СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Крашевский Иосиф Игнатий
«Остап Бондарчук. 3 часть.»

"Остап Бондарчук. 3 часть."

- Он, конечно, не воспрепятствует?

- Бог знает! - грустно отозвался Кузьма.

- Это уж мое дело, - поспешно отвечал Остап. - Имея ваше согласие, я пойду сам к пану.

Он уже собирался сесть на лошадь, но такое скорое сватовство, без сватов, без вина, без обыкновенных свадебных обрядов, не совсем нравилось старому Кузьме. Он привык уважать старые обычаи, и свадьба без соблюдения их была не по нем.

- Подождите немного, - сказал он, усаживая Остапа. - Зачем вы так спешите? На барском дворе, как обыкновенно везде, я думаю спят еще, а мы разойтись так не можем, без подчивания, без соседей и без всего, как исстари у нас водится.

- Обойдемся, - грустно отвечал Остап, поглядывая на Марину. - Дали слово и довольно, а вам бы, батюшка, почему не взяться за соху, вам в поле пора идти.

- Вы думаете, что я от такого важного дела отправлюсь в поле? Нет, у меня работник есть, а самому-то надо угостить добрых людей, стыдно без людей и соседей все так делать. Подождите же, я вам изберу достойных сватов, и мы покончим дело по-старинному - стаканчиком. Мы не нищие какие. Зачем делать сватовство на улице? Я ничего не пожалею.

- Я и сам ничего не пожалею, милый Кузьма, но видите: я от этих обычаев уже отвык, и мне надо спешить в дорогу.

- Но разве вы опоздаете? - сказал старик, почесав затылок и ничего не понимая.

Он поплелся за сватами, за водкой и за шафером. По любви и благодарности, которую Бондарчук заслужил у людей, и по любопытству, которое возбудила неожиданная его женитьба, вскоре собралось множество народу к великому удовольствию старого Кузьмы.

Наконец Остап, одетый довольно изящно и уже не по-крестьянски, похожий, по мнению Акулины, на графа, направил шаги свои к барскому двору.

Отец пана Суздальского был сын эконома, занимаясь интересами других панов, он и сам сделался паном, оставив сыну полмиллиона капитала и светские связи, потому что был женат на графине П..., вышедшей за него по какому-то особенному случаю.

Происходя от графини, нынешний наследник деревень Калиновцы, Мышковцы и Тарногур, считался уже в числе тамошней аристократии, отличался гербами и очень искренно вздыхал об упадке этого класса людей. Он женился на богатой барышне, точно так же высоко мечтавшей о своем барстве, хотя дед ее был не более как поверенный, наживший состояние жадностью и скупостью.

Пан Адольф Суздальский медленно старел, борясь между желанием выказаться и блеснуть наружностью и страхом разориться. С одной стороны, принужденный тратить, а с другой - тотчас же пополнять, он проводил свое время в мелочных спекуляциях и счетах, проявляя во всех делах властолюбие и надменность.

В это время пану Адольфу было уже больше сорока лет, жена была моложе него, сын учился в Берлине, а дочь - дома, у гувернантки. Четыре раза в год он принимал у себя высшее общество и выказывал себя по-барски, что называл, по-своему, ананасным приемом, остальное время хозяйничал, ездил по хуторам или посещал соседей, чтобы показать им пышность своего экипажа, отличных лошадей и ливреи своих людей.

Пан Суздальский был ни зол, ни добр, даже иногда имел благородные и честные наклонности, но все это портили барство, скупость и жадность.

Два или три раза перед этим Остап имел удобный случай с ним сблизиться. Весть об его успешном лечении разошлась далеко, оригинальная наружность, уединенная жизнь, затворнические обычаи возбуждали любопытство и прославляли его в толпе, как одного из чудесных лекарей, которые во всех краях обыкновенно привлекают к себе простонародье. Часто присылали за ним из панских домов, а раз и пан Суздальский призывал его к больной своей дочери, но Остап, который в то время находился у постели бедной женщины, матери семерых детей, отвечал посланному: "Он может подождать или послать за другим доктором, пан найдет их много, а у бедных только я один. Конечно, дочь его нужна для света и для родителей, но сиротам мать еще нужнее".

Никто не смел повторить пану Суздальскому этого неучтивого ответа. Пан рассердился на него и называл шарлатаном, уверяя, что он делал ему великую милость, приглашая к себе. Убедившись в безопасности своей больной, Остап пришел сам пешком в Калиновцы. Приход его расстроил отца и мать, но когда дочь, не совсем опасно больная, выздоровела, тогда они хотели наградить его по-барски, но он не принял денег.

- В деньгах я не нуждаюсь, - отвечал он пану, - а если мне что понадобится для дома, то я пришлю попросить у пана.

Это непривычное обхождение, противное всяким приличиям, очень удивило пана Суздальского, ревностного блюстителя приличий и форм.

Однако Остап и в другой раз был приглашен к самой пани, а потом к пану, который страдал печенью, особенно, когда ему не удавались спекуляции. Сколько раз Остап не был в Калиновцах, он никогда ничего не брал, всегда поступая достаточно гордо.

Не без надежды, но и не без страха входил Бондарчук во двор. У ворот сказали ему, что ясновельможный пан находится во флигеле, на экономическом заседании. Остап отправился туда и стал в передней ожидать окончания этого заседания. О нем хотели сейчас же доложить пану, но Остап не согласился на это. Заседание скоро кончилось, и ясновельможный пан явился.

Он принял Остапа довольно учтиво, но не скрывая удивления, которое вызывл у него такой неожиданный визит.

Лекарь, приветствуя его, шепнул ему, что хочет видеться с паном-презусом (так величали его обыкновенно) наедине. Суздальский, смешавшись, попросил его войти в избу, в которой за минуту перед этим было заседание.

Нахмуренное лицо выражало внутреннее беспокойство ясновельможного пана, который начинал уже мысленно вычислять, сколько за все незаплаченные визиты может потребовать лекарь и сколько следует дать ему для соблюдения приличного тона.

Бондарчук сказал ему:

- Я служил пану, когда мог, теперь имею просьбу к нему.

- От всего сердца удовлетворяю пана, что прикажете?

Это было выговорено с очевидным страхом и беспокойством.

- Я пришел со странной просьбой.

- Со странной? - проговорил пан. - Признаюсь, я думал...

Остап не дал ему договорить и прервал его:

- Прошу вас не подозревать, что я пришел напомнить вам о давно предлагаемой и отвергнутой мною награде за несколько минут, посвященных мною вашему семейству, нет, дело не касается денег.

"Не о деньгах! Слава Богу", - подумал пан Суздальский, ободрясь.

- Но о чем же это? Что же это такое?

- Пусть пан сядет и позволит мне тоже сесть. Пройдя много, я чувствую усталость. Теперь скажу пану искренно и откровенно, кто я и чего желаю.

Остап коротко рассказал ему часть своей жизни. Узнав, что он говорил с простым мужиком, что мужик дотрагивался до рук его, жены и дочери, пан вскочил с кресла, вспыхнул, но, удерживая себя в границах приличия, ничего не сказал грубого.

Остап, увидав произведенное им на него впечатление, притворился, что будто бы и не замечает его, и продолжал далее, не вставая:

- Чтобы не быть бесполезным в обществе, я выхлопотал себе вольную и дослужился дворянства, быв военным доктором.

При выражении: дослужился дворянства, пан незаметно улыбнулся, пожал плечами, но постарался как можно скорее скрыть свою улыбку и спросил:

- Но в чем же я пану могу содействовать?

- Дело весьма для пана ничтожное: я хочу жениться на одной из панских крепостных, речь идет об отпуске ее на волю по позволению пана.

Суздальский как бы одурел на минуту, не понимая, чтобы человек, вышедший из крестьянского состояния, захотел снова с ним сблизиться.

- Как это! Вы не шутите? - спросил он.

- Нет, - возразил Остап. - Если это может причинить пану убыток, то я прошу его принять от меня плату за нее и за ее родителей, которых очень желаю выкупить.

Владелец, казалось, был страшно озабочен: с одной стороны, в нем заговорило барство его, с другой - алчность, с третьей - гордость, но всех тише говорила ему его покорная совесть.

- Как это, пан? - спросил Суздальский. - Вы хотите заплатить за них?

- Если пан этого желает, - сказал Остап.

- Но что же это за девушка? - спросил владелец с любопытством.

- Марина, дочь Кузьмы из Мышковец.

- Марина Кузьминишна! А, знаю, - сказал пан. - Это, кажется, самая красивая девушка из всей деревни. Недурной выбор! Но в ту хату нужно бы было приемыша, потому что хата придет в упадок.

- Я предлагаю вознаградить потерю, хата точно упадет.

- Но, - начал опять Суздальский, забывая о своем барстве, - тут ведь нет никакого расчета. Считая по три дня мужской барщины, исключая другие обязанности, мы получим уже сто с лишком дней, полагая самое малое по злотому.

- Земля останется пану.

Пан-презус немного смутился, задумался и уже готов был ответить по-барски, но вспомнил, что в Мышковцах очень мало работников, и наивно воскликнул:

- Убыль и одной хаты будет заметна!

- Можно все рассчитать, попробуем, - прервал Остап.

Пан почувствовал что-то похожее на стыд и отозвался, принужденно улыбаясь:

- Зачем пан хочет жениться непременно на крестьянке?

- Сделайте мне милость, пан, не спрашивайте ни о чем. Кому будет убыток от того, что я куплю себе жену? Прошу пана сделать условие.

- Следовательно, пан заплатит?

- Я готов и принес с собою деньги.

- Но ведь немало следует! - сказал владелец, глядя Остапу в глаза.

- Я готов и немало заплатить.

- Гм! Но разве пан влюбился?

Остап горестно вздохнул, и пану показалось, что он угадал. Пан пожал плечами и подумал: вот бы стянул-то с него, если б не было совестно! Но нет, это будет неприлично. Хоть и мужик, но все-таки таким образом поступать не должно, он ведь даром лечит. Он снова поколебался, и жадность внушила ему вопрос:

- А что же бы пан дал за этих людей?

- Сколько пан назначит?

- Ну, если бы рублей тысячу, гм? - и он снова рассмеялся, глядя Остапу в глаза.

- Я думал, что пан потребует не менее двух или трех тысяч, включая тут и отпускную родителей моей Марины, - сказал Бондарчук и готовился заплатить.

- Что? Дать три тысячи рублей за них! - вскрикнул пан-презус, всплеснув руками.

- И мне не показалось бы дорого, - отвечал холодно Остап. - Случалось, платили за арабскую лошадь по несколько тысяч дукатов, почему же подольская девушка не стоит, по крайней мере, тысячи?

- Как? Пан даже имеет с собой готовые деньги?

- Вот они, - сказал Остап, вынимая пачку ассигнаций, и начал считать их. - Видишь, пан, я плачу сейчас же, а пан-презус тоже, не отлагая, дает им всем отпускную, не правда ли?

При виде денег пан смутился. Взять плату за человека стыдно и неприлично, не взять и лишиться людей - большой ущерб состоянию, притом он отчасти обязан лекарю... Что тут делать?

- Но в Мышковцах так мало народонаселения, - повторил, задумавшись, презус.

- Следовательно, поэтому надо дороже заплатить?

- Видишь, пан, я продавать одних людей не могу, даже и не имею права.

- Отпустите их только на волю, закон не запрещает этого пану, напротив, еще поощряет к тому.

- За деньги?

- Это зависит от воли пана.

- А пан заплатил бы? - снова спросил владелец.

- Не только заплатил бы, но плачу! Много ли следует? - спросил Остап, считая вторично деньги.

- Конечно, - сказал пан, - потеря для меня невелика, но ощутительна, семья, хотя и небольшая, но все-таки на барщине постоянно работает, мне остается земля, но что же я с нею буду делать? Земли у меня с избытком, продать одних людей, это будет предметом смеха.

- Даю пану слово, что дело это останется между нами. Прошу пана дать им только отпускную и ничего более.

- А пан никому не расскажет, что заплатил мне за них?

- Никому, даже им самим, - возразил Бондарчук, - потому что, скажу пану откровенно, не хотел бы унизить людей в глазах их ближних.

Презус не понял слов лекаря и, предавшись совершенно мысли о получении денег, не спускал глаз с пачки ассигнаций.

- Как бы это уладить? - добавил он тихо.

- Я пану заплачу с глазу на глаз, никто не узнает, никто не увидит. Пан-презус поедет со мной до уездного городка и добровольно даст отпускную всей семье.

- Три души?

- Но мужская только одна - старый Кузьма, две женщины не считаются. И тысячу рублей.

- Мало.

- Полторы? Довольно? Нет? Две? Мало? Три? Наконец отдам, что имею - и кончим.

Пан вдруг что-то припомнил, задумался и сказал, смеясь, но глядя постоянно на ассигнации:

- Я пошутил, я пошутил!

Он отошел от столика, повернулся к нему, подошел еще и, наконец собравшись с силами и приняв важный вид, сказал:

- Я пану обязан. Ты желаешь непременно, чтобы я дал вольную этим людям, я отпускаю их, но денег взять не могу. Что, пан, скажешь на это?

Он думал, что Остап, по крайней мере, бросится ему в ноги, но он склонил голову, поблагодарил только молчанием и потом добавил:

- Я пану обязан на всю жизнь.

Суздальский сделал гримасу, как бы желая сказать: только! - но уже не отступил.

- Все расходы, - сказал он, - то есть бумага, просьба, земские подати и тому подобное, пан примет на свой счет. Завтра буду в уездном городе и покончим.

Остап удалился с грустным чувством, вызванным всей этой сценой, он не мог осудить пана, потому что не имел на это причины, но не мог и не жалеть бедного пана, который делал более для света, чем для собственной совести.

Кузьма узнал от Остапа о вольной с радостью, смешанной с горем, потому что следовало расстаться со старой, дедовской хатой, с полем, на котором привык работать, со всеми и со всем, к чему он привык с младенчества.

Возвращаясь от него, Остап на дороге повстречался с еврейской бричкой. При виде Бондарчука сидевший в ней старый еврей приказал остановить лошадей и приветствовал лекаря с уважением и почти со слезами.

Остап не мог его узнать.

- Сколько вы, пан, сделали добра на свете, - сказал старик чистым польским наречием, - сколько людей благословляют вас! Вы забываете даже о тех, которые вам всем обязаны.

- Благодарю вас за ваше доброе приветствие, но право...

- Я не сержусь, я только удивляюсь. Вы можете забывать, но не мы.

- Но откуда же вы?

- Из Бердичева. Разве пан не помнит Герцика? Ай! Ай! А помнишь, пан, когда ты приезжал на ярмарку в Петров день, а у меня Ицко, мой единственный сын, был при смерти, болен так, что и доктора отказались. Какая-то честная душа сказала мне: есть тут великий медик, который лечит травами, я попросил пана к себе, пан пришел и сидел день и ночь при больном Ицке, пока совершенно его не вылечил. Пан думает, что мы это забыли. Мы давали пану тысячу рублей, пан не взял их у нас. Разве это можно забыть?

Остап слегка улыбнулся.

- Почему же ты, пан, смеешься? Ай! Ай! Бог свидетель, что вы, паны, не знаете нас. И еврей имеет сердце, а что он любит гроши, так ведь без них он ни к чему не был бы годен.

- Что же ты тут делаешь, пан Герцик?

- Что делаю? Нарочно ехал к вам с поклоном, был недалеко здесь по делам. Уже по милости вашей Бог утешил меня и послал Ицке двух детей, и дела хорошо идут. Мне хотелось видеться с паном и поблагодарить.

- Едем ко мне, пан Герцик, я буду сопровождать тебя верхом, потому что иначе не могу.

- А со мной, пан, разве не усядешься? Лошадь мы можем припрячь к моим, если она тиха.

- Ну, хорошо! - сказал Остап и уселся рядом с евреем.

По приезде на хутор Остапу пришла вдруг мысль, не может ли помочь ему богатый еврей? Он открыл ему отчасти свое положение и просил его дать совет.

Герцик в несколько часов пересмотрел бумаги, реестры, документы и счеты долгов, передал Остапу ход дел в таком порядке и с такою точностью, как будто бы он уже несколько лет занимался ими. Остап удивился.

- Что же тут особенного, - сказал еврей, - я на этом зубы съел! Пан думает, что у нас только торговля, нет! У нас в торговле родятся и процессы, и разные интересы, надобно и закон знать. Я уже не одного пана расчел и не с одним в суд ходил, это мне не впервые. Вот, - продолжал он далее, - список долгов. Дела пана-графа дурны, но ему можно помочь, и ты ведь, пан, с головой. Нужны только деньги, но графу я дал бы их только за большие проценты и при хорошем залоге, а пану дам письменное обязательство Галперина, которое со мною.

- Но помилуй! - воскликнул Остап.

- Чего же ты пугаешься, когда я не боюсь? Я даю пану потому, что кредиторы, увидав деньги, будут просить, чтобы их не удовлетворяли. Ты выиграешь, пан, время, а это много, дай-ка мне, пан, еще прожить сто лет, я Бердичев куплю. А если бы эти деньги и разошлись, то, наверное, найдется еще, чем заплатить. Я буду терпелив и не возьму ничего от пана, кроме простой расписки. Уже я вижу по счетам, по описи этого пана, каков он: у таких панов всегда наберется куча рухляди, серебра, разных безделиц, которые стоят денег и которые не следует кидать. Продай все это, пан, когда кредиторы захотят покупать с публичного торга. Лучше обратить в деньги то, что ни на что негодно и лежит без процента.

После этого еврей, оставив почти насильно вексель и записку, уехал из хутора.

Эта неожиданная помощь дала возможность Остапу спасти состояние графа гораздо скорее, чем он мог бы это сделать сам по себе.

Когда все уже было готово, Остап просил ксендза немедленно приступить к обряду венчания.

Марина то видела в этой поспешности привязанность и счастливо улыбалась своему нареченному, то сомневалась, предугадывая, что у него в сердце ничего для нее не было.

Положение Остапа так же было мучительно: красивая подольская девушка, похожая на прекрасное растение, цветущее на роскошных полях, вешалась ему со своим чувством на шею, вызывала с уст его трудное признание, требовала чувства, не существовавшего у Остапа, а оттолкнуть ее он не имел сил.

Перед свадьбой беспокойство Остапа еще более увеличилось.

Он со всех сторон разбирал свой поступок, но отступить уже казалось ему поздно.

Свадебный обряд совершился в Мышковецкой церкви, перед толпой любопытных, и молодые на простой телеге поехали на Бондарчуков хутор. Сюда собралась куча народу, любопытные приятели, праздные, благодарные, все явились, принося Остапу или подарок, по давнему обычаю, или хорошее и искреннее пожелание счастья. Всех надобно принять, угостить и словом, и хлебом. Уже наступал вечер, и к отъезду уже было все готово, а Остап не мог вырваться от гостей, Марина следила за ним пылким, внимательным и беспокойным взглядом.

Отозвав в сторону Кузьму, который был уже немного навеселе, он начал, прощаясь, толковать ему о своем отъезде. Старый слушал и не понимал, для чего так торопили со свадьбой, когда молодой, не пожив и двух дней с женой, едва встав из-за стола, уезжал уже, как будто кто выгонял его.

- Но это так должно быть, - сказал строго Остап. - Я еще прежде об этом говорил вам. Я должен ехать, а вы живите здесь с Мариной и смотрите за моим и вашим добром, я возвращусь.

- И что же, вы в самом деле думаете ехать, не дождавшись завтрашнего дня? Нет...

- Лошадь готова.

- И не проститесь с паном? - спросил старый, качая головой.

- Несчастье! - ломая руки, повторяла старая.

- Вызовите же Марину, - сказал Остап.

На знак мужа, никем не замеченная, вышла она из толпы и прибежала к нему, положив ему руки на плечо и складывая их, как у креста.

- Ну, - сказал Остап, - я хочу с тобой проститься.

- Проститься? - спросила она недоверчиво.

- Разве ты не знаешь, что я уезжаю?

- Да, ты мне говорил, что завтра или когда-то.

- Сегодня.

- Как сегодня?

- Сейчас.

- Сейчас?

- Помни, Марина, что ты мне присягнула, и я буду помнить, что присягнул тебе, жди меня, я возвращусь.

Ничего не отвечая, молодая стояла перед ним, вперив в него взор, немая, грустная, почти без памяти. В голове ее все перевернулось, а в глазах блистали слезы.

- Я скоро возвращусь, - сказал Остап.

И не успел он еще окончить этих слов, как уже Марина с горьким плачем бросилась к нему на шею и так сильно обхватила его руками, что Остап не мог вырваться, затрясся и остался в ее объятиях.

- Не плачь, дитя мое, - сказал он тихо. - Ты ведь знала, что я должен ехать, я уже приготовлял тебя к этому, о чем же ты плачешь? Я возвращусь, и мы будем жить вместе, уже не расставаясь.

Но Марина не слушала его увещаний, повиснув у него на шее, плакала и кричала:

- Я тебя не пущу, я не пущу тебя!

- Успокойся, прошу тебя, успокойся.

- Как же я могу успокоиться? Мне жаль тебя и вместе с тем горько и стыдно, на меня будут все пальцами показывать, скажут: вот та, которую муж в первый же день бросил.

- Пусть люди говорят, что хотят, Марина, мне нужно ехать, и я поеду. Что за дело людям до нас?

- Тебе хорошо говорить, - возразила Марина. - Тебе вот не жаль меня и не стыдно, тебе все равно, а мне, дождавшись счастья... Нет, нет, я не пущу тебя!

- Ради Бога, заклинаю тебя, успокойся, перестань, моя милая Марина. Я возвращусь, и мы будем жить вместе до конца дней наших.

Видя упрямство мужа, она опустила руки и упала на землю, рыдая. Напрасно старался Остап утешить ее и успокоить. На плач ее прибежали отец и мать, но никто не мог уговорить ее. Со стесненным сердцем сел Бондарчук на лошадь, оставив жену еще плачущей.

-

Альфред оставил свои дела в самом жалком положении. Множество кредиторов, из которых самый главный и озлобленный был Цемерка, ожесточенно ожидали продажи его имущества. Кроме того, осталось множество самых неприятных процессов. Крепостные люди все были разграблены безнаказанным своеволием управляющих и озлоблены.

При таких грустных обстоятельствах привелось Остапу принять под свою опеку жену и ребенка Альфреда и управление над разоренным имением. Он знал отчасти, что делалось в Скале, но только на месте уверился в принятых на себя трудных обязанностях. Он ехал с сильной решимостью сделать все возможное для спасения любимых им существ, вез с собой вексель Герцика, все, что сам приобрел в продолжение своей жизни, и, наконец, свою готовность к труду и пожертвованиям. Но когда приблизился он к Скале, когда показался ему дом, в котором жила Михалина, когда он подумал, что она ждет его, то он невольно затрепетал и лишился присутствия духа. Напрасно старался он придать себе бодрости и удалить докучливые мысли, ослабев от борьбы, он должен был остановиться, не доезжая до поместья, чтоб справиться со своими силами.

Был уже вечер, когда Остап, приняв на себя глупую и холодную внешность, одетый небрежно, после сильной внутренней борьбы, подошел к воротам господского дома.

Кроме обуревавшего его чувства, он еще сильно был поражен видом разорения и опустошения несчастных крестьян.

Сердце у Остапа болезненно сжалось, когда он вошел в дом. Он долго ждал в прихожей, потом в нечистой и невыметенной зале, прежде чем отважился идти далее, наконец увидавшая его девушка доложила о нем Михалине, и она приказала просить его к себе. Она сидела в отдаленной спальне, у детской колыбели. Как изменилась она! Только стан ее, стройный и гибкий, напоминал ее прежнюю красоту, только прозрачная белизна украшала ее лицо. В черном платье, с открытой головой, сидела она у колыбели и смотрела в окно на сад.

Прибытие Остапа, о котором она знала, не взволновало ее, не изменило выражения ее лица, не вызвало даже минутного румянца. Когда она услыхала его шаги, то взглянула на спящее дитя и потом посмотрела на входящего.

Остап с грубым видом вошел в комнату. Видно было, что Михалина удивилась, увидав его совершенно другим, чем ожидала. Не произнося ни слова, она указала ему на кресло, Остап сел.

- Как давно, - сказала она прерывающимся голосом, - как давно уже не видались мы! Целый век, кажется, прошел.

- Давно, очень давно, - повторил Остап. Голос и слова его были так странны, что Михалина, взглянув на него, сказала:

- Вы застали меня вдовою, а дитя мое сиротою. Несчастный Альфред должен был покинуть нас одних в бедности и ужасном положении. По обязанности жены и матери, я хотела сейчас же после отъезда Альфреда заглянуть в наши дела, ознакомиться с ними и нашла их в страшном беспорядке.

Остап молчал, прислонясь к стене, заложив руки назад. Мысли и чувства волновались в нем при виде этой женщины, так изменившейся, так, видимо, упавшей духом, он ничем не обнаружил своего внутреннего состояния.

- Пан будет защитником нашим и спасителем, - сказала Михалина, - не правда ли?

- Я сделаю все, что будет от меня зависеть, - лаконично отвечал Остап, - все, что пан граф мне приказал.

Михалина не узнавала Остапа.

Приготовясь к приезду его и поставив преградой между ним и собой колыбель своего ребенка, она представляла его несчастным, грустным и удрученным. Теперь она встретила в нем равнодушного человека, который смотрел на нее холодно, отвечал ей полусловами и казался даже совершенно бесчувственным и ничего не понимающим.

"Могла ли я так ошибиться? - подумала она. - Нет, нет! Это притворство! В его душе таится огонь, кроется боязливое чувство. Мог ли он так перемениться, так состариться, так забыть?"

Забыв на минуту о ребенке, она обратилась к Остапу, посмотрела с трепетом ему в глаза и дружеским голосом сказала:

- Пан нас не оставит?

Звук ее голоса и выражение лица возмутили притворное спокойствие Остапа. Сердце его забилось, и руки опустились, все скрываемое чувство выказалось наружу.

- Никогда, никогда! - воскликнул Остап.

В этом страстно сказанном "никогда" Михалина услыхала все свое прошедшее. Любовь, которую она до сих пор еще не могла погасить, снова пробудилась со всей силою, ей казалось, что она только что загорается в ней.

Михалина отгадала тайну и, утешенная, успокоенная, упрекала себя за свою радость, не старалась более смотреть на него и не пыталась уже более будить минувшее. Но разговор, прерванный на минуту, пошел опять своим чередом, тем же хладнокровным тоном.

- Ты не узнаешь, пан, своей стороны, - сказала Михалина, - так все изменилось! И мы, и ты, и люди, и даже самый край. Нас окружили недруги, завистники, люди недоброжелательные, не могу понять, каким образом Альфред мог так много их нажить. Бедный Стася!

- Все переменится, все забудется. Время лучшее лекарство.

- Время! Нет! - возразила Михалина. - Есть люди, на чувства которых время не действует.

Проговорив эти слова, она невольно вздохнула.

- Но ты, пан, будешь нашим защитником, - добавила она живо, - и мне отраднее за будущее.

- Я тоже надеюсь, - сказал Остап, - и если горячее желание имеет значение и может чему-нибудь послужить, то надежда эта может осуществиться.

- Я многого не желаю, - сказала Михалина, обращая взоры на колыбель. - Возврати сыну отца, успокой недоброжелателей, удовлетвори кредиторов, а нам сбереги хотя маленький уголок, хотя небольшой домик.

Слезы покатились из глаз ее.

- Не плачь, пани! Ради Бога, не плачь! - воскликнул Остап, который без волнения не мог видеть ее плачущей. Он чувствовал, что силы оставляют его. - Слезы, - прибавил он, - не спасают, а губят, в делах наших нужны мужество и твердость.

- Ты много требуешь, пан, от женщины, - отвечала графиня, ободренная словами Остапа. Она взглянула на него, и прошлое, дорогое ей прошлое, снова мелькнуло перед нею. - Мужество и твердость - не наши добродетели, - продолжала она. - Но я уже не так боюсь, видя пана здесь, поверь мне. При том же я многого не желаю: Стасе - небольшой кусок хлеба, я уже приучаю его к лишениям. Для себя же я желала бы только, - сказала она, подумав, - спасти дом моих родителей, где я так счастливо провела молодость, остальное же все, даже Скалу, отдам без сожаления.

Остап должен был призвать на помощь все свое мужество, он весь трясся, чувствовал, что ослабевает, только звук голоса Михалины доходил до его ушей, выражения же пролетали непонятыми.

- Пани, - отвечал он тихо, - клянусь, что сделаю все возможное, все, что пани мне прикажет.

- Я не приказываю, я не смею и просить. Делай, что внушит тебе дружба твоя к Альфреду, и, - добавила она почти шепотом, - и память о его ребенке.

Они замолчали, слезы текли из глаз графини, дитя пробудилось и, протягивая к ней ручки, начало звать ее к себе, долго не слыхала мать зова его, потом бросилась к колыбели и, взявши на руки красивого черноглазого мальчика, поднесла его к Остапу. Бондарчук не смел до него дотронуться, потому что какое-то неизъяснимое чувство сжимало его сердце при виде ребенка, который, прижимаясь к графине, обнял ее ручонками и с боязнью поглядывал на незнакомца.

- Поклонись же, Стася, - сказала графиня, - поклонись этому пану, ведь он тебе заступит место отца.

- О, пани, - сказал с чувством Остап, - я только один из первых и ревностных ваших слуг.

Проговорив эти слова, он взялся за дверь, чтобы выйти.

- Пан уже уходит? - спросила его Михалина.

- Не могу терять ни минуты.

- Мне нужно было бы поговорить с паном.

- Прикажи меня, пани, позвать!

При прощании Остапа вид и лицо его снова поразили Михалину своей противоположностью с тем образом, который таился в ее памяти.

Стася шептал что-то на ухо матери, но она не слушала его, погруженная вся в думу, взволнованная она отдала ребенка няне и осталась в кресле недвижимая. Она еще не могла его понять, но и не могла не любить его.

Выйдя от Михалины, Остап пошел в сад, чтоб укротить волновавшие его чувства и приобрести нужную трезвость для занятия делом.

Освежившись, он отправился на квартиру управляющего.

Управляющий имел отдельное свое хозяйство и прислугу и жил богато, тогда как имению грозило полное разорение. Пользуясь последними минутами своего пребывания в Скале, он прежде всего заботился о себе, а не об интересах своего доверителя.

На дворе лежало под воротами несколько людей, ожидая с раннего утра, что их наконец когда-нибудь выслушают, несколько евреев сидели у крыльца, в комнатах сам управляющий толковал с одним из экономов. Невидная одежда Остапа обратила на себя внимание сидящего у крыльца мальчика, который, не вынимая рук из кармана, спросил сквозь зубы:

- А что тебе, милостивый государь, надо?

- Желаю видеться с паном управляющим.

- А кто ты такой?

- Милый мой, - отвечал Остап, - скажи только, что имею очень нужное письмо от пана графа и должен передать его в руки пана Суселя.

- Письмо от ясновельможного графа? - спросил мальчик. - Но нельзя ли мне поручить отдать его, потому что в эту минуту пан управляющий не имеет свободного времени.

- Поди же и доложи только, - сказал тихо Остап.

- А когда я знаю, что он не свободен?

- Ну, так я сам пойду к нему, - сказал Остап, смело приближаясь к дверям. Мальчик хотел было загородить ему вход, но строгий взгляд Остапа испугал его.

Управляющий был уже пожилой мужчина и достиг настоящего положения долгим и тяжким трудом и унижением. Румяный, полный, с длинными светлыми усами, с маленькими серыми глазками, с заложенной за расстегнутую жилетку рукой он сидел в покойном кресле у стола, заваленного бумагами, у порога смиренно стоял эконом, сгорбленный и бедно одетый. При виде человека, который без доклада осмелился войти в контору, брови управляющего насупились, и он, немного приподнявшись, спросил:

- Что нужно пану?

- А вот письмо.

- Но я занят... что такое?..

- Письмо это от пана графа.

- От графа?.. А хоть бы и от князя, - сказал управляющий, - можно было подождать.

- Прочтите его, - сказал Остап, - и тогда убедитесь, что я не мог ждать.

Говоря это, Остап отдал письмо и, не спрашивая, уселся на противостоящем диване, осматривая комнаты.

Пан Михаил Сусель, поглядывая исподлобья на прибывшего и на его бесцеремонное обращение, начал читать письмо. Через несколько минут он побледнел и сказал Остапу:

- Прошу извинить меня, милостивый государь, но я, право, не знал...

- Напрасно извиняетесь, я, право, не сержусь.

- Для чего же пан сюда пожаловал?

- Я приехал сюда для принятия в управление имения, а так как это требуется совершить немедленно, как видно по некоторым бумагам, то я и прошу пана, чтобы он сейчас же занялся сдачей мне всего.

Пан Сусель, уже довольно испуганный, потер лоб и молвил, заикаясь:

- А, хорошо, очень хорошо, хотя видишь, пан...

- До сих пор ничего не вижу.

- По правде сказать, я не приготовился.

- Мы друг другу поможем, - отвечал Остап.

- Видишь, пан, я имел полную доверенность от графа.

- И надеюсь, что пан не употребил ее во зло.

- Видит Бог, видит Бог! Позволь, пан, я через минуту буду готов.

Он вышел спросить совета и помощи у своей жены, как обыкновенно делал во всех важных случаях.

Остап знал уже наперед человека, с которым имел дело, а потому терпеливо ждал его возвращения. Он видел по приему, что поспешный его приезд помешал плутням, надо было поторопиться со сдачей бумаг и счетов.

В продолжение четверти часа слышна была большая суетня во всем доме. Наконец пан Сусель возвратился в контору с более веселой миной.

- Прошу у пана прощения, но обязанность пана очень трудна.

- Да, она трудна для того, кто исполняет ее ревностно и добросовестно.

- Вот, что касается доходов, милостивый государь, то они, видит Бог, не по моей милости, в ужасном виде. Слава Богу, что пан возьмет от меня это бремя, я ничего бы уже не придумал, просил бы только, чтобы пустили отсюда душу на покаяние. Между нами сказать, долги превышают состояние. Но я в этом не виноват. Ясновельможный граф, по своей нерешительности...

Тут он прервал речь и обратился с улыбкой к Остапу:

- А что, нельзя ли, милостивый государь, попросить вас к жене моей на чашку чая?

- Очень вам благодарен, я не пью. Мне хочется сейчас же приняться за дело.

- Сейчас? И не отдохнув?

- Сейчас, пан, сейчас.

- Но мы, пан, ничего не приготовили.

- Это нисколько не мешает, мне форм никаких не надо.

- Следовательно, пан прикажет призвать служащих?

- Сперва я попросил бы показать мне бумаги и объяснить, в каком положении находятся дела при текущих обстоятельствах.

- Бумаги, милостивый государь? Что касается до бумаг, то они все, то есть адвокатские или законные, лежат в уездном городе, а те, которые относятся к управлению - экономические и счетные, те по рукам у служащих.

- Но они тоже и у пана?

- Завтра я бы приказал собрать их.

- Признаюсь, пан, что не могу терять ни минуты, завтра я должен ехать в уездный город.

Управляющий почесал в голове, посмотрел внимательно на Остапа, хотел что-то сказать и замолчал.

- Видишь пан, - сказал он, помолчав, - прежде надо узнать в этой путанице положение вещей, с чего бы нам начать?

- С чего пану угодно, только бы поскорее.

- Пан ведь не знает, что это очень сложная машина.

- Я уже это немного знаю.

- А, тем лучше! Скажу пану, что я здесь потерял силы, здоровье. И теперь охотно, видит Бог, охотно пойду на покой.

Контору отделяли только двери от приемных комнат, управляющий сильно крикнул раз, другой, и из сеней показалась пригожая блондинка, довольно стройная. Взглянув на Остапа с кроткой и привлекательной улыбкой, она, жеманясь, сказала:

- Могу ли просить милостивого государя к себе покушать земляники и выкушать чашку чая?

- Очень благодарен, чаю не пью, земляники не ем. Мы тут сильно заняты.

- Но на минутку, ненадолго?

- Прошу извинить меня, пани, за отказ, но мне необходимо заняться делом.

- Пан к нам немилостив, - добавил Сусель.

Красивая блондинка, взглянув довольно сурово и презрительно на Остапа, повернулась и шепнула мужу:

- Я сюда пришлю чаю, когда уже пан так к нам немилостив.

- Следовательно, мы начнем? - торопил Остап.

- Вот бумаги! Пусть пан счастливо примется, - сказал управляющий, постепенно переходя из приятного в грозный тон.

- Без помощи пана я не желал бы начинать.

- Что тут напрасно воду толочь? Скажу откровенно: пан приехал сюда напрасно, потому что здесь трудно уже подать помощь.

- Почему?

- Потому что тут даже человек, который на этом зубы съел, ничего не присоветует.

- Что же будет?

- Что? А что быть должно. Ясно, что имение продастся, и владелец пойдет с сумою. Вот и все.

- Давно ты, пан, здесь управляешь? - спросил его Остап.

- Для чего пан об этом спрашивает? Лет десять, но я не виноват, я делал, что мне делать приказывали.

- И пан все позволял, не стараясь ни рассудительностью, ни доброжелательным советом наставлять графа на путь истинный, видя упадок имения, пан не удалился вовремя?

- А мне что же до этого? Мною распоряжались, я исполнял, а что случилось после, в том я умываю руки. Я тут ни в чем не виноват.

- Это окажется.

- Что же может оказаться? - воскликнул пан Сусель. - Ничего, и ничего не будет.

- А поэтому что же мне тут делать? - спросил иронически Остап.

- Делай, пан, что хочешь, а мой совет - не вмешиваться бы не в свое дело, потому что ты тут, пан, не найдешь ни начала, ни конца.

- Попробуем сперва, - сказал Остап, садясь за стол. - Прикажите позвать, пан, кассира, писарей и служащих.

Пан Сусель остановился, посмотрел, пожал плечами и, идя к дверям, начал что-то нетвердым голосом приказывать мальчику, который на пороге показался с чаем. Потом, шагая по комнате, отрывистыми словами, половину про себя, половину громко, говорил:

- Делай, пан, что хочешь! Это не моя вина, я тут ни на волос не сделал упущения, совесть моя чиста. Я потратил жизнь свою на эти дела и никого не боюсь, пусть кто хочет, судит.

Видя, что Остап начинает рассматривать бумаги, он снова спросил его:

- Так пан и в самом деле за дело берется?

- Не шутя, думаю заняться, и сейчас же. Желаю, чтобы и пан без отлагательства принялся за сдачу бумаг и кассы.

- Кассы! - повторил Сусель. - Но разве ты, пан, думаешь, что у нас есть касса? Я уже не помню, когда я тут грош видел.

- Это удивительно, - возразил Остап. - Однако я здесь у пана не вижу недостатка, экипаж видел порядочный, и фортепиано слышал, и в доме все так хорошо.

- Что ж ты, пан, воображаешь, что человек существовал и жил только по милости графа? Жена моя, однако, тоже принесла кое-что в приданое, а я явился сюда не с голыми руками. Еще и то будет милость Божия, если я свое спасу, потому что все истратил, помогая графу. А кто знает, кто за это заплатит, разве Бог?

- Оставим жалобы, - сказал Остап, возвращаясь к столу, - примемся за работу.

- Как видно, пану совершенно ново за дело-то браться. Тут месяца высидеть мало, чтобы только этой азбуке научиться.

- Тем скорее надо начать.

- Я предостерегаю пана, что он не сыщет никакого ладу, это хаос.

- Это вина пана, если так все запутано.

- Моя вина! Так? Пан грозит мне? Но мы посмотрим, что из этого будет! Моя вина! - ворчал пан Сусель. - Я выйду чист, не знаю только, как другие-то выйдут. Я, пан, имел полную доверенность от ясновельможного графа и служил ему десять лет, а потому в один час не могу уйти и получить отказ.

- Это справедливо, пан, но к делу, пан, к делу.

- Делай же, пан, что хочешь, - грубо отозвался Сусель. - Я сейчас выезжаю, и мы увидим, что пан тут придумает. - Сказав это, управляющий вышел, хлопнув дверью, и отправился к жене.

- А что, душка, скверно! - воскликнул он, входя в комнату, убранную коврами, цветами, фарфором и мебелью красного дерева.

- А что делает там тот пан?

- Взялся тотчас же за счеты и хочет меня, как вижу, спихнуть.

- Но ты никогда ничего не умеешь придумать.

- А что же тут придумаешь?

- Не допускать его.

- Прекрасно. Как же это?

- Есть тысяча средств. Выгнать его из дома, запереть бумаги и поехать в город, там тебе дадут совет и найдут средства.

- Прогнать его, когда он так уже влез в контору, что и ваша милость не могла оторвать его оттуда. Что же, я его за двери выпихну?

- Ты вечная разиня! - отвечала пани. - Что мне до этого! Как постелешь, так и выспишься, а я сейчас выезжаю.

- И я с тобою.

- Для чего?

- Что же я здесь буду делать?

Пани важно прошлась по комнате, пожала плечами, позвонила и приказала вошедшему слуге запрягать коляску.

Созванные служащие тотчас же собрались. На лицах их было тоже видно замешательство.

Один старый кассир, Яков Полякевич, стоя за другими с грустным лицом, ждал спокойно, но безучастно, приказаний. Старый слуга, он один только не пользовался беспорядком, скорбел о нем, но не имел силы остановить графа.

Холостой, безродный, всем сердцем привязанный к своим господам он рад бы был спасти их, но один ничего не мог сделать. Весь двор давно уже не считал Полякевича Божьим созданием: все над ним смеялись, а более еще над аккуратностью, с которою он записывал в реестры деньги, которых никогда в глаза не видал. Яков не обращал на это внимания и делал по-своему. Хотя касса давно уже была в руках управляющего, однако же, пан Яков весьма подробно знал о всех приходах и вносил их в книгу.

Приказав всем приготовиться к сдаче счетов и объявив, что пан Сусель уже не будет с этой минуты управлять имением, Остап отправил всех вон из канцелярии, сделав знак Полякевичу, чтоб он остался. Альфред при прощании с Остапом, указал ему на Якова, как на самого верного служителя.

Уходившие посмотрели искоса на пана Якова.

- Ты уже давно здесь, - обратись к нему, сказал Остап, - и от тебя я всего более могу научиться. Граф поручил мне тебя, как вернейшего своего слугу, помоги мне познакомиться с делами и людьми.

- Милый пан мой, - сказал тихо Полякевич, показывая пальцем на дверь, - много надо тут говорить, много делать и много переделать.

- Есть ли что-нибудь в кассе?

- У меня давно уже ничего нет, - отвечал Яков, надевая очки. - Но по приходу и расходу оказывается по моим ведомостям, что должно бы находиться 2 злотых, 15 грошей. Вот книжка. Уже лет пять, как в кассе никогда разом пяти злотых не было, - добавил он с выражением.

- Куда же делись деньги?

- Пан управляющий заблаговременно назначил их на текущие расходы.

- А реестр приходов?

- Формальные должны быть у него, у меня же мои собственные, писанные только из любопытства: по ним, пан, можно тоже немножко доискаться, пусть пан эту книжку просмотрит. Тут каждая вещь записана в точности.

- Благодарю, - сказал Остап, взяв книжку. - Надеетесь ли вы получить в сию минуту сколько-нибудь доходу?

- При хорошем порядке должно бы было получить, - отвечал Полякевич. - Продан новый хлеб, последний из запасных магазинов, нанимали матросов.

- Деньги за матросов не принадлежат кассе?

- У нас, пан, принадлежат.

- А еще?

- Что же? Разве за лес купцы принесут.

- Может, прежде времени заплатили?

- По контракту видно, что должны были выплачивать частями.

При этих словах явился управляющий, рассерженный.

- Что ты слушаешь, пан, - воскликнул он, - этого старого болвана? Это празднолюбец, дармоед. Я давно хотел удалить его, только граф сжалился над ним. То-то, я думаю, наплел он тебе вздору?

Старик молча вздохнул и потупил взор.

- Пусть пан спросит меня, - добавил Сусель.

- Да ведь ты, пан, не желаешь отвечать мне!

- Напротив. Я тут один только могу дойти до дела, не обманывай себя, пан, один ты тут ничего не придумаешь. Если хочешь послушаться меня, пан...

- Мы теряем время попусту, - прервал его Остап. - Прошу сейчас же сдать мне бумаги.

Пан Сусель не торопился исполнить его требование. Остап пошел к средним дверям, запер их, завесил окна и, достав сургуч и печать, сказал Полякевичу:

- Прикажи, пан, подать мне свечу.

- Для чего? - спросил Сусель.

- Опечатаем контору.

- Но здесь мои вещи и мои собственные бумаги.

- Вещи можешь, пан, сейчас велеть взять. Бумаги же ваши не должны тут находиться, впрочем, по рассмотрении, я их возвращу пану.

Сусель вытаращил глаза, схватил себя за вихор и побежал снова к жене. Прежде чем Полякевич принес свечку, управляющий и жена его вбежали в контору. Но хорошенькая блондинка была неузнаваема. Она дрожала и тряслась от гнева, а громкий голос ее пискливо дребезжал в ушах.

- Что ты, пан, воображаешь? - кричала она. - Застращать, что ли, нас хочешь? Схватить, арестовать, опечатать! Пан не знает, с кем имеет дело! Муж мой не какой-нибудь эконом, которого можно безнаказанно обидеть, тут речь идет о нашей чести, а не о вашем скверном месте! Знает ли пан, кто я такая? Брат мой - младший судья в земском суде, отец мой служит в губернском правлении советником, слава Богу! Что ты, пан, думаешь, что ты опутать, запугать нас можешь?

- Думаю, почтенная пани, - отвечал Остап холодно, приготовляясь к опечатанию, - думаю, что пани вмешивается не в свои дела. Впоследствии можно будет на меня жаловаться, если угодно.

Видя, что слова ее не производят никакого действия, пани Суслина вышла, хлопнув дверью, муж ее остался у порога, Остап и Полякевич в это время опечатывали двери и окна.

- Назначь сейчас же человека для присмотра за канцелярией, - сказал Остап Якову, - а сам поедешь со мной.

Старик с сияющим лицом живо повернулся и сейчас же возвратился.

- Староста Лебеда останется при конторе, я за него ручаюсь, - сказал он.

- А мы поедем, - сказал Остап.

В сенях застали уже старика Лебеду, который из любопытства, услыхав о приезде нового управляющего, притащился на барский двор, при нем опечатали двери, оставили его на карауле с приказанием не дозволять вывоза движимости пана управляющего. Коляска пани Суслины стояла запряженная, она собиралась отправиться к брату и родным за помощью от угрожающей опасности. Пан Сусель, сам не свой, в беспокойном духе, ходил от двери к двери, повторяя:

- О, когда так, то посмотришь, что из этого выйдет!

Остап с Полякевичем пошли на барский двор, когда они остались одни, честное сердце кассира заговорило:

- А, пан! - воскликнул он. - Помоги нам, Господи, хотя и кажется, что ничего не будет, что тут у нас делается, того описать и рассказать невозможно. Содом, пан, и Гоморра! Графу все равно было, что говорить, что нет, он с некоторых пор как бы одеревенел. Человек терпел, плакал, а не смел пикнуть. Графа все выводило из терпения. Бывало, приду к нему и только начну говорить, а он меня отправит к управляющему, а управляющий-то первый злодей, он теперь богаче графа. Будет много хлопот и вряд ли что выйдет. У управляющего в уездном суде тьма защитников, родных, приятелей и шпионов. Вертеп беззакония! - добавил он, вздыхая.

- На кого из служащих у нас можно положиться? - спросил Остап.

- Есть двое старых, почтенных слуг, которые ходят без сапог, как и я, прочие же, пан, все щеголи, - со вздохом молвил Яков, - молодежь, родные управляющего или его жены, или родные родных, или кумовья и сваты! Пану надо, как можно скорей, поспешить, всех разом со двора долой, приказать им подать счеты, лишить их власти и спасать то, что еще не погибло. Медлить нельзя, а то и последнее растаскают.

После долгого совещания с почтенным Яковом Остап бросился в бричку и поскакал в город.

Тут убедился он, что в самом деле трудно ему будет сладить с управляющим, низшие чиновники, от которых часто все зависит, были совершенно ему преданы.

Едва разошлась весть, что новый управляющий поверенный Альфреда прибыл в город, как уже пан Цемерка с двумя другими кредиторами явились на его квартиру и с угрозами требовали должных им денег. Остап был на все готов, встреча с управляющим придала ему новые силы. Умерив, сколько можно, свое раздражение, он кротко и хладнокровно встретил кредиторов, которые вошли с шумом, криком и с очевидным желанием напугать его. Остап при первом же вопросе Цемерки отвечал, кланяясь:

- С кем имею честь говорить?

- Фамилия моя Цемерка, Иван Цемерка, и я пришел сюда за моими деньгами. Слышишь, пан, понимаешь, пан?

- Слышу и понимаю, - сказал Остап, - но пан начал с нами процесс?

- Конечно, и пущу графика-то с сумою, - возразил Цемерка, махая палкой. - Я поучу его разуму, слышишь, пан?

- Позвольте, - прервал Остап, - о пане графе прошу при мне осторожнее выражаться, потому что я уважаю его и знаю, что он в глубине души добросовестный человек, хотя наружность и против него.

- Наружность, милостивый государь?

- Поговорим о делах, а о них следует говорить хладнокровно и просто. Процесс начат.

- И уже почти выигран.

- Еще нет, - отвечал Остап. - Долговая запись пана была сделана из семи процентов, а такой процент запрещен законом. Мы, однако, все исполнили, к чему обязались. Но прежде чем пан выиграет процесс, пройдет довольно времени, а нам это-то и нужно: время все делает.

- Так-то! - крикнул со злостью Цемерка. - Вот они, почтенные-то люди!

- Это доказывает только, что мы знаем свои интересы, - отвечал Остап, - но не думаем отвергать ни долгов, ни процентов. Если пан мирно поладит со мной, я заплачу.

- Как заплатишь? - едва веря своим ушам, спросил Цемерка. - А чем же заплатишь? Откуда возьмешь деньги? Разве я не знаю, в каком вы положении? Хочешь пустить мне пыль в глаза! Заплатит, слышите! В банк уже три срока не внесено, экзекуцией выжимают подати, должники кричат, точно с них кожу дерут, а он говорит: заплачу. А чем же заплатите? Стружками?

- Что принадлежит пану, тем и заплачу.

- Да не можете заплатить, слышишь, пан?

- Заплатим сегодня, завтра, когда пан хочет, но вперед сделаем сметы.

- Капиталы с процентами?

- Все.

Цемерка надеялся, что при благоприятных обстоятельствах он возьмет деревню почти даром, сделал гримасу и покачал головой.

- Этого быть не может! - воскликнул он.

- Если не заплатим в определенный срок, то пусть паны покупают имение с аукциона.

- Следовательно, и нас удовлетворит пан? - подхватил другой кредитор.

- И вас тоже! - отвечал Остап.

- А банк? - спросил третий.

- Банк будет удовлетворен с первой почтой.

- А подати?

- Вношу их сегодня в казначейство.

Кредиторы переглянулись между собою, пожали недоверчиво плечами, а пан Цемерка заговорил по-своему:

- Кто их знает, золотую руду, должно быть, нашли? А что, пан, ведь ты здесь еще внове, знаешь ли ты, чему равняются все долги графа?

- Все до гроша, знаю.

- Долг преогромный, около миллиона.

- Немного менее.

- Откуда же вы возьмете такую сумму? У вас нет кредита.

- А почему пан это знает?

- Надеюсь, кому я не дам, тому никто не даст.

Остап расхохотался, и громкий смех его немного смутил спекулятора.

- Пан смеется?

- Невольно, против желания.

- Что тут смешного?

- А то, что пан считает себя здесь Ротшильдом.

Цемерка хотел уже ответить грубостью, но как-то удержался.

- Но приступим к делу, - сказал он, - покажи мне, пан, твою возможность покончить с нами, и я кончу.

- Считай, пан, а я плачу.

- Я хочу видеть, откуда и чем пан платит? Что говорить напрасно: плачу, плачу.

- Мне кажется, я не обязан толковать, откуда и как я заплачу! Для чего мне рассказывать пану о состоянии нашего кармана? Однако же, чтобы успокоить пана, скажу, что у нас долгу восемьсот семьдесят пять тысяч, включая сюда недоимки, незаплаченные проценты, неотданное жалованье, законные штрафы и издержки.

- Согласен и на 875 тысяч, любопытная вещь, как вы из них вывернетесь?

- В этом числе банкового долга 500 с чем-то тысяч на обоих имениях графа и графини.

- Пусть хоть и так, остается 375 тысяч, все еще хорошее дело.

- Без сомнения, особенно для нас. В банк платится же почти двести лет, и посему ясно, что первоначальная сумма уменьшена вполовину, сделаем новый заем, оплатив незаплаченные сроки, и на триста нашего долга получим около двухсот тысяч.

- Видишь, пан! Ну, ну! Еще несколько сот тысяч, мне любопытно знать, каким образом вы из них выберетесь?

- Узнаешь, пан, подпись Гальперина из Бердичева? - спросил Остап.

- Как свою собственную, - сказал Цемерка. - Ну, что же?

- У меня от него вексель на 180 тысяч злотых: это успокоит остальных кредиторов, - возразил Бондарчук, вынимая бумагу из портфеля.

Все задумались, а Остап спросил:

- Что же после этого сделаемся мы или нет?

- Конечно, сделаемся, - отвечали все.

- А я заплачу.

На этом окончилась первая конференция с кредиторами, которые сейчас же разнесли весть по городу о прибытии нового поверенного с огромным портфелем векселей и ассигнаций.

После их ухода Остап бросился в кресло, хотел отдохнуть, но тут окружили его квартиру кредиторы другого класса - евреи, предъявляя целые вороха расписок, квитанций и счетов.

Старый Полякевич случайно выручил Бондарчука. Они возвратились в Скалу, где его ожидали такие же почти затруднения. Прежде всего надо было успокоить Михалину. В первое короткое свидание с ней Остап не успел ни объяснить ей положения вещей, ни рассказать ей о неожиданной помощи, он ничего не смел обещать прежде времени. Теперь, успокоенный, он спешил уверить Михалину, что никто ее не выгонит из родного угла, спешил с ней посоветоваться, как бы уплатить Герцику.

Он застал графиню в уединенном уголке, как и прежде, одну с ребенком. Освоившись со своим положением, он гораздо храбрее явился к ней, а она сделалась еще грустнее.

Маленький Стася играл у ног ее, поглядывая украдкой на прибывшего, который, как и прежде, стал у дверей и, казалось, ждал, чтобы сама графиня начала разговор.

- Прошу вас сесть, пан, - сказала грустно Михалина. - Я очень благодарна пану. Я тут ничего не знаю, не слышу, сижу покойно (если можно быть покойной в моем положении), а ты, пан, несешь за меня, за нас, тяжкое бремя.

- Дела не так дурны, как думает пани.

- Пан хочет только успокоить меня.

- Нет, говорю правду, нам недостает только ста тысяч с небольшим. У меня есть эта сумма, но надо подумать, как после заплатить ее.

- Сто с чем-то тысяч! - повторила графиня. - И я могла бы возвратиться в мое любимое гнездышко, могла бы оставить его Стасе!

- Не только то имение, но Скалу и все.

- Пан слишком уже утешает меня. Может ли это быть? Скажи, пан, искренно, откровенно? Я не испугаюсь, - сказала она выразительно, посмотрев на него.

Остап едва совладал с собой и подал ей бумагу. Она взяла ее трепещущей рукой, но, не заглянув даже в нее, отложила в сторону.

- Я не понимаю этого, скажи мне, пан, лучше сам, что я должна делать. Я все сделаю.

- Чего я вынужден потребовать от пани, может быть, покажется унизительным для нее?..

- Что же это такое? - спросила немного встревоженная Михалина.

- Мы должны искать средств выпутаться из разорительного положения, должны, - продолжал он с возрастающей смелостью, - обеспечить судьбу пани и Стася. Это не обойдется без жертвы.

- Я готова.

- Надо изменить старый образ жизни, отказаться от всякой роскоши, ввести большую экономию и порядок, избавиться наконец от всего ненужного и все вещи обратить в деньги.

- Пан совершенно прав! - воскликнула живо графиня, вставая с места. - У нас есть семейные драгоценности, куча серебра, а ведь мы принимать никого не будем. Еще есть у нас дорогие безделицы лучших времен, статуи, картины, продай их, прошу, продай. Если это может избавить нас от кредиторов, я все отдам, вплоть до обручального кольца.

- Но, может быть, эта жертва будет дорого стоить пани?

- Стоить? Мне? Ты не знаешь меня, пан! Что значит куча драгоценностей и детских игрушек? В жизни пожертвовала я большим, - добавила она невольно, - теперь уже мне ничего не жаль. Да, ничего! Я все отдам! Пусть Альфред будет уверен, что жертву эту я охотно и легко принесла.

Остап замолчал.

- Но долги, - сказала она, глядя на него пристально (он стоял неподвижно, как статуя, по-видимому, хладнокровный и задумчивый), - только меньшая половина наших несчастий. Как быть с бедной родней убитого, которая преследует Альфреда?

- В этом случае единственное спасение - время.

- Время, время! - сказала Михалина. - Все вы выставляете время всеобщим лекарством, а оно никого не вылечивает.

- Может быть, только не скоро и не всех, - отвечал Остап.

Они замолчали. Стася, кружа вокруг Остапа, начал к нему приближаться и задевать его, мать смотрела с чувством на уловку ребенка, и видно было, что хотела узнать, какое он производит впечатление на Остапа. Но Остап стоял неподвижно, опустив глаза в землю, и, казалось, не замечал ребенка.

- Стася! Поди ко мне, - шепнула мать спустя минуту, - поди ко мне!

Как бы пробужденный этими словами, Остап горестно улыбнулся и отозвался:

- Он хочет со мною познакомиться и боится еще меня. Я так люблю детей.

- Почему же пан не женится? - спросила его Михалина.

- Я женат, - тихо и без волнения отвечал Бондарчук.

Графиня, не умея скрыть своего волнения, содрогнулась. Видно было, что целое здание грез ее рушилось от этого признания. Собравшись с силами, с принужденной улыбкою и с опущенным взором, она спросила далее:

- Как же мы до сих пор не знали об этом, я даже не поздравила пана. Можно пана спросить, кто она?..

- Жена моя, - сказал Остап, - такая же крестьянка, как и я.

Михалина схватила себя за голову и, встав, вдруг вышла, извиняясь усталостью и головной болью.

Остап тоже вышел.

Михалина до этой минуты верила в привязанность, в непоколебимую любовь этого человека, постоянно мечтала о счастливых днях прошедшего, вера эта поддерживала ее в жизни и была единственным узлом, который соединял ее с потерянной, но дорогой для нее молодостью. От этой-то веры она должна была теперь отказаться. Он женился, следовательно, полюбил другую, он не был таким, каким она себе его воображала: верным и молчаливым в страдании, необыкновенным созданием, нет, он, как и все: нынче любит, завтра забудет, да и вовсе не умеет любить. Идеал Михалины исчез. Но чем дольше питаем мы в себе какое-нибудь чувство, убеждение, тем тяжелее после с ним расстаться. И долго человек противится даже действительности, борется с правдой, любит жить мечтой. Нет у него сил расстаться с тем, что составляет как бы часть его существа.

Роковое слово Остапа произвело страшную перемену во всех ее самых дорогих мечтах. Пораженная, ослабевшая, она не имела смелости окончательно увериться в сказанном, пускалась в самые удивительные догадки и предположения и только не могла понять одной истинной причины женитьбы Остапа. Какой-то внутренний голос говорил ей, что он не мог жениться по любви, потому что любит только ее. Но почему же без привязанности, так хладнокровно, умышленно пожертвовал он собою, связал и продал себя? Это превышало ее понятие: она предчувствовала в этом какую-то тайну и дала себе слово разгадать ее. Ребенок, муж, удручающие ее несчастья и все оскорбления исчезли в глазах ее. Только Остап, Остап женатый, Остап, муж другой женщины, стоял перед ней, как непонятная загадка. Для чего он это сделал? Кто такая была эта женщина? Правда ли это? Счастлив ли он? Она задавала себе тысячу вопросов и ни одного не могла разрешить. Сердце ее было полно страшного беспокойства. Усыпленная страсть сильно и необузданно вспыхнула. Отталкивая Стасю, она беспрерывно повторяла: следовательно, он не любил меня! Жизнь моя разбита.

Она нетерпеливо хотела сблизиться с ним, заглянуть в глубину души его и полнее убедиться в своем несчастье или счастье. Она провела бессонную и страшную ночь и с рассветом вышла в сад освежиться. Войдя в темную аллею и ничего не видя перед собой, она начала по ней ходить скорыми шагами. Солнце еще едва показалось, над рекой расстилался туман, на деревьях блестели листья, покрытые росой, вокруг была глубокая тишина, как будто бы ночь не сняла еще с земли своего покрова. Платье графини цеплялось за репейник, обрывалось на ветках, волосы разметались от скорой ходьбы, а по лицу катились горячие слезы, которых она не чувствовала.

По странному случаю (в повестях это часто бывает, да и в жизни нередко), на конце сада, в той же аллее уселся Остап на валявшейся колоде. Страдание и труд отняли у него последние силы, и, пришедши, а лучше сказать, дотащившись сюда, он сам не почувствовал, как заснул. Графиня так близко прошла от места, на котором заснул Остап, что платье ее зацепилось за выставленную ветвь. Обернувшись, она увидала его и стала перед ним неподвижная, вперив в него тревожный, испытующий взор. Она как бы спрашивала его: скажи мне, тот ли же ты, каким был прежде?

Лицо Остапа было угрюмо и бледно, глаза впали. Он страдал. По судорожным его движениям можно было угадать, что и во сне его преследовали события действительной жизни.

- Нет, нет! - воскликнула графиня, прижимая руки к сердцу. - Нет, он не переменился. Он страдает из-за меня, он любит меня! Слова его, вероятно, ложь! Да, это ложь, - добавила она, обрадовавшись своей мысли. - Нет, он хотел оттолкнуть меня, потому что отгадал меня.

У Остапа на коленях лежала бумага: это было письмо к Альфреду. Не останавливаясь перед неприличием своего поступка, графиня выхватила письмо из-под рук спящего и, сконфуженная, убежала в середину аллеи: он не проснулся.

Отойдя несколько шагов, Михалина стала читать письмо, сердце ее билось, в глазах мелькали искры. Письмо начиналось рассказом о положении дел, затем следовали легкие упреки за удивительное пренебрежение, с которым Альфред вел свои дела. Наконец, он писал:

"Делаю, что могу, что должен, ты один знаешь, какое бремя взял я себе на плечи, неведомое для всех, оно меня так угнетает, что я, право, не знаю, живу ли я и выдержу ли. Но не дела составляют для меня бремя. Я убедился в том, что предчувствовал, о чем догадывался в последнем разговоре нашем. На что мне перед тобою скрываться? Я уважал любовь ее, как никто, посвятил жизнь свою чистым о ней воспоминаниям и отрекся от света, чтобы только жить мечтою. Ты немилосердно раскрыл мои неизлечимые раны, и кровь потекла.

Беда тебе, Альфред! Ты не был ее достоин, потому что не мог сделать ее счастливой, вижу слезы ее, вижу грусть и чувствую, что эта душа желает более, чем ты ей дать можешь. Твоя вина. Ты не окружил ее такой заботой, любовью, попечением, уважением, которые она заслуживала. Ты не верил ей, ты недостаточно работал для ее счастья. Теперь она одна, несчастна... и я возле нее...

Но не опасайся за свое сокровище. Ты выбрал друга, достойного полной доверенности. Я здесь слуга, я здесь Остап, твой крепостной. Отправляясь сюда, я между воспоминаниями моими и действительностью поставил новую железную преграду: я женился. Ты не знаешь, ты никогда знать не будешь, что я для тебя сделал!"

Михалина далее не читала. Две мысли только звучали в ушах и сердце ее: он действительно женился, он женился умышленно. Она побежала к спящему, бросила письмо к ногам его и скрылась быстро за деревьями старого сада.

Солнце поднялось уже высоко, когда Остап проснулся более утомленный, чем отдохнувший и увидел письмо у своих ног. Схватив его, он скорым шагом поспешил к дворику, на котором жил.

Необыкновенный крик издалека обратил его внимание: он предчувствовал, что это должно быть какое-нибудь необыкновенное происшествие. Он увидал, что толпа людей с криком и бранью бежала на господский двор, и поспешил туда же. Вся деревня была в диком и неистовом волнении и требовала к себе на расправу бывшего управителя.

Остап прежде всего бросился к Михалине, которая отдала ему сына с просьбой о спасении и упала без чувств. Препоручив ее заботам прислуги, Остап бросился к бунтующей, грозной толпе. После долгих и неимоверных усилий ему едва-едва удалось несколько успокоить крестьян и уговорить их разойтись по домам. Он должен был дать им слово, что употребит все усилия к тому, чтобы пан Сусель не увернулся от суда и подвергся должному наказанию за те угнетения, которым он подвергал крестьян. Затем Остап поспешил успокоить графиню, которая сидела как окаменелая в страхе за Стасю, за себя и за храброго своего защитника.

Присутствие духа ее возвратилось, когда она увидала, что народ, успокоенный речью Остапа, оставил намерение взять мызу приступом и потихоньку отправился по дворам. Только взором приветствовала она Остапа и подала ему руку, до которой он едва смел коснуться.

- Прикажи запрягать, пан, - сказала она. - Я не могу тут оставаться, поеду с ребенком к себе.

- Не думаю, чтобы это было нужно, - сказал Остап, - потому что могу поручиться за спокойствие людей, они любят пани.

- Они неблагодарные! - воскликнула Михалина.

- Нет, они любят пани и помнят добро, которое она для них делала, чтобы усладить их горькую долю. Нет ничего удивительного в том, что долгими несправедливостями и обидами их довели до минутного отчаяния.

- Это дикие звери.

- В минуту бешенства каждый делается диким зверем. Не лучше ли простить им?

- Простить! Нет, это трудно.

Остап замолчал.

- Тебе нечего бояться, - сказал он после минутного молчания, - но если прикажешь!..

- Выеду, выеду!

- Так я прикажу приготовить все к отъезду.

Михалина посмотрела на него со слезами, проводила его взором и ничего уже не сказала.

- Уеду, - думала она про себя, боясь не за себя, а за него. - Он меньше страдать будет, ему будет легче без меня.

Бондарчук побежал за лошадьми и за управителем, который в смертельном страхе скрывался на мызе, под крышей. Надо было, для избежания повода к новым волнениям, выпроводить его из имения и вместе с тем воспрепятствовать его бегству, потому что Бондарчук дал слово предать его суду. Для этого Остап отправил его в город под надзором двух верных и сильных служителей.

Графиня отправилась. Остап для ее успокоения сопровождал ее пешком.

Народ, разойдясь со двора по деревне, начал потихоньку направлять шаги свои к корчме, где толпа советовалась со стариками о том, что было сделано и что должно было сделать. У всех лица были пасмурны и, как всегда после большого возбуждения, грустны. Одни на других сваливали вину, делали взаимные упреки, и все сознавались, что чересчур и неблагоразумно рассердились, надо было подумать, как спастись от последствий. Старшие обвиняли молодых, молодые же упрекали в примере старших, даже слышны были колкие выражения и брань.

Вдруг дворовый мальчик вбежал в это шумное сборище с известием, что пани оставляет Скалу. При этой вести на всех лицах выразилось сожаление. Михалина была покровительницей убогих, больных и никогда никого не отпускала без совета, утешения и помощи. Отъезд ее опечалил толпу, и все в один голос решились бежать навстречу своей пани, чтоб умолять ее остаться с ними.

Экипаж был уже на середине деревни, когда его встретила толпа людей с непокрытыми головами. Михалина, увидав народ, вскрикнула, приказывая кучеру скорее ехать. Но исполнить ее приказание было невозможно: толпа окружила экипаж, и несколько стариков приблизились к дверцам кареты.

- Чего вы от меня хотите? - воскликнула встревоженная графиня. - Чем я перед вами виновата?

- Пани, - сказал один из близ стоявших мужиков, - что мы сделали такое, за что ты хочешь бежать от нас? Деды наши служили твоим дедам, дети наши будут верны твоим детям, почему же вы с гневом покидаете нас? Разве мы ваши неприятели?

Михалина не поняла даже этих слов и в постоянном страхе восклицала только:

- Пошел, пошел!

- Пани, милая пани! Останься с нами! - кричали все. - Клянемся тебе, что мы будем спокойны, это мошенник управитель довел нас до отчаяния, но мы и сами знаем, что дурно поступили. Умоляем тебя, прости нас и воротись.

Остап приблизился к карете.

- Что же, пани, ты неумолима? - спросил он.

- Чего хотят они? Чтобы я осталась с ними? - говоря это, она бросила вопрошающий взгляд на Остапа.

- Делай, пани, как тебе нравится, а я держу их сторону, потому что они искренно просят.

- Но я боюсь, - тихо проговорила Михалина, прижимая к себе ребенка.

После минутного размышления она медленно сказала:

- Я возвращусь, хотя и не должна была бы это делать.

"Да, - думал, уходя, Остап, - она не должна была оставаться, а я не должен был просить ее об этом. Но, совершилось!"

Экипаж двигался назад на барский двор, обрадованная толпа подбрасывала шапки, крича:

- Пошли, Господи, здоровья и многие лета нашей пани! Это мать наша!

Занятый делами Остап избегал свидания с графиней, она тоже не искала его. Один раз в два дня, даже в четыре, встречались они, разыгрывая очень искусно роль самых равнодушных людей: он роль слуги, она - барыни. Несколько раз, впрочем, в голосе и взгляде их пробуждалось скрываемое с обеих сторон чувство. Иногда разговор переходил незаметно из обыкновенного в дружеский и сердечный. Михалина забывала свою роль и после с удивлением и страхом возвращалась к ней.

Дела понемногу разрешались, хоть и трудно было размотать клубок, спутанный руками злых и нерассудительных людей. Сусель невидимо поджигал кредиторов, подсылал жидов, подговаривал чиновников, упрашивал судебных своих приятелей и усердно работал над тем, чтоб сразить Остапа. Всякий другой среди этих преследований потерял бы и голову, и энергию, он выдержал.

От продолжительного дурного и несправедливого управления в имении развились страшные злоупотребления: служащие были соучастниками в грабеже с арендаторами, арендаторы с купцами, купцы с управляющим, управляющий с заимодавцами. Когда Сусель и его приятели заметили, что Остапа не одолеют ни угрозы, ни просьбы, когда все полицейские придирки он сумел торжественно уничтожить и противопоставить им влияние высших чиновников, ему знакомых, тогда они смекнули, что надо было что-нибудь другое придумать и лучше всего покориться ему.

Уладив все денежные дела, он должен был еще восстановить репутацию Альфреда во мнении соседей, подчиненных и чиновных людей, а главное, должен был, сколько можно, изгладить чувство ненависти, питаемое к Альфреду семейством убитого им юноши. Так прошло около полугода.

Альфред все реже и реже писал, Михалина, успокоенная насчет будущности ребенка, казалось, мучилась только отсутствием мужа. Остап был пасмурен и через силу ходил.

Но что делалось на Бондарчуковом хуторе?

Там день и ночь Марина плакала, выжидала, теряла терпение, ворожила и думала. Напрасно старались утешить, развлечь ее родители, родные и подруги, уверяя, что муж ее воротится, она чувствовала, что ее бросили, рвалась за беглецом, но не знала, где его сыскать. Наконец ей пришло на мысль, что Остап скорее всего мог быть у своих родных, в родной ему деревне. Родные, которые приезжали навещать его, рассказали ей дорогу, и она дала себе слово отыскать своего Остапа хоть на краю света.

Старик Кузьма уступил беспрерывным ее просьбам, мать долго противилась, но, утомленная тоской дочери, должна была согласиться на путешествие.

Марина отправилась с отцом в путь.

Старый всю дорогу молчал и вздыхал, Марина плакала. Наконец они приехали к родным Остапа, от которых узнали, что он в Скале. Марина тотчас же хотела туда отправиться, но родные упросили ее остаться ночевать, приняв ее гостеприимно и радушно.

На другой день Остап сидел с Михалиной на крыльце, а маленький Стася играл с собачкой на ступеньках. Вдруг крестьянский воз застучал на дворе. Марина быстро соскочила, подбежала к мужу и обняла его с бешеной радостью.

- Вот я вижу тебя! - восклицала она, заливаясь страшным смехом, в котором слышны были слезы. - Нашла наконец своего! Это я! Это я!

Она взглянула в эту минуту случайно на Михалину, которая, бледная как мрамор, нагнулась к ребенку.

Остап потерял присутствие духа и едва не лишился чувств. Ничего не отвечая жене, он поклонился смущенной графине, схватил Марину за руку и быстро увел за собой.

Судя по пасмурному его лицу и суровому молчанию, жена догадалась, что она явилась не вовремя. Место радости заступили страх и печаль, она следовала за мужем, как бы приговоренная к смерти, Остап тащил ее за собой. Они остановились на конце сада, у дверей его домика, Кузьма пришел тоже очень смущенный и при виде Остапа испугался. Они вошли в избу.

- Вы дурно сделали, - сказал Остап, даже не взглянув на Марину, - что приехали сюда без моего позволения. Говорил я вам, дожидайтесь меня, надо было потерпеть.

- А что же дурного, если мы будем вместе? - спросила Марина, ободренная его кротостью. - Разве я не жена твоя?

- Это правда, Марина, но о моей работе, о моих надобностях я позднее мог бы объяснить вам. Ты здесь не нужна. Ты тут некстати, и с тобой не пойдет дело на лад.

- Со мной? Это правда, - возразила она, обидевшись, - потому что та красивая пани очень побледнела, когда меня увидала.

Остап весь затрясся.

- Что ты сказала? - вскричал он. - Что у тебя в голове, Марина?

- Что? Что? То, что и у других. Люди толкуют, я об этом сама-то не догадалась.

- Люди! Люди глупы, люди подлы, а ты смеешь повторять их слова!

- Видишь ли, Остап, если бы это была сказка, ты бы смеялся и так бы не сердился.

- Ради Бога, молчи, - повторил Остап. - Кто смеет обвинять мою пани? Кто?

Марина обомлела от испуга, она лишилась бодрости, языка, опустила голову и молчала.

- Кто тебе сказал это? - спросил снова Остап.

Кузьма, почесывая в голове, обратился к зятю, явно смущенный:

- Эх, милый зятюшка, оставьте все это в покое. Люди, все люди, им только лишь бы болтать. Им черная палка покажется змеей, сухой лист - жабою, только было бы двое - уж и пара. Плюнь и брось, обыкновенно - бабьи сплетни. Не сердитесь, я вас прошу. Не желаете видеть нас здесь, мы, попросив прощения и поцеловав вас, поедем и будем ждать вас, где прикажете.

- Лучше было бы, - сказал Остап, - чтоб вы и теперь не трогались с места. У меня не жена в голове.

Марина, страдая от каждого слова, то бледнела, то краснела, гнев начал подергивать ее дрожащие губы.

- Зачем же ты брал меня? - спросила она после минутного молчания. - Чтоб посмеяться над несчастной? Нет, взял меня, так и живи со мной.

- Возвращусь и будем жить, - сказал грустно Остап.

- Нет, я останусь здесь, - отвечала решительно Марина. - Разве я какая-нибудь дурная женщина, что ты стыдишься меня перед людьми?

- Марина! Марина! Это не стыд!

- А разве я знаю, что это такое?

При этих словах она зарыдала и упала, заливаясь слезами. Кузьма пожимал плечами, не зная, что делать, помогать ли дочери, или просить зятя. Остап боролся сам с собой, колебался и наконец собрался с силами:

- Хочешь, - сказал он, обращаясь к жене, - так останься со мною.

- Ты позволишь? - спросила она, весело вставая. - Позволишь? Ты не будешь меня стыдиться?

- Останься, но выслушай то, о чем я буду просить тебя.

- Приказывай, сделаю все, лишь бы остаться.

- Тебе трудно будет здесь жить. Целый день будешь одна, я постоянно в разъездах, никого при тебе не будет. Не лучше ли было бы ехать тебе к моим родным и быть у них? Я бы посещал тебя. Будешь близко.

- Близко, но не вместе.

Остап отвернулся с горестным чувством, голова у него трещала, он не знал, что делать. За столько доказательств привязанности он не мог заплатить даже одним добрым словом! Хотел принудить себя приблизиться к ней, успокоить ее, приласкать, но при мысли, что все это будет ложь, содрогался. Между ними была огромная разница. Его воспитание, его жизнь, мысли стояли так высоко от той земли, по которой ходила бедная Марина. Они не могли понять друг друга, а где нет симпатии, там нет и связи.

Кузьма вертел шапку в руках, желая искренно попросить за дочь, чтобы ей можно было остаться в Скале, но не собрался с духом. Целуя руку Остапа, он приблизился к нему, посмотрел пристально и выразительно ему в глаза и рукой показал на Марину, которая посматривала сквозь слезы то на отца, то на мужа.

- Старый мой, - сказал тихо Бондарчук, - ты, может быть, это легче поймешь. Я, вероятно, здесь недолго пробуду, где же мне тут с женою хозяйничать? Вот еще бы несколько недель, и я бы к вам воротился.

- Но ей скучно... - сказал шепотом старик.

- Но я прежде вам об этом говорил, и вы согласились.

- Это правда, но сердцу нельзя приказывать.

- Пусть же останется Марина, - сказал Остап, - я на это согласен, две мили не Бог весть какое расстояние, я буду о ней осведомляться.

- А для чего же за две мили, - проговорила Марина, - я и здесь никому не помешаю. Разве мне много надо? Лишь бы был уголок, краюшка хлеба, да кувшин воды. Я буду сидеть тихо, спокойно, а если прикажете, то никто и не увидит меня.

Он почувствовал на себе действие этой полной упреков просьбы, но не мог или не хотел уступить.

- Милая Марина, - сказал он ей, - разве ты не сделаешь для меня того, о чем я в первый раз прошу тебя?

- Вы, - горячо воскликнула Марина, - желаете многого. Если хочешь, чтобы я не верила тому, что говорят люди, то не отталкивай же меня.

- Опять, - вскричал Остап, вскочив. - Опять то же самое! Не упоминай об этом!

- Тс, тс, - шепнул испуганный Кузьма, толкая ее локтем, - оставь это в покое.

Марина снова расплакалась и уселась на пол, заливаясь слезами. Кузьма посматривал то на нее, то на зятя, Остап ходил взад и вперед большими шагами.

- Пусть остается, пусть остается, - сказал он после минутного размышления. - Пусть останется здесь, я позволяю. Вот изба твоя, Марина, - добавил он. - Вот двор твой... Далее ни шагу.

Сказав это, он выбежал в сад почти в отчаянии, как помешанный от страдания и горести. Он возвратился поздно ночью и принялся за работу, за которой застало его наступившее утро. Марина сидела, съежившись в углу, дремлющая, но не спящая, со взором, устремленным на него, испуганная и грустная, она напрасно ждала утешительного слова, взгляда. Наконец дорога, которую она сделала, самое страдание усыпили ее. Остап бросил перо, запер сам ставни, посадил слугу караулить ее и уехал.

Одолев первое грустное потрясение от встречи с Мариной, Михалина успокоилась, более хладнокровно глядя на свое положение. Она только теперь поняла всю великость жертвы, принесенной Остапом, и он еще более вырос в ее глазах.

- Не могу ли я что-нибудь сделать для него? - спрашивала она сама себя и нашла ответ в своем сердце.

Она положила себе сблизиться с Мариной и дружеским и сердечным обращением с ней возвысить ее, образовать, сделать ее достойной Остапа. Труднее всего было приступиться к боязливой, почти дикой и еще более убитой страданием женщине, потом уже легче было простыми словами успеть убедить и склонить ее на откровенность.

Михалина поняла трудность своего предприятия, но не отчаивалась. Зная, когда Остапа не было дома, она пошла к ней в первый раз. Сердечными словами она тронула сердце этого бедного плачущего крестьянского ребенка, так что Марина увидала в ней не госпожу, а как бы старшую сестру. Они вместе пошли в сад и незаметно взошли на барский двор. Марина щебетала как пташка, исповедываясь во всем: в мыслях, в чувствах, даже рассказала ей о слухах, которые дошли до нее на дороге. Михалина вспыхнула, вздохнула, ничего не отвечала, только грустно улыбнулась.

На другой день она опять пришла к Марине и заметила, что она шла к ней свободнее и охотнее, на третий день крестьянка ждала ее нетерпеливо, а на четвертый сама побежала на барский двор.

Остап, постоянно занятый, едва только несколькими словами, киванием головы, взглядом приветствовал и прощался с женою. Марина только у Михалины находила утешение.

Михалина поступала с ней кротко, как с ребенком, направляя ее мысли на то, что для нее могло быть полезным, она озаряла ее душу светом знания и искусства, обращаясь более к ее сердцу, чем к уму. Марина слушала ее, как прежде Остапа, с неподдельным восторгом простой души: целые часы проводила она, задумчивая, оперши на руку прелестную свою головку, впиваясь взором в графиню, терпеливая, любопытная, жаждущая ответов на свои бесконечные вопросы.

Остап по приезде жены редко видал Михалину и ничего не знал о сношениях с нею Марины, потому что жена не смела сказать ему о них, он и не расспрашивал ее, а графиня молчала с намерением. Так проходили дни и недели.

-

Прошло два месяца после приезда Марины в Скалу, когда в ночь приехал нарочный к Остапу с письмом из-за границы.

Остапа не было дома, его нашли на берегу реки, куда он ходил скрывать свое горе. Пробежав письмо, он вскрикнул, залился слезами и побежал, сам не зная куда. Письмо это заключало известие о смерти Альфреда. Михалина делалась вдовою. Духовная назначала Бондарчука опекуном ребенка.

Остап понял свое положение, горько вздохнул и тихо молвил:

- Да будет воля Твоя, Господи!

Письмо к графине, писанное на смертном одре, прислано было также к Остапу для передачи ей.

День прошел у него в размышлении о том, как сказать графине об этом событии, только вечером он пошел на барский двор. Тут в первый раз застал он жену свою, сидящую у ног Михалины и слушающую со вниманием ее рассказы. При виде этой картины сердце его забилось. Веселое лицо Михалины произвело на него грустное впечатление. Эта женщина не имела на свете никого уже, кроме очень дальних и совсем незнакомых ей родных, вокруг нее находились только неприятели, жаждущие воспользоваться состоянием, завидующие каждой минуте ее спокойствия. Мог ли он покинуть ее в таком положении? Наконец он решился войти и нарушить их занятия, увидав его, Марина испугалась, вскрикнула и хотела бежать, но графиня удержала ее за руку с торжествующей улыбкой.

- Конечно, пан не воспретишь жене своей, - сказала она, - проводить со мной несколько часов в день, я совершенно одна.

- Пани, могу ли этому противиться? Боюсь только, чтобы дитя это не употребило во зло твою доброту.

- Но я повторяю пану, что это для меня благодеяние, она так добра, кротка, мила.

- Между ней и пани такое расстояние! - сказал тихо Остап.

- И ты тоже, пан, понимаешь свет обыкновенным образом? Мы далеки по воспитанию одна от другой, но обоюдно можем быть полезны друг другу. Есть истинные чувства, всем доступные, на которых мы встречаемся и достаточно понимаем друг друга. Позволь, пан, еще побранить тебя за такие слова. Мы со своим образованием далеко не достигаем того счастливого состояния, в котором простые люди видят, чувствуют и предугадывают многое. Мы с нашими фальшивыми понятиями лишились веры и врожденного инстинкта и бываем во многих случаях похожи на слепых, которые учатся различать краски ощупью.

- Сравнение, - сказал Остап грустно, - слишком широкое, а к тому же французская пословица говорит: comparaison n'est pas raison.

- Я остаюсь при своем, - сказала Михалина. - Если это сравнение не нравится пану, употреблю другое. Простые люди, что птички, издалека чуют нужную им травку, мы же ищем ее, но не чувствуем и не узнаем. Мы ученее, а они смышленее. Но довольно об этом, ты, верно, не захочешь уже отнять у меня добрую мою знакомку и приятельницу.

- Ты, пани, право, ангел! - воскликнул Остап.

- Без крыльев, без белой одежды... без счастья ангела, - тихо добавила Михалина. - Почему же не можем мы быть вместе? - сказала она громче.

- Не умею ответить на это, благодарю только от всего сердца, делай, пани, что хочешь. Но если я замечу слишком большие жертвы с твоей стороны, то убегу отсюда, мы убежим с ней вместе. Не хочу быть в тягость.

- Неблагодарный, недобрый друг, - вставая и подавая ему руку, с чувством сказала Михалина. - Хорошо ли так говорить?

В эту минуту сближения чувства Остапа и Михалины были так явны, что Марина, глаза которой засверкали ревностью, вскочила с места и готова была разорвать соединенные их руки. К счастью, графиня отступила назад уже с более хладнокровным видом, Марина успокоилась, но все еще недоверчиво всматривалась в нее.

- Ты, пан, оставишь ее у меня? - сказала тихо Михалина, приближаясь к крестьянке.

Остап молчал: он вспомнил, зачем пришел и не знал, как приготовить графиню к страшной вести.

- Я получил письмо от графа, - сказал он наконец едва внятным голосом.

- А ко мне он не пишет? - спросила Михалина.

- Нет, одно только письмо и было, и то даже писано не его рукой.

- Что же это значит?

- Граф болен.

- Болен? - подхватила она с видимым беспокойством, хватая себя за голову. - Очень болен? Прошу говорить мне правду!

- Довольно серьезно болен.

- Можно мне показать письмо?

- Я оставил его у себя, но после принесу.

- Что же с ним? Как же пишут?

- Не знаю, кажется вроде горячки, лекарь, кажется, чего-то опасается.

- Опасается? Так мое место при нем. Сейчас же еду! - воскликнула Михалина. - Прикажи мне, пан, приготовить все к дороге сегодня же, если можно.

- Самое важное приготовление состоит в позволении на выезд за границу, а этого мы не имеем.

- Но успеем получить?

- Нет, это нелегко и не скоро, хотя и буду стараться поспешить и уладить все.

- Добрый и единственный наш друг, ты поймешь, - грустно воскликнула Михалина, - что мое место при нем! Слабый, покинутый, одинокий, без меня, без нашего ребенка! Нет, я должна быть при нем!

Остап молча поклонился и, не зная, что сказать более, вышел.

На другой день утром Остап снова пошел к графине, скрывать долее смерть ее мужа было невозможно. Он сначала сказал ей, что получил новое уведомление о том, что болезнь графа усилилась и что он все приготовил к ее отъезду.

На третий день Остап, вынужденный обстоятельствами, решился сказать ей все, но слова замирали на устах его.

- Что же мой выезд? - спросила живо Михалина, увидав его в дверях.

- Приготовил все, но мне кажется...

- Что? Разве пан воспротивился бы этому?

- Я? Нет, но мне кажется, - повторил он, - что болезнь графа так усилилась...

- Разве он так плох? Покажите мне письма.

- Со мной их нет.

Михалина посмотрела на него почти как безумная.

- Так Альфред очень плох?

- Очень.

- Он умер? - вскрикнула она вдруг. - Он умер, скажи мне правду!

- Умер, - тихим голосом отвечал Остап.

Михалина молча обернулась, ища глазами ребенка, схватила Стасю, прижала его к себе, громко захохотала и упала без чувств.

В продолжение нескольких дней никто не видал ее, никто к ней не подходил, запершись одна с сыном, она молча целовала его. Однажды пришла к ней Марина, начав по-крестьянски ласкать ее, целовать, утешать, она слегка оттолкнула ее, взор ее блистал гневом и ужасной грустью.

В таком положении она провела несколько дней. Молчание прерывалось только громким плачем и смехом. Ночи она проводила в беспамятстве. Она не могла видеть Марину, которая, впрочем, скрытно всегда была при ней. Остап также не отходил от ее дверей.

Бедный Стася не в состоянии был понять ни своего несчастья, ни страдания матери, он плакал, глядя на ее слезы, бросался к ней, прося ее быть веселой.

После такого сильного припадка наступил совершенный упадок сил. Лекарства не помогали.

Всего ужаснее были ночи. В бреду Михалина кричала:

- Что вы держите меня здесь? Пустите меня, я пойду и умру! Он возьмет Стасю, он воспитает его, я не нужна. Он заменит ему отца. Я знаю, он любит меня, как прежде любил, для меня не покинет сироту. На что мне жизнь? Он отрекся от света, между мной и собой поставил женщину, он женат, он нарочно женился.

И потом начинала снова смеяться тем ужасным смехом, который леденил кровь в жилах даже равнодушных людей.

Марина из отрывистых выражений все узнала. Черные глаза ее наполнились слезами, лоб нахмурился. Она молча поглядела на Остапа, ушла из спальни Михалины, заперлась в своей комнате, уселась на пол, покрыла голову фартуком и горько плакала, придумывая, что с собою делать.

Остап не оставлял графини и не имел времени подумать о Марине.

Старого Кузьмы не было, никто не приходил утешить удрученную скорбью крестьянку.

- Пойду я на наш хутор, - подумала она. - Буду ждать его, буду надеяться, а если не дождусь, по крайней мере, жизнь пройдет в этой надежде. Мне надобно там остаться! Лучше издали надеяться, чем отчаиваться вблизи.

Хотела она вернуться домой, сил у нее хватало, но жаль было снова покинуть Остапа. Она знала, что он не любил ее, понимала, для чего на ней женился, а все чего-то еще ждала, на что-то надеялась.

Однажды рано утром она вышла из своей горенки, чтобы еще раз проститься с графиней, а потом уйти к своим.

К графине ее не допустили, у дверей спальни она увидала лежавшего в креслах Остапа, изнуренного, почти без сознания, со сложенными на груди руками, с поникшей головой, бледного, как покойник. Остап не видел ее, хотя и смотрел на нее.

Глубокая тишина царствовала в комнате, пани спала уже с полуночи. Сухими глазами взглянула на них издали Марина и ушла.

Не возвращаясь уже более в свою горенку, она обернулась лицом к солнцу, подумала, где должна находиться родимая ее деревня и родные ее, и одна-одинешенька, без денег и проводника, смело, как птичка, пошла на свою родину.

Старый Кузьма чинил резец у сохи, готовясь идти на работу, мать, охая, собиралась идти в сад, как вдруг оба увидали в воротах женщину, которую даже сначала и не узнали. Трудный путь, совершенный пешком, тяжкая печаль очень изменили хорошенькую Марину: загорелая, в пыли, худая, в запачканной рубашке, она походила на нищую. Бледное лицо ее с отвислыми щеками придавало еще более страшное выражение взгляду ее черных глаз. Кузьма поднял голову, когда заскрипели ворота, и вскрикнул:

- Господи помилуй, кажись, это Марина?

- Это точно я, батюшка! - отвечала она тихо.

- Что с тобою, дитя мое? Одна? Кто привез тебя? Не сделалось ли с тобою какое несчастье? - начали говорить отец и мать, спеша подойти к ней.

- Никто не привез меня, пришла пешком.

- Одна?

- Как видите.

- А Остап?

- Остап и не знает, что я ушла, - молвила она со слезами. - Разве я нужна ему!

- Как, разве он бросил тебя?

- Нет, он и не смотрел никогда на меня. Пани его получила известие о смерти своего мужа и заболела. Он при ней день и ночь, а я была не нужна им и ушла. Вот не умерла и дотащилась до вас.

Старый Кузьма и Акулина сидели у постели дочери, и хотя невозможно было защищать Остапа, но Кузьма все-таки старался извинить его, брал вину на себя, что позволил дочери ехать, наконец, уверял по-своему, что Остап воротится, и все будет хорошо. Но Марина все молчала. Ей немного легче было, что она возвратилась к своим, что видела снова любимые свои места, более она ничего не смела желать.

Спустя несколько дней усталость прошла, осталась молчаливая грусть. Сидя на пороге хаты, с обращенным к воротам взором, она смотрела на дорогу и, казалось, все чего-то ждала. Часто очень, опершись на ладонь, упорно смотрела она в одну сторону, всякий шум, каждый шелест, всякий доходивший до нее издали голос заставляли ее поднимать глаза и волновали ее сердце, а когда родители допрашивали ее, чего так напрасно ждет она, тогда она отвечала:

- Ничего, так себе сижу.

Мать оставляла ее в покое и плакала тайком. Отец боялся, чтоб дочь не сошла с ума, и однажды, придя к ней вечерком, сказал ей:

- Послушай, Марина, или ты очень больна, или не веришь в Бога?

- А что?

- Да не годится человеку сидеть так сложа руки.

- А что же я буду делать?

- Что? Разве делать-то нечего? Слава Богу, есть поле и работа. Что же делать, что грустно тебе, мой голубчик, вот я скажу тебе, что и я не раз страдал в жизни, а бывало, хотя и плачу, а иду на работу. Трудясь, человек как бы все легче переносит, потому что и Господь труд любит. А сидя так и тоскуя и как бы любуясь на свое горе, человек теряет здоровье и разум, и ничего из этого не выходит хорошего.

Марина обратилась к нему:

- Батюшка, - произнесла она тихо, - позвольте мне так остаться, я, право, не могу ничего делать.

- А все-таки попробовала бы! Право, работа как лекарство, дитя мое.

- Мне не надо лекарства, я не больна.

- Что тут говорить? - молвил Кузьма, качая головой. - Для тебя время прошло бы лучше, скорей, а там пани выздоровеет, и Остап воротится.

- Хоть бы и воротился, он обо мне не думает.

- А для чего же он бы женился?

- Батюшка, милый батюшка, хоть бы я и сказала тебе, ты бы не понял меня и не поверил бы мне. Я сама только чувствую, а не понимаю, как это сделалось. Он женился, как бы это сказать, для того, чтобы та пани, которая его давно любила, подумала, что он забыл ее, и оставила бы его в покое.

- Видно, он не любил ее? И то хорошо.

- Кто их поймет! Батюшка родимый, он ее очень любил, но любил и мужа и не хотел ничем вредить ему. Что я для него?

- Брось, Марина, у тебя, Бог знает, какой-то вздор в голове! Ни ладу, ни складу!

На другой день Марина пошла в сад, хотела работать, но не могла, она возвратилась снова к избе и уселась на пороге.

Прошла осень, а о Остапе и слуху не было. Марина, проводя дни и вечера сидя на обыкновенном своем месте, вскакивала, прислушиваясь к малейшему шелесту, плакала.

Однажды, рано утром, увидала она идущего с ребенком на руках Остапа: вскочила, покраснела и, онемев, стала как вкопанная.

Остап нес Стасю-сироту. Михалины уже не было на свете. Увидев жену, он почувствовал сожаление к несчастной и, протягивая ей дрожащую руку, едва мог выговорить:

- Видишь, я вернулся.

- И не покинешь уже нас?

- Никогда! - грустно сказал Остап. - Никогда, останусь с вами.

Кузьма, Акулина, все жители хутора сбежались и встретили его радостными восклицаниями, приветствуя его, обнимая, забрасывая вопросами. Марина с грустной улыбкой смотрела на всех, как бы желая сказать им: видите, он воротился ко мне, он меня помнит.

Этой радости не разделял только тот, кто был ее виновником.

После понесенной потери он чувствовал пустоту в душе и потерял возможность найти утешение в окружающем. Там, позади, ему виднелся гроб, здесь, в кругу этих добрых и простых людей, он чувствовал себя неловко. Совесть говорила ему, что он нехорошо поступил с ними. Ему оставалось загладить свой дурной поступок перед Мариною и воспитать сироту, которому он обещал заменить отца. С болью в сердце должен был он продолжать свое земное поприще, не смея даже желать ни отдыха, ни спокойствия, ни смерти.

Пожалей его, читатель, и прости ему, как простила его добрая и кроткая Марина.

Для Стаси он был наставником и отцом, для Марины - другом, мужем и простым крестьянином, как она, для братии своей - лекарем и советником, как и прежде. Он снова надел кафтан и начал обегать села, а вечера и утро посвящал домашним обязанностям.

Да, не многие умеют быть истинно счастливы. Труден и скользок путь жизни.

Крашевский Иосиф Игнатий - Остап Бондарчук. 3 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Осторожнее с огнем
- А я, - сказала блондинка, живо подымая голову, - если бы я любила, е...

Последний из Секиринских. 1 часть.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Необходимо знать, что род Секиринских, подобно другим пол...