Крашевский Иосиф Игнатий
«Ян Собеский. 3 часть.»

"Ян Собеский. 3 часть."

Он по-прежнему любил королеву, целовал кончики ее пальцев, восхищался запахом ее духов, превозносил до небес красоту любимой Марысеньки, но охотно отлучался из дому и, хотя в письмах жаловался на тоску, в действительности был рад этому. Находясь с ней, он ни одного дня не мог быть спокойным, вследствие кругом происходившего соперничества из-за вакансий, самовольно раздаваемых королевой, бравшей от каждого certum quantum для себя и столько же для короля. Все это делалось при помощи посредников и посредниц. Редко случалось, чтобы кто-нибудь, имевший за собой большие заслуги, получил должность даром, а бывало, что король обещал одному, а королева обещала ту же вакансию другому, и Собеский, не желая раздражать жену, спокойствия ради должен был чем-нибудь другим заменить обещанное.

В случае сопротивления королева впадала в гнев, доходивший до бешенства, осыпала его упреками, затворялась в своей комнате, притворяясь больной до тех пор, пока Собеский не просил у нее прощения.

Во время всех этих происшествий Фелиция готовилась к свадьбе, и я, в надежде охладеть к ней и выкинуть из головы все мысли о ней, желал, чтобы всему положен был конец и чтобы они поскорей обвенчались. Несмотря на различные интриги, свадьба была назначена, и на масленице, во время моего отсутствия, Бонкур обвенчался с Фелицией. Я не знаю, предполагал ли он, что Фелиция оставит после свадьбы двор, но она и не думала об этом, потому что нужна была королеве. Им отвели общее помещение, но так как король часто посылал Бонкура с поручениями, то она оставалась одна.

Будучи замужем и пользуясь свободой, она принимала кого хотела, устраивала вечеринки, на которые приглашала своих приятельниц и разных любезников, одним словом, развлекалась и веселилась напропалую.

И на мою долю выпало счастье, я был приглашен к ней, но не воспользовался этим.

Совесть мне не позволяла сделаться вором и ради своего развлечения украсть чужое счастье и честь. Я не признавал свободной любви, а она иной не понимала.

Я ее жалел... потому что часто, глядя на нее, казалось, что она невинное, чистое существо, воплощение скромности, а между тем в действительности под этой обманчивой наружностью скрывалась фальшь и измена.

Я встретил ее случайно, после того как я, несмотря на неоднократные приглашения в отсутствие мужа все-таки у нее не был, и она обратилась ко мне с вопросом:

- Что же это? Вы на меня сердитесь и не хотите ко мне зайти? У меня вы провели бы время лучше, чем в передней у короля. Вы обижены на меня за то, что я предпочла Бонкура?

- Нет, - ответил я, - вы вольны были выбрать мужа по своему желанию, но, сделавшись его женой, вы должны остаться ему верной.

Взглянув на меня с презрением, она сказала:

- Вы хотите меня учить? Бонкур не ревнив, а я ради его любви не хочу хоронить свою молодость.

- Найдутся и другие для вашего развлечения, - ответил я, - поэтому можете обойтись без такого увальня, как я.

- Будьте уверены, что я не скучаю, - сказала она, - но окружающие видят, что вы меня игнорируете... Со стороны кажется, что вы меня осуждаете...

Она хотела меня заставить прийти к ней, напрасно опасаясь моего злословия, потому что я никогда не отзывался о ней дурно.

Я стал отговариваться тем, что служба у короля отнимает все мое время и что даже по вечерам я не пользуюсь свободой.

Кроме Фелиции, я еще должен был спасаться от Федерб, преследовавшей меня своей любовью. Она даже дала мне понять, что, если бы я на ней женился, королева подарила бы ей в приданое богатое староство. Я притворился непонимающим и, чтобы раз навсегда от нее избавиться, сказал ей, что мать не разрешает мне жениться, да и у меня нет никакого желания обзавестись семьей.

Все это не помогло, и она продолжала мне надоедать своей любовью, но, к счастью, Летре часто ей мешала. Я уже подумывал о том, не лучше ли было бы для меня, несмотря на мою привязанность к королю, покинуть двор...

Время по большей части проходило в путешествиях с королем, любившим быть в движении и на воздухе; он неоднократно повторял, что верховая езда и охота укрепляют его здоровье, несмотря на увеличивающуюся полноту.

Когда он заболевал, врачи прибегали к кровопусканию, иногда довольно обильному, повторяя эту операцию несколько раз.

Около года прошло после свадьбы Фелиции, и я как раз находился вместе с королевской четой в Яворове, куда съехалось множество гостей, послов, сенаторов, иностранцев, и вследствие этого был недостаток в помещениях. Мне отвели маленькую, скверную комнату на чердаке, а Витри, французский посол, получил на том же чердаке две комнаты.

Однажды вечером, находясь в своей клетушке, я вдруг услышал чьи-то приближающиеся шаги и стук в дверь; раньше чем я успел подняться, чтобы ее открыть, в комнату вбежала в помятом платье заплаканная Фелиция Бонкур.

Я не мог понять, что случилось.

- Пан Адам! - крикнула она. - У меня тут нет никого, кто бы мог вступиться за меня; вы всегда дружески относились ко мне, защитите, спасите меня! Муж меня бьет.

Я окаменел, а она с плачем опустилась на стул.

- Ради Бога! - воскликнул я. - Я готов сделать все, что в моих силах, но какое я имею право вмешиваться в супружеские отношения?!

- Для этого не требуется никакого права, - прервала Фелиция, - так как это обязанность каждого мужчины вступиться за обиженную женщину. Это низкий человек, который испугается, когда увидит, что у меня имеется защитник.

- Но что он подумает? Что скажут другие? - шепнул я, колеблясь. - Из-за чего у вас вышел спор, дошедший до того, что он осмелился поднять руку?

- Это самый низкий человек! - воскликнула Фелиция. - Он меня подозревает и ревнует. Возвратившись из поездки на охоту, он застал у меня француза Дюпона, и я не знаю, что ему привиделось, но он гостя прогнал, а меня, обругав, ударил палкой. У меня никого близкого нет, я сирота, сжальтесь надо мной!

- Я готов на все, - ответил я взволнованный, - но что мне прикажете сделать? Ведь он не испугался Дюпона.

- Это совсем иное дело, - ответила Фелиция, - они, как французы, расправляются друг с другом по-своему, а если вы выступите, он испугается.

Я чувствовал, что она требует от меня чего-то, что может быть опасным для нее и для меня, но ее слезы и просьбы так на меня подействовали, что я решил расправиться с Бонкуром.

Не посоветовавшись ни с кем, я тотчас пошел его отыскивать и, встретив его на дворе в то время, когда он возвращался от короля, сказал ему:

- Виноват, у меня к вам маленькое дело.

- Вы ко мне? - спросил он с любопытством.

- Да, - продолжал я, - не удивляйтесь, что я вмешиваюсь в то, что, в сущности, меня не касается. Я долго был влюблен в девушку, ставшую вашей женой, и ее судьба еще теперь меня интересует. Я узнал, что вы ее мучите и даже осмелились поднять руку на женщину. Я не состою ее опекуном, но как друг считаю своей обязанностью заявить вам, что буду мстить за всякую нанесенную ей обиду.

Француз глядел на меня с презрительной улыбкой.

- Но вы с ума сошли! - воскликнул он. - Кому какое дело до моей жены? Это касается только нас обоих.

Он хотел удалиться, но я крепко держал его за пуговицу одежды.

- Понимаете ли вы? - повторил я. - Имею я или не имею права, не в этом дело, но я жалею женщину и не позволю издеваться над ней.

Бонкур рассмеялся.

- Вы, должно быть, сегодня слишком много выпили, - сказал он, - оставьте меня в покое... Говорю вам... оставьте меня в покое...

Раздраженный Бонкур бросился на меня, но я ему дал такой отпор и так с ним обошелся, что он убежал, потеряв парик. Не успел я успокоиться, как меня позвали к королю.

- Что ты сделал Бонкуру? - спросил меня король.

- Ничего, - ответил я.

- С чего у вас началось? Говори правду! Я не могу допустить пренебрежительного отношения к иностранцам, которые мне нужны и служат мне. Бонкур уверяет, что он ни в чем не провинился.

Подумав немного, я пришел к убеждению, что необходимо открыть всю правду королю, и тихонько сказал:

- Я пожалел жену его, которая жаловалась на его плохое с ней обращение. Я не мог допустить, чтобы кто-нибудь издевался над беззащитной женщиной, будь то хоть собственный муж.

Король слушал, как бы не понимая меня.

- Зачем вы вмешиваетесь не в свое дело?

- Она жаловалась, что он ее бьет.

Собеский возмутился.

- Какой позор! - воскликнул он. - Бонкур просил, умолял отдать ее за него. Чем же она провинилась?

- Я не знаю, - ответил я, - он приревновал ее, застав кого-то.

- Она всегда была ветреной девушкой! - молвил король. - Но ведь не вас он нашел у своей жены.

- Нет, - возразил я, - кажется, Дюпона.

Король рассмеялся.

- А! Этот везде находит дорогу к женщине. Однако, - произнес король, повернувшись ко мне, - Бонкур жаловался только на вас. Зачем вы вмешались?

- Бедная женщина плакала, жалуясь, что никто за нее же вступается, - добавил я сокрушенный. - Я признаю, что не имел права вмешиваться, но не мог устоять при виде ее слез.

Собеский пожал плечами.

- Оставьте его в покое, и я надеюсь, что подобная вещь больше не повторится.

- Я постараюсь, - ответил я тихо.

Об этом маленьком эпизоде много говорили при дворе, моя излишняя снисходительность к Фелиции доставила и мне, и ей много неприятностей.

О Дюпоне очень немногие знали, и повсеместно рассказывали о том, что Бонкур застал меня у своей жены, и хотя я клятвенно это отрицал, мне не верили; насмехались надо мной и Бонкуром, но Фелиция, не обращая внимания на это, так смело всем смотрела в глаза, как будто это вовсе ее не касалось.

На следующий день король куда-то отослал Дюпона. Фелиция, оставив Бонкура, переехала в помещение, занимаемое фрейлинами королевы. Чтобы развлечь ее, Федерб рассказывала ей обо всем происшедшем, не щадя меня.

Перед обедом Летре прибежала в столовую и, отозвав меня в сторону, сказала:

- Что вы сделали? Как вы могли дать мадам Бонкур уговорить себя выступить в ее защиту? Слыханное ли это дело? Я не удивляюсь, что эта безрассудная могла от вас потребовать, но как могли вы согласиться? А знаете ли вы, в чем дело? Фелиция рассказывает перед приятельницами, что доведет вас до дуэли с Бонкуром, и надеется, что вы его убьете. Она потому и выбрала вас, что уверена в том, что вы исполните то, чего она желает. Она сама не скрывает, что покушается на его жизнь.

Я был сильно сконфужен и огорчен, в особенности тем, что обращение Фелиции ко мне за помощью я считал чистосердечным, между тем это был простой расчет, и она хотела меня превратить в палача.

Я ничего об этом не рассказывал Шанявскому, стыдясь своей слабости; но он, узнав, накинулся на меня, а еще больше на жену Бонкура.

- Она не стоит того, чтобы из-за нее кто-нибудь рисковал своей жизнью; она легкомысленна, испорченна и в состоянии всеми пожертвовать ради себя.

Я не мог даже оправдываться, чувствуя, что сделал ошибку, и мне оставалось только молчать.

Король, поняв мое положение, отправил меня в Варшаву с письмами к сенаторам, находившимся тогда там, с приказанием остаться в Варшаве до открытия сейма.

Я не смогу рассказать о том, что произошло во время сейма, потому что только издалека и понаслышке мог судить о сильном волнении общества вследствие интриг Витри и французской партии.

Споры между Пацами и Сапегами доходили до того, что приходилось вынимать сабли из ножен.

Король настаивал на наборе войска для завоевания Каменца, а между тем время сейма ушло на то, чтобы улаживать раздоры; строились козни, происходили столкновения между служащими, дуэли и даже кровопролития...

На улице челядь неприязненных сторон при встрече пускала в дело сабли, и нельзя было их наказать, потому что обе стороны были одинаково виноваты. Французская партия, Форбен и Витри, действовали с помощью подкупов и, наконец, сейм был сорван, к великому огорчению короля.

Не было ничего постановлено с целью не дать Собескому возможности объявить войну туркам.

Когда приблизился последний срок окончания сейма и надо было голосовать, то нарочно это отложили до ночи, чтобы не осталось времени на постановление. Известно было, что закон не позволяет голосовать вечером при искусственном освещении.

Считаясь с этим законом и желая его обойти, Собеский приказал осветить соседние залы и раскрыть двери, чтобы присутствующим на сейме было светло. Но заговорщики воспротивились этому.

Первым запротестовал Пжиемский, которому предлагали большую сумму денег, чтобы он уступил, но он не согласился и ушел; его поддержал Дубровский, и, таким образом, сейм закончился... И если я говорю, что король плакал от огорчения, то ничего не преувеличиваю.

Я слышал, как он, расхаживая с Матчинским, повторял:

- Отняли от меня Каменец! Не позволяют мне пойти против врага в то время, когда так легко было бы его одолеть.

По окончании сейма королева по-прежнему продолжала торговлю вакансиями, стараясь получать со всех сторон как можно больше денег. Опасаясь всякого постороннего влияния, которое могло бы конкурировать с ее собственным, королева старалась поссорить мужа с его родственниками и даже со своими родными, отдаляя от двора всех, кого он любил. Беспокойная и подозрительная, она окружила его шпионами и следила за его каждым шагом.

Единственным утешением короля было поместье около Варшавы, на берегу Вислы, под названием Вилянов, где он строил замок и разводил огороды.

Льстивые французы за глаза насмехались, а во всеуслышание сравнивали эту местность с Версалем, прозвав ее "польским Версалем". Это поместье доставило Собескому много приятных моментов, потому что он с необыкновенной любовью занимался огородом, сеял, копал, следил за выполнением планов для построек.

В особенности он интересовался фруктовыми деревьями, так как очень любил фрукты, съедая их в большом количестве, и, за отсутствием последних в Жолкви, в Яворове и в его собственных садах, он их выписывал из дальних местностей.

Я слышал от Брауна и от других врачей, что фрукты были причиной его полноты.

Кроме фруктов, интересуясь всеми нововведениями, он делал различные опыты и, узнав о чем-нибудь новом, старался применять это в Польше; в Вилянове он поселил голландцев, занявшихся молочным хозяйством и приготовлением сыров. Над этой фантазией великого героя втихомолку насмехались, потому что его не понимали; но когда он показывал свой огород, видя, как он осматривает каждое деревцо, сам вбивает колья и бечовочкой, вынимаемой из кармана, привязывает к ним черенки, все высказывали свое восхищение.

Королева предпочитала видеть его работающим в огороде, чем вмешивающимся в ее дела.

Желавшие понравиться Собескому и снискать его расположение выписывали из Голландии луковицы, семена, цветы и деревья.

Собескому также дарили зверей, которых он очень любил, а в особенности таких, каких в Польше не было, или прирученных и дрессированных, вроде выдры пана Паска, которая по его приказанию ловила рыбу. В Яворове можно было видеть разгуливающими на свободе или сидящими в клетках страусов, верблюдов, ручных волков, медведей и других животных.

В течение нескольких лет, прошедших более спокойно, предшествовавших большому походу, Собеский наслаждался своей семейной жизнью, насколько это было возможно с такой женой, как Мария-Казимира.

Почти вся семья, приехавшая из Франции, приютилась под крылом королевы; при ней жил отец, и содержание его оплачивалось из королевской кассы; приходилось отдавать ему почести, и вообще эта французская семья королевы требовала предоставления ей особенных удобств.

Эту жадную семью трудно было удовлетворить деньгами и почестями. Вследствие постоянного пребывания иностранных послов при дворе и частых приездов князей и графов королю приходилось много тратить на содержание двора, чтобы поддержать его на должной высоте; двор действительно был великолепен, многолюден, пышен, хотя королю вся эта роскошь не была нужна.

На охоте Собеский довольствовался куском хлеба, фруктами и бокалом вина, а ночью спал в палатке на жестком тюфяке.

Когда ему нужно было выступать с величием и королевской роскошью, вся его осанка и лицо соответственно преображались; но он гораздо лучше себя чувствовал, находясь в маленьком интимном кружке, в обыкновенной летней одежде, проводя время в продолжительных беседах, длившихся иногда до полуночи... Меня разбирало любопытство узнать, о чем говорят, и мы, да простит нас Господь, неоднократно подслушивали у дверей.

Если приезжал какой-нибудь иностранец, инженер, ученый, врач, специалист по естественным наукам, король, проявляя необыкновенную любознательность, расспрашивал о новых открытиях, о книгах, о новых опытах, произведенных где-нибудь. С духовными лицами Собеский любил часами рассуждать о бессмертии души, о будущей жизни, о Боге и т. д., и при этом он часто заходил так далеко, что ему потом доставалось от своего духовника.

Во время таких прений он всецело ими был поглощен и до того оживлялся, что становился неузнаваем. Он тогда забывал о прежних заботах и о детях, которых он очень любил, и которые ему доставляли много забот.

Королева дала Фанфанику, Якубку, и другим своим детям французское воспитание, и няньки, надзиратели, учителя были привезены из Франции, вследствие чего дети лучше владели французским языком, чем польским.

Я сам слышал, как он неоднократно просил не делать их иностранцами. Но он сам должен был об этом заботиться, так как королева не хотела его слушать.

Она мечтала о том, чтобы породниться с иностранными дворами, и хотела дать сыновьям и дочери европейское воспитание.

Сына Якубка она не одевала в платье польского покроя, и король, несмотря на то что он был против, ради своего спокойствия должен был ей уступить и в этом.

В нем самом ничто не могло искоренить закала польского шляхтича, и он был счастлив, когда он мог таким казаться.

В противоположность королеве, не забывавшей никогда о своем королевском достоинстве, Собеский старался как можно меньше его проявлять, и жена часто упрекала его за недостаточное честолюбие.

Двор короля и королевы, составлявшие общий королевский двор, при близком знакомстве так отличались друг от друга, что спутать их нельзя было; все, что нравилось королю, она отталкивала, а Собеский просто боялся всего, окружающего королеву. Если король был к кому-нибудь расположен, то этого достаточно было, чтобы королева отнеслась к этому человеку с подозрением.

Но об этом и вообще о французах, находившихся при нашем дворе, я еще потом напишу, а теперь перейду к 1681 году, когда разрешился вопрос о том, на чьей стороне будут король и Речь Посполитая в случае конфликта между Ракуским домом и турками, которые должны были помочь Текели, а в действительности они им только воспользовались для того, чтобы все свои силы обратить против Австрии.

Мне трудно рассказать о том, до чего дошло, и какие незначительные на первый взгляд причины имели большие и важные последствия. Боюсь, что и память мне изменит, сохранив только некоторые подробности.

Не могу не сказать, что король оказался большим дипломатом (не выдавая ничем своего истинного расположения), чем он казался.

Много обстоятельств говорило за то, чтобы идти вместе с австрийским императором и папой против Турции, старинного врага Польши, а не вместе с французами и турками против Ракуского дома. Никто у нас не любил императора и не доверял ему. Я неоднократно слышал от Собеского, который за год до союза, предвидя его, был уверен в неблагодарности австрийцев, что в интересах пользы для Речи Посполитой нельзя быть заодно с турками, потому что они, сокрушив могущество императора, начали бы диктовать свои условия Польше и поступили бы с ней так, как им бы захотелось, а Франция вряд ли могла бы ее спасти.

К тому же Витри, французский посол при дворе, никем не был любим, не умея обращаться с людьми, и вместо того чтобы склонить их на свою сторону, отталкивал от себя своим гордым, грубым, насмешливым отношением.

В довершение всего происшествие, случившееся с сестрой королевы, госпожой Бетюн, переполнило чашу и чуть ли не довело королеву до сумасшествия.

Король Людовик XIV хотя и желал быть в хороших отношениях с Польшей, потому что даже с Текели, состоявшим под его покровительством и получавшим деньги от него, чтобы быть постоянно готовым к войне, Франция могла иметь сношения только при посредстве своего специального агента Дюверна, жившего в Польше, но когда сестра королевы мадам Бетюн позволила себе погрешность против придворного этикета, задев королевское достоинство, Людовик XIV не задумываясь запретил ей доступ ко двору и пребывание в Париже, присудив ее к изгнанию в провинцию.

Можно себе представить, что произошло с королевой при получении этого известия, которому она даже верить не хотела. Это было явное неуважение к родственникам польского короля, и королеве очень легко было убедить Собеского, что простить этого нельзя, так как этим оскорблено его королевское достоинство. Собеский тоже очень близко принял к сердцу это происшествие, называя его "перенесенный позор".

Король легко мог воспользоваться этим и изгнать Дюверна из Польши, прервав таким образом сношения Людовика с Венгрией, но Собеский преследовал цель держать Францию и Витри в неизвестности, на чью сторону он окончательно склонится.

С императором надо было оформить условия договора, потому что нельзя было рассчитывать на его великодушие.

Французский посол Витри, чувствуя, что хорошим отношениям между Францией и Речью Посполитой грозит опасность, пользовался всяким случаем, чтобы быть в обществе короля, сопровождая его на охоту, в экскурсии.

С Текели король Ян не разошелся до самого конца или, вернее сказать, даже и тогда, когда окончательно решил пойти на помощь императору, оставаясь с ним в дружеских отношениях, неоднократно пригодившихся во время войны.

Королева, глубоко задетая обидой, нанесенной Людовиком XIV ее сестре, в душе не могла ему этого простить; но, скрывая свои истинные чувства, она была с Витри официально холодна, отзываясь с большим почтением о Людовике XIV. Верил ли ее искренности Витри, об этом сказать не могу. Кроме посла Витри, в интересах Франции находился при дворе Дюверн, посредничавший в сношениях с Венгрией, доктор Акакий в Данциге, при посредстве которого пересылались деньги, и, наконец, Морштын. Последний, будучи свободным, ни от кого кроме Бога не зависящим шляхтичем Речи Посполитой, добровольно как потом оказалось, продал себя французскому королю. От любопытного глаза Морштына ничто не ускользнуло, он следил за Витри, донося обо всем, и лучше проникал в суть вещей, чем французы. Он лучше всех умел держать себя с королевой, и, хотя его держали в подозрении, его все-таки терпели и не разрывали с ним, как с изменником.

Осенью 1681 года Собеский развлекался охотой, в которой и я принимал постоянное участие, довольный тем, что освободился от женских интриг.

Вместе с нами охотился Витри с французами, но им и тут не особенно повезло.

Ни один из них, а также ни один из сотоварищей императорского посла Зеровского не имел понятия об охоте, подобной нашей, возле Дзедужиц и Мендзыжеча, когда случалось, что в течение одного дня бывали убиты десятки медведей и такое же количество кабанов, не считая других крупных зверей. Французы между тем стреляли только дробью и ранили королевских псов; король потерял свою любимую борзую, а один из участников гончую. Кто-то из королевских янычаров пал жертвой медведя чудовищной величины.

Король был необычайно весел и хорошо расположен; несмотря на то что он жаловался на какое-то недомогание и принимал лекарство, он все-таки не отставал от других, так что все с удовольствием смотрели на его оживленность.

Труднее всего ему было взобраться на седло, но, раз усевшись, он мог оставаться в продолжение нескольких часов не сходя с коня и при этом ни на что не жаловался. Во время охоты, происходившей между Дзедужицами и Мендзыжечами король, ежедневно, не отдыхая, был в седле.

В тот год чаша весов перетянула на сторону союза с императором, но Витри и французы, видя, что король снисходителен к Дюверну и с почтением отзывается о Людовике XIV, баюкали себя надеждой, что им все-таки удастся склонить на свою сторону короля.

Витри, знавший хорошо жадность королевы к деньгам, предложил Франции ежегодно жертвовать сотни тысяч, чтобы купить себе этим союз, и не сомневался в удаче. Но он не знал Собеского, перед которым даже заикнуться об этом нельзя было, а также того, что гордая королева, хотя и корыстолюбивая, была до такой степени обижена на Людовика XIV за свою сестру, что она не могла ему этого простить.

Весною того же года Собеский, довольный тем, что на время освободится от общества жены и насладится свежим воздухом, отправился на охоту; в апреле императорский посол настолько усердствовал, что хотел сопровождать Собеского даже на охоту, и еле удалось от него отделаться.

Помню, что во время охоты около Дзедзилова, где нам не особенно везло, потому что было мало дичи, король получил известия из Турции, которые сейчас же были пересланы императорскому послу. О Текели и обо всех его намерениях и шагах король был более осведомлен, чем император.

Недомогавшая королева находилась вместе со своей семьей в Яворове, а король делал смотр своим поместьям и заводил в них новые порядки.

Пользуясь этим случаем, он посетил замок в Олеске, в котором родился несколько десятков лет тому назад. Замок оказался запущенным и разрушенным, потолки в некоторых комнатах протекали, и король очень сердился за это на дворецкого. Нам показали треснувший мраморный столик, на который когда-то положили новорожденного.

Заняться перестройкой замка в Олеске одновременно с работами и постройками в Вилянове и Яворове было невозможно, а потому король это отложил на будущее время. Костел и могилы Даниловичей содержались в порядке.

В Олеске король пробыл лишь день, и оттуда мы поехали в Злочов и в Подгожец к Конецпольским.

Была чудная пора весны, и я с удивлением присматривался к этому великому рыцарю и герою, умевшему, несмотря на все свои заботы, восхищаться обыденными вещами; чтобы доставить удовольствие королю, я и Моравец должны были по дороге срывать для него первые появившиеся весенние цветы.

Король радостно приветствовал каждый цветочек, встречавшийся на дороге, и я и Моравец часто сходили с лошадей, чтобы собрать для него фиалок, которым он радовался, как ребенок. Некоторые глядели на него с насмешливой улыбкой, а я с уважением, потому что если человека радуют и интересуют такие простые вещи, то это доказывает, что он способен на искреннее чувство. А тут я видел, как наш властелин, забыв об императоре и короле Людовике XIV, улыбался цветочкам, как будто турок и на свете не существовало.

Из Олеска мы отправились через Зборув в Гуту, убив по дороге штук двадцать серн и огромного волка, затем далее в Медыку, где нас ожидал несчастный француз Дюверн, послы которого были захвачены подстаростой Немировским, вместе с письмом Текели.

Немировский спрятал пленников на чердаке, чтобы французы не узнали о письмах, которые они везли с собой.

Захваченную корреспонденцию отослали императорскому послу, а людей король велел отвести в замок в Сосницу, около Высоцка. Француз уже знал о захвате писем, что Собеский вовсе не оспаривал, намекая на то, что императорский посол их сам захватил.

Мы чувствовали, что отношения с французами становились все хуже и хуже, и это видно было по их обращению; Витри был вежлив и услужлив как никогда; в отношении к нему становились все официальнее, но его ничем не обижали. Это было политикой...

Перед поездкой короля в Олеско и в имения на Руси, Витри, не желая потерять его из виду, захотел его сопровождать, но Собеский, вежливо отклонив его предложение, послал к нему Чарнковского, служившего в канцелярии короля, говорившего хорошо по-французски и никогда не тратившего лишних слов, поручив ему секретно сообщить Витри, что императорский посол, а в особенности папский нунций Палавичини, не довольны тем, что король допускает сношения между Францией в Венгрией через посредство Речи Посполитой, вследствие чего Собескому нельзя будет разрешить Дюверну дальнейшее пребывание в стране. С мнением папы он должен был считаться из-за субсидии, которую Собеский надеялся получить от него в случае войны с Турцией.

Витри с кислой физиономией выслушал Чарнковского, освободившего короля от неприятного разговора. Когда мы вернулись из нашего путешествия, мы застали Витри в Яворове, и, как нам сообщили, он несколько раз осведомлялся о дне возвращения короля; на следующий день утром, когда Собеский возился в огороде с тюльпанами, Витри подстерег его и начал с ним продолжительную беседу.

Собеский после этого разговора был очень разгорячен и, хотя вовсе не было жарко, вытирал вспотевшее лицо. Королева немедленно направилась к нему, чтобы узнать, чего хотел Витри и чем окончился их разговор.

По сумрачному лицу посла можно было догадаться, что он не особенно остался доволен аудиенцией.

Во время обеда королева как бы в насмешку была необыкновенно мила с французом, а король громко заявлял о своей симпатии к Людовику XIV и восхищался им.

Французы шептались о том, что Дюверна попросили удалиться отсюда, потому что его не желали терпеть дольше. Было очевидно, что французы потерпели фиаско и что королева отомстила им не только за обиду сестры, но и за отца, которому было отказано в княжеском титуле.

Насколько я своим маленьким умом мог тогда понять все то, что предпринималось и происходило, я с каждым днем все более убеждался, что, несмотря на уверения в уважении к Франции, все перешли на сторону императора, и король, не столько ради жены, сколько из-за собственного убеждения, тоже склонялся на его сторону.

Сестра короля, княгиня Радзивилл, шурин Собеского Велепольский и жена его, сестра королевы, все они были сторонниками императорского посла.

Прислушиваясь к разговорам, можно было услышать различные мнения, так как в нас укоренилась наследственная антипатия к Ракускому дому и страх перед ним; но и турок не любили, да и к французам особенной любви не питали. Поэтому раздавались голоса совершенно противоположные, руководимые не любовью и расположением, а ненавистью.

Витри, как я это потом узнал, приписывал нерасположение Со-беского к Франции влиянию королевы, оскорбленной в ее гордости, и ее желанию отомстить за отца.

Поэтому он вел переговоры о том, чтобы загладили вину и предложили отцу королевы столь желанный княжеский титул и староство; но Мария-Казимира открыто говорила о том, что теперь она ничего не примет, так как она не нуждается в королевской подачке.

Витри также рассчитывал на стотысячную пенсию, которую Людовик хотел предложить королю или королеве, но не смел высказать такого предложения. По пасмурному лицу французского посла видно было, что положение его с каждым днем становится все затруднительнее; но он все-таки оставался, а так как при встрече в обществе король и королева бывали с ним любезны, то он не мог жаловаться.

В продолжение целого года французы сами себя обманывали, или их обманывали, этого сказать не могу, надеждой склонить короля на свою сторону; между тем союз Собеского с Людовиком XIV не мог ему доставить даже части пользы, предстоявшей ему в случае соглашения с императором. Морштын, пользовавшийся раньше известным влиянием, стал подозрителен; его принимали холодно, и наконец королева, перестав притворяться, начала выказывать явно свое нерасположение к нему.

Еще в сентябре Витри оставался при дворе, не теряя надежды склонить короля на сторону французов; в это время император и королева убаюкивали себя надеждами женить Фанфаника на эрцгерцогине; это было бы для королевы лучшей местью Франции.

Я не считаю себя вправе рассуждать о политике, потому что немногому в ней научился, несмотря на то что ежедневно сталкивался с ее делами, но теперь, когда я переношусь к тогдашним обстоятельствам, мне кажется, что, если бы Людовик XIV был более предусмотрителен и менее пренебрежителен к королю и Речи Посполитой, он привлек бы на свою сторону королеву, ее семью, а через них и Собеского, питавшего с молодых лет расположение к Франции. А вместо этого сделали все что могли, чтобы обидеть и оттолкнуть королевскую чету, и вдобавок назначили послом Витри, не умевшего заслужить любовь.

Король любил с ним разговаривать, но не более, чем с другими образованными людьми; он вел с Витри продолжительные беседы, никогда не откровенничая с ним, и я сам слышал, потому что меня не остерегались, как Собеский, после одной из таких конференций, рассказывал о ней королеве, подшучивая над Витри, полунамеки которого он прекрасно понимал, но, притворяясь перед ним, придавал им другое значение, ускользая от него и не давая ему откровенно высказаться, так как и Собеский не желал быть с ним искренним.

Насколько я припоминаю, Витри больше поддавался самообману, чем хитрый Морштын, заблаговременно заметивший, что дела Франции обстоят плохо и их нельзя уже спасти. В ноябре, если не ошибаюсь, Витри наконец уведомил королеву, что Людовик XIV из уважения к ней соглашается наградить ее отца, маркиза д'Аркиена, княжеским титулом и староством. Мария-Казимира вежливо, но гордо ответила, что ее достоинство и теперешнее занимаемое ею положение не позволяют ей принять этой милости, за которую она благодарит, но воспользоваться ею не может.

При этом удобном случае королева упрекнула его за обиду, нанесенную ее сестре, мадам Бетюн, и Витри, рассчитывая на жадность и скупость королевы и подозревая короля в излишней любви к деньгам, предложил компенсацию в сто тысяч ливров ежегодно.

Но и это предложение не помогло, как запоздавшее, или сделанное в форме оскорбительной для короля, так как подобное предложение, как бы его ни объясняли и ни приукрашивали, в действительности было жалованьем, назначенным Францией Собескому.

Но с этим гордая королева не могла смириться, и напрасно Витри старался уверить ее, что назначенная пенсия могла остаться тайной для всех; но разве возможно в политике сохранить секрет, в который, по крайней мере, несколько человек должно быть посвящено.

В ноябре перед созывом сейма перехватили письмо Морштына к какому-то французу, в котором было написано:

"Состоялось соглашение между нашим двором и императором, и оно подкреплено обещанием выдать эрцгерцогиню за сына Собеского, обеспечив ему наследование трона. Само собою понятно, что если сейм будет сорван, то и соглашение будет расторгнуто".

Из этого легко вывести, как готовились к сейму и как пустили в ход все силы и интриги, чтобы, по примеру других, сорвать его.

Морштыну и французской клике легко было привести в исполнение свое намерение, потому что достаточно было подкупить одного из послов и велеть ему крикнуть "veto", как все совещания прекращались.

С такими опасениями мы поехали в Варшаву, намереваясь открыто выступить в союзе с австрийским домом, что нами до сих пор откладывалось в ожидании одобрения папского нунция.

О себе лично за время этих событий немногое могу рассказать; король по-прежнему благосклонно относился ко мне, и доверие его все увеличивалось, вызывая во всех, кроме Шанявского и Моравца, зависть и неприязнь к моей особе. Господь свидетель, что я ни разу не воспользовался расположением короля во вред кому-нибудь; наоборот, когда Собеский справлялся о ком-нибудь, я того всегда оправдывал, рекомендовал с лучшей стороны и не могу себя упрекнуть за худой отзыв о ком-нибудь.

В особенности возмутились, когда король, обойдя старших придворных, поручил мне заведовать своей личной кассой, в которой находились деньги для карманных расходов, причем ни королева, ни посторонние не знали ни источника их происхождения, ни на что они тратились. Казнохранитель заведовал большими счетами, а в моем распоряжении находился маленький королевский кошелек, и, кроме того, мне была поручена охрана его драгоценных вещей, редко им употреблявшихся, но доставшихся ему в значительном количестве после Даниловичей, Жолкевских и прадедов.

Одних только сабель в золотых ножнах было по списку около двадцати (одну из них, самую любимую, король потерял в этом году, едучи на санях), столько же седел, конской сбруи, плюмажей, бронированных панцирей, поясов, цепочек и пр. Король никогда не выходил без кошелька, в одном отделении которого находилось золото, а в другом серебро, потому что он хоть и охотно давал подаяние и никогда не отпускал бедного с пустыми руками, но не любил сорить золотом. Часто случалось, что он, уходя из дома с несколькими десятками дукатов, возвращался с пустым кошельком, и на мой вопрос, как записать израсходованные деньги, после некоторого размышления по большей части приказывал отнести их на счет расходов по огородам.

В действительности он был очень щедр к огородникам, но и не жалел денег для обедневшей шляхты и разных просителей, в особенности если они принадлежали к знакомым ему семьям. Он никогда не был ни скупым, ни корыстолюбивым, хоть и не любил разбрасывать деньги во все стороны.

Я еще должен упомянуть о затруднениях с французами, бывшими при дворе, в отношении которых надо было соблюдать величайшую осторожность, потому что Витри и его помощники, имея к ним доступ, легко могли через них узнавать о том, что у нас говорилось и делалось.

Я не могу обвинять всех французов в измене королю, потому что многие из них без всякого умысла рассказывали о происходящем, не зная, что этим могут повредить королю, но были такие, которым Витри, Форбен и другие платили жалованье. Среди женского персонала королевы было немало продажных приятельниц французов.

Прежде говорили, что со времен Вазов до Марии-Людвики при дворе преобладало все немецкое, но теперь, со времени французской королевы и при нашей маркизе, французское влияние настолько распространилось, что при дворе слышен был лишь французский язык. Жена Собеского, живя с молодых лет в Польше, хоть и научилась языку, но говорила на нем очень плохо и еще хуже писала по-польски, если необходимость заставляла ее иногда написать несколько слов. С мужем, братом, сестрами и их мужьями, со всеми слугами она разговаривала только по-французски. В свите короля было много поляков, в свите же королевы, кажется, единственная Шумовская.

Обе упомянутые выше фаворитки королевы, Федерб и Летре, были француженками, другие девушки и слуги - тоже французами.

Только среди низших служащих при буфете и при лошадях можно было найти поляков. За столом или в обществе преобладал французский язык; король по большей части читал французские и латинские книги: польских книг, кроме похвальных стихов, было очень мало, да и те были так плохо отпечатаны, что читать их было трудно. Сколько раз я, рассматривая книжки, напечатанные в Кракове, Данциге или в других местах, должен был удивляться тому, что у нас нет хорошей бумаги и что у нас не умеют печатать. Когда похвальное слово печатали для короля, то еще на сносной бумаге, но если слово предназначалось для обыкновенных смертных, то употребляли чуть ли не оберточную.

Но в то время этим никто не интересовался, потому что кто заботился тогда о польской книге, и кому она была нужна?

Возвращаясь к вопросу о французах, скажу, что во время самых плохих отношений королевской четы к Франции, когда Витри, всеми ненавидимый, выходил из себя, не достигая успеха, много французов было в Польше при дворе, при знатных особах, в войске и в местечках. Почти все инженеры были выписаны из Франции.

Находившиеся при короле писари, секретари, Дюмулен - лакей и фельдшер одновременно, слуга Ляфор и многие иные, - все это были французы.

Легко понять, возможно ли было что-нибудь скрыть перед французским послом и его агентами. То, о чем не рассказывали мужчины, выбалтывали женщины. В Варшаве, во Львове было много лавок, принадлежавших купцам из Франции, подобно тому, как в Кракове было когда-то много итальянцев.

Нам всем волей-неволей пришлось научиться французскому языку; говорившие плохо, по крайней мере, его понимали. Как будто вопреки разуму, все эти бывшие приверженцы французов во главе с королевой стояли теперь против Франции и ее короля; но Витри и Морштын с помощью всех своих явных и тайных помощников, с помощью подкупа старались не допустить союза с Австрией против турок, готовые даже, в случае надобности, низвергнуть с трона Собеского.

В этих происках, больше чем Витри принимал участие ловкий, жестокий, хитрый, душой и телом преданный Франции Морштын; Морштын был больше французом, чем поляком; он приобрел недвижимость во Франции и мечтал о том, чтобы туда переселиться. Каким образом до этого дошло, что он, приятель и слуга польского короля, перешел в лагерь его врагов, можно объяснить только тем, что Морштын надеялся получить хорошее вознаграждение от Людовика XIV за измену собственной стране.

И в этом деле, как и во всем, что у нас происходило, немалая часть вины падала на королеву. Ее брат, кавалер де Малиньи, человек не старый, красивый, довольно храбрый полководец, сватался к дочери Морштына и получил отказ.

Королева, обиженная за брата и принимая отказ за личное оскорбление, поклялась отомстить, и, хотя Морштын оправдывался тем, что не мог принудить свою дочь, королева ему все-таки не простила, что он посмел отвергнуть союз с королевской семьей.

В это время ловкий Морштын, умевший скрыть всякую роль, которая приходилась на его долю, приготовившись к тому, чтобы покинуть Речь Посполитую, имея множество друзей и сношений с разными лицами, отважился составить заговор против короля... Лучшего и более деятельного агента, чем он, Людовик XIV в Польше не имел.

Я не могу сказать, было ли это правдой, или сплетней, скрываемой королем и не допускаемой к распространению, но ставшей потом известной, будто заговорщики хотели не только свергнуть короля и на его место возвести Яблоновского, но даже покушались на жизнь Собеского.

Там, где дело идет о таком страшном обвинении, совесть не позволяет легкомысленно его возводить...

Я не буду распространяться о том, что до ушей моих дошло о заговоре, который, слава Богу, не был приведен в исполнение.

Во всей этой истории все было и осталось темным; те, у которых рыльце было в пуху, отрицали свое участие; о Яблоновском говорили, что без его ведома распоряжались его именем, и король до самого конца считал его своим лучшим другом, а королева его не только уважала, но и больше любила, чем мужа.

Его благородный характер и откровенность часто не могли примириться с ее политикой, так как она была неразборчива в средствах, стремясь лишь достигнуть намеченной цели.

Перед сеймом Собеский был настолько спокоен и уверен в своем успехе, что не питал никаких опасений за результат сейма. Все было предусмотрено и обдумано, чтобы не дать его сорвать и провести предложения, внесенные королем и поддержанные папским нунцием Иннокентием XI и императорским послом.

Мне кажется, что и королева, более подозрительная и хитрая, и та не догадалась о готовящейся измене.

Но прежде, чем мы дойдем до сейма, я должен описать свое собственное несчастное приключение, доставившее мне много огорчений и неприятностей.

Я уже упоминал о том, как несчастная Фелиция Бонкур довела меня до того, что я из-за нее поссорился с ее мужем.

Все об этом знали, и мы не разговаривали друг с другом. Француз меня избегал, и я тоже не искал его общества. Я знал о том, что он втихомолку мне угрожал и готовился меня проучить. Я над этим смеялся, но избегал всяких разговоров с его женой и, хотя она старалась меня увлечь своими улыбками, не поддавался искушению.

Таковы были наши отношения с Фелицией, когда однажды, рано утром, перед отъездом на сейм в Варшаву, в мою комнату вбежал добряк Шанявский, до того взволнованный, что я сразу догадался о принесенных им скверных известиях... Остановившись против меня посреди комнаты он воскликнул:

- Товарищ! Что же ты сделал, и до чего тебя довела твоя глупая страсть!

Я перекрестился.

- Что с тобой? - спросил я спокойно.

- Передо мной не притворяйся! - крикнул Шанявский. - Пока еще не поздно, оденься и беги! Vox populi (Голос народа (лат.).) указывает прямо на тебя... Все говорят, что это дело рук твоих. Если тебе жизнь дорога...

В моей голове все перепуталось.

- Господь свидетель, - воскликнул я, срываясь с постели, - что я не знаю и не понимаю, о чем идет речь!.. Чего ты хочешь? О чем ты говоришь?

Шанявский взглянул на меня.

- Виновен ли ты, или невиновен, я ей-Богу не знаю, - произнес он, задыхаясь, - но спасаться тебе надо, потому что все в один голос говорят, что это дело твоих рук...

- Но, черт возьми, - прервал я, - скажи же мне наконец, в чем же дело?

- Бонкур убит, - начал Шанявский, - изрубленный труп его найден сегодня утром в лесу за городом, а вчера вас видели ссорящимися друг с другом.

Дрожь пробежала по моему телу...

- Каким образом ты мог допустить мысль, - воскликнул я, - что я его убийца, напавший на него из-за угла и изрубивший его! Мы несколько раз ссорились друг с другом, вчера я даже над ним насмехался, но мы разошлись на дворе. Я ни о чем не знаю.

Взволнованный, однако, я немедленно встал и начал одеваться.

- Я пойду прямо к королю, - отозвался я, - пусть сейчас же произведут следствие... Я невиновен...

- А там уж расследование началось, и король уже уведомлен, - произнес Шанявский. - Я был уверен, что ты уже скрылся, потому что и я тебя подозревал... Расследование дало только то, что вы вчера поздно вечером поссорились и что после этого он скрылся из своей квартиры и домой больше не возвращался. Челядь, вернувшись ночью, нашла его труп в лесу. Я тебе говорю, что все единогласно обвиняют тебя. Изрубленный труп с расколотой головой уложили в сарае на тюфяке. Я слышал, что жена его приходила посмотреть на него и, не проронив ни одной слезинки, перешла из своего помещения в женское отделение. Вообще, она вовсе не огорчена...

- Я не виновен, - возразил я. - Ты знаешь меня, я перед тобою не скрыл бы. Правда должна обнаружиться. Я одеваюсь и еду к королю...

Не успел я проговорить эти слова, как Моравец вбежал в комнату и, увидев меня, заломив руки воскликнул:

- Король велел тебя позвать! Почему ты не бежал вовремя? Гнев овладел мною.

- Слушай! - воскликнул я. - Неужели ты вместе с другими потерял разум? Я ни о чем не знаю...

- Король велел тебя позвать! Почему ты не убежал? - повторил Моравец. - Еще во время последнего сейма он был возмущен поединками и убийствами возле замка, а теперь тут, под его боком, такое преступление, и убили Бонкура, которого он любил и в услугах которого нуждался.

Видя, что он мне не верит, я стремительно снял висевшее над кроватью распятие Христа и поклялся ему, что никогда не был убийцей.

- Если б ты даже сто раз поклялся, - возразил Шанявский, - то ты других не убедишь; я тебе верю, но король...

Надев первое попавшееся платье, я, как в горячке, побежал к королю, которому в этот момент Ляфор натирал ноги и помогал одеваться.

По лицу Собеского я сразу увидел, что мое дело обстоит плохо. Увидев меня переступающим через порог, он затрясся от гнева и закричал:

- Убийца! Ты даже не пощадил достоинства своего короля... Знаешь ли ты, что это значит - обнажить саблю там, где находится король?.. Ты своей головой ответишь за это!

Я упал на колени, ударяя себя в грудь.

- Всемилостивейший государь! - воскликнул я. - Я не виновен. Это дело не моих рук... Я могу поклясться в этом...

- Прочь от меня! Прочь! Пока ты цел, - начал король. - Ты убийца и вдобавок хочешь быть клятвопреступником. Посмотри только, до чего тебя довела твоя глупая страсть. Ты погубил Душу.

- Всемилостивейший государь!.. - вопил я.

- Молчи! - крикнул король. - Молчи! Убирайся вон, пока ты невредим, и не показывайся мне на глаза... Когда тебя схватят чиновники маршалка, я тебя защищать не буду.

- Всемилостивейший государь, - начал я умолять, - если я убегу, все признают меня виновным, а я не хочу покрыть себя позором, спасая этим свою жизнь, потому что я не виновен...

- Все тебя обвиняют, - гневно возразил король, - все! Вас видели вчера вечером спорящими, и вы вместе вышли...

- Но я прямо пошел наверх к себе домой и не видел после этого Бонкура, - повторил я.

- Уезжай отсюда, слышишь, - прервал король, - я тебя жалею. Правда откроется, но прежде, чем ты докажешь свою невиновность, в которую я не особенно верю, тебя засадят в тюрьму, потому что тебя захватили чуть ли не in flagranti. С маршалком нельзя шутить...

Король окинул меня взглядом.

- Нет, всемилостивейший государь, я не стану удирать, - прервал я спокойно, - я не виновен в убийстве.

- Да! Да! - прервал Собеский. - Это софистика! Ты говоришь, что не совершил убийства, но дуэль между вами была... А дуэль без свидетелей - это убийство.

- Но я с ним не дрался! - воскликнул я в отчаянии. - Я сам себя отдам в руки власти, потому что я не могу допустить, чтобы меня обвиняли, когда я не чувствую за собой вины...

Несмотря на мои клятвенные уверения, король не успокоился, не желая мне верить.

- Поступай как хочешь, - воскликнул он, - но я не могу тебя дольше оставить ни при моей особе, ни при дворе. Если тебя подозревают в убийстве... то мне не следует тебя поощрять. Количество преступлений увеличивается, и им не следует потворствовать. Передай все дела Шанявскому и иди на все четыре стороны... я тебя знать не хочу.

От огорчения мне хотелось заплакать, и я снова упал перед королем на колени.

- Всемилостивейший государь, - начал я, вознося руки к небу, - не осуждай меня невиновного и не отталкивай от себя. Твой гнев на меня будет причиной того, что все меня осудят...

Король не дал мне окончить.

- Довольно, довольно! - произнес он. - Я не могу этого слышать, и мне нельзя тебе потворствовать... Как я сказал, так и будет.

Он указал мне на дверь; Ляфор, видя короля разгневанным, раскрыл передо мной двери, и я должен был уйти... В голове у меня был страшный хаос, но я и не думал о том, чтобы скрыться.

Шанявский ожидал меня в передней, желая знать, чем все это окончится; я бросил ему ключи и попросил его принять кассу.

- А ты? - спросил он.

- Что я сделаю? - повторил я. - Но ведь ты не можешь думать, что я убегу, чувствуя себя невиновным. Я тут останусь до окончания следствия и найду преступника, потому что не хочу на себе оставить кровавое пятно такого убийства. Те, которые полагали, что я уже за горами и за долами, видя меня разгуливающим на свободе и не думающим о бегстве, понемногу начнут менять свое мнение.

Кроме Шанявского и Моравца, все меня сторонились из боязни быть заподозренными в соучастии и иметь дело с судебными властями.

Я первым делом пошел вместе с Шанявским в сарай, где находился труп. При виде его я весь задрожал, до того он был обезображен; кроме черепа, из которого вытек мозг, лицо и плечи были изуродованы... Кровь уже давно перестала течь из ран, и он весь был покрыт темно-красной скорлупой... Из этого можно было заключить, что убийство было совершено накануне вечером.

Раны были нанесены саблей, и возле трупа нашли лишь поломанную французскую шпагу. Это не был поединок, а простое нападение, и, судя по количеству ран, казалось, что убийство было совершено не одним, а, по меньшей мере, двумя лицами.

Затем я отправился в помещение женского персонала с намерением повидаться с женой убитого Бонкура, но меня к ней не допустили.

Из нескольких шепотом сказанных слов Летре я вынес заключение, что и Фелиция подозревает меня в убийстве мужа, смерть которого она вовсе не оплакивает. Летре тоже советовала мне бежать, но я ей ответил, что и не думаю трогаться с места, пока не найду настоящих убийц и не освобожусь от возведенного на меня обвинения.

Поэтому я остался в Яворове, а так как я считал себя изгнанным, то не пошел в столовую, а остался в своей мансарде. Я не в состоянии описать все, что я выстрадал за это время.

Наместник маршалка, видя, что я не собираюсь бежать, не арестовал меня; на мое желание остаться смотрели как на нахальство с моей стороны, а не как на доказательство невиновности, объясняя это тем, что я уверен в покровительстве короля, а потому так смело веду себя. Ввиду такого мнения расследование дела шло довольно медленно, и я сам должен был им руководить... Нельзя было найти никакого следа, чтобы догадаться, кто мог быть убийцей.

Насколько я знал Фелицию, я мог ее подозревать в том, что, не послав непосредственно убийц, она могла быть косвенным образом к этому причастной. Я не был единственным, потерявшим из-за нее голову, и было много других, которые из-за нее с ума сходили, с тою только разницей, что моя любовь была постоянной, а их скоропреходящей. Из расспросов я узнал, что в последние дни перед убийством за женой Бонкура особенно ухаживали два молокососа, Слоневский и Маргоцкий. Летре мне рассказала, что несколько раз видела Фелицию то с одним, то с другим, смеющейся и шептавшейся по углам, и что на следующий день после убийства Слоневский и Маргоцкий пришли к столу с сильно измененными лицами, бросая вокруг себя беспокойные взгляды, и она сразу это заметила.

Я их очень мало знал и рассказал об этом Шанявскому...

Не сказав мне ни слова, он отправился в их комнаты, улучив время, когда они пошли обедать, и осмотрел их сабли. На сабле Слоневского не было никаких следов крови, но зато он в углу нашел старую рубашку, которой, по всей вероятности, вытерли окровавленную саблю, и забрал ее с собой,

Кровь была свежая, а при дворе ничего не известно было о какой-нибудь происшедшей дуэли. В комнате Маргоцкого он не нашел никаких следов.

Для того чтобы себя спасти, надо было губить других, и мы начали советоваться, как поступить.

Шанявский мне сказал:

- Не вмешивайся, ты очень горячишься, а дело идет о твоей жизни; положись на меня, и я попробую, может быть, мне удастся раскрыть правду.

Рассудительный Шанявский в тот же вечер, подойдя к Слоневскому, шепнул ему:

- Я должен вам что-то сказать.

Обеспокоенный юноша начал торопить Шанявского сказать ему поскорее, в чем дело.

- Поговаривают, - шепотом сказал Шанявский, - что вас видели вечером, идущим в лес, в котором был убит Бонкур, и возвращающимся оттуда с окровавленной саблей.

Неосторожный молокосос, имевший нечистую совесть, моментально воскликнул:

- Кто осмеливается это сказать? Кто? Никто меня не видел! Я никого не встретил!

Шанявский прикусил язык, шепнув про себя: "Habemus confitentem".

- А Маргоцкий? - тихо спросил он. - Какой дорогой он возвратился?

Слонецкий, побледнев, бросился к Шанявскому и начал его умолять:

- Не губите меня! Откуда вы это знаете? Каким образом?

- Об этом не расспрашивайте, - возразил Шанявский, - я этого не могу вам сказать. Одно только я посоветую вам и Мар-гоцкому: пока еще не поздно, убирайтесь отсюда по добру по здорову, потому что вы и глазом моргнуть не успеете, как вас выследят, а тогда вы поплатитесь жизнью.

- Мы оба невиновны, - начал он. - Эта француженка пристала к нам и начала жаловаться и плакать, кто ее освободит от этого тирана-ревнивца, кто ее вырвет из рук этого злодея! Она не только плакала и жаловалась, она просто подстрекала нас освободить ее, убив Бонкура, потому что иначе ей придется отравиться.

Слоневский признался, что они вдвоем напали на Бонкура, узнав от его жены, что он в тот вечер пойдет один, без провожатых, к Дюпону с поручением от короля.

- Послушайте, - сказал Шанявский, узнав от него все нужное, - я вашей гибели не хочу, а потому уезжайте вместе с Маргоцким, не дожидаясь ночи. Я не думаю, чтобы за вами послали погоню. Самое главное, чтобы вас тут не было. Это гадко - вдвоем напасть на одного и убить таким образом беззащитного. Если хотите спасти свою жизнь, то не теряйте ни одной минуты.

Шанявский мне в тот вечер ни о чем не рассказал.

На следующее утро прислуживавший мне мальчик, войдя в комнату за одеждой, остановился у моей постели, сказав:

- Слонецкий и Маргоцкий ночью куда-то скрылись, забрав с собой лучших коней и мало вещей. Говорят, что из-за Бонкура.

Я стремительно встал с постели.

- Ты правду говоришь?

- Зачем бы я стал врать?

Не успел он окончить эти слова, как в комнату вошел Шаняв-ский в утреннем костюме и с улыбкой на губах.

- Мальчик, должно быть, уж сообщил тебе новость? - спросил он.

- А это правда?

- Их обоих нет, - ответил Шанявский, указывая глазами на то, чтобы отослать слугу.

Я велел мальчику пойти посмотреть лошадей.

- Поблагодари меня, - сказал мой приятель. - Я вчера вечером начал расспрашивать Слоневского, а так как на воре шапка горит, то он сразу во всем признался. Сегодня их обоих уже нет, и ты сумеешь доказать свою непричастность к убийству, а я освобожусь от переданных тобою мне ключей, мысль о которых меня беспокоит, так как мне все кажется, что короля ограбят, и я буду за это в ответе.

От радости я бросился Шанявскому на шею, и он, опустившись на стул, начал мне подробно рассказывать, указывая на то, что не столько виновны юноши, сколько негодная Фелиция, подстрекавшая их к совершению убийства.

- Я надеюсь, - докончил он, - что это раз навсегда тебя вылечит от твоей несчастной любви к этой мерзкой женщине, заслуживающей самого строгого наказания. Я только что узнал, что осталось завещание, по которому она является единственной наследницей всего, что принадлежало Бонкуру.

Известие о бегстве Слоневского вместе с товарищем произвело при дворе огромное впечатление и перетянуло чашу весов на мою сторону, вызвав сожаление о том, что меня напрасно подозревали, что король слишком поспешно меня обидел, и т. д.

Не желая никому навязываться, я остался в своей мансарде в ожидании того, что дальше произойдет.

На следующий день добряк Шанявский, подавая королю кошелек, произнес:

- Всемилостивейший государь, - мне следовало бы возвратить ключи и кассу Поляновскому, потому что он страдает за чужие грехи.

- А где он находится? - спросил король.

- Он еще тут, - произнес Шанявский, - он собирается к матери. Собеский задумался.

- Нет, - сказал он, - ключи останутся у тебя, а относительно Поляновского я еще не решил, как поступить; и для него найдется занятие.

- Могу ли я ему сообщить, чтобы он к вам явился? - торопился Шанявский.

- Оставь и не вмешивайся в чужие дела, - возразил Собеский, - я сам решу, как поступить.

Шанявский мне немедленно рассказал обо всем, и я весь день до вечера провел в томительном ожидании, но напрасно. На следующий день с утра меня тоже не позвали, и я уже начал томиться ожиданием, когда пришел паж короля и велел мне немедленно идти к королю в его кабинет.

Увидев меня, Собеский улыбнулся.

- Видишь, - сказал он, - правда, подобно маслу, всегда всплывает наружу; но ты не должен считать себя обиженным за мою строгость и наказание лишь по подозрению. Король лишь судья, а справедливость не знает сострадания.

Я молчал.

- Я возвратил бы тебе заведование кассой, - произнес он, - но ты мне еще пригодишься для другой цели. Я знаю, что ты дельный малый и умеешь держать язык за зубами, а потому я тебя пошлю с соответствующими инструкциями в Варшаву. Для отвода глаз ты как будто бы будешь заведовать моим гардеробом, но на самом деле я тебе доверю очень важные дела. Что же касается твоей реабилитации, то ты в ней не нуждаешься; достаточно того, что ты остаешься у меня служить, а я, кроме того, велю увеличить твое жалованье.

В этот же день я умышленно пришел к общему столу; Фелиции не было при столе, а Петре и Федерб обе меня поздравили.

Никто не хотел признаться в том, что меня подозревал, и всякий уверял, что был убежден в моей невиновности. О беглецах говорили невероятные вещи. Фелиция Бонкур отрекалась от всего и более других чернила бежавших. История эта продолжалась недолго и последствием ее было то, что я вполне излечился от своей любви к вдове и даже не старался ее увидеть.

Некоторые утверждали, что она намеревается покинуть двор, другие предсказывали, что она остается при королеве, которая не могла обойтись без ее болтовни.

Я старался совершенно забыть об ее существовании, но она постоянно являлась ко мне во сне, окруженная ореолом невинности.

Я ежедневно являлся к королю в ожидании его распоряжений, он при виде меня улыбался и велел ждать.

Прошло несколько дней. Однажды поздно ночью Шанявский прибежал за мной, чтобы я немедленно шел к королю.

Я увидел Собеского уже раздетым, в шубке на беличьем меху, наскоро наброшенной на рубашку, наклонившимся над столиком с бумагами, которые он вынимал из раскрытой шкатулки.

Много лет прошло с тех пор, и я думаю, что теперь я могу рассказать о поручении, данном мне королем; достаточно упомянуть о том, что дело шло о заговоре и о тайных сношениях с Морштыном и Витри лиц, считавшихся друзьями короля, а также о том, чтобы перехватить письма, посланные Морштыном во Францию.

Письменных поручений мне король не дал, а велел поклясться, что я сохраню тайну, которую и теперь не хочу выдать. Я осмелился обратить его внимание на то обстоятельство, что он мне доверяет тяжесть, которая, при всем моем желании, может оказаться мне не по силам.

- Твое благородное сердце тебе поможет, - ответил король, - я знаю, что ты мне не изменишь, а ума у тебя достаточно, чтобы справиться с делом. Поезжай с Богом и знай, что больше всего меня интересуют письма Морштына, каким образом и через кого он их отправляет; вернее всего через Данциг и при помощи Акакия, а потому ты должен будешь обдумать и найти средства перехватить хоть одну посылку и передать ее в мои руки... Возможно, и даже наверное можно сказать, что на это придется потратить деньги, и ты мне в них дашь отчет. Я тебя предупреждаю, не жалей денег, потому что необходимо, будь то дорогой ценой, приобрести хоть одно доказательство измены... Если у тебя не хватит денег, которые я тебе дам с собою, то обратись в Варшаве к Арону, которому приказано выдать тебе под твою расписку сколько ты потребуешь. Из-за нескольких десятков или даже сотен дукатов не следует потерпеть неудачу в таком важном деле.

Король меня надолго задержал, давал различные наставления о маршруте, который мне нужно будет избрать, и о людях, которых придется пригласить в качестве помощников. Лишь около полуночи я возвратился к себе и нашел Шанявского уснувшим на моей постели в ожидании меня. Я с трудом его разбудил, до того крепким сном он спал. Он начал меня расспрашивать, но я, несмотря на нашу дружбу, не мог ему признаться, с какой целью я еду. Я ему только сказал, что король велел отвезти в Варшаву свой гардероб и произвести в замке разные переделки, поэтому мне пришлось у него засидеться.

Я не знаю, поверил ли мне Шанявский, но он больше не задавал никаких вопросов, так как знал по опыту, что никакая сила не сможет заставить меня говорить, когда нужно хранить молчание.

Я, не откладывая, поспешно начал готовиться к отъезду, чтобы до наступления вечера выехать из Яворова...

У меня было несколько экипажей, изрядное количество слуг, лошади про запас, одним словом, была организована экспедиция.

Мне следовало радоваться необыкновенному доверию, оказанному мне королем, но, правду сказать, я больше беспокоился, нежели радовался. Поручение было трудное и столь неприятное, что я никогда бы не взялся его исполнить, если бы дело не касалось жизни и спокойствия короля. Оно требовало хитрости, которой я, увы, никогда не отличался, притворства и вообще приемов мне противных... Вследствие отвратительных дорог, путешествие продолжалось дольше, чем я рассчитывал. Случалось, что нам несколько раз чуть ли не на плечах приходилось вытаскивать возы, застрявшие в ухабах и болотах.

В Варшаве я увидел необыкновенное оживление, которое обычно бывает перед сеймом, когда в городе ожидают прибытия большого количества гостей и беспокоятся о беспорядках, вызываемых их прибытием.

Почти не отдохнув, я, руководствуясь указаниями, полученными от короля, начал осторожно обо всем расспрашивать и через неделю знал уже наверное, что в действительности готовится что-то ужасное против короля, не говоря уже о том, что хотели сорвать сейм.

Очень многие нападали на австрийского союзника, приписывая ему то, что считалось австрийским обычаем, а именно желание превратить трон в наследственный absolutum dominium. Они не хотели видеть на троне ни королевы Марии, ни Якуба, если бы даже вследствие этого к Польше присоединена была бы Молдавия и Валахия... Голоса, раздававшиеся против короля, исходили от французской партии и, как я заметил, щадили королеву больше, чем короля.

Когда я узнал, что гетман Яблоновский участвует в заговоре, то не хотел этому верить. Витри и Морштын заблаговременно проявили свою деятельность, и мне легко было разузнать, что последний часто переписывался с французским королем и другими лицами, а Витри получал крупные суммы, но не для Венгрии, а для того, чтобы заранее приготовить клику людей, преданных французской партии.

Не было недостатка в людях, расположенных к королю, веривших в него, преданных ему и возлагавших все надежды на него, но все это были люди, имевшие мало значения. К тому же им недоставало руководителя, так как на Яблоновского трудно было рассчитывать. Королева, не пользовавшаяся симпатиями, тоже не могла ничем помочь; торговля вакансиями увеличила ее капитал, но уменьшила уважение к ней. Все эти приготовления к сейму представились мне в печальном свете. Мои мысли были заняты Морштыном и теми письмами, которые король так жадно добивался перехватить. Я питал отвращение к таким действиям и должен был поминутно повторять себе о том, что дело идет о спасении Речи Посполитой и самого короля.

Нелегко было проследить, каким путем пересылаются письма Морштына и Витри к Акакию. Возможно, что мне даже не удалось бы исполнить желание короля, если бы Акакий сам неожиданно не приехал инкогнито в Варшаву под чужим именем. Я не терял его из виду, всюду как тень следуя за ним, но было чрезвычайно трудно приобрести доверие заговорщиков.

Мне даже стыдно признаться, к каким средствам приходилось прибегать, чтобы достигнуть своей цели...

Но чего человек не сможет с помощью всесильных денег?

Приближался назначенный срок прибытия короля, а я еще не сделал ничего существенного. Мне обещан был пакет с корреспонденцией, адресованный господину Кайеру, но я не знал, содержит ли он в себе необходимое королю доказательство, а распечатать его и прочесть я не считал себя вправе.

Я знал, что французы имели в замке подкупленных ими людей, а потому если бы последние узнали о пакете, то не пощадили бы меня. С величайшим нетерпением я ожидал приезда короля и временно нашел себе пристанище у знакомого огородника, приказав доверенному слуге уведомить меня о приезде Собеского.

Время тянулось очень медленно.

Неуверенность в том, не ошибся ли я, заплатив громадные деньги за ничего не стоящую бумажку, не давала мне ни минуты покоя.

Наконец слуга Василий сообщил мне, что вечером ждут приезда короля. Я отправился из Вилянова в замок, где собралось много чиновников, сенаторов и военных в ожидании Собеского.

Прием, однако, был очень холодный, и король, как только вышел из экипажа, казалось, искал меня глазами. Я стоял так, чтобы он мог меня заметить и, встретив его неспокойный взгляд, остановившийся на мне, ударил себя рукою в грудь, как бы этим жестом давая ему понять, что у меня имеется необходимое ему доказательство.

Начались длинные приветствия, разговоры и давка пробиравшихся к королевской руке, так что мне очень долго пришлось ждать в гардеробной. Через некоторое время король вошел туда в сопровождении Матчинского и спросил, где я.

Я не смел при свидетеле раскрыть рот, но король, хлопнув меня по плечу, спросил:

- Говори, поймал ты птичку или нет?

- Поймал, всемилостивейший государь, но один Бог знает кого, куропатку или летучую мышь...

Я расстегнул одежду и, вынув пакет, передал его королю. Собеский сделал Матчинскому знак, чтобы закрыл дверь на засов, и быстро разорвал конверт с печатями... В нем оказалось несколько писем Витри к королю, к Форбену и, наконец, письмо, написанное знакомым почерком Морштына к Кайеру, которое король прежде всего распечатал и, приблизившись к свету, стал жадно его читать.

Я не спускал с него глаз, стараясь угадать, что я поймал...

Король побледнел, и бумага дрожала в его руках, но он жадно читал до конца, некоторые места, насколько я мог заметить, прочел по два раза и наконец, протянув письмо Матчинскому, сказал:

- Погляди, прочти! Большего не нужно, хотя самое главное в цифрах.

Он на минуту забыл обо мне, потом, повернувшись ко мне и хлопнув меня по плечу, прошептал голосом, в котором чувствовалось сильное волнение:

- Ты отличился, и Господь тебя вознаградит; ты мне оказал громадную услугу, о которой я не забуду. Я подумаю о том, чтобы тебя вознаградить, а теперь ступай и не проговорись ни перед кем ни единым словом... Никто об этом не должен знать.

Я поцеловал руку короля и вышел из комнаты с сильно бьющимся сердцем. Шанявский, прибывший вместе с двором, сразу узнал по моему лицу, что я чем-то очень доволен, а так как работы у нас не было, то мы, по польскому обычаю, отправились в виноторговлю, чтобы отпраздновать мою удачу за бокалами вина.

ЧАСТЬ II

Сейм открылся при самых лучших предзнаменованиях. Ибо, хотя король знал о заговоре Морштына, он не догадывался и не подозревал, какие лица входили в состав заговорщиков.

Письма, перехваченные мною, были недостаточны для обвинения и, хотя подтверждали существование каких-то шахерма-херств, еще не давали ключа к тайне. Однако по найденной нити можно было размотать клубок, и действительно, через некоторое время были перехвачены гораздо более убедительные доказательства.

Собеский, кроме подскарбия, Витри и Дюверна, не знал других участников. Конечно, не имея к тому никаких данных, он даже не мог подозревать Яблоновского, тем более что тот всегда был с королем в самых сердечных отношениях. Однако впоследствии оказалось, что Яблоновский, недавно возведенный в гетманское достоинство, знал о заговоре и держался нейтрально, так как имел виды на корону; что Сапеги, которых король осыпал милостями, предали его; что среди собственных его сторонников было немало, готовых стать в ряды врагов, лишь бы только последним удалось пошатнуть авторитет Собеского и восстановить против него большинство на сейме. Не хочу загадывать слишком далеко, но за спиною Яблоновского стояли очень многие; а Морштын был так уверен в успехе дела, как будто уже свергнул короля.

Действительно, как некогда король Михаил, так и Ян был окружен врагами и предателями. Его славе вождя и грозы турецких полчищ, окруженного сиянием непобедимости, всячески старались противопоставить рыцарскую доблесть Яблоновского. Распускали слухи, что король отяжелел, что не может сесть на лошадь, что он не в силах преодолеть тяготы военного похода.

На первый взгляд можно бы подумать, что в том есть доля правды, так как королю, чтобы сесть в седло, приходилось подставлять скамейку. Но, сев в седло, он выдерживал по десяти часов подряд и не жаловался на усталость.

Самая же мысль о борьбе с неверными в защиту святого Бреста, так воодушевляла короля, так ободряла его, вливала столько новых сил, что он молодел при одном только намеке на поход.

Никогда еще мне не случалось видеть короля в более грустном настроении, чем перед сеймом. Он уже скорбел душой, что придется сорвать маску с постыднейшей измены... Королева также была печальна, так как частью знала о происках французов. Яблоновский, которому она очень доверяла, конечно, успокаивал ее и не давал углубиться в суть вопроса.

Как в былое время французы, Форбен и прочие, так теперь ежедневными собеседниками короля были папский нунций и австрийский посол. Они досаждали королю письмами, наседали на него и на королеву.

Насколько я мог видеть, Собеский твердо стоял на позициях христианина и защитника веры; рассчитывал также, как выражался, "отвоевать под Веной Каменец". Королева же мечтала об эрцгерцогине для своего Якубка (Якубек - уменьшительное от "Якуба" (Яков).) и о наследственном престоле.

Маршалом сейма выбрали Лещинского. Начало прений прошло довольно мирно, но почти тотчас же ввели папского и австрийского послов и подняли вопрос о союзе с Австрией и помощи Леопольду.

Только этого и ждали заговорщики, чтобы разразиться страшным взрывом долго сдерживаемой и затаенной страсти. К несчастью, они опирались на чувства, взлелеянные у нас долгим рядом поколений: на ненависть в народе к Австрии и на боязнь Ракуского (Габсбургского.) дома.

- Кесарь, - кричали заговорщики, - не помогал нам, когда нас теснили турки; с какой стати мы пойдем к нему на помощь? Мы всегда справимся с турками, а какое нам дело до того, что они утвердятся на Дунае? Наши враги не турки, а бранденбурги и ракушане. Они давно уже примериваются, как бы прикончить и поделить между собой Речь Посполитую.

Были и такие, которые открыто упрекали Собеского, будто он потому ищет союза с Австрией, что хочет обеспечить для себя наследственность престола и попрать все вольности народа. И не только кричали на сейме, но тысячами разбрасывали подметные письма на польском и латышском языке, призывавшие к насилию над королем.

Ясно было, что запевалою всех писак и крикунов был Морштын.

Французская партия заняла на сейме преобладающее положение; она так с каждым днем наглела, что королю, несмотря на отвращение, которое он питал к выступлению с открытым обвинением, грозившим печальными последствиями для очень многих, ничего другого не осталось, как публично призвать Морштына к ответу и предать его суду общественного мнения.

Перехваченные и доставленные мною из Берлина письма в достаточной мере подтверждали факт измены. Правда, значительная часть их была зашифрована; но самый факт шифровки доказывал, что в письмах было нечто, не подлежавшее огласке, а следовательно, Морштын замышлял недоброе.

Заручившись письмами, король созвал сенаторскую раду (Совет.) и, представив переписку, потребовал суда и наказания. Доказательства были такие веские и убедительные, что речи не могло быть об увертках. Вызванный сенаторами Морштын держал себя крайне вызывающе; отрицал, что действия его были направлены во вред Речи Посполитой, отказывался дать ключ шифра... Ничего не помогло; его все-таки отдали под суд.

Во мгновение ока эти письма, которыми, сверх подскарбия, было скомпрометировано очень много лиц, произвели полную перемену настроений. Завлеченные Морштыном в ловушку отреклись от него, осудили, отступились. Весь гнев и злоба обрушились на французского посла Витри, который не смел показаться на улице. Но королю пришлось смотреть сквозь пальцы на соучастников мор-штыновского заговора и не привлекать их к суду.

Морштын и французы оказались единственными обвиненными.

Разнеслись слухи о заговоре и готовившемся покушении на жизнь государя; шляхта и все почитатели короля-воителя и короля-героя, встали на его защиту и были готовы следовать за ним хоть на край света.

Не все то, что успешно содействовало победе короля, творилось въявь. Но я присматривался и прислушивался и могу сказать со спокойной совестью, что политика была здесь на последнем плане: люди совершенно честно возмущались закулисной, тайной интригой, ненавистной всякому бесхитростному человеку. Ни нунций, ни австрийский посланник не могли бы добиться того единодушия, которое было вызвано слухами о том, что французы хотели отравить или свергнуть короля, что готовили какое-то питье, что понавезли подкупленных убийц... Преданность святой католической вере также влияла на умы и на сердца; а она была такая же у короля, как у народа.

Итак, все французское сооружение, возведенное с таким трудом, рухнуло в тот день, когда Любомирский должен был арестовать Морштына, а подскарбий, рассчитывая на проволочку, просил шестимесячной отсрочки, чтобы доказать свою невинность... Требовали, чтобы он выдал секрет шифра; но жена подскарбия, узнав о беде мужа, разорвала и сожгла шифровый ключ. Пришлось затребовать его из Франции.

Французы, Дюверн и Витри, до последней минуты были уверены в победе. Они прекрасно знали, что не подвергаются никакой опасности, так что Дюверн отказался уехать за границу и держал себя в высшей степени высокомерно. Но все же они должны были убедиться, что проиграли дело.

Витри, восстановивший всех против себя грубостью и высокомерием, очень кичился званием посла, но оно не помогло молодой Тышкевич показал ему, что никто не боялся ни самого Витри, ни его государя. Витри жил в Бернардинском монастыре; в окна его помещений и в его людей стреляли; на улице он должен был окружать себя охраной, а вскоре совсем перестал показываться. В сенате кричали, что в Польше не нуждаются и не признают постоянных резидентов: пусть уезжает восвояси; а некоторые депутаты предлагали:

- По-турецки с ним, с турецким другом: дать четыреста палок в пятки... Что это он вздумал помыкать здесь нами?

При таком настроении сейм принял все, чего требовал король; был закреплен союз с кесарем; повеяло рыцарским духом; воспрянули сердца. Напрасно под конец вновь делались попытки сорвать сейм. Друзья короля, а тем более враги, вчера еще пособлявшие Морштыну, старались обелить себя и остерегались: они, главным образом, не допустили безрезультатного окончания сейма.

Витри не оставалось другого выхода, как в самооправдание обманывать своего короля ложными докладами, а затем распроститься с Польшей и вернуться во Францию.

Однако напрасно было бы думать, что после отъезда Витри и Дюверна у нас совсем перевелись заговорщики и интриганы. Вся сеть, которою была опутана страна, осталась; только была не так заметна вследствие отъезда коновода. И в Гданьске, и в Варшаве, и в Кракове, и при дворе, и в опочивальне королевы осталось немало верных слуг Людовика XIV.

Со дня выезда Витри не подлежало уже сомнению, что Польша выставит вспомогательный корпус кесарю. Немедленно принялись вербовать, за австрийский счет, войска, предводителем которых называли Любомирского. Тогда же послали депеши к казакам, и на Литву, и в войсковые части с приказанием готовиться и собираться на границе. Но все это имело второстепенное значение.

Трудно передать то впечатление, которое я вынес как очевидец; но еще труднее заставить верить моим словам тех, которые не были очевидцами событий.

Дело в том, что ни Палавичини, ни посланник Леопольда совсем не интересовались составом войск: им было важно заручиться только именем Собеского, как признанного всей Европой победителя турецких полчищ. Считалось, что он единственный знаток их тактики, их способа ведения войны; знает их язык, и одно имя его нагоняет панику на турок и татар. В Европе славой полководца пользовался также невзрачный принц Лотарингский, тот самый, который женился на вдове Михаила (Короля Михаила Вишневецкого (Пяста).). Кесарь собирался назначить его генералиссимусом всех австрийских и союзнических войск. Но беда в том, что Лотарингский не пользовался никакой известностью у турок; они попросту о нем не слышали. Между тем они издавна знали, и испытали на себе славу имени короля польского и помнили, что там, где он являлся, им не удержаться.

Одно имя Собеского стоило десятитысячного войска. Главный вопрос был в том, чтобы склонить престарелого и утомленного жизнью короля, упросить его, ради святого Креста и веры католической, лично принять участие в походе. Задача не из легких, ибо король отяжелел, здоровье его пошатнулось; и он ревниво оберегал свою славу полководца. И вот от него требовали, чтобы он поставил на карту жизнь, спокойствие и имя... ради кесаря!..

К тому же королю было неудобно подчиняться чьим-либо, хотя бы даже кесаревым, приказаниям; необходимо было блюсти свое достоинство. Все это заставляло его медлить, не говоря уже о возрасте и силах. Наконец, послать на помощь армию или тянуться самому - далеко не одно и то же, так как личное присутствие короля влечет огромные расходы.

Все искренние друзья государя боялись за него, не допускали мысли о личном предводительстве, протестовали; поддерживали весьма немногие. Не очень-то надеялись на новые лавры, притом такие славные, как раньше; жертва была слишком велика... И кого ради? Ради кесаря, в неблагодарности которого король был наперед уверен, зная гордыню Габсбургского дома.

Испугалась, после сейма, даже королева, очень желавшая продлить жизнь и правление своего супруга. В ней проснулась запоздалая нежность к мужу, ибо из сношений своих с Людовиком XIV она вынесла заключение, что не может рассчитывать на поддержку Франции в нужную минуту. Папский нунции всегда мог привлечь короля на свою сторону во имя веры и креста; королева же была лишена духа самопожертвования, наполнявшего сердце мужа. К королеве можно было подольститься только обещанием реальных выгод: эрцгерцогини для Якубка, уступки Молдавии и Валахии и т. д.

Собеского увлекало то, что когда-то соблазнило и Варненчика (Владислав III Варненчик, погибший при Варне в битве с турками 10 ноября 1444 года.): слава поборника христианской веры, защитника креста. Мы, наблюдавшие его в течение всего похода, можем подтвердить, что он олицетворял собою подвиг, безмолвную молитву. Первым его делом, после взятия какой-нибудь небольшой крепости, было отслужить обедню в мечети, сбросить полумесяцы, водрузить кресты. Если и шевелилась где-то на дне его души мысль о Каменце и о возврате областей, отнятых турками и казаками, то занимала она последнее место в ряду его мечтаний: на первом плане были крест в церковь. Но и того нельзя сказать, чтобы король ханжил или молитвенно ходил на приступ неба, щеголяя своей набожностью. Напротив того, молился он всегда горячо и кратко; простаивал на коленях мессу, а рядом ждал конь под седлом.

В минуты вдохновения он, казалось, весь устремлялся к небу; но вдохновение действительно приходило к нему свыше, и он никогда не рисовался им перед людьми. Он всегда предпочитал тайную, одинокую молитву.

Можно сказать, что с момента закрытия сейма и почти до самого выступления из Кракова все еще не доверяли решимости короля принять участие в походе и всячески за ним ухаживали, чтобы склонить принять командование над войском. Он обещал; разнесся слух, что он пойдет; а люди все еще не верили такому счастью. Папский нунций дрожал до последней минуты, опасаясь неожиданной помехи... Мы уже готовили походные возы, а австрийское посольство и папский нунций по-прежнему не верили, что король сдержит слово.

И неудивительно, ибо Ян ставил на карту больше, нежели мог приобрести. Была у него и корона, и слава, добиваться было нечего, а потерять он мог много. На него могла обрушиться турецкая месть, легко было потерять жизнь и утратить славу победителя. Как сторонники кесаря до последнего момента не доверяли его решимости, так и турки не верили, что. король пойдет помогать австрийцам. Им и не снилось ничего подобного. Они допускали, что король, быть может, пошлет кесарю подмогу или разрешит ему кинуть в Польше клич. Но мысль, что он лично поспешит на помощь ракушанам, казалась им смешной. Король стоял уже лагерем на Каленберге (Под самой Веной.), а турки все еще не верили, что он идет.

Я даже не сумею описать, как униженно просили папский нунций и посол о помощи. Говорили, будто на коленях. Со своей стороны, они не скупились на посулы, только я должен сказать, что государь нисколько ими не прельщался и даже попросту не верил. Я сам неоднократно слышал, как он говорил Матчинскому:

- Все это vox, vox, pretereaque nihil (Слова, слова, и больше ничего (лат.).). Я хотел бы верить, что обрету Царствие Небесное, так твердо, как не верю им. Они заплатят мне самою черною неблагодарностью, не сдержат ни единого слова или обязательства... Но я иду не ради них, а ради Креста Христова.

Королеву я за это время видел редко, да и король не давал мне засиживаться без работы. Много пришлось делать щекотливых дел. Король как только убедился, что я служу за совесть, не продаю своих услуг, не домогаюсь, как другие, всяческих подачек, то постоянно стал выезжать на мне и посылать в разные концы. Иной раз, едва сойдя с коня, приходилось опять лезть в седло и ехать по другому делу.

Но и мне пришлось однажды отпроситься на несколько недель к матери, которая выдавала замуж мою сестру за Подхороденьского, богатого землевладельца. Ей хотелось непременно залучить меня на свадьбу в качестве королевского придворного; и величали меня скарбником, хотя я не только не был им, но даже с трудом бы мог сказать, каковы, собственно, мои функции при короле. Начиная от письмоводства и кончая приемом гостей, на мне лежали всяческие тяготы.

Особое расположение, которое питал ко мне король в связи с тем необъяснимым обстоятельством, что я не богател и не шел в гору, возбуждало подозрение и зависть. Королева ненавидела меня; попыталась, однако, привлечь на свою сторону, но я ловко увильнул. Многие высказывали догадку, что я тайком загребаю капиталы за свои услуги. Но, клянусь Богом и правдой истинной, что сам я не гнался за вознаграждением, а король все только обещал, так что я ничуть не богател.

Среди всей этой суеты, ибо иначе не могу определить рода своей службы, я, по крайней мере, утешался мыслью, что дела помогут мне стряхнуть с себя глупую влюбленность. Но Шанявский был прав, говоря, что я стряхну с себя любовь не раньше, чем влюбившись в другую.

Тем временем моя очаровательница, державшаяся при дворе необычайной ловкостью и умением пресмыкаться перед королевой, ибо не пользовалась ничьей любовью - ни Летре, ни панны Бес-сон, ни Болье, ни Федерб, - так искусно разыгрывала передо мною свою роль угнетенной жертвы, что я жалел ее и даже немного помогал.

Я не жалею тех денег, которые она выманивала у меня по мелочам, так как была очень сребролюбива: Бог с ними... Но, порой, зайдешь к ней, прекрасно зная, какова ей, собственно, цена... посидишь часок, послушаешь... и, бывало, так она опутает, что, право, готов на стену лезть в защиту ее невинности и невесть какие принести ей жертвы.

Очевидно, овдовев и видя, какие я делаю успехи в милости у короля, она задумала заставить меня на себе жениться. Зная мою слабость, она прибегала к всяческим уловкам; но Господь Бог хранил меня, так что я не попался в расставленные сети. Если бы я принципиально не относился с уважением ко всякой женщине, в особенности же к такой, которая могла бы быть мне парой, пользовался бы ее авансами или забылся, она, с помощью королевы, легко могла бы добиться брака. Но я уважал ее, и это послужило мне на пользу.

Возможно, что я и сдался бы, если бы она была осторожнее и сосредоточила на мне все свои старания; но обычно она имела про запас двоих или троих воздыхателей, полагая, что я слеп. Но я был зрячим.

Трудно перечислить и невозможно рассказать о всех увертках этой женщины. С каждым поклонником она держалась по-разному и одновременно водила за нос двоих или троих. Настоящий хамелеон, она без малейшего усилия переходила от веселого настроения к слезам, от гнева к грусти. Никогда не слышал я от нее слова правды. Если же она замышляла провести кого-нибудь, то самые предусмотрительные попадались на ее невинную гримаску.

Помню, как в одну из таких минут, она, заигрывая и смеясь, сказала:

Крашевский Иосиф Игнатий - Ян Собеский. 3 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Ян Собеский. 2 часть.
Король во всем слепо повиновался ей, исключая дел, касавшихся войска и...

Ян Собеский. 1 часть.
Записки Адама Поляновского ЧАСТЬ I - Vade retro, satanas! Отойди от ме...