Эдвард Бульвер-Литтон
«Призрак (Zanoni). 05»

"Призрак (Zanoni). 05"

III

На другое утро за завтраком на лице миссис Мерваль можно было прочесть все раздражение оскорбленной женщины. Что касается Мерваля, то он казался воплощением раскаяния и вины, принесенных в жертву мстительной раздражительности. Он говорил только про свою мигрень. Тогда как Кларенс Глиндон, недоступный раскаянию, без стыда и совести, словно закоренелый грешник, пребывал в настроении самой шумной веселости и говорил за троих.

- Бедный Мерваль! Он на короткое время оставил привычку вести себя прилично. Но еще ночь или две, и он снова приобретет ее.

- Позвольте мне напомнить вам, сударь, - с достоинством проговорила миссис Мерваль заранее приготовленную фразу, - позвольте мне напомнить вам, что мистер Мерваль теперь женат, что он может сделаться отцом семейства и уже в настоящее время глава дома.

- Именно поэтому я так ему и завидую. Я сам хочу жениться. Счастье заразительно.

- Вы по-прежнему занимаетесь живописью? - томно спросил Мерваль с целью заставить гостя переменить разговор.

- О, нет. Я последовал вашим советам. Для меня более не существует ни искусства, ни идеала, ничего, что поднималось бы выше обыкновенной жизни. Я думаю, что если бы я теперь рисовал, то вы охотно покупали бы мои картины.

Кончайте скорее ваш завтрак, мне надо с вами посоветоваться. Я возвратился в Англию, чтобы заняться моими делами. Мое честолюбие жаждет теперь денег, ваши советы и ваша опытность могут оказать мне большую помощь.

- А! Вы разочаровались в вашем философском камне. Надо вам сказать, Сара, что, когда я расстался с Глиндоном, он решился сделаться алхимиком и магом.

- Вы сегодня остроумны, мистер Мерваль.

- Это чистая правда. Я уже говорил вам об этом. Глиндон быстро встал.

- К чему пробуждать эти воспоминания безумия и самонадеянности? Разве я не сказал, что вернулся в свою родную страну, чтобы жить такой же жизнью, как и мои собратья? Что может быть благоразумнее того, что вы зовете практической жизнью? Если у нас есть способности, то мы должны извлекать из них выгоду. Будем покупать науку, как колониальные товары, по самой низкой цене, чтобы перепродать по самой высокой. Вы еще не кончили вашего завтрака?

Друзья вышли, и Мервалю было не по себе от иронии, с которой Глиндон стал поздравлять его с его положением, занятиями, счастливым браком и восемью картинами в роскошных рамах.

Прежде практический Мерваль изощрялся в остроумии над своим другом, тогда он смеялся, а Глиндон, застенчивый и озадаченный, краснел перед другом, который так ловко умел находить в нем смешное. Теперь роли переменились. В изменившемся характере Глиндона появилась непоколебимая и безжалостная решимость, которая внушала невольный ужас и заставляла умолкать Мерваля. Глиндон, казалось, находил злое удовольствие убеждать себя, что обыкновенная жизнь низка и презренна.

- А! - говорил он. - Как вы были правы, уговаривая меня сделать приличную партию, обеспечить себе прочное положение, жить в страхе перед светом и своей женой, пользоваться завистью бедных и уважением богатых!

Вы приложили к практике ваши правила. Чудное существование! Бюро негоцианта и супружеские выговоры! Ха-ха! Не провести ли нам вторую ночь, как вчера?

Смущенный и раздраженный Мерваль перевел разговор на дела Глиндона. Он был изумлен знанием света, которое вдруг приобрел художник, но еще более изумлен проницательностью и жаром, с которыми он говорил о наиболее известных финансовых спекуляциях на бирже. Да, Глиндон серьезно желал сделаться богатым и уважаемым... и получать за свои деньги по крайней мере десять процентов.

Проведя у банкира несколько дней, которые он добросовестно употребил на то, чтобы расстроить весь распорядок дома, сделать из ночи день, из согласия разногласие, довести бедную миссис Мерваль почти до сумасшествия и убедить ее мужа, что она его безжалостно обирала, зловещий гость так же неожиданно оставил их, как и появился.

Он снял внаем дом, стал искать людей из солидного общества, погрузился в финансовые операции и коммерческую деятельность; его планы были смелы и обширны, расчеты быстры и глубоки.

Он изумил Мерваля своей решимостью и ослепил успехом.

Мерваль начал ему завидовать. Он был недоволен своими собственными менее чем скромными достижениями на этом поприще.

Покупал ли Глиндон или продавал, деньги лились к нему рекой, точно притягиваемые магнитом; то, чего не дали бы ему годы занятий искусством, он добыл за несколько месяцев с помощью успешных спекуляций.

Но вдруг его рвение охладилось, и новые предметы увлекли его честолюбие. Если он слышал на улице барабанщика, то ему казалось, что нет славы почетнее славы солдата. Появлялась новая поэма, и ему казалось, что нет славы более привлекательной, чем слава поэта. Он небезуспешно начинал работать в литературе и с отвращением бросил ее. То вдруг он оставлял общество, которого сначала домогался, и бросался в самые безумные водовороты сладкой жизни великого города, где золото одинаково царит над трудом и удовольствиями. Всюду и во все он вносил с собою какую-то силу и жар души.

Во всяком обществе он старался повелевать, на всяком поприще отличиться. Но какова бы ни была его очередная страсть, ее последствия были ужасны. Иногда он погружался в глубокие и мрачные мысли. Казалось, он старался бежать от воспоминаний, но воспоминания снова настигали и терзали его. Мерваль видел его редко, они взаимно избегали друг друга. У Глиндона не было ни одного друга.

IV

Глиндон был выведен из этого состояния беспокойства и волнения посещением одной особы, которая, казалось, имела на него самое благотворное влияние.

Его сестра, сирота, как и он, жила в деревне у тетки. Глиндон в юности, проведенной под родительской кровлей, очень любил эту сестру, которая была гораздо моложе его. По его возвращении в Англию он, казалось, совершенно забыл о ее существовании. После смерти тетки она напомнила ему о себе печальным и трогательным письмом. У нее не было более другого пристанища, кроме его дома, другой поддержки, кроме его привязанности; он плакал, читая эти строки, и нетерпеливо ждал приезда Аделы.

Под спокойной и кроткой наружностью эта восемнадцатилетняя девушка скрывала романтический энтузиазм, который в ее годы характеризовал и ее брата. Но этот энтузиазм, более чистый и более благородный, сдерживался в должных границах отчасти нежностью ее женской натуры, отчасти строгим и методическим воспитанием. Она в особенности отличалась от него застенчивостью и робостью, редкою в ее годы, но которую она так же тщательно старалась скрывать, как и свои романтические стремления. Адела не была красавицей, ее лицо и вся наружность свидетельствовали о слабом здоровье, а утонченная нервная система делала ее восприимчивой ко всем впечатлениям, которые могли иметь опасное влияние на ее физическое состояние.

Но она никогда не жаловалась, и ее спокойная манера держать себя многими принималась за равнодушие. Она долго переносила страдания, не выдавая их, и научилась скрывать их без усилий. Не будучи, как я уже сказал, красивой, она нравилась и возбуждала интерес; в ее улыбке, манерах, в желании нравиться, утешать, оказывать услуги было столько нежной доброты, очарования, что они невольно привлекали к ней сердца.

Такова была сестра, которую Глиндон так долго игнорировал, но теперь принимал с такою любовью.

В течение многих лет Адела была жертвой капризов и нянькой эгоистичной и требовательной тетки. Нежная и почтительная привязанность брата была для нее непривычной и приятной. Ему нравилось окружать ее заботой, мало-помалу он уединился от всякого общества и начал ценить прелесть домашнего очага. И нет ничего удивительного, что это юное существо, свободное от другой, более пылкой привязанности, сосредоточило всю свою благодарную привязанность и любовь на своем дорогом брате-покровителе. Ее дневные старания, ее ночные мечты были преисполнены благоговения и благодарности. Она гордилась его достоинствами и заботилась о его удобствах; самая пустая вещь, как только ею заинтересовывался Кларенс, становилась в ее глазах важным жизненным делом.

Одним словом, весь свой давний энтузиазм, свое опасное наследство, она сосредоточила на единственном предмете своей святой нежности и чистого честолюбия.

Но чем более Глиндон избегал волнений, которыми до сих пор старался наполнить свое время или рассеять свои мысли, тем более глубокой и постоянной делалась его мрачная озабоченность в часы одиночества.

Он всегда и в особенности боялся одиночества; он не мог надолго отпускать от себя свою новую подругу, он ходил с ней гулять пешком и совершал верховые прогулки, а когда в весьма поздний час надо было расставаться, он уходил от нее с видимой неохотой, почти страхом.

Эта мрачная печаль не могла быть названа меланхолией, это было нечто более сильное и походило на отчаяние.

Очень часто после молчания, которое казалось мертвым - так оно было тяжело, - он вдруг быстро вставал, бросая вокруг себя испуганные взгляды;

все его тело дрожало, губы были бледны, лоб покрыт потом.

Убежденная, что какое-то тайное горе грызло его душу и подтачивало здоровье, Адела только и желала сделаться его поверенной и утешительницей, но она понимала, что ему не нравится, что она замечает эти припадки мрачной печали и тем более сострадает им. И она научилась скрывать свои чувства и опасения. Она не просила раскрыть ей его тайну, а пыталась украдкой проникнуть в нее. И постепенно она почувствовала, что ей это удается.

Слишком погруженный в свое собственное странное существование, чтобы быть проницательным в распознавании чужих характеров, Глиндон принял великодушную привязанность и смирение за природное мужество, и это качество нравилось ему и морально утешало его. Больная душа требует мужества как необходимого качества от поверенного, которого она выбирает, чтобы излечить себя. Но жажда откровенности непреодолима! Сколько раз он думал про себя:

"Если бы я мог открыть мое сердце, мое страдание смягчилось бы".

Он чувствовал, кроме того, что со своей молодостью, неопытностью и поэтической натурой Адела поймет его лучше и будет к нему снисходительнее, чем человек более строгий и более практический.

Мерваль принял бы его откровение за бред безумного, а большая часть людей в лучшем случае приняли бы это за галлюцинации больного. Но наступил наконец момент, когда он решился открыться сестре.

Однажды вечером они были одни; Адела, до некоторой степени обладавшая талантом художника, как и ее брат, занималась рисованием; через какое-то время Глиндон, прогнав беспокойные мысли, впрочем менее мрачные, чем обыкновенно, встал, нежно обнял ее за талию и взглянул на ее работу.

Крик ужаса вырвался у него; он выхватил рисунок из рук сестры.

- Что это? - вскричал он. - Чей это портрет?!

- Дорогой Кларенс! Разве вы забыли оригинал? Это копия портрета нашего мудрого предка, который, по словам нашей матери, был так похож на вас. Я думала сделать вам приятный сюрприз, срисовав его по памяти.

- Да будет проклято это сходство, - мрачно сказал Глиндон. - Разве вы не угадываете, почему я избегал жилища наших предков?.. Потому что я боялся увидеть этот портрет, потому что... потому что... Но простите меня, я вас пугаю!

- О, нет, Кларенс, нет! Вы никогда не пугаете меня, когда говорите, а только тогда, когда молчите. О, если бы вы считали меня достойной вашего доверия! О, если бы дали мне право вместе с вами размышлять над горем, кото-

рое я так желаю разделить с вами!

Глиндон не отвечал; несколько времени он ходил по комнате неуверенными шагами. Наконец он остановился и пристально поглядел на сестру.

- Да, вы также его потомок, - проговорил он наконец, - вы знаете, что такие люди жили и страдали. Вы не станете смеяться надо мною, вы не будете столь недоверчивы. Слушайте!.. Что это за шум?

- Это ветер стучит железом на крыше, Кларенс.

- Дайте мне вашу руку, чтобы я чувствовал ее живое пожатие, и когда я все скажу, то не вспоминайте никогда мой рассказ. Никому его не пересказывайте. Поклянитесь, что эта тайна останется между нами...

последними из нашего обреченного рода.

- Я никогда не изменю вашему доверию, никогда! Клянусь вам! - твердо сказала Адела.

Она придвинулась к нему, и Глиндон начал свой рассказ.

То, что в книге или для умов, предрасположенных к сомнению и недоверию, может показаться холодным и нестрашным, то приобретает совершенно другой характер, если оно говорится бледными устами, с той истиной страдания, которая убеждает и пугает. Он пропустил много подробностей и многое смягчил, но, во всяком случае, открыл достаточно, чтобы сделать свою историю ясной и понятной для той, которая слушала его, бледная и дрожащая.

- Рано утром, - продолжал он, - я покинул это проклятое место. Мне оставалась только одна надежда - найти Мейнура, где бы он ни скрывался, и потребовать от него успокоить демона, овладевшего моей душой. С этой целью я путешествовал из города в город, я деятельно разыскивал его при помощи итальянской полиции. Я даже требовал помощи инквизиции, власть которой снова поднялась после процесса над Калиостро, который менее опасен, чем Мейнур.

Все было бесполезно, я не мог открыть никаких следов его. Я был не один, Адела!..

Здесь Глиндон остановился как бы в смущении: в своем рассказе он только неопределенно намекал на Филлиду, которая, как мог бы предположить читатель, должна была стать его сообщницей.

- Я был не один, но та, которая меня сопровождала, была не из таких, что я мог бы открыть ей мою душу. Верная и преданная, но необразованная, она не имела качеств, необходимых, чтобы понять меня, и обладала скорее интуицией, чем развитым умом; в часы забвения сердце могло отдыхать с нею, но ум не мог найти в ней ничего сродного, а смятенный дух - опоры. Тем не менее в обществе этой женщины демон не мучил меня. Позвольте мне несколько точнее объяснить вам условия его ужасного появления. Среди грубых впечатлений обыденной жизни, в безумии кутежа, в одуряющих и преступных излишествах, в бесчувствии чисто животной жизни его глаза были невидимы, его шепот неслышен. Но когда душа стремилась подняться, когда возбужденное воображение старалось забыться в чудных мечтах, когда совесть начинала бороться против унизительной жизни, которую я вел, тогда, Адела... тогда я находил его около себя среди бела дня или сидящего у моего изголовья ночью -

тень, видимую во тьме. Если в галереях, где собраны предметы Божественного Искусства, мечты моей юности пробуждали мой энтузиазм, давно заглохший, если я обращался к мыслям мудрецов, если пример героев или разговор ученых возбуждал заснувший ум, призрак тотчас являлся ко мне.

Наконец однажды вечером в Генуе, куда я приехал искать Мейнура, он сам вдруг появился передо мной самым неожиданным образом. Это было во время карнавала, среди сцен шумного и беспорядочного скорее безумства, чем веселья, когда языческие сатурналии смешиваются с христианским праздником.

Утомленный танцами, я вошел в залу, где было много народа, который пил, пел и орал под отвратительными масками и фантастическими костюмами; в этой оргии, казалось, все потеряли человеческий облик. Я занял место среди них и в ужасном возбуждении чувств (счастливы те, которые никогда его не знали)

скоро стал шумливее всех. Разговор зашел о революции во Франции: эта тема всегда была неотразимой для меня. Маски заговорили о золотом веке, который эта революция должна принести в мир, но совсем не как философы, провозглашавшие наступление эпохи света и разума, но как головорезы и мерзавцы, которые изъявляли бурный восторг при известии об уничтожении власти закона. Не знаю почему, но их безумные и буйные речи заразили меня; и я, который всегда жаждал быть первым в любом обществе, вскоре превзошел даже этих негодяев и дебоширов в своих декларациях о природе и сущности свободы.

Я вопил о том, что свобода должна быть распространена на каждую семью на земле, она должна пронизывать собой не только гражданское законодательство, но и семейную жизнь, которая должна быть свободна от всех оков, что человек искусственно наложил на себя.

В середине этой тирады одна из масок наклонилась ко мне.

- Берегитесь! - прошептала она. - Вас, кажется, подслушивает шпион.

Мои глаза устремились по направлению, указанному маской, и я заметил человека, который, казалось, не принимал никакого участия в разговоре, но взгляд которого был устремлен на меня. Он так же был в маске, как и все мы, но, судя по общей реакции, никто не видел, как он вошел. Его молчание, его внимание испугали это шумное общество; что касается меня, то я только еще более оживлялся. Увлеченный моим сюжетом, я развивал его, не обращая внимания на знаки соседей и адресуясь только к таинственной маске. Я не заметил, как все мои слушатели один за другим потихоньку скрылись, так что я остался вдвоем с незнакомцем.

- А вы, синьор, - сказал я наконец, - что вы скажете относительно этой новой эры? Эры, когда свобода мнений не будет преследоваться, богатство не будет омрачено ревностью, любовь станет свободной...

- А жизнь станет безбожной, - добавила маска, подсказывая мне еще одну характеристику новой эры.

Звук этого хорошо знакомого голоса вдруг изменил направление моих мыслей.

- Обманщик или демон! Я нашел тебя наконец, - вскричал я, бросаясь к нему.

При моем приближении незнакомец встал и снял маску, открывшую черты Мейнура.

Его пристальный взгляд и величественный вид заставили меня остановиться в нерешительности. Я не тронулся с места.

- Да, - сказал он торжественным голосом, - мы встретились, и это я искал этой встречи. Так ты следуешь моим предупреждениям! Разве такие выходки помогут ученику тайной науки избежать встречи с безжалостным и отвратительным врагом? Высказанные тобою мысли, которые уничтожили бы порядок во вселенной, неужели они выражают надежды мудреца, стремящегося возвыситься до Гармонии Небесных Сфер?

- Это твоя вина! Твоя! - закричал я. - Убери призрак, освободи мою душу от его ужасного присутствия!

Мейнур взглянул на меня с холодным презрением, которое внушило мне боязнь и гнев, и ответил:

- Нет, раб и игрушка своих страстей! Нет, ты должен до конца постигнуть опыт иллюзий, которые встречает на своем титаническом пути наука, что хочет без веры подняться до небес. Ты желаешь этой эры счастья и свободы, ты ее увидишь, ты будешь действующим лицом в этой драме. Сейчас, когда я с тобой говорю, я вижу около тебя Призрак, это он руководит тобою, и он имеет еще над тобою власть, власть, которая оспаривает мою. В последние дни той революции, которую ты призывал с таким нетерпением, среди обломков того порядка, который ты проклинал как гнет, ищи исполнения своей судьбы и жди своего исцеления.

В эту минуту шумная толпа пьяных масок хлынула в залу и отделила меня от Мейнура. Я пробивался сквозь толпу, я всюду искал его, но напрасно. Целые недели прошли в бесплодных поисках, я не мог открыть никаких следов Мейнура.

Утомленный погоней за удовольствиями, возбужденный упреками, которые я заслужил, напуганный его предсказаниями, его описанием тех условий, в которых я должен был найти облегчение от моих страданий, я решил наконец, что в трезвой атмосфере моей родной страны, ведя упорядоченную и деловую жизнь, я сумею избавиться от призрака своими собственными усилиями. Я оставил всех, с кем до тех пор был связан. Я приехал сюда. В биржевых спекуляциях я обретал такое же облегчение, как и в кутежах. Призрак стал невидим, но такая жизнь вскоре надоела мне, как и все остальное. Я постоянно чувствовал, что рожден для чего-то более благородного, чем жажда прибылей, что жизнь может быть одинаково бесплодна и душа одинаково унижена как холодной страстью к наживе, так и самыми огненными страстями. Более высокое честолюбие не переставало мучить меня. Но... но, - продолжал он, дрожа и бледнея, - при каждом моем усилии подняться к более благородному существованию ужасный призрак возвращался, я находил его у моего изголовья.

Его сверкающие глаза склонялись над строками поэта или философа, и мне слышался его страшный голос, нашептывавший соблазны, которые я никогда не должен разглашать.

Он остановился, холодный пот покрывал его лоб.

- Но я, - сказала Адела, преодолевая свои страхи и обнимая его за шею,

- у меня впредь не будет другой жизни, кроме твоей. И в этой чистой и святой любви твой призрак рассеется.

- Нет! Нет! - вскричал Глиндон, вырываясь из ее объятий. - Ты еще не знаешь самого ужасного. С тех пор как ты здесь, с тех пор как я принял непоколебимое решение избегать всех мест, всех притонов, где я находил убежище от своего врага... я... О, Небо, пощади! Вот он стоит около тебя!..

И он упал без чувств.

V

Горячка, сопровождаемая бредом, на несколько дней лишила Глиндона сознания, и когда, скорее благодаря попечениям Аделы, нежели искусству доктора, он возвратился к жизни и обрел рассудок, то был испуган переменой, которая произошла с сестрой.

Сначала он думал, что ее здоровье расстроено бессонными ночами и она поправится вместе с ним, но скоро заметил с болью и раскаянием, что болезнь имела глубокие корни, которых врачебное искусство не могло вырвать. Ее воображение, почти столь же пылкое, как и у брата, было роковым образом поражено странными признаниями, которые она подслушала в его бреду. Тысячу раз он повторял: "Он тут, тут, сестра, около тебя!" И он переселил в ее воображение призрак, который преследовал его.

Он понял это не по ее словам, но по ее молчанию, по ее глазам, напряженно глядевшим в пространство, по неожиданной дрожи, охватывавшей ее, по ее взгляду, не смевшему оглянуться. Он горько раскаивался в своей исповеди и с отчаянием чувствовал, что между его страданиями и человеческой симпатией не могло быть нежной и святой связи; напрасно старался он перечеркнуть результаты своего неосторожного шага, напрасно говорил, что все им рассказанное было только плодом разгоряченного воображения.

В этом отрицании самого себя было мужество и великодушие, так как, много раз говоря таким образом, он видел ужасный призрак, проходивший мимо нее и глядевший на него в то время, как он отрицал его существование.

Но что приводило его в еще большее отчаяние, чем истощенное здоровье и расстроенные нервы его сестры, так это изменение, происшедшее в ее любви к нему, - ее заменил непреодолимый ужас. Она бледнела при его приближении, вздрагивала, если он брал ее за руку. Отделенный от всего остального мира, он видел теперь, как между ним и Аделой разверзлась пропасть ужасных воспоминаний. Он не мог переносить долее присутствия женщины, жизнь которой он отравил.

Он начал придумывать различные предлоги, чтобы не бывать дома, и был удручен, убеждаясь, с какой поспешностью они принимались. С этой роковой ночи он в первый раз увидал на лице Аделы радость, когда сказал ей "прощай"!

В течение нескольких недель он путешествовал по живописнейшим местам Шотландии, но все прелести природы меркли в его глазах. Неожиданно он получил письмо из Лондона. Он бросился туда на крыльях беспокойства и отчаяния; приехав, он нашел рассудок и здоровье сестры в таком состоянии, которое подтверждало его самые мрачные опасения. Ее отсутствующий взгляд, безжизненное выражение лица ужаснули его. Точно он увидел голову Медузы и почувствовал, что все его существо постепенно цепенеет. Это не было ни безумие, ни слабоумие, это была апатия, сон наяву. Но, когда приближался одиннадцатый час вечера, час, когда Глиндон кончил свой рассказ в тот злосчастный вечер, она делалась беспокойной и взволнованной. Ее губы начинали шевелиться, она ломала руки, с отчаянием оглядывалась вокруг и вдруг, когда часы начинали бить, вскрикивала и без чувств падала на землю. С трудом, и только после долгих просьб, она ответила наконец на отчаянные вопросы Глиндона - созналась, то в этот час, и только в этот час, где бы она ни была, чем бы ни занималась, она ясно видела старую ведьму, которая стучала три раза в дверь, входила, приближалась к ней с лицом, искаженным ненавистью, и клала ей на лоб свои ледяные пальцы. В этот момент она теряла сознание и приходила в себя только для того, чтобы с отчаянием ждать возвращения ужасного видения.

Доктор, который был приглашен еще до возвращения Глиндона и письмо которого вызвало его самого в Лондон, был человек простой и ограниченный, бессильный против такого расстройства; он выразил честное желание, чтобы призвали другого, более опытного. Кларенс пригласил одного из светил медицины и подробно описал ему галлюцинации сестры.

Доктор внимательно выслушал его и сказал, что болезнь можно излечить.

Он пришел к больной заранее до рокового часа и потихоньку перевел стрелки вперед на полчаса, так, чтобы этого не знала Адела и даже ее брат. Затем он дал больной невинное средство, которое, по его словам, должно было разрушить иллюзию. Это был человек, наделенный неподражаемым даром вести беседу, остроумный и занимательный. Его уверенность пробуждала надежду в самой больной, он продолжал возбуждать ее внимание, рассеивать ее апатию; он смеялся, шутил, а время шло. Часы пробили одиннадцать.

- Какое счастье, брат! - вскричала она, бросаясь в его объятия. -

Роковой час прошел!

Затем, как бы освобожденная от заклятия, она развеселилась более обыкновенного.

- Ах, Кларенс, - говорила она, - простите мне, что я забывала вас, что я вас боялась. Я буду жить! Я в свою очередь прогоню призрак, который преследует моего брата.

Кларенс с улыбкой отер ее слезы. Доктор между тем продолжал свои шутки и анекдоты. Вдруг, среди самого оживленного разговора, Глиндон заметил в лице Аделы то же ужасное изменение, тот же испуганный, беспокойный и напряженный взгляд, как и накануне... Он поднялся и подошел к ней. Адела с испугом встала.

- Посмотри! Посмотри! - вскричала она. - Она идет, спаси меня, спаси меня!

И она упала к его ногам в страшных конвульсиях.

В ту же минуту нарочито и бесполезно переставленные часы пробили половину.

Доктор встал.

- Мои самые мрачные предчувствия подтвердились, - сказал он, - это эпилепсия.

На следующий день, в этот же час, Адела умерла.

VI

- О, счастье, о, блаженство! Ты возвратился. Это твоя рука, твои губы!

Скажи мне, что ты оставлял меня не для того, чтобы любить другую; скажи это еще раз, говори это всегда, и я прощу тебе все!..

- Ты, значит, вспоминала обо мне?

- Вспоминала! И ты был так жесток, что оставил мне золото: вот оно, я не притронулась к нему!

- Бедное дитя природы! Как же нашла ты себе в Марселе приют и хлеб?

- Честно, душа моей души, честно и, между прочим, с помощью этого личика, которое ты находил когда-то прекрасным; находишь ли ты теперь его таким же?

- Еще прекраснее, чем когда-либо, Филлида, но что ты хочешь сказать?

- Здесь есть один живописец, великий человек, один из важных людей Парижа, я не знаю, как их называют, но он располагает здесь всем, жизнью и смертью, и он щедро заплатил мне, чтобы нарисовать мой портрет. Он должен подарить его нации, он работает только для славы. Подумай о славе твоей Филлиды.

При этих словах глаза молодой девушки засверкали, ее тщеславие было возбуждено.

- Он женился бы на мне, если бы я хотела, и развелся бы со своей женой, чтобы жениться на мне. Но я ждала тебя, неблагодарный!

В дверь постучали, и вошел мужчина.

- Нико!

- А, Глиндон! Гм. Здравствуйте! Что я вижу! Опять мой соперник! Но Жан Нико не питает зла. Добродетель - моя мечта, моя родина, моя любовница.

Служи моей родине, гражданин, и я прощу тебе твои успехи у красавиц.

В то время как Нико говорил, зазвучала и прокатилась по улицам яростная

"Марсельеза". Там, внизу, двигалась толпа, масса, народ со знаменами, оружием и песнями. Кто, однако, мог предполагать, что эти вооруженные люди идут не на войну, а на резню - французы на французов: ведь в Марселе существовали две партии. Но этот англичанин - он только что прибыл и, чуждый всем борющимся сторонам, ничего еще в этом не понимал. Он ничего не слышал и не видел, кроме песни, энтузиазма, блеска оружия и знамен, которые как бы протягивали к солнцу начертанную на них поразительную, знаменитую и страшную ложь: "Народ Франции, подымайся против тиранов!"

Мрачное чело несчастного путешественника оживилось при взгляде на толпу, проходившую под окнами. При виде патриота и друга Свободы Нико, стоявшего у окна, в толпе поднялись крики в его честь. Эй, вы, приветствуйте храброго англичанина, который отрекся от всех своих Питтов и Кабуров, чтобы стать гражданином Свободы и Франции!

Тысяча голосов сотрясли воздух, и снова торжественно зазвучала

"Марсельеза".

- Может быть, среди высоких надежд этого отважного народа навсегда исчезнет Призрак и наступит излечение, - прошептал Глиндон, и ему показалось, что таинственный эликсир течет в его жилах.

- Ты будешь в отряде Пена и Клота, я все устрою для тебя, - вскричал Нико, ударив его по плечу, - и Парижа...

- О! Если бы я могла только увидеть Париж! - радостно вскричала Филлида.

Радость! Само время, сам город, сам воздух были радостью, если, конечно, не считать тех мест и тех минут, где и когда раздавались стоны умирающих и истошные вопли убиваемых.

Спи спокойно в своей могиле, холодная Адела. Радость! Радость! На Празднике Человечества всякое личное горе должно исчезнуть.

Берегись, бродяга мореход, огромный водоворот затягивает тебя в бурлящую воронку. Там нет места для личного. Там все части принадлежат целому.

Открывай ворота, прекрасный Париж, для гражданина-чужестранца.

Принимайте в свои ряды, о мягкотелые, кроткие республиканцы, нового защитника Свободы, Разума, Человечества! "Мейнур прав - если стать участником славной борьбы за Человечество, борьбы, развивающей добродетели, и в первую очередь мужество, то Призрак сгинет во тьму, откуда он пришел!"

Пронзительный и резкий голос Нико восхвалял его, а тощий Робеспьер -

"свет, опора и краеугольный камень здания Республики" - зловеще улыбался ему своими налитыми кровью глазами. Филлида страстно прижимала его к сердцу. А между тем днем и ночью, за столом, в постели, всюду, хотя он и был невидим, безымянный Призрак направлял его своим демоническим взглядом к этому морю с его кровавыми волнами и водоворотами.

КНИГА ШЕСТАЯ

СУЕВЕРИЕ ОСТАВЛЯЕТ ВЕРУ

I

Занони и Виола оставили греческий остров, где они провели два счастливых года, некоторое время спустя после приезда Глиндона в Марсель.

Виола бежала из Неаполя со своим таинственным возлюбленным в 1791 году, тогда же, когда и Глиндон явился к Мейнуру в роковой замок. Теперь конец

1793 года, и мы снова возвратимся к Занони.

Зимние звезды отражались в лагунах Венеции. Говор на мосту Риальто смолк, последние гуляющие оставили площадь Святого Марка, и только время от времени слышны были удары весел легких гондол, развозящих запоздалых любовников или гостей.

Но за шторами окон одного из больших дворцов, тень которого покоится на Большом канале, еще виден свет, и в этом дворце бодрствуют две Эвмениды

(Богини мщения (греч.).), никогда не спящие и всегда готовые наброситься на человека: страх и страдание.

- Спаси ее, и я сделаю из тебя самого богатого человека в Венеции!

- Синьор, - отвечал доктор, - ваше золото невластно над смертью и над волей Божией. Синьор, если через час не произойдет благоприятной перемены, то приготовьтесь ко всему.

Как, таинственный и могущественный Занони, ты, который невозмутимо прошел через все человеческие страсти, неужели и ты почувствовал наконец страх? Неужели твое мужество начинает колебаться? Неужели ты познал наконец силу и величие смерти?

Бледный и взволнованный, отошел он от врача. Он бросился через громадные залы и длинные коридоры дворца в отдаленную комнату, куда никто не смел заходить, кроме него.

Он открыл сосуды, зажег лампы, и серебристое пламя осветило комнату. Но Сын Звездного Луча не являлся! Адон-Аи был глух к его таинственному призыву.

Занони был бледен и дрожал. Каббалист! Неужели твои заклинания напрасны?

Неужели твой трон исчез из пространства? Теперь ты стоишь бледный и дрожащий. Но не так ты выглядел, когда могущественные духи являлись на твое заклинание. Никогда эти силы не внимали дрожащему человеку. Душа, а не травы, и не серебристое пламя, и не заклинания каббалы повелевает сынами воздуха. Но душа его от любви и страха смерти потеряла свое могущество.

Наконец пламя заколебалось, и воздух стал холоден, как ветер кладбища.

Что-то туманное и бесформенное появилось вдали. Этот молчащий ужас начал приближаться, подкрадываться, укутанный в сумрачную дымку, из-под которой он глядел на Занони лиловато-синими, исполненными злобы глазами.

- А! Это ты, юный халдей! Юный, после твоих бесчисленных веков, юный, как в тот час, когда, равнодушный к удовольствиям и красоте, ты слушал на старой огненной башне, как звездная тишина шептала тебе последнюю тайну, которая торжествует над смертью; неужели ты боишься теперь смерти? Или твоя наука есть круг, который снова привел тебя к тому месту, откуда ты начал свой путь? Много поколений прошло со времени нашего последнего свидания. И вот я снова перед тобой!

- Я смотрю в твои глаза без страха, хотя тысячи твоих жертв не выдерживали их взгляда; они воспламеняют в сердце человека нечистые страсти, и у тех, кого ты можешь покорить своей воле, твое присутствие вызывает безумие, ведет их к преступлению и отчаянию, и, несмотря на все это, ты мне не господин, а раб.

- И, как твой раб, я буду служить тебе. Приказывай твоему рабу, прекрасный халдей... Слушай стоны женщин! Пронзительные крики твоей возлюбленной! Смерть в твоем дворце! Адон-Аи не является на твой призыв.

Сыны Звездного Луча только тогда внимают человеку, когда никакая земная страсть не омрачает ясный взгляд его ума. Но я могу помочь тебе, слушай!

Занони даже на этом расстоянии ясно слышал в своем сердце голос Виолы, звавшей в бреду своего возлюбленного.

- О! Виола, я не могу тебя спасти! - вскричал он с отчаянием. - Моя любовь к тебе отняла у меня мое могущество.

- Нет, не отняла! Я могу дать тебе средство для ее спасения.

- Для обоих, для матери и ребенка?

- Для обоих.

Занони вздрогнул, страшная душевная борьба потрясла его человеческую природу, и время пересилило его сопротивляющийся дух.

- Я согласен! Мать и ребенок! Спасай того и другого!

Виола была во власти самых ужасных страданий, какие только может испытывать женщина, жизнь, казалось, готова была оставить ее, среди криков и стонов она призывала Занони, своего возлюбленного.

Доктор глядел на часы; они точно и безжалостно отмечали время.

- Крики затихают, - проговорил он, - еще десять минут, и все будет кончено.

Глупец! В эту самую минуту больной становится лучше. Дыхание делается ровнее, бред затихает. Виоле кажется, что она с Занони, что ее голова отдыхает на его груди, что его взгляд смягчает ее страдания, что его рука уменьшает жар в ее голове; она слышит его голос, и страдания бегут от нее.

Доктор глядит на часы, стрелка передвинулась, минуты канули в вечность, но душа, которую он приговорил покинуть мир, все еще живет в нем.

Виола уснула, жар уменьшился, конвульсии утихли, щеки порозовели, кризис прошел. Супруг, твоя супруга жива! Возлюбленный, ты не одинок в своей вселенной! Время идет. Еще минута... одна минута... О радость! О счастье!..

Отец! Поцелуй твоего ребенка!

II

Ребенка положили на руки к отцу. Отец молча наклонился над этим нежным сокровищем, и слезы, человеческие слезы хлынули потоками из его глаз. И сквозь эти слезы Занони увидел, как маленькое создание улыбалось ему.

О! С какими радостными слезами встречаем мы появление нового создания в нашем горестном мире! С какими слезами отчаяния провожаем мы его, когда оно возвращается к ангелам! Как бескорыстна радость! Но как эгоистично горе!

Тогда в молчаливой комнате раздался слабый и нежный голос - голос молодой матери.

- Я здесь, около тебя! - прошептал Занони.

Мать улыбнулась и сжала ему руку, она чувствовала себя умиротворенной.

Виола поправилась с быстротой, изумившей доктора.

Новорожденный процветал, точно любил уже этот мир, в который он снизошел.

С этого времени Занони, казалось, жил жизнью ребенка, и в этой жизни души отца и матери соединялись как бы новыми узами.

Никогда не было более прекрасного ребенка; кормилица удивилась, что, появившись на свет, он не заплакал, а улыбнулся свету, точно чему-то знакомому. Никогда он не плакал, как другие дети. Казалось, что даже во время сна он слушал какой-то счастливый голос, раздававшийся в его сердце. В его глазах уже светился ум, хотя он еще не имел слов для своего выражения.

Казалось, он уже знал своих родителей и протягивал ручонки, когда Занони наклонялся над его колыбелью, от которой редко отходил, и глядел на него ясными, полными счастья глазами. Ночью Занони снова сидел там в полудремоте, и Виола часто слышала, как он шептал над ним неясные слова на неизвестном ей языке; иногда, слыша его, она боялась и чувствовала, как к ней возвращались смутные суеверия ее юности. У колыбели новорожденного мать боится всего на свете, даже богов, чтобы они не причинили вреда ее ребенку.

Но Занони, погруженный в свои возвышенные планы, оживленные его любовью, забыл все, даже то, что он потерял в этой слепой любви.

Но мрачное и бесформенное существо, хотя Занони не вызывал и не видел его, часто подкрадывалось к нему, кружило вокруг него и нередко сидело у колыбели ребенка, глядя на него полными ненависти глазами.

III

ЗАНОНИ К МЕЙНУРУ

"Мейнур! Человечество с его печалями и радостями стало моим уделом.

День за днем я кую себе свои цепи. Я живу жизнью других, и в них я потерял более половины моего могущества. Не будучи в состоянии возвысить их, я чувствую, что они увлекают меня к земле силою человеческой привязанности.

Лишенный общения с созданиями, видимыми только для чистого разума, я опутан сетями Врага, стерегущего Порог духовного мира. Поверишь ли ты, когда я скажу тебе, что принял его дары и готов к расплате? Пройдут века, прежде чем создания света будут вновь повиноваться тому, кто подчинился Призраку и...

Но в этой надежде, Мейнур, я снова торжествую, я имею над этой юной жизнью высшую власть! Молча и нечувствительно моя душа говорит с его душой и уже теперь приготовляет ее. Ты знаешь, что для чистого и непорочного духа ребенка испытание не страшно и не опасно. Я постоянно питаю его священным светом, и, еще не узнав дара, он уже приобретет способности, которыми владею я сам; ребенок, в свою очередь, медленно и незаметно передаст свои свойства матери, и, счастливый при виде Молодости, что будет вечно осиять два существа, которые теперь наполняют всю мою душу, неужели я буду в состоянии сожалеть о призрачном, эфирном мире, который все более ускользает от меня?

Но ты, видения которого по-прежнему ясны и чисты, погрузи твой взгляд в пространства, закрытые теперь для меня, и дай мне совет, предупреди меня. Я знаю, что дары Призрака, чья природа враждебна нашей, столь же обманчивы и опасны, как и сам Призрак. Вот почему, когда на пороге тайнознания, которое прежде называли магией, люди встречали враждебные существа, они верили, что эти призраки - демоны или дьяволы, и воображали себе, что с помощью вымышленных фантастических договоров они могут продать им свою душу, будто человек может предложить в обмен на вечность то, чем он владеет только при жизни. Демоны, навеки скрытые от людей, живут в своих мрачных и непроницаемых сферах, в них нет ничего божественного. В каждом человеке живет Божественное существо, и только оно может судить его душу после его смерти и назначить ему новое поприще, новую судьбу, новое местопребывание.

Если бы человек мог запродать свою душу дьяволу, то тогда он сам себя мог бы судить и высокомерно требовать в свое распоряжение и присваивать вечность!

Но эти низшие создания, которые не что иное, как видоизменения материи, одаренные сверхчеловеческой злобой, могут боязливым, слепым и суеверным людям показаться демонами. И от самого мрачного и могущественного из этих созданий я принял дар - тайну, которая удалила смерть от дорогих мне существ. Могу ли я надеяться, что у меня останется достаточно могущества, чтобы победить Призрак, если он захочет обратить во вред мне свои дары?

Отвечай мне, Мейнур, так как в окружающем меня мраке я вижу только глаза моего новорожденного и слышу только тихое биение моего сердца. Отвечай мне, ты, мудрость которого не знает любви!"

МЕЙНУР К ЗАНОНИ

"Падший ум! Я вижу перед тобою зло, смерть и горе! Отказаться от Адон-Аи ради этого ужаса, от небесных звезд ради этих ужасных глаз! Ты сделался наконец жертвой этой Лярвы страшного порога, которую, будучи еще учеником, ты заставил бежать побежденную и пораженную молнией твоего величественного взгляда. Когда при первых шагах посвящения ученик, которого я принял от тебя, упал без сознания, поверженный этим Призраком тьмы, я понял, что его душа не создана для познания нездешних миров, так как страх есть самое земное изо всего, что привязывает человека к земле; пока он боится, он не может возвыситься. Но ты! Разве ты не видишь, что любить -

значит бояться, что твоя власть над Призраком уже кончилась? Он пугает тебя, он властвует над тобой и обманет тебя. Не теряй ни минуты, приезжай ко мне.

Если между нами может существовать достаточно симпатии, то моими глазами ты, может быть, увидишь опасности, которые, пока неразличимые и едва видимые во мраке, опутывают тебя и собираются вокруг тебя и тех, кого погубила твоя безумная любовь. Приезжай, оторвись от всех связей с твоим любимым человечеством, они только туманят твой взор.

Оставь свои опасения, надежды, желания и страсти. Приезжай! Один Ум может быть царем и провидцем, сияющим сквозь свою бренную оболочку, -

чистый, недоступный для впечатлений, очищенный, возвышенный Ум".

IV

В первый раз со времени их союза Занони и Виола расставались. Занони отправлялся в Рим по важным делам.

- Я еду всего на несколько дней, - сказал он, и его отъезд был так быстр, что Виола не имела времени выразить ни удивления, ни печали. Но первая разлука всегда тяжелее, чем последующие: она заставляет сердце чувствовать, какой пустой покажется жизнь, когда настанет последняя, неизбежная разлука.

Но у Виолы был новый спутник, она испытывала чудную и новую радость, которая обновляет юность и ослепляет глаза женщины. Как возлюбленная и жена, она опиралась на другого, она получала от другого свое счастье, ее существо, словно планета, получало свет от своего солнца. Но теперь, в свою очередь, как мать, она подымается от зависимости к власти, теперь другое существо может опираться на нее - в пространстве появилась планета, для которой она сама стала солнцем.

Несколько дней - но они будут сладкими благодаря печали. Несколько дней

- но каждый их час кажется эпохой для младенца, над которым склонились недремлющие глаза и сердце. Любой его жест примечается, и кажется матери, будто каждая его улыбка прибавляет радости в мир, в который он пришел, чтобы благословить его.

Занони уехал; затих последний всплеск весла, и радужное пятно гондолы уже скрылось за поворотом венецианского канала...

Ребенок спит в колыбельке у ног матери, и она обдумывает сквозь слезы, какие сказки волшебной страны, что распростерлась вдаль и вширь со своими тысячами чудес в этой крошечной кроватке, она должна будет рассказать отцу.

Улыбайся же и плачь, юная мать! Уже закрывается для тебя самая прекрасная страница безумной книги, и невидимая рука переворачивает ее.

У моста Риальто прогуливались двое венецианцев - республиканец и демократ, - смотревшие на французскую революцию как на землетрясение, которое должно было развалить их на ладан дышавшую и порочную конституцию и даровать равенство в правах венецианцам.

- Да, Котальто, - говорил один из них, - мой парижский корреспондент обещал мне устранить все препятствия. Мы должны будем выступить, когда французские легионы будут достаточно близки, чтобы услыхать наши пушки. Он должен быть здесь на этой неделе.

Едва он успел вымолвить эти слова, как из узкой улицы по левую сторону вышел человек, закутанный в плащ, и, остановившись перед разговаривавшими, внимательно осмотрел их и шепотом произнес: "Привет".

- И братство! - отвечал тот, который говорил раньше.

- Вы, значит, храбрый Дондоло, с которым мне поручил комитет вести переписку? А этот гражданин?..

- Это Котальто, о котором я часто упоминал в письмах.

- Мой привет и братство, Котальто! Я имею многое сообщить вам обоим. Я вас увижу сегодня вечером, Дондоло. На улице за нами могут следить.

- Я не осмеливаюсь позвать вас в свой дом, где даже стены могут стать ушами тирана. Но место, назначенное здесь, вполне безопасно. - И он сунул адрес в руку незнакомца. - Сегодня вечером, в девять часов, а пока у меня есть другие дела.

Незнакомец остановился и даже изменился в лице.

- В вашем последнем письме говорилось о богатом и таинственном иностранце, - вкрадчивым и взволнованным голосом сказал он, - о Занони. Он все еще в Венеции?

- Я слышал, что он уехал сегодня утром, но его жена еще здесь.

- Его жена, отлично!

- Что вы знаете о нем? Разве вы думаете, что он может сделаться нашим?

Его богатства были бы...

- Его дом, его адрес, скорее... - перебил незнакомец.

- Дворец...

- Благодарю, до свиданья в девять часов.

Незнакомец снова исчез, свернув на улицу, из которой появился. Он проходил мимо дома, где остановился накануне по своем приезде в Венецию, когда стоявшая у дверей женщина тронула его за руку.

- Сударь, - сказала она по-французски, - я ждала вашего возвращения. Вы понимаете меня? Я перенесу все, я рискну всем, чтобы только вернуться во Францию вместе с вами, чтобы разделить участь моего мужа.

- Гражданка, я обещал вашему мужу сделать все, чтобы исполнить ваше желание, даже если мне придется пойти на риск. Но подумайте о том, что ваш муж принадлежит к партии, за которой Робеспьер наблюдает, он не может бежать. Вся Франция превращена в тюрьму для подозрительных людей.

Возвратясь, вы только подвергнете себя опасности. Откровенно говоря, гражданка, участь, которую вы хотите разделить, может привести к гильотине.

Вы получили письмо вашего мужа и знаете, что я говорю по его поручению.

- Я хочу возвратиться вместе с вами, - сказала женщина со слабой улыбкой на бледном лице.

- Как! Вы оставили мужа в безоблачный период Революции, чтобы возвратиться к нему среди ее грома и бурь? - сказал незнакомец с удивлением и некоторым упреком.

- Я уехала потому, что дни моего отца были сочтены; потому, что у него не было другого спасения, кроме бегства в другую страну; потому, что он был стар и беден и, кроме меня, у него никого не было; потому, что мой муж не был тогда в опасности, а мой старый отец был! Теперь он умер, и мой муж в опасности. Обязанности дочери окончились, обязанности жены снова призывают меня.

- Пусть будет по-вашему, гражданка. Я выезжаю на третью ночь, считая сегодняшнюю. Вы еще можете изменить решение.

- Никогда!

Мрачная улыбка промелькнула на лице незнакомца.

- О, Гильотина, - вскричал он, - сколько добродетелей ты выявляешь!

И он продолжал путь, говоря сам с собой, затем крикнул гондолу и вскоре плыл уже по тесным водам Большого канала.

V

Виола сидела у открытого окна. Внизу сверкала широкая гладь канала, отражая холодные, но яркие лучи зимнего солнца. И не один галантный кавалер заглядывался на это прелестное личико, проплывая мимо в гондоле.

Наконец одно из этих темных суденышек остановилось посреди канала, и сидевший в нем устремил взгляд на дворец. Он сделал знак, и гребцы причалили к берегу. Иностранец вышел из гондолы и поднялся по широкой лестнице во дворец.

Слуга вошел в комнату и протянул Виоле карточку с текстом на английском языке: "Виола, я должен Вас видеть! Кларенс Глиндон".

О да, Виола была очень рада его видеть, рассказать ему о своем счастии, о Занони, показать ему своего ребенка! Бедный Кларенс! Она не вспоминала о нем до сих пор, как забыла и всю свою прошлую жизнь, свои мечты, надежды, волнения, обманчивую сцену, шумную толпу и аплодисменты.

Он вошел. Виола вздрогнула при виде его - так изменилось его мрачное чело, его решительные черты, на которых было запечатлено страдание. Его наружность не напоминала более того блестящего и легкомысленного художника и ее поклонника, которого она знала. Его костюм был прост и небрежен.

Испуганный, отчаянный и свирепый вид сменил изящную серьезность, характерную прежде для молодого любителя искусства, мечтателя, стремившегося к таинственному знанию.

- Это вы! - сказала она наконец. - Бедный Кларенс, как вы изменились!

- Изменился! - отрывисто сказал он, садясь рядом с нею. - А кому я обязан этой переменой, как не колдунам и демонам, которые овладели вашим существованием так же, как и моим? Виола, выслушайте меня! Несколько недель тому назад я узнал, что вы в Венеции. Под разными предлогами и подвергаясь бесчисленным опасностям, я явился сюда, рискуя свободой, а может быть, и жизнью, если мое имя узнают в Венеции, чтобы предупредить и спасти вас. Я изменился, говорите вы. Изменился внешне, но что значит эта перемена в сравнении с внутренними мучениями? Примите мой совет, пока еще есть время.

Низкий, замогильный голос Глиндона испугал Виолу еще более, чем его слова. Бледный, худой, расстроенный, он казался выходцем с того света, явившимся поразить ее ужасом.

- Как! - сказала она наконец слабым голосом. - Что за дикие, страшные слова я слышу? Разве вы можете...

- Слушайте, - перебил Глиндон, кладя на ее руку свою холодную как лед,

- слушайте! Вы слышали старинные рассказы о людях, соединившихся с дьяволами, чтобы приобрести сверхъестественные познания. Эти рассказы не басни, такие люди существуют. Их радость состоит в увеличении числа таких же несчастных, как они. Если их ученики не выдерживают испытания, то демоны овладевают ими, даже в этой жизни, как овладели мною; если они его выдерживают, то горе, вечное горе им! Есть другая жизнь, в которой никакие заклинания не могут ни отогнать духа зла, ни усладить их муки. Я приехал из страны, где кровь льется потоками, где смерть стережет лучших людей, где царствует гильотина, но все эти опасности, которые могут угрожать человеку, ничто в сравнении с этим ужасом, который превосходит смерть.

Тогда Глиндон в кратких и резких выражениях рассказал, так же как Аделе, все подробности своего посвящения. Он описал, в словах, которые заставили похолодеть кровь Виолы, появление бесформенного Призрака, глаза которого иссушали мозг того, кто его видел. Раз увидав, его нельзя было более изгнать. Он являлся по своей воле, внушая мрачные мысли, возбуждая странные соблазны. Он исчезал только среди сцен безумного возбуждения;

уединение, стремления души к добродетели вызывали его присутствие.

Виола была изумлена и напугана. Эта безумная, фантастическая исповедь подтверждала ее смутные впечатления, которые в глубине души она никогда не стремилась проанализировать, а, наоборот, немедленно изгоняла их из сознания, как только они появлялись, - впечатления того, что жизнь и свойства Занони не походят на жизнь и свойства простых смертных. Эти впечатления ее любовь осуждала как пустые подозрения, и, смягченные таким образом, они, может быть, способствовали тому, что она еще сильнее привязывалась к нему. Но теперь, после ужасной исповеди Глиндона, наполнившей ее страхом, эти подозрения наполовину ослабили те чары, которыми до этого ее сердце и чувства окутывали ее возлюбленного.

Она встала, испуганная за ребенка, и прижала его к своей груди.

- Несчастная! - вскричал, вздрогнув, Глиндон. - Так это правда, что ты дала жизнь жертве, которую не можешь спасти! Не давай ему пищи, лучше ему умереть, там, по крайней мере, отдых и покой.

Тогда Виола вспомнила ночные бдения Занони около колыбели и боязнь, охватывавшую ее, когда она слышала странные слова, которые он шептал на непонятном языке.

Ребенок глядел на нее ясно и спокойно, и удивительная разумность этого взгляда, казалось, подтверждала ее опасения. Так в тишине стояли мать и тот, кто вызвал ее страхи. Солнце улыбалось им через оконную створку, а у самой колыбели ребенка, хотя они и не замечали этого, расположилась, притаившись, темная ужасная тварь!

Но мало-помалу воспоминания прошлого, лучшие и более приятные, вошли в сознание молодой матери. Лицо ребенка приняло в ее глазах лик отсутствующего отца. Казалось, чрез эти розовые губки слышался его печальный голос.

- Я говорю с тобой через твоего ребенка. В ответ на мою любовь к тебе и ребенку, - шептал этот голос, - ты сомневаешься во мне при первых словах безумца, обвиняющего меня.

Ее сердце затрепетало, она стала как будто выше ростом, и глаза ее зажглись ясным и святым сиянием.

- Уходи, бедная жертва своих иллюзий! - сказала она Глиндону. - Я не поверила бы даже своим собственным чувствам, если бы они обвиняли отца этого маленького существа! И что ты знаешь о Занони? Какое отношение имеют Мейнур и вызываемый им призрак к светлому образу, который ты хочешь присоединить к ним?

- Ты скоро узнаешь это, - мрачно ответил Глиндон, - и сам Призрак, который преследует меня, шепчет мне своими мертвенными устами, что все эти ужасы ожидают тебя и твоих ближних. Я не спрашиваю пока твоего решения; мы еще увидимся, прежде чем я оставлю Венецию.

Сказав это, он исчез.

VI

Увы, Занони, неужели ты думал, что союз между тем, кто пережил века, и дочерью одного дня мог быть продолжителен! Неужели ты не предвидел, что до тех пор, пока испытание не будет пройдено, между твоим знанием и ее любовью не может быть равенства? В то время как ты искал таинственного покровительства для матери и ребенка, ты забыл, что Призрак, который служит тебе, наблюдает за своими дарами, что он господин над жизнями, которые он научил тебя отнять у смерти. Разве ты не знаешь, что боязнь и сомнение, раз посеянные в любящем сердце, вырастают и превращаются в мрачный лес, непроницаемый для звездного света? Ужасные глаза стерегут мать и ребенка!

Целый день душу Виолы терзали тысячи страхов, которые, казалось, исчезали при трезвом рассуждении, но потом снова возвращались, еще более мрачные и мучительные. Она вспомнила, как когда-то сказала Глиндону, что в детстве томилась странным предчувствием, будто ей уготовлена некая сверхъестественная судьба. Она вспомнила, что, когда она рассказывала ему об этом, сидя у моря, дремавшего в объятиях Неаполитанского залива, он тоже говорил о подобном предчувствии, и мистическое сродство, казалось, соединяло их судьбы. Кроме того, она вспомнила, что, сравнивая свои неясные, смутные мысли, оба отметили, что когда они в первый паз увидели Занони, то предчувствия, инстинкт заговорили в их сердцах громче, чем обычно, нашептывая им: "С ним связана тайна неразгаданной жизни".

И теперь, когда Глиндон и Виола встретились снова, их прежние страхи, подтвержденные таким образом, пробудились от заколдованного сна. Она чувствовала, что страх Глиндона против воли овладевал ею, и ее разум и любовь не могли справиться с ним. Но когда ее взор обращался к ребенку, она всегда встречала его твердый и серьезный взгляд, она видела, как его губы шевелились, точно желая что-то сказать ей.

Ребенок не хотел спать. Каждый раз, когда она смотрела на него, эти серьезные глаза, казалось, упрекали и обвиняли ее. Этот взгляд леденил ее душу.

Не в состоянии переносить этот неожиданный кризис всех чувств, которые составляли до сих пор ее жизнь, она приняла решение, естественное для представителя ее страны и веры, - послала за священником, бывшим в Венеции, своим духовником, и со страстными рыданиями и неподдельным ужасом поведала ему охватившие ее сомнения.

Священник был человек достойный и благочестивый, но малообразованный, который даже поэтам приписывал свойства колдунов. Его упреки были живы, потому что его ужас был искренен. Он присоединился к мнению Глиндона, советуя ей бежать, если она чувствует хоть малейшее подозрение, что занятия ее мужа похожи на занятия тех ученых, которых римская церковь во времена инквизиции, спасая их души, сжигала со столь похвальным рвением.

Даже то немногое, что могла сказать Виола, показалось невежественному падре неопровержимым доказательством магии и колдовства; кроме того, ему были известны некоторые слухи, повсюду сопровождавшие Занони, и, следовательно, он был предрасположен толковать все в неблагоприятном смысле.

Достойный отец Бартоломео, не колеблясь, отправил бы и Уатта на костер, если бы услышал, что тот говорит о паровой машине.

Виола, столь же малообразованная, как и ее наставник, была потрясена его грубым и сильным красноречием и страшно напугана, ибо Бартоломео с расчетливостью, которую католические священники, какими бы тупыми и занудными они ни были, обычно приобретают благодаря ежедневному опыту познания человеческого сердца, говорил больше об опасностях, угрожающих не столько самой Виоле, сколько ее ребенку.

- Колдуны, - говорил он, - во все времена старались увлекать и соблазнять юные души, души детей.

Затем он рассказал целый ряд басен и легенд на эту тему, которые выдал за исторические факты. Все, что заставило бы улыбнуться англичанку, испугало наивную суеверную неаполитанку. И когда духовник оставил ее после патетических упреков и страшных обвинений в забвении долга перед ребенком, в том случае, если она станет колебаться в своем решении бежать из этого дома, оскверненного самыми темными силами, дьявольской магией, Виола, все еще во власти воспоминаний о Занони, погрузилась в какое-то летаргическое состояние, которое делало ее. разум беспокойным и неуверенным.

Прошли часы, приблизилась ночь, в доме воцарилась тишина. Виола медленно пробуждалась от оцепенения, безразличия и апатии, которые овладели ее душой.

Она чувствовала, что ее фантазии породили в ее сознании полубредовое состояние и что она находится между сном и бодрствованием, когда вдруг одна мысль вытеснила все другие.

Комната, которую в этом доме и во всех других, где они жили, даже на греческих островах, Занони сохранял для одного себя, куда никто не должен был входить и в которую никогда, в счастливое время их любви, она не думала входить, - эта комната теперь привлекала ее внимание.

Может быть, там она найдет разрешение загадки ее мужа, подтверждение или опровержение своих подозрений - эта мысль глубоко запала в ее душу и, казалось, направила в то место против ее воли.

Она тихо оставила спальню и точно во сне прошла через весь дворец. Луна освещала ее, когда она скользила мимо окон в белом пеньюаре, словно странствующее привидение с тонкими, сложенными на груди руками, застывшими, широко открытыми глазами, с выражением тихого благоговения в них.

Мать! Это твой ребенок, который ведет тебя к заветной комнате. Светлые мгновения проходят перед тобой. Ты еще слышишь, как стенные часы зловеще отбивают время, укладывая эти мгновения в могилу. Скользя, ты уже достигла двери - на ней никаких засовов, никакие магические силы не останавливают тебя перед ней. Дочь праха! Вот ты стоишь наедине с ночью в комнате, где духи пространства, бледные и бесчисленные, собирались вокруг провидца.

VII

Она стояла посреди комнаты и осматривала ее. В помещении не было никаких знаков или предметов, по которым инквизиторы старого доброго времени могли бы определить, что здесь обитает адепт черной магии. Не было ни тиглей, ни котлов, ни фолиантов в медных переплетах, ни колец с шифрами, ни черепов, ни перекрещивающихся костей. Тихо струился широкими полосами лунный свет, освещая белые стены пустой комнаты. Несколько пучков завядших цветов, несколько бронзовых ваз античной формы, оставленных на деревянной скамейке,

- вот все, что могло указать любопытному взгляду на занятия отсутствующего хозяина. Магия, если только она здесь существовала, жила в самом маге. И так всегда с твоими трудами и чудесами, о Искатель звездной мудрости. Сами слова принадлежат всем людям, однако из этих слов Ты, архитектор Бессмертия, творишь храмы, которые переживут пирамиды, и каждый лист папируса становится крепостью, о которую бушующий поток веков разбивается, как о неприступную твердыню.

Казалось, в этом уединении ощущалось незримое присутствие того, кто творил все эти чудеса, потому что, пробыв в комнате, немного, Виола почувствовала, что в ней происходит какая-то таинственная перемена. Кровь начала обращаться быстрее, и чувство невыразимого блаженства охватило ее.

Она почувствовала, как спали оковы с ее конечностей, как пелена за пеленой удалялась с ее глаз. Все беспорядочные мысли, которые проносились в ее сознании, когда она была в трансе, вдруг успокоились и сконцентрировались на одном страстном желании видеть Отсутствующего, быть с ним. Монады, из которых состоит пространство и воздух, казалось, духовно привлекали ее к себе, стремясь стать средой, сквозь которую ее душа, выйдя из своей оболочки, могла бы устремиться к тому духу, к которому ее влекло невысказанное желание. Она почувствовала слабость и, шатаясь, подошла к скамейке с вазами и растениями; наклонясь, она заметила в одной из ваз маленький хрустальный флакон. Невольно она взяла его и открыла; летучая эссенция, содержащаяся в нем, распространила по комнате чудный запах. Виола вдыхала его и смочила себе жидкостью виски. Тогда в одно мгновение слабость, которую она испытывала, превратилась в оживление: ей захотелось подпрыгнуть, вспорхнуть, воспарить, полететь на крыльях, расшириться в пространстве.

Комната исчезла у нее из глаз. Прочь отсюда, вдаль, над землями и морями, через неизмеримые пространства устремляется ее освобожденный дух. И вот в каком-то слое не нашего мира она видит возникшие перед ней образы сынов Тайной науки. Они покоятся на фоне зародившегося мира - грубой, бесцветной, разреженной массы вещества одной из туманностей, которые солнца бесчисленных систем разбрасывают на своем пути вокруг Трона Создателя, чтобы эти туманности сами стали новыми мирами гармонии и славы - планетами и солнцами, которые в свою очередь вечно будут умножать расы сияющих существ и порождать будущие солнца и планеты.

И там, среди невообразимого одиночества нарождающегося мира, которому только неисчислимые тысячелетия могли придать форму, дух Виолы узнал Занони или, лучше сказать, похожее на него бестелесное существо, точно душа Занони, подобно тому как сейчас это произошло с ней, оставила свою телесную оболочку. Ведь подобно тому, как солнце, вращаясь и излучая свет, отбрасывает в самые отдаленные пределы пространства свой смутный образ, так и земное существо в деянии своего наиболее духовного, светлого и долговечного ядра запечатлевает свое отображение на новом, возникающем в космосе мире.

Рядом с призраком Занони стоял другой - призрак Мейнура. В окружавшем их гигантском хаосе боролись и бушевали различные элементы: вода, огонь, мрак и свет; пары и тучи собирались в целые горы, и дыхание жизни с неколебимым величием парило над этой бездной.

Вдруг Виола задрожала, увидав, что человеческие призраки были не одни.

Вокруг них виднелись какие-то неопределенные чудовищные формы, какие мог породить только хаос: первые представители расы гигантских рептилий, извиваясь, ползали в первозданной бездне, пытаясь бороться за жизнь, свертываясь кольцами в медленно текущей материи или двигаясь сквозь метеорные испарения. Но два призрака смотрели не на них, а на предмет, занимавший самую отдаленную точку в пространстве. Глазами своей души Виола проследила направление их взглядов и с ужасом, более великим и страшным, чем вызывал хаос и его отвратительные обитатели, увидала как бы образ той самой комнаты, где она была, ее белые стены, луч луны, освещавший пол, открытое окно, в которое виднелись крыши Венеции и спавшее внизу море, и в этой комнате свой собственный призрачный образ. Этот двойной призрак, фантом: она сама в форме фантома, созерцающая фантом своего "я", - все это несло в себе ужас, который не передать никакими словами, который будешь помнить всю жизнь.

Но вскоре она увидела, как ее призрачный образ медленно поднялся, тихо оставил комнату и, пройдя через коридор, опустился на колени у колыбели. О Небо! Она глядит на своего ребенка, на его младенческий лик, исполненный чудесной прелести, но около колыбели сидит закутанное в покрывало привидение, тем более ужасное, что его форма неопределенна. Виоле казалось, что стены комнаты раздвинулись, как театральный занавес... она видит мрачную тюрьму, улицы, наполненные фанатической толпой: гнев и ненависть написаны на всех лицах. Она видит место казни, орудие ее и бренную человеческую плоть -

она сама, ее дитя, все промелькнуло в этой быстрой фантасмагории. Вдруг призрак Занони обернулся, он, казалось, заметил ее или по крайней мере фантом ее "я". Он бросился к ней, ее душа не могла переносить более. Виола вскрикнула и проснулась.

Она обнаружила, что действительно оставила ужасную комнату, и увидала перед собой колыбель ребенка... все, все, что она видела в трансе, растворилось в воздухе, даже это бесформенное мрачное привидение!

- Дитя мое, дитя мое! Твоя мать спасет тебя!

VIII

ПИСЬМО ВИОЛЫ К ЗАНОНИ

"Итак, вот до чего дошло! Я первая разлучаюсь с тобой! Я изменяю тебе, я навсегда прощаюсь с тобой! Когда твой взгляд остановится на этих строках, я для тебя буду словно мертвая. Для тебя, который был и есть моя жизнь, -

для тебя я навсегда потеряна. О мой возлюбленный и супруг! О все еще обожаемый и любимый! Если ты когда-нибудь любил меня, если ты еще можешь меня жалеть, то не старайся искать меня; если твое могущество может настичь меня, то пощади меня, пощади нашего ребенка! Занони, я хочу воспитать его, чтобы он любил тебя, чтобы он звал тебя отцом! Занони, его уста будут молиться за тебя! О, пощади нашего ребенка, ибо младенцы - это святые земли и их голос и заступничество может быть услышано на небесах. Сказать ли тебе, почему я рассталась с тобой? Нет. Твой ум проникнет в то, чего моя рука не решается написать, и в то время, как я трепещу твоего могущества и бегу от него с ребенком, для меня все-таки утешение знать, что благодаря ему ты можешь прочесть в моем сердце! Ты знаешь, что тебе пишет любящая мать, а не неверная жена. Грешно ли твое знание, Занони? Грех порождает печаль. О, как мне было сладостно утешать тебя! Но ребенок, младенец, душа, что тянется ко мне в поисках защиты! Волшебник! Чародей! Я отбираю у тебя эту душу! О, прости, прости, если мои слова ранят тебя. Видишь - я становлюсь на колени, чтобы писать дальше.

Почему я не отшатнулась от твоего таинственного знания? Почему все, что есть в твоей жизни особенного, странного, непохожего на жизнь других, только еще более восхищало меня? Потому, что, будь ты волшебник или демон, для меня не было опасности, потому что моя любовь была самой надежной небесной защитой. Мое же невежество во всем, кроме моей любви к тебе, отвергало всякую мысль, недостойную в моих глазах твоего светлого и чудесного образа.

Но теперь есть другое существо. Почему так странно смотрит на меня ребенок?

Почему его глаза, которые никогда не спят, всегда серьезны и полны упрека?

Неужели твои чары уже опутали его? Неужели, жестокий чародей, ты хочешь сделать из него жертву твоего ужасного искусства, которое я не смею назвать?

Не своди меня с ума!.. Уничтожь чары!

Слышишь ли шум весел?.. - они приближаются, чтобы увлечь меня далеко от тебя! Я гляжу вокруг себя, и мне кажется, что я повсюду вижу тебя, в каждой тени, в каждой звезде ты говоришь мне. Тут, около этого окна, твои уста в последний раз коснулись моих, тут, на пороге, ты обернулся в последний раз, и твоя улыбка казалась так доверчива!.. Занони! Супруг! Я остаюсь! Я не могу расстаться с тобою! Нет! Нет! Я пойду в ту комнату, нежная музыка твоего дорогого голоса успокаивает страдания твоей Виолы, где, среди мрака почти погасшей жизни, он прошептал мне в первый раз: "Виола, ты мать!" Да, я мать... Я встаю с колен. Они идут... я решилась... прощай!.."

Да, так неожиданно, так жестоко, под влиянием слепого суеверия, бессмысленного предрассудка или убеждения, что того требует долг, та, для которой Занони отказался от могущества, оставила его. Это было непредвиденно, неожиданно, но такова судьба всех тех, кто стремится возвысить свой разум над землею и в то же время старается сохранить, как сокровище, земное, человеческое сердце. Невежество всегда будет бежать знания. Но в то же время никогда еще любовь не приносила большей жертвы, исходя из более чистых и благородных побуждений, чем та, которую принесла Виола. Она сказала правду: не жена, а мать оставляла все, в чем заключалось ее земное счастье.

Пока продолжалось обманчивое возбуждение, внушившее Виоле этот поступок, она прижимала к груди своего ребенка и чувствовала себя утешенной и покорной судьбе.

Но какие горькие сомнения в справедливости ее поступка, какие угрызения совести почувствовала она, когда через несколько часов, по дороге в Ливорно, она услышала, как женщина, сопровождавшая ее и Глиндона, просила у Неба помощи, чтобы соединиться с мужем, и силы - разделить грозящие ему опасности. Какой ужасный контраст с ее собственным бегством! И она замкнулась в темноте своего сердца, где ни один голос не подавал ей утешения.

IX

- Мейнур, полюбуйся, что ты сделал! Прочь! Прочь наше мелкое тщеславие мудрецов!.. Прочь наши века жизни и знания!.. Чтобы спасти Виолу от опасности, я ее оставил, но опасность нашла ее!

- Брани не науку, а твои страсти! Откажись от безумной надежды на любовь женщины. Ты видишь, что неизбежно постигает тех, кто хочет соединить небесное с земным... твои желания не поняты, твои жертвы не признаны...

Земная душа видит в небесной душе только колдуна или демона... Как!

Исполинский дух, ты плачешь!

- Я вижу, я знаю теперь все... Дух, стоявший рядом с нами и вырвавшийся от меня... это была она! О, непобедимое желание материнства! Ты раскрываешь все наши тайны, проникаешь в пространство, ты пролетаешь миры!.. Мейнур!

Какое ужасное могущество скрывается в невежестве любящего сердца!

- Сердце! - холодно отвечал Мейнур. - Да, в течение пяти тысяч лет я изучал тайны творения, но все еще не познал всех тайн сердца самой простой души!

- И между тем таинственные предсказания не обманывают нас; пророческие тени, черные от ужаса и красные от крови, предсказали нам, что даже в тюрьме и перед палачом я буду иметь власть спасти их обоих.

- Но при условии какой-то неизвестной и роковой для тебя жертвы.

- Для меня! Равнодушный мудрец! Когда любишь, то "я" не существует: Я еду... один... Я не нуждаюсь в тебе... Я хочу руководствоваться только инстинктом человеческой любви... Нет такой глубокой пещеры, нет такой обширной пустыни, которая могла бы скрыть их... Да, мое искусство оставило меня... Да, звезды безжалостны... Да, небо для меня теперь только пустая лазурь... Мне остаются только любовь, молодость и надежда, но когда же они были бессильны, чтобы победить и спасти!

КНИГА СЕДЬМАЯ

ЦАРСТВО ТЕРРОРА

I

С ревом несется река Преисподней, рычание которой подобно напеву стремительного потока, несущегося к вратам Элизиума. Какими надеждами расцвели благородные сердца, вскормленные алмазными росами розовых зорь, когда Свобода пришла из темных глубин океана, вырвавшись из старческих объятий Рабства, подобно Авроре, покинувшей ложе Тифона (В греческой мифологии стоглавое огнедышащее чудовище. Зевс, добелив Тифона, навалил на него гору? Этну, из вершины которой дыхание Тифона извергается потоком огня, камней и лавы.)! Надежды! Вы расцвели и превратились в плоды, и эти плоды всего лишь кровь и пепел! Прекрасный Ролан, красноречивый Верньо, провидец Кондорсе, благороднейший Мальзерб! - остроумцы, философы, государственные мужи, патриоты, - мечтатели! Вот тысячелетие, ради которого вы дерзали и трудились! Я вызываю призраки! Сатурн, пожиратель собственных детей, живет в одиночестве, как и подобает Молоху!

Это Царство Террора, и Робеспьер его король! Битвы между Львом и Удавом стали достоянием прошлого; удав проглотил льва и почувствовал сытую тяжесть;

Дантон повергнут, повергнут и Камилл Демулен. Перед смертью Дантон сказал:

"Этот трусливый Робеспьер - лишь я один мог бы его спасти". С того часа поистине кровь поверженного гиганта заслонила собой хитрость и лукавство

"Максимилиана Неподкупного", когда наконец среди рева возмущенного Конвента она заглушила его голос. И если бы после той последней жертвы, возможно весьма существенной для его безопасности, Робеспьер провозгласил завершение Царства Террора и действовал по законам милосердия, которое стал проповедовать Дантон, он мог бы остаться жить и умереть монархом. Однако тюрьмы продолжали пополняться, меч гильотины - падать на головы осужденных;

Робеспьер же не мог понять, что чернь пресытилась кровью, и самым острым блюдом, которое вождь мог предложить ей, было бы возвращение человека от дьявола к самому себе.

Перенесемся в одну из комнат дома, принадлежащего гражданину Дюпле, столяру. Дело происходит в июле 1794 года. Согласно революционному календарю, это Термидор Второго Года со дня образования Республики, Единой и Неделимой!

Несмотря на небольшие размеры, комната обставлена с явной претензией на изысканную элегантность. Во всем читается явное желание хозяина избежать в убранстве как низменной грубости, так и чрезмерной роскоши. Безукоризненно строгий вкус виден во всем - в классических линиях стульев и кресел, великолепно подобранных драпировках, утопленных в стены зеркалах, расположении бюстов и бронзовых скульптур, величественно взирающих со своих пьедесталов, и уютных ниш, заполненных рядами книг в добротных переплетах.

Наблюдатель мог бы заметить: "Этот человек хочет сказать вам: я не богат; я не выставляю себя напоказ; я не склонен к роскоши; я не изнеженный сибарит, любящий пуховые кушетки и картины, возбуждающие чувственную негу; я не надменный аристократ, предпочитающий просторные залы и галереи, в которых каждый звук порождает гулкое эхо. Ну что ж, тем большего уважения заслуживает мое презрение к излишествам комфорта и тщеславной гордости, так как я люблю все изысканное, но обладаю настоящим вкусом! Другие могут быть простодушны и честны в силу лишь неотесанной простоты своих привычек; если же я, наделенный такой утонченной и чуткой к прекрасному душой, остаюсь простым и честным - воздайте должное и восхититесь мной!"

Стены этой комнаты увешаны множеством портретов, большинство из которых изображает одно и то же лицо; на строгих пьедесталах стоит множество бюстов, большинство из которых изображает одну и ту же голову. В этой небольшой комнате владычествует Эгоизм, для которого Искусство не что иное, как его очки. В кресле у большого стола, заваленного письмами, гордо восседает сам оригинал, хозяин квартиры. Он сидит в одиночестве, тем не менее вся его прямая, напряженная фигура говорит о том, что даже в собственном доме он не чувствует себя свободным. Его платье полностью гармонирует с его позой и атмосферой комнаты; оно само по себе является как бы символом строгости и опрятности, которым равно чужды как пышность моды низложенного дворянства, так и безобразное уродство одежды санкюлотов. Его волосы завиты и причесаны волосок к волоску, ни пылинки на синей ткани сверкающего чистотой сюртука, ни морщинки на белоснежном, с нежнейшим розоватым оттенком жилете. С первого взгляда на этом лице нет ничего, кроме бросающихся в глаза следов явного нездоровья. Со второго взгляда вы замечаете, что оно выражает силу и незаурядный характер. Его лоб, несколько низкий и как бы сжатый, не лишен следов мысли и ума, - впечатление, которое неизменно вызывается широким расстоянием между бровями над переносицей; рот решительный и твердый, с плотно сжатыми губами, которые тем не менее находятся в состоянии постоянного и беспокойного движения. Взгляд, хмурый и мрачный, однако пронизывающе острый, полон сосредоточенной энергии, явно контрастирующей с хрупким и немощным телом и зеленоватым цветом лица, свидетельствующим о постоянной тревоге и нездоровье его владельца.

Таким был Максимилиан Робеспьер; такова гостиная над столярной мастерской, откуда исходили эдикты, посылавшие целые армии в походы за славой и залившие кровью метрополию самого воинственного народа земли! Таким был человек, решивший скорее отказаться от высокого назначения в суде

(предмет его ранних честолюбивых замыслов), чем нарушить свои принципы человеколюбия, поставив свою подпись под смертным приговором единственному близкому товарищу; таким был заклятый враг смертной казни, и таким, ставши теперь Кровавым Диктатором, был человек, чье незапятнанно чистое и суровое естество, чья неподкупная честность, чья ненависть ко всякого рода излишествам, толкающим к любви и вину, могли бы, умри он пять лет назад, сделать из него образец для благоразумных отцов и благонамеренных граждан, ставивших бы его в пример своим сыновьям. Таким был человек, в котором, казалось, не было пороков, до тех пор пока обстоятельства, этот катализатор всех пороков, не выявили два из них, запрятанных в потайных глубинах любого человеческого сердца, - Трусость и Зависть. К одному из этих источников ведут следы каждого из преступлений, совершенных этим воплощением дьявола.

Трусость его была необычного и странного свойства, так как она была неотделима от ни перед чем не останавливающейся решимости и воли, - воли, с которой считался Наполеон, воли, выкованной из железа, в то время как его нервы обладали нежной трепетностью осины. Его голова была головой героя, его тело - телом труса. При малейшей опасности оно трепетало от страха, в то время как воля изгоняла эту опасность на бойню. Итак, он сидел в кресле, прямой как штык, его изящные, тонкие пальцы конвульсивно сжимались, его угрюмый взгляд устремлен в пространство, белки глаз тронуты желтизной и покрыты красными прожилками нездоровой крови, его уши буквально напряглись, подобно ушам более низких тварей, ловящих малейшие звуки, - настоящий Дионисий в своей пещере, - однако его поза живописна и полна достоинства, ничто не упущено, каждая деталь на месте.

- Да, да, - пробормотал он, - я слышу их; мои добрые якобинцы находятся на своих постах на лестнице. Жаль, что они так бранятся! У меня готов закон, запрещающий сквернословие, - манеры бедного и добродетельного люда должны быть изменены. Когда жизнь станет безопасной, пара примеров для добрых якобинцев возымеет свой эффект. Верные товарищи, как они любят меня! Гм-м, что это они там кричат? Не подобает так громко сквернословить - да к тому же еще на лестнице! Это подрывает мою репутацию. Ага! Чьи-то шаги!

Произнеся сей монолог, он посмотрел в зеркало на противоположной стене и взял в руки толстый фолиант; казалось, он погрузился в чтение, когда человек высокого роста, с дубинкой в руке, пояс которого был украшен пистолетами, открыл дверь и объявил о приходе двух посетителей. Один из них оказался молодым человеком, внешне походившим на Робеспьера, но с более твердым и решительным выражением лица. Он вошел первым и, кинув взгляд на книгу в руках Робеспьера, который, казалось, и не собирался отложить ее в сторону, воскликнул:

- Как! "Элоиза" Руссо? Повесть о любви!

- Дорогой Пэйян, меня очаровывает вовсе не любовь, а философия этой книги. Какие благородные чувства! Какая пылкая добродетель! Как жаль, что Жан-Жак не дожил до сегодняшнего дня!

В то время как диктатор комментировал таким образом своего любимого автора, которому с большим рвением старался подражать в своих речах, в комнату вкатили в кресле-каталке второго визитера. Этот человек также был в том возрасте, который большинство считает периодом расцвета для мужчины, иначе говоря, ему было около тридцати восьми лет; в то же время его ноги были в буквальном смысле мертвы. Весь перекошенный и парализованный калека, он был тем не менее, как покажет ближайшее будущее, поистине титаном зла.

Однако на губах его играла нежнейшая улыбка, а черты лица отличались почти ангельской красотой. Сердца тех, кто видел его впервые, не могли Не поддаться обаянию исходящей от него какой-то невыразимой словами доброты и смирению перед страданием, сочетавшимся с выражением доброжелательной веселости. Поистине ласкающим слух голосом, напоминающим серебристый звук флейты, гражданин Кутон приветствовал почитателя Жан-Жака:

- О нет! Не убеждайте меня, что не любовь вас привлекает! Именно любовь, а не примитивное чувственное влечение мужчины к женщине. Нет!

Возвышенная и нежная любовь ко всему человеческому роду и ко всему, что живет!

Нагнувшись, гражданин Кутон слегка потрепал маленького спаниеля, которого он неизменно носил у себя на груди, даже идя в Конвент, чтобы дать выход переполнявшим его нежное сердце чувствам.

- Да, ко всему, что живет, - тихо повторил 'Робеспьер. - Мой добрый Кутон, бедный Кутон! Ах, эта человеческая злоба! В каком же дурном свете она нас представляет! Она клевещет, делая из нас палачей своих соратников!

Именно это жестоко ранит сердце. Вселять ужас во врагов отечества -

благороднейший удел; но внушать страх добрым патриотам, тем, кто любит и чтит, - это и есть самая безжалостная и бесчеловечная пытка; по крайней мере для чувствительного, и честного сердца!

- Как я люблю его слушать! - воскликнул Кутон.

- Гм! - сказал Пэйян с некоторым нетерпением. - А теперь к делу!

- Значит, к делу! - произнес Робеспьер, бросив на него зловещий взгляд налитых кровью глаз.

- Пришло время, - сказал Пэйян, - когда безопасность Республики требует полной концентрации власти. Эти крикуны из Комитета общественного спасения способны лишь разрушать, но не созидать. Они возненавидели тебя, Максимилиан, с того самого момента, как ты попытался заменить анархию институтами власти. Как они издевались и высмеивали празднество, на котором было провозглашено признание Высшего Существа! Им не нужен никакой правитель, даже на небесах! Твой ясный и энергичный ум провидел, что, разрушив старый мир, нужно создать новый. Первым шагом к созиданию должно стать уничтожение разрушителей. Пока мы рассуждаем, твои враги действуют.

Лучше сегодня ночью напасть на горстку охраняющих их жандармов, чем столкнуться с батальонами, которые они поднимут завтра.

- Нет, - сказал Робеспьер, ужаснувшись непримиримой решительности Пэйяна. - У меня есть лучший и более безопасный план. Сегодня шестой день термидора; десятого - десятого весь Конвент примет участие в десятидневном празднестве. Там организуется целое сборище; артиллеристы, отряды Анрио, юные питомцы Школы Марса смешаются с толпой. Тогда нам будет легко нанести удар по заговорщикам, к которым мы приставим наших агентов. В тот же самый день Фукье и Дюма будут трудиться не покладая рук; и немало голов,

"подозреваемых" в недостаточном проявлении революционных чувств, падут под мечом правосудия. Десятое станет великим днем действия. Пэйян, ты подготовил список этих последних обвиняемых?

- Он у меня, - лаконично ответил Пэйян, вручая бумагу.

Робеспьер быстро просмотрел ее.

- Колло Д'Эрбуа! - хорошо! Барер! - да-да, Барер сказал: "Давайте нанесем удар - мертвые не возвращаются". Вадье, свирепый шут! - хорошо, хорошо! Вадье-горец. Это он кричал про меня: "Магомет! Злодей! Богохульник!"

- Магомет идет к горе, - сказал Кутон своим мягким, серебристым голосом, лаская спаниеля.

- Но что это? Я не вижу здесь Тальена! Тальен - я ненавижу этого человека; вернее, - поправил себя Робеспьер с лицемерием, свойственным окружению этого фразера, - вернее, его ненавидят Добродетель и Страна! Никто во всем Конвенте не вселяет в меня такой ужас, как Тальен. Кутон., там, где сидит Тальен, я вижу тысячу Дантонов!

- У Тальена всего лишь одна голова, которая принадлежит телу калеки, -

молвил Пэйян, чья свирепость в преступлении, как и у Сен-Жюста, сочеталась с талантами весьма неординарного свойства. - Не лучше ли было бы снять эту голову? Пока что можно попытаться перетянуть его на нашу сторону, подкупив его, а затем, в подходящий момент, когда он останется один, расправиться с ним. Он может ненавидеть тебя, но он любит деньги!

- Нет, - сказал Робеспьер, занося в список имя Жана-Ламбера Тальена неспешной рукой, выводя с неумолимой четкостью каждую букву. - Эта голова

необходима для меня!

- У меня здесь небольшой список, - мягко произнес Кутон. - Очень

небольшой список.

Ты имеешь дело с Горой; нужно преподать несколько уроков Равнине (Гора

- в период Великой французской революции название якобинской группировки Конвента, занимавшей верхние скамьи. Внизу располагались жирондисты -

Равнина.). Эти умеренные подобны соломе, уносимой ветром. Вчера они выступили против нас в Конвенте. Немного террора, и мы сможем повернуть флюгер в другую сторону. Жалкие создания! Я не желаю им зла; я буду оплакивать их. Но превыше всего дорогое отечество!

Грозным взглядом Робеспьер буквально впился в список, врученный ему человеком с чувствительным сердцем гуманиста.

Вот поистине точный выбор! Люди, чьи достоинства не настолько велики, чтобы жалеть о них. Наилучшая политика, чтобы избавиться от остатков этой партии. Некоторые из них к тому же иностранцы - прекрасно, у них нет родителей в Париже. Жены и родители начинают подавать на нас в суд. Их жалобы мешают нормальной работе гильотины!

- Кутон прав, - сказал Пэйян. - В моем списке имена тех, кого будет безопаснее схватить среди толпы, собравшейся на празднество. В его списке те, кого мы сможем, действуя осмотрительно, передать в руки закона. Я думаю, он должен быть подписан незамедлительно.

- Он уже подписан, - сказал Робеспьер, из любви к порядку переставив перо на чернильном приборе. - А теперь займемся более важными делами. Смерть этих людей не вызовет волнений: однако Колло д'Эрбуа, Бурдон Дэ Луаз, Тальен, - это последнее имя Робеспьер произнес с каким-то всхлипывающим придыханием, - они стоят во главе партий. Для них и для нас это вопрос жизни или смерти.

- Их головы послужат скамеечкой для ног у твоего курульного кресла, -

произнес полушепотом Пэйян. - Нет никакой опасности, если мы будем действовать смело. Все судьи и присяжные отобраны тобой лично. В одной руке ты держишь армию, в другой - закон. А твой голос имеет власть над людьми.

- Бедными и добродетельными людьми, - пробормотал Робеспьер.

- И даже если, - продолжил Пэйян, - мы не сможем осуществить твой план во время празднества, мы не должны отказываться от тех средств, которые все еще в нашей власти. Подумай! Анрио, генерал французской армии, даст тебе солдат для проведения арестов; клуб Якобинцев - людей, которые одобрят твои действия; неумолимый Дюма - судей, которые никогда не вынесут оправдательного приговора. Мы должны действовать решительно и смело!

- Именно это мы и делаем! - воскликнул Робеспьер с внезапной страстью и с силой ударил рукой по столу, поднимаясь из кресла. Его голова напоминала голову кобры, готовой к смертельному броску. - Когда я вижу все те многочисленные пороки, которые революционный вихрь смешал в одну кучу с гражданскими добродетелями, меня пробирает дрожь от страха быть запятнанным в глазах потомства из-за близости ко всем этим патологическим типам, проникшим в ряды искренних защитников человечности. Что - они думают растащить страну подобно награбленному добру! Я благодарен им за их ненависть ко всему достойному и добродетельному! Эти люди, - он схватил список Пэйяна, - это они, а не мы провели разделительную черту между собой и патриотами Франции.

- Верно, мы одни должны править страной! Другими словами, государству необходима единая воля, - пробормотал Пэйян, делая практический вывод из неумолимой логики слов своего коллеги!

- Я пойду в Конвент, - продолжал Робеспьер. - Я слишком долго отсутствовал - чтобы не внушать слишком сильный страх Республике, которую создал. Прочь все сомнения и угрызения! Я подготовлю народ! Я уничтожу предателей одним своим взглядом!

С вселяющей ужас твердостью оратора, который никогда не ошибается, он говорил о силе морального чувства, подобно воину, без страха идущему на пушки. В этот момент его прервали: ему принесли письмо; он распечатал; лицо его внезапно осунулось, по телу пробежала нервная дрожь; это была одна из тех анонимных угроз, при помощи которых ненависть и месть пока еще остающихся в живых для устрашения пытала этого распорядителя смерти.

"Ты запятнал себя, - бежали перед ним строки письма, - кровью лучших людей Франции. Прочти свой приговор! Я с нетерпением жду часа, когда люди поставят тебя на колени перед палачом. Если же мои надежды обманывают меня, если судьба промедлит, тогда - трепещи - и читай! Эта рука, которую ты тщетно будешь искать, пронзит твое сердце. Я ни на один день не спускаю с тебя глаз. Где бы ты ни был, я всегда рядом, каждый час моя рука поднимается, чтобы нанести тебе смертельный удар. Несчастный! Поживи еще несколько безрадостных дней и думай обо мне, даже в своих снах! Твой ужас и твои мысли обо мне - вестники твоей гибели. Прощай! В сей Судный день вселю в тебя я ужас!"

- Твои списки недостаточно полны! - промолвил тиран безжизненным голосом, в то время как лист бумаги выпал из его дрожащей руки. - Дай мне их! Дай мне их! Подумай, подумай хорошенько, Барер прав - прав! Нанесем удар! Мертвые не возвращаются!

II

В то время как объятый страхом Робеспьер вынашивал свои планы, общая опасность и общая ненависть, все то, что еще оставалось от сострадания и добродетели в деятелях Революции, помогло объединить странным образом непохожих людей в их ненависти к этому носителю смерти. Против него зрел настоящий заговор со стороны людей, не намного меньше запятнанных невинной кровью. Но заговор сам по себе имел бы мало шансов на успех, несмотря на усилия Тальена и Барраса (единственных его "вождей", достойных этого имени благодаря своей энергии и предусмотрительности). Неумолимое Время и Природа Вещей были теми разрушительными элементами, которые грозно сгустились вокруг Тирана. Первому он больше уже не соответствовал, второй же он вызвал к жизни сам, возбудив ненависть в сердцах многих. Самая ужасная из партий Революции, партия приверженцев Эбера, которым он также вынес свой приговор, эти кровавые безбожники, осквернившие небо и землю и в то же время нагло претендовавшие на неоспоримую добродетель, были тоже возмущены казнью своего мерзкого главаря и провозглашением Верховного Существа. Несмотря на всю свою свирепость, население как бы очнулось от кровавого кошмара, когда его кумир Дантон покинул сцену террора, ставшего популярным благодаря той смеси присущей Дантону небрежной откровенности и бросающейся в глаза энергии, которая так нравится толпе в ее героях. Нож гильотины пал на них самих. Они вопили, кричали, пели и плясали, когда почтенную зрелость или галантную юность, аристократов или ученых мужей везли по улицам к месту казни в вызывающих ужас двуколках. Но они закрыли свои лавки и возроптали, когда стали хватать людей из их сословия, когда портных, сапожников, ремесленников и чернорабочих поволокли скопом в объятия Непорочной Девы Гильотины с таким же непочтительным презрением, как если бы они принадлежали к роду Монморанси или Ла Тремуилей, Мальзербов или Лавуазье. Как справедливо сказал Кутон:

"Сегодня среди нас проходят тени Дантона, Эбера и Шомета". Среди тех, кто разделял учение и теперь страшился разделить судьбу Эбера, был живописец Жан Нико. Униженный и разъяренный тем, что смерть его патрона положила конец его карьере и что в зените Революции, ради которой он работал не покладая рук, он вынужден скрываться в грязных каморках и подвалах, еще более бедный и безвестный, чем в ее начале, не смеющий даже заниматься своим искусством и каждый час с трепетом ожидающий, что его имя пополнит списки приговоренных, он стал, разумеется, одним из самых заклятых врагов Робеспьера и его правительства. Он тайно встречался с Колло д'Эрбуа, разделявшим его настроения, и со свойственным ему тайным коварством умело замышлял и распространял брошюры, изобличающие Диктатора, и готовил "бедных и исполненных добродетели" людей к громадному взрыву. И все же слишком прочной, даже для более проницательных, чем Жан Нико, политиков, казалась угрюмая власть Максимилиана Неподкупного. Движение против него было настолько слабым и робким, что Нико, подобно многим, возлагал надежды скорее на кинжал убийцы, чем на восстание толпы. Однако, не будучи трусом, Нико все же страшился судьбы мученика. Он понимал, что партии с равным пылом будут приветствовать как убийство Робеспьера, так и казнь совершившего его убийцы.

Он не обладал неустрашимой твердостью Брута. Его целью было вдохновить на убийство нового Брута, и, принимая во внимание взрывоопасные настроения толпы, эта цель была вполне достижима.

Среди самых грозных и суровых противников кровавого правления, среди самых разочарованных в результатах этой Революции оказался, как и следовало ожидать, небезызвестный англичанин Кларенс Глиндон. Остроумие и разнообразные достоинства, изменчивые добродетели, внезапными сполохами озарявшие ум Камилла Демулена, пленяли Глиндона более, нежели любые другие качества в деятелях Революции. И когда (а Камилл Демулен носил в груди сердце, которое у большинства его современников было либо мертво, либо спало) это живое дитя гения и ошибок ужаснулось резне, устроенной жирондистам, и раскаялось в собственных прегрешениях против них, вызвав змеиную злобу Робеспьера новыми доктринами, проповедовавшими милосердие и терпимость, Глиндон отдался его идеям со всей страстью своей души. Камилл Демулен погиб, и Глиндон, с того самого времени потерявший всякую надежду на собственную безопасность и разуверившийся в торжестве гуманизма, искал лишь возможности избежать гнева все пожирающей Голгофы. Он опасался не только за свою, но и за жизнь двух других существ, ради которых пытался изыскать какие-либо способы побега. Хотя Глиндон и ненавидел принципы, партию и пороки Нико, он все же давал бедняку худржнику средства к существованию; в свою очередь Жан Нико делал все возможное, чтобы подвигнуть Глиндона на мученический подвиг Брута, посмертная слава которого вовсе не прельщала его самого. Он строил свой замысел на физической смелости, необузданном воображении, неудержимом гневе и глубоком отвращении английского художника к правительству Максимилиана.

В тот же самый час того же июльского дня, когда Робеспьер совещался со своими союзниками, в маленькой комнатке одной из улиц, выходящих на Сент-Оноре, сидели двое. Один из них, мужчина, нетерпеливо и с угрюмым видом слушал свою собеседницу.

Последняя была женщиной замечательной красоты, лицо ее выражало смелость и решительность, и, по мере того как она говорила, оно принимало выражение сильной, но полудикой страсти.

- Англичанин! - говорила она. - Берегитесь! Вы знаете, что во время бегства или на эшафоте я пойду на все, чтобы быть с вами, - вы это знаете!

Говорите!

- Ну, Филлида, разве я когда-нибудь сомневался в вашей верности?

- Нет, сомневаться в ней вы не можете, но вы можете изменить ей. Вы говорите мне, что в вашем бегстве вас должна сопровождать женщина; этого не будет.

- Не будет?

- Не будет! - решительно повторила Филлида, скрестив руки на груди, и прежде чем Глиндон успел ответить, в дверь тихо постучались, и вошел Нико.

Филлида упала в кресло, оперлась головою на руки и казалась одинаково равнодушной к вошедшему и к разговору, завязавшемуся между двумя мужчинами.

- Не могу пожелать вам доброго дня, Глиндон, - сказал Нико, шагая навстречу художнику размашистой походкой санкюлота. На голове у него была потрепанная шляпа, руки в карманах штанов, а подбородок украшала недельной давности борода. - Не могу пожелать вам доброго дня, ибо, пока жив тиран, зло стало солнцем, льющим свои лучи на Францию.

- Это правда; ну и что с того? Мы посеяли ветер, нам и пожинать бурю.

- И все же, - сказал Нико, как бы не слыша сказанного и размышляя наедине с самим собой, - не странно ли, что мясник так же смертен, как и его жертвы; что его жизнь висит на таком же тонком волоске; что между его кожей и сердцем такое же ничтожное расстояние; что, короче говоря, всего лишь одним ударом можно освободить Францию и избавить от несчастий человеческий род.

Глиндон окинул говорящего небрежным и полным презрения взглядом и ничего не ответил.

- Однажды, - продолжил Нико, - я оглянулся вокруг себя, пытаясь найти человека, рожденного для подобной судьбы, и в результате мои шаги привели меня сюда.

- Не лучше ли было, если бы они привели тебя в стан Максимилиана Робеспьера? - усмехнулся Глиндон.

- Нет, - холодно ответил Нико. - Нет, потому что я принадлежу к подозреваемым. Я не мог бы стать своим в его свите. Я не смог бы приблизиться к нему и на сотню ярдов без риска быть схваченным. В то же время вы не рискуете ничем. Внемлите мне! - и его голос стал серьезным и выразительным. - Внемлите мне! Вам кажется, что здесь таится опасность, в то время как никакой опасности нет. Я был у Колло д'Эрбуа и Билло-Варенна; они обеспечат безопасность тому, кто нанесет удар; население встанет на твою защиту, Конвент будет приветствовать тебя как своего избавителя и...

- Остановись, человек! Как смеешь ты связывать мое имя с преступным деянием убийцы? Пусть набатный колокол вон той башни призовет человечество на борьбу с тираном, я буду в первых рядах; однако свобода никогда еще не взывала к защите у преступника.

При этих словах в самом голосе, выражении лица и всем облике Глиндона было столько мужества и благородства, что Нико невольно замолчал. Внезапно он понял, что недооценил этого человека.

- Нет, - произнесла Филлида, поднимая от рук свое лицо. - Нет! У вашего друга более хитроумный план: он хочет бежать, предоставив вам свободу растерзать друг друга. Он прав; однако...

- Бежать! - вскричал Нико. - Разве это возможно? Бежать! Как? Когда?

Каким образом? Вся Франция наводнена шпионами. Бежать! Дай Бог, чтобы это было в нашей власти!

- Так ты тоже желаешь скрыться от благословенной Революции?

- Желаю! - вскричал Нико, вдруг падая на колени и целуя руки Глиндона.

- О, спаси меня! Моя жизнь - вечная мука, мне угрожает гильотина. Я знаю, мои часы сочтены, знаю, что тиран только выжидает час, чтобы внести мое имя в список своих жертв. Я знаю, что Рене Дюма, этот никогда не прощающий судья, уже давно приговорил меня к смерти. О Глиндон! Во имя нашей старой дружбы, во имя святого братства искусства, во имя твоего английского благородства, заклинаю тебя, возьми меня с собой!

- Если ты этого хочешь, то я согласен!

- Благодарю! Вся моя жизнь будет благодарностью тебе. Но как приготовил ты необходимое... паспорта... одежду...

- Я расскажу тебе все это. Ты знаешь С.... из Конвента, он могуществен и корыстолюбив. "Пусть меня презирают, лишь бы у меня было на что пообедать"

- вот что отвечает он, когда его упрекают в алчности.

- Ну и что же?

- С помощью этого стойкого республиканца, у которого много друзей в Комитетах, я приобрел необходимые средства, то есть купил их; за безделицу я могу достать паспорт и для тебя.

- Значит, твое состояние не в ассигнациях?

- У меня достаточно золота для нас всех.

Глиндон провел Нико в другую комнату и в немногих словах объяснил подробности своего плана и как надо переодеться, согласно с паспортами.

- Взамен этой услуги, - прибавил он, - сделай мне одно одолжение, которое вполне в твоей власти. Ты помнишь Виолу Пизани?

- Ее? Да! И любовника, с которым она исчезла.

- И от которого она бежала.

- В самом деле?.. Как!.. Я понимаю, черт возьми! Теперь ты счастливчик!

- Молчи, несчастный! Несмотря на твою вечную болтовню о братстве и добродетели, ты, кажется, не можешь поверить ни в какой добрый поступок или намерение.

Нико прикусил губу.

- Опыт часто разочаровывает, - пробормотал он. - Гм! Какую же услугу могу оказать я тебе по поводу этой итальянки?

- Это я уговорил ее явиться в этот город ловушек и пропастей. Я не могу оставить ее одну среди опасностей, от которых не может спасти ни невинность, ни неизвестность. В вашей прекрасной республике всякому лояльному гражданину, которому понравилась какая-нибудь женщина, девушка или чья-либо жена, стоит только сказать: "Будьте моей, или я донесу на вас..." Одним словом, Виола должна 5 сопровождать нас.

- Нет ничего легче! Я вижу, вы уже достали для нее паспорт.

- Нет ничего легче?.. Ничего нет труднее! Эта Филлида! Лучше бы я никогда не встречал ее, никогда не порабощал бы своей души! Любовь женщины страстной, без воспитания, без принципов, начинается на небе и кончается в аду. Она ревнива, как фурия, и не хочет слышать, чтобы меня сопровождала другая женщина. Когда она увидит красоту Виолы... Я трепещу при одной мысли об этом. Нет такого преступления, на которое она не решилась бы в буре своих страстей.

- О! Я знаю, каковы эти женщины! Моя собственная жена, Беатриче Саккини, на которой я женился в Неаполе после неудачи с Виолой, развелась со мной, когда у меня кончились деньги, и теперь стала любовницей одного судьи и может обрызгивать меня грязью с колес своего экипажа. Черт ее побери! Но терпение, терпение! Это участь добродетели. Хотел бы я быть Робеспьером только на сутки!

- Избавь меня от своих тирад! - с нетерпением вскричал Глиндон. -

Перейдем к делу. Что ты мне посоветуешь?

- Брось твою Филлиду.

- Принести ее в жертву ее же невежеству, оставить среди этих сатурналий разврата и убийств! Нет! Я знаю, что виновен перед ней, и, что бы ни случилось, я не оставлю женщину, которая, несмотря на все свои ошибки, доверила мне свою судьбу.

- Ты, однако, оставлял ее в Марселе.

- Да, но там она была в безопасности; я не знал, что ее любовь так сильна. Я дал ей золота и думал, что она легко утешится, но с тех пор мы переживали опасности вместе. И я не могу оставить ее теперь среди них. Она подвергалась им из-за меня... Нет, это невозможно! Мне пришла в голову одна идея! Не можешь ли ты сказать, что у тебя есть сестра, родственница, подруга, которую ты хочешь спасти? Не можем ли мы до выезда из Франции заставить Филлиду думать, что Виола - женщина, в которой ты принимаешь участие и которую я взял только по твоей просьбе?

- Это недурная идея!

- Тогда я сделаю вид, что уступаю желаниям Филлиды и отказываюсь от плана, которому она так противится, - от мысли спасти невинный объект ее безумной ревности. А ты в это время будешь умолять Филлиду, чтобы она уговорила меня взять с нами...

- ..даму (она знает, что у меня нет сестры), которая великодушно помогала мне в несчастии. Да, я устрою это, не бойся ничего. Еще одно: что сталось с этим Занони?

- Не говори мне о нем, я не знаю.

- Он по-прежнему любит Виолу?

- Кажется, она его жена, мать его ребенка, который с нею.

- Жена! Мать! Он ее любит! О!.. Так почему же?..

- Не спрашивай теперь ничего. Я приготовлю Виолу к отъезду, а ты в ожидании этого пойди к Филлиде.

- Но адрес Виолы? Я должен знать его, если Филлида спросит.

- Улица М... N 27. Прощай.

Глиндон взял шляпу и поспешно вышел.

Оставшись один, Нико задумался.

- О! - сказал он сам себе. - Нельзя ли воспользоваться всем этим? Не могу ли я отомстить Занони? Ведь столько раз клялся! Не могу ли я завладеть твоим золотом, твоим паспортом и твоей Филлидой, англичанин? Ты хочешь унизить меня своими отвратительными благодеяниями, ты бросил мне милостыню, точно нищему. Я люблю твою Филлиду, а твое золото еще больше. Марионетки, я держу теперь нити в своих руках!

Он тихо перешел в комнату, где все еще сидела Филлида с мрачною думой на лице и со слезами на глазах, таких же черных, как и ее мысли.

Услышав стук отворяющейся двери, она поспешно обернулась, но, увидав отталкивающую физиономию Нико, снова отвернулась с досадой и нетерпением.

- Глиндон поручил мне, прекрасная итальянка, - сказал художник, подвигая к ней свое кресло, - усладить твое одиночество. Он не ревнует к уроду Нико. Ха-ха! А между тем Нико любил тебя в более счастливые дни... Но довольно об этом безумии, разлетевшемся в прах.

- Ваш друг ушел? Куда он отправился? Вы колеблетесь, вы не смеете поднять на меня глаз. Говорите, заклинаю вас; я требую, говорите!

- Дитя! Чего ты боишься?

- Боюсь? Да, я боюсь, увы! - сказала итальянка. И некоторое время казалось, что она ушла в себя.

Помолчав немного, она откинула волосы, упавшие ей на глаза, и начала быстрыми шагами ходить по комнате. Наконец она остановилась против Нико, взяла его за руку и, подведя к столу, открыла секретный ящик и показала лежавшее в нем золото.

- Ты беден, - сказала она, - ты любишь деньги, возьми сколько хочешь, но скажи мне правду. Кто эта женщина, к которой пошел твой друг, любит ли он ее?

Глаза Нико засверкали, он судорожно сжал руки при виде монет. Едва устояв перед искушением, он сказал с притворной горечью:

- Неужели ты думаешь подкупить меня? Если бы ты и могла это сделать, то, конечно, не с помощью золота. Не все ли равно, если он обманывает тебя?

Не все ли равно, если, утомленный твоей ревностью, он думает бросить тебя здесь? Разве ты будешь счастливее, узнав все это?

- Да, - с яростью вскричала итальянка, - потому что ненавидеть и отомстить было бы счастьем! О, ты не знаешь, как сладка ненависть для тех, кто действительно любил.

- Но поклянешься ли ты, что не выдашь меня, если я открою тебе тайну, что ты не предашься слезам и упрекам, когда вернется тот, кто тебя обманывает?

- Слезы! Упреки! Месть прячется под улыбкой!

- Ты храбрая женщина! - вскричал Нико почти с восторгом. - Еще одно условие. Твой любовник хочет бежать со своей новой любовницей и предоставить тебя твоей участи. Согласишься ли ты бежать со мной, если я докажу тебе это, если я помогу тебе отомстить твоей сопернице? Я люблю тебя и женюсь на тебе.

В глазах Филлиды сверкнула молния, она взглянула на него с невыразимым презрением и ничего не ответила.

Нико понял, что зашел слишком далеко, и, полагаясь на свое знание человеческой природы, которое он почерпнул в своем собственном сердце и в опыте своих преступлений, он решился положиться на страсти Филлиды, когда он доведет их до нужной ему степени раздражения.

- Прости меня, - сказал он, - моя любовь сделала меня самонадеянным, а между тем эта любовь и сочувствие к тебе, бедное обманутое дитя, - только одни они могут заставить меня изменить доверию человека, на которого я смотрю как на брата. Могу ли я рассчитывать на твою клятву скрыть все от Глиндона?

- Клянусь!

- Хорошо! Тогда возьми свою шляпку и мантилью и следуй за мной!

Филлида оставила комнату, а глаза Нико снова остановились на золоте.

Его было много, гораздо больше, чем он смел надеяться; осматривая ящик, он заметил пакет с письмами и узнал хорошо знакомый ему почерк Камилла Демулена. Он схватил пакет и распечатал его. Его глаза засверкали, когда он прочел содержимое.

- Есть с Помощью чего отправить на гильотину пятьдесят Глиндонов, -

проворчал он и спрятал пакет.

О художник! Жертва Призрака! Гляди на двух твоих смертельных врагов, на ложный идеал, не знающий Бога, и ложную любовь, питающуюся испорченностью чувств и не ведающую никакого света в душе своей!

Эдвард Бульвер-Литтон - Призрак (Zanoni). 05, читать текст

См. также Эдвард Бульвер-Литтон (Edward Bulwer-Lytton) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Призрак (Zanoni). 04
IV Было около полуночи, и Глиндон возвратился к учителю. Он соблюдал с...

Призрак (Zanoni). 03
VI Это был маленький кабинет, стены были украшены картинами, из которы...