Крашевский Иосиф Игнатий
«Сфинкс. 2 часть.»

"Сфинкс. 2 часть."

Трудно рассказать, сколько стоило Яну всякое приобретаемое им сведение. Кто из самоучек не поймет этого? Сколько раз пришлось задуматься над таинственным словом, над непонятным термином, и перешагнуть через них вздыхая и с надеждой, что завтра это поймешь! Сколько пота, трудов, ангельского терпения и стараний! Эти два сундука были набиты грамматиками, словарями, историческими сочинениями, наивными энциклопедиями, какие составляли в XV и XVI столетиях, набожными и аскетическими сочинениями, книгами по популярной медицине и т. п. Казалось, что ангел-хранитель собрал их и приготовил для Яна, и они действительно оказались для него сокровищем, утешением, роскошью. Старый каноник, один из самых странных скупцов, какими в то время могло похвастать Вильно, оставил их в качестве единственого наследства племяннику художнику. Больше ничего не получил шевалье Атаназий, так как дядя деньги зарыл так, что ни племянник, ни капитул не могли ничего найти, роясь в доме, где он прожил двадцать пять лет. Единственно лишь две старые рясы, грязный молитвенник и подсвечник принесли пользу законному наследнику; книги пошли впрок совершенно чужому лицу. Два года Ян рылся в них тайком, два года учился и читал.

Большие способности дополняли то, чего недоставало в книгах, что могут дать только люди, общество и словесное обучение. Они именно связывали друг с другом эти часто столь противоречивые мнения книг.

Все-таки наука, сведения и понятия, приобретенные Яном ценою борьбы с тысячью преград, носили оттенок своего книжного происхождения. Он понимал жизнь, как ее понимают лица, знакомые с жизнью по книгам - совершенно идеально. Все тайное, преходящее, исчезающее, грязное, чего не было в старых книгах и с чем в прежней жизни не считались, все это осталось для Яна чуждым. Поэтому он представлял себе мир как продолжение истории Греции и Рима, сценой героев, игрищем героического фатума, театром великих побед. Комедия жизни для него оставалась тайной и непонятной; в книгах он вычитал лишь трагедию, эпос и драмы.

Для юноши, которому угрожало будущее без опеки, такое мировоззрение было роковым, так как скрывало от него все пропасти и засады. Главное место занимала в нем вера в добро; он знал о существовании зла, но зла явного, очевидного, ходившего - как бывало в литературе - с запятнанным челом, с табличкой на спине, носившей надпись: вот зло. Для него зло олицетворялось в фигурах Анита, Мелита и Лихона на Афинском Пниксе, ставших перед тысячной толпой, как обвинители божественного Сократа. Что же касается зла, которое скрывается, переодевается, которое клянется, что оно добродетель, жмет руки и умеет плакать от избытка чувств, уверяя в искренних чувствах, - о таком он не имел и понятия. Перед ним было закрыто зло красивое и манящее, зло - дьявол, полный сил и украденной привлекательности. Его восхищали великие исторические фигуры, написанные наивно, как их изображали раньше. Он рукоплескал великану и иногда поднимал голову, думая: "Возможно, что я с ними когда-нибудь сравняюсь!"

Аскетического содержания книги, которые он прочитывал с полным доверием и набожным деревенским сердцем, прибавили ему решимости, привели в восторженное состояние, велели ежеминутно ожидать чуда, укрепили в нем утешительную мысль о непрерывной связи Провидения с человеком, мысль, столь сильно поддерживающую лиц, оставленных другими. Он жил в мире, с одной стороны, великих людей, с другой - святых мучеников; перед ним стояли Сократ, Фемистокл, Аристид и Эпаминонд рядом со св. Антонием, св. Иосифом и величественными фигурами двенадцати апостолов, бедных избранников великого Бога. И блестящая цивилизация Рима пала от звука слов рыбаков, крестьян, мытарей, как некогда пали стены Иерихона при звуке труб. Ян восхищался величественной картиной истории христианства. Действительно, можно ли найти что-нибудь более величественное и чудесное?

Так прошли два года жизни у Ширки. Ясь рос и созревал слишком скоро, как дикое, полное сил деревцо. За эти годы он только дважды получил письма от матери, посланные при случае в Вильно вместе с небольшим денежным пособием. Ширко послал каштеляницу копии с гравюр с надписью: Плоды благодарности. Последний поблагодарил, поощрил и продолжал высылать деньги за содержание и учение.

Все деньги шли в руки пану Ширко, который проигрывал их в одном таинственном домике на Троцкой улице (тогда еще называвшейся Сенаторской), не заботясь вовсе о потребностях юноши. Ясь вел очень бедное существование, но оно было не так чувствительно, потому что лучшего он еще не знал; видя, как живут другие, не завидовал им по доброте своей души. Ему мерещились наяву, ему снились великие идеальные фигуры древней истории. Кусок хлеба, иногда сдобренный остатками кушаний упоминаемой выше Мариторны, которая должна была кормить Мацеха и ученика, воздух предместья, прогулка за город - этого было достаточно для юноши, уже научившегося гордо пренебрегать и горестями, и нуждой. Это умение в современную эпоху встречается все реже и реже. Старое поношенное платье, которого учитель даже не чинил, хотя ему присылали деньги на новое, было вполне приемлемым - он одевал душу, а о теле не заботился.

Пошел третий год учения. Дело было весной. Ясь и Орешек сидели на галерее и разговаривали как дети, которые уже перестают быть детьми, о самых важных вопросах жизни, схватываясь с ними не по силам, а по жажде решения. Издали доносился церковный благовест; Ширки дома не было; Мацех удрал шляться по улице, а хриплое пение Мариторны раздавалось в нижней сырой квартире, пение фальшивящее и неприятное. Скрипели колеса нагруженных возов, медленно направлявшихся в город. Вдруг снизу послышался голос художника или, как его обыкновенно звали, шевалье Атаназия; голос, сухой, как трещотка ночного сторожа, отчетливо звал:

- Ян! Ян! Янек!

Ясь выбежал навстречу.

- Где ты был?

- Здесь, на галерее.

- Почему не в комнате?

- Уже темно.

- А ключ?

- Вот.

- Давай, и до свидания.

- Как же так? - спросил юноша, не понимая, почему с ним так внезапно прощаются.

- Так, что ты должен поцеловать мою руку и отправляться с Богом.

- Я? Но почему я должен?..

- Ты должен мне за три месяца.

- Надеюсь, что пан каштеляниц...

- Вечная память ему! - ответил равнодушно художник. - Не уплатит, так как умер.

Под впечатлением этого внезапного известия Ясь расплакался и прислонился к стене. В глазах у него двоилось, он не знал, что предпринять. В одно мгновенье промелькнула перед ним вся его сиротская жизнь. Мать нищая, далеко, так далеко! А больше никого! Вернуться к матери значит пожертвовать будущим.

- Побольше храбрости! Терпение! - подумал он и поднял голову с некоторой гордостью, сознавая, что остается надеяться только на себя. Художник смотрел на него, поворачивая ключ в дверях.

- Неужели вы меня выгоните, не разрешая даже переночевать? - спросил Ясь.

Шевалье Атаназий сначала ничего не сказал; потом ему стало стыдно:

- Переночуй, но содержать тебя и учить даром я не могу! Это отнимает у меня столько времени! И содержание! Нет, не могу! Завтра немедля позаботься о себе. Я не могу поддерживать бедняков; сам работаю за кусок хлеба. Найди себе средства к жизни.

Ясь ничего не ответил. Художник вошел в квартиру, а юноша в слезах вернулся на галерею, где думал встретить товарища и друга, который разделил бы с ним горе и мысли о будущем.

- Адам! Адам! - позвал он издали.

Студент живо просунул голову в окошко.

- Что тебе, Ян?

- Несчастье!

- Несчастье? Что случилось?

Он прибежал на галерею.

- Говори же, рассказывай! Скорей!

- Мой опекун скончался, у меня никого нет. Одна только мать, без средств, оставленная, как и я. Что она посоветует? Что я могу сделать? Завтра художник велит мне отсюда съезжать; не знаю, что предпринять... Голова кружится.

- Есть у тебя хоть немного денег?

- Немножко есть, что мать прислала, но этого хватит разве на несколько дней. Если бы я вздумал вернуться восвояси, то не хватит на дорогу, придется разве просить милостыни. А! Говори, советуй, что мне делать?

Адам сплел пальцы и задумался.

- Не знаю, не знаю. Подожди, завтра что-нибудь придумаем, надо тебе помочь. Может, найдем службу.

- Быть лакеем! Лучше чернорабочим! - перебил Ян. - Чернорабочий продает только свой труд; лакей самого себя.

- О! Это верно! Но разве нам есть из чего выбирать? Что мы сделаем?

- Столько художников в Вильно. Может быть кто из них возьмет меня растирать краски.

- Ба! Большинство из них сами себе трут, - возразил Адам, - они все люди без средств! Никто не принимает других учеников, кроме платных.

- Но я бы для него работал!

- Что же ты знаешь?

- Правда! Ничего, ничего! - ответил печально Ян, опустив голову. - Это ужасно! Ну, пойду домой.

Он сел у стены, облокотился и горько заплакал. На мгновение перед ним мелькало лучшее будущее; теперь он был свергнут с вершины надежды - в действительность жизни и нищеты.

Прекрасные сны о будущем для матери, сестер и себя самого при одном прикосновении превратились в пепел. Кончилось все. Надо возвращаться, возвращаться неучем и работать как отец, быть может погибнуть как он, сойти на нет. Нужда, нужда! Сколько людей она губит! Сколько гениев давит в зародыше! Сколько съедает великих и светлых будущностей!

- Подожди, подожди! Рано пока отчаиваться! - говорил между тем Адам, тормоша его. - Успеешь, когда не будет спасения. Сначала попробуем всего, что можно. Я немножко знаю художника Батрани, я у него был раз два с одним учеником. Или нет! Лучше попрошу самого ученика: он богат и ему легче будет поговорить, он у него берет уроки рисования. Попытаемся через него.

- Кто такой этот ученик?

- О, прелестный малый, славный такой! Ты ведь знаешь или видел, по крайней мере, Лаврентия Шемяку? Он скажет про тебя Батрани, он попросит, а в крайнем случае рассчитываю, что должен нас ссудить деньгами.

- Ширко, как великую милость, дал мне разрешение сегодня еще переночевать. Представь себе, я завишу от него, как нищий под церковью! Завтра конец, завтра мне уже негде будет прислонить голову и положить мой узелок...

- Э! Так сегодня же переселись ко мне! - воскликнул горячо Адам. - Правда, у меня даже хлеба недостаточно, чтобы делиться с тобой, но то, что имею, жилище, все - общее.

Адам, как и много других бедных юношей, жил уроками; но вознаграждение за них было в то время мизерное. С громадными усилиями он учился сам и учил других, чтобы едва обеспечить комнату, кое-какое пропитание, а костюм обновлял раз в год. Адам мог бы жить и лучше, если бы захотел поселиться у учеников; но сопоставив материальные плюсы с минусами, которые были неизбежны, он избрал комнату, еду и отдельное пропитание, хотя бы и самое скромное. Здесь он был хозяином, один и самостоятельный. Здесь он мог плакать без вопросов: в чем дело? И без насмешек; мог учиться, когда хотел и распоряжаться хотя бы несколькими часами, не спрашивая ни у кого разрешения. Комната Адама во втором этаже была настоящим студенческим жильем: никто другой не выдержал бы в этих четырех стенах. Одни двери вели на галерею; малое окошко выходило на стену соседнего дома, не допускающую солнца. Часть комнаты занимала печка; дальше стояли кровать, стол, два потертых стула и сундук, где помещалось платье и книги. Но здесь царила чистота и порядок; пол был выметен, все лежало на своем месте, не видно было пыли, этого ужасного вестника разрушения, напоминающего нам ежеминутно, что оно нас преследует, всюду проникает, все съедает.

Адам раскрыл двери, а Ян сердечно пожал ему руку.

- Я не буду тебя эксплуатировать, - сказал ему, - но спасибо тебе, что ты меня спасаешь от милости этого господина. Спасибо! Сейчас соберу мои вещи и возвращаюсь сюда. Долго я здесь не пробуду. Я устроюсь в углу на полу, у порога, чтобы не быть в тягость. Мне нужно мало, я никогда не пробовал, как жить хорошо.

И Ян, раскрасневшись, побежал в квартиру Ширка, который широко шагал по комнате, раздумывая, быть может, с чем идти играть на Сенаторскую?

- Я пришел поблагодарить вас и попрощаться! - воскликнул он, задыхаясь и хватая свои вещи.

- Как? Уже? Сегодня? Ночью? А ты просил переночевать? - промолвил удивленный Ширко, любопытствуя, где так скоро успел найти угол его ученик.

- Не хочу быть вам в тягость, поэтому ухожу.

Ширко не был вовсе бессердечным; его главным недостатком была глупость. Это ночное бегство трогало его и смущало. Наконец, он уже привык видеть у себя этого ученика, он почему-то беспокоился, видя, что тот собирается уходить.

- Куда же ты? - спросил.

- Знакомый мой меня приютит.

- Кто же это?

- Бедный студент.

- Хм! Хм! - воскликнул Ширко. - Чего же так торопиться? Мацек прохвост и жулик, в чем ежедневно убеждаюсь; я его выставлю коленкой. Ты малый положительный, если б захотел растирать краски и чистить сапоги, и прибирать в комнатах, я бы тебя взял вместо Мацька.

- Спасибо, спасибо, - ответил Ян. - Я не могу служить, так как должен заботиться не только о себе, но и судьбе бедной матери, и о будущем сестер. Поищу средств учиться и добиться лучшего положения.

- А! С Богом! - ответил слегка обиженный пан Ширко. - С Богом и крестик на дорогу. Ступай! Поищи, да помни, что за начала ты мне обязан благодарностью, и за три месяца мне не уплачено. Начала! Все дело в хороших началах! - повторил. - Ну, будь здоров! - сказал Яну, целующему ему руку, - будь здоров, а если останешься в Вильне, то наведайся ко мне и расскажи, как живешь.

Ян ушел, вытирая глаза, а Ширко не спеша открыл сундук, взял несколько злотых из мешочка, поглядел кругом, запер и направился на Сенаторскую. Адам ждал товарища. Была уже ночь; уселись рядом и долго разговаривали в темноте; потом Ян со слезами стал на колени, помолился и лег, не думая спать. Но сон юности, тем сильнее, чем больше было волнение, взял его в свои объятия и мгновенно перенес к утру.

- Иду к Шемяке, жди нас, - сказал Адам. - До свидания, не теряй надежды.

В думах провел наш будущий художник все время до полудня. Уже звонили в колокола, как обычно в полдень, когда на лестнице послышались скорые шаги и голоса, показавшие Яну, что Адам возвращается не один. Дверь открылась, и вошел молодой человек со светлым лицом и любопытными черными глазами.

- Доброе утро!

Адам вошел за ним, тоже веселый, за компанию, но по его лицу, бледному и изможденному, это веселье скользило, как лучи заходящего солнца по тучам, мигающие и гаснущие, оставляя за собой лишь синее холодное облако.

- Хорошие вести! - сказал Адам. - Милый Лаврентий был уже у Батрани. Добряк Батрани согласен, но ставит два условия: во-первых, чтоб он успел предупредить жену и получить у нее согласие принять тебя; во-вторых, он хочет, чтобы за хлеб и учение ты согласился послужить иногда.

- Должен, так буду, - ответил печально Ян.

- Ну, так идем! - воскликнул Лаврентий. - Оставь узелок у Адама, одень костюм получше и в путь.

- Получше! Это все, что на мне, - ответил Ян, больше одеть нечего.

- Ну, тогда пойдем, подождешь меня на улице, а я пойду предупредить художника.

Молча спустились с лестницы, вышли на улицу, а Ян преклонил голову и стал на колени перед Острой Брамой, этой святыней, висящей на груди города. Медленно пошли дальше мимо старинной ратуши, воспетой Якимовичем, мимо стен иезуитского подворья на Замковую улицу. Здесь в одном из костельных домов жил в довольно большой квартире Батрани. Он был одним из лучших современных художников, но скромность и домашние обстоятельства помешали ему оставить после себя лучшие воспоминания.

Он был родом из Флоренции; юношей уехал оттуда, будучи убежден, как и большинство иностранцев, что на северо-востоке найдет хлеб, богатство, славу, все, чего им не хватает на родине. Но как очень многие, ошибся и Джироламо Батрани. Он ушел, преисполненный надежд, но попал в то же болото, которое сулила ему судьба на родине, от которого бежал из Флоренции. Батрани принадлежал к числу лучших учеников последних художников, сохранивших заветы флорентийской школы. Его занятия шли в традиционном порядке. Он переходил из одного художественного ателье в другое сначала мальчиком, потом учеником; рисовал с древних образцов, потом с натуры, дописывал второстепенные части картин учителей. Теория живописи в то время передавалась устно, по частям; каждый ее развивал и дополнял для себя. Но в дополнение к недостаточным, быть может, указаниям руководителей Флоренция давала то, чего заменить и сейчас нельзя еще ничем: великолепные творения Микеланджело, Рафаэля, Доминикино, Гвидо окружали ученика, ежедневно и на каждом шагу ставя ему перед взором образцы идеальной красоты. Кампаниле, Бамтистеро, статуи, художественные шедевры в храмах и на площадях, полные чудесного вдохновенья картины Фра Анджелико из Фиезоле, этого ангела в искусстве, наивные, но полные глубокой мысли фрески старинных мастеров, - все это он встречал повсюду. И итальянский народ, народ, умеющий всегда быть таким, как если б он готовился позировать, который инстинктивно чувствует красоту и старается ее хранить в себе, этот народ тоже окружал художника. Все, что он видел, было красиво; его с детства питали отборные образцы. Начиная с великих, полных гармонии, соотношений зданий и кончая ребенком в лохмотьях, все казалось созданным для картины. Батрани впитал в себя чувство красоты, выучился легко рисовать, приобрел стиль, еще не зная, что это значит, и уже в детстве обладая техническим навыком, этим орудием, необходимым для проявления мысли.

Переходя из мастерской в мастерскую этих выродившихся уже флорентийских художников, он собрал их индивидуальные особенности, понимая колорит одного, выражения другого, линии и оттенки третьего, все то, чему со слов выучиться нельзя. Но скромный, не доверяющий самому себе и с увлечением восхищающийся мастерами, прославившими эпоху Медичи, Батрани сознавал себя столь малым и неумелым, что убедил в этом и других, а сам предпочел искать будущего за границей, чем остаться на родине, где он не мог сравняться с великими бессмертными XVI столетия, а должен был постоянно выдерживать с ними сравнения. Он эмигрировал; но то, что ему мешало на родине, продолжало мешать везде: небольшое значение, придаваемое им своим трудам, недостаточная самооценка и постоянная робость - все это мешало людям узнать его достоинства. Ведь люди обыкновенно легковерны до смешного, и если им кто скажет: "Я немногого стою", они ему верят на слово. Посредственность, шумно похваляющаяся, всегда сумеет снискать аплодисменты и всеобщее признание.

Редко встречающийся независимый и сильный ум сумеет оценить человека иначе, чем тот ценит себя сам. Но как трудно его встретить! Батрани был полон пыла, как дитя юга, дитя Флоренции; слезы появлялись на его глазах, когда он вспоминал эти Врата Рая, эти шедевры, когда он видел мысленно творения Санчио, Бартоломеа, Микеланджело, Караччи. Он глубоко прочувствовал их красоту и ценил их настолько, что считал себя почти недостойным держать кисть и с боязнью, недоверием, горестно, словно нехотя, принимался за работу, сравнивая ее мысленно со своими идеалами. В каждой картине он находил столько недостатков, слабых мест и ошибок, что в конце концов, вздыхая, ставил в сторону.

Это был один из тех редких людей, которые понимают восторг и уважение, как крылья, приближающие нас к великому, которые везде подмечают следы красоты, не прилагая критики, не ища недостатков и ошибок, или находя их лишь в своих творениях; один из тех, которые являются мучениками своих чувствований, проходят через жизнь непознанными и утешают себя теми сладкими ощущениями, какие предоставляет созерцание величия и красоты. Набожный, ласковый, чуткий, Батрани шел через жизнь в постоянном экстазе, немногого от себя ожидая и готовый принести себя первым в жертву.

Он был среднего роста, седоватый; черные глаза, казалось, были всегда готовы пролить слезы; его глубокие зрачки вечно сияли. Узкий рот улыбался приятной улыбкой; высокий лоб, покрытый морщинами забот и мягкими прядями поседевших волос, мог послужить моделью скульптору. Он ходил робко, несколько сгорбившись, больше молчал; при первом знакомстве вызывал жалость, но в дальнейшем она уступала место искренней дружбе и привязанности. Никто не стоил их больше его; он готов был сто раз пожертвовать собой для неблагодарных и слова не сказать, будучи предан. Батрани женился в Литве на женщине из низшего класса, но замечательной красавице. Еще не старым человеком приехав в Вильно, он встретил в толпе девушку, напомнившую ему Италию глазами, губками и идеальными формами тела. Возлюбленная его Мария, Мариетта (как он называл), была дочерью бедного пекаря из Заречья, испорченная, как единственная дочь, и уже отравленная дыханием города, который не дает сохраниться в чистоте ни старости, ни детству.

Гораздо моложе итальянца, который влюбился уже с седеющими волосами, Мариетта смеялась над ним, презирала, отталкивала, но в конце концов принуждена была выйти за него замуж. Мария имела любовника, который отказался на ней жениться, хотя и был должен; девушка была в отчаянии. Этим моментом воспользовался итальянец и пожертвовал собой, приняв мать и ребенка; он ни словом, ни взглядом не показал ей, во что ему обходится позор ее, позор собственный и их положение в обществе. Люди попросту плевали с презрением на итальянца, не понимая такой жертвы и считая это подлостью. Мария, сделавшись его женой, в железные руки взяла домашнюю власть; она играла мужем, как ребенок мячиком. Пустая болтушка, капризная, как испорченное дитя, гордая своей красотой, она находила, по-видимому, удовольствие в домашнем тиранстве; его спокойствие, послушание, выдержанный характер еще больше ее раздражали. Он все терпел ради любимой Мариетты. Раб в собственном доме, он сгибался под тяжестью труда, унижал себя, принимая самые мелкие заказы, терял имя, лишь бы заработать достаточно для исполнения ее капризов. Странности этой женщины не имели границ; она мстила мужу за любовника, за всех мужчин, которых возненавидела. Батрани в течение нескольких лет совместной жизни ни разу не пожаловался: он глядел в глаза Мариетты и довольствовался этим.

Их жизнь была предметом удивления для соседей, для многих предметом сожаления, так как Батрани, благодаря непонятной привязанности к этой злой, пустой и глупой женщине приносил себя в жертву, унижался несказанно, без всякого за то вознаграждения. У нее в руках было все, она была самодержавной хозяйкой. Мужа и отца своих двух детей (у них было двое, кроме первого, большого любимца Марии в ущерб тем) она не любила, третировала его, как покорного и несносного лакея, в послушании которого уверены. Малейшие домашние неурядицы она ставила ему в вину, словно преступления. Двух детей, родившихся позже, она била, толкала, преследовала, словно чужих; бедный Батрани должен был потихоньку целовать их, так как она заявляла претензии при каждом проявлении его чувств, что он не выносит ее любимца и этим обвиняет ее в глазах всех. Когда заплаканные младшие шли к отцу, он вынужден был уводить их куда-нибудь подальше, чтобы утереть их слезы, утешить и побыть с ними. Старший мальчик, вылитый портрет матери, красивый, как ангел Альбано, но злой, как хорек, гонялся за братьями с хлыстом, без всякого уважения относился к отчиму, жестоко обращался с прислугами и с детства учился быть бессердечным. Родители Марии скончались вскоре, оставив ей в наследство домик и долги; она велела мужу его выкупить, в память юных лет и любовника. Послушный Батрани убивался, стараясь заработать достаточную сумму. Между тем, костюмы Мариетты и ее веселая жизнь поглощали его заработок.

Бедняга сох и мучился, но никогда не жаловался. Он глядел в глаза Мариетты. Если чудом, из жалости или по расчету Мариетта улыбалась ему, Батрани готов был броситься в огонь, продать ради нее душу. Эта улыбка в одно мгновение вознаграждала его за долгие годы ожидания, ругани, гнева.

Таков был художник, к которому собирался ввести Яна Лаврентий Шемяка. У итальянца, кроме него, жены и троих детей, было три прислуги, один лакей и один мальчик. Немногочисленные тогда ученики были приходящими. И в то время, как жена, дети и слуги безжалостно растрачивали заработок итальянца, часто совершенно и понапрасну, он сам ходил в поношенном костюме, постоянно был без денег и даже не имел возможности заработать отдельно, так как жена все брала себе заранее и подсчитывала.

- Это бедный покинутый ребенок, - говорил, понизив голос, Лаврентий художнику, - у него желание работать; может быть, из него получился бы художник, но опекун, поддерживавший его, умер. Ему некуда деваться. Если б вы захотели его взять...

- Когда б я мог! - вздохнул художник. - Но вы сами видите: моя жена, моя любимая Мариетта, такая вечно, бедная, больная и так измучена, нетерпеливая, так не любит чужих, так...

- А может быть, она бы согласилась. Ян бы вам помогал по хозяйству, а потом, подучившись, мог бы помогать и писать.

- О, это нескоро, - ответил ласково художник. - Но подожди, Лоренцо, я пойду к ней, посоветуюсь с дорогой Мариеттой.

Он на минуту задержался, словно обдумывая, а затем решительно подошел к дверям комнаты, где раздавался громкий, пронзительный и сердитый голос возлюбленной Мариетты.

- Ну, чего там? - воскликнула женщина в небрежно наброшенном дорогом, но затасканном платье, с распущенными волосами и сердитым лицом. - Всегда эти несносные мальчишки надоедают моему Мише; вот смотри, пришлось их выдрать.

При взгляде на заплаканных, прижавшихся друг к дружке детей у итальянца на глазах выступили слезы.

- Дорогая моя Мариетта! - сказал он, вздохнув.

- Дорогая моя Мариетта! - повторила, передразнивая, жена. - Да, да, дорогая Мариетта, а она должна убиваться с этими несносными детьми. Почему ты их не сплавишь куда-нибудь?

- Моих детей?!..

- Я не выдержу в этом аду!

- Немного терпения, Мариетта! Терпение!

- У меня нет терпения; ты это знаешь, и не желаю иметь. Только дураки терпеливы, как ты.

Итальянец умолк, а потом спросил:

- Я хотел у тебя спросить, Мариетта... хотел просить тебя...

- Да ведь ты привык все делать без меня или вопреки мне!

- Я?

- Ну да, ты! ты! О чем же ты благоволишь меня спрашивать? - добавила насмешливо и зло.

- Мне нужен кто-нибудь помогать в работе. Хочу взять ученика. Таким образом мой заработок мог бы увеличиться. Ты знаешь, сколько нам нужно, как я с трудом справляюсь с этим. Как раз мне попался...

- А! Какой-нибудь уличный мальчишка вроде того, что был у тебя из жалости, а вернее из глупости, и который обокрал нас и ушел. Ты был и умрешь простофилей.

- Но, дорогая Мариетта...

- Но, дорогая Мариетта, дорогая Мариетта! Опять хочешь стать людским посмешищем!.. Ты только губишь себя да меня. Где же ты выкопал этого мальчишку?

- Лоренцо его привел; он раньше был у Ширки.

Эти слова: "Был у Ширки" поразили Мариетту; она взглянула на мужа.

- Почему же он ушел оттуда?

- Ширко года два получал за него плату от опекуна мальчика, каштеляница Тромбского, который недавно скончался.

- Так! А теперь он гол и ты хочешь его взять даром. Вечный транжира! Это на тебя похоже! Жена и дети ничего не имеют, а ты хочешь о других заботиться. Но какой же негодяй этот Ширко! - добавила.

Надо сказать, что Мариетта питала ненависть к шевалье Атаназию.

- Ладно, ладно! - воскликнула она, подумав. - Унизим этого мерзавца, этого пачкуна, который считает себя художником, потому что над ним насмехается епископ, и имеет дерзость равняться с тобой, даже ставить себя выше. Хорошо, покажем всему городу, что у него нет сердца, как и ума. Возьмем этого мальчика.

- О! у тебя золотое сердце, Мариетта! - воскликнул обрадованный итальянец, целуя ее грязные руки. - Ты сама доброта! Да! да! возьмем сироту, приютим его, приласкаем.

- Оставь ты меня с этим сердцем! Я из злости его беру. Но покажи-ка мне его раньше - хочу посмотреть. Ведь ты готов взять какого-нибудь калеку, урода: ты все делаешь не думая.

- Сейчас его увидишь! сейчас!

И Батрани, обрадованный, поспешил к Лаврентию.

- Позови этого мальчика! Позови! Моя золотая Мариетта хочет сперва его видеть: она всегда права, она так умна, так предусмотрительна!

Лаврентий сбежал с лестницы и кивнул бедняге, который прислонился к стене и ждал, бессмысленно глядя на дым, поднимавшийся из трубы, и на воробьев над крышей. Он смотрел, но ничего не видел.

- Ян! Ян! - позвал громко Лаврентий, - иди! иди!

И Ян, вырванный из задумчивости, почти оцепенения, торопливо пошел, покраснев, волнуясь, крестясь с опаской перед лестницей.

На верхней ступеньке у дверей его ждал уже Батрани с любопытством; и когда Ян наклонился с поцелуем к руке, он его обнял и поцеловал растроганно в голову (так как в ту минуту подумал о своих детях), сказав:

- Нет, нет, пока еще не благодари, подожди; еще ничего не решено, ничего неизвестно; подожди, пойдем со мной.

И приглядываясь к трепещущему, взволнованному юноше, повел его к жене. Ян был красив вообще, но теперь, одетый в царский пурпурный плащ, в румянец невинности, который так украшает молодые лица, был еще прелестнее.

Опущенные глаза, робкий вид были наилучшей рекомендацией в глазах женщины, которая как раз желала, чтобы все трепетало перед ней, и привыкла к этому.

Нетерпеливая Мариетта уже раскрыла дверь своей комнаты и черными глазами взглянула на новую жертву. Но, о чудо! ее блестящие глаза вдруг покрылись слезой, она потеряла уверенность, заикнулась и, закрыв лицо рукой, закрыла дверь с такой силой, что испуганный Батрани не сомневаясь, что придется отказать Яну, стал волноваться, смущаться, не зная, как это сообщить пришедшему. Он никогда не умел отказывать; сколько ему стоило это, когда его к тому принуждали!

Лаврентий тоже видел, как хлопнула дверь, но ничего не понял. Вдруг из-за двери показалось опять лицо Мариетты, зовущей нетерпеливо мужа:

- Джиролямо, Джиролямо! Иди же!

При этом она тайком посматривала на юношу, стоявшего с виноватым лицом.

- Откажу ему, откажу! - сказал, предупреждая ее желание, послушный итальянец и вздохнул.

- Так, так! Бедного сироту выгнать на улицу, когда ему деваться некуда! Кто же тебе говорит об этом?

- Значит, разрешаешь принять его, Мариетта!

- Разве ты меня раньше спросил? Он уже здесь, так пусть остается.

- Но если это тебе неприятно, если тебе кажется, что и так нас в доме много?

- Кто же это говорит? - воскликнула запальчиво Мария, - от кого ты это услышал? Пусть остается, говорю; пусть остается! Я хочу, чтоб он остался.

С этими словами еще раз взглянула на Яна и закрыла дверь сердито, зло, как всегда.

Итальянец, услыхав это: "Я хочу!" - сейчас же повел Яна к себе, так как всякое приказание жены было для него законом.

В тот же вечер Ян перенес свои вещи, простившись с добряком Адамом, и уже раздумывал над будущим в углу мастерской Батрани. Добрый художник тайком принес ему покушать, погладил по голове и не торопился засадить его за работу, предпочитая управляться самостоятельно и ходить куда надо, чем в такую минуту торжественной печали отрывать от дум бедного юношу, которого он уже принимал как родного.

Вскоре после этого в семье Батрани произошли чрезвычайные перемены. Ян, принятый, по-видимому, почти против желания всемогущей Мариетты, теперь стал ее любимцем. Художник объяснял это золотым - по его словам - сердцем Мариетты; другие пожимали плечами. Верно лишь то, что после дражайшего Миши и гораздо больше детей художника расположением барыни пользовался ученик. Часто, незаметно открыв дверь, Мариетта влажным взором смотрела на работающего Яна. А слеза, пролитая не в гневе, была у нее столь редким гостем! Обращаясь к Ясю, она говорила таким робким ласковым тоном, словно она его боялась, а не он ее. Иногда, задумавшись, простаивала час. Стоило ему высказать желание, она сейчас же его исполняла.

Даже Миша не смел над ним издеваться и не раз был наказан, когда вслед за братьями хотел похлестать и ученика. Художник, предполагавший, что Ясю будет у него очень скверно, обманулся в своих ожиданиях, как всегда обманываемся мы все в своих предчувствиях и догадках. Что-то непонятное влекло Марию к этому юноше. Часто, когда Ясь один сидел в мастерской, рисуя с гипсовых образцов, она проскальзывала туда и тихо, ласково заводила разговор, волнуясь при этом так, словно она уже раньше слыхала голос бедного юноши, словно он напоминал ей что-то дорогое, утраченное. Не только фигурой и телом, но и сердцем, и душой эта женщина была итальянкой.

Батрани радовался и благословлял день, когда взял к себе Яна, так как теперь имел время отдохнуть. Но Мариетта, словно закрывая путь вопросам и объяснениям, при муже прикидывалась равнодушной, даже недружелюбно настроенной по отношению к ученику. Батрани с каждым днем привязывался к нему все больше и больше. Очень скоро в юноше проявился врожденный настоящий талант, и итальянец возгорелся желанием создать великого мастера. Он аплодировал каждому успеху ученика, радуясь этому как ребенок. Он учил его не так, как другие, которые из зависти самые сокровенные тайны искусства оставляют для себя, но раскрывал перед ним все, что было в душе и сердце. Свои думы, накопившийся опыт, изысканный вкус, дорогие гравюры, которые он собирал и над которыми не раз плакал, вспоминая оригиналы в палаццо Питти и в Трибуне - все это он предоставил Яну, поощряя его перенимать технику великих мастеров. Сам ученик лучших мастеров, передал ученику все, что от них получил, вдохновил его тем жаром, что не раз доводил его до слез, святым огнем, без которого не бывает великого художника, хотя столько рядовых обходятся без него.

Что такое, собственно, искусство? Что такое художник? Искусство не есть глупое подражание природе и приземленное мышление; это созидание идеалов, это возвышенное изображение жизни земли и всего, что она производит. Видимая природа есть только отражение невидимой мысли, а художник должен понимать значение всего видимого, чтобы воспользоваться этим, как символами, как средствами для изображения своей мысли. То, что в природе проявляется урывками, неполно, то художник кладет на линии своей картины, изображающей его мысль, мысль сознательную, полную и великую. Нет живописи, нет искусства без идеальной правды, как нет их и без правды реальной, являющейся изображением первой. Художник должен быть поэтом, который посылает в мир свою великую, прочувствованную и продуманную мысль, снабдив ее всем, что только может сделать ее более явной, телесной, ощутимой. Без того священного огня, который возносит мастеров и освящает, очищает искусство, отграничивает его от ремесла, нет ни того, ни другого. Без него остается бездушное творение и бездушный работник.

Существует, увы! достаточно рисовальщиков, которые усаживаются за работу как сапожник за выкройку башмака, холодно, механически, бездумно, полагаясь на случай, принимая воспоминания как творчество; но разве они достойны имени артиста? О, нет! Посмотрим на экстаз св. Луки, ищущего в небе модели для лица Богоматери - это чудный прекрасный символ. Если даже св. Лука и не был художником (как утверждают некоторые критики), то все-таки эта легенда всегда будет великим и красивым уроком. Да! В небе есть первичные формы, наши идеалы должны содержаться в духе и мысли, а без экстаза и энтузиазма нет творчества. Идеалы линий, идеалы колорита, идеалы выражения, идеал цельности: все должно появиться сразу, одним движением, как цветок алоэ - из глубины мысли, из груди художника, согретого воодушевлением.

Именно с такой возвышенной точки зрения понимал искусство и Батрани, понимал так, как немногие выдающиеся и опередившие свой век умы понимали его.

Прочтите сочинения XVIII столетия по теории искусства и вы увидите, что искусство тогда видели схематичнее и поверхностней, чем в эпоху, когда Леонардо писал свой трактат, Рафаэль свои письма, Бенвенуто Челлини дневник, Микеланджело сонеты. Там именно, в этих отрывках надо искать разбросанные фрагменты вечной истины в искусстве, которую великие избранные умы понимали всегда яснее и лучше, чем их современники.

Божественный Платон назвал красоту сиянием истины и велел созидающему какое-либо творение смотреть на идеальный, бессмертный образец. После Платона (См. диалог "Тимей".) пришлось ждать столетия, чтобы эти слова повторились.

Батрани, верный ученик могущественной итальянской школы, которая, взятая вся вместе, является, пожалуй, величайшей в мире, лучше других понимал идеальное в искусстве и легче других умел приобщиться к его пониманию.

Ян в течение года усвоил здесь больше, чем у Ширки за два. Рисунок его стал стремиться к той чудесной чистоте линий, которая так восхищает нас в искусстве древних, к той прелести, какая не исключает ни энергии, ни правды.

Итальянец, как все люди более разносторонние, не был последователем ни одного стиля, ни одного маэстро. В искусстве он видел мысль, рассмотренную с тысячи точек зрения; он умел оценить достоинства каждой, хотя бы она грешила исключительностью. Он искал силы у Микеланджело, идеальной красоты линий у Рафаэля, наивной прелести у Фра Бартоломео, колорита у Тициана, Пальмы и Беллини, изящного исполнения у голландцев, идеализирующих капусту, морковь и морщины старой бабы, настолько привязанных к родине, что Святому Семейству дают собственные лица и костюмы, чистых и прозрачных на полотне настолько, насколько они чисты и вымыты дома.

Но среди множества странных творений германского искусства старый Лука Кранах, несравненный Мартин Шен, еще столь мало ценимые в то время, были предметом удивления и почитания для Батрани. Плодовитость и сила Дюрера извиняли в его глазах временами непонятную карикатурность, а вернее слишком уже реальную правду.

В такой школе у Яна не было времени для отдыха: каждая минута была дорога, каждая пролетала мгновенно, он забывал обо всем, из вида исчезала земля, как у Ильи, которого похитили на огненной колеснице. О, как редко эта огненная колесница энтузиазма захватывает избранных на земле и уносит их в облака! Как гораздо чаще вместо своей колесницы бедный человек прикрепляет склеенные крылья Икара, чтобы потом свалиться с вершины в глубины моря!

Вскоре Ян стал даже помогать художнику, взял в руки кисть и несмело первыми мазками пытался передать свою мысль, еще не вполне схваченную, неустановившуюся. Мягкое руководство учителя помогло ему почувствовать собственное развитие, а радость придавала ему новые силы.

Батрани был одним из тех руководителей, которые прекрасно понимают, что, направляя ученика, не надо лишать его самостоятельности, что нужно избавить его от поисков и неуверенности, но предоставить ему выбор пути и не требовать от таланта, чтобы отказался от себя ради наставника.

Пока в Яне происходят эти крупные, но незаметные изменения, Мариетта напрасно обдает, разгорячает юношу своим взглядом, в котором каждый, кроме добряка Батрани, прочел бы огненную страсть.

Кроме страха, никаких других ощущений не вызывает в нем этот странный взгляд, коего силы, огня, нежности и мелькающей в нем надежды он даже не понимает. Напрасно Мария заводит разговоры, он ей отвечает отдельными словами, спрашивает приказаний, не решаясь поднять глаза.

- Это он! Это второй он! - шепчет тихо женщина, с нетерпением тормоша свое платье. - Как он сдержан! Как равнодушен! О, как странно, как чудесно он его напоминает! Но я, по крайней мере, смотрю на него, вижу его еще каждый день. Я обманываю себя, в мечтах мне кажется, что он меня опять любит, хоть на мгновение. Почему же нельзя ничем пробудить его для жизни? Дитя ли он еще настолько или уже так остыл? О, нет, глаза показывают, что он уже думает, но не обо мне, но не для меня!

Шел третий год пребывания у Батрани. Ян усердно работал, понимая учителя, и знал, сколько ему еще самому недостает. Кто знает, что он несовершенен, тот наверно на пути к совершенствованию. Пока человек видит впереди громадные, синие пространства бесконечности, до тех пор идет; когда тесная стена отгородит его от мира, он отступает, мельчает и переходит в состояние агонии. Ян видел перед собой бесконечные пути; он понимал, сколько требуется знания, труда, самопожертвования, чтобы стать великим мастером и творить. Для творца не должно быть ничего тайного, ничего чуждого. И шелуха предмета - форма, и внутренний дух, дающий форме выражение и сияние внутреннего света, и жизнь во всех ее проявлениях, начиная с исчезающих огоньков и кончая громадными чудовищами, и человек физический и духовный, его история, его лицо, какое создает климат, род, обычаи, цивилизация, индивидуальность, характер, - все должен изучить и узнать художник. Великой загадкой всей жизни является для него связь между телом и духом, причины проявления формы и мысли; он учится читать иероглифы веков и писать при помощи их так, чтоб его понимали. Он должен мыслить как философ, а творить как природа; каждое его творение должно быть долго обдумываемо, но быстро воспроизведено. Две истины: истина прозы, созданная для глаз толпы, и истина идеальная должны в нем сталкиваться и взаимно уравновешиваться.

Вероятно потому прежние великие художники были не только живописцами, но и учеными в полном смысле этого слова, как бессмертный Леонардо, творец Вечери. В самом деле, чего только не должен знать мастер?..

Теперь перейдем к сердцу: сколько нужно знания его, сколько нужно знания человеческой природы, чтобы дать выражение лицу и соответственное движение телу. А когда все уже понято, исследовано и продумано, сколько надо труда, чтобы подчинить мысли собственную руку, чтобы она послушно, скоро и сильно изображала в целом то, что задумает и создаст голова!

Эту громадную науку, науку духа и материи, видел перед собой Ян и не содрогнулся; она его влекла к себе своим объемом, как солнце притягивает миры. Только пыль бессильно рассеивается в небесном пространстве; все то, что живет, вращается и приближается к цели, соединяется с чем-нибудь столь же живым, как оно.

Мы не будем больше показывать вам Яна в этой печальной борьбе; ведь кто пожелал бы смотреть на эту картину? Надо бы изобразить тысячи деталей, когда даже целое так мало касается людей. Эта история души столь ничтожна в глазах толпы, предпочитающей историю преступника столь безразличной для них, но так поучительной жизни художника!

Для Батрани этот неожиданный ученик явился небесным даром. Это поймет всякий, кто нашел, наконец, возможность излить долго хранимые в тайне, но дорогие для него думы в сердце и душу, скрытые для них со всей симпатией. Иногда проходили вечера в изображении яркими красками прекрасной Флоренции, которую он видел всегда как живую своими скучающими влажными глазами, Флоренцию с ее церквями, дворцами, садами, с кампаниле и кропильницей, со статуями и со всем громадным богатством, какое оставили после себя Медичи словно во искупление преступлений. Ян увлекался этими образами, а в душе взывал как израильтяне в пустыне, обращавшие взоры к обетованной земле: Италия и Рим! Взывал и сам себе отвечал: может быть, когда-нибудь... Может быть, никогда туда не придем! К чему пригодится бедняку этот напрасный крик Тантала, воззвание, которое летит и умирает нерасслышанное нигде, даже в небе!

Великие имена мастеров, полные славы, увитые лаврами, врезались в память юноши. Из разговоров Батрани, из его папок и прежних рисунков, изображавших все знаменитые фрески, которые можно найти лишь в редких и дорогих коллекциях, а отдельные фигуры и головы были зарисованы порознь, благодаря их выражению, анатомии, линиям, освещению, искусным складкам драпировок, из множества работ этого неутомимого человека, который в своей папке унес всю Италию: и палаццо Палладиев, и картины Санчио, и развалины театров, и старинные остатки языческого искусства, - из всего этого Ян черпал материал для изучения заранее Италии и готовился увидать ее. А учитель, как он восторгался его молодой радостью при виде этих шедевров! О, он помолодел с ним, и когда Ян набросал первые фигуры, изображавшие его собственную мысль, дрожащей рукой, с пылающими вдохновением щеками, как сердечно обнял его добрейший наставник! Как со слезами на глазах благословил его протянутыми руками, отцовской душой!

- О, можешь и ты воскликнуть, - сказал растроганный Батрани: - Anch, io son'pittore (Я тоже художник.). Ты будешь великим художником! Лишь бы только жизнь не стала поперек дороги гению, лишь бы нужда не приковала к земле, а червь страсти не пробрался в плод и низменные желания не свергли с высоты на землю.

Он говорил и печально опустил голову.

А Мария? Возлюбленная Мариетта, почти всегда одинаково неласковая с итальянцем, с каждым днем проявляла все большую нежность по отношению к Яну. Простим ее: это не было обычное кокетство, не была просто животная страсть к юности; это было сильное воспоминание о неоконченном счастье, требующем своих прав.

Ян так напоминал ей первого любовника, обожаемого и незабываемого товарища юности, что Мария полюбила в нем не нового человека, но свою прежнюю любовь.

Равнодушие Яна, который наполовину не понимал, чего от него хотят, наполовину не хотел понять, так как по его мнению он стал бы изменником и подлецом, если бы хотя взглядом стал соучастником напрашивающегося чувства, это равнодушие еще усиливало страсть и нетерпение женщины. Ее не отталкивала холодная почтительность Яна, она удваивала проявления чувства, но напрасно, всегда и постоянно напрасно.

Что же касается Яна, то под влиянием ее горячих взглядов, которых он не мог ведь избежать, он почувствовал пробуждение какого-то нового чувства, которое, может быть, долго бы еще в нем спало. Беспокойство юности, неопределенные желания, тоска, задумчивость - овладели им. Он искал кругом чего-то, словно предчувствовал приближение, дыхание подходящего к нему.

III

Напротив окна комнатушки, в которой Ян просиживал по утрам и вечерам и только изредка днем, стоял старый дом, окруженный новыми постройками, с окнами, выходящими во двор, отделенный от двора дома Батрани только забором.

Это старое серое бесформенное строение с множеством торчащих всюду труб, с разными пристройками различной высоты и назначения сначала никогда не привлекало к себе взоров Яна. В нем не было праздного любопытства юности или жадного желания проникнуть в жизнь окружающих людей, проявляющегося в более поздние годы; он еще углублялся в себя и не видел, что происходит кругом. Но когда взгляды и сладкие словечки Мариетты заставляли его подолгу задумываться, невольно его глаза стали блуждать вокруг, как бы ища завладеть чем-нибудь. Тоска, это желание, смешанное с надеждой, овладела сердцем Яна. Он искал, не зная чего. Ждал, не спрашивая даже кого. Странный, но часто встречаемый в жизни случай - один взгляд объяснил ему это внутреннее беспокойство.

Напротив окна Яна, в старом доме, обыкновенно из-за занавески был виден сухой и оригинальный профиль старушки, как бы вырезанный из картины Герарда Дова. Часто Ян, хотя и не считал за модель эту старушку, в морщинах, фламандского типа и в чепце с большими муслиновыми лентами, невольно схватывал этот профиль.

Согбенная старушка с морщинистым лицом, острым носом и выступающим подбородком, несмотря на эти обыкновенные черты возраста, обладала каким-то благородством, стилем лица. Ян не раз думал, лучше ли зарисовать ее для старой служанки Юдифи или для матери Дария? Черты лица почти подходили для последней.

Для служанки Юдифи ее пришлось бы, пожалуй, изобразить карикатурно. Старше Яна человек, а вернее, любопытнее, давно бы доглядел, что голова старушки часто виднелась не одна, а в ореоле двух ангельских лиц прелестных девушек. Ян, словно чудо и откровение, однажды в яркий солнечный день увидел в освещенном окошке два личика ангелов, улыбающихся белому голубку, которого одна из них держала в руках, прикладывая его носик к своим розовым губкам. Две внучки старушки были действительно прекрасны.

Золотые волосы детей севера блестели над их белым челом; голубые глаза одной, темные другой, смотрели из-под длинных ресниц, столь смягчающих взгляд. Они были свежи, как два распустившихся цветка, и улыбались голубку, показывая розовые губки и белые зубки. Это была готовая картинка, и как таковая она прежде всего поразила художника. Затем он задумался дольше, взглянув на профиль голубоглазой, и стал следить за ней глазами, и просидел у окна дольше обыкновенного.

Девушки, играя с голубком, постоянно подходили к своему окну, и вот одна из них, словно почувствовав взгляд (кто не знает, что взгляд можно почувствовать, не видя его?), посмотрела на Яна! Она шепнула что-то сестре, обе украдкой взглянули на него, но не спрятались. Напротив, хотя юные, но уже кокетки, стали играя, пожалуй, нарочно попадаться на глаза наблюдавшего. Голубок встрепенулся, вылетел в окно и, словно подученный (сколько случайностей в жизни!), описав несколько кругов, повернул к открытому окну Яна и, послушный его зову, уселся на подоконнике.. Девушки со смехом выглянули, потом закрыли глаза, стыдясь отошли и стали смотреть из-за занавески. Ян протянул руку к птице, и прирученный голубь уселся на ней. Сердце у Яна стучало, лицо горело, он поцеловал голубя.

Птица, словно теперь узнала чужого по дыханию, слетела, быстро перелетела двор, разделяющий оба дома, и вернулась к девушкам, которые встретили ее смеясь, закрыли окошко и ушли с добычей в другую комнату.

Эта идиллическая сценка, хотя и вполне естественная, послужила вступлением ко многим следующим. С этого момента девушки стали знакомыми Яна, а Ян их другом издали. Искали друг друга взглядами, здоровались тайком, а голубок всегда напоминал, знакомство. Младшая, голубоглазая, часто сдвигала занавеску, открывала окно; иногда, опираясь на плечо бабушки, бросала продолжительные взгляды на противоположную сторону двора. Ян тоже стал часто заходить к себе в комнату, задумываясь, стоял, выжидал.

Спустя несколько недель знакомство завязалось вполне, проснулась любовь, но обе стороны или не умели, или боялись ближе подойти друг к другу. Ян был робок от природы, робок, зная свое положение бедняка; наконец, боялся, сам не зная, пего.

Ему легко было навести справки о девушках; все их знали, но мало кто больше его. Кто они? Кто бабушка? Разные лица говорили разное; но все признавали, что они бедны, трудятся и красавицы. Они втроем занимали две комнаты с окнами во двор, что служило признаком квартиры пасынков судьбы, не имеющих права не только участвовать в более блестящей жизни, но даже и смотреть на нее. Для таких лиц - укромный уголок и труд. Единственным развлечением являлся голубок.

У старушки было мало знакомых и друзей, так как гости не показывались. Изредка лишь приходил старик в польском костюме, опираясь на палку с костяным набалдашником, может быть дальний родственник или друг юности. Он просиживал вечер с бабушкой и внучками, посмеиваясь, как раньше умели смеяться, незлобиво. Девушки ходили вместе только в костел, редко после обеда на прогулку. Среди соседей они были известны под именем сестричек, так как одинаково одетые и очень похожие друг на дружку, обращали на себя внимание всех. У них было много таких же, как Ян, незнакомых друзей.

Старушка регулярно платила за квартиру, жила скромно; одна служанка занималась кухней и уборкой. На расспросы любопытных: она не раз отвечала: "Да разве я знаю!" или пожимала плечами, намекая этим, что расспрашивать не стоит.

Однажды старик Батрани увидел Яна у окошка столь поглощенного в созерцание голубоглазой соседки, что он не расслышал, не заметил, не почувствовал вошедшего художника. Итальянец подошел, взглянул, постоял минуту с выражением жалости на лице и, положив тихо руку на плечо юноши, горько улыбнулся.

- Ясь, - сказал он покрасневшему юноше, пойманному с поличным, - ты уже не мальчик, я скажу тебе как мужчине: избегай женщин, твоя единственная возлюбленная - искусство. Ars longa, vita brevis (Жизнь коротка, искусство вечно.); жизнь мало посвятить ему. А разве женщина даст тебе большее и более верное наслаждение? О, никогда! Древний Египет заключил в красивом символе всю историю женщины. Вечная загадка, которую проще всего решает смерть либо тела, либо души. Лицо ангела, грудь матери, тело животного, львиные ноги и птичьи крылья. Обещания дает тебе ангельский взор, но ты обнимешь чудовище, зверя, призрак, а крылья вскоре унесут от тебя далеко это странное, как бы сонное видение. Отведи глаза и не смотри. Женщина влечет тебя тем очарованием, каким влечет пропасть, опасность, смерть!.. Люби искусство, люби идеальную красоту, бестелесную, но не женщину. Слово этой загадки - женщины, запечатано в книге за семью печатями в ином мире. Никогда, никогда ты ее не разгадаешь. В глазах Сфинкса лишь вечный вопрос, вопрос и вопрос без ответа... Может быть он и сам невиноват, - добавил печально; - он создан загадкой для себя и других, поэтому тоскует, желает, разочаровывается, теряет желание, надеется еще и опять спрашивает у мира, зачем ему взвалили на плечи жизнь полную тоски, так сожженную желанием? Бедны они, беден и он!

Промолвив это, Батрани ушел, а Ян задумался. Голубоглазая давно уже скрылась, заметив вошедшего итальянца.

Мы все жалуемся на разочарования, но кто из нас не получал предостережений? Внутренний голос, голос людей, голос умерших, которые завещали нам свою опытность, все говорило молодому: "Обманешься!"

А между тем пошел, чтобы разочароваться и нарочно разочаровался. Говорят, что на большой высоте, когда смотришь вниз, человек чувствует стремление упасть, земля внезапно притягивает его, глаза фатально устремляются в пропасть, теряешь сознание опасности и смерти, протягиваешь руки и падаешь. Homo vult deсipi (Человек хочет пасть.), воля есть проявление неизбежного. Ян понял слова Батрани: будущее промелькнуло перед ним, но он не закрыл окошка и потом не стал его избегать. Голубоглазая постоянно влекла его к себе. Он не видел в этом будущего, не питал надежды, однако, привязывался сердцем и любил. Ведь любовь сама по себе является такой же потребностью юности, как падение камня поднятого вверх и выпущенного из руки. Не важно, что он разобьется вдребезги, надо упасть.

Вскоре Ян узнал, высмотрел, в какое время сестрички выходили из дому в костел, нашел средство уходить из дому, встретиться с ними на улице, перехватить улыбку, взгляд, потом равнодушное слово, далее желанное, дорогое словечко; затем уже его искали, наконец, из окна сигнализировали, когда сестры должна были уходить, но так ловко, что никто не мог заметить и понять, кроме Яна. А Ян все больше задумывался и просиживал в комнатке.

Старик Батрани часто повторял:

- Янек! Сфинкс тебя погубит! Не разгадаешь загадки, а погибнешь из-за нее. Великий символ означает, что кто не отгадал загадки Сфинкса, должен погибнуть. Так обстоит дело и сейчас все погибаем, так как никто ее не разгадает. Янек, слишком часто всматриваешься в Сфинкса!

Ян краснел, стыдился, но ничего не отвечал.

Мариетта, не понимавшая равнодушие к ней юноши, так как с момента прибытия Яна старалась быть милой, ласковой, красивой, почувствовала, наконец, что в сердце пробуждается гнев, глаза ее наливались слезами, сердце громко стучало. Понятно, она стала беспокоиться при мысли, что Ян любит другую. Она стала за ним следить, подозревать. Задумчивость, частые отлучки, просиживание у себя в комнате - все это уверяло ее, что Ян влюбился. Но в кого? В кого?

Однажды утром Ян встал раньше других и уселся в окошке. Прекрасная Ягуся открыла свое и, облокотившись, отвечала взглядом на тихие речи влюбленного. Мариетта, словно предчувствуя что-то, вскочила с кровати и стала искать Яна по всему дому. Она слышала (знала его походку) только что шаги в комнате: тихонько подкравшись, раскрыла дверь и увидела его в окне. С бьющимся сердцем она на пальцах подошла поближе посмотреть, на что он так внимательно глядел. Ее глаза увидели Ягусю. Все было ясно. Мгновенно ее охватил прежний гнев, не проявлявшийся со времени прибытия Яна, и она убежала, громко хлопнув дверью.

Ян остолбенел.

Обиженная женщина побежала к мужу.

- Вон его! - закричала, топая ногой. - Пусть убирается от нас! Долой! Пусть просит милостыни! Вон его, это негодяй!

- Кто? Что? - спросил покорно итальянец.

- Кто? Ты меня спрашиваешь, ты не понял? Давно тебе, наверно, это известно. Этот бездельник, вместо работы, завел шуры-муры с какими-то девицами напротив. Твой Ян, твой любимец! Не желаю его больше держать, вон его сейчас же!

- Но, дорогая Мариетта, ты сама...

- Да! "Ты сама его хотела", сама теперь хочу, чтобы ты его выгнал. Сейчас, сейчас, сию минуту!

- Мариетта, дорогая моя! Я его люблю, я к нему привязан. Если он провинился, можно ему сделать выговор, напугать его. Но в чем он виноват? Это увлечение юности. Ну не сердись, я сам за него прошу у тебя прощения.

- И слушать не желаю! Знать ни о чем не хочу! Пусть уходит, пусть убирается вон! Я давно его не выношу, терпеть не могу!

Художник улыбнулся.

- Значит, ты неумолима? - спросил он еще раз, держась за ручку двери.

- Выгнать его сейчас! Говорю тебе: сейчас!

Батрани поник головой, пожал плечами, хотел еще что-то добавить, но женщина, у которой гнев смешался со слезами, вытолкнула его из комнаты и закрыла дверь на задвижку, чтобы выплакаться наедине.

Итальянец долго раздумывал; затем взял из спрятанного в уголке мешочка несколько золотых монет, вздохнул и со слезами на глазах пошел к Яну с такой печалью, словно его самого выгнали.

Ян что-то предчувствовал и побаивался; однако весело встретил учителя, которого нахмуренный лоб, покрасневшие глаза и смущенное лицо были очень красноречивы.

- Ян, - тихо проговорил Батрани, - дорогой Ясь, - он поправился, - мы должны расстаться.

- Мы! Расстаться! Как так?

- Так, - повторил итальянец, смахивая слезу рукавом, - не я, не я, это она, Мариетта, гонит тебя. Не знаю, что ты наделал. Вероятно, ее возмутила эта несчастная интрижка: она такая чистая и святая.

Ян, как преступник, опустил голову.

- Она не хочет больше видеть тебя здесь; велела тебе отказать. Но куда же ты пойдешь, бедное мое дитя?

Итальянец прислонился к стене и задумался.

- Не знаю, Бог укажет путь, - ответил печально Ян, глядя в окошко, где мелькнуло личико Ягуси.

- Как ты будешь без меня, как я без тебя? Не знаю... Стольким вещам ты мог еще здесь научиться, ты был на таком хорошем пути! Ах, дорогой мой! Будь что будет, не бросай живописи. Она в то же время священнослужение. Пожертвуй для нее женщинами, надеждами на преходящее счастье, миром, жизнью. Не ради славы, ибо что такое слава? Но ради вознаграждения, какое найдешь в самом себе. Искусство, как и вера (только в меньшем размере), само собой награждает. Не бросай его, заклинаю тебя. Люди, возможно, тебя не признают, мир над тобой надругается, тебя наверно не оценят: для одних будешь стоять слишком высоко, для других по внешности слишком низко; тебя напоят уксусом и желчью. Но ты все принеси в жертву искусству: оно велико, оно вознаградит тебя за мучения минутами несравнимого наслаждения. А если еще в твоем сердце пойдут рука об руку старинная, горячая вера и искусство, то будешь чувствовать себя счастливее с куском ржаного хлеба, чем другие, плавающие в телесных наслаждениях; эти наслаждения преходящи, наслаждения искусства - вечные. Одно лишь искусство бесконечно и безгранично. На дне кубка нет насыщения, так как дна там никогда не увидишь... Ясек мой, но куда же ты пойдешь, что ты думаешь предпринять?

- Посоветуй мне, я не знаю.

- Советовать, я бы тебе советовал... Есть только одно место в мире для поэта, для настоящего художника, но ты сейчас по крайней мере еще его не захочешь, не решишься уединиться в нем. Это единственное место - монастырь. Великое одиночество, молитва, презрение к светской жизни, чествование Бога, возвышающее душу, безграничное предоставление себя искусству. Если бы у меня была вторая жизнь, я не иначе распорядился бы ей! Но ты...

- У меня мать, бедные сестры, которым я должен помогать.

- Так; мир тебя преследует, все будет тебе мешать! Обязанности, дитя мое, прежде всего. Ты - сын, брат. Но что намерен делать?

- Вернусь к матери.

- Чтобы разделить с нею нужду и сомнения. О, нет, нет! Еще не время возвращаться; с чем же ты вернешься?

- Куда же мне идти?

- Останься в городе, попытайся сам зарабатывать и учись.

- Зарабатывать! Но как? Разве ты хочешь, чтобы по любому приглашению, ради денег, ради жизненных потребностей я унижался до исполнения работ... работ?

Батрани улыбнулся.

- Каждый должен был так поступать, - ответил он. - Это одно из условий жизни артиста - быть непризнанным и замученным людской глупостью. Надо суметь стать выше этого. Разве тебе мало, что ты чувствуешь красоту и веришь в нее в душе?

- А придется исполнять бесформенные, уродливые вещи?

- Ради хлеба! Ведь Бог сотворил лягушек и ужей, чтобы наполнить ими воды и болота; можешь и ты творить, что тебе велят ради удовлетворения желаний, которые подобны болотам и лужам Послушай, - добавил, - никакой труд не может пачкать чело века и унижать художника. В самую мелкую работу ты можешь вселить дух, поднять ее и облагородить. Не каждый может только создавать то, что желает, и тогда, когда захочется; но каждый может добросовестно сделать, что ему посылает судьба и даже работая ради хлеба, учиться и учить других. - Проклятая гордость, которой пропитали художников, делает их капризными детьми; великий гений сумеет даже из тяжелого положения выйти победителем...

Настала минута молчания, долгая, тяжкая. Батрани всунул кошелек в руку Яна.

- Я дал бы тебе больше, но Бог свидетель, нет у меня.

Ян бросился ему в ноги и почти со слезами вернул это подношение.

- Возьми назад! Зачем ты мне это даешь? Ты мне дал больше чем сокровища, ты мне дал новую душу, чувства, мысли, ты сделал из меня человека. Когда же я и так смогу рассчитаться с тобой?

- Помни обо мне, о старике Батрани, который может быть вскоре... (он покачал головой и умолк). - А если когда счастливая судьба приведет тебя в мою чародейку красавицу Флоренцию, если увидишь этот город Медичи и приложишься к земле града искусства, то пойди на маленькую улицу Винья Веккиа, где наш старый дом. Возможно, его уж там нет! Столько прошло лет! Поклонись от меня старым воспоминаниям, пройди на кладбище францисканцев и поищи плиту, под которой лежит Джулия Батрани, моя святая мать, помолись за нее и скажи ее праху...

Крикливый голос Мариетты перебил излияния итальянца.

- Ступай, ступай! - живо сказал он Яну. - Я слышу ее голос. Возьми эти деньги. Вернешь мне, когда сможешь. Еще сегодня увидимся, немного погодя, в костеле св. Яна. Сложи вещи и иди. Иди! Ах! Почему я не в силах тебя оставить!

Старый итальянец потихоньку открыл дверь, проводил глазами ученика, который с маленьким саквояжем и папкой своих рисунков, смущенный, спускался по лестнице. На улице остановился, прижался к стене и сел. Мариетта взглянула на него из окошка и засмеялась в слезах.

- Выгнан! - воскликнула. - Так! Нет его! Выгнан, нет и не будет! Прекрасно! Пусть уходит, пусть гибнет, пусть пропадает! Это был вампир, который высасывал мне сердце.

И упала на кровать, заливаясь слезами.

Ян продолжал сидеть под домом, когда его заметили сестрички, направлявшиеся в костел.

- Посмотри, Ягуся! - сказала тихо старшая. - Твой голубок!

- Что такое? Где? А! Это он! Что он тут делает? С саквояжем! Выгнали его, что ли? Знаю, знаю, я поняла.

Ягуся видела в окне жену художника и догадалась обо всем происшедшем. Она живо подошла к Яну и прикоснулась к его руке, так как тот ничего не замечал.

- Пан Ян! Что случилось?

Ян только теперь пришел в себя.

- А! Прощайте, панночка! Ухожу, иду.

- Куда?

- О, верно, далеко! К своим, к матери.

- Но почему же так вдруг?

- Я уже не работаю у Батрани.

- Почему?

- Не надо им ученика.

- Вернешься же когда-нибудь сюда?

- Вернусь ли? Не знаю... Ах, не знаю, - ответил он печально. Знаю одно, что никогда, до смерти, не забуду тебя, - прибавил, положив ее руку к себе на грудь. - Пойдем в костел, я должен помолиться. Звонят к обедне.

Улицы еще пустовали, утро было прелестное. Прошли вместе вглубь костела, печальные, обменявшись едва несколькими словами. У девушки на глазах серебрились слезы. Ян был уже мужчиной и думал. Немного погодя догнал их Батрани, беспокоясь и найдя какой-то повод уйти из дому. Он вызвал Яна на паперть.

- Что же ты надумал? - спросил опять.

- Здесь остаться не могу, - ответил Ян. - Потом, кто знает? Возможно, что вернусь. Матери давно уже ничего обо мне неизвестно. А затем, что бы я тут делал? С каждым днем я все больше и больше привязываюсь к этому ангелу (указал пальцем на молящуюся Ягусю), - я должен бежать.

Итальянец ничего уже не возразил.

- На дорогу, - пробормотал, - надо тебе больше денег. Я подумал об этом; но у меня нет. Если ты мне хотя немного благодарен и ко мне привязан, если любишь учителя, возьми еще вот эти старые часы, они мне не нужны. Это отцовская памятка; я с ними приехал из Флоренции в вашу холодную страну. Я охотно даю их тебе; в случае нужды, большой нужды, продай их. Если бы ты сумел справиться и так, то вернешь их мне потом. Если я не буду жив, оставь себе на память.

- О! Я предпочел бы трудиться как чернорабочий, - заплакал юноша, сжимая его руки и бросаясь к нему на грудь, - чем принять такую жертву! Не хочу, не хочу!

И в продолжительном объятии они простились.

Ягуся еще раз взглянула на него, в слезах. Ян больше не ждал, стал на колени, помолился горячо, со слезами, и двинулся, сам не зная, куда идет, ошеломленный, не отдающий себе отчета.

IV

В юности всякое путешествие так поглощает! Мысленно мы странствуем тогда по волнам бесконечности; когда же и телесный глаз перебегает с предмета на предмет, когда мир появляется во всем своем бесконечном разнообразии, душа и тело прекрасно гармонируют одно с другим. В старости, когда в душе все улеглось, когда отпали крылья, и телу не стоит больше путешествовать. Путешествие утомляет, нам нужен покой, тихая подготовка к смерти.

Ян провел несколько лет в городе, не выезжая дальше окрестностей Вильны, так как лишь изредка вставал от однообразной работы; поэтому, несмотря на глубокую печаль, поддался, еще для него новым, видам внешнего мира.

Лето было в разгаре; все кругом зеленело, оттенки неба постоянно менялись, земля была полна жизни. Он шел пешком, медленно, останавливаясь, где ему вздумалось; наш художник часто вынимал карандаши и просиживал долго в раздумье, смотря с вершины холмов на далекие долины. Жаркие утра, вечера, освещенные дивными сияниями заката, все его восхищало. Ему казалось, что природа впервые так хороша, так чарующа.

Устав от ходьбы, он подсаживался на крестьянскую телегу за небольшую плату; присоединялся к столь же бедным, как и он, путешественникам, хотя беднее его духовно. Иногда спал один под деревьями, иногда у огня корчмы, среди лежащих вповалку усталых, как и он, людей, для которых сон был наибольшим счастьем, так как давал забвение. Он жадно слушал наивные рассказы, звучавшие у гостеприимного стола корчмаря, когда человек обогреется, поест и отдохнет, а мысль его зашевелится. Изредка лишь воспоминание о прошлом, так внезапно оборванном, да беспокойство о завтрашнем дне, о матери, о семье - покрывали тучами его чело.

- Какой я ее найду? - спрашивал он себя.

И шел все дальше и дальше, а когда подошел к родимой стороне, неясно мелькавшей в его памяти, сердце застучало вдвое сильнее.

- Что там творится? Что там творится? - шептал он про себя и тихо молился.

Спустя несколько дней, усталый, так как не привык носить тяжести, еле поднимая свой легкий саквояж, Ян поднялся на вершину холма, откуда открывался вид на уже знакомые места. Эта местность называлась Буковая гора; с холма открывался широкий вид. Сзади лежали, синея, верхушки пройденных им лесов, теряясь вдали; перед ним простиралась знакомая картина; направо, на краю березового леса среди редеющих деревьев увидал дом Березового Луга, показавшийся ему теперь меньше, более приземистым, старым, со своим каменным забором, хлевом и несколькими деревцами во дворе. Дальше, ниже, спало местечко, как улитка в раковине, и только наподобие двух рожков выдвигались две белые башни капуцинского костела и монастыря, примыкающие к другому лесу. Влево, подальше, виднелся на холме Новый Двор, ниже, в тумане, Зацишки, Треба и другие поместья. Всю картину пересекали тропинки, кресты на перекрестках, узкие плотины.

Все так знакомо и все так неизменно.

Насладившись видом, Ян с беспокойством стал смотреть на дом матери, словно желая узнать, что там найдет.

Он увидел лишь неясный клуб синего дыма, поднимающийся вверх; во дворе никого не было видно.

На дорогах царила утренняя тишина; белые облака, остатки вчерашней бури, разорванные ветром на части, летели торопливо на запад. Мгновениями сияло солнце, освещая часть местности и оставляя остальную в тени. Раза два засверкал фасад и крест костела капуцинов, возвышающегося над всей околицей; затем полутень наполняла однообразно весь вид...

Ян, как бы опасаясь продолжать путь, на минуту остановился, потом, устыдившись собственного страха, быстро пошел вперед. Но он часто приостанавливался. Кому неизвестен этот подход с опаской к дому после продолжительного отсутствия? Существование и счастье человека настолько зависят от одной минуты, от одного "ничто", что мы всегда опасаемся найти дома то, чего боимся. Ян шел и останавливался, и чем ближе подходил, тем больше то торопился, то замедлял ход. Со стороны его можно было принять за сумасшедшего.

Когда, наконец, показался отцовский дом, он беспокойно заторопился, у него захватило дыхание, кровь прилила к голове. Во дворе было пусто. Старого пса, товарища игр и дум, сторожа и опекуна детей, он не застал; густая трава, не тронутая лошадьми и скотом, росла всюду.

Не слышно было ни щебетания сестер, ни голоса матери; один лишь дятел нетерпеливо стучал в дерево, да каркали вороны, летая над полем.

Двери дома были полураскрыты; Ян вошел в сени, но никто его не встретил. Пусто, тихо. В сенях, как всегда в деревне, находились все предметы хозяйства: бочки, корыто, грабли, заступы, вилы, лестницы - все это лежало в углу. Он открыл дверь в комнату - все так же тихо. Почему же не слышно голосов матери и сестер?

Он перекрестился и медленно вошел.

- Кто там? - раздались из глубины два голоса, и в одном из них Ян узнал голос матери, сладкий, но изменившийся и дрожащий. - Кто там? - повторился вопрос.

- Да будет прославлен!.. Путешественник...

Старая незнакомая женщина выползла из-за печки, где сидела, сгорбившись, и поглядела на Яна бессмысленным взором. Потом мать тоже подошла, смотрела, смотрела, покраснела... она пережила пять лет в этот момент... и стала узнавать свое дитя...

- Мама! - воскликнул первый Ян, бросаясь к ней.

Она меньше изменилась: постарела, побледнела, исхудала; он вырос, возмужал, перестал быть мальчиком. Слезы показались у обоих. Это он! Это она! Так выглядит нехорошо! Так красив, такой рослый!

Черные глаза матери были обведены кругами от слез и страдания и потускнели; лицо пожелтело, покрылось морщинами, сама она сгорбилась. Раньше свежее и в порядке платье теперь выдавало сильную нужду. Дома было еще хуже, чем раньше. Те же скамьи, столы, кровать, но лучшая мебель, сундуки, платья, висевшие на стене, исчезли. На кровати лежало жалкое одеяло; в печке едва горел слабый огонь и стоял один горшок. А эта тишина! Эта тишина!.. Ян бросился к матери и несколько раз с волнением произнес:

- Мама! Мама!

- Мой Ян, Ян мой, Ян! - воскликнула женщина, сжимая его в объятиях, плача, молясь и опять плача.

Ян не решился спросить о сестрах.

- А, вернулся! Моя Маргарита, видишь, вернулся ко мне! Я молилась за него св. Антонию, как о возвращении утраты. Я молилась и вымолила. Ян вернулся!

Слезы прервали ее и помешали говорить дальше.

- Сестер, сестер ты не нашел, - сказала она, как бы придя в себя. Вижу, что не смеешь спросить о них. Нет их, нет... и не вернутся.

Она расплакалась, обняла голову Яна и живо заговорила:

- Садись, отдохни! Ты голоден? Что же я тебе дам? Подогрей ему пива, Маргарита. Моя старая, похлопочи за меня, видишь, я не могу, ничего уже не могу. Почему нельзя всех вас троих прижать к себе? Из троих остался только один! Твои сестры, мои дети, у Бога. Бог взял их к себе в ангелы.

Медленно вытерла глаза.

- Полгода тому назад здесь была оспа, дома было холодно, обе заболели и почти одновременно переселились на тот свет, без греха, чистые душеньки! Теперь ты один у меня! Ах! Я ежечасно дрожала за тебя! Хотела тебя повидать, а не смела даже просить об этом. Скажи же мне, что ты там делал? Как твои дела? Твое положение? Что думаешь предпринять в будущем? Сможешь ли взять к себе бедную мать?

- Я учился, дорогая мамочка, - ответил печально Ян, - учился живописи; но еще надо долго и много учиться и много работать. Я сделал перерыв в ученье, чтобы тебя повидать; потом должен опять приняться за занятия. Но вскоре, надеюсь, буду иметь кусок хлеба, а для тебя - покойную старость и собственный уголок около меня.

- Дорогой мой, - вдруг перебила его мать, - я вижу, ты пришел пешком? Ты наверно очень устал. Отдохни. Я не хочу тебя расспрашивать, не хочу тебе жаловаться; это после. Теперь будем рады, что мы вместе, увы! лишь вдвоем! Пошли на небо ангелочки!..

- Я не устал, по крайней мере, не чувствую усталости. Скажи мне, мама, как ты жила? Имеешь ли средства к жизни? Есть ли кто, чтобы о тебе позаботиться? Может быть, тебе чего-нибудь не хватает?

- О, разве мне так много надо! - ответила. - Уюта, уголка, да ложку еды и кусок хлеба. Когда со мной мое единственное, последнее дитя, чего же мне желать больше? Не будем говорить об этом. Но ты опять пойдешь...

- Если уйду, то с тем, чтобы вернуться и взять тебя с собой, дорогая мамочка!

- Правда? Правда? А доживу ли я до такого счастья?

- Бог милостив, Бог добр.

- О! Он добрый, - ответила мать, смахивая слезы. - Он дал мне сегодняшнее счастье. Почему ж, однако, он не оставил мне хотя бы одну из моих девочек? Обе ушли, обе! Если б ты знал, как эти ангелы умирали! Бедные девочки, может быть, это и лучше для них. Жизнь так тяжка для бедных!

Старая Маргарита, хлопоча у печки, стала ворчать на свою барыню за ее постоянные слезы.

- Вот, радовались бы вы сыном, - добавила, - а тех, что Бог взял, не надо жалеть.

- Правда, правда, - ответила вдова. - Но расскажи мне, Ян, о себе... - добавила, поцеловав его в голову.

Ян должен был передать ей обо всем. Он умолчал лишь об окошке и Ягусе из врожденного стыда, объяснив причудами Мариетты то, что было завистью и гневом обманувшейся в ожиданиях женщины.

Мать не могла на него нарадоваться.

- Посмотри, Маргарита! - восклицала. - Как он красив! Видала ли ты когда-нибудь такого красавца? О, вернулся, мой Ян, вернулся!

Так прошел весь день и часть ночи.

На утро мать пошла с сыном в костел Капуцинов, приодевшись и настроившись ради торжественного случая возможно веселее.

По дороге строили планы на будущее. Ян хотел вернуться в Вильно или идти в Варшаву, пробовать работать самостоятельно, а если бы можно было, прожить вдвоем, то взять к себе мать, не жить больше отдельно. Но как в Вильно, так и в Варшаву попасть без денег, без чужой помощи было трудно. Вдова не могла оказать большой помощи, так как во время болезни детей и потом на их скромные похороны принуждена была продать все почти лучшее вплоть до лошадей и овец. Правда, она могла выгодно продать свой участок, но куда бы в таком случае она делась? Ян утешался, что, пожалуй, заработает денег на дорогу, а в крайнем случае, с небольшими деньгами медленно, пешком дойдет до города. Мать ломала голову, где раздобыть денег? А так как была женщина набожная и больше полагалась на святых угодников, чем на людей, то сейчас же начала молиться св. Николаю и любимому патрону местности, св. Антонию.

Ян решил искать заработка. Он вздохнул при мысли, как будет тяжел такой труд! Но нужда - это железная сила; всякий ей покоряется. Надо было в глубине души запрятать мысль и вдохновенье художника.

Мать перекрестила его на дорогу и уселась на скамье под окном, провожая его взглядом. Ян направился в монастырь.

Старик настоятель, с которым мы познакомились в эпоху Ругпиутиса, давно уже скончался; завелись другие порядки. Новый настоятель в заботах о своем костеле, давно уже запущенном, подновлял его, очищал и золотил заново; это был как раз подходящий момент для Яна. Узнав об этом, он пошел в келью настоятеля и с поклоном поцеловал его в руку.

- Батюшка, - сказал, - я художник, несколько лет учился в Вильно у Ширки и Батрани. Может быть, вы мне дадите реставрировать картины, золотить рамы и обновить краски на потолке. Денег у меня нет, а мать бедная, больная, и будущее наше надо основать лишь на мужестве и собственном труде. Мне нужны хлеб и помощь.

Настоятель, для которого Ян словно с неба свалился, стал его расспрашивать, а так как он был знатоком и человеком очень способным и ученым, то сразу узнал, что в юноше говорил талант, энтузиазм и искренность.

- Дитя мое, - ответил, расспросив подробно, - я бы принял твое предложение, но что могут дать капуцины? Раньше пожертвования были столь же велики, как сердца; сегодня недостаток угнетает и нас. Он для нас не важен, так как мы дали обет бедности, это наше призвание, и мы, добровольно перенося его, должны подать пример невольным беднякам, как переносить недостаток набожно, покорно, в подчинении и веселии духа. Вознаградить тебя как следовало бы за твою работу было бы мне теперь трудно...

- Батюшка, - сказал, тронутый, Ян, - я бы сделал то, что бы ты мне поручил, даром, за кусок хлеба, из набожности, но мать и будущее!

- Сколько же тебе бы нужно? - спросил капуцин, задумавшись.

- Я неопытен, батюшка, - ответил Ян, - не знаю. У матери нет средств, мне надо попасть опять в Вильно или Варшаву и постараться быть самостоятельным художником, чтобы обеспечить ей мирную старость.

Настоятель покачал головой.

- Послушай, - сказал, - пойдем в костел, посмотрим сначала работу, потом, может быть, найдем благочестивого человека, который захочет за нее уплатить.

Брат-ризничий отпер молчаливый костел, и они пошли от алтаря к алтарю; Ян указывал, что можно и надо сделать, особенно с фресками Данкертса, покрытыми пылью и копотью. Для этой работы нужен был большой помост и долгое время.

- Приди, сын мой, - в воскресенье вечером. С утра я жду к обедне и обеду несколько лиц из соседей, поговорю с ними, может быть, кто, ради хвалы Господней, согласится взять на себя расходы.

Ян ушел. Вечером монастырский слуга привез записку от настоятеля, а с ней немного крупы и припасов для вдовы. В записке добрый ксендз набросал: "Делимся пожертвованиями, бедняк с бедняком, не надо благодарить".

Между тем Ян, хотя комната была неудобна и освещения подходящего не было, уселся писать картину для настоятеля, из благодарности, а отчасти и потому, чтобы показать свое умение. Он чувствовал, что незнакомый человек вправе сомневаться в его познаниях, может колебаться, доверить ли ему работу. Св. Антоний в пустыне, которого он быстро набросал, вышел очень удачно, хотя пришлось его набросать на полотно сразу, до воскресенья, и дать еще высохнуть на летнем солнце.

Мать полдня простояла около сына, следя за каждым движением его руки. Сердце матери сумело оценить и понять сына. Она радовалась его работе и в восторге складывала молитвенно руки. Ее восхищали выражение лица святого, голубой свет, окружавший его виски, Божье Дитя, которое он носил на руках.

- Господи Боже, это живет! Живет! - восклицала она. И гордая, счастливая целовала его в голову.

Пришло воскресенье. Ян отправился в костел, но так как это был день торжественного богослужения и было много народа, то он не пошел прямо к настоятелю, а ходил по окрестностям и дожидался вечера. Только после вечерни он постучался в келью, где слышались голоса сидевших за столом гостей. Ян вошел, настоятель поторопился к нему навстречу.

- Все обстоит благополучно, слава Богу, - сказал он ему сейчас же. - Пан ловчий жертвует триста злотых на реставрирование потолка и картин. Деньги у меня, считай их своими. Помост обещал выстроить за свой счет.

Художник поцеловал монаха в руку и дрожащим голосом сказал:

- Батюшка, соблаговолите принять эту мою работу, я написал ее для вас.

И пока настоятель с любопытством разворачивал ее, Ян потихоньку убежал. Все повставали, чтобы взглянуть.

Собравшиеся помещики окружили настоятеля и жадно смотрели на картину; смотрел и монах, задумался серьезно, и слезы показались у него на глазах. Он один среди этой толпы чувствовал все значение этого юношеского труда. Другие то касались картины пальцами, то усиленно искали недостатков, то хвалили, не зная, то смотрели, как бы не понимая, на что там было смотреть.

- Этот юноша пойдет высоко, если Бог поможет, - сказал, наконец, настоятель - Человек, который может написать такую картину, обладает и талантом, и наукой. Такой молодой! Прекрасный образчик!

- Прекрасный! - повторили хором потягивающие мед собеседники. - Прекрасный!

- А пишет он портреты? - спросил кто-то со стороны.

- Почему же нет? - ответил монах. - Это не так трудно уловить сходство; гораздо труднее передать свою мысль. Дайте ему работу, это будет хорошим делом. У него бедная мать; он хотел бы заработать кое-что, чтобы попасть в Вильно или Варшаву, где ему будет легче добиться хлеба и славы.

- Если б он не очень дорожился, - промолвил постаревший экс-эконом из Нового Двора, - пусть бы написал портреты с меня и жены.

- Дорожиться он не будет, но и вам, пан струкчаший (ему давали этот титул за неимением другого), стыдно было бы дать слишком мало, раз вы это делаете на вечное воспоминание; а художник отличный, такого и в городах трудно найти.

- Как вы, батюшка, полагаете: что бы стоили два портрета? Два больших портрета красками на полотне, в рамах, с гербами наверху...

- Конечно, не меньше ста злотых каждый, если большого формата и то без рам, так как рамы не его дело.

- А, Господи, помилуй. Так ведь лучше бросить сеять гречиху, а писать и писать! Это, ей Богу, вышел бы совсем приличный заработок.

- И труд это большой, - добавил настоятель. - Только баре, - тут он еле заметно усмехнулся, - могут иметь свои портреты.

Это он сказал нарочно, так как знал людей.

- Баре! Баре! Разве мы не баре! Каждый из нас барин! - ответил, покручивая ус, струкчаший. - Мне-таки хватит на два портрета, хотя бы и по сто злотых штука.

Подошли и другие взглянуть на св. Антония, а настоятель так ловко, хотя и без всякого злого умысла сумел расхвалить Яна, что нашел ему работу в нескольких соседних помещичьих домах.

На другой день стали воздвигать помосты, и Ян с энтузиазмом приступил к делу. Мать иногда заходила к нему, молилась часами, тихонько с ним разговаривала, придавала ему бодрости и охоты. Она радовалась успехам сына, а доброму монаху, пришедшему к ним на помощь, со слезами упала в ноги.

За этой работой часы проходили для Яна легко и приятно; всматриваясь в творения хороших художников, он чувствовал наслаждение, какое испытывают только настоящие мастера. В течение долгих часов одиночества к нему приходили иногда настоятель, почти ежедневно мать, а то веселый брат монах, развлекали его и не допускали надолго погружаться в печальные думы. Чистка, небольшие исправления и осторожное восстановление испорченных мест подвигалось довольно быстро. У Ширки и Батрани он выучился обращаться со всей осторожностью со старыми картинами, которые иногда нахальные маляры портят, причиняя им непоправимый ущерб. Вместе с Батрани они реставрировали часть прекрасных фресок у св. Казимира и кафедральный костел работы Данкертса, где были представлены чудеса патрона Литвы.

В перерывах между главным делом Ян приступил к портрету струкчащего из Нового Двора. Но здесь шло куда хуже. Столько требований, сколько странных мнений пришлось выслушать! Барыня утверждала, что он изобразил ее недостаточно молодой и увеличил ей нос, что тень под ним походила на табачное пятно, что на одной щеке было совсем лишнее темное место. Барин хотел непременно, чтобы его изобразили в ярком костюме и придали представительный вид, которым он вовсе не обладал. Пришлось исправлять и исправлять без конца. На суд созывали весь дом, всю челядь: парубки, девки из прачечной, арендатор - все были допущены для суждения о сходстве и красоте портретов. Ян очень страдал, но молчал; это, действительно, единственный выход из трудного положения. Все-таки он сумел написать так, что и барыня с большим носом, и барин с представительным видом остались довольны, хотя никак не удавалось изобразить их достаточно ярко. Когда, наконец, дети, парубки, прислуга узнали своих хозяев, со вздохами уплатили художнику и простились с ним презрительным "с Богом".

Несколько месяцев отняли работы в костеле и у соседних помещиков; потом тяжело было расставаться с матерью, не зная, когда опять можно будет с нею повидаться. Колебались также, куда направиться? Ян хотел в Варшаву, мать советовала в более близкое и знакомое Вильно. Ежедневно у осеннего камина советовались, совещались и ничего не решали. Ян со дня на день откладывал путешествие, теряя решимость, когда представлял себе, что опять придется оставить старую мать без средств к жизни, Бог знает на долго ли?

- Обо мне ты не заботься, - говорила ему постоянно добрая мать, - мне немного нужно. Всю прошлую зиму я жила работами, пряла и шила, хотя чувствовала себя гораздо слабее. Старая Маргарита, вдова, как я без угла и кровли, где бы могла приютиться, останется со мной. Вдвоем мы заработаем гораздо больше, чем можем проесть. Лишь бы тебе только хватило. Ах, отчего мы не можем быть вместе! Но, может быть, я дождусь этого! Теперь ты у меня один и вся материнская любовь перешла на тебя. Потом продадим землю и переселимся в город.

Была уже поздняя осень, когда все откладываемое путешествие, наконец, было назначено на определенный день, деньги были собраны, отслужили напутственный молебен, настоятель благословил, мать заранее оплакала. Ян собирал свои папки, складывал вещи, собирался в Варшаву. Тогда много было разговоров о столице, где король, сам любитель искусства, покровитель художников, не раз развлекавшийся в ателье Баччиарелли писанием картин, забавлялся, чувствуя, что стоит над пропастью. Наш художник часто думал о короле, рассчитывая на свое счастье, что оно приведет его к нему.

Ян не знал, что тот, которого он видел на верхушке счастья, страдал, может быть, больше самого бедного из своих подданных. Слабый Станислав-Август искал, когда было поздно, утешения во всем, что его отрывало от печальной действительности. Окруженный блеском, шумом, но недостаточно еще слепой, чтобы не видеть мрачного конца этого пира, на котором он сел на первое место, он забавлялся, как забавляются дети, которым доктор предсказал раннюю кончину. Все им тогда дозволяется, так как скоро умрут. Станислав-Август тоже не отказывал себе ни в чем, что могло его занять и рассеять. Он искал развлечения в шумных забавах, в искусстве, в литературе, в коллекционировании, в ежедневных мелочах, которыми он жил за отсутствием более крупных явлений жизни.

Это была судьба человека, у которого не хватает хлеба, но вволю варенья.

Сэр Джемс Харрис (лорд Мальмсберри) (James Harris. Diaries and Correapondence. Lond. 1844.) прекрасно описывает состояние души этого короля в своем дневнике. Однажды они вместе охотились.

- Никогда еще я не видел ваше величество столь веселым, - сказал Харрис.

- Ах, - ответил Август, - иногда так приятно обманывать самого себя!

В другой раз король взял его запросто под руку.

- Сэр Харрис, - говорил он ему, - я чувствую тернии моей короны. Я бы ее бросил ко всем чертям, если бы не было стыдно оставить занимаемый пост. Поверь мне, не добивайся возвышения! В конце концов остается лишь горечь. Если к тебе внезапно придет непрошеное величие, отринь его. Если бы я так сделал, лучше бы мне было! Гордость меня увлекла. Мне захотелось короны, я ее добился, и теперь я несчастлив.

Этот несчастный и слабовольный король забавлялся живописью, резьбой, ставил в Италии статуи великим людям, торжественно праздновал сотую годовщину Венской победы, писал картины вместе с Баччиарелли, любил красивых дам, а в душе страшно тосковал.

Но в то время никто не видел его слез, слез слабости, слез детских, слез бессильной женщины; видели лишь внешнее веселие и обманчивое благополучие. Славили величие короля, дарившего Карпинскому кусок девственной земли, покрытой непроходимым бором, а Нарушевичу богатые епископства; короля, которого веселили Трембецкий, воспитанник Франции, и Венгерский, подражатель Пиррона.

Настоятель сам уговорил Яна направиться в Варшаву, предсказывая ему блестяшую карьеру благодаря таланту, лишь бы только каким-нибудь способом он стал известен королю. С отвагой в сердце, с той горячей жаждой покорения мира, какая сопровождает человека в юности, Ян решил попытать счастья. Голубые глаза Ягуси не раз манили его в Вильно; но судьба матери, надежда на лучшее будущее велели ехать в Варшаву.

В холодное осеннее утро простились у порога дома. Ян нашел возницу, возвращавшегося в Варшаву и согласившегося отвезти его за небольшое вознаграждение.

- Почему бы мне не проводить тебя хотя бы немного? - сказала мать. - Дольше будем вместе. А то, увидимся ли еще? Богу одному известно.

- Увидимся, увидимся скоро, мамочка! - отвечал невнятно Ян. - Я чувствую, надеюсь...

Идя по дороге в местечко, все время разговаривали в этом тоне, и мать ушла не раньше, чем Ян уселся на бричку. Потом долго еще стояла, долго оборачивалась, пока видна была поднявшаяся пыль. Наконец, свернула к пустому дому, но по другой, более длинной дороге, так как зашла в костел капуцинов помолиться перед иконой св. Антония за сына. Ей снова предстояли хмурые дни, проведенные за прялкой, с мыслями, не исчезавшими даже во время молитвы: "Что он там делает? Как у него дела?", в ожидании известий. Старая Маргарита, единственная доверенная и подруга, выслушивала материнские жалобы, догадки и надежды, поддакивая им кивком головы и холодным:

- Как-нибудь это устроится... он справится со всем.

V

Между тем Ян медленно ехал в желанную столицу, задумавшись, устав от пребывания в деревне, где единственным светлым лучом было сердце матери и сочувствие монаха, да еще работа и мысли, но не оживляла ничья сердечная поддержка. Виды во время путешествия менялись так, как только у нас могут меняться, представляя собой разнообразнейшие картины. В общем это страна равнин и зелени, но в виде исключения можно встретить горы и неожиданно новые пейзажи. Чаще всего попадаются большие леса и неглубокие овраги, окруженные зарослями; но не раз встретятся и обширные долины, уходящие вдаль, и голые равнины. Чернозем рядом с золотистыми песками, поросшими черным можжевельником, узкие ручьи и широкие реки, громадные зеркальные озера, зеленые простирающиеся засеянные поля и глухие пущи, и густо населенные местности - все здесь найдется вперемежку.

Лишь человеческая рука с убийственным однообразием расставила на этой земле строения, все до одного похожие друг на друга и принадлежащие к первобытной эпохе, больше занятой обеспечением укромного уголка, чем заботой о формах его и о красоте линий. Тут и там рассеянные дворцы в то время сохраняли еще характер феодальных соколиных гнезд: они сидели при слияниях рек, среди трясин, башни придавали им грозный вид, кругом шли стены и валы с железными воротами. Но подъемные мосты уже едва кое-где висели на своих цепях, многие башни переделали в голубятни, ласточки спокойно лепили гнезда на бланкетах, мхом поросли карнизы, на дворе рядами росли крапива и сорные травы. Верхушки круглых ронделей валились, замки принимали вид дворцов; иногда итальянские сады шумели на полураскопанных валах; мостки и часовенки заменили собой пороховые мельницы и старые сокровищницы - свидетелей иной эпохи. Часто обращали на себя внимание Яна дворянские усадьбы, одни из самых характерных построек страны; они выглядывали из кустов сирени, из вишневых и грушевых деревьев как птички из гнезд; рядом с ними виднелись хозяйские постройки с деревянными галереями, живописными крышами, с воротами, наверху которых обыкновенно сторожил ястреб с распущенными крыльями. Здесь видна была жизнь и сильное чувство, везде проявлялись характерные черты страны, надо было только суметь их найти. Само множество усадеб говорило, кто здесь хозяин. А затем, какое разнообразие при столь одинаковом, казалось бы, общем виде! Одни запущенные с осыпавшейся местами штукатуркой, другие нарядные, словно желающие помериться с дворцами; тут гербы на фасаде, там лишь воробьиные гнезда или высыхающий на доске творог.

Ян дорогой разглядывал усадьбы и пытался разгадать, кто в них живет, вникал в их жизнь то мирную, то шумную и из нескольких штрихов строил целые истории, полные образов и происшествий. Потом возвращался мысленно к себе, к матери и спешил вызвать в памяти убогий домик в Березовом Лугу, столь опустевший, так рано наклонившийся!

Однажды вечером перед ним открылся вид на замок Сапегов, стоявший на горе над городом; раньше там была, вероятно, крепость.

Теперь, свидетельствуя красноречиво о могуществе времени, громадное здание без валов, подъемных мостов и башен стояло спокойно и смотрело на окружающую его местность. Оно как бы говорило земле, долинам и местечкам, селам и усадьбам: "я пан ваш!" Оно стояло как бы на страже, подбоченясь длинными галереями, которые соединяли трехэтажный корпус с флигелями.

Красивые ворота с часами вели на овальный двор. На фронтоне сверкали гербы, но в замке было пусто. Не так, как ныне, когда опустошение и евреи овладели этим местом; но пусто на минуту, так как хозяева уехали. Леса, местечко, замок и дальнейший вид, все вместе взятое, а притом в таком освещении, что замок ясно выделялся, побудили Яна с карандашом в руке направиться за городишко, чтобы набросать эскиз в своем дорожном альбоме: сюда, в силу унаследованной от Батрани привычки, начинающий художник заносил странные или красивые лица, деревья, строения, виды. Еврей как раз остановился здесь из-за шабаса, и у Яна оказалось свободное время. Он направился поискать подходящее место для рисования. Хотя дело было осенью, но вечер был очарователен.

Серебристые паутинки словно символические нити, связывающие друг с другом все живущее, поблескивали в лучах заходящего солнца; леса, фантастически раскрашенные осенью, то темные, то белые или синие, сплетались в прелестный венец; трава приобрела цвет бронзового ковра, кое-где вытканного зеленью; даже пожелтевшая стерня различных оттенков казалась квадратами, искусно вытканными на этом большом ковре. Пролетали молочные облачка, покрываясь цветами заката; красная, гневная, страшная луна носилась в синих тучах востока.

В пустом местечке царила тишина; медленно тянулись стада скота и овец, останавливаясь тут и там у ворот своих хозяев. Ян прошел по улице и по пескам направился к замку.

Запыленный барский экипаж с многочисленными чемоданами медленно тянулся к местечку, но в нем никто не сидел; художник равнодушно прошел мимо. Несколько поодаль он с удивлением заметил на холмике молодого мужчину, красивого и со вкусом одетого. Он сидел и, по-видимому, читал или рисовал. Это было редкое в то время у нас зрелище. А так как место как раз подходило для рисования, то Ян медленно подошел, всматриваясь в незнакомца. Это был еще молодой человек с приятными чертами лица, почти красавец, с напудренными волосами, розовыми щеками, с улыбкой чуть ли не добродушной на устах. Он оживленно двигал рукой и проявлял нетерпение, отбрасывал бумагу и вновь хватался за нее, смеялся и качал головой.

Он был одет в темный фрак и такой же жилет, вышитый блестками, с кружевными манжетами; на голове была надета на бок шляпа той эпохи, маленькая, без всяких украшений; на ногах серые в клинья чулки и изящные ботинки с широкими серебряными пряжками. Большие пуговицы на платье были тоже из серебра, а в манишке торчала золотая булавка с топазом. Перчатки, небрежно брошенный плащ, палка и носовой тонкий платок лежали сбоку. Все показывало в нем большого барина, даже эта манера морщить брови, эти странные движения, резкие, своевольные, презрительная улыбка и нетерпеливый вид.

Ян подошел так, что тень от него упала на бумагу рисовавшего, который поднял свои пронзительные, полные жизни глаза, посмотрел на пришельца и закусил губы, заметив его неважный костюм. На поклон Яна ответил легким кивком головы, словно желая поскорее отделаться от назойливого лица.

- Вы здешний? - спросил он, повернувшись к альбому.

- Нет, я путешественник и как раз направляюсь тоже рисовать замок.

- А, в самом деле! - несколько насмешливо промолвил барин и взглянул на Яна, незаметно пожав плечами. - Вы хотели рисовать. Я занял хорошее место, да? Мне кажется, однако, что хорошо было бы, если б вы взглянули на замок с положения ниже моего.

- Конечно, - ответил Ян, тоже улыбаясь: - но в таком случае линии будут слишком убегать, замок покажется в нехорошей перспективе. Когда мы смотрим снизу, то часто кажется, что то, что мы видим, как бы падает.

Незнакомец взглянул в глаза Яна, когда тот бросил любопытный взор на альбом, где резкие скрещивающиеся линии, со многими поправками, создали что-то вроде непонятной паутины.

- Вы будете, вероятно, счастливее меня, так как я не могу набросать этот вид, а солнце быстро закатывается.

- Попробую, - ответил уверенно Ян, так как чувствовал себя сильнее, а пейзаж для него не представлял никаких трудностей.

Батрани при помощи перспективы старика Гонди посвятил его во все тайны, дающие ключ к пониманию разнообразных линий пейзажа и архитектуры.

Усевшись пониже, но так, чтобы незнакомец мог видеть его работу, определив мысленно горизонт, Ян набросал главные линии, обозначил плоскости и с удивительной точностью и быстротой идеально передал этот большой вид, которому несколько теней, растертых резинкой, несколько резких штрихов придали жизнь и колорит.

Незнакомец, по мере того как подвигалась работа, посматривал все внимательнее и с возрастающим любопытством, ворча что-то. Наконец, очевидно заинтересованный встал, опираясь на палку, долго следил за рукой художника и, наконец, промолвил:

- Прекрасно! Вы мастер, что называется, артист! - И понюхал табаку из золотой коробочки. - Не можете ли поправить мой рисунок? - спросил он, взявшись за свой альбом.

- Зачем же я буду портить вам вашу мысль? Лучше, если вам это понравится, позвольте отдать мой малостоящий эскиз. Пусть он напомнит вам это место, вероятно, освященное каким-нибудь воспоминанием.

С поклоном он подал ему рисунок. Молодой человек, словно стыдясь, что сначала не очень вежливо встретил путешественника, покровительственно приподнял шляпу с изысканной вежливостью неизмеримо высшего к неизмеримо низшему и, принимая подношение, сказал:

- Если бы я мог чем-нибудь вас отблагодарить...

- Это пустяк, он не стоит ни благодарности, ни оплаты. Что мне больше делать? Я здесь в плену, мой возница остановился на весь день; я искал занятия...

- Значит, вы художник и здешний житель! Это странно! - говорил молодой барин, рассматривая его и медленно собирая плащ, платок и перчатки.

- Художник? Не смею так называть себя: я учусь и хочу им стать со временем, может быть, и стану. Я человек без средств, еду в Варшаву работать с небольшим запасом денег, без всякой поддержки, но с большой охотой.

Барин искоса взглянул на него.

- Может быть, я бы мог оказаться полезным? - сказал он. - Расскажите мне, пока дойдем до местечка, кто вы? Что думаете делать? Где учились?

- Могу ли я вас так затруднять?

- О, я люблю художников.

Это люблю было сказано таким тоном, как говорят: люблю собачек. Ян, несмотря на это, весь красный, начал рассказ, который слушавший барин прерывал странными шутками, не очень внимательно следя за ним. Иногда наивные признания вызывали его смех. Только при упоминании о Батрани и ученье у него он стал слушать внимательнее.

- Это вполне хороший художник, - сказал, - я знаю его картины; они дешево стоят, но знатоки их ценят. Вы имеете наверно с собой свою папку, работы, наброски? Может быть, покажете мне? Я остановился в каменном доме, весь вечер буду один... пожалуйста, заходите.

Ян, обрадованный этим случаем, предсказывающим ему неожиданные надежды, и полагая, что незнакомец принадлежит к знатному роду, поспешил явиться.

На столе был приготовлен чай и английский дорожный ужин из яиц, ветчины и сладостей, наскоро устроенный; на кушетке, покрытой ковром, сидел или, вернее, полулежал наш барин.

Не вставая с места и даже не приподнимаясь при входе Яна, он пригласил его к столу; но у того пропал аппетит, хотя он и проголодался. Его жгла надежда.

В этом ожидании, кое-как отвечая ничего не значащими словами, Ян провел больше часу. Наконец, прислуга убрала закуски, барин улегся поудобнее и попросил показать папку.

Работы Яна вызвали теперь гораздо большее удивление и похвалы, чем набросок, сделанный перед тем, на холме, быть может потому, что он несколько затронул самолюбие художника в незнакомце.

- Вы на превосходном пути! Будете художником, я вам говорю!! Здесь есть прекрасные головы; но надо ехать учиться дальше, чем в Варшаву, надо побывать в Италии. Есть у вас знакомые в столице?

- Никого.

- Тогда могу отблагодарить вас за эскиз письмом к королевскому художнику Марцеллу Баччиарелли или к Смуглевичу, который собирается вернуться из Рима.

Ян подпрыгнул с таким восторгом, что поцеловал его руку.

- О, не за что благодарить! Если моя помощь пригодится, я буду счастлив, что дал стране знаменитого художника. Но вам предстоит еще дальний путь до Варшавы, а деньги? Скажите откровенно, сколько у вас денег?

Ян тихо шепнул, сколько взял с собой, а барин громко расхохотался.

- Простите, - сказал он, - я не мог удержаться; но разве это возможно?

- Это так.

- Я чувствую, что обязан продолжить дело, начатое моим родственником каштелянцем, и помочь вам немного. Вот двадцать дукатов, вы мне их вернете, когда сможете; завтра будет готово письмо.

Нельзя передать радость Яна, его восторг и благодарность, которые молодой благотворитель принял с равнодушной холодной вежливостью.

- Впрочем, - сказал он, покровительственно с ним прощаясь, - я сам вскоре думаю побывать в Варшаве. Вот мой постоянный адрес, - прибавил он, подавая карточку. - Кто знает, я или вы будем там раньше, хотя я возвращаюсь, а вы едете; ведь с небольшими деньгами, вероятно, будете очень медленно плестись. Письма и деньги никогда не могут быть лишними для вас.

Расставшись с новым покровителем, Ян сейчас же написал матери, послал ей часть денег и сообщил о счастливом случае, считая его поворотом к новой жизни, счастливой приметой успеха.

Ян в то время еще верил в это таинственное Провидение, с высоты обнимающее взором всех людей, питающее в их мыслях, облегчающее им путь и посылающее манну для тела и неожиданные утешения для души.

VI

Это была печальная и одновременно блестящая эпоха, когда наш Ян с бьющимся сердцем въезжал в столицу, так испорченную, так загрязненную всякого рода подлостью, продажностью, развратом, что, пожалуй, это больное состояние главного города яснее всего говорило о близком падении всей страны. Это равнодушие над краем пропасти, этот дьявольский танец разнузданных сластолюбцев, по одному падающих в пропасть, пьяных, безумцев, без будущего, были ужасным зрелищем, но потерянным для современников. Мало кто видел настоящее положение дел. Несколько человек с головой и сердцем боролось с тысячами людей без сердца, без головы, без характера, без малейшего чувства порядочности. Насколько редко встречаются в этой толпе благородные и прекрасные лица, настолько редко попадается и тип, который бы мог представить лучше испорченность, подлость и нравственную гниль, чем коронный подканцлер. Этот представитель толпы равнодушных, напивающихся на поминках, обкрадывающих катафалк, стаскивающих с умирающего последнее платье, последние драгоценности, ведущих торги с наследниками о богатом наследстве. О! Варшава справляла тогда по себе грандиозные поминки, но почти не было глаз, которые были бы в состоянии заметить печальные стороны этого явления. Всем было так приятно, хорошо, так мило забавлялись! Правда иногда среди смеха раздавался страшный голос, слышалось мрачное известие, но вскоре танец и скрипки заглушали эти звуки, похожие на гул, предшествующий землетрясению. Для юноши, впервые увидевшего столицу, это было ошеломляющее, ужасное зрелище: столько домов, столько людей, такая каша, столь громадная и разнообразная толпа, роскошь и нищета, разврат и покаяние, старость без стыда и детство без упрека, все перемешалось, сбилось в кучу, в одну громадную массу созданий, соединенных тысячью интересов, связанных взаимными потребностями и страстями. Холодно стало Яну, въезжавшему в столицу на бедной поцарапанной бричке, когда подумал: "Что я тут предприму? Как здесь выделиться среди столь многих? Как сделать, чтоб меня узнали, как добраться?"

Все везде казалось переполненным, везде не хватало места. Без опоры, без знакомых, молодой, бедный, робкий, Ян думал, что ему предпринять, и уже жалел, что не последовал совету матери и не направился в Вильно. Между тем он смотрел жадно, сам того не замечая, на роскошные барские кавалькады, на бесконечные цуги лошадей, на блестящих ляуфров, пажей, придворных казаков, стрелков, гайдуков, разодетых, презрительно настроенных, гордых, расталкивающих толпу; на золоченые кареты и гримасничающие в них лица, на вышитые и покрытые украшениями костюмы панов, на прекрасные личики элегантных женщин, улыбающиеся, веселые, кокетливые, как бы говорящие: "Что мне дашь?"

У него потемнело в глазах, закружилось в голове. Там несся ляуфер с факелом впереди пажа верхом, посланного к госпоже Краковской, к господину Замойскому, к ксендзу, к подкоморию, к госпоже Мнишек и т. д.; дальше двигался скромный на вид, но прекрасный и со вкусом экипаж госпожи Гвабовской, показывающей в окошко ту знаменитую грудь, которой она купила короля, стан, которого не сумели испортить ласки, и гордый взгляд фаворитки, знающей свою силу.

Дальше в кабриолете ехала улыбающаяся Люлли, нетерпеливая, любопытная и льстивая, проныра, но милая, как испорченный ребенок, знавшая всех и любимая почти всеми.

Тут же рядом везли покойника на кладбище, а шествие с пением шло мимо освещенного трактира, где плясали пьяные женщины с лакеями, развращенными не меньше господ. Пустые экипажи плелись за похоронной процессией; их хозяевам было некогда, они играли в карты у В..., куда же им ехать на кладбище! Пан коронный подканцлер инкогнито спешил в домик на Кривой Круг, где у него была высмотрена пташка, стараясь устроить дело между обедом у канцлера и конференцией во дворце, и с холодным видом собираясь окунуться в болото. Его бледная физиономия выглядывала из черной кареты, бросая взгляды ящерицы, с холодной как лед улыбкой. Старый каноник, Шульц идет боком, пешком, с зонтиком под мышкой, в старых заплатанных сапогах, в потертой рясе; почему же, заметив его, так кланяется ему пан подканцлер? О! О! Не даром, он подстерегает наследство и завещание.

За ним несется стремглав Л..., родной брат госпожи Грабовской. Он торопится к игорному столику, которому обязан последними впечатлениями разоренного и без будущности человека. Ежедневно он ждет миллионов, проигрывает все вплоть до рубашки, а король торгуется с шулерами о долгах развратника! Последнее он оставил у В..., даже запонки, кольца, лошадей и - что хуже - две тысячи червонцев под честное слово; на другой день пани Грабовская печальна, пока не выпросит у короля уплаты проигрыша. Э! Бывало и хуже.

За ним следуют тысячи фигур, все более и более странных, все уродливее выглядящих в глазах Яна; за ними, наконец, медленным шагом подвигающийся серьезный мужчина, представительный, полный достоинства. Голубые глаза его омрачает слеза, ус печально опустился, руки скрестились на груди, он смотрит и плачет в душе. Это Рейтан, который вскоре с отчаяния сойдет с ума, напрасно возвышая голос наподобие Кассандры, голос, не достигающий глухих ушей... Дальше молодой, полный презрения юноша с орлиным взором... Герои, еще не известные среди толпы!

Зажгли редкие фонари, евреи сновали с огнем, все, казалось, торопятся, бегут, несутся, толкаются, обгоняют; всем, по-видимому, некогда, неизвестно почему и зачем. Во дворце, промелькнувшем перед глазами Яна, сияли все окна; весь город, как бы открыв тысячи глаз, смотрел светлыми окнами в темноту. А шум! Кто же опишет этот столичный вечерний шум?

Еврей погонял лошадь, направляясь в знакомую гостиницу где-то в центре города, к приятелю или к родственнику. Привыкший ко лжи, жадный до денег, без жалости к другим и весь ушедший в себя, - чаще чем можно подумать, еврей глубоко чувствует и за сердечное отношение отблагодарит. Этот презираемый израильтянин имеет человеческие струны в окостеневшем сердце, и эти струны, раз затронутые, зазвучат, пока холодный ум не велит им умолкнуть.

В течение довольно долгого путешествия Ян сумел своим ласковым обхождением, терпеливым выслушиванием рассказов и случаев снискать - не скажу, дружбу, но доброжелательство возницы. Старый седобородый Давид, хотя драл с него, что мог, но за то иногда оберегал его от посторонних, запросто с ним беседовал, а когда въезжали уже в столицу, зная все проекты Яна, обещал ему подыскать дешевое помещение, обещал даже (если бы это непременно понадобилось) кое-что одолжить.

- Я часто бываю в Варшаве; здесь у меня тесть и сестра, так это как дом для меня, хотя я сам из Псков из-под Люблина, - говорил он. - Если б вам я понадобился, ну, я ничего не говорю, я мог бы что-нибудь сделать. - И потирал бороду. - Вы хороший человек, а хороший человек и еврею брат.

Поставив лошадей в конюшню (так как лошади шли впереди Яна и о них следовало раньше позаботиться), Давид помог Яну собрать вещи и пошел с ним к хозяину.

- Вы помалкивайте, - сказал он, - я сам условлюсь насчет комнаты, они бы с вас содрали; одеты вы бедно, они спросят мало, а когда я буду договариваться, то для вас немного выторгую. Ну! Ну! Положитесь на меня, хоть я и еврей, не пожалеете.

Ян принял эту помощь, предлагаемую Давидом, и тот нанял в гостинице комнатку за два злотых в неделю, правда, на чердаке, холодную, темную, мизерную, но мог ли он выбирать?

Разодетая кокетливая евреечка, поворачивавшая все время небольшую голову на белой толстой шее, принесла свечку и предложила рыбы, кофе, мяса, всего что угодно. Голодный Ян согласился на все; он торопился поесть и отправился в город, где наверно заблудился бы и попал, может быть, в руки обманщиков, если бы не пришел Давид и не сказал ему покровительственно:

- Ложитесь-ка спать и отдохните, ночью нечего ходить, людей берегись. Увидят, что ты пижон и легко проведут, а, не то, так обдерут где в углу. Двери заприте, деньги носите при себе или так спрячьте, чтобы их, Боже сохрани, вор не догадался где разыскивать. Часто деньги безопаснее в чулке. Ну, ну! Вы еще не жили, а меня уже три раза обобрали до нитки. Верьте мне.

Ян чуть его не расцеловал, а что лучше, послушался, лег головой на чемоданчик и папку, запер двери и почти сразу заснул.

Когда он проснулся, был уже день, но сквозь грязные окна мало света попадало в комнату, которая только теперь явилась во всем своем грязном и отвратительном виде. Ночь все скрашивает; благодаря ночи мы не видим пятен, недостатков и грязи. Сырые оштукатуренные стены, полопавшаяся печка, две ужасные картины, подписанные одним из тех граверов, которые приобрели славу мазил во всем мире; кривой стол, прислонившийся к стене, запачканный пивом, жиром, пылью и Бог знает какими остатками еды, перемешанными с грязью; нары с испачканными сенниками, пол трясущийся и обожженный, да еще лет десять не мытый; табуретка, отполированная руками и еще чем-то, чего назвать не могу - вот: комната и вся ее обстановка.

Ян захотел открыть окно, но оно было заколочено; только одна форточка, едва державшаяся, соблаговолила повернуться и пропустила гнилой, вонючий запах отбросов из переулка.

- Два злотых в неделю! Нечего сказать, комната прекрасна, - сказал Ян, - но мне больше нравится дом матери. Там есть чем дышать... Терпение!

Он стал думать о приобретении скромного, но приличного костюма; в это время вошла чернобровая евреечка с плутовской улыбкой, согласованной с испорченной эпохой и домом, где жила.

- Здравствуйте! Вы так долго спали! Я дважды стучала в дверь. Вам что-нибудь нужно? Есть кофе, есть завтрак; а может чего в город?

- Я бы хотел, барышня, купить приличный костюм или заказать; в этом трудно показаться в городе.

- Костюм! Так и говорите! Заказать! Зачем заказывать? Вы купите себе новый, новенький, прекрасный у моего дяди. Мой дядя имеет виноторговлю, покупает старье.

- Но я не хочу старья.

- Я так-таки ошиблась "старье"! Это же лучше нового! Испытанная вещь! Мой дядя покупает в больших домах у сенаторов! А как вы хотите одеться? По-французски? Теперь все бросили нескладный контуш...

- Оденусь как мне понравится...

- Верно, это лучше всего. Это сейчас будет. Дядя дешево уступит, и есть из чего выбрать. Пожалуйста, пойдемте со мной.

Ян запер комнату на ключ и с деньгами в кармане, согласно предписаниям Давида, последовал за Соркой по лестнице, которая сегодня показалась ему ужасной, до такой степени она была грязна. Однако по мере того как они спускались, лестница становилась шире и мусору было меньше. Они сошли вниз. После нескольких слов и минуту погодя вошел средних лет еврей, в рубашке и брюках по колени, в ботинках, с пером за ухом и табакеркой в руке; он открыл темный склад и впустил Яна в комнату, где не только можно было видеть, но и чувствовать множество платья. Было там новое и старое, дорогое и дешевое, костюмы и лохмотья.

- Что вы хотите? - спросил, осматривая юношу.

- Черный костюм.

- Доктор? - спросил опять еврей.

- Нет.

- Ну, а что? Ксендз?

- Нет... художник.

Еврей сделал презрительную гримасу и начал искать; Ян тоже. Он видел несколько человек на улицах по пути и составил себе заранее представление о будущем костюме; впрочем, как художник, обладал отчасти вкусом. Он выбрал почти новый костюм, весь черный, вплоть до мало ношенных шелковых чулок, даже нашлись ботинки с черными стальными застежками, и шляпа, все. Но когда стали торговаться, еврей запросил большие деньги и ничего не хотел уступить.

- Вы заплатите вдвое больше в городе.

Очевидно, хотели поймать и обмануть пижона. Ян подумал и сказал:

- Послушайте, купец: я человек бедный, у меня нет лишних денег; мы условимся в цене, я уплачу половину, а вторую тогда, когда найду кого, кто лучше меня знает и засвидетельствует, что это, действительно, столько стоит.

После долгих споров, причем еврей трижды запирал и отпирал комнату, уходил и возвращался, сошлись в цене. Ян при свете рассмотрел свой костюм, и он показался ему свежим и под рост; он побежал с ним наверх. Вскоре переодевшись, готовый к выходу, он подумал: что делать? Куда направиться?

Ян не знал ни как дойти, ни как попасть к Баччиарелли. Он спустился вниз и, задумавшись, пошел бродить по городу. Это одно из больших удовольствий вновь прибывшего бродить в громадной столице еще как в пустыне, среди людей, но никому неизвестным; все здесь ново, занимательно, но чуждо; он наслаждается, наблюдая, и чувствует, что сердце его спокойно. Художник раз сто останавливался перед зданиями, магазинами, людьми с тем любопытством нового человека, любопытством юности и неопытности, которое всем интересуется, всему удивляется, всем восторгается.

Тысячи совершенно новых вещей и, благодаря этому громадного значения, новые краски, линии едва воображаемые, лица, полные такого разнообразия, какое придает страстная жизнь города, развивающая всякое стремление, раздражая его легкостью удовлетворения, - все останавливало путешественника. Даже теперь, при свете дня, город показался ему громадным, роскошным, но множество людей, теснота, шум, гвалт, непонятное движение еще его утомляли. Он повторял мысленно:

- Как тут преуспеть? В такой толпе? Как выделиться? Как чего-нибудь добиться?

Потом ему приходили на ум не раз выслушанные слова Батрани: "Большой город представляет для художника тысячу пособий: живые модели, картины в большом количестве; соперничество с иными может лишь подогреть и разохотить. В толпе можно быть как в пустыне; кто захочет и сумеет. Но помни наперед, - говорил старик, - что надо отказаться от мира и его искушений; подави в себе желания, весь отдайся искусству, поставь его единой целью жизни".

Этот совет он помнил, но не знал, сумеет ли ему последовать, Помолившись у капуцинов, где еще застал обедню, устав от долгого осмотра города, Ян решился, наконец, поискать Баччиарелли. Ему сказали, что он живет во дворце, так как король должен его имен под рукой, и собственная мастерская любимца-художника даже соединена с королевскими апартаментами. Часто ее посещает его величество, не презирая кисть и палитру. Художник, слыша это должен был гордиться: король, сам король занимается живописью, судьба живописца при таком царствовании может стать блестящей. В сердце проснулась надежда.

Волнуясь, Ян направился по указанному ему направлению во дворец, но уже на улице перед дворцом его обгоняло столько экипажей, он встречал столько людей, а потом во дворе попал в такую гущу, где никто не соблаговолил ему ответить, так как все были чем-то заняты, что совсем потерял голову. Взглянув на помятый костюм юноши, каждый не удостаивал его даже ответа. Он ходил от одного к другому, кланялся, просил и, направляемый пальцами, толкаемый от двери к двери, в конце концов совсем потерял голову и не знал, что делать. Печальный, он вернулся ни с чем вечером к себе и провел остаток дня в раздумье. Старый Давид и молодая евреечка, приносившая ему кушать, утешали его, уверяя, что завтра, лишь бы только пожертвовал талером, пробьет себе дорогу хотя бы к самому королю, лишь бы не скупился.

- А то знаете что? - добавила Сора, - я вам дам еврейчика, одетого во французский костюм, который иногда прислуживает знатным господам (она немного покраснела, так как Давид посмотрел ей в глаза), так он за талер разузнает, расспросит и покажет, куда идти.

На другой день в полдень Ян последовал за своим провожатым и сумел дойти даже до передней Баччиарелли. Через полураскрытые двери он увидел ряд больших мастерских и много, много высоких комнат, где около столиков и мольбертов ходила молодежь. Дальше идти ему не разрешили. С гордым и недовольным видом встретил его седоватый человек, небольшого роста, в черном, секретарь художника, и стал расспрашивать по-французски. Ян французского не знал, ему перед носом закрыли двери. Вышел опять лакей, допытываясь, что ему нужно.

- Я хочу видеть г. Баччиарелли.

- Дело какое?

- Дело.

- От кого?

- Как от кого? От себя. Кроме того, у меня письмо к г. Баччиарелли.

- Дайте мне письмо.

- Я должен вручить его лично. Когда я могу его видеть?

- Господина можно видеть на минуту и то, если есть важное дело, между четырьмя и пятью дня.

С этими словами лакей опять запер двери перед носом. Ян вернулся в назначенное время, но Баччиарелли не было; он писал портрет пани Грабовской. Ян прождал до пяти и, наконец, перехватил возвратившегося художника, усталого и в кислом настроении.

Итальянец принял его, потирая руки и поглядывая искоса, в передней, не снимая шубы.

Ян с поклоном молча подал письмо.

Баччиарелли начал читать, сделал гримасу, смерил глазами пришельца, покачал головой и начал что-то говорить скверным французским языком. Ян ответил по-польски. Тот пожал плечами и таким же скверным польским языком воскликнул:

- Ну, чего же хочешь?

- Хочу иметь счастье пользоваться вашими уроками.

Баччиарелли подобрел и засмеялся.

- Я не даю уроков, - сказал он, - у меня есть ученики, но я им плачу, а не они мне. Воеводин С. хочет, чтоб я вам помог и усиленно просит. Пойдемте.

Он ввел его в большую мастерскую; стены были покрыты снизу до потолка картинами, большей частью портретами во весь рост, бюстами и т. п. Портреты Станислава Августа, которого ежегодно писали и делали с них гравюры, были здесь представлены больше всего, в различных мундирах, костюмах, видах: чаще всего они изображали короля в синем генеральском мундире, с пером за ухом, у стола, на котором была чернильница и лист бумаги. Красивые королевские руки, полные, белые, обе были на виду; на лице, может быть, невольно рисовалось выражение усталости и принужденного веселья. Несколько других картин изображало почти голых женщин, какие-то Венеры Каллипигос (Прекраснобедрая.), писанные с куртизанок, с улыбающимися губками и томными глазами. Других работ было мало.

Несколько учеников постоянно копировали портреты его величества, дописывали детали, портьеры, кружева и т. п.

Ян осмотрелся кругом, но кроме нескольких рук и ног не увидел никаких гипсов, никаких статуй и очень удивился. Манекен в генеральском мундире сидел в кресле с поднятыми ногами.

- Где вы были? - спросил Баччиарелли, внимательно глядя на Яна.

- В Вильно у Батрани.

- Кто это Батрани? А! А! Итальянец, флорентинец. - Он сделал гримасу. - Что знаете? Писали с натуры? Рисовали с натуры? Красками?

- Немного, - ответил скромно Ян.

- Я хотел бы сделать что-нибудь для воеводица, - промолвил Баччиарелли, - ...но у меня уже столько в мастерской... Возьмите мел, - добавил нехотя, - нарисуйте, что хотите, вот на этом полотне.

С этими словами он остановился и с любопытством стал смотреть.

Ян, несмотря на смущение, несколькими смелыми штрихами набросал голову старца (вроде св. Иеронима), обозначил грудь и сложенные руки, потом главные линии торса.

- Недурно, - сказал, кусая губы, Баччиарелли. - Но можешь ли писать красками? Долго ты писал?

- Год.

- А! Только год!

И ревнивый итальянец, который удивлялся смелому рисунку Яна, снова сделал презрительное лицо. Яну стало стыдно, и он печально подумал: "Я ему не пригожусь!"

- Если позволите, - добавил он, - я прошу только разрешения иногда приходить и делать, что прикажете. Никакого вознаграждения я не прошу. А если бы мне угол и кусок хлеба...

- Все мои ученики, за исключением одного, живут в городе. Дам вам на это деньги, но... - бросил он небрежно, - у меня мало времени, уже темнеет, покажи, как пишешь красками? Умеешь обращаться с кистью?

Во время разговора несколько молодых людей подошли из другой комнаты и стали кругом, с любопытством рассматривая новичка. Баччиарелли кивнул, чтобы принести кисти и палитру, Приказание было исполнено моментально, но понятно, нарочно подсунули самые скверные кисти. Ян стал у полотна, чувствуя) что здесь, может быть, решается его судьба. Не знал он, что ревнивый Баччиарелли отталкивал все крупные таланты, что присылаемые из Рима (так утверждают) картины Смуглевича нарочно портил, чтобы короля настроить против него.

Голова старца, уже набросанная на полотне, мгновенно оттенилась, стала выпуклой и чудесно оживилась. Выражение ее, колорит, полутень, в которой она была вся, кроме части чела и одной щеки, свидетельствовали о большом и оригинальном таланте. Абрисы, может быть, были слишком резки, слишком ясны, но в общем в ней нельзя было ничего отбросить. Скорость исполнения, уверенность руки поражали присутствующих учеников. Баччиарелли то бледнел, то краснел.

- Дьявол! - бросил он сквозь зубы, - очень недурно, очень! Беру вас на таких условиях, как остальных. Будешь работать под моим руководством, для меня и больше ни для кого.

- Как так? - спросил робко Ян.

- Так, - ответил художник, - что сделаешь, будет мое, а работы у меня хватит. Делаю это ради воеводица. С завтрашнего дня прошу быть на месте. В восемь часов все приходят и работают до обеда, иногда и после, но теперь короткие дни. Об остальном расскажут товарищи.

Кончив, он повернулся и ушел, но в дверях сказал ученику:

- Стереть эту голову, полотно мне нужно на завтра.

И тотчас же мокрая тряпка со скипидаром безжалостно проехалась по прелестному эскизу Яна. Голова исчезла, как сновидение. Яна окружили его будущие товарищи: молодежь веселая, шутливая, которая наверное набросилась бы на него, как на жертву, если бы он не представил образчик такого таланта, что наиболее едкие почувствовали себя приниженными и - что хуже - растроганными.

- Как тебя зовут, коллега? Откуда ты? - спросил один.

Ян лишь после этого вопроса посмотрел на окружающих. Их было пять человек. Одетые в зеленые блузы, разного роста и различной осанки, они с любопытством стояли кругом. Тот, кто спросил, высокий, черноокий, красивый и совсем уже мужчина, с бледным лицом и благородными чертами, показался самым симпатичным. В его глазах блистал огонь; движения, осанка, все говорило о благородстве, о гордой, но чистой душе. Стоящий за ним небольшого роста блондин со вздернутым носом и голубыми глазами облокотился на мальшток одной рукой, а другой взялся за бок. Третий был тоже низкого роста, немного горбатый, серьезный, с темными спутанными волосами; руки у него были длинные и сильные, чело хмурое, брови нахмурены, рот впалый; на нем видны были следы болезни, страданий и невзгод. Четвертый, тонкий, стройный красавец ангельского типа, чертами и выражением лица напоминавший Рафаэля, в бархатном берете, с длинными светлыми волосами, был изящно одет; широкий откидной воротник рубашки придавал ему детско-женственный вид. Это был любимец Баччиарелли; а люди по-разному толковали об этом отношении к нему маэстро. Последний, высокий мужчина с обыкновенными чертами лица, ничем не выделялся, смотрел равнодушно, без любопытства и интереса, машинально двигал кистью по палитре, которую держал в руках. Мысль его, очевидно, блуждала в ином месте.

На вопрос первого из них Ян ответил:

- Я литвин, учился в Вильно, имел рекомендацию от воеводица С. Хочу учиться. Я беден, но люблю искусство. Вас, господа и будущие товарищи, усиленно прошу быть друзьями, а сам постараюсь заслужить это.

Эти несколько слов, простых, сказанных прерывистым, волнующимся голосом, произвели хорошее впечатление. Последний из учеников, равнодушный, и фаворит Баччиарелли в бархатном берете сейчас же ушли в соседнюю комнату, торопясь, вероятно, работать. Ян остался с тремя, с этим весельчаком, с первым, который его спросил, и с горбатым с печальным выражением лица.

- Дай тебе Бог счастья, мой жмудин, мой литвин, - сказал весельчак, - но знаешь, что тебя ожидает? Всему миру известно, что Литва до сих пор пребывает в язычестве и почитает жаб и ужей, поэтому мы должны прежде всего тебя крестить.

- Оставь его в покое, - перебил мрачно горбун, - видишь, что это бедняк, брось это крещение и помазание. Может быть, он явился сюда с последними деньгами, торопясь, как в порт спасения.

- Значит, не на что даже устроить для товарищей крестины, - спросил юноша.

- Найду, - ответил Ян, - но будут ли вкусны тебе, коллега, деньги бедняка, если бы даже ты их превратил в лучшее вино?!

- За такой ответ дай я тебя обниму! - воскликнул радостно юноша. - Подарим тебе крестины. Доказано, что тебя крестил при Владиславе Ягелло епископ Доброгост, а крещение не повторяется. Dixi! (Я сказал!)

Он обнял его за шею и сердечно поцеловал. Первый, который спрашивал Яна, и горбун подошли к нему, пожали руку и почти одновременно шепнули: "Подожди, пойдем вместе".

Неосмотрительно симпатична юность; нет у нее тайн, которые бы она не рискнула доверить; пожатие руки, дружеская улыбка, сердечное словцо всю ее покоряет и подкупает. Минуту спустя Ян медленно спускался по лестнице, слыша за собой торопливые шаги товарищей, шептавших ему, чтобы подождал их.

Во дворе догнали его и пошли вместе.

- Послушай, - сказал горбун, которого звали Феликс, - какой злой дух погнал тебя в мастерскую Баччиарелли?

- Злой дух? - переспросил Ян. - Я считал это величайшим счастьем.

- Другой, получивший в мастерской имя Лонгин и отвечавший, когда его называли этим вымышленным именем, добавил:

- Хорошее счастье! Продать душу и тело человеку, который велит тебе работать как машина, работать для него рабски, безымянно.

- Пойдем в Саксонский сад, - перебил Феликса Хмура, - расскажешь нам, какая буря сюда тебя загнала.

Ян стал просто рассказывать всю свою историю: детство, учений у Батрани, пребывание у матери, путешествие, встречу с воеводицем.

- Воеводиц С., - сказал Хмура, - отомстил тебе за унижение: он тебя рекомендовал Баччиарелли на твою погибель.

- Разве я здесь ничему не научусь? - спросил Ян.

- Мы видели образчик твоих познаний, - живо ответил Лонгин. - Баччиарелли бледнел и краснел, смотря на твою работу; Он с радостью тобой воспользуется, но не жди ничего, кроме тоге лишь, что набьешь механически руку. Возможно, что наглядевшись на наши работы, потеряешь смелость линий и теней, приобретешь мягкость и туманность, чудесное слияние тонов, которым мы отличаемся. Но голова у тебя не разовьется, так как у нас не говорят об искусстве, не объясняют никакой работы, так как сам маэстро, может быть, только искусная машина. Зато использовать тебя сумеет безжалостно!

- Я надеялся, что со временем отсюда попаду в Италию.

- Каждый из нас надеется! Ни один, однако, этого не добился, кроме Смуглевича, но ему Баччиарелли уже завидует. Он не очень заботится о рисунке, немного обращает внимания на выражение, больше на приятный, гармоничный колорит, а главное для него - понравиться королю и влиятельным придворным. Больше всего пишет портреты обнаженных женщин. Если кого и пошлет в Рим, то разве будучи убежден, что он немного стоит, и то в силу необходимости. Тебя же никогда.

- Ты льстишь мне, - сказал Ян, - я чувствую, как я мало знаю.

- Ты полон простоты или же большой хитрец, - добавил Хмура.

- Берите меня каким хотите. Я предпочитаю быть обманутым, чем обманывать. Посоветуйте мне что делать?

- Конечно, ты попал в клещи Баччиарелли и не легко вырвешься из них. Правда, может быть у тебя не было выбора, разве вот...

- Что?

- Разве король тебя заметит и выделит. В таком случае Баччиарелли, под каким-нибудь предлогом, уберет тебя с его глаз. Тогда тебе можно будет устроиться самостоятельно, зарабатывать и на свободе заняться искусством.

Так беседуя, они долго прогуливались, а два добрых сердца излили свою печаль в душу Яна, который увидел, что великое счастье, какого он добился, было только видимостью, а на самом деле большой задержкой его развития. У Баччиарелли он почти ничему не мог научиться, а многое мог забыть.

Когда три товарища собирались расстаться, Хмура дал еще несколько хороших советов на прощание тому, кого уже считал товарищем по несчастью и будущим другом.

- Кажется мне, и хочу так думать, что ты неиспорченный и хороший человек, - медленно промолвил он; - прими же некоторые советы, которые смогут очень пригодиться тебе в новой жизни. Не говори слишком рьяно правду, а если она кому неприятна, промолчи вовсе. Не показывай своего превосходства. Берегись красивого коллеги с лицом Рафаэля, в таком же как он берете и с такой же улыбкой, но с сердцем Гвидо! Берегись молчаливого пня, который тоже приспешник Баччиарелли. Веселый малый, который хотел тебя крестить, хороший юноша, но юноша. Нам можешь довериться. Я и Лонгин вздыхаем здесь, как израильтяне в пустыне. Тем хочется денег, хочется светской жизни, и они готовы подличать, лишь бы получить; мы думаем, что искусство есть вид религиозного служения, как говорил твой неоценимый старый Батрани. Будь здоров! Но где ты живешь?

Ян со стыдом промямлил.

- Послушай, - перебил его Хмура, - сейчас же переезжай ко мне. У меня большая квартира, светлая, где можно работать, будем вдвоем. Я живу недалеко от дворца, будет ближе ходить, "заплатим за квартиру пополам и сейчас примемся хозяйничать: будет нам обоим легче. Если потом окажется, что ты не так хорош, как мне кажется сегодня, - расстанемся без церемоний.

Это предложение Ян принял с радостью и того же дня вечером перенес свои вещи к Феликсу; квартира его, чистая, светлая, удобная, показалась раем после вонючей комнатки в еврейской гостинице.

На другой и следующие дни Яну велели дописывать портреты, которые он набрасывал собственной манерой, выработанной у Батрани, широкими мазками, быстро и толсто. Эта манера не понравилась учителю, и первый фаворит итальянца начал ее осмеивать, показывать пальцами. Яну велели сообразоваться с местными приемами и поступать как все. Это была чрезвычайно однообразная, подневольная работа, вовсе ничему не научающая. Баччиарелли редко приходил и поправлял, а малейшее отступление от своего способа преследовал как проступок. Он, как и все люди с узким горизонтом, видел только одно совершенство, свое. Он не понимал, что красоту можно было изобразить различными способами и по-разному. Ян вскоре заметил, что вместо того, чтобы учиться, он отставал. Его душа вздыхала по Италии, но как ему туда попасть?

Хмура болезненно смеялся над его надеждами.

- Ты попал в колодезь, - говаривал, - так сиди в нем спокойно. Будем тихо работать дома: у нас все воскресение, а иногда и праздники; можно достать модели, воспользуемся остающимся временем, чтобы совершенствоваться самим. А главное, если хочешь стать художником, избегай города... Это Содом и Гоморра!

Действительно, Варшава тогда заслуживала этого названия, настолько она была испорчена, настолько прогнила, начиная от высших слоев общества и кончая низшими.

Ян сталкивался с людьми и смотрел вблизи на одну из любопытнейших эпох истории страны, на эти поминки пьяных могильщиков, которых называют блестящим царствованием Станислава Августа. Ежедневно бывая в замке, он невольно вникал в эту странную жизнь меняющихся мнений, физиономий, характеров, где все почти вращалось вокруг личных расчетов.

Феликс, ежедневный его сотоварищ, вздыхая наподобие Кассандры, предсказывал печальное пробуждение после безумия. Для него притворное веселие не имело тайн.

Приезд в Варшаву на сейм курляндской княгини с блестящим двором и почти королевской роскошью прибавил еще жизни в это движение и так уже напоминающее безумие. Бал сменялся балом; король порхал как мотылек от одной красавицы к другой; даже вместе с князем Сапегой подсел было к княгине Бирон, но его позвала ревнивая Грабовская, и он послушался.

Во время пребывания в Варшаве Ян наблюдал эту картину, для которой по-видимому не найдется художника, чтобы изобразить ее во всем фантастическом величии и ужасе. Его воспоминания, к сожалению, мы должны здесь опустить, как чуждые теме рассказа.

Ведя жизнь лишь ученика Баччиарелли, Ян наконец стал отчаиваться. Не было даже малейшей надежды попасть в Италию, нельзя даже было выделиться среди остальных и показать талант.

Странный случай помог ему отправиться в желанный путь и осуществить надежды, когда он почти уже отказался от химерических мечтаний молодости.

В свободные минуты они вместе с Феликсом работали у себя, хотя это противоречило заключенному договору с Баччиарелли, который хотел их сохранить исключительно для себя. Но эти работы не выходили за порог дома.

Во время знаменитой карусели в память победы Яна III под Веной (Ян III Собеский, известный полководец, царствовал от 1673 до 1696 (?). В 1683 г. Собеский с 32000 поляков и казаков пошел на помощь Вене, осажденной 200.000 турок и 12 сентября разбил их на голову. Это послужило началом крушения могущества Турции.), карусели, столько стоившей королю, а устроенной со столь смешной роскошью, Ян, получив билет и разрешение, присутствовал на ней. Вы, вероятно, все слышали об этой станиславовской затее, которую посещали и любопытные из-за границы, где дамы прикалывали победителям в турнирах золотые и серебряные медали на голубых лентах, а победителями были восемнадцатилетние юноши, рубившие деревянных турок, надевавшие кольца на копья с лошади на полном скаку или ломавшие короткие копья.

Посмотрел Ян и на битвы лилипутов, и на блестящие победы, являющиеся самой суровой критикой этого царствования, и на все роскошное торжество, приветствуемое аплодисментами, и на чудесный фейерверк, который зелеными огненными лаврами осветил каменное лицо героя.

На другой день, когда наклеивали повсюду листочки с остроумным двустишием:

Сто тысяч карусель, а я бы двести дал.

Чтоб Станислав стал камнем, а Ян III встал!

когда король улыбался принесенной шутке, говоря: "А ведь это остроумно!" (но горько сжав губы), - Ян рисовал на память довольно живописный вид турнира, в момент, когда пажи, гвардейцы и кадеты с саблями бросаются друг на друга (здесь Липинский получил от Накваского такой удар поперек рта, что на всю жизнь сохранился у него шрам).

Этот рисунок был сделан дома, наскоро, захвачен с собой в мастерскую и брошен на стул. Ян, правда, набросал его небрежно и лишь обозначил массы, но в выборе перспективы, в группах, в отдельных фигурах виден был художник. Лошади были зарисованы с темпераментом, прекрасно, всадники рубились от сердца, что редко можно встретить на картинах. Для знатока этот рисунок стоил многого. Король в этот день осматривал мастерскую Баччиарелли, чтобы решить вопрос о портрете госпожи Н..., которую изобразили лежа в постели, играющей с собачкой, почти голой, с шельмовской улыбкой, с рукой, закинутой за голову, в странно неприличной позе, на образец Тициановской Венеры в Трибуне. Он переходил от мольберта к мольберту и в это время заметил зарисованный лист голубой бумаги.

С любопытством взял его в руки.

Баччиарелли шептал:

- Это пачкотня моих учеников.

- А! Это карусель! - сказал Станислав-Август. - И прекрасно схвачена. Какие смелые линии! Какая решительная рука! Какая группировка! Кто это рисовал?

Ян побледнел, молчал, не решаясь сказать.

- Не знаю, который из них, - ответил Баччиарелли, но будто бы невольно и рассеянно указал на своего любимца в бархатном берете.

- Поздравляю тебя, мой милый! - промолвил король, всматриваясь пристальнее в рисунок. - Действительно, великолепно. Я хотел бы, чтобы ты попробовал написать его в красках под наблюдением Баччиарелли.

Красавец юноша, не решаясь принимать незаслуженную похвалу на свой счет, уже открыл рот, чтобы сказать, что это не он рисовал, так как даже не видел карусели, когда Баччиарелли заговорил высокопоставленного знатока, перешедшего к другой картине, а затем вскоре вернувшегося в свои покои. Ян забрал свой рисунок и спрятал.

Спустя несколько часов в квартиру Феликса и Яна прибежал любимец художника с просьбой о рисунке карусели, согласно которому ему велели написать картину турнира.

- Пиши, - сказал Ян, - если хочешь и если тебе велели, но пиши на память из головы, так как своего рисунка я не дам.

- Пожалуйте к г. Баччиарелли, - ответил кисло фаворит, уходя.

Ян тотчас же пошел. Баччиарелли встретил его бледный и разгневанный, сразу же говоря:

- Дайте рисунок карусели, Рудольф будет писать картину.

- Рисунок моя собственность, - ответил Ян.

Крашевский Иосиф Игнатий - Сфинкс. 2 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Сфинкс. 3 часть.
- Все, что вы делаете, мое, за это я вам плачу, - сердито промолвил ит...

Сфинкс. 4 часть.
И наклонила голову; но к равнодушным фразам, к почти презрительному то...