scenes in the Life and Adventures of Frank Mildmay). 3 часть.
- Вы привели в замешательство нашего медведя и заткнули ему пасть, - с...

Морской офицер Франк Мильдмей (The Naval Officer, or Scenes in the Life and Adventures of Frank Mildmay). 4 часть.
Теперь время познакомить читателей с моим новым судном и новым капитан...