Эдвард Бульвер-Литтон
«Последний римский трибун. 03.»

"Последний римский трибун. 03."

Книга III

СВОБОДА БЕЗ ЗАКОНА

I

ВОЗВРАЩЕНИЕ ВАЛЬТЕРА ДЕ МОНРЕАЛЯ В СВОЮ КРЕПОСТЬ

Оставив Корнето, Вальтер де Монреаль и его воины поспешили в Рим. Прибыв туда задолго до баронов, они встретили такой же прием, как и те, но Монреаль благоразумно запретил всякие нападения и угрозы и довольствовался тем, что послал верного Родольфа в город к Риенцо просить позволения войти туда с войском. Родольф возвратился раньше, нежели Монреаль ожидал.

- Ну, - сказал он нетерпеливо, - ты добился пропуска, конечно. Мы должны приказать им отворить нам ворота?

- Прикажите им открыть нам могилы, - возразил саксонец грубо. - Я надеюсь, что следующее посольство мое будет к более дружественному двору.

- Как! Что это значит?

- Вот что: я нашел нового губернатора или - ну, да все равно, какой бы ни имел он титул - во дворце Капитолия. Он был окружен телохранителями и советниками. На нем были прекраснейшие латы, какие когда-либо я видел, разве в Милане.

- К черту его латы! Говори мне его ответ.

- Вот он, если вам угодно знать: скажи Вальтеру Монреалю, что Рим перестал быть вертепом разбойников; скажи ему, что если он войдет, то должен подвергнуться суду.

- Суду! - вскричал Монреаль, заскрежетав зубами.

- За участие в злодействах Вернера и его разбойников!

- Га!

- Скажи ему еще, что Рим объявляет войну всем разбойникам в лагерях и в замках и что мы приказываем ему в течение сорока восьми часов оставить церковные земли!

- Так он вздумал не только обмануть меня, но и грозить! Ну, продолжай.

- Таков был ответ его вам; а мне он сделал еще более категоричное предостережение! Слушай, друг мой! - сказал он. - Для всякого немецкого бандита, который будет найден в Риме послезавтра, привет наш будет - веревка и виселица! Ступай!

- Довольно, довольно! - вскричал Монреаль, покраснев от бешенства и стыда. - Родольф, твой глаз верен в этих вещах; скажи, сколько потребуется норманнов, чтобы вздернуть на виселицу самого выскочку?

Родольф почесал свою огромную голову и, казалось, на некоторое время углубился в вычисления; наконец он отвечал:

- Вам лучше всего можно это сообразить, если я скажу, что вся их сила состоит по меньшей мере из двадцати тысяч римлян; это я слышал мимоходом, а нынешним вечером он должен принять корону, вместо императора.

- Ха, ха, ха! - захохотал Монреаль. - Он с ума сошел? Ну, тогда ему нет нужды в нашей помощи, чтобы быть повешенным. Друзья мои, подождем результата. Теперь ни бароны, ни народ, кажется, не наполнят нашей казны. Проедем в Террачину. Благодарение святым! - и Монреаль (который был не лишен какой-то странной, особого рода набожности) благоговейно перекрестился. - И благодарение святым - подобные нам люди никогда не бывают долго без квартир.

- Ура рыцарю св. Иоанна! - вскричали наемники.

- Ура прекрасной Франции и смелой Германии! - прибавил рыцарь, подымая руку вверх и вонзая шпоры в бока уже утомленной лошади.

И запев свою любимую песню:

У Орланда только три

Есть сокровища бесценные:

Конь его, булатный меч,

Дама сердца несравненная!

Монреаль со своей ватагой красиво помчался через пустынную Кампанью.

Однако же рыцарь скоро впал в глубокую и пасмурную задумчивость. Его приверженцы поддержали молчание своего вождя, и через несколько минут стук их оружия и звон шпор были единственными звуками, нарушавшими тишину обширных и печальных равнин, через которые они ехали к Террачине.

При наступлении ночи всадники остановились у Понтинских болот. Они овладели без всякой совестливости несколькими хижинами и сараями, из которых выгнали бедных хозяев, и с такой же бесцеремонностью закололи свиней, скотину и кур соседней фермы. Скоро после восхода солнца они стали переправляться через ужасные болота, которые частью уже были высушены Бонифацием VIII. Монреаль, освеженный сном, смирившись со своей последней неудачной надеждой на выгоды в предстоящей войне с Неаполем и радуясь близости дома, где жила та, которая одна разделяла сердце его с честолюбием, опять оживился всей веселостью, которой он был обязан своему галльскому происхождению и беспечности своего характера. И на этой мертвой, но освященной историческими воспоминаниями дороге, где еще можно видеть труды Августа, устроившего канал, бывший свидетелем путешествия, так юмористически описанного Горацием, раздавались громкий смех и отрывки дикой песни, которыми северные разбойники развлекались в своем быстром путешествии.

Слева подымались крутые и высокие утесы, покрытые роскошной зеленью и бесчисленным множеством цветов, между тем как справа море, тихое как озеро, и голубое, как небо, мелодично шумело у ног их. Монреаль, в обширной степени обладавший поэтическими наклонностями своей страны, которые так связаны с любовью к природе, в другое время радовался бы красоте этой сцены, но в настоящую минуту внешние предметы занимали его гораздо менее, нежели картины домашней жизни.

Взбираясь на крутой подъем, где извивающаяся тропинка представляла трудную и неудобную дорогу для лошадей, шайка доехала до укрепленной крепости из серого камня, башни которой скрывались за высокими деревьями, пока наконец не глянули угрюмо и внезапно из-за веселой зелени. Звук рога, знак рыцаря и пароль вызвали громкие крики приветствия со стороны двадцати или более солдат на стенах. Решетка была поднята, и Монреаль, соскочив со своего измученного коня, перепрыгнул через порог выдающегося портика и пошел по огромной зале, где молодая и прекрасная женщина, богато одетая, также быстро побежала к нему навстречу и, задыхаясь от радости, бросилась в его объятия.

- Мой Вальтер! Мой милый, дорогой Вальтер! Привет тебе, десять тысяч приветов!

- Аделина, моя красавица, мое божество, я опять тебя вижу!

Таковы были взаимные приветствия, когда Монреаль прижимал эту женщину к своему сердцу, снимая слезы ее поцелуями, поворачивая ее лицо к. своему и глядя на его нежную красоту со всем внимательным беспокойством любви после продолжительного отсутствия.

- Прекраснейшая, - сказал он нежно, - ты изныла, ты похудела и побледнела с тех пор, как мы расстались. Ты слишком нежна или слишком безумна для того, чтобы любить солдата.

- Ах, Вальтер! - отвечала Аделина, припадая к нему. - Ты теперь вернулся, и я поправлюсь. Ты долго-долго не оставишь меня?

- Да, m'anie. - Он охватил ее талию рукой, и любовники - увы! они не были обвенчаны! - удалились в более уединенные комнаты замка.

II

ЖИЗНЬ ЛЮБВИ И ВОЙНЫ. ПОСЛАННИК МИРА. ТУРНИР

Будучи в совершенной безопасности в своем феодальном укреплении, очарованный красотой земли, неба и моря вокруг и страстно любя Аделину, Монреаль на некоторое время забыл все свои беспокойные планы и суровые занятия. Его натура была способна к сильной нежности, гак же как и к сильной жестокости, и сердце его обливалось кровью, когда он смотрел на прекрасное лицо своей милой и видел, что даже его присутствие; не могло возвратить ему прежнюю улыбку и свежесть. Часто он проклинал роковой обет своего рыцарского ордена, запрещавший ему жениться даже на женщине, равной ему по происхождению; и угрызения совести отравляли его счастливейшие минуты.

Однажды, когда Монреаль с небольшой свитой проезжал мимо стен Террачины, ворота вдруг отворились и оттуда вышла многочисленная толпа. Впереди шла странная фигура, за которой народ следовал с обнаженными головами и громкими благословениями. Процессия оканчивалась толпой монахов; они пели гимн в честь незнакомца, называя его посланником мира. Этот незнакомец был молодой безбородый человек, одетый в белую одежду, вышитую серебром; он был безоружен и бос и держал в руке высокий серебряный жезл. Монреаль и его свита в удивлении остановились. Затем рыцарь, пришпорив коня. Подъехал к незнакомцу.

- Что это, друг, - сказал провансалец, - ты принадлежишь к какому-нибудь новому ордену пилигримов или же какой-нибудь особенной святостью приобрел эти почести?

- Назад, назад! - вскричали некоторые более смелые из толпы. - Разбойники не должны останавливать посланника мира.

Монреаль презрительно махнул рукой.

- Я не с вами говорю, добрые люди, а достойные иноки в своем уединении знают очень хорошо, что я никогда не обижал вестников и паломников.

Монахи, перестав петь гимн, поспешно подошли к нему. Набожность Монреаля побуждала его искать расположение всех монастырей в соседстве с его переменчивым жилищем.

- Мой сын, - сказал старший из монахов, - это странное и священное зрелище; и когда ты узнаешь все, то дашь этому посланнику грамоту для ограждения его от безрассудной храбрости твоих друзей вместо того, чтобы преграждать ему дорогу мира.

- Вы еще более запутываете мой Наивный ум, - сказал Монреаль с нетерпением, - пусть молодой человек говорит сам за себя. Я вижу на его плаще римский герб, соединенный с другими гербами, которые для меня составляют тайну, хотя я достаточно знаком с геральдикой, как прилично благородному человеку и рыцарю.

- Синьор, - сказал молодой человек с важностью, - я - посланник Колы ди Риенцо, римского трибуна. Мне поручено доставить письма многим баронам и владетелям на пути между Римом и Неаполем. Гербы на моем плаще - герб папы, герб города и герб трибуна.

- Гм... у тебя, должно быть, смелые нервы, если ты путешествуешь через Кампанью без всякого оружия, кроме этой серебряной палки.

- Ты ошибаешься, господин рыцарь, - отвечал юноша смело, - ты судишь о настоящем по прошлому. Знай, что в Кампанье нет ни одного разбойника, что оружие трибуна сделало все дороги вокруг города столько же безопасными, как самые большие улицы внутри его.

- Ты рассказываешь мне чудеса.

- Через леса, через крепости, через самые дикие пустыни и населеннейшие города мои товарищи невредимо пронесли этот серебряный жезл; всюду, где мы проходим, тысячи приветствуют нас и со слезами радости благословляют посланных того, кто изгнал разбойника из его вертепа, тирана из его замка и дал безопасность купцу и крестьянину.

- Pardieu, - сказал Монреаль с суровой улыбкой, - я должен быть благодарным за предпочтение, оказанное мне: я еще не получал приказаний и не испытал мщения трибуна, хотя, кажется, мой скромный замок находится в самой средине наследия св. Петра.

- Извините меня, синьор кавалер, - отвечал юноша, - но не вы ли знаменитый рыцарь св. Иоанна, воин креста и предводитель бандитов?

- Мальчик, ты смел; я Вальтер де Монреаль.

- Значит, господин рыцарь, я послан в ваш замок.

- Подумай сперва о том, как войти туда, иначе тебе придется слишком скоро оттуда выбраться. Как, друзья? - прибавил он, видя, что при этих словах толпа теснее сжалась вокруг вестника. - Неужели вы думаете, что имеющий товарищей между королями, буду искать жертвы в безоружном мальчике? Фи! Дайте дорогу, дайте дорогу. Молодой человек, идите за мной в мой замок; там вы в такой же безопасности, как в объятиях матери.

Говоря это, Монреаль с большим достоинством и важностью медленно поехал к замку. Солдаты в удивлении ехали несколько поодаль, а вестник шел с толпой, которая не хотела вернуться назад. Энтузиазм этих людей был так велик, что они дошли до самых ворот страшного замка и решились ждать до тех пор, пока возвращение молодого человека не подтвердит их безопасность.

Монреаль, который, при всей своей беззаконности в других местах, строго соблюдал права самого последнего крестьянина в своем ближайшем соседстве, или скорее притворялся расположенным к бедным, пригласил толпу войти на двор, велел слугам дать ей выпить и закусить, угостил монахов в большой зале и отправился в небольшую комнату, где и принял посланника.

- Вот это лучше всего объяснит, в чем состоит мое поручение, - сказал молодой человек, подавая Монреалю письмо.

Рыцарь перерезал кинжалом шелк и прочел послание с большим спокойствием.

- Ваш трибун, - сказал он, окончив чтение, - очень скоро выучился лаконическому стилю власти. Он приказывает мне сдать замок и оставить папскую территорию в течение десяти дней. Он категоричен, а мне нужно время подумать о предложении. Садитесь, прошу вас, молодой человек. Извините меня, но я воображал, что у вашего господина и без того довольно дел с его римскими баронами и что он мог бы быть немного снисходительнее к его иностранным гостям. Что Стефан Колонна?

- Возвратился в Рим и принял присягу подданства; Савелли, Орсини и Франджипани все подписались в своей покорности "доброму государству".

- Как! - вскричал Монреаль с изумлением.

- Они не только вернулись в Рим, но и согласились распустить всех своих наемных солдат и срыть все свои укрепления. Железо дворца Орсини употреблено на укрепление Капитолия, а каменные сооружения Колоннов и Савелли прибавили новые бойницы к воротам церквей Латеранской и св. Лаврентия.

- Необыкновенный человек! - сказал Монреаль, нехотя поддаваясь чувству почтительного удивления. - Какими средствами он сделал все это?

- Строгими приказаниями и твердой силой, на которую он опирается. По первому звуку большого колокола собирается двадцать тысяч вооруженных римлян. Что значат против этой армии разбойники какого-нибудь Орсини или Колонны? Господин рыцарь, ваша храбрость и ваша слава заставляют даже Рим удивляться вам, и я, римлянин, прошу вас остерегаться.

- Благодарю. Твои новости, друг мой, захватывают у меня дыхание. Так бароны покорились?

- Да; в первый же день один из Колоннов. синьор Адриан, принял присягу; через неделю Стефан, которого уверили в безопасности, оставил Палестрину вместе с Савелли; затем явились Орсини - даже Мартино ди Порто безмолвно покорился.

- Трибун - так его называют? Но, кажется, его хотели сделать королем?

- Ему предлагали это, но он отказался. Его настоящий титул, в котором нет притязаний на патрицейские почести, много способствовал к тому, чтобы примирить нобилей с новым порядком вещей.

- Благоразумный плут! Виноват - мудрый властитель! Значит, трибун один господствует над великими именами Рима?

- Извините, правосудие его беспристрастно, оно равно для всех, для крестьянина и для патриция; но трибун сохраняет для нобилей все их справедливые привилегии и законный ранг.

- А! И эти тщеславные куклы, сохраняя вид, почти забывают о сущности; понимаю. Но это говорит об уме трибуна. Он неженат, кажется? Не ищет ли он жены между Колоннами?

- Трибун женился - через три дня после того как достигнул власти - на дочери барона ди Разелли.

- Разелли! Не знатное имя; он мог бы сделать лучший выбор.

- Но говорят, - продолжал молодой человек, улыбаясь, - что трибун скоро вступит в родственные связи с Колонной посредством своей прекрасной сестры, синьоры Ирены. К ней сватается барон ди Кастелло.

- Как, Адриан Колонна! Довольно! Вы убедили меня в том, что человек, который удовлетворяет желания народа и вместе внушает страх нобилям или примиряет их - рожден для власти. Ответ на это письмо я пошлю сам. За ваши вести, господин посол, примите вот этот камень. - И рыцарь снял со своего пальца довольно дорогой перстень. - Полно, не бойтесь, это мне дали в подарок, как я даю вам!

Посол был приятно изумлен обращением знаменитого разбойника, который тоже немало удивился непринужденности и фамильярности, с какой молодой человек рассказывал ему, Фра Монреалю, в собственной его крепости, римские новости. Юноша низко поклонился и принял подарок.

Хитрый провансалец, заметивший произведенное им впечатление, видел также, что полезно было бы отложить на время меры, которые он счел было нужным принять.

- Если ты возвратишься в Рим прежде, чем дойдет туда мое письмо, - сказал он, отпуская посла, - то уверь трибуна, что я удивляюсь его гению, приветствую его власть и подумаю о его требовании, по возможности, с благоприятной стороны.

- Пусть нашим врагом будут лучше десять тиранов, нежели один Монреаль, - с жаром отвечал посол.

- Врагом! Поверьте мне, синьор, я не желаю вражды с властителями, которые умеют управлять, и с народом, который имеет мудрость и править, и повиноваться в одно и то же время.

Однако же весь этот день Монреаль был задумчив и не в духе: он отправил верных послов к губернатору Аквилы (который тогда вел переписку с Людовиком венгерским) в Неаполь и в Рим. Последнего он снабдил письмом к трибуну. В этом письме он, не компрометируя себя окончательно, притворился согласным исполнить требование, и просил только большей отсрочки, чтобы приготовиться к отправлению. Но в то же самое время Монреаль прибавил к своему замку новые укрепления и снабдил его множеством припасов. Ночь и день его шпионы и лазутчики наблюдали за проходом к замку и за тем, что делается в городе Террачине. Монреаль был именно из тех вождей, которые более всего приготовляются к войне тогда, когда, по-видимому, имеют самые мирные намерения.

В одно утро, именно через четыре дня после появления римского посла, Монреаль, тщательно осмотрев наружные укрепления и запасы и довольный тем, что может выдержать по крайней мере месячную осаду, явился в комнату Аделины с более веселым лицом, чем обычно.

Аделина сидела у окна башни, откуда виден был великолепный ландшафт лесов, долин и померанцевых рощ - странный сад для подобного замка! В изгибе ее шеи, когда она склонила лицо на руку и слегка повернула свой профиль к Монреалю, было что-то невыразимо грациозное. Головка ее ясно обнаруживала благородное происхождение, кудри ее были разделены пробором на лбу, - простая прическа, удачно возобновленная в наше время. Но выражение лица, наполовину отвернувшегося в сторону, рассеянная напряженность взгляда и глубокая неподвижность позы были так грустны и печальны, что веселое и ласковое приветствие Монреаля замерло у него на губах. Он молча подошел и положил руку на ее плечо.

Аделина обернулась, прижала эту руку к своему сердцу, и вся ее грусть исчезла в улыбке.

- Дорогая моя, - сказал Монреаль, - если бы ты знала, как тень печали на твоем светлом лице омрачает мое сердце, то ты никогда не грустила бы. Но в этих грубых стенах, где возле тебя нет ни одной женщины, равной тебе по званию, где всякое веселье, какое только может дать Монреаль этим залам, неприятно для твоего слуха, - неудивительно, что ты раскаиваешься в своем выборе.

- Ах, нет-нет, Вальтер, я никогда не раскаиваюсь. Когда ты вошел, я думала о нашем ребенке. Увы! Это было наше единственное дитя! Как он был хорош, как походил на тебя!

- Нет, у него были твои глаза и лоб, - отвечал кавалер прерывающимся голосом, отвернувшись.

- Вальтер, - сказала Аделина, вздыхая, - ты помнишь? Сегодня день его рождения. Сегодня ему десять лет. Одиннадцать лет мы любим друг друга, и тебе еще не наскучила твоя бедная Аделина.

- Я твой до гроба, - отвечал Монреаль со страстной нежностью, которая совершенно изменила характер его воинственной наружности, дав ей кроткое выражение.

- Если бы я могла быть в этом уверена, то я была бы вполне счастлива! - сказала Аделина. - Но пройдет еще несколько времени, и небольшой остаток моей красоты поблекнет; а какие другие права я имею на тебя?

- Всевозможные; воспоминание о первом твоем румянце, о твоем первом поцелуе, о твоих бескорыстных жертвах, о твоих терпеливых странствованиях, о твоей безропотной любви! Ах, Аделина, мы провансальцы, а не итальянцы: а когда провансальский рыцарь избегал врага или оставлял свою возлюбленную? Но довольно, дорогая моя, сегодня не будем сидеть дома, не будем грустить. Я пришел звать тебя прогуляться. Я послал слуг разбить нашу палатку возле моря. Будем наслаждаться померанцевыми цветами, пока можем. Прежде, чем пройдет другая неделя, у нас могут случиться занятия посерьезнее и место для наших прогулок будет потеснее.

- Как, дорогой Вальтер, ты предвидишь опасность?

- Ты говоришь так, госпожа-птичка, - сказал Монреаль, смеясь, - как будто бы опасность для нас - какая-то новость; кажется, пора бы узнать, что это воздух, которым мы дышим.

- Ах, Вальтер, неужели это вечно будет продолжаться? Ты теперь богат и знаменит, неужели ты не можешь оставить свое беспокойной поприще.

- Ах, Аделина! Что такое богатство и знаменитость, если не средства к достижению власти? Что касается войны, то щит был моей колыбелью - молю святых, чтобы он был мне погребальным катафалком! Эти дикие и волшебные, крайности жизни, - переходы от беседки милой к палатке, от нищеты к дворцу, - переходы, делающие сегодня блуждающим изгнанником, завтра - равным королю, составляют настоящую стихию рыцарства моих нормандских предков. Нормандия научила меня войне, нежный Прованс - любви. Поцелуй меня, дорогая Аделина; теперь пусть служанки оденут тебя. Не забудь своей лютни, моя милая. Мы разбудим эхо провансальскими песнями.

Гибкий характер Аделины легко поддался веселости ее возлюбленного, и скоро компания выехала из замка к месту, которое Монреаль избрал местом отдыха во время дневной жары. Но уже приготовленный ко всякому отчаянному нападению замок был строго охраняем и, кроме домашних слуг, любовников сопровождал отряд из десяти солдат, в полном вооружении. Сам Монреаль был в латах, а его оруженосцы следовали за ним с копьем и шлемом.

Они вошли в палатку; из слуг, оставшихся вне ее, одни праздно бродили по морскому берегу, другие готовили к вечеру лодку для катания, некоторые в простой палатке, скрытой в лесу, приготовляли полдневный завтрак. Между тем струны лютни, на которой играл Монреаль с небрежной ловкостью, нарушали своей музыкой задумчивое безмолвие полудня.

Вдруг один из лазутчиков Монреаля прибежал, задыхаясь, к палатке.

- Капитан, - сказал он, - отряд из тридцати человек в полном вооружении, с большой свитой оруженосцев и пажей только что оставил Террачину. На знаменах их - двойной горб: Рима и Колоннов.

- Хорошо, - сказал Монреаль весело, - такое войско приятная прибавка к нашей компании. Пошли сюда нашего оруженосца.

Оруженосец явился.

- Садись скорей на лошадь и поезжай к отряду, который ты встретишь в ущелье (полно, моя дорогая, не мешай), найди начальника и скажи, что добрый рыцарь Вальтер де Монреаль посылает ему привет и просит его при проезде через нашу землю остаться на некоторое время с нами в качестве приятного гостя; и, постой, прибавь, что если ему угодно провести час или около того, в приятной забаве, то Вальтер Монреаль будет рад переломить копье, с ним или с каким-нибудь рыцарем его свиты, в честь наших дам. Поторопись живо!

- Вальтер, Вальтер! - сказала Аделина; она при своей нежной совестливости болезненно чувствовала щекотливость своего положения, о которой беззаботный Вальтер часто забывал. - Милый Вальтер, неужели ты считаешь честью...

- Молчи, моя нежная fleur de lys! Ты много дней не видала никаких забав; я хочу убедить тебя, что гм все еще прекраснейшая дама Италии и всего христианского мира. Но эти итальянцы - трусливые рыцари, и тебе нечего бояться, что мое предложение будет принято. Я по более важным причинам радуюсь тому, что случай посылает ко мне римского нобиля, может быть Колонну, женщины не понимают этих вещей; однако же нечто, относящееся к Риму, касается в эту минуту и нас.

С этими словами Монреаль нахмурился, как обыкновенно дети, когда погружался в думу; Аделина не осмелилась больше говорить, и удалилась во внутреннее отделение палатки.

Между тем, оруженосец приближался к процессии, которая теперь достигла середины ущелья. Это была красивая и блестящая компания. Полное вооружение солдат, казалось, свидетельствовало о воинственных намерениях, но с другой стороны этому противоречила многочисленная свита невооруженных щитоносцев и пажей, пышно одетых, и великолепный блазон двух герольдов, которые предшествовали знаменосцам, показывал, что цель этих людей была мирная. Одного взгляда на компанию было достаточно для того, чтобы сказать, кто предводитель ее. Впереди ехал молодой всадник, отличавшийся от своих ближайших товарищей своей грациозной наружностью и великолепной одеждой. На нем был надет стальной нагрудник, изобильно украшенный золотыми арабесками, поверх которого наброшен был плащ из темно-зеленого бархата, обшитый жемчугом; над его черными длинными кудрями волновалось черное страусовое перо в македонской шапочке, вроде той, какую имеет теперь великий магистр ордена св. Константина.

Щитоносец почтительно подъехал к нему, слез с лошади и передал свое поручение.

Молодой кавалер улыбнулся и отвечал:

- Перелай синьору Вальтеру де Монреалю приветствие Адриана Колонны, барона ди Кастелло, и скажи, что важная цель моего настоящего путешествия едва ли позволит мне встретить страшное копье столь знаменитого рыцаря; и я сожалею об этом тем более, что я не могу уступить никакой женщине первенство в красоте перед моей дамой. Я должен жить надеждой на более счастливый случай. Но я с удовольствием побуду несколько часов гостем у такого вежливого хозяина.

Щитоносец поклонился.

- Мой господин, - сказал он, запинаясь, - будет очень сожалеть о потере такого благородного противника. Но его предложение относится ко всей рыцарской и храброй свите; и если синьор Адриан думает, что предмет его настоящего путешествия делает этот турнир невозможным для него, то, конечно, один из его товарищей заменит его в борьбе с моим господином.

На эти слова оруженосца поспешил ответить ехавший рядом с Адрианом молодой патриций Риккардо Аннибальди, который впоследствии оказал большую услугу трибуну и Риму и преждевременно погиб, став жертвой своей храбрости.

- С позволения синьора Адриана, - вскричал он, - я переломлю копье!

- Тс! Аннибальди, - прервал Адриан. - А вы, господин щитоносец, знайте, что Адриан ди Кастелло не допускает вместо себя другого к борьбе. Скажите рыцарю св. Иоанна, что мы принимаем его гостеприимство, и если после непродолжительного разговора о более важных предметах он все еще будет желать этой пустой забавы, то я забуду, что я еду послом в Неаполь, и буду помнить только, что я рыцарь империи. Вот вам ответ.

Щитоносец с большой церемонией поклонился, сел на коня и поскакал легким галопом к своему господину.

- Извините меня, милый Аннибальди, что я помешал вашей храбрости, и верьте, что я никогда не желал сильнее переломить с кем-нибудь копье, как желаю этого теперь. С этим тщеславным французом. Но подумайте о том, что хотя для нас, воспитанных в вежливых законах рыцарства, Вальтер де Монреаль - знаменитый провансальский рыцарь, но для римского трибуна, важное поручение которого мы исполняем, он не более как наемный начальник свободной компании. В его глазах мы сильно запятнали бы наше достоинство этим легкомысленным и неуместным состязанием с известным и отъявленным разбойником.

- Однако же, - сказал Аннибальди, - разбойник не должен хвастаться, что римский рыцарь уклонился от провансальского копья.

- Перестань, прошу тебя! - сказал Адриан с нетерпением. Молодой Колонна уже горько досадовал на свой благоразумный и важный отказ принять предложение Монреаля. Вспоминая с большим гневом унизительную манеру, с которой провансалец говорил о римском рыцарстве, а также и тон превосходства, который он с ним принимал в рассуждениях обо всех военных предметах, Адриан теперь почувствовал, что губы его дрожат и щеки пылают. Чрезвычайно искусный во всех воинственных упражнениях своего времени, он имел естественное и извинительное желание доказать, что он был, по крайней мере, достойным противником даже лучшего копьеборца Италии. Сверх того, тогдашние рыцарские понятия заставляли его считать чем-то вроде измены своей даме пренебрежение к каким бы то ни было средствам доказать ее совершенство.

Поэтому Адриан порядочно был раздражен, когда, подъехав к месту, откуда была видна палатка Монреаля, заметил возвращающегося к нему щитоносца. И читатель поймет, как усилилось его раздражение, когда щитоносец, сойдя с лошади обратился к нему со следующими словами:

- Мой господин, рыцарь св. Иоанна, выслушав вежливый ответ синьора Адриана ди Кастелло, велел мне сказать, что во избежание помехи, которая может произойти от предварительного разговора, почтительно предлагает, чтобы турнир предшествовал этой беседе. Дерн перед палаткой так нежен и мягок, что даже падение не будет сопровождаться никакой опасностью, ни для рыцаря, ни для его лошади.

Монреаль, который так настаивал на турнире, частью, быть может, из веселого и буйного молодечества, еще и теперь обыкновенного между его храбрыми земляками, частью потому, что он желал выказать перед людьми, которые скоро будут его открытыми врагами, свое необыкновенное, неподражаемое умение владеть оружием, был еще более побужден к этому, узнав имя предводителя римских воинов. Хотя его тщеславный, гордый дух и скрывал свою злость, но он нимало не простил некоторых жарких выражений Адриана во дворце Стефана Колонны и во время несчастного путешествия в Корнето. Адриан, остановись при входе в дефиле, с помощью свиты оруженосцев надел остальные доспехи и сам осмотрел подпруги, ремни стремян и разные пряжки на чепраке своего благородного коня. Монреаль же очень весело поцеловал Аделину, которая, хотя по кротости своей не могла сердиться, была, однако же, огорчена, а еще более страшилась за его безопасность. Он взял голубой шарф ее, набросил его на свой нагрудник и окончил свое одевание к битве с равнодушием человека, уверенного в победе. Однако же ему предстояла очень большая неудача. Из замка были принесены его латы и копье, но не был приведен боевой конь. Его парадная лошадь была слишком слаба для того, чтобы выносить большую тяжесть его брони; между лошадьми его солдат тоже не было ни одной, которая бы по силе и росту могла быть под пару коню Адриана. Монреаль выбрал самую сильную из них, и громкий крик его диких приверженцев свидетельствовал об их удивлении, когда он, без посторонней помощи, вспрыгнул с земли в седло, редкий и трудный подвиг ловкости в человеке, совершенно покрытом тяжелой броней, выкованной в Милане. В Италии употреблялась броня гораздо тяжеловеснее, нежели в какой-либо другой части Европы. Между тем обе компании мало-помалу столпились и образовали род круга на зеленом дерне, и римские герольды с хлопотливой важностью старались привести зрителей в порядок. Монреаль ездил па своей лошади вокруг луга, заставляя ее делать разные прыжки и показывая, со свойственным ему тщеславней чрезвычайное знание и опытность в верховой езде.

Наконец Адриан с опущенным забралом медленно въехал на поляну, сопровождаемый криками своей свиты. Оба рыцаря на двух концах важно стали один против другого. Они отдали друг другу вежливый салют своими копьями. Высокий, статный рост и выпуклая грудь Монреаля даже в латах образовали сильный контраст с фигурой его противника, который был скорее среднего роста, и хотя крепко сложен, но тонок и легок. Но искусство владеть оружием было в те времена доведено до такого совершенства, что большая сила и большой рост далеко не были принадлежностью наиболее знаменитых рыцарей. В самом деле, сила лошади и управление ею так много значили, что легкий вес седока часто более помогал, чем вредил ему; и даже в позднейший период самые искусные бойцы на турнирах, французские Байарды и английские Сиднеи были далеко не примечательны массивностью и ростом.

Трубачи каждой стороны протрубили раз - рыцари оставались неподвижны, подобно железным статуям; другой - и каждый слегка наклонился над лукой седла; третий - и наклонив копья, ослабив поводья, они помчались во весь карьер и сильно столкнулись на середине. Со свойственным Монреалю беспечным высокомерием он воображал, что при первом ударе его копья Адриан будет сбит с лошади; но к его великому удивлению молодой римлянин остался тверд и под крики своей свиты поехал на другой конец ристалища. Сам Монреаль сильно пошатнулся, но не потерял ни седла, ни стремени.

- Это не комнатный рыцарь, - проворчал Монреаль сквозь зубы и уж теперь, во избежание ошибки призвал на помощь всю свою ловкость, между тем как Адриан, зная большое превосходство своего коня, решился воспользоваться им против своего соперника. Поэтому, когда рыцари опять бросились вперед, то Адриан, хорошо закрывшись своим щитом, направил свои старания не столько против бойца, которого, как он чувствовал, едва ли может сбить чье бы то ни было копье, а против его лошади. Натиск коня Монреаля был подобен падению лавины, копье рыцаря разлетелось на тысячу кусков, Адриан потерял оба стремени и был бы сбит с лошади, если бы его не удержали крепкие железные луки седла; теперь же сшибка заставила его почти повернуться назад, в ушах у него звенело, в глазах помутилось, так что секунду или две он почти лишен был сознания. Но его конь хорошо отплатил за корм и за науку. В тот самый момент, когда сражающиеся съехались, животное, поднявшись, надвинулось на своего противника своим могучим гребнем с такой неудержимой силой, что лошадь Монреаля попятилась на несколько шагов назад, между тем как копье Адриана, направленное с удивительной ловкостью, ударив в шлем провансальца, на мгновение отвлекло внимание его от поводьев. Опомнившись от внезапного удара, Монреаль слишком туго затянул узду; лошадь его поднялась на дыбы и, получив в эту минуту в свой нагрудник удар острого рога и покрытого кольчугой гребня Адрианова коня, опрокинулась со своим всадником на дерн. Монреаль выкарабкался из-под коня, пылая бешенством и стыдом; из палатки дошел до его слуха слабый крик, который удвоил его смущение. Он встал с легкостью, которая удивила зрителей: латы, носимые в те времена, были так тяжелы, что немногие рыцари, поверженные на землю, могли встать без посторонней помощи. Вынув меч, он вскричал с бешенством:

- На ноги, на ноги! Упал не я, а этот проклятый скот, которого мне, за грехи мои, пришлось возвести в звание боевого коня. Выходите...

- Нет, господин кавалер, - сказал Адриан, сбрасывая свои рукавицы и снимая шлем, который он потом бросил на землю. - Я приехал к тебе в качестве гостя и друга; а пешком дерутся только смертельные враги. Если бы я принял твое предложение, то победа надо мной запятнала бы твою рыцарскую честь.

Монреаль, который в горячности своей на минуту забылся, теперь угрюмо признал справедливость этого рассуждения. Адриан поспешил успокоить своего противника.

- Притом, - сказал он, - я не могу иметь притязания на приз. Удар вашего копья заставил меня потерять стремя, а от моего удара вы не пошатнулись. Вы правы, если даже я вас и победил, то это вина вашей лошади.

- Мы, может быть, еще встретимся, когда лошади у нас будут одинаковы, - сказал Монреаль, все еще горячась.

- Избави Бог! - вскричал Адриан с таким набожным жаром, что присутствующие не могли удержаться от смеха, и даже Монреаль угрюмо и не совсем охотно присоединился к общей веселости. Однако же вежливость противника примирила и тронула более благородные и прямодушные свойства его натуры; и стараясь успокоиться, он отвечал:

- Синьор ди Кастелло, я остаюсь вашим должником за вежливость, которой я мало подражал. Однако же, если вы хотите обязать меня навсегда, то позвольте мне послать за моим конем и тем доставить мне случай восстановить мою честь. На своем коне, или на другом каком-нибудь, равном вашему, который, кажется, английской породы, я берусь защищать этот проход против всей вашей свиты поодиночке. Ставлю все, что имею: земли, замок, деньги, меч и шпоры.

Может быть, к счастью для Адриана, прежде чем он мог ответить, Рикардо Аннибальди вскричал с большим жаром:

- Синьор кавалер, я имею с собой двух коней, хорошо приученных к турнирам; выбирайте и примите меня в качестве бойца со стороны римского рыцарства против французского; вот моя перчатка.

- Синьор, - отвечал Монреаль с плохо сдерживаемой радостью, - твой выбор доказывает такую храбрость и свободу души, что было бы постыдным грехом отказаться от него. Я принимаю твой залог. Вели привести сюда лошадь, которую ты не возьмешь сам, и не будем тратить слов прежде дела.

Адриан, чувствуя, что до сих пор римляне обязаны были более счастью, нежели заслугам, напрасно старался отклонить этот вторичный риск. Но Аннибальди был сильно разгорячен, а его высокий ранг не позволял Адриану оскорблять его решительным запрещением, и потому Колонна, хотя и неохотно, согласился на поединок. Лошади Аннибальди были приведены, одна чалая, другая гнедая. Последняя была несколько хуже по своим статьям и походке, хотя тоже очень сильна и дорога. Монреаль, которого заставили выбирать, великодушно выбрал последнюю.

Аннибальди скоро был готов, и Адриан дал сигнал трубачам. Римлянин имел почти одинаковый рост с Монреалем, и хотя был моложе последнего, но, казалось, имел такие же мускулы и объем стана, так что настоящие противники с первого взгляда казались более под пару друг другу, чем прежние. Но на этот раз Монреаль, сидя на хорошей лошади и возбужденный в высшей степени стыдом и гордостью, чувствовал себя в состоянии противостоять целой армии, и встретил молодого противника таким сильным отпором, что в то время, как перо на его шлеме едва пошевелилось, итальянец был сбит с лошади на много шагов и, лишась чувств, опомнился только через несколько моментов, когда его наличник был снят оруженосцами. Это происшествие возвратило Монреалю всю его природную веселость и ободрило его свиту, которая чувствовала себя очень униженной предыдущей схваткой.

Монреаль сам помог Аннибальди встать с большой вежливостью и рассыпаясь в комплиментах, на которые гордый римлянин отвечал угрюмым молчанием. Затем провансалец пошел к павильону и громко приказал приготовить пир. Однако же Аннибальди остался назади, и Адриан, который понял его мысли и видел, что за кубками может произойти ссора между его другом и провансальцем, сказал, отводя его в сторону:

- Мне кажется, милый Аннибальди, было бы лучше, если бы вы с главной частью нашей свиты ехали к Фонди, где я догоню вас на закате солнца. Моих оруженосцев и десяти копейщиков здесь достаточно для моего копья; и, сказать правду, я хочу сказать несколько слов наедине нашему странному хозяину. Я надеюсь мирным образом убедить его выйти отсюда - без помощи римских войск, для храбрости которых довольно работы в других местах.

Аннибальди пожал руку своего товарища.

- Я понимаю тебя, - сказал он, слегка покраснев, - и в самом деле я не вынесу торжествующей снисходительности этого варвара. Принимаю твое предложение.

III

РАЗГОВОР МЕЖДУ РИМЛЯНИНОМ И ПРОВАНСАЛЬЦЕМ. ИСТОРИЯ АДЕЛИНЫ. МОРЕ ПРИ ЛУННОМ СВЕТЕ. ЛЮТНЯ И ПЕСНЯ

Проводив Аннибальди с большей частью своей свиты и освободясь от тяжелой брони, Адриан вошел один в палатку кавалера св. Иоанна. Монреаль снял уже все свои доспехи, кроме нагрудника, и приветствовал гостя с привлекательной и непринужденной грацией, которая более соответствовала его происхождению, чем ремеслу. Он выслушал извинения Адриана насчет отсутствия Аннибальди и других рыцарей его свиты с улыбкой, которая, по-видимому, доказывала, как легко он угадал настоящую причину их отъезда, и повел его в другое отделение палатки, где был приготовлен завтрак, очень кстати после телесных упражнений хозяина и гостя. Здесь Адриан в первый раз увидел Аделину. Продолжительная привычка к разнообразной и бродячей жизни ее любовника, вместе с некоторой гордостью от сознания своего, хотя и потерянного ранга, придавали манерам этой прекрасной женщины непринужденность и свободу.

Молодой Колонна был сильно поражен ее красотой, и еще более ее нежной грацией, обличавшей высокое происхождение. Как и Монреаль, она казалась моложе, чем была на самом деле: время, по-видимому, щадило цветущую свежесть, которой бы опытный глаз предсказал раннюю могилу.

Монреаль весело разговаривал о тысячи предметов, наливал вина и выбирал для своих гостей самые лучшие куски вкусной spicola, водившейся в соседнем море, и жирного мяса кабана с понтийских болот.

- Скажите мне, - обратился Монреаль к Адриану после того, как их аппетит был утолен; - скажите мне, благородный Адриан, как поживает ваш родственник, синьор Стефан? Бодрый старик для своих лет.

- Он крепок, как самый младший из нас, - отвечал Адриан.

- Последние события должны были несколько потрясти сто, - сказал Монреаль с лукавой улыбкой. - А вы серьезно, однако же, одобряете мою прозорливость; я первый пророчил вашему родственнику возвышение Колы ди Риенцо; он, по-видимому, великий человек и ни в чем его величие не обнаруживается более, как в примирении Колоннов и Орсини с новым порядком вещей.

- Трибун, - отвечал Адриан уклончиво, - конечно, человек необыкновенного ума. Видя его теперь повелевающим, я дивлюсь только одному: как мог он когда-нибудь повиноваться? Величие, кажется, составляет существенную часть его натуры.

- Люди, достигающие власти, легко облекаются в ее внешнее достоинство, - отвечал Монреаль, - и если слухи справедливы (чокнемся за здоровье вашей дамы), то трибун, хотя сам не благородного происхождения, скоро вступит в благородные родственные связи.

- Он женат уже на Разелли, старинная римская фамилия, - отвечал Адриан.

- О, вы хорошо отвечали на мой тост, - сказал, смеясь, Монреаль, - теперь извольте отвечать на другой - за прекрасную Ирену, сестру трибуна, впрочем только тогда, когда эти два лица не одно и то же. Вы улыбаетесь и качаете головой.

- Я не скрываю от вас, господин рыцарь, - возразил Адриан, - что по окончании моего настоящего посольства, я надеюсь, будет заключен тесный союз между трибуном и Колонной к взаимной пользе обоих.

- Значит, слухи верны, - сказал Монреаль серьезным и задумчивым попом. - Власть Риенцо в самом деле должна быть велика.

- Доказательством этому может служить мое настоящее посольство. Известно ли вам, синьор де Монреаль, что Людовик, король Венгрии...

- Что, что такое?

- Передал решение ссоры между ним и Иоанной неаполитанской, из-за смерти ее супруга, а его брага, на усмотрение трибуна. Со времени смерти Константина, кажется, в первый раз римлянину оказывается такое великое доверие и дается такое высокое поручение!

- Клянусь всеми святыми, - вскричал Монреаль, крестясь, - эти новости поистине изумительны. Свирепый Людовик венгерский отказывается от прав меча и выбирает другого посредника, кроме поля битвы!

- И это обстоятельство, - продолжал Адриан значительным тоном, - заставило меня принять ваше вежливое приглашение. Я знаю, храбрый Монреаль, что вы имеете сношения с Людовиком. Людовик дал трибуну наилучший залог дружбы и союза; благоразумно ли вы сделаете, если...

- Буду вести войну с союзником Венгрии? - прервал Монреаль. - Это вы хотели сказать; эта самая мысль мелькнула и у меня в голове. Синьор, извините меня, но итальянцы иногда изобретают то, чего желают. Честью рыцаря империи - эти известия сущая правда?

- Клянусь моей честью и крестом, - отвечал Адриан, вставая, - и доказательством этому служит то, что я теперь отправляюсь в Неаполь установить с королевой прелиминарии назначенного суда.

- Две коронованные особы перед трибуналом плебея, и одна из сторон защищается против обвинения в убийстве! - пробормотал Монреаль, - эти новости могут меня изумить.

Некоторое время он оставался в задумчивости и безмолвии, пока, подняв глаза вверх, не встретил нежного взгляда Аделины. Этот взгляд был устремлен на него с той заботливостью, с какой она обыкновенно следила за внешним действием планов и предприятий, которых она не желала по свой кротости знать и не могла разделять по своей невинности.

- Дама моего сердца, - сказал провансалец с любовью, - как ты думаешь: должны ли мы променять наш гордый замок и эту дикую, лесистую страну на скучные стены города? Я боюсь, - прибавил он, обращаясь к Адриану, - она имеет такие странные склонности, почти ненавидит веселую толкотню улиц, и никакой дворец ей не нравится так, как уединенный приют изгнанника. Однако же, мне кажется, она могла бы затмись своей красотой всех итальянок, конечно за исключением твоей милой, синьор Адриан!

- Это исключение осмелится сделать только влюбленный и притом обрученный влюбленный, - возразил вежливо Адриан.

- Нет, - сказала Аделина голосом необыкновенно приятным и чистым, - нет, я хорошо знаю, какую цену должно придавать лести Вальтера и вежливости синьора ди Кастелло. Но вы, кавалер, едете ко двору, который, если верить слухам, гордится своей королевой, как настоящим чудом красоты.

- Уже несколько лет прошло с тех пор, как я видел неаполитанскую королеву, - отвечал Адриан, - смотря на это ангельское лицо, я тогда не воображал услышать, что сегодня ее обвинят в самом черном убийстве, какое когда-либо пятнало итальянских государей.

Разговаривая таким образом, рыцари провели весь день, и из открытой палатки видели, как заходящее солнце обдавало море своим пурпуром. Аделина давно уже вышла из-за стола, и они увидели ее сидящей со своими служанками па берегу моря, между тем как звук ее лютни едва доходил до их слуха. Заметив ее, Монреаль перестал говорить и, вздохнув, прикрыл лицо рукой.

Вздох и перемена в Монреале не ускользнули от Адриана, и он естественно предположил, что они имеют связь с чем-либо, касающимся той, лютня которой издавала волшебные звуки.

- Эта милая дама, - сказал он тихо, - играет на лютне изящно и очаровательно, жалобная ария звучит, как песни провансальских менестрелей.

- Этой арии научил ее я, - отвечал Монреаль грустно, - слова в ней плохи, но я ими в первый раза старался пленить сердце, которому бы никогда не следовало отдаваться мне. Ах, молодой человек, много ночей моя лодка при свете звезд приставала к берегу на Сорджии, которая омывает замок ее гордого отца. Мой голос пробуждал тишину волнующейся осоки звуками солдатской серенады. Приятные воспоминания, горький плод!

- Почему горький? Вы любите друг друга.

- Но я обречен на безбрачие, и Аделина де Курваль - любовница, тогда как ей бы следовало быть замужней. Мне кажется, я обеспокоен этой мыслью еще более, чем она, дорогая Аделина!

- Ваша дама, как все показывает, благородного происхождения?

- Да, - отвечал Монреаль с глубоким и неподдельным чувством, которое, за исключением любви, редко проникало в его крепкую грудь, если только проникало. - Да! Наша история коротка. Мы любили друг друга еще детьми; ее семья была богаче моей: нас разлучили. Меня уведомили, что она оставила меня. Я в отчаянии принял крест св. Иоанна. Случай опять свел нас. Я узнал, что она неизменно любит меня. Бедное дитя! Она все еще была ребенок! А я был ветрен, беспечен и не лишен, может быть, искусства ухаживать и обольщать. Она не могла противиться моим исканиям или своей любви. Мы бежали. В этих словах вы видите нить моей последующей истории. Меч мой и Аделина составляли все мое богатство. Общество косилось на нас, церковь грозила моей душе, великий магистр грозил моей жизни. Я сделался искателем приключений. Судьба и рука мне благоприятствовали. Я заставил тех, которые меня презирали, дрожать при моем имени. Это имя еще будет сиять звездой или метеором пред смущенными народами, и я еще могу силой вырвать у первосвященника разрешение, которого не мог добиться мольбами. В один и тот же день я могу предложить Аделине и диадему, и кольцо. Довольно об этом; заметили вы глазки Аделины? Не правда ли, как они нежны? Мне не нравится этот переменчивый румянец, и она двигается с такой усталостью, она, у которой была такая резвая походка.

- Перемена места и легкий южный воздух скоро восстановят ее здоровье, - сказал Адриан, - а в вашей уединенной жизни она так мало находится в обществе других, особенно женщин, что, я думаю, она редко сознавала тягость своего положения. Притом любовь женщины, Монреаль, как известно нам обоим, есть плащ, который защищает ее от множества бурь!

- Ваши слова добры, - возразил рыцарь, - но вы не знаете всей причины горя. Отец Аделины, гордый вельможа, умер, говорят, от горя, но старики умирают и от многих других болезней! Мать, гордившаяся своим происхождением от владетельных особ, восприняла все гораздо строже, чем отец: она требовала мщения. Это странно, потому что она религиозна, как доминиканец, а мщение - не христианское чувство в женщине, хотя оно - рыцарская добродетель в мужчине. У нас был мальчик, наше единственное дитя, утешение Аделины в мое отсутствие. Он стоил для нее целого мира! Она любила его так, что я бы ревновал, если бы у него не было ее глаз и если бы он не был похож на нее, когда спал! Он рос среди нашей дикой жизни крепкий и красивый; из этого молодого шалуна вышел бы храбрый рыцарь! Но злополучные звезды повели меня в Милан, где я имел дело с Висконти. В одно прекрасное июньское утро мальчик был украден.

- Украден! Как? Кем?

- На первый из этих вопросов ответить легко, - мальчик со своей нянькой был на дворе, ленивая девка оставила его, как она уверяет, только на минуту или на две, чтобы принести ему какую-то детскую игрушку. Когда она вернулась, он исчез; следов никаких, исключая хорошенькой шапочки с пером! Бедная Аделина! Много раз я видал, как она целовала эту шапочку, до тех пор, пока вся она не была истерзана слезами!

- Странное приключение, право. Но какой интерес мог...

- Я вам скажу, - прервал Монреаль, - единственную догадку, какую я мог допустить. Мать Аделины, узнав, что у нас есть сын, прислала Аделине письмо, которое чуть не растерзало ее сердца, упрекая ее за любовь ко мне, как будто бы это ее делало презреннейшей женщиной в мире. Мать обязывала ее иметь сострадание к ребенку и не воспитывать его для жизни разбойника - так ей угодно было называть смелое поприще Вальтера де Монреаля. Она предлагала воспитать ребенка в своем скучном замке, вероятно думая сделать его монахом. Она сильно рассердилась, когда мать не захотела расстаться со своим сокровищем. Я думал, что, вероятно, она украла нашего ребенка частью из мщения, частью из глупого сострадания к нему, частью, может быть, из какого-нибудь благочестивого фанатизма. Расспрашивая, я узнал от няньки (которая, если б не была одного пола с Аделиной, не избавилась бы от моего кинжала), что во время их прогулок женщина преклонных лет, по-видимому, низкого звания (это могло быть переодевание!), часто останавливалась, ласкала ребенка и восхищалась им. Я немедленно поехал во Францию, отправился в замок де Курваль, - он перешел к ближайшему наследнику, а старая вдова уехала, куда - никто не знал, но догадывались, что в какой-нибудь отдаленный монастырь, для принятия монашеского обета.

- И вы с тех пор никогда ее уже не видали?

- Видел в Риме, - отвечал Монреаль, бледнея. - В последнее время моего пребывания там я неожиданно встретился с ней и, наконец, узнал судьбу моего мальчика и справедливость моей догадки. Она призналась в похищении - а мой ребенок умер! Я не решился говорить об этом Аделине; мне тикая весть представляется чем-то похожим на выдергивание стрелы из раны; она умерла бы, вдруг лишась томящей неизвестности. У нее еще есть надежда, которая утешает ее; хотя сердце мое обливается кровью, когда я подумаю, что эта надежда потеряна. Пусть это пройдет, синьор Адриан.

И Монреаль вскочил на ноги, как будто стараясь посредством напряженного усилия сбросить слабость, овладевшую им при рассказе.

- Не думайте больше об этом. Жизнь коротка, в ней много терний - не будем пренебрегать никаким из ее цветов. Это и благочестие, и мудрость. Природа, предназначавшая меня к борьбе и трудам, к счастью, дала мне сангвинический нрав и эластическую душу француза, и я жил довольно долго для того, чтобы не считать злом смерть в молодых летах. Пойдемте, синьор Адриан, к Аделине, пока вы не уехали, если только вы должны ехать. Скоро встанет месяц, и отсюда недалеко до Фонди. Я не поклонник вашего Петрарки, но вы вежливее меня: вы хвалите наши провансальские баллады и должны послушать, как Аделина поет их, чтобы ценить их еще больше.

По мере того, как два собеседника шли все далее по берегу, музыка становилась все явственнее, и они невольно начали ступать осторожнее по густому и душистому дерну, услыхав голос Аделины, хотя и не сильный, но удивительно нежный и чистый, напевающий грустную песню.

- Аделина, моя нежная ночная птичка, - сказал Монреаль полушепотом и, тихо подойдя к ней, припал к ее ногам. - Твоя песня слишком грустна для этого золотого вечера.

- Никакой звук не доходит до сердца, если он не приправлен грустью. Истинное чувство, Монреаль, - близнец меланхолии, хотя не унынию, - проговорил Адриан.

Аделина взглянула кротко и одобрительно на Адриана; ей понравилось выражение его лица, а еще более понравились эти слова, истину которых женщины могут признать скорее, нежели мужчины. Адриан отвечал на ее взгляд своим, исполненным глубокой красноречивой симпатии и уважения. В самом деле краткий рассказ Монреаля возбудил в нем глубокое сочувствие к ней; Даже в разговорах с блистательной королевой, ко двору которой он был послан, он не обнаруживал такого рыцарского и искреннего уважения, какое оказывал этой одинокой и печальной женщине на берегах Террачины, покрытых вечерним сумраком.

Адалина слегка покраснела и вздохнула; последовала пауза, между тем как Монреаль, не обративший внимания на последнее замечание Адриана, пробегал пальцами по струнам лютни.

- Мой милый синьор, - сказал он, подавая Адриану лютню, - пусть Аделина будет судьей между нами, какая музыка - ваша или моя - слаще для нежных объяснений.

- Ах, - скапал Адриан, смеясь, - я боюсь, господин рыцарь, что вы уже подкупили судью.

Глаза Монреаля и Аделины встретились, и в этом взгляде Аделина забыла все свои печали.

Привычной и ловкой рукой Адриан пробежал по струнам и запел, выбрав песню, которая была менее искусственна, чем большая часть бывших у его соотечественников в моде.

- Теперь, - сказал он, кончив, - лютня - вам. Я только сыграл прелюдию перед вашим призом.

Провансалец засмеялся и покачал головой.

- Если бы у нас был другой судья, - сказал он, - то я бы разбил свою лютню на моей собственной голове, за мою мысль спорить с таким соперником; но я не должен уклоняться от состязания, которое сам вызвал, хотя бы даже мне приходилось быть побежденным дважды в один день. - С этими словами рыцарь св. Иоанна пропел "Песню трубадура" глубоким и чрезвычайно мелодическим голосом, которому недоставало только технической обработки для того, чтобы не бояться никакого соперничества.

Таким образом они проводили время то в разговорах, то в пении, между тем как лесистые холмы бросали свои острые, длинные тени на море. Над морем, окрашенным медленно потухающими отблесками розы и пурпура, которые остались сумеркам в наследство от давно зашедшего солнца. Вдали по очарованному берегу летали светлячки. Наконец, из-за темных гор, покрытых лесом, тихо выплыл месяц, озаряя веселую палатку и блестящий знак Монреаля, зеленый дери и полированные кольчуги солдат, лежавших на траве.

Адриан неохотно вспомнил о своем путешествии и встал, чтобы ехать.

- Боюсь, - сказал он Аделине, - что я задержал вас слишком долго на ночном воздухе; но эгоизм мало рассуждает.

- Нет, вы видите - мы предусмотрительны, - возразила Аделина, указывая на плащ Монреаля, в, который он давно уже закутал ее, - но если вы должны ехать, то прощайте, и желаю вам успеха!

- Надеюсь, мы еще увидимся, - сказал Адриан.

Аделина тихонько вздохнула, и Колонна, взглянув на ее лицо при лунном свете, к которому оно было слегка обращено, был тягостно поражен его почти прозрачной нежностью. В порыве сострадания, он, прежде чем сел на лошадь, отвел Монреаля в сторону.

- Простите меня за дерзость, - сказал он, - но для человека столь благородного эта дикая жизнь - едва ли приличное поприще. Я знаю, что в наше время война освящает всех детей своих; но прочное положение при дворе императора или почетное примирение с вашим рыцарским братством были бы лучше...

- Татарского лагеря и разбойничьего замка? - прервал Монреаль с некоторым нетерпением. - Вы это хотели сказать? Ошибаетесь. Общество отвергло меня, пусть же оно пожинает плоды того, что посеяло. Прочное положение, говорите вы? Подчиненная должность, чтобы сражаться под начальством других? Вы не знаете меня: Вальтер де Монреаль не создан для повиновения. Воевать, когда хочу, и отдыхать, когда вздумается, - вот девиз моего герба. Честолюбие доставляет мне награды, о которых вы не подозреваете. Я из природы и поколения тех, мечи которых завоевали троны. Ваши вести о союзе Людовика венгерского с трибуном заставляют друга Людовика удалиться от всякой вражды с Римом. Прежде, чем пройдет неделя, сова и летучая мышь могут искать убежища в серых башнях моего замка.

- А ваша дама?

- Привыкла к переменам. Да поможет ей Бог и смягчит жестокий ветер для ягненка!

- Довольно, господин рыцарь: но если бы вы желали дать верное убежище для женщины такой нежной и знатной, то я обещаю безопасную кровлю и честный дом синьоре Аделине, вот вам правая рука рыцаря.

Монреаль прижал руку Адриана к своему сердцу; потом, быстро отдернув свою, провел ею по глазам и пошел к Аделине в молчании, которое показывало, что у него недоставало духу говорить. Через несколько минут Адриан и его свита уже ехали, но молодой Колонна все еще обращался назад, чтобы еще раз взглянуть на своего странного амфитриона и на эту милую женщину, которая стояла на траве, освещенной лунными лучами, между тем как в ушах их раздавался печальный ропот моря.

Через несколько месяцев после этого события имя Фра Мореале наполнило ужасом и отчаянием прекрасную Кампанью. Он - правая рука венгерского короля при его вторжении в Неаполь - был впоследствии назначен наместником Людовика в Аверсе. Слава и судьба, казалось, торжественно вели его на честолюбивом поприще, которое он избрал, чем бы оно ни окончилось - троном или эшафотом.

Книга IV

ТРИУМФ И ПЫШНОСТЬ

I

МАЛЬЧИК АНДЖЕЛО. СОН НИНЫ ИСПОЛНИЛСЯ

Нить моей истории переносит нас опять в Рим. В маленькой комнате, в развалившемся домике у подошвы горы Авентина, вечером сидел мальчик с женщиной, высокой и статной, но несколько согнутой болезнью и годами. Мальчик имел приятную и красивую физиономию, и его смелые, откровенные манеры делали его на вид старше, нежели он был на самом деле.

Старуха, сидевшая в углублении окна, по-видимому, была занята библией, которая лежала открытой у нее на коленях; но по временам она поднимала глаза и смотрела на мальчика с грустным и беспокойным выражением.

- Синьора Урсула, - сказал мальчик, который был занят вырезанием меча из дерева, - я бы хотел, чтобы вы посмотрели сегодня на зрелище. Теперь каждый день бывают зрелища в Риме. Довольно уже и того, чтобы посмотреть на самого трибуна на белой лошади (ах, как она красива!), в белой одежде, усеянной драгоценными камнями. Но сегодня, как я уже вам говорил, синьора Нина обратила на меня внимание, когда я стоял на лестнице Капитолия; вы знаете, на мне был голубой бархатный камзол.

- И она назвала тебя хорошеньким мальчиком и спросила, не хочешь ли ты быть ее пажом, и это вскружило тебе голову, глупый мальчишка?

- Слова ничего не значат: если бы вы видели синьору Нину, вы бы признались, что улыбка ее могла бы вскружить самую благоразумную голову в Италии. Ах, как бы я хотел служить трибуну! Все мальчики моих лет от него без ума; как они выпучат глаза и будут мне завидовать в школе на другой день! Вы также знаете, что хотя я не все время воспитывался в Риме, я римлянин. Каждый римлянин любит Риенцо.

- Да, теперь. Мода скоро переменится. Твое легкомыслие, Анджело, печалит мое сердце, я бы хотела, чтобы ты был не так легкомыслен и горд.

- Незаконнорожденные должны сами приобрести себе имя, - сказал мальчик, сильно покраснев. - Меня попрекают в лицо за то, что я не могу сказать, кто были мой отец и мать.

- Они плохо делают, - поспешно отвечала старуха. - Ты происходишь от благородной крови и длинного ряда предков, хотя, как я часто тебе говорила, я не знаю в точности имен твоих родителей. Но что ты делаешь из этой дубовой палки?

- Меч, чтобы помогать трибуну против разбойников.

- Увы, я боюсь, что он, подобно всем тем, которые ищут власти в Италии, скорее будет вербовать разбойников, нежели нападать на них.

- Да, вы всегда так. Вы живете в такой темноте, что не знаете и не слышите ничего; иначе вам было бы известно, что даже самый свирепый из всех разбойников, Фра Мореале, уступил, наконец, трибуну и бежал из своего замка, как крыса из падающего дома.

- Как, - вскричала старуха, - что ты говоришь? Неужели этот плебей, которого ты называешь трибуном, смело бросил вызов этому страшному воину? Неужели Монреаль оставил римские владения?

- Да, об этом теперь говорят в городе, но, кажется, Фра Мореале для вас такое же пугало, как и для каждой матери в Риме. Не обидел ли он вас когда-нибудь?

- Да, - воскликнула старая женщина с такой внезапной суровостью, что даже этот смелый мальчик вздрогнул.

- Ну, так мне хотелось бы с ним встретиться, - сказал он после паузы, размахивая своим воображаемым оружием.

- Избави тебя Бог! Этого человека ты всегда должен избегать в войне и в мире. Повтори, что этот добрый трибун не водится с разбойниками.

- Повторить! Весь Рим это знает.

- Притом он благочестив, я слышала. Говорят, что он видит видения и имеет поддержку свыше, - сказала женщина про себя. Потом, обратясь к Анджело, она продолжала: - Тебе очень хотелось бы принять предложение синьоры Нины?

- Да, хотелось бы, если бы вы меня отдали.

- Дитя, - отвечала старуха торжественно, - моя жизнь почти кончилась, и мое желание состоит в том, чтобы тебя пристроить у людей, которые тебя будут кормить в молодости и спасут тебя от беспутной жизни. Сделав это, я могу исполнить мой обет и посвятить печальный остаток моих лет Богу. Я подумаю об этом, дитя мое, ты должен бы жить не у этого плебея и питаться не чужим хлебом. Но в Риме последний из моих родственников, достойный доверия, умер, а в случае крайности безвестная честность лучше, нежели пышное преступление. Твой характер меня уже беспокоит; отойди, дитя, я должна идти в мою комнату бодрствовать и молиться.

С этими словами старуха, отстраняя льнущего к ней мальчика и остановив поток его несвязных слов, в которых выражались и ласки, и вместе своенравие, вышла из комнаты.

Мальчик рассеянно смотрел на запирающуюся дверь и сказал про себя:

- Синьора всегда говорит загадками. Я подозреваю, что она больше знает обо мне, чем говорит, и что она как-нибудь мне сродни. Впрочем нет, потому что я не слишком-то ее люблю, да и не буду любить больше из-за этого. Я хотел бы, чтобы она меня отдала жене трибуна, и тогда посмотрим, кто из мальчиков назовет Анджело Виллани незаконнорожденным.

С этими словами мальчик с удвоенным прилежанием начал опять работать над своим мечом.

На следующее утро Урсула вошла в комнату Анджело.

- Надень опять свой голубой камзол, - сказала она, - я бы хотела, чтобы ты был как можно наряднее: ты пойдешь со мной во дворец.

- Как, сегодня? - вскричал радостно мальчик, чуть не спрыгнув с постели. - Неужели я в самом деле буду принадлежать к свите жены великого трибуна?

- Да, и оставишь старуху умирать в одиночестве. Твоя радость тебе пристала, но неблагодарность у тебя в крови. Неблагодарность! О, она испепелила мое сердце, а твоя неблагодарность, мальчик, не будет более находить огня в сухом, рассыпающемся пепле.

- Милая синьора, вы всегда ворчите. Вы сказали, что хотите удалиться в монастырь и что я - слишком тяжелое бремя для вас. Но вы веселы, когда меня браните справедливо или несправедливо.

- Мое дело кончено, - сказала Урсула с глубоким вздохом.

Мальчик не отвечал, и старуха медленно удалилась, может быть с отягченным сердцем. Когда мальчик, одевшись, пришел к ней, он заметил то, чего прежде в своей радости не видал, а именно, что Урсула была одета не в обыкновенную свою простую одежду. Золотая цепь, которую редко носили женщины неблагородного звания, блистала на ее платье из венецианского штофа; пряжки, которыми был застегнут ее спенсер у горла и в талии, были украшены дорогими камнями немалой цены.

Глаза Анджело были поражены этой переменой; но он почувствовал более разумную гордость, заметив, что эта перемена шла старухе. Вид ее и осанка показывали, что этот наряд был ей привычен, и казались более обыкновенного строгими и величавыми.

Она пригладила кудри мальчика и надела ему короткий плащ на плечо, потом повесила к его поясу кинжал с богато отделанной ручкой и кошелек, набитый флоринами.

- Учись пользоваться тем и другим рассудительно, - сказала она, - буду ли я жива или умру, ты не будешь иметь нужды прибегать к кинжалу, чтобы добыть себе деньги.

- Так это, - вскричал Анджело в восхищении, - настоящий кинжал, чтобы сражаться с разбойниками! С ним я не буду бояться Фра Мореале, который так тебя обидел. Я уверен, что могу отомстить за тебя, хотя ты так меня бранишь за неблагодарность.

- Я уже отомщена. Не питай этих мыслей, сын мой, они грешны, по крайней мере, я боюсь, что так. Поди к столу и закуси. Мы пойдем рано, как просители.

Анджело скоро кончил завтрак и, выйдя с Урсулой к воротам, увидел, к своему удивлению, четырех из тех служителей, которые обыкновенно сопровождали знатных особ и которых можно было нанять в каждом городе для пышной обстановки.

- Какие мы важные сегодня! - сказал он, хлопнув в ладоши.

Урсула, занятая собственными своими мыслями, не отвечала и едва слышала мальчика. Опираясь на его плечо, она медленно пошла к дворцу Капитолия. Слуги шли впереди, расчищая путь.

Наблюдательный глаз с удивлением заметил бы перемену, происшедшую на римских улицах в течение каких-нибудь двух или трех месяцев строгого, но спасительного и благоразумного правления трибуна. Там не видно было уже долговязых, покрытых кольчугами чужеземных наемников, которые прежде расхаживали по улицам или собирались наглыми, праздными группами перед укрепленными входами какого-нибудь мрачного дворца. Лавки, которые во многих кварталах были заперты уже несколько лет, теперь вновь были открыты, привлекая глаза товарами и бойкой торговлей.

По таким улицам и среди таких людей шла наша компания, пока не очутилась среди смешанной толпы, собравшейся перед входом в Капитолий. Однако же стоявшие там офицеры сохраняли такой хороший порядок, что Урсула и Анджело не были надолго задержаны. Вступив на обширную площадь, или на двор этого знаменитого здания, они увидели отворенные двери больший судебной палаты, охраняемые только одним часовым. Здесь трибун проводил заседания по шесть часов ежедневно: "Терпеливый в выслушивании просьб, скорый на удовлетворение, неумолимый в наказании, суд его был всегда доступен для бедных и чужих" (Гиббон.).

Но не к этой зале наша компания направила свой путь, а ко входу в особые комнаты дворца. Здесь пышность, блеск и более чем царское великолепие жилища трибуна составляли сильный контраст с патриархальной простотой, которой отличалась его судебная палата.

Не зная к кому обратиться в такой толпе, Урсула была выведена из затруднения одним офицером, одетым в платье малинового цвета, вышитое золотом, который с важной и официальной благопристойностью, царствовавшей во всей свите, почтительно спросил, кого она ищет. "Синьору Нину!" - отвечала Урсула, выпрямляя свою статную фигуру, с натуральным, хотя несколько обветшалым достоинством. В акцепте ее был какой-то иностранный оттенок, и потому офицер отвечал:

- Сегодня, сударыня, синьора принимает, кажется, только римских дам. Завтра же день назначен для всех знатных иностранок.

Урсула с некоторым нетерпением возразила:

- У меня дело такого рода, что во дворцах оно во всякий день кстати. Я хочу положить к ногам синьоры кое-какие подарки, которые, надеюсь, она удостоит принять.

- И скажите, - прибавил мальчик отрывисто, - что Анджело Виллами, которого синьора Нина почтила вчера своим вниманием, не иностранец, а римлянин, и пришел, по приказанию синьоры, предложить ей свою верную службу и преданность.

Важный офицер не мог не улыбнуться этой заносчивой, но не лишенной грации смелости мальчика.

- Я припоминаю, - отвечал он, - что синьора Нина говорила с вами возле большой лестницы. Синьора, я исполню ваше поручение. Не угодно ли идти за мной в комнату, более приличную для вашего пола и звания.

С этими словами офицер повел их через залу к широкой лестнице из белого мрамора, украшенной посредине богатыми восточными коврами, которые тогда были обыкновенной роскошью итальянских дворцов, между тем как тростниковые рогожки покрывали полы в комнатах английского монарха. Отворив дверь на первый всход, он ввел Урсулу и ее юного питомца в высокую переднюю комнату, обитую узорчатым бархатом, и вышел в противоположную дверь, украшенную гербами, которые трибун постоянно примешивал к своей великолепной обстановке, не столько из любви к торжественности, сколько из политических соображений, желая соединить знаки первосвященника с геральдическими знаками республики.

- Сам Филипп Валуа не имеет такого помещения! - прошептала Урсула. - Если это продолжится, то я сделала для моего питомца более, чем думала сделать.

Скоро офицер возвратился и повел их через обширную комнату - приемную залу дворца. Пройдя эти апартаменты, офицер отворил в конце их дверь, которая вела в небольшую комнату, наполненную пажами в богатой одежде из голубого бархата с серебром. Немногие из них были старше Анджело; по своей красоте они казались отборным цветом города.

У Анджело не было времени смотреть на своих будущих товарищей: еще минута - и он вместе со своей покровительницей стоял перед лицом молодой жены трибуна.

Комната была невелика, но доказывала, что прекрасная дочь Разелли осуществила свои грезы о пышности и блеске.

Нина привстала, увидав Урсулу, степенные и печальные черты которой невольно выразили удивление при виде столь редкой и поразительной красоты. Но не будучи ослеплена окружавшим ее блеском, старуха скоро оправилась и села на подушке, на которую указала ей Нина, между тем как юный Анджело остался на ногах посреди комнаты, прикованный к месту детским удивлением. Нина узнала его и улыбнулась.

- А, мой милый мальчик, быстрые глаза и смелый вид которого так вчера мне понравились! Ты пришел принять мое предложение? Не вам ли, сударыня, принадлежит этот прекрасный ребенок?

- Синьора, - отвечала Урсула, - моя просьба здесь коротка. Сцеплением событий, рассказом о которых нет надобности утомлять вас, этот мальчик с детских лет попал под мою опеку, тяжкая и беспокойная забота для женщины, мысли которой находятся вне пределов этой жизни. Я воспитывала его как молодого человека благородной крови, потому что в обеих линиях он благородного происхождения; хотя он сирота, не имеющий ни отца, ни матери.

- Бедное дитя! - сказала Нина с состраданием.

Урсула продолжала:

- Теперь уж я стара и, желая единственно примириться с небом, я несколько месяцев тому назад отправилась сюда, с целью поместить мальчика у одного моего родственника, но не застала его в живых, а его наследник оказался человеком сумасбродного и беспутного нрава. Встревоженная и озабоченная, я осталась здесь, и когда вчера вечером мальчик сказал мне, что вам угодно было почтить его вашим вниманием, то я сочла это голосом провидения. Подобно всем другим римлянам, он уже научился питать восторженное уважение к трибуну и преданность к его супруге. В самом ли деле вы желаете принять его в число своих слуг? Он не опозорит вашего покровительства ни своим происхождением, ни поведением, надеюсь.

- Даже без такой почтенной рекомендации, как ваша, я приняла бы, лицо его порукой в этом. Он римлянин? Если римлянин, то его имя должно быть мне известно.

- Извините, синьора, - возразила Урсула, - его зовут Анджело Виллани; он не носит имени ни отца, пи матери. Честь одного благородного дома требует, чтобы его происхождение осталось навсегда неизвестным. Он дитя любви, не освященной церковью.

- В таком случае он еще более требует любви и сожаления - жертва чужого греха! - отвечала Нина с увлажненными глазами, заметив глубокую жаркую краску, покрывшую щеки мальчика. - С управлением трибуна начинается новая эра благородства, когда ранг и рыцарство будет приобретаться собственными заслугами человека, а не делами его предков. Не бойтесь, синьора, в моем доме он не будет в пренебрежении.

Несмотря на свою гордость, Урсула была тронута добротой Нины: она приблизилась к ней с невольным уважением и поцеловала руку синьоры.

- Да наградит св. Дева ваше благородное сердце! - сказала она. - Теперь мое дело кончилось, моя земная цель достигнута. Только прибавьте, синьора, к вашим неоценимым милостям еще одну. Эти драгоценные камни, - и Урсула вынула из кармана своего платья ларчик, тронула пружину, крышка отскочила и представила глазам камни большого объема и самой чистой воды. - Это драгоценные камни, - продолжала она, положив ларчик к ногам Нины, - принадлежавшие некогда княжескому дому Тулузы, мне и моим родственникам не нужны. Позвольте мне отдать их той, чье царственное чело даст им блеск...

- Как! - сказала Нина, сильно покраснев. - Не думаете ли вы, сударыня, что мою доброту можно купить? Нет, нет, возьмите назад ваши подарки, иначе я попрошу вас взять назад вашего мальчика.

Урсула была удивлена и смущена: для ее опытности такая воздержанность была новостью, и она не знала, что отвечать. Нина заметила ее затруднение с гордой и торжествующей улыбкой и, принимая прежний вежливый тон, сказала с важной ласковостью:

- Руки трибуна чисты, руки жены трибуна не должны подвергаться подозрению. Скорее мне, синьора, следовало выдать вам что-нибудь в обмен на прекрасного мальчика, которого вы поручили мне. Ваши драгоценности могут впоследствии пригодиться ему в жизни: сохраните их для того, кто в них нуждается.

- Нет, синьора, - сказала Урсула, вставая и подымая глаза к небу; - они пойдут на обедни по душе его матери; для него же я сохраню достаточную сумму, которой он воспользуется, когда его возраст того потребует. Синьора, примите благодарность несчастного и истерзанного сердца. Прощайте!

Она повернулась, чтобы выйти из комнаты, но ее поступь была так шатка и слаба, что Нина, тронутая и опечаленная, вскочила с места и собственной рукой проводила старую женщину через комнату, ободряя и успокаивая ее. Когда они дошли до двери, то мальчик бросился вперед и, схватив Урсулу за платье, проговорил, всхлипывая:

- Дорогая синьора, ни одного слова прощания твоему маленькому Анджело! Простите ему все, чем он обеспокоил вас! Теперь в первый раз я чувствую, как я был своенравен и неблагодарен.

Старуха обняла его и с горячностью поцеловала; как вдруг мальчик, как бы внезапно пораженный какой-то мыслью, вынул из своего кармана подаренный ею кошелек, и сказал задыхающимся и едва внятным голосом:

- И пусть это, дорогая синьора, пойдет на обедни по душе моего бедного отца; потому что и он тоже умер, как вы знаете!

Эти слова, казалось, вдруг охладили все нежные чувства Урсулы. Она отстранила мальчика с той же ледяной и суровой строгостью, которая прежде так часто останавливала его порывы; и овладев быстро собой, тотчас же оставила комнату, не сказав более ни слова. Нина, в удивлении, но все еще сострадая к ней и уважая ее лета, пошла за ней через пажескую и приемную комнаты, до последних ступеней лестницы - великодушие, которого не получили бы от нее самые знатные римские княгини. Возвратясь, задумчивая и грустная, она взяла мальчика за руку и поцеловала его в лоб.

- Бедный мальчик, - сказала она, - кажется, само провидение заставило меня вчера отличить тебя из толпы и таким образом привести тебя в твое естественное убежище. Куда должны приходить люди беспомощные и сироты Рима, если не во дворец первого римского сановника? - Потом, обратясь к своим служительницам, она дала им приказания относительно личного комфорта своего нового пажа, доказывавшие, что хотя власть и развила в ней тщеславие, но не оледенила ее сердца. Анджело Виллани впоследствии хорошо отплатил ей!

Она оставила мальчика с собой и все более и более была довольна его смелостью и откровенностью. Однако же позднее их разговор был прерван прибытием нескольких римских синьор. И тогда хорошие качества Нины ушли в тень и наружу выступили ее недостатки. Она не могла удержаться от женского торжества над высокомерными синьорами, теперь покорно пресмыкавшимися перед той, которую некогда презирали. Она приняла манеры королевы и требовала уважения к себе, как к королеве. И с тем ловким искусством, которым женщины обладают в такой сильной степени, она старалась сделать саму вежливость унижением для своих гордых посетительниц. Ее внушительная красота и грациозный ум спасли ее, правда, от вульгарной наглости выскочки, но тем более они уязвляли гордость, лишая тех, кого она унижала, возможности отплатить ей презрением.

II

СОВЕТНИК, ИНТЕРЕСЫ КОТОРОГО И СЕРДЦЕ - НАШИ СОБСТВЕННЫЕ. СОЛОМА ПОДЫМАЕТСЯ К ВЕРХУ: НЕ ПРЕДВЕЩАЕТ ЛИ ЭТО БУРИ?

В этот день Риенцо позднее обыкновенного возвращался из своего трибунала в покои дворца. Когда он проходил приемную залу - щеки его несколько горели, зубы были сжаты, как у человека, принявшего твердое и непоколебимое решение. Лицо его было пасмурно, оно имело тот грозный, нахмуренный вид, на который не преминули указать все, кто описывал его личность, как на характерную черту гнева, тем более ужасного, что он был справедлив. За ним по пятам шли епископ Орвиетский и старый Стефан Колонна.

- Говорю вам, синьоры, - сказал Риенцо, - что ваше ходатайство напрасно. Рим не знает различия между рангами. Закон слеп к преступнику и рысьими глазами следит за преступлением.

- Но, - сказал Раймонд нерешительно, - вспомни, трибун, ведь он племянник двух кардиналов и сам был некогда сенатором.

Риенцо вдруг остановился и взглянул на своих собеседников.

- Монсиньор епископ, - сказал он, - не делается ли поэтому преступление еще более неизвинительным? Подумайте: корабль, шедший из Авиньона в Неаполь с доходами Прованса для королевы Иоанны, о деле которой, заметьте, мы теперь держим торжественное совещание, потерпел крушение при устье Тибра. Мартино ди Порто, патриций, как вы говорите, владелец крепости, от которой заимствовал свой титул, человек, вдвойне обязанный и благородством своей крови, и ближайшим соседством, помочь, нападает на корабль с вооруженной толпой (зачем этот мятежник держит войско?) и грабит корабль, как простой разбойник. Он схвачен, приведен к моему трибуналу, предан честному суду и приговорен к смерти. Таков закон: чего вам еще хочется?

- Помилования, - сказал Колонна.

Риенцо сложил руки и презрительно засмеялся.

- Я никогда не слыхал, чтобы синьор Колонна ходатайствовал о помиловании крестьянина, который крал хлеб для своих голодных детей.

- Между крестьянином и князем, трибун, я, по крайней мере, признаю разницу: светлая кровь Орсини не должна быть проливаться так же, как кровь какого-нибудь низкого плебея.

- Да, я помню, - сказал Риенцо тихим голосом, - вы не считали важным делом, когда мой брат-мальчик пал под своевольным копьем вашего гордого сына. Предостерегаю вас: не будите этого воспоминания; пусть оно спит. Стыдитесь, старый Колонна, стыдитесь. На краю могилы, где черви уравнивают всех, и при этих седых волосах, вы проповедуете жестокое различие между человеком и человеком. Разве не довольно разницы и без этого? Не носит ли один пурпура, тогда как другой одевается в лохмотья? Не изнемогает ли один от лени, тогда как другой трудится в поте лица? Не пирует ли один, тогда как другой умирает с голоду? Разве я предлагаю какой-то безумный план уравнять ранги, которые общество делает необходимым злом? Нет, я не веду войну с богачом злее, чем с Лазарем. Пред судом человеческим, так же как и пред Божиим, Лазарь и богач равны. Довольно об этом.

Колонна завернулся в свой плащ с чрезвычайно надменным видом и молча закусил губу. Вмешался Раймонд.

- Все это правда, трибун. Но, - и он отвел Риенцо в сторону, - вы знаете, что мы должны быть столько же благоразумны, сколько справедливы. Племянник двух кардиналов! Какую злобу это возбудит в Авиньоне!

- Не беспокойтесь, святой Раймонд, я дам в этом отчет первосвященнику.

Когда они говорили, раздались тяжелые и громкие удары колокола.

Колонна вздрогнул.

- Великий трибун, - сказал он с легкой усмешкой, - прикажите повременить, пока еще не слишком поздно. Я не помню, чтобы когда-нибудь я гнулся пред вами в качестве просителя, но теперь я прошу пощадить моего собственного врага. Стефан Колонна просит Колу ди Риенцо пощадить жизнь Орсини.

- Я понимаю ваш упрек, - сказал Риенцо спокойно, - но не сержусь на него. Вы враг Орсини и ходатайствуете за него - это называется великодушием; но, послушайте - вы более друг своему сопернику. Вы не можете вынести того, чтобы человек, довольно знатный для состязания с вами, погиб, как вор. Я отдаю должное такой благородной снисходительности; но я не из благородных и не сочувствую ей. Еще одно слово. Если бы это было единственным преступлением, которое сделал этот барон-бандит, то ваши просьбы за него могли бы быть уважены, но разве жизнь его неизвестна ? Разве не был он с детства ужасом и бедствием Рима? Сколько женщин, подвергнувшихся его насилию, сколько ограбленных купцов и мирных людей, которые среди белого дня восстают против него страшными обвинителями! И для этого человека старый князь и папский викарий просят помилования! Фи! Но я вознагражу вас: я прощу для вас первого бедняка, которого закон приговорит к смерти.

Раймонд опять отвел трибуна в сторону, между тем как Колонна силился подавить свое бешенство.

- Мой друг, - сказал епископ, - нобили сочтут это оскорблением для всего своего сословия; само ходатайство жесточайшего врага Орсини должно тебя в том убедить. Кровь Маргино запечатлеет их примирение друг с другом, и они восстанут против тебя единодушно.

- Пусть будет так: с помощью Бога и народа я осмелюсь быть справедливым. Колокол перестал звонить, вы уже опоздали. - С этими словами Риенцо отворил окно: возле лестницы Льва стояла виселица, на которой качалось в одежде патриция еще трепещущее тело Мартино ди Порто.

- Смотрите! - сказал трибун сурово, - так умирают все разбойники. Для изменников тот же самый закон назначает топор и плаху!

Раймонд отступил и побледнел. Но не побледнел ветеран-патриций. На глазах его выступили слезы уязвленной гордости; он подошел, опираясь на свою палку, к Риенцо, прикоснулся к его плечу и сказал:

- Трибун, и без измены явился судья, злобствующий на свою жертву!

Риенцо с такой же гордостью обратился к барону.

- Мы прощаем пустые слова старикам. Синьор, вы закончили? Мне бы хотелось побыть одному.

- Дай мне руку свою, Раймонд, - сказал Стефан. - Трибун, прощай. Забудь, что Колонна просил тебя, мне кажется, это нетрудно: несмотря на свою мудрость, ты забываешь то, что помнит всякий другой.

- Что такое, синьор?

- Рождение, трибун, рождение - это все!

- Синьора Колонна приняла мое прежнее звание и сделалась шутихой, - отвечал Риенцо равнодушным и непринужденным тоном.

Затем, проводив Раймонда и Стефана глазами, пока дверь не затворилась за ними, он прошептал:

- Наглец! Если бы не Адриан, твоя седая борода не защитила бы тебя. Рождение! Чем бы Колонна гордился, если бы он не был внуком императора! Старик, в тебе таится опасность, за которой надо наблюдать. - С этими словами Риенцо задумчиво повернулся к окну, и опять его глазам представилось ужасное зрелище смерти. Народ, собравшийся внизу огромной толпой, со всем диким шумом, означающим торжество черни над сокрушенным врагом, радовался казни того, чья жизнь вся была позором и грабительством, но который, казалось, был недостижим для правосудия. И Риенцо услышал крики:

- Многие лета трибуну, справедливому судье, освободителю Рима! - Но в эту минуту другие мысли сделали его чувстве глухими к народному энтузиазму.

- Мой бедный брат! - сказал он со слезами на глазах. - Ты убит, благодаря преступлениям этого человека; и люди, не имевшие жалости к ягненку, кричат о состраданье к волку! О, если б ты теперь был жив, как бы кланялись тебе эти гордые головы, хотя мертвый ты не был удостоен ни одной их мысли! Да упокоит Бог твою кроткую душу и сохранит мое честолюбие таким же чистым, каким оно было тогда, когда мы прогуливались вместе в сумерки!

Трибун затворил окно и пошел в комнату Нины. Услышав ею шаги, она встала. Глаза ее сверкали, грудь вздымалась, и когда он вошел, она бросилась к нему на шею. И прошептала, припав к его груди:

- Целых несколько часов прошло с тех пор, как мы расстались!

Странно было видеть, как эта женщина, гордая своей красотой, своим положением, своими новыми почестями, женщина, великолепное тщеславие которой составляло предмет толков в Риме и упреков для Риензи, изменилась внезапным и чудесным образом в его присутствии! Она краснела и робела, вся гордость ее, казалось, исчезла в ее любви к нему.

Женщина не любит во всей полноте страсти, если она не благоговеет перед тем, кого любит, если она не чувствует себя униженной вследствие преувеличенного мнения о превосходстве предмета своего обожания, радуясь этому унижению.

Может быть, сознание различия, делаемого Ниной между ним и всеми другими, увеличивало любовь трибуна к своей жене, заставляя его быть слепым к ее несправедливостям относительно других и снисходительно смотреть на ее великолепную пышность. Было в некоторой степени разумно окружить себя великолепием, но оно доведено было до таких размеров, что если и не способствовало падению Риенцо, то послужило римлянам извинением в их трусости и измене, а историкам - достаточным объяснением обстоятельств, в которые они не постарались проникнуть глубже.

Риенцо отвечал на ласки жены с такой же любовью. Он наклонился к ее прекрасному лицу, и взгляда на это лицо было достаточно для того, чтобы согнать с чела трибуна тень суровости и грусти, которая недавно его омрачала.

- Ты не выходила в это утро, Нина?

- Нет, было слишком жарко. Впрочем, Кола, я не имела недостатка в обществе: половина римских матрон толпилась во дворце.

- Да, я уверен в этом. Ну, а что там за мальчик? Это, кажется, новое лицо?

- Тс, Кола, умоляю тебя, говори с ним ласково: его историю я сейчас расскажу тебе. Анджело, подойти сюда. Это твой новый господин, римский трибун.

Анджело подошел с несвойственной ему застенчивостью, потому что Риенцо от природы имел величественную осанку, а со времени достижения им власти она, естественно, приняла более важный и строгий вид, который внушал невольное благоговение всем приближавшимся к трибуну, не исключая и посланников владетельных особ. Трибун улыбнулся, увидав произведенное им впечатление, и от природы любя детей, ласковый ко всем, кроме знатных, поспешил развеять его. Он с любовью взял мальчика на руки, поцеловал его и приласкал.

- Если бы у нас был такой хорошенький сын! - прошептал он Нине; она покраснела и отвернулась.

- Как тебя зовут, мой маленький друг?

- Анджело Виллани.

- Тосканское имя. Во Флоренции есть ученый, который в эту минуту, без сомнения, пишет наши летописи по слуху: его фамилия Виллани. Не родня ли он тебе?

- У меня нет родных, - сказал мальчик отрывисто, - и тем более я буду любить синьору и уважать вас, если позволило. Я римлянин - все римские мальчики уважают Риенцо.

- В самом деле, мой славный мальчик? - сказал трибун, покраснев от удовольствия. - Это хорошее предзнаменование, которое предвещает мне продолжительное благоденствие. - Он опустил мальчика и бросился на подушки. Нина присела на низкой скамейке возле.

- Останемся одни, - сказал он, и Нина дала своим прислужницам знак удалиться.

- Возьмите с собой моего нового пажа, - прибавила она. - Он слишком недавно из дому и, может быть, не в состоянии будет забавляться обществом своих резвых товарищей.

Когда они остались наедине, Нина рассказала Риенцо о событиях утра. Хотя, по-видимому, он слушал ее, но он смотрел рассеянно и очевидно был углублен в другие мысли. Наконец, когда она кончила, он сказал:

- Хорошо. Нина; ты поступила, как всегда, с добротой и благородством; поговорим о другом. Мне грозит опасность.

- Опасность! - повторила Нина, бледнея.

- Слово это не должно пугать тебя, твой дух похож на мой; он презирает страх. Поэтому, Нина, во всем Риме ты единственный мой поверенный. Небо дало мне тебя в супруги не только для того, чтобы радовать меня твоей красотой, но и для того, чтобы ободрять меня твоим советом и поддерживать твоим мужеством.

- Да благословит тебя Божия Матерь за эти слова! - сказала Нина, целуя его руку, которая лежала на ее плече. - Если я вздрогнула при слове опасность, то это произошло единственно от женской мысли о тебе, мысли неразумной, мой Кола, потому что слава и опасность неразлучны, и я готова разделять последнюю так же, как и первую. Если когда-нибудь придет час испытания, то никто из твоих друзей не останется тебе таким верным, как это неустрашимое сердце в слабом теле.

- Я знаю это, моя Нина, знаю, - сказал Риенцо, вставая и ходя по комнате большими и скорыми шагами. - Теперь послушай меня. Тебе известно, что для безопасности в управлении моя политика и гордость состоит в том, чтобы управлять справедливо. Управлять справедливо - страшное дело, когда преступники - могущественные бароны. Нина, за открытое и дерзкое грабительство наш суд приговорил Мартино Орсини, барона ди Порто, к смерти. Тело его висит теперь на лестнице Льва.

- Страшный приговор, - сказала Нина, вздрогнув.

- Правда; но после его смерти тысячи бедных и честных людей могут жить спокойно Но не это тревожит меня: бароны озлоблены этой казнью, считая для себя оскорблением, что закон не щадит и нобилей. Они восстанут, они возмутятся. Я предвижу бурю - но не знаю никаких средств предотвратить ее.

Помолчав немного, Нина сказала:

- Они дали торжественную присягу и не подымут против тебя оружия.

- К воровству и убийству клятвопреступление - незначительная прибавка, - отвечал Риенцо со своей саркастической улыбкой.

- Но народ верен.

- Да, но в гражданской войне (да предотвратят ее святые!) самые твердые бойцы те, у которых нет другого дома, кроме их брони, другого ремесла, кроме меча. Торговец не станет бросать свою торговлю каждый день по звуку колокола, а солдаты баронов готовы всякий час.

- Для того, чтобы быть сильной в опасные времена, власть должна казаться сильной. Не обнаруживая страха, ты можешь предотвратить причину его, - возразила Нина, которая, будучи призвана мужем на совет, показала ум, достойный этой чести.

- Моя собственная мысль! - отвечал Риенцо с живостью. - Ты знаешь, что половиной моей власти над этими баронами я обязан тому уважению, которое оказывают мне иностранные государства. Нобили должны скрывать свою злобу на возвышение плебея, когда из каждого города Италии послы коронованных особ ищут союза трибуна. С другой стороны, для того, чтобы быть сильным вне, надо казаться сильным у себя. Обширный план, который я начертал и, как бы чудом, начал приводить в исполнение, может тотчас рушиться, если за границей будут думать, что он вверен непрочной и колеблющейся власти. Этот план, - продолжал Риензи, помолчав и положив руку на мраморный бюст молодого Августа, - более велик, нежели план этого императора.

- Я знаю твое великое намерение, - сказала Нина, заражаясь его энтузиазмом, - и если в исполнении его есть опасность, то что ж такого? Разве мы не преодолели величайшую опасность на первом шагу?

- Правда, Нина, правда! Небо (и трибун, всегда признававший в своей судьбе руку Промысла, набожно перекрестился) сохранит того, кому даровало эти высокие мечты, о будущем избавлении земли истинной церкви, о свободе и успехах ее чад! Я в этом уверен: уже многие из тосканских городов заключили трактаты об устройстве этой лиги; ни от кого, за исключением Иоанна ди Вико, я не слышал ничего, кроме прекрасных слов и лестных обещаний.

Прежде чем трибун окончил свои слова, послышался легкий стук в дверь, и этот звук, казалось, вдруг возвратил ему самообладание.

- Войдите, - сказал Риенцо, поднимая лицо, к которому медленно возвращалась обычная краска.

Офицер, приотворив дверь, сказал, что человек, за которым было послано, ждет, когда ему можно будет увидеть Риенцо.

- Иду. Сердце мое, - прошептал он Нине, - мы сегодня будем ужинать одни и поговорим побольше об этих вещах. - Сказав это, он вышел из комнаты в свой кабинет, находившийся в другой стороне приемной залы. Здесь он нашел Чекко дель Веккио.

- Что скажешь, мой смелый друг, - сказал трибун, принимая с удивительной легкостью вид дружеской фамильярности, с которой он всегда обращался с людьми низшего класса. - Ну что, мой Чекко? Ты мужественно ведешь себя, я вижу, в течение всех этих тягостных дней. Мы, работники - мы оба работаем, Чекко; мы слишком заняты для того, чтобы заболеть, как праздные люди, осенью или летом. Я послал за тобой, Чекко, потому что хотел знать, как смотрят твои товарищи-ремесленники на казнь Орсини.

- О, трибун, - отвечал кузнец, который теперь, освоившись с Риенцо, потерял большую долю своего прежнего благоговения к нему и смотрел на власть трибуна отчасти как на свое собственное произведение, - они без ума от вашей храбрости, оттого что вы наказываете преступников, несмотря на звания.

- Так я вознагражден. Но послушай, Чекко, это, может быть, навлечет на нас новые заботы. Каждый барон будет бояться, как бы в следующий раз не подвергнуться тому же, и они сделаются смелыми от страха, как крысы в отчаянии. Может быть, нам придется сражаться за доброе государство.

- От всего моего сердца, трибун, - отвечал Чекко угрюмо, - я по крайней мере не трус.

- Так поддерживай тот же самый дух на всех сходках твоих собратов-ремесленников. Народ должен сражаться вместе со мною.

- Он будет сражаться, - отвечал Чекко, - он будет.

- Чекко! Этот город находится под духовным господством первосвященника, пусть будет так. Это честь, а не бремя. Но светское господство, мой друг, должно принадлежать единственно римлянам. Ступай к своим друзьям, обратись к ним, скажи, чтобы они не изумлялись и не пугались того, что будет, но поддерживали бы меня при случае.

- Я рад этому, - сказал кузнец, - потому что наши друзья в последнее время несколько стали отбиваться от рук и говорят...

- Что они говорят?

- Они говорят, что, правда, вы изгнали бандитов и обуздали баронов, и установили честное правосудие...

- Не довольно ли этого чуда для каких-нибудь двух или трех месяцев времени?

- Да, но они говорят, что этого было бы более, чем достаточно для какого-нибудь нобиля; но вы, возвысившись из народа и имея такие таланты и т. д., могли бы сделать больше. Уже три недели прошло с тех пор, как у них нет ничего нового, о чем бы потолковать. Но казнь Орсини сегодня несколько их позабавит.

- Хорошо, Чекко, хорошо, - сказал трибун, вставая, - у них скоро будет пища. Так ты думаешь, что они любят меня не совсем так, как любили три недели тому назад?

- Я не говорю этого, - отвечал Чекко, - но мы, римляне - нетерпеливый народ.

- К несчастью, да, - заметил трибун.

- Однако же они, без сомнения, будут довольно крепко к вам привязаны, лишь бы, трибун, вы не облагали их никакими новыми податями.

- Вот что! Но если бы для свободы было необходимо сражаться, а для войны понадобились бы солдаты, которым, конечно, следовало бы платить, то неужели народ не пожертвовал бы что-нибудь для своей собственной свободы, для справедливых законов и для безопасности жизни?

- Не знаю, - отвечал кузнец, почесывая затылок, словно несколько затрудняясь с ответом, - знаю только то, что бедные люди не хотят быть чересчур обременены налогами. Они говорят, что им с вами лучше, нежели с баронами, и потому они любят вас. Но рабочие, трибун, бедные люди с семействами должны заботиться о своих желудках. Только один человек из десяти имеет дело с судом. Только одного человека из двадцати убивают разбойники какого-нибудь барону но всякий ест и пьет, и чувствует тяжесть подати.

- Не может быть, чтобы ты так рассуждал, Чекко, - сказал Риенцо.

- Трибун, я честный человек, но я должен кормить большое семейство.

- Довольно, довольно, - сказал трибун с живостью, и задумчиво прибавил, обращаясь к себе самому, но громко:

- Мне кажется, мы были слишком расточительны. Эти зрелища должны кончиться.

- Как, - вскричал Чекко, - как, трибун? Вы хотите отказать бедным людям в празднике? Они работают довольно много, и их единственное удовольствие состоит в том, чтобы видеть ваши прекрасные зрелища и процессии, они возвращаются с них домой и говорят: смотрите, наш-то побил всех баронов. Какое у него великолепие!

- Так они не осуждают моего блеска?

- Осуждают? Нет, без него они стыдились бы за вас и считали бы buono stato негодной тряпкой.

- Ты говоришь резко, Чекко, но может быть благоразумно, да сохранят тебя святые! Не забудь, что я тебе сказал!

- Не забуду. Доброго вечера, трибун.

Оставшись один, трибун на некоторое время погрузился в мрачные и зловещие мысли.

- Я нахожусь среди магического круга, - сказал он, - если я выйду из него, то бесы разорвут меня в куски. Что я начал, то должен кончить. Но этот грубый человек очень хорошо показывает мне, какими инструментами я должен работать. Для меня падение ничего не значит, я уже достиг той высоты, от которой бы закружилась голова у многих; но со мною Рим, Италия, мир, правосудие, цивилизация - все упадет в прежнюю бездну.

Он встал и, пройдясь один или два раза по комнате, в которой со многих колонн смотрели на него мраморные статуи великих людей древности, отворил окно, чтобы подышать вечерним воздухом.

Площадь Капитолия была пуста, за исключением одинокого часового, но по-прежнему мрачно и грозно висело на высокой виселице тело патриция-разбойника и возле него был виден колоссальный образ египетского льва, который круто и мрачно подымался в неподвижную атмосферу.

"Страшная статуя, - думал Риенцо, - как много исповеданных тайн и торжественных обрядов видела ты у своего родного Нила, прежде чем рука римлянина перенесла тебя сюда, древнюю свидетельницу римских преступлений!.. Странно, но когда я смотрю на тебя, то чувствую, что ты имеешь как будто какое-то мистическое влияние на мою судьбу. Возле тебя меня приветствовали как республиканского властителя Рима, возле тебя находится мой дворец, мой трибунал, место моего правосудия, моих триумфов, моей пышности. К тебе обращаются мои глаза с моей парадной постели, и если мне суждено умереть во власти и мире, то, может быть, ты будешь последним предметом, который увидят мои глаза. А если я паду жертвой..." - Он остановился, вздрогнув от пришедшей в голову мысли, и подойдя к углублению комнаты, отдернул занавес, которым были прикрыты распятие и небольшой стол, где лежала библия и монастырские эмблемы черепа и костей, важные и неопровержимые свидетели непостоянства жизни. Перед этими священными наставниками, способными смирить и возвысить, этот гордый и предприимчивый человек стал на колени. Он поднялся с более легкой поступью и более светлым лицом.

III

НЕПРИЯТЕЛЬСКИЙ ЛАГЕРЬ

Между тем как Риенцо составлял свои планы об освобождении Рима от чужеземного ига, может быть, вместе с послами тосканских государств, которые гордились своей родиной и любили свободу, а потому были способны понимать и даже разделять их, бароны втайне составляли планы восстановления своего могущества.

В одно утро главы домов Савелли, Орсини и Франджипани сошлись во дворце Стефана Колонны. Их разговор был гневен и горяч, принимая тон решимости или колебания, смотря по тому, что преобладало в данную минуту - негодование или страх.

- Вы слышали, - сказал Лука ди Савелли своим нежным женским голосом, - трибун объявил, что послезавтра он примет звание рыцаря и ночь перед тем проведет в бдении в Латеранской церкви. Он удостоил меня приглашением разделить его бодрствование.

- Да, слышал. Вот негодяй! Что значит эта новая фантазия? - сказал грубый князь Орсини.

- Он хочет иметь право кавалера делать вызовы нобилям; вот все, что я могу придумать. Неужели Риму никогда не надоест этот сумасшедший?

- Рим больше его может назваться сумасшедшим, - сказал Лука ди Савелли, - но, кажется, трибун, в своем сумасбродстве, сделал одну ошибку, которой мы хорошо можем воспользоваться в Авиньоне.

- А! - вскричал старый Колонна. - Мы должны действовать именно так; играя здесь пассивную роль, будем сражаться в Авиньоне.

- Вот его ошибка, в немногих словах: он приказал, чтобы ему была приготовлена ванна в святой порфировой вазе, в которой некогда купался император Константин.

- Оскорбление святыни! Оскорбление святыни! - вскричал Стефан. - Этого довольно, чтобы оправдать его отлучение. Папа узнает об этом. Я немедленно отправлю гонца.

- Лучше подождать и посмотреть на церемонию, - сказал Савелли, - это торжество окончится каким-нибудь еще большим безумством, будьте в этом уверены.

- Слушайте, господа, - скачал угрюмый князь Орсини, - вы стоите за отсрочку и осторожность; я - за быстроту и отвагу; кровь моего родственника громко вопиет и не терпит переговоров.

- Что же делать? - сказал нежноголосый Савелли, - сражаться без солдат против двадцати тысяч бешеных римлян? Я отказываюсь.

Орсини понизил свой голос до выразительного шепота.

- В Венеции, - сказал он, - с этим временщиком можно бы сладить без армии. Неужели в Риме ни один человек не носит кинжала?

- Нет, - сказал Стефан, который по натуре был благороднее и честнее своих товарищей и, оправдывая всякое другое сопротивление трибуну, чувствовал, что его совесть возмущается против убийства, - этого не должно быть, вы увлекаетесь своей горячностью.

- И притом, кого мы можем найти для этого? Почти ни одного немца не осталось в городе, а довериться какому-нибудь римлянину, значило бы поменяться местами с бедным Мартино.

- Да примет его небо, к которому он теперь ближе, чем был, когда-нибудь прежде, - сказал Савелли.

- Убирайся со своими шутками! - вскричал Орсини в сердцах. - Шутить о подобном предмете! Клянусь св. Франциском. Так как ты любишь подобное остроумие, то я бы хотел, чтобы ты оставил его при себе. Кажется, за столом трибуна ты смеялся его грубым остротам так сильно, что едва не подавился.

- Лучше смеяться, чем дрожать, - возразил Савелли.

- Как! Ты смеешь говорить, что я дрожу? - вскричал барон.

- Тише, тише, - сказал ветеран Колонна с нетерпеливым достоинством. - Мы теперь не в таких праздных обстоятельствах, чтобы спорить между собой. Будьте снисходительны, господа.

- Синьор, - сказал саркастический Савелли, - вы благоразумны оттого, что в безопасности. Ваш дом скоро приютится под кровлей дома трибуна, и когда синьор Адриан возвратится из Неаполя, то сын содержателя гостиницы сделается братом вашего родственника.

- Вы могли бы избавить меня от этого попрека, - сказал старый нобиль с некоторым волнением. - Небу известно, как раздражает меня мысль об этом; однако же я бы желал, чтобы Адриан теперь был с нами. Его слово много значит для того, чтобы удерживать трибуна в пределах умеренности и руководить моими поступками, потому что горячность помрачает мой рассудок. Со времени его отъезда мы, кажется, стали упрямы, не сделавшись сильнее. Если бы даже мой родной сын женился на сестре трибуна, то и тогда бы я боролся за старое устройство государства, лишь бы видел, что эта борьба не будет стоить мне жизни.

Савелли, который шептался в стороне с Ринальдом Франджипани, теперь сказал:

- Благородный князь, послушайте меня. Приближающийся союз вашего родственника, ваш почтенный возраст, ваши хорошие отношения с первосвященником заставляют вас быть осторожнее, чем мы. Предоставьте нам ведение предприятия и будьте уверены в нашем благоразумии.

Маленький мальчик Стефанелло, к которому впоследствии перешло по наследству представительство прямой линии дома Колоннов и которого читатель еще увидит в числе действующих лиц этого рассказа, играл у колен своего деда; он быстро взглянул на Савелли и сказал:

- Мой дед слишком благоразумен, а вы слишком боязливы; Франджипани слишком уступчив, а Орсини слишком похож на раздразненного быка. Мне бы хотелось быть одним или двумя годами постарше.

- А что бы ты сделал, мой маленький порицатель? - спросил мягкий Савелли, закусив свою смеющуюся губу.

- Я пронзил бы трибуна моим собственным кинжалом и тогда - в Палестрину!

- Из яйца выйдет славная змея, - проговорил Савелли.

- Но почему ты так сердит на трибуна, мой змееныш?

- Потому что он позволил одному дерзкому купцу арестовать моего дядю Агапета за долг. Этому долгу уже десять лет, и хотя говорят, что ни у одной фамилии в Риме нет столько долгов, как у Колоннов, но в первый раз я слышу, что какому-нибудь кредитору низкого звания позволили требовать уплаты долга не на коленях и не снимая шапки. И я говорю, что не хочу быть бароном, если и со мной будут поступать с такой же дерзостью.

- Дитя мое, - сказал старый Колонна, смеясь от души, - я вижу, что наше благородное сословие будет довольно безопасно в твоих руках.

- И, - продолжал мальчик, становясь смелее от этого одобрения, - если бы, заколов трибуна, я еще имел время, то я бы очень желал нанести другой удар.

- Кому? - спросил Савелли, заметив, что мальчик остановился.

- Моему кузену Адриану. Стыд ему: он вздумал жениться на женщине, которая по своему происхождению едва годна в любовницы Колонны!

- Поди играть, дитя, поди играть, - сказал старый Колонна, отталкивая от себя мальчика.

- Полно болтать, - вскричал Орсини грубо.

- Скажи мне, старый синьор, вот что: входя сюда, я видел одного старого друга (одного из ваших прежних наемников), который выходил из дворца; могу я спросить, зачем он прислан?

- А, да, посол Фра Мореале. Я писал рыцарю, упрекая его за то, что он оставил нас во время злополучного возвращения из Корнето, и намекая, что в настоящую минуту пятьсот пикинеров могли бы получить хорошую плату.

- Ну, - сказал Савелли, - какой же ответ?

- Хитрый и уклончивый: Мореале рассыпается в комплиментах и добрых желаниях; но говорит, что он теперь служит венгерскому королю, дело которого находится пред судом Риенцо, что он не может оставить свое настоящее знамя, что в Риме теперь такое равновесие между патрициями и плебеями, что какая бы из двух этих партий ни захотела иметь постоянное преобладание, она должна будет призвать подесту, и что только это звание годится для него.

- Монреаль наш подеста! - вскричал Орсини.

- А почему бы и нет? - сказал Савелли. - Разве подеста благородного происхождения не стоит плебея трибуна? Но я думаю, мы можем обойтись без того и другого. Колонна, этот посол Фра Мореале выехал из города?

- Я думаю.

- Нет, - сказал Орсини, - я встретил его у ворот. Я давно его знаю: это Родольф, саксонец (некогда наемный солдат Колонны). В доброе старое время от него много осталось вдов среди моих подданных. Он теперь несколько в другом наряде, однако же я узнал его и, подумав, что он может еще сделаться нашим другом, просил его дождаться меня в моем палаццо.

- Вы хорошо сделали, - сказал Савелли в раздумье, и его глаза встретились с глазами Орсини. Совещание, в котором много было сказано и мало решено, скоро кончилось; но Лука ди Савелли, подождав у портика, просил Франджипани и других баронов отправиться во дворец Орсини.

- Старый Колонна, - сказал он, - почти находится в периоде второго детства. Мы живо решим без него и вместо него можем уладить дело с его сыном.

Это было правдивым предсказанием: получасового совещания с Родольфом Саксонским было достаточно для того, чтобы мысль превратилась в предприятие.

IV

НОЧЬ И ЕЕ СОБЫТИЯ

В следующие сумерки Рим был призван к великолепнейшему зрелищу, какое только видел императорский город со времени падения цезарей. Римский народ присваивал себе особенную привилегию жаловать своих граждан орденом рыцарства. За двадцать лет перед тем один из Колоннов и один из Орсини удостоились этой народной почести. Риенцо, смотревший на нее как на прелюдию более важной церемонии, потребовал от римлян такого же отличия. Все, что было в Риме благородного, прекрасного и доблестного, шло длинной процессией от Капитолия к Латерану. Впереди ехало бесчисленное множество всадников со всех соседних частей Италии в убранстве, вполне приличном для этого случая. За ними следовали музыканты всякого рода; трубы были серебряные. Юноши, несшие украшенную золотом сбрую рыцарского боевого коня, предшествовали знатнейшим римским матронам. Любовь этих последних к театральности и, может быть, поклонение торжествующей славе, которая в глазах женщин оправдывает многие обиды, заставляли их забывать унижение их мужей. Среди них находились Нина и Ирена, затмевавшие всех остальных. Затем следовали трибун и папский наместник, окруженные всеми знатными синьорами города, которые тоже подавляли в себе злобу, мщение и презрение и спорили друг с другом за право быть как можно ближе к царю настоящего дня. Только мужественный старик Колонна держался поодаль; он следовал на некотором расстоянии и был одет с изысканной простотой. Но ни лета, ни сан, ни прежняя слава, военная и государственная, не могли вызвать в адрес этого старика с аристократическим видом ни одного из тех криков, которыми приветствовала толпа самого ничтожного барона, удостоившегося ласки великого трибуна. Савелли, самый услужливый из этой раболепной свиты, ближе всех следовал за Риенцо; впереди трибуна шли два человека; один нес обнаженный меч, другой - pendone, или знамя, обыкновенно присваиваемое королевскому сану. Сам трибун был одет в длинный плащ ил белого атласа, богато вышитый золотом; на ее нежном блеске (miri candoris) в особенности останавливается историк. Грудь Риенцо была покрыта множеством тех мистических символов, о которых я упоминал и значение которых было в точности известно, может быть, только самому трибуну. В его темных глазах и на широком спокойном лбу, где, казалось, почивала мысль, как почивает буря. Можно было заметить ум, уступивший казалось, своего владельца окружающему великолепию; но по временам трибун как бы пробуждался и разговаривал с Раймондом или Савелли.

- Это замысловатая игра, - сказал Орсини, приостанавливаясь и обращаясь к старому Колонне, - но она может кончиться трагически.

- Я думаю, что может, - отвечал старик, - если трибун услышит тебя.

Орсини побледнел.

- Нет, нет, - сказал он, - трибун никогда не сердится за слова; он говорит, что смеется над выражением нашей ярости. Не далее как вчера, какой-то негодяй передал ему, что сказал о нем один из Аннибальди. Слова были такого рода, что настоящий кавалер убил бы Аннибальди, но Риенцо послал за ним и сказал: друг мой, прими этот кошелек с золотом, придворным острякам надо платить.

- И Аннибальди принял деньги?

- Нет Трибуну понравился его ум, и он пригласил его к себе на ужин. Аннибальди говорит, что ему никогда не случалось провести вечер веселее, и что он теперь вовсе не удивляется, если его родственник Рикардо так любит этого шута.

Когда процессия дошла до Латерана, Лука ди Савелли тоже отступил назад и начал шептаться с Орсини, Франджипани, и некоторые другие нобили обменялись значительными взглядами. Риенцо, входя в священное здание, где, согласно обычаю, он должен был провести ночь, охраняя свои доспехи, попрощался с толпой, требуя, чтобы она пришла утром "услышать вещи, которые, как он надеялся, приятны и земле, и небу".

Огромная толпа приняла эти слова с любопытством и радостью, а те, которых несколько подготовил Чекко дель Веккио, приветствовали их как предвестие непременной решимости своего трибуна. Собрание разошлось в удивительном порядке и спокойствии. Как замечательный факт, приводилось то, что в такой большой толпе, состоявшей из людей всех партий, никто не обнаружил своеволия, никто не затеял ссоры. Остались только некоторые бароны и кавалеры, в том числе Лука ди Савелли, изящная светскость которого и саркастический юмор нравились трибуну, да еще несколько второстепенных пажей и слуг. За исключением одинокого часового у портика, обширная дворцовая площадь, Базилика и фонтан Константина представляли безлюдную пустоту, озаренную меланхолическим лунным светом. В церкви, согласно обычаю времени и обряда, потомок тевтонских королей получил орден св. Духа. Его гордость или какое-нибудь суеверие, столько же безрассудное, хотя и более извинительное, внушили ему мысль выкупаться в порфирной вазе, которую нелепая легенда присваивала Константину, и это, как предсказал Савелли, стоило ему дорого. По окончании положенных церемоний, его оружие было помещено в церкви среди колонн св. Иоанна. Здесь же была приготовлена парадная постель (19).

(19) - В более северных странах канун рыцарства проводился без сна. В Италии церемония охранения доспехов, по-видимому, не была соблюдаема с такой суровостью.

Бывшие с трибуном бароны, пажи и камердинеры удалились в маленькую боковую капеллу, находившуюся в здании церкви, и Риенцо остался один. Лампа, поставленная возле его постели, спорила с томными лучами месяца, который сквозь продолговатые окна бросал на столбы и проходы свой "тусклый таинственный свет". Святость места, торжественность часа и уединенное безмолвие вокруг были хорошо рассчитаны на то, чтобы усилить пламенное и возбужденное настроение души этого сына фортуны. Много дум пронеслось в его голове, пока, наконец, он не бросился в постель, утомясь своими размышлениями. Нехорошим предзнаменованием, о котором не пренебрег упомянуть важный историк, было то, что когда Риенцо лег на кровать, вновь сделанную для этого случая, то часть ее опустилась под ним. Сам он был встревожен этим и соскочил, побледнев; но, как бы устыдясь своей слабости, он после минутной паузы снова успокоился и лег, задернув драпировку вокруг себя.

Лучи месяца становились все слабее и слабее по мере того, как проходило время; резкое различие между светом и тенью на мраморном полу скоро исчезло. Вдруг из-за колонны, в самом дальнем конце здания, вышла странная тень; она скользила, она двигалась, но без отголоска, от столба к столбу, и, наконец, остановилась за колонной, которая ближе всех других была к постели трибуна.

Тьма сгущалась все более и более вокруг; тишина, казалось, становилась глубже, месяц зашел, и за исключением слабого света лампы возле Риенцо, черная ночь царствовала над этой торжественной и фантастической сценой.

В одной из боковых капелл, которая, вследствие множества перемен, бывших потом с этой церковью, вероятно давно уже разрушена, находились, как я уже сказал, Савелли и некоторые служители, удержанные трибуном. Один Савелли не спал; он сидел, затаив дыхание и прислушиваясь; высокие свечи в капелле делали еще более поразительными быстрые перемены в его лице.

- Теперь желательно, - сказал он, - чтобы негодяй не промахнулся! Подобного случая никогда больше не представится! Он силен и ловок, но и трибун крепок. Когда дело будет сделано, то мне мало будет нужды до того, уйдет или не уйдет убийца. Если не уйдет, то мы должны убить его: мертвые не говорят. Но и в самом Худшем случае, кто может мстить за Риенцо? Другого Риенцо нет! Мы и Франджипани захватываем Авентин. Колонны и Орсини - другие части города, и тогда нам можно будет смеяться над безумной чернью, не имеющей руководителя. Но если наше намерение откроется... - и Савелли, у которого, к счастью для его врагов, нервы не были так сильны, как воля, закрыл лицо и задрожал. - Кажется, я слышу шум! Нет! Не ветер ли это? Тс, это, должно быть, старый Викко де Скотто ворочается в своей кольчуге! Все молчит, мне не нравится это молчание! Ни крика - ни звука! Уж не обманул ли нас разбойник? Или он не мог взобраться на окно? Это ребенок может сделать. Или его заметил часовой?

Время шло. Сквозь тьму медленно прокрадывался первый луч дневного света, когда Савелли послышалось, будто бы дверь церкви затворилась. Неизвестность ему сделалась невыносимой. Он тихонько вышел из капеллы и приблизился к месту, откуда видна была кровать трибуна; все было безмолвно.

- Может быть, это безмолвие смерти, - сказал Савелли, идя назад.

Между тем трибун напрасно старался сомкнуть глаза. Кроме толпившихся в его голове мыслей, ему мешало спать неудобное положение, которое он поневоле принял. Часть кровати у подушки осела, между тем как другие части ее остались крепкими, и потому он переменил натуральное положение и лег головой к ногам постели. Таким образом свет лампы, хотя и заслоненный драпировкой, находился против него. Досадуя на свою бессонницу, он, наконец, подумал, что сну его мешает тусклый и дрожащий свет лампы, и хотел встать, чтобы отодвинуть ее подальше, как вдруг увидел, что занавеска с другого конца постели тихо приподнялась. Испуганный, он остался неподвижен. Не успел он вздохнуть в другой раз, как между светом и постелью появилась темная фигура, и он услыхал удар кинжала, направленный на ту часть постели, где лежала бы его грудь, если бы его не спас случай, показавшийся ему зловещим, Риенцо не стал ждать другого, более удачного удара. Пока убийца был еще в наклонном положении, двигаясь ощупью при неверном свете, он бросился на него всей тяжестью и силой своего широкого и мускулистого стана вырвал у него стилет и, толкнув его на кровать, уперся в грудь его коленом. Кинжал поднялся, сверкнул, опустился, убийца рванулся в сторону, и оружие только пронзило правую руку его. Трибун поднял клинок для более смертоносного удара.

Попавшийся таким образом убийца был человеком, привычным ко всем видам и формам опасности; и в эту минуту он не потерял присутствия духа.

- Остановитесь! - сказал он. - Если вы убьете меня, то умрете сами. Пощадите меня, и я спасу вас.

- Злодей!

- Тс! Не так громко, иначе вы разбудите своих слуг, и некоторые из них могут сделать то, что не удалось мне. Пощадите меня, и я открою нечто, более важное, чем моя жизнь, только не зовите, не говорите громко, предупреждаю вас!

Трибун чувствовал, что сердце его успокоилось. В этом уединенном месте, вдали от боготворящего народа, от преданных ему телохранителей, в сообществе ненавидящих его баронов, разве не мог дать обманувшийся убийца спасительный совет? Эти слова и это колебание, казалось, вдруг изменили взаимное положение обоих и оставили победителя во власти убийцы.

- Ты думаешь обмануть меня, - сказал Риенцо нерешительным шепотом, который показывал приобретенное злодеем преимущество, - ты хочешь, чтобы я тебя отпустил, не призывая своих слуг. Для чего? Для того, чтобы ты в другой раз покусился на мою жизнь?

- Ты испортил мою правую руку и отнял у меня мое единственное оружие.

- Как ты пришел сюда?

- Меня пропустили.

- Какой был повод этого покушения?

- Наущение других.

- Если я прошу тебя...

- То ты узнаешь все!

- Встань, - сказал трибун, освобождая пленника, впрочем с большой осторожностью и все еще держа его одной рукой за плечо, а другой приставив кинжал к его горлу. - Мой часовой пустил тебя? Кажется, церковь имеет только один вход.

- Он не впускал; иди за мной, и я скажу тебе больше.

- Собака! У тебя есть сообщники?

- Если есть, то твой нож у моего горла.

- Ты хочешь убежать?

- Убежал бы, если бы мог.

Риенцо при тусклом свете лампы пристально взглянул на убийцу. Его суровое лицо, грубая одежда и варварский выговор показались трибуну достаточным доказательством того, что он не более как наемник других.

- Так покажи мне, откуда и как ты вошел, - сказал он, - при малейшем подозрении моем ты умрешь. Возьми лампу.

Злодей кивнул головой. Левой рукой он взял лампу, как ему было приказано, кровь лилась у него из правой, на плече его лежала рука Риенцо, и таким образом он без шума пошел по церкви и достиг алтаря, влево от которого находилась маленькая комната для священника. Он направился к ней. Риенцо на мгновение оробел.

- Берегись, - прошептал он, - малейший признак обмана, и ты будешь первой жертвой.

Убийца опять кивнул головой, не останавливаясь. Они вошли в комнату, и тогда странный проводник Риенцо указал на открытое окно.

- Вот мой вход, - сказал он, - и если вы позволите, мой выход.

- Лягушка не гак легко выбирается из колодца, как попадает туда, - отвечал Риенцо, улыбаясь. - Теперь я должен звать моих телохранителей... Так что мне с тобой делать?

- Пустите меня, и я приду к вам завтра; и если вы хорошо мне заплатите и обещаете, что не лишите меня жизни и не сделаете мне никакого телесного вреда, то я предам в вашу власть врагов ваших и тех, кто подучил меня.

Риенцо не мог удержаться от усмешки при этом предложении, потом, приняв опять серьезный вид, возразил:

- А что если я призову своих служителей и отдам тебя в их руки?

- Ты отдашь меня именно этим врагам и подстрекателям; в отчаянии, как бы я не выдал их, они перережут горло мне или тебе.

- Кажется, плут, я тебя видел прежде.

- Да. Я не стыжусь своего имени и отечества. Я Родольф из Саксонии.

- Припоминаю: слуга Вальтера де Монреаля. Так это - он тебя научил?

- Нет! Этот благородный рыцарь презирает любое оружие, кроме меча, которым он действует открыто, убивая собственной рукой своих неприятелей. Только ваши жалкие презренные трусы - итальянцы пользуются храбростью и нанимают других.

Риенцо промолчал. Он выпустил пленника из рук и стоял против него, то вглядываясь в его лицо, то опять погружаясь в думу. Наконец, окинувши взглядом маленькую комнату, он заметил что-то вроде чулана, в котором хранились церковные одежды и некоторые вещи, употребляемые при богослужении. Этот чулан помог ему выпутаться из дилеммы: он указал на него.

- Здесь, Родольф Саксонский, - сказал он, - ты проведешь остаток ночи, это небольшая эпитимия за твое покушение, а завтра ты откроешь все, если дорожишь жизнью.

- Слушайте, трибун, - отвечал саксонец угрюмо, - моя свобода в вашей власти, но мой язык, моя жизнь - нет. Если я соглашусь быть запертым в этой клетке, то вы должны поклясться на рукоятке кинжала, который у вас теперь в руках, что после того, как я расскажу все, что знаю, вы отпустите меня на свободу.

- Будь чистосердечен, и я клянусь Богом и его святыми, что через двенадцать часов после твоего признания ты выйдешь и цел и невредим за стены Рима.

- Этого мне довольно. - С этими словами Родольф вошел в чулан.

Риенцо взял свое оружие и лампу, затворил дверь, задвинул ее длинным тяжелым засовом снаружи и пошел к своей постели, с негодованием размышляя об измене, которой он так счастливо избежал.

При первом сером луче рассвета он вышел из большой двери церкви, позвал часового, который принадлежал к числу его собственной стражи, и потихоньку велел ему, пока еще другие не проснулись, отвести пленника в одну из тайных тюрем Капитолия.

- Будь молчалив, - сказал он, - никому ни слова об этом; исполни мое приказание, и ты получишь повышение. Сделав это, поди к советнику Пандульфо ди Гвидо и вели ему прийти ко мне сюда прежде, чем соберется толпа.

Потом, велев часовому снять свои тяжелые башмаки, он повел его через церковь и отдал Родольфа под его присмотр. Через несколько минут после того, как они ушли, находившиеся в капелле люди услышали его голос, и скоро Риенцо был окружен своей свитой.

Он уже стоял на полу, завернувшись в широкую мантию, подбитую мехом, и его проницательный взгляд тщательно рассматривал лицо каждого подходившего к нему человека. Два барона из фамилии Франджипани обнаружили некоторые признаки замешательства и затруднения, от которого они скоро оправились при радушном приветствии трибуна.

Но черты Савелли, несмотря на всю его хитрость, не могли не выдать ужаса его души даже самому равнодушному взору; и когда он почувствовал устремленный на него проницательный взгляд трибуна, то все в нем задрожало. Один Риенцо, казалось, не заметил его смущения, и когда Вико ди Скотто, старый рыцарь, из рук которого он получил свой меч, спросил его, как он провел ночь, то он весело отвечал:

- Хорошо, хорошо, мой достойный друг! Над новопосвященным рыцарем всегда бодрствует какой-нибудь ангел. Синьор Лука ди Савелли; я боюсь, что вы дурно спали: вы бледны. Но это ничего! Наш сегодняшний пир скоро восстановит правильное обращение вашей крови.

- Крови, трибун! - сказал ди Скотто, невинный в заговоре. - Ты говоришь о крови, и вот на полу видны крупные кровавые капли, которые еще не высохли.

- Фи, старый герой, ты уже выдал мою неловкость! Я укололся своим собственным кинжалом, раздеваясь. Слава Богу, на его клинке не было яда!

Франджипани обменялись взглядами, Лука ди Савелли прислонился к колонне, чтобы не упасть, а остальне, казалось, были немного удивлены и спокойны.

V

ЗНАМЕНИТЫЙ ПОЗЫВ

Громко и резко звучал колокол большой Латеранской церкви, когда к ней стекалась огромная толпа, еще более многочисленная, чем та, какая собралась накануне. Назначенные для сохранения порядка офицеры с трудом расчищали дорогу для баронов и посланников. Едва были пропущены эти благородные посетители, толпа, сомкнув свои ряды, стремительно хлынула в церковь и направилась к капелле Бонифация VIII. Там, заполнив все щели и загородив вход, более счастливые из этой сжатой массы увидели трибуна, окруженного блистательным двором, который он составил своим гением и покорил своим счастьем. Наконец, когда в церковном здании раздалась торжественная и священная музыка, предшествующая мессе, трибун выступил вперед, и гром музыки еще усилился от всеобщего мертвого молчания слушателей.

- Да будет известно, - сказал он медленно и с расстановкой, - что в силу власти и юрисдикции, которую римский народ вверил нам в общем совете, а первосвященник утвердил, мы, признательные этому дару и благодати св. Духа, воином которого мы теперь сделались, и благосклонности римского парода, объявляем, что Рим есть столица мира и основатель христианской церкви и что всякое государство, всякий город и народ в Италии отныне свободны. Во имя этой свободы и той же священной власти, мы объявляем, что избрание, юрисдикция и престол римской империи принадлежат Риму и римскому народу и всей Италии. Поэтому мы зовем и требуем знаменитых государей - Людовика, герцога Баварского и Карла, короля Богемского, из которых первый желает получить титул императора Италии, лично явиться пред нами или пред другими должностными лицами Рима для защиты и доказательства их прав в течение времени от сего дня до дня пятидесятницы. Мы призываем также с назначением того же срока герцога саксонского, князя Бранденбургского и всякого другого государя, князя или прелата, который утверждает право электора на императорский престол, - право, которое, как видно из истории, с древних и незапамятных времен принадлежало единственно римскому народу. Мы делаем это для защиты нашей гражданской свободы, нисколько не в ущерб духовной власти церкви, первосвященника и священного коллегиума. Герольд, объяви позыв вне церкви подробнее и формальнее по данной тебе бумаге.

Когда Риенцо закончил эту прокламацию о свободе Италии, то посланники тосканских и некоторых других свободных государств прошептали свое одобрение, а послы земель, принимавших сторону императора, посмотрели друг на друга с безмолвным и смущенным изумлением. Римские бароны молчали, опустив глаза; только па престарелом лице Стефана Колонны показалась полупрезрительная, полуторжествующая улыбка. Но масса граждан была очарована словами, открывавшими великое зрелище освобождения Италии; и, чувствуя к власти и счастью трибуна благоговение, приличное какому-нибудь сверхъестественному существу, они не подумали о том, какими средствами может быть выполнено его намерение.

Трибун обернулся и увидел, что папский викарий изумлен, взволнован и хочет говорить. Рассудок и проницательность тотчас же к нему возвратились. Решась заглушить опасное непризнание своей смелости со стороны папской власти в лице Раймонда, он быстро дал знак музыкантам, и торжественная и звучная песнь священной церемонии лишила епископа орвиетского всякого случая к самооправданию или к возражению.

По окончании службы Риенцо прошептал епископу:

- Мы постараемся удовлетворить вас нашим объяснением. Вы пируете с нами в Латеране. Вашу руку. - И он не выпускал руки епископа и не давал ему говорить с другими до тех пор, пока не раздался громовой звук горнов и труб, барабанов и кимвалов. И среди стечения народа, какое могло приветствовать на этом самом месте крещение Константина, трибун и его нобили вошли в большие ворота Латерана, тогдашнего дворца вселенной.

VI

ПИР

Пир этого дня был великолепнее всех, бывших до тех пор. Слова Чекко дель Веккио, так хорошо обрисовавшие характер его сограждан, которые еще и теперь, хотя и не в такой крайней степени, отличаются любовью к пышности и великолепным зрелищам, не были потеряны для Риенцо. Один пример из этого всеобщего пира (правда, рассчитанного более на народ, чем на высшие классы), может показать господствовавшее на нем изобилие. С утра до вечера потоки вина лились подобно фонтану из ноздрей коня большой конной статуи Константина. Обширные залы латеранского дворца, открытые для всех званий, были щедро уставлены яствами; в играх, забавах и шутовских зрелищах не было недостатка.

В самом разгаре пира явился паж трибуна, который, пройдя среди пирующих, шепнул что-то некоторым из нобилей; каждый из них при этом низко поклонился, изменяясь однако же в лице.

- Синьор Савелли, - сказал Орсини, дрожа, - будьте мужественнее. Может быть, это честь, а не мщение. Я думаю, что вам сказано то же, что и мне.

- Он... он... просит... просит меня на ужин в Капитолий, дру...жеское собрание (черт бы побрал его дружбу!) после шумного дня.

- Это же сказано и мне, - вскричал Орсини, обращаясь к одному из Франджипани.

Получившие приглашение скоро оставили пир и, собравшись группой, начали с жаром дискутировать. Некоторые предлагали бегство, но бежать значило бы сознаться. Их число, звание, продолжительная и освященная обычаем безнаказанность ободрили их, и они решились повиноваться. Только старый Колонна, который из числа приглашенных на ужин баронов один был невиновен, отказался от приглашения.

- Вот еще! - сказал он брюзгливо. - Довольно и этого пира для одного дня! Скажите трибуну, что я буду уже спать прежде, чем он сядет ужинать. Старость не может выдержать этой горячки пирования.

Когда Риенцо встал, чтобы уйти, что он сделал рано, так как пир начался еще утром, Раймонд, нетерпеливо желая вырваться и поговорить с некоторыми своими друзьями из духовенства насчет донесения, которое он должен был сделать первосвященнику, начал прощаться, но безжалостный трибун сказал ему со значением:

- Монсиньор, мы имеем в вас надобность по одному не терпящему отлагательства делу в Капитолии. Нас ждет заключенный... суд... и может быть, - прибавил он, нахмурив таинственно брови, - казнь! Пойдемте.

- Право, трибун, - запинаясь, проговорил добрый епископ, - это странное время для казни!

- Последняя ночь была еще страннее. Идем.

В тоне этих последних слон было нечто такое, чему Раймонд не мог противиться. Он вздохнул, прошептал что-то про себя, одернул свою одежду и последовал за трибуном. Когда Риенцо проходил через залы, то все вставали. Он отвечал на их привет улыбками и словами искренней вежливости и ласки.

- Монсиньор префект, - сказал он мрачному и угрюмому человеку в черном бархатном одеянии, могущественному и надменному Иоанну ди Вико, - мы радуемся, видя в Риме такого благородного гостя. Мы в непродолжительном времени должны отплатить за эту вежливость, посетив вас в вашем дворце. И вы, синьор, - прибавил Риенцо, обращаясь к послу из Тиволи, - не откажите нам в приюте среди ваших рощ и водопадов, куда мы явимся прежде сбора винограда. - Когда, постояв с минуту или с две, он пошел далее, то увидал высокую фигуру старого Колонны.

- Синьор, - сказал Риенцо, низко кланяясь, но вместе с. тем придавая некоторую твердость своим словам, - вы не забудете посетить нас в этот вечер?

- Трибун... - начал было Колонна.

- Мы не принимаем никаких извинений, - прервал трибун поспешно и пошел дальше.

Он остановился на несколько минут возле небольшой группы просто одетых людей, которые смотрели на него с напряженным интересом: они тоже были учеными и в возвышении трибуна видели новое подтверждение удивительной и внезапной власти, которую ум начал принимать над грубой силой. Вдруг, очутившись в сообществе сродных умов, трибун сбросил всю свою величавость. Может быть, он прошел бы свое жизненное поприще счастливее, а посмертная слава его была бы несомненнее, если бы они разделяли его цели так же, как они разделяли его наклонности!

- A, carissime! - сказал он одному из них, взяв его за руку. - Как подвигается твое толкование надписей на древних мраморных плитах?

- Они почти разобраны.

- Рад слышать это! Прошу тебя, говори со мной как в старину. Завтра - нет, даже не послезавтра, а на следующей неделе - мы проведем спокойный вечер. Милый поэт, ваша ода перенесла меня во времена Горация, но, мне кажется, мы делаем нехорошо, отказываясь от отечественного для латыни. Вы качаете головой? Впрочем, и Петрарка разделяет ваши мысли: его величественная эпопея движется гигантскими шагами; как я слышал от его друга и поэта: вот он. Мой Делиус, кажется так вас называет Петрарка? Как мне выразить мою радость по случаю его ободрительного, одушевляющего письма? Увы, он не ошибается в моих намерениях, не преувеличивает мое могущество. Об этом после.

Легкая тень накрыла лицо трибуна при этих словах. Он пошел дальше, и длинный ряд нобилей и князей с обеих сторон возвратил ему самообладание и достоинство, которое он сбросил с себя, говоря со своими прежними собратьями. Так он пробрался через толпу и наконец скрылся.

- Он храбро ведет себя, - сказал один, когда гости опять сели. - Заметили ли вы его выражение - мы? Царская манера!

- Но надо признать, что владеет он ею хорошо, - сказал посол от Висконти, - быть менее гордым - значило бы раболепствовать перед этим надменным двором.

- Почему это, - спросил один профессор из Болоньи, - трибуна называют гордым? Я вовсе не вижу в нем гордости.

- Я тоже, - сказал богатый ювелир.

Но едва кончились эти церемонии, и Риенцо сел на лошадь, его ласковые манеры сменились грозной и зловещей суровостью.

- Викарий, - сказал он отрывисто епископу, - нам очень может понадобиться ваше присутствие. Знайте, что в Капитолии заседает теперь совет для суда над одним убийцей. В эту ночь я только по милости неба не погиб от кинжала наемного злодея. Знаете вы что-нибудь об этом?

И Риенцо так быстро повернулся к епископу, что бедный канонист чуть не упал с лошади от изумления и испуга.

- Я! - вскричал он.

Риензи улыбнулся.

- Нет, мой добрый епископ! Я вижу, что вы не рождены быть убийцей. Послушайте. Чтобы не оказаться судьей в собственном моем деле, я приказал допросить арестанта без меня. Надеюсь, вы заметили, что во время нашего банкета мне подано было письмо?

- Да, и вы изменились в лице.

- И было отчего: при допросе он сознался, что девять из самых высших вельмож Рима подучили его. Они нынешнюю ночь ужинают со мной! Вперед, викарий!

Книга V

КРИЗИС

I

СУД ТРИБУНА

Немногие слова трибуна Стефану Колонне, хотя и усилили бешенство гордого старого нобиля, были таковы, что по размышлении он счел неблагоразумным отказаться от приглашения. Итак, в назначенный час он явился в одну из зал Капитолия вместе с блестящим собранием вельмож. Риенцо принял их более чем с обычной любезностью.

Они сели за великолепный стол с тайным беспокойством и смущением, заметив, что, исключая Стефана Колонны, на пир не было приглашено никого, кроме заговорщиков. Риенцо, не обращая внимания на их безмолвие и рассеянность, был веселее, а старый Колонна угрюмей обыкновенного.

- Мы боимся, что не угодили вам, монсиньор Колонна, нашим приглашением. Когда-то, кажется, мы легче могли добиться вашей улыбки.

- Положение изменилось, трибун, с тех пор, как вы были моим гостем.

- Не совсем так. Я возвысился, но вы не пали. Вы можете днем и ночью ходить мирно и спокойно по улицам, ваша жизнь безопасна от разбойников, а ваши дворцы не имеют уже надобности в решетках и оградах для того, чтобы защищать вас от сограждан. Я возвысился, но не один: мы все возвысились - от варварского беспорядка к благоустройству! Синьор Джанни Колонна, вы, которого мы сделали главнокомандующим в Кампаньи, не откажитесь выпить кубок за доброе государство. Мы не думаем оскорбить вашей храбрости, если выкажем радость, что Рим не имеет врагов для испытания ваших военачальнических способностей.

- Кажется, - сказал старый Колонна резко, - у нас будет довольно врагов из Богемии и Баварии, прежде чем позеленеет нива.

- Если это и случится, - возразил трибун, спокойно, - то чужеземные враги лучше гражданского раздора.

- Да, если у нас будут деньги в казне, что не совсем вероятно, если мы будем давать еще много подобных праздников.

- Монсиньор, вы не любезны, - сказал трибун, - и притом в ваших словах заключается упрек не столько нам, сколько Риму. Какой гражданин не пожертвует деньгами для приобретения славы и свободы?

- Я знаю очень немногих в Риме, которые пожертвуют, - отвечал барон. - Но скажите мне, трибун, - вы замечательный казуист - какой правитель лучше для государства: слишком бережливый или слишком расточительный?

- Я отдаю вопрос на решение моего друга Луки ди Савелли, - сказал Риензи. - Он великий философ, и я уверен, что он может отгадать еще более трудную загадку, которую мы сейчас предоставим его остроумию.

Бароны, чувствовавшие себя в очень неловком положении при смелой речи старого Колонны, все обратили глаза к Савелли, который отвечал с большим спокойствием, чем они ожидали.

- Вопрос этот допускает двоякий ответ. Кто родился правителем и содержит войско из чужеземцев, управляя посредством страха, тот должен быть скуп. Но кого сделали правителем, кто ласкает народ и хочет властвовать посредством любви, тот должен приобретать благорасположение народа щедростью и ослеплять его воображение великолепием. Таково, мне кажется, обыкновенное правило в Италии, которое исполнено практической государственной мудрости.

Бароны единодушно одобрили осторожный ответ Савелли, за исключением одного старого Колонны.

- Извините меня, трибун, - сказал Стефан, - если я не соглашусь с уклончивым ответом вашего друга и с должным почтением выражу мысль, что грубая одежда монаха, щегольство смирения были бы для вас приличнее этой блестящей пышности - щегольства гордости. - Говоря эти слова, Колонна прикоснулся к широкому, обшитому золотом рукаву пурпурной одежды трибуна.

- Тс, отец, - сказал Джанни, сын Стефана, покраснев от внезапной грубости и опасного чистосердечия ветерана.

- Ничего, - сказал трибун с притворным равнодушием, хотя губы его дрожали и глаза метали искры. Потом, помолчав, он продолжал со страшной улыбкой:

- Если Колонна любит одежду монаха, то он вдоволь насмотрится на нее прежде, чем мы разойдемся. А теперь, синьор Савелли, обратимся к моему вопросу. Прошу вас внимательно выслушать его: он требует всего вашего остроумия. Что лучше для правителя государства: быть слишком снисходительным или слишком правосудным? Соберитесь с духом для ответа: вам, кажется, дурно, вы бледнеете, вы дрожите, вы закрываете лицо! Изменник и убийца, твоя совесть обличает тебя! Синьоры, помогите вашему сообщнику и отвечайте.

- Нет, если мы открыты, - сказал Орсини, вставая с отчаянной решимостью, - то мы не падем не отмщенные - умри, тиран!

Он бросился к месту, где стоял трибун (который тоже встал) и ударил его кинжалом в грудь. Сталь пронзила пурпурную мантию, но, не причинив вреда, соскользнула, и трибун с презрительной улыбкой посмотрел на обманувшегося убийцу.

- До вчерашней ночи я никогда не воображал, что буду иметь надобность носить под парадной одеждой скрытые латы, - сказал он. - Синьоры, вы дали мне ужасный урок, благодарю вас!

Сказав это, он хлопнул в ладоши, и вдруг створчатая дверь в конце комнаты распахнулась и открыла залу совета, обитую кроваво-красными обоями с белыми полосами, - эмблема преступления и смерти. За длинным столом сидели советники в мантиях; у перегородки стоял злодей, которого бароны знали слишком хорошо.

- Велите Родольфу Саксонскому подойти! - сказал трибун.

И два телохранителя ввели разбойника в залу.

- Так это ты , негодяй, выдал нас! - сказал один из Франджипани.

- Родольф Саксонский всегда идет к тому, кто обещает высшую плату, - возразил негодяй с ужасной улыбкой. - Вы дали мне золота, и я хотел убить вашего врага; но он победил меня: он дает мне жизнь, а жизнь лучше золота.

- Вы признаетесь в своем преступлении, синьоры! Вы молчите, вы онемели! Где ваше остроумие, Савелли? Где ваша гордость, Ринальдо ди Орсини? Джанни Колонна, неужели ваша рыцарская доблесть дошла до этого?

- О, - продолжал Риенцо с глубокой и патетической горечью, - о, синьоры, неужели ничто не примирит вас ни со мной, ни с Римом? Какой был мой грех против вас и ваших? Уволенные злодеи (подобные вашему наемнику), срытые укрепления, беспристрастный закон. Во всех бурных революциях Италии какой человек, возникший из народа, менее меня уступал его своеволию? Ни одна монета ваших сундуков не тронута необузданной силой, ни один волос вашей головы не поврежден личной местью. Вы, Джанни Колонна, осыпанный почестями, получивший начальство, вы, Альфонсо ди Франджипани, пожалованный новыми княжествами, скажите, вспомнил ли трибун об оскорблениях, которые получал от вас, будучи плебеем? Вы обвиняете меня в гордости: но разве я виноват, что вы ползали и пресмыкались перед моей властью, с лестью на губах и с ядом в сердце? Нет, я не оскорблял вас, пусть знает свет, что в моем лице вы посягнули на правосудие, закон, порядок, на восстановленное величие, на возрожденные права Рима! Ваш удар был направлен не на мое слабое тело, а на эти идеи. Они победили вас, и за оскорбление их величия вы, преступники и, жертвы, должны умереть!

С этими словами, произнесенными таким тоном и с таким видом, которые были достойны самой возвышенной души древнего города, Риенцо величественной поступью вышел из комнаты в залу совета.

Всю эту ночь заговорщики оставались в комнате, двери которой были заперты и охранялись часовыми; пиршественный стол был не убран, и его блеск странно противоречил пасмурному расположению духа гостей.

Крайнее уныние и отчаяние этих трусливых преступников, столь непохожих на рыцарских норманнов Франции и Англии, было изображено историком в самых отвратительных красках. Только старый Колонна сохранил свой бурный и повелительный характер. Он ходил взад и вперед по комнате, как лев в клетке, произнося громкие угрозы мщения и вызова; он стучал кулаками в дверь, требуя, чтобы его выпустили и грозя мщением первосвященника.

Медленно приближался рассвет; серые лучи его падали на томящихся преступников; и при свете бледного и печального неба они смотрели друг другу в лицо, искаженное беспокойством и страхом. В ту самую минуту, когда последняя звезда исчезла с грустного горизонта, загремел большой капитолийский колокол, в звуках которого они узнали звон смерти. Дверь отворилась, и в комнату вошла угрюмая и мрачная процессия францисканских монахов но одному на каждого из баронов. При этом зрелище ужас заговорщиков был так велик, что заледенил в них даже самый дар слова. Большинство их, видя, что всякая надежда погибла, отдалось своим угрюмым духовникам. Но когда монах, назначенный для Стефана Колонны, подошел к этому горячему старику, то он нетерпеливо махнул рукой и сказал:

- Не докучай мне! Не докучай!

- Полно, сын, приготовься к страшной минуте.

- Сын! Неужели? - сказал барон. - Я довольно стар, чтобы быть тебе даже дедом; а что касается до остального, то скажи пославшему тебя, что я не приготовлен к смерти и не буду приготовляться! Я решил жить еще двадцать лет и даже дольше, если только не умру от холода в эту проклятую ночь.

В этот самый момент послышался крик, от которого, казалось, разрушится Капитолий: толпа в один голос загремела внизу:

- Смерть заговорщикам! Смерть, смерть!

Между тем трибун вышел из своей комнаты, в которой он заперся со своей женой и сестрой. Благородная душа одной, слезы и горесть другой, которая видела, что дом ее жениха падет под одним сильным ударом, успешно подействовали на натуру, правда, строгую и справедливую, но имевшую отвращение к крови, и на сердце способное; к самому возвышенному виду мщения.

Он вошел в совет, который еще не кончил заседания, со спокойным лицом и даже с веселым взглядом.

- Пандульфо ди Гвидо, - сказал он, обращаясь к этому гражданину, - вы правы. Вы говорите как благоразумный человек и патриот, выражая мнение, что отрубить одним, хотя и заслуженным, ударом головы знатнейших римских патрициев значило бы подвергнуть опасности государство, замарать нашу пурпурную мантию неизгладимым пятном и соединить против нас все дворянство Италии.

- Таковы, трибун, были мои доводы, хотя совет решил иначе.

- Прислушайтесь к крикам черни; вы не можете усмирить ее честную горячность, - сказал демагог Барончелли.

Многие из советников прошептали свое одобрение.

- Друзья, - сказал трибун с торжественным и серьезным видом, - мы восторжествовали - будем же снисходительны; мы спасены - простим.

Пандульфо и другие, более кроткие и умеренные из членов, поддержали речь трибуна. После короткого, но одушевленного спора, влияние Риенцо восторжествовало и смертный приговор был изменен, впрочем, очень слабым большинством.

- А теперь, - сказал Риенцо, - будем более чем справедливы, будем великодушны. Говорите и смело. Не думает ли кто-нибудь из вас, что я был слишком строг, слишком горд с этими упрямыми умами? Я читаю ваш ответ на ваших лицах. Я был. Не думает ли кто-нибудь, что эта ошибка моя могла побудить их к такому ужасному мщению; что они, как и мы, не лишены человеческих свойств, что они чувствительны к ласке, что их смягчает великодушие, что они могут быть укрощены и обезоружены той местью, которую внушают благородным врагам христианские законы?

- Я думаю, - сказал Пандульфо после паузы, - что было бы противно человеческой природе, если бы люди, которых вы простили, несмотря на такое важное и доказанное преступление их, вновь покусились на вашу жизнь.

- Мне кажется, - сказал Риенцо, - мы должен сделать еще более, чем простить. Когда великий Цезарь не хотел уничтожить врага, то он старался сделать его другом.

- И погиб через эту попытку, - сказал Барончелли резко.

Риенцо вздрогнул и изменился в лице.

- Если вы хотите пощадить этих презренных узников, то лучше бы не дожидаться, пока ярость черни сделается неукротимой, - прошептал Пандульфо.

Трибун очнулся от своей задумчивости.

- Пандульфо, - сказал он тем же тоном. - Сердце мое ноет. Я держу в руке гнездо змей. Я не убиваю их, и они могут ужалить меня насмерть в воздаяние за мою милость - это в их натуре! Нет нужды; пусть не говорят, что римский трибун купил собственную безопасность ценой такого множества жизней; на моем могильном камне не должно быть написано: "Здесь лежит труп, который не осмеливался прощать"! Эй! Отворите двери! Господа, объявим арестантам приговор.

С этими словами Риенцо сел в парадное кресло во главе стола; взошедшее солнце бросило свои лучи на кроваво-красные стены, в которых бароны, введенные в комнату, видели свои смертные приговоры.

- Синьоры, - сказал трибун, - вы нарушили законы Божеские и человеческие; но Бог учит человека милосердию. Поймите, наконец, что моя жизнь заворожена. Тот, которого Небо, вызвав из хижины, сделало правителем народа, не остается без невидимой помощи и духовного покровительства. Да, души праведных и недремлющее око вооруженного серафима бдят над тем, кто живет единственно для своей родины, чье величие есть дар ее, чья жизнь есть ее свобода! Вы научены вашей последней неудачей и настоящей вашей опасностью: укротите же свой гнев против меня. Чтите законы, уважайте свободу нашего города и поймите, что нет благороднее зрелища в государстве, как то, когда люди, подобные вам по происхождению, принадлежащие к благородному и знатному сословию, употребляют свою власть на защиту своего города, богатство - для поощрения искусств, рыцарскую доблесть - на покровительство законам! Возьмите ваши мечи назад и пусть первый, кто посягнет на свободу Рима, хотя бы это сделал трибун, будет вашей жертвой! Ваше дело расследовано, ваш приговор произнесен. Поклянитесь вновь забыть всякую личную и общественную вражду против правительства и должностных лиц Рима - и вы прощены, вы свободны!

Изумленные, смущенные бароны машинально преклонили колена; монахи, принявшие их исповедь, привели их к присяге, и, шепча бледными губами торжественные слова, преступники слышали внизу рев толпы, требовавшей их крови.

По окончании церемонии трибун вошел в залу пира, которая вела к балкону, откуда он обыкновенно говорил с народом.

Как только трибун увидел, что благоприятная минута наступила, бароны были впущены на балкон. В присутствии безмолвных тысяч народа они торжественно обязались защищать доброе государство. Таким образом, утро, которое, казалось, будет сиять над их казнью, было свидетелем их примирения с народом.

Толпа рассеялась, большинство было успокоено и удовлетворено; более проницательные были сердиты и недовольны.

- Он только усилил дым и пламя, которое не сумел потушить, - проворчал Чекко дель Веккио; и удачное выражение кузнеца обратилось в пословицу и предсказание.

Эдвард Бульвер-Литтон - Последний римский трибун. 03., читать текст

См. также Эдвард Бульвер-Литтон (Edward Bulwer-Lytton) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Последний римский трибун. 04.
II БЕГСТВО С тревожно бьющимся сердцем старый Колонна воротился в свой...

Последний римский трибун. 05.
V ЖИТЕЛЬ ТЮРЬМЫ Заботы, время, несчастье совершили перемену в наружнос...