Крашевский Иосиф Игнатий
«Осада Ченстохова (Кордецкий). 7 часть.»

"Осада Ченстохова (Кордецкий). 7 часть."

- И ксендз-приор знает об этом? - спросил он.

- Еще нет; я думаю, что он был бы против этого, но я набрал отважных воинов и в полдень думаю двинуться.

- Да? - повторил несколько раз Чарнецкий. - И без меня?

- Вспомните и вы, что меня так же с собой не взяли; я могу погибнуть, на вас возложена охрана целого монастыря; невозможно, чтобы мы оба действовали. Будьте же справедливы, вы свое уже сделали, теперь и я попробую шведского мяса.

- Да! Да! Больше ни слова, - неохотно ворчал пан Петр. - Прекрасно обдумано. Разумно, но отстранять меня от участия в этом деле, пан мечник, это не по-товарищески. Нет!

- Прости, пан Петр, не сердись, - сказал Замойский, - вы лучше всего понимаете, что это за мука сидеть в укреплении, смотреть на шведа и не трогаться с места; вы свое уже сделали!

- Ба! Когда это было! - воскликнул Чарнецкий. - И наконец, я делал вылазку ночью, мы подкрались, как разбойники, а тут - днем! Ай, ай, мечник! Чертовскую штуку вы сыграли со мной, а я был дурак, не догадался.

Замойский потирал руки от удовольствия и смеялся очень охотно и вообще был так рад, что дрожал, как дитя, которому отец привез новую игрушку; напротив, пан Петр ходил нахмуренный и обиженный, хотя старался скрыть это, насколько был в силах.

В это время подошел приор и внимательно поглядел на обоих.

- Что это, пан Петр, вы так косо поглядываете, а пан мечник чего-то смеется?

- Великое дело! Я устраиваю банкет и никого не попросил. Вся моя надежда на вас, отец приор.

- Но что ж это такое?

- Спросите, что он замышляет.

Замойский уже сам подошел к Кордецкому.

- Вот я немного подшутил над паном Чарнецким; ему хотелось бы все самому сделать, но тут кое-что устроилось и без него, вот он этим и недоволен.

- Но в память ран Христовых не следует быть таким завистливым.

- Но я ничего не понимаю, - сказал недовольно приор.

- Ну, теперь уж дольше нечего скрывать: сегодня в полдень я делаю вылазку на шведов; люди готовы, все предусмотрено; нагрянем, как гром, на работающих над подкопами, может быть, достигнем орудий, чтобы их заклепать, как это сделал пан Чарнецкий; что ни попадется в руки, изрубим и возвратимся.

Кордецкий стоял, удивленный таким смелым планом, а Чарнецкий тихонько повторял:

- Черт бы его взял! Днем! Днем!

- Но ведь это очень рискованно, вы можете погубить и себя, и всех воинов! - воскликнул приор.

- Напрасно вы будете меня отговаривать от этого; все готово, обдумано и случится так, как я говорю. Шведы тоже этого не ожидают; увидите, что все удастся.

- Эй, пан мечник, воздержитесь от этого.

- Я обдумал и сделаю, - сказал Замойский.

- Кроме того, - отозвался пан Петр, - и меня не хочет брать с собою.

- Если мы погибнем или будем взяты в плен, то кто будет руководить обороной обители?

- Обоих не пущу, - решительно прервал приор, - это напрасно!.. Достаточно, что один подвергается опасности. Но пожалейте себя, пан мечник, подумайте.

- Обдумано!

- А шведы?

- Я прошу не колебать моего мужества, - прервал Замойский. - Чтобы я не сделал вылазки! Достаточно я сидел сложа руки.

Приор поднял глаза к небу, вздохнул и растроганно обнял Замойского.

- Да благословит тебя Бог, вдохновивший на такое смелое предприятие! - воскликнул приор. - Почему Польша так мало имеет таких сынов! Пригодились бы они в эти дни равнодушия. Увы! Такие люди являются исключениями.

Замойский прервал настоятеля и воскликнул:

- Пан Петр, вы приготовьте заранее пушки, и если за нами будет погоня, то примите шведов внимательно, как гостей, не жалейте пороху.

- Я это понимаю, - ответил Чарнецкий, - но я вам все-таки не могу простить, что вы не хотите меня взять с собой!

- Пан Петр, сами видите, что это невозможно.

Еще несколько минут продолжался разговор, потом Замойский тихо собрал храбрых людей, осматривал их и давал им приказания. Ничего не зная об этом, шляхта смотрела с удивлением, не в состоянии понять, к чему делаются такие приготовления.

В полдень через фортку с восточной стороны, хорошо укрытую во рву и заваленную камнями, вышел отряд из ста пехотинцев-добровольцев к земляному валу. Замойский ожидал, пока шведы отправятся обедать. Как только это случилось, а шведы, ни о чем не догадываясь, ослабили вследствие недостатка пороху огонь, который долго нельзя было поддерживать, рейтары и пехота двинулись к лагерю; наступило обычное время отдыха.

Замойский спустился к окопам, где его ожидали уже вооруженный сын и жена. Прощание было краткое, но очень трогательное. Молча поцеловал в лоб мечник свою жену и с веселой улыбкой сказал:

- С нами Бог, моя дорогая, не беспокойся; кого Всемогущий захочет спасти, того спасет. Прежде всего надо исполнить долг!

- Боже сохрани, чтобы я тебя отвлекала от исполнения долга, - проговорила пани Замойская с мужской отвагой, - сожалею, что я не могу разделить с вами опасности. Однако, помни, что имеешь жену и сына. Не слишком горячо принимайся за дело. Ты нужен как здесь, так и везде. Не подвергайте себя большой опасности, не подвергайте, - говорила жена мечника дрожащим голосом, всхлипывая и стараясь скрыть свои слезы. - Позаботься о Стефане, он еще молодой и неопытный. Да хранит и благословит вас Бог и приведет к желанной цели.

Сказав это, жена мечника упала на колени, склонив голову, и молилась. Замойский в молчании прошел через фортку, и приор благословил его именем Бога Авраама и Иакова. О, нужно было видеть эту картину простой, но удивительной красоты, молитвы и мужество женщины, ясный, но растроганный взгляд приора, серьезное лицо жены мечника, горевшие глаза Стефанка, чело героя предводителя и слезные взгляды честной женщины, которая все, что было дорогого, приносила в жертву Богу. Нужно было видеть всю эту картину, заключенную в тесную раму маленькой фортки, скрытой от взора посторонних зрителей, чтобы понять торжественное значение всего происходившего.

Пан Чарнецкий стоял в стороне и повторял полусердито, полурадостно:

- Днем! Днем! Он надул меня, но я отплачу, увидим! Можно легко себе представить, с каким беспокойством все удалились от фортки и взошли на стены.

Самый отважный из защитников Ченстохова шел на борьбу с неприятелем, в тысячу раз сильнейшим, бросаясь прямо в пасть его с геройской отвагой! Приор, жена мечника и вся шляхта, присутствовавшая при выходе воинов, взошли на башню и начали смотреть и молиться об исполнении их замысла. В это же время "Под Твою защиту прибегаем" хором пели пред алтарем монахи. Чарнецкий установил уже орудия, торопил пушкарей, заряжал, прицеливался и посматривал завистливыми глазами, в которых видна была жажда отваги.

На дороге показалась горсть поляков, стремглав летевшая; больше никого не было; соблюдая полную тишину и не будучи замечены, ясногорцы подошли к неприятельским батареям, которые молчали; Замойский шел впереди, возле него сын. Когда они уже совсем близко были возле орудий, жена мечника, будучи не в состоянии наблюдать эту картину, просила, чтобы ее отвели в часовню. Приор продолжал оставаться на стенах.

Замойский, устремившись к батареям с северо-восточного угла, притаился и, прежде чем шведы, которые лежали в окопах, увидели его, приказал наброситься на них. Раздавшийся внезапный крик был слышен даже у стен монастыря, так как ясногорская пехота уже рубила неприятеля, а отделившаяся от нее часть, под предводительством мечника, двинулась на олькушан, занятых подкопом. Молодой Замойский остался у батареи с тем, чтобы как можно скорее заклепать пушки, и продолжал рубить не успевших спастись бегством шведов. Но уже и в лагере заметно было замешательство, слышны были выстрелы, и шведы двигались со всех сторон.

Тем временем, когда сын Замойского возился с пушками, мечник уже был возле подкопов; бедные олькушане, как только увидели его, упали на колени и воскликнули:

- Нас принудили силой работать, мы католики!

- Бить только шведов! - кричал Замойский. - Эти - невиновны, это - наши! Бегите домой, - сказал он рудокопам, - и не помогайте нашим врагам.

После того как шведская стража, которая здесь стояла, была перебита, мечник, разогнавши олькушан, быстро возвратился к батареям, возле которых оставил своего сына, а здесь уже был шум, крик и громадное смятение в лагере; со стороны города Ченстохова виден был конный отряд, играли трубы; нужно было вовремя начать отступление.

Но прежде чем собралась погоня, так как оседланных лошадей не было, мечник со своим отрядом успел отбросить шведов от их окопов и преследовал их по дороге к лагерю, ведущей от города к деревне. Это был опасный натиск, но вскоре Замойский опомнился, так как вдали уже показалась конница; он приказал повернуть назад и, взглянувши на своих людей (одного только недоставало), стал отступать. Нужно было быстро спешить к оборонительной линии; конница мчалась галопом, но как только шведы приблизились на орудийный выстрел, Чарнецкий приказал открыть по ним огонь; они принуждены были остановиться, так как в их строе произошла паника, и несколько всадников свалилось с лошадей. Солдаты начали кричать на своем языке: чары! чары! И всадники, не думая уже о преследовании Замойского, кружились, как сумасшедшие, под выстрелами, посылаемыми из обители.

Вылазка, по-видимому, была совершена счастливо. Приор возносил благодарственные молитвы Богу; через минуту все солдаты уже скрылись за окопами. Шведы в первый момент не могли опомниться и понять, что случилось, не в состоянии даже допустить такой дерзости со стороны осажденных.

Миллер в то время обедал, когда ему раненый пушкарь принес это известие. Увидевши его в палатке, генерал бросил нож и, вскочив с места, как будто чего-то уже ожидал, воскликнул:

- Опять что-то! Что такое?

- Гарнизон монастырский напал на батареи... изрубили нас, испортили орудия, убили несколько людей и разогнали рабочих, подводивших мину.

Все присутствовавшие остолбенели.

- В ясный день! Напали на нас! Этого не может быть! Вы ошалели! - крикнул Миллер, блуждающим взором глядя на окружающих.

Все встали от стола, вышли, сели на коней. Миллер тоже приказал подать себе лошадь и галопом помчался на место вылазки. Здесь только остались следы победоносного нападения мечника. Два больших орудия были заклепаны и никуда не годились, много оружия, которое стояло в козлах, было забрано; лежали трупы убитых, одни даже с ложками в руках, другие с поломанными шпагами. У подкопов вся стража изрублена, а олькушан и след простыл.

Миллер как будто потерял способность говорить: ездил, смотрел, глазам не верил, опять поворачивал назад к этому месту, наконец, - молча направился к своей палатке. Палатка полководца была отчасти закрыта маленьким холмом и находилась недалеко от крепости; Замойский во время вылазки самым точным образом изучил ее расположение и как только снял шлем, тотчас подбежал к Чарнецкому.

- Пан Петр, - сказал он, - вы видите этот покатый холм?

- А что? Вижу... - ответил Чарнецкий.

- Там развевается знамя, и стоит палатка Миллера, хорошо было бы попробовать и пожелать ему доброго вечера...

- Вы совершенно правы, мечник.

Позвали пушкарей и стали наводить орудия, хотя прицел был далеко. Между тем, когда это происходило на стенах, генерал возвращался в палатку. Внезапно какое-то безумство охватило его, он приказал созвать полковников и подать вина; послышались смех и шутки. Потом с бокалом вина он воскликнул:

- За погибель врагов! Это ребячество! Увидим, чем это кончится! Со дня на день я ожидаю от Виттемберга новых запасов пороха и оружия. Возьмемся за них иначе. Чары не чары, а все-таки дадим им отпор. За здоровье Карла! Пью за предстоящее взятие Ясной-Горы!

Все подняли вверх бокалы, послышались громкие восклицания "Vivat"! В этот самый момент, как бы в ответ, грянул орудийный выстрел, и шатер наклонился в сторону и упал на все собравшееся общество. Пушечное ядро, хорошо направленное, попало в угол шатра.

Переполох был страшный и бегство беспорядочное, все бросили бокалы и во главе с Миллером бегом направились к местечку так ловко и быстро, как будто у них прибавилось сил.

Миллер, точно безумный, ужасно проклинал всех.

Зброжек и Комаровский, которые тоже там были, хотя также испугались, однако в душе смеялись над шведами и их поспешным бегством. Начальники только тогда опомнились, когда были в двухстах шагах от палатки.

Генерал, бледный, разъяренный, молчал.

Какое впечатление произвело на шведское войско такое нападение - нет нужды описывать. Солдаты, изнуренные продолжительной осадой обители и угнетаемые мыслью о каком-то сверхчеловеческом могуществе ясногорских защитников, усомнились в себе и жаловались. Измучившись и отчаявшись в своих силах, шведы глядели на трупы убитых мечником, как бы говоря:

- Такая участь нас всех постигнет.

Офицеры, которых больше всего погибло, так как они, желая подавать пример, смело бросались в бой, теперь уже теряли бодрость и всякое желание продолжать сражение. Все с нетерпением ожидали, скоро ли им позволят отступить, нисколько не скрывая своего желания.

Им казалось положительно невозможным взять Ченстохов, который защищался непонятными, таинственными для них силами. В палатках финнов - этих сынов мрачного и негостеприимного севера, ни о чем больше не говорили, как только о чарах монахов, которые в глазах испуганных солдат представлялись в самых фантастических образах. Почти силой приходилось их гнать в бой; а теперь, после сегодняшней вылазки, вера в чары еще более усилилась в войске, и так открыто раздавались жалобы на бесполезные жертвы, что Миллер на два дня прекратил штурмы. Между прочим, причиной этого был также отчасти и недостаток в порохе. Большие орудия, которые были присланы, вскоре исчерпали все военные запасы, находящиеся у Миллера; нужно было экономничать, пока не прислал еще Виттемберг боевых запасов из Кракова. Положение шведов, несмотря на превосходство сил, было очень неприятное. Такое значительное количество солдат, которых сразу невозможно было прокормить, само по себе уже являлось тяжелым бременем. Окрестные деревни с трудом могли их прокормить; зима еще более увеличивала затруднительное положение, которое с каждым днем ухудшалось.

Вопрос заключался в том, чтобы отступить без особенного стыда. Миллер еще не допускал возможности отступления, хотя многие знали, что этим должно все кончиться. Даже Вейхард, запершись в своей палатке, сердитый и мрачный, молчал и вздыхал, точно его мучили укоры совести.

На последнем совещании князь Хесский, Садовский и поляки откровенно высказали Миллеру, что следовало бы отказаться от осады и отступить, но он грозно накричал на них:

- Нет! Нет! Мы не отступим с позором! Я ожидаю пороха... Сам поведу на штурм и возьму этот проклятый курятник! Я должен его взять и уничтожить!

Все замолчали и разошлись.

XXIV

То, о чем Костуха напрасно просит приора, и как весело распевает, презрев подаянием

Следующие два дня прошли спокойно. Начальство дало шведам отдых, чтобы ободрить их к новым трудам; монастырь же готовился к обороне. Только напуганная шляхта, в которую даже успехи оружия не могли вдохнуть мужества, занималась распространением среди своих присных всякого рода сказок: то пугала друг друга минами; то искала поводов трусить и бояться приготовлений к новому штурму в самом факте молчания шведов.

Приор решил ничего не замечать и ничего не слышать. Рука Божия, явно простертая над святым местом, исполняла его бодростью и надеждой. Наконец здравый смысл говорил настоятелю, что шведы слишком много грозят, чтобы на самом деле быть грозными, и что зима их прогонит. Кордецкий с уверенностью рассчитывал на их отступление в непродолжительном времени и спокойно ждал событий.

Под вечер, на другой день после вылазки (то есть 2 декабря), старая нищенка, несколько дней уже не бывавшая в монастыре, снова постучала в ворота и, когда была впущена, торопливо направилась к приору, стоявшему неподалеку с монахами. Они обсуждали вопрос о распределении съестных припасов, в которых уже чувствовался недостаток.

- Отец благодетель, - сказала Костуха, ухватив настоятеля за подол мантии, - прикажите следить за пани Плаза: она в сговоре с Кшиштопорским и наверно знает, что сталось с деточкой.

- Ну, ну, старушка моя, - успокаивал приор, - есть у нас поважней, о чем думать; раз ее выкрали да припрятали, то мы непременно найдем бедняжку... но думать об этом теперь слишком трудно.

- Но несчастненькая страдает! - завопила Констанция.

- Пани Плаза ведь только под подозрением: доказательств нет. Сами знаете, как враждебно настроена шляхта, зовет на нас громы небесные за то, что не сдаемся. А если так искать, наугад, то их только хуже раздразним. Бог даст, когда все это кончится и начнут разъезжаться, мы уж усмотрим, чтобы девушку не похитили.

Констанция не смела возражать. Покивав головой и поцеловав край рясы отца настоятеля, она прямехонько направилась к Кшиштопорскому. Присев на ступеньках, старуха собралась докучать своему врагу, но тот, как только услышал ее "добрый вечер, пан Николай", так сейчас скрылся.

Констанция усмехнулась.

- Удрал, трус, - шепнула она и пошла.

На дворе не было ни единого уголочка, в который бы она не заглянула под каким-нибудь предлогом. Долго простояла она под окном Плазов, прислушивалась к разговорам, наконец, под предлогом попросить подаяния пошла к Замойским. А тут, откуда ни возьмись, сам мечник. Старуха, заметив его, хотела было улизнуть, но пан Замойский, увидев Костуху, крикнул:

- А! Вот и ты, старушка моя! Хорошо, что наведалась! Давненько собираюсь я дать тебе милостыньку за то, что ты верная и честная слуга Божией Матери. Много должны мы тебе за пули; и храбрая же ты: не один усач мог бы тебе позавидовать. Постой-ка...

- Спасибо, пан мечник, спасибо! На милостыньку не льщусь, а жрать мне дают: то кусок хлеба, то еще что-нибудь, к чему же мне деньги? И лохмотья кое-какие греют спину... не голодаю... зачем же зря таскать с собой деньги? Дайте тем, кто беднее меня, кто сам не знает, на что ему деньги, а мне они зачем?

И она засмеялась по-прежнему дико и с деланной радостью.

- Служка Божьей Матери, служка Божьей Матери... - повторяла она, - да разве я не богаче королей и вельмож у такой госпожи? К чему деньги, когда Она заботится обо мне? Приданого все равно не сколочу и замуж не выйду... разве что за незаурядного жениха... например, татарского хана или китайского королевича... а так, за этих голодранцев сенаторов и гетманов, которые около меня увиваются, да сохрани меня Бог, ради них бросать службу!

Мечник усмехнулся.

- А ты кто такая? - спросил он.

- И вам приспичило? - отвечала она, притворяясь помешанной. - Какой родилась, не помню, молодость хотелось бы позабыть, а говорить о ней не стоит; старость пришла, как из рукава вытрясло; теперь же, на кощеевы года, высмотрела я себе хорошее местечко на паперти, такое, что лучшего и найдешь, как на погосте...

И вновь рассмеялась.

- Неужели нет у тебя ни родных, ни знакомых, которые бы тебя приютили?

- А они мне на что? Худо мне, что ли? Родные не признают нищенки, так как в кармане у нее пусто; из милости жить... так уж лучше на Божьей, чем на людской... Да и так мне сдается, что уж недалеко до конца... а у моей Пани служба хорошая: и весело мне, и вольготно...

С этими словами она, как нарочно, подбоченилась, приподняла сермягу и вприпрыжку пошла распевать:

Я-ль не я-ли Малгожата1

Отличу лук от салата,

Я сама себе владыка,

Ты добром мне в нос не тыкай:

Есть и садик, есть и дворик,

Есть лужок, а вкруг заборик.

Я-ль не я-ли велька пани2

Есть дукатов тьма в кармане...

1 Маргарита.

2 Великая барыня.

XXV

Как тревожатся защитники Ясногорской скалы, и в какую беду попадает опять пан Яцент

Два дня ненарушимой тишины показались осажденным бесконечными. Среди неизбежных опасностей хуже всего может быть ожидание их и неуверенность. Трусливые ежеминутно дрожали при мысли взлететь на воздух. Другие боялись заговорщиков, готовых сдаться, неожиданного штурма или взятия ворот.

Приор и начальство прекрасно понимали, что передышка обозначала у шведов какую-то нехватку, ожидание подвоза. Потому было очень соблазнительно нарушить вынужденное спокойствие, а вместе с тем не было на то решимости, ибо поневоле приходилось считаться с собственными запасами пороха, селитры, серы и пуль. С другой же стороны, таяли припасы, да и было их немного. К счастью, дело было в Рождественском посту, так что недостаток пищи, благодаря набожным обычаям наших предков, привыкших к умеренному питанию в дни, предшествующие Рождеству Спасителя, переносился легче.

Трапеза монахов и пайки осажденных что ни день, то становились меньше: немного сушеной рыбы, ржаного хлеба, постного масла; какая-нибудь похлебка... от времени до времени стакан меда или пива... вот и все. Но никто не жаловался; только приор заглядывал по временам в склады и закрома, благословляя их и подсчитывая в то же время, насколько с Божьей помощью может хватить припасов. Вера его была так велика, что он не сомневался в возможности чудесного приумножения хлеба и рыбы, подобно тому, как когда-то накормил Иисус Христос народ в пустыне. Потому приор не слишком беспокоился. Пророческим духом и предчувствием он твердо верил, что Бог не попустит последнего из бедствий - голода.

Ничто не могло ни поколебать его, ни омрачить, ни поразить. Он отгонял сомнение и от себя, и от других великими словами: "Вера и единение!" И настолько был уверен в неприкосновенности монастыря, что, казалось, созерцал ее раньше, нежели она исполнилась. В последнем отношении никто не мог потягаться с ним. На всех находили минуты сомнения, горя, часы душевных мук... он один не был им подвержен. Если же когда-либо у него случались приступы малодушия, он отгонял их горячею молитвой и смирением, гнал от себя грешные сомнения и падал в прах у подножия креста, вливавшего в душу его утешение и бодрость. Удрученный, он возносил песнь свою к Духу Святому и еще до окончания ее чувствовал, как мужество охватывало его сердце, а бодрость вселялась в душу.

Ничто не могло смутить геройский дух этого человека; даже время, сокрушающее лучшие намерения людей тленом постепенных неудач, само время, казалось, вооружало и укрепляло его силы. Вначале он боялся более; теперь же после стольких превратностей всякие сомнения оставили его; он осязал возможность чуда, он верил в чудо.

Но рядом с ним, если не считать обоих полководцев, неустрашимых, как сам приор, и разгоряченных боем, а также малой горсточки верных, все прочие с каждым днем теряли силы и ежедневно нуждались в подъеме бодрости и духа. Даже ксендзы, несмотря на повседневное непосредственное общение с Кордецким, не могли идти с ним вровень. Едва набравшись бодрости, они мгновение спустя опять упадали духом; стыдились, вновь набирались храбрости и не умели укрепиться в вере. Приходилось неустанно следить за ними, опекать их, ограждать колеблющихся от приступов панического страха, гасить и обрывать их при самом зарождении. Приор трудился в поте лица своего, с болью в сердце боролся он с людскою слабостью. И не впадал ни в гнев, ни в ярость, так как сердцу его было чуждо чувство злобы: вместо нее царила жалость. Правда, он был строг, когда требовалась строгость; но без негодования, без досады, без нетерпимости. Воистину бесконечная работа! С одной стороны, требовалась неослабная отвага, с другой - неугасимое терпение.

Таков был подвиг Кордецкого.

Третий день клонился к вечеру. Приор сидел в своей келье, погруженный в глубокое раздумье, когда к нему ворвалась взбудораженная шляхта с сообщением, что к шведам подошли подкрепления из Кракова.

- Отче приор, мы погибли! - кричали они, ввалившись всей толпой. - Подходит обоз из Кракова, порох, оружие, подмога!

- Что же, мои дети, - спросил он ласково, - а вы не видели, идут ли им на помощь легионы ангелов и полчища серафимов, и мощь Пресвятой Девы, которые с нами?

Вопрос настоятеля застиг шляхту врасплох.

- Все это силы человеческие, - закончил приор, - а вы имели случай убедиться, что их мы не боимся.

Слова Кордецкого были для шляхты как горох в стену. Нет чувства более доступного людскому сердцу, более заразительного и всеобъемлющего, как страх. Это пламя, вмиг охватывающее все, чего коснется, и противятся ему только люди железной воли и каменного духа.

Когда приор вышел из кельи, шляхта побежала за ним следом, обгоняла его, хватала за руки, за полы и с криком повторяла:

- Отче настоятель, мы погибли, мы погибли!

Напрасно Кордецкий утешал их, успокаивал, не было приступа к этим людям. И только когда все вышли на двор, и Замойский, увидев нападение, прикрикнул, трусы оробели и замолкли.

Действительно, Краковским шляхом от Ольштына длинной вереницей тянулись нагруженные возы с порохом и оружием, как думали в монастыре. Чарнецкий первый увидел их издалека и готовился, так как дорога проходила от стен на расстоянии пушечного выстрела, встретить обоз орудийным огнем, как только он подойдет поближе, и хоть частью уничтожить. Однако раньше, чем возы приблизились на выстрел, сделалось так темно, что пришлось отказаться от расстрела.

Приор долго оставался на стене, спокойно глядя на приближение обоза, когда уже при наступлении полной темноты заметили подкрадывавшегося к стене солдата и узнали в нем пана Яцка Бжуханьского. Бравый мещанин, несмотря на то, что раз уже попался шведам и с трудом выпутался, принес в мешке немного рыбы и, прикрепив к стреле письмо, пустил его из лука к самым ногам приора. Лук погубил его. Шведы, не имевшие луков, признали в нем шпиона и бросились к нему раньше, чем он успел, сломавши лук, бежать. Его опять схватили, а Кордецкий был так поражен и огорчен случившимся, что долго не обращал внимания на лежавшее у ног письмо...

- Да хранит его Матерь Божья! - воскликнул он. - Верный и надежный человек... жертвовал и жертвует собой для нас... горе ему, если отведут его к генералу...

- Велим крюком достать рыбу, которую он положил на краю рва, - сказал Замойский, - пригодится. Ему же можно вперед спеть: "Со святыми упокой..."

- Нет, не говорите так, не говорите! - с ударением и силой возразил Кордецкий. - Откупим его, если будет необходимо. Монастырь не оставит своих верных слуг, а швед удовольствуется деньгами. Немного серебра для него больше одной вражьей жизни, а у Пречистой Девы хватит на выкуп своих слуг.

Письмо, подброшенное Бжуханьским, содержало нерадостные вести: в нем сообщалось осажденным, что шведы, получив подмогу порохом (о приближении обоза они знали уже рано утром), готовятся снова к штурму; что в лагере идут страшные приготовления; что из окрестных деревень и местечек свозят лестницы, строят машины, готовят тараны, льют несметное количество пуль, начиняют гранаты, приспособляют пращи для метания снарядов с горящею смолой.

Не успел еще приор вполголоса дочитать письмо, как о нем знала уже вся крепость, хотя и старались сохранить в тайне его содержание. Кто-то подслушал совещавшихся, оповестил монахов, разбудил и так уже взбудораженную шляхту, одним словом, поставил вверх дном весь монастырь. Едва настоятель вернулся в свои покои, оставив на стене военачальников, готовившихся на всякий случай к отражению неприятеля, как в келью ворвались толпой монахи и шляхта после короткого и бурного совещания в трапезной. Приор вперед догадывался о цели их прихода, терпеливо выслушал доводы, неоднократно уже приводившиеся сторонниками сдачи, и ответил очень кратко:

- Что было сказано раньше, - молвил он, - остается в силе; вы настаиваете напрасно, так как я не сдам крепость; вы упорствуете в трусости, я в надежде на Бога.

Перебил его, выйдя из толпы, ксендз Блэшинский:

- Да разве гоже нам, монашествующим, отрекшимся от мира, проливать кровь и драться? К тому же и припасы скоро выйдут, так не лучше ли заблаговременно?..

- Отец Матфий! - воскликнул Кордецкий. - Присягал ты на послушание или не присягал?

- Присягу помню и готов сдержать ее, - покорно отвечал монах.

- Итак, откиньте всякие заботы и тревоги: я несу ответственность; а исполняйте все, что я приказываю властью, данной мне от Бога.

Монахи отошли назад, но шляхта продолжала напирать.

- Что касается вас, панове, - сказал Кордецкий, - то напрасны и просьбы, и угрозы, даже крик... Я помолюсь Святому Духу, да преисполнит Он вас мужества, сам же сотворю то, что постановил.

Напрасно настаивала шляхта, приор был непоколебим и притворялся, что ничего не слышит; стал перебирать на столе бумаги и заниматься посторонним делом. Видя, что всякие старания напрасны, шляхта удалилась с ропотом неудовольствия.

Позвали брата Павла.

- Брат мой, - начал приор, как только Павел переступил порог, - там где-то под стенами, вблизи калитки, лежит, вероятно, по привычке старая Констанция и мерзнет. Позови ее ко мне, я пошлю ее депутаткой в лагерь. Послать кого-нибудь другого я боюсь, как бы шведы ему чего не сделали; а бабу они не тронут.

- Да она здесь, в монастыре, - ответил брат Павел.

- Пошлите ее в трапезную; я там поговорю с ней.

Как ни торопился приор, а старушка уже ожидала его у двери, опираясь на свой посох.

- Целую ножки ксендза приора! - приветствовала она с поклоном. - Откуда мне такое счастье, что понадобилась я, служка Божьей Матери?

- Если хватит у тебя ума, то можешь оказать мне большую услугу. Но прежде отвечай: ты не побоишься идти в шведский лагерь?

- Я-то? - засмеялась старуха. - Пусть лучше ваша милость спросит, сколько раз я там бывала!

- Ну, тем лучше. Вот уже второй раз поймали Бжуханьского. Хороший он маляр и почтенный человек: скажи, пусть предложат выкуп, а я заплачу, сколько следует. Только живо, старина, а то его, того гляди, второпях повесят.

- В один дух устрою! Вот увидите, отче! - и она пустилась в путь.

- Переговоры поведи через кого-либо из квартиан, - прибавил приор.

- А это зачем? - спросила старуха.

- Как же иначе ты с ними разговоришься?

- Да ведь между ними немцев тьма... а я по-немецки маракую.

Подивились ксендзы такому необычному таланту, но посланная уже была далеко.

Отправляясь в этот путь, Констанция опять напустила на себя полоумную веселость, смех и шутки. На ходу кланялась солдатам направо и налево. Те, не догадываясь о ее роли, а видя только лохмотья и юродство, пропускали ее дальше.

Так, миновав трупы, валявшиеся вокруг крепости, вновь насыпанные окопы и погасшие костры, палатки и возы, Констанция с большим трудом пробралась в ту часть лагеря, где надеялась найти пана Яцка.

Чутьем дошла она до места, где бедный мещанин, все еще в шведском одеянии, стоял перед начальством, устроившим наскоро судилище. В стороне челядь строила глаголем виселицу, сколоченную из двух обрубков дерева. Бжуханьский был очень бледен и почти нем от страха; хотя он не столько боялся смерти, сколько возможности умереть без исповеди и причастия. А потому вполголоса обратился к нескольким квартианам, подошедшим из любопытства, с просьбою позвать ксендза.

Почти рядом с судьями несколько шведских заплечных дел мастеров приготовляли розги, жаровню и клещи, назначение которых было ясно. Хотели пытками вынудить у пана Яцка тайну, ради которой он поставил на карту жизнь. Сам пан Яцек, несколько оправившись от первого страха, видя, что больше нечего терять, держался очень храбро.

- Уж умирать, так умирать честно и отважно, - сказал он, - хоть кисть не сабля, но и у меня рука не дрогнет перед смертью.

На вопрос, зачем он ходил к монастырю, Бжуханьский ответил смело, что хотел предупредить монахов о подвозе пороха и приготовлении шведов к штурму.

- Это называется изменой! - заметил офицер.

- Когда измена, когда нет! - ответил Яцек. - Монахи наши отцы и благодетели. Матерь Божия нам матерью... Если бы я их не известил, было бы предательство...

- Какие еще носил им вести?

- Больше никаких.

- Не может быть: говори, а не то замучим.

Бжуханьский посмотрел на приготовления к пыткам, пожал плечами и замолк. Подошли палачи, он даже не поморщился. Обнажили ему спину, стали бить. Он плакал и молился, но ничего не мог сказать сверх того, что было.

Хотели уже пытать огнем, когда квартиане стали просить за него; прибежал также тот швед, которого Бжуханьский подпаивал, и старался выгородить и его, и себя:

- Да вы ведь знаете, - молвил офицер, - что он все равно приговорен к смерти!

В эту минуту подскочила к мещанину Констанция, стала его обнимать и целовать. Тот сначала испугался, так как не узнал старуху, но не противился объятиям. Среди нежных излияний та шепнула ему, чтобы предложить за себя выкуп, а приор выплатит.

Сами шведы и квартиане стали настаивать, чтобы Яцка перестали мучить; было решено немедленно его вздернуть.

- Пане, пане! - крикнул Бжуханьский, уже стоя под петлей. - Я заплачу выкуп. Отдам все, что есть, дайте только откупиться...

Шведы, падкие на деньги, приостановились; никто не ждал такого предложения. Послали сказать генералу, и посланный вмиг вернулся с приказанием вести Яцка к Миллеру.

Главнокомандующий поджидал Яцка перед палаткой. Фонарь на шесте, воткнутом в землю, освещал ночную тьму. Бжуханьский шел с веревкою на шее, то трепеща от страха, то храбрясь. Таков уж был его характер, что минуты безумной храбрости чередовались у него с ребяческими страхами. И в последний час свой он был таким же, как всегда.

- Ты что за человек? - грозно спросил Миллер.

- Мещанин, бедный маляр, - ответил Яцек трепетно.

- Изменник! - крикнул генерал.

- Нет, генерал, - молвил Яцек смело. - Я служил отцам-паулинам по долгу присяги.

- Королю должен был ты служить, не им.

- А разве он мой король? - спросил Яцек.

Миллер вскочил, потрясая кулаком, и крикнул: "Вешать!".

- Пане генерале, я откуплюсь, - взмолился мещанин.

- А сколько дашь? Верно талер; твоя беспутная жизнь больше талера не стоит.

- Сто талеров, генерал.

Миллер слегка задумался.

- Откупишься, чтобы опять каверзничать? Нет, повесить негодяя!

- Полтораста, - уже гораздо смелее сказал Бжуханьский, заметив колебание Миллера.

- Давай двести и ступай ко всем чертям! - закричал Миллер. - А не дашь, так марш на виселицу!

- Стольких нету! - отвечал маляр. - Воля ваша!

- Ну!.. Двести значит?

- Нет.

- Не дашь?

- Не могу.

- А где деньги?

- В монастыре.

- Ага! Не дома?

- Вот-те на! - снаивничал Бжуханьский. - Да если б они были дома, вы бы их давно порастрясли!

Миллер цинично рассмеялся.

- Велите довести меня до монастырских ворот, а там заплатят из моих денег.

- Бестия! Не глуп! - сказал швед. - Твое счастье, что мне мало корысти в тебе подобных. Ступай в монастырь, да скажи им там: пусть ждут, скоро приду.

Бжуханьский уже собирался сбросить с шеи петлю.

- Ну, нет! - закричал генерал. - Вести его через весь стан с веревкой! Да содрать с него мундир шведского солдата, который он марает, и вести голым!

Так и сделали. Констанция побежала вперед, весело подпрыгивая на ходу, и пока мещанин медленно дотащился до калитки, его уже ждали высланные приором полтораста талеров. Шведы так и передали беднягу с веревкою на шее.

Брат Павел сейчас же набросил ему на плечи чью-то рясу, и Яцек, как был, не снимая с шеи петли, направился в часовню Пресвятой Девы, чтобы сложить к подножию Ее алтаря роковую веревку, как каторжники складывают кандалы, а калеки костыли. Здесь он помолился, поплакал и, немедленно приведенный в монастырь, был окружен любопытною толпой.

Он порассказал много подробностей о приготовлениях шведов, а также принес вести о громадной татарской силе, шедшей будто бы на подмогу Яну-Казимиру. Говорил, что, по слухам, король выехал уже навстречу этой дикой орде и находился в Живце. Надежда на выручку несколько ободрила осажденных, хотя в общем не предвиделось ничего хорошего. Только приор не хотел даже слышать о капитуляции, и приходилось подчиняться его непреклонной воле.

На следующий день предсказания штурма частью оправдались. Швед стал палить одновременно со всех батарей, однако без особого вреда: у пушкарей слишком мерзли руки. Гарнизон стоял на стенах в готовности отразить штурм, но последний оказался невозможным, так как шведам не удалось ни пробить брешь артиллерийскими снарядами, ни заложить мину, ни подвести подкоп, а деморализация шведских солдат бросалась в глаза даже осажденным.

Около полудня трубач снова передал в монастырь письмо от генерала, упорно побуждавшее капитулировать. В письме приводились такие доказательства:

"Хотя мы, - писал генерал, - именем, распоряжением и властью Пресветлейшего и Могущественнейшего короля шведского, Всемилостивейшего Государя нашего, старались склонить вас к сдаче, прилагая со своей стороны то более мягкие, то более строгие меры, которые, как нам казалось, должны были заставить вас одуматься и поразмыслить; вы же, однако, пренебрегли надеждами короля и нашими предложениями, упорствуя в сопротивлении, ведя двойную игру и притворно выказывая готовность сдаться; тем не менее мы постановили еще раз попытаться воздействовать на вас добром. А так как решение короля взять монастырь совершенно непреклонно, и мы, как вы имели возможность убедиться, прилагаем к тому неустанные старания, с каковой целью подвели подкопы под самые стены и два дня тому назад привезли из Кракова новые огнебойные орудия для уничтожения, сравнения с землей, и искоренения вашего монастыря, то берегитесь"... и т. д., и т. д.

Все письмо было в таком же духе: то угрожающее, то увещевающее, то дающее добрые советы, написанные вычурным стилем того века. В конце Миллер оправдывался, что если ему придется смести с лица земли весь монастырь, то вина будет не на нем. На чтение письма сбежались все, за исключением Замойского и Чарнецкого, не проявлявших особенного любопытства. Все старались прочесть в глазах приора признаки сильного потрясения, но Кордецкий был несокрушим.

Страшный шум поднялся в зале советов. Шляхта все кричала свое:

- Сдаемтесь же, сдаемтесь!

Улыбкой снисходительного пренебрежения встретил настоятель этот взрыв.

- О, маловерные и малодушные! - воскликнул он. - Как трудно пережить вам единый краткий миг лишений и труда!.. Так! - прибавил он. - Давайте ж договариваться со шведом, хотя бы для того, чтобы в мире, молитве и покое провести наступающие дни великих праздников. Успокойтесь: завтра я отвечу.

В последние слова он вложил столько горечи, что вогнал в краску стыда даже самых равнодушных.

XXVI

О том, как немалая честь выпала на долю Костухи, и как лиса хочет силою забраться в курятник

На следующий день наступил канун Рождества Христова, и приор с утра стал диктовать ответ, первоначально обдумав его сам с собою. Как все его письма, так и ответ Миллеру, отличался большой сдержанностью. Содержание его дышало большим знанием человеческого сердца и чрезвычайной изворотливостью. К тому же Кордецкий, при всем своем мужестве и прямолинейности, не был лишен едкого остроумия. Правда, он глубоко скорбел о необходимости прибегать к двуличности, которой требовали обстоятельства; искренно был против переговоров ради выигрыша времени, но Замойский переубеждал его, что во многих случаях подобные приемы неизбежны.

"Мы всецело признаем, - писал он Миллеру, - что ясновельможный пан относился к нам с большим долготерпением и неоднократно искал возможности войти с нами в соглашение. И хотя, несомненно, вина лежала бы на нас, если бы мы, вопреки воззванию к нам Его Величества короля шведского, не сдали монастырь, тем не менее, в данном случае, мы отнюдь не провинились в смысле волокиты и заносчивого самомнения; если же медлили со сдачей, так только потому, что ясновельможный пан не согласился удовлетворить священнейшим нашим требованиям, почему нас охватил страх за наши вольности и преимущества. Ныне же, после столь же мягкого напоминания со стороны ясновельможного пана (Кордецкий сыронизировал немного), мы, несомненно, приступили бы безотлагательно к переговорам, если бы не великие дни празднования Рождества Христова. А потому, да снизойдет ясновельможный пан на перемирие, униженно о том просим. Мы же, получив осведомление от нашей высшей власти (на авторитет которой ясновельможный пан да позволит нам сослаться)..."

- А дальше что? - спросил с усмешкою всегда владевший собой Замойский. - Прикажите, ваше высокопреподобие, пообещать сдачу?

- О, нет! - ответил приор. - Слушайте же дальше: "Мы исполним все, что надлежит исполнить". Ясно, что если то, что надлежит, значит "продолжать обороняться", то мы так и сделаем.

- Ну, нет! Это напрасно, на такую удочку шведа больше не поймаете, - перебил Чарнецкий, - он прекрасно раскусил нас и не перетолкует ваших слов в смысле обещания покорности.

- А все-таки попробуем! Несколько дней отсрочки будут кстати, - сказал Замойский, - не мешало бы также написать слезное письмо Вейхарду, прося заступничества; он главный наш недоброжелатель, его не мешало бы умаслить. И еще одно письмо Вжещевичу.

Приор согласился и продиктовал покорнейшую просьбу; а когда оба письма были готовы и оставалось только отнести их в лагерь (в этом-то и состояло главное затруднение), то никто не вызвался идти к бешеному шведу.

- Воспользуемся же услугами той самой, которая спасла Бжуханьского, - сказал приор, - наша старая Констанция не откажет в своей помощи...

Послали за ней к воротам; но Констанции не оказалось в монастыре. Она сидела во рву, в своем убежище, а когда услышала зов со стен, то прибежала нескоро, запыхавшись, истомленная, встала она у порога трапезной.

- Что прикажете, святой отец? - спросила она.

- Беда на служку Божьей Матери! Гонят на работу! Придется вам, милая, еще раз проникнуть в шведский лагерь и снести письма Миллеру и Вейхарду.

- А почему бы нет? Не я боюсь шведов, а шведы меня; давайте скорей писульки, пока не поздно и еще не стемнело, чтобы я успела вернуться.

В трапезной тем временем, по старопольскому обычаю, накрывали стол для вечери в сочельник. На узких монастырских столиках было разложено немного сена, в воспоминание рождения Христа в хлеву; но по углам не поставлено снопов, потому что их не было в монастыре; а вместо белых струцлей (Белые, витые и, чаще, сладкие, сдобные булки.), формой напоминающих спеленутое дитя, был черный хлеб. На оловянной тарелке лежали оплатки (Опресноки, выпеченные тонкими листочками.); Кордецкий взял одну, сам подал нищенке и преломил с нею.

- Иди с Богом, честная раба, - сказал он, - и принеси нам залог спокойствия.

Она припала почти к самым ногам отца приора, отломила крошечный кусок опреснока и с низким поклоном прошептала:

- А Ганна, ксендз-приор?

- Сделаем все, что можно, чтобы разыскать ее, клянусь словом слуги Божия!

Старуха, обрадованная, собиралась уже уходить, когда Замойский также подошел к ней с куском облатки.

- Позволь и мне преломить с тобою хлеб, храбрая баба, - сказал он, - и дай нам Боже к следующим опреснокам дождаться лучших времен и спокойного пользования дарами Божиими.

Дверь затворилась за нищенкой; а вскоре после первой звезды все население монастыря и все приглашенные стали стекаться на сочельниковую вечерю в монастырскую трапезную; каждый старался воспользоваться минутной передышкой, так как полагали, что по получении ответного письма от приора шведы предпримут новый штурм.

Грустно было за столом, обычно оживленном всеобщим ликованием. На скорую руку поели несколько скромных блюд: рыбы, доставленной Бжуханьским, немного взвару и сухих плодов. Глубокое молчание царило в трапезной. Все спешили с ужином, обычно затягивавшемся так долго и с таким одушевлением, потому что к ночи опасались штурма, и всякий был рад пораньше выбраться на стены или в костел. Вечеря во многом напоминала трапезы в первые века христианства, когда среди яств участники тревожно прислушивались и оглядывались, не раздастся ли внезапно бряцание римского оружия и голоса преследователей. Наконец, печальное празднество окончилось. Всяк направился, кто на стены, а монахи на хоры, ведь приближалось великое празднество и надо было удвоить рвение в молитве.

В ожидании ответа из шведского лагеря, не уверенные в перемирии, а скорее в противном, то есть, что Миллер не будет согласен, начальство и гарнизонные солдаты расхаживали по стенам. По временам проходили в одиночку монахи, проверяли посты, и никто не смежил глаз, пока серебряный звон костела не возвестил о начале обедни вифлеемских пастырей. В костеле, по стародавнему обычаю, уже стояли колыбель Иисусова и ясли, пастыри, Божья Матерь, святой Иосиф и ангелы... все приходившие к обедне молились у вертепа.

После первой обедни ежеминутно повторялись обедня за обедней. Много было в монастыре ксендзов, и каждый приносил по три бескровных жертвы, так что богослужение без перерыва затянулось далеко до бела дня. На стенах чутко стояли смены; в шведском лагере виднелись частые костры, а оживленное движение, казалось, предвещало нечто сверхобычное. Монахи не без основания предполагали, что Миллер, зная, насколько они заняты церковной службой, воспользуется этим. Однако наступило утро, и ничто не оправдало их догадок. На рассвете пришла Констанция, очень гордая своею ролью, в прекрасном настроении и с письмом в руке.

Кордецкий, вышедший в притвор, столкнулся с нею.

- Ну, как дела, мой дорогой посол?

- Все шло как по маслу, чудесно, распрекрасно, как быть должно! - ответила она. - Приняли меня с почетом и вели через весь лагерь с криками и смехом: "Посланник монастырский! Глашатай от монахов!" Тогда я возгордилась, как и следовало, и выпала мне честь и счастье видеть лицом к лицу самого пана генерала. Он также смеялся во все горло, прочел письмо, покивал головой и бросил, не сказав ни слова. Вейхард, тот повежливее, написал ответ. Очень расспрашивали, что у нас деется, о чем кто думает, что кто делает; но мы как-то не могли понять друг друга, а потому они мало что от меня узнали. Шведы к чему-то готовятся, да нельзя понять, к чему... верно, не к добру.

Приор читал письмо. Вейхард писал, стараясь уверить настоятеля в горячей своей преданности монастырским интересам, доказывал, что всегда заступался за монахов, что Миллер, столько раз обманутый, уже не хочет верить. Сообщал в конце, что добился отсрочки штурма до послезавтрашнего дня, чтобы в монастыре могли отпраздновать Рождество Христово; но что послезавтра, безусловно, надо сдаться. Если же они опять откажутся, то генерал грозит полным уничтожением монастыря огнем. В заключение, как искренний доброжелатель, он клялся именем Христа и Пречистой Его Матери, что все написанное не пустые слова и истинная правда, и что в дальнейшем он уже более не сможет предотвратить беду.

Не печалясь о том, что может быть со временем, Кордецкий поспешил подготовить все необходимое для торжественного богослужения, которое должно было начаться в полночь, а окончиться около полудня. Костел горел огнями, тонул в цветах, принесенных из теплицы, сверкал драгоценной утварью, взятой из ризницы; лучшим же украшением его была набожная паства.

Пока на Ясной-Горе шла праздничная служба, в шведском лагере к чему-то усердным образом готовились. Лютеране и кальвинисты, коротко и просто помолившись каждый на свой манер в наскоро сколоченном сарае, разбрелись сейчас по батареям, минам и своим работам, так как праздник не особенно, по-видимому, связывал их в военном отношении. Сам генерал, уставший, истомившийся от скуки и нетерпения, подавал пример. Чуть забрезжил свет, как он был уже в седле, объезжал лагерь, ободрял, науськивал, обещал добычу и старался разлакомить людей надеждой на грабеж. Но солдаты слушали с холодным равнодушием, когда с насмешкой, и казалось, что у них не хватало только храбрости ответить полководцу: "Нам не взять эту твердыню, и не для нас сокровища".

Противоречивые распоряжения носились в воздухе; передвигали пушки, устанавливали их по-новому, опоясывали монастырь пехотой, связывали лестницы, сколачивали козлы и тараны, ковали крючья и иные орудия, могущие понадобиться во время штурма. А в монастыре раздавался только звон колоколов; и радостная музыка и пение волнами доносились до слуха шведов. На стенах же было, по-видимому, пусто.

Как только воздух начинал дрожать от звона колоколов, священных песнопений или других звуков, шведские солдаты искоса взглядывали в сторону монастыря и печально качали головой; вера в неодолимую силу ченстоховских чар была так велика, что ее ничем уже нельзя было поколебать. Люди, не знающие, что такое религиозный экстаз, называют его силу по-своему, как умеют. Можно в точности исполнять все приказания, но сердечного порыва они не создадут там, где его нет. У шведов не было воодушевления, никто не принимал к сердцу неудач; даже начальство, из рядов которого многие перебрались на кладбище в Кшепицах, не очень-то рвалось вперед.

Несмотря на обещания Вейхарда, Миллер, не дождавшись в назначенный срок ответа от монастыря и наученный опытом, что монахи снова прибегают к волоките, с отчаяния дал приказ начать после полудня пальбу из всех пушек и мортир. Атака полностью носила признаки последнего усилия.

Летели ядра, бомбы, связки железных прутьев; стремились поджечь монастырь, разрушить костел, засыпать молящихся обломками его. Бомбарды, поставленные на батареях, орудия меньшего калибра и пищали открыли по знаку адский огонь по крепости.

Миллер стоял на пригорке и смотрел с затаенным гневом и бешенством во взоре, ожидая подходящего момента. После каждого удачного выстрела лицо у него прояснялось; но таких было мало. Каждый промах разжигал в нем ярость. Вейхард держался поодаль, избегая попасться на глаза взбешенному шведу.

Квартиане также вышли из своего лагеря посмотреть, чем все кончится, и не скрывали своего негодования. То тот, то другой, засмотревшись на монастырь, хватался за саблю и хотел ударить в тыл насильникам. Но, вспомнив свое положение, опускал оружие и, вздыхая, ломал руки, точно желая удержать их, чтобы они не рвались понапрасну в бой. Все они повысыпали из землянок и палаток и в глубоком молчании бросали друг на друга взгляды, исполненные смятения и муки. Стоя на месте, они стонали и с диким бешенством обменивались взглядами, как бы не понимая каждый собственной вины и желая свалить ее на ближнего.

Каждый раз, когда порыв ветра разгонял и уносил клубы дыма, носившиеся над батареями и монастырем, Миллер с жадностью приглядывался, не валится ли там что-нибудь и не горит ли. Но твердыня ясногорская стояла нерушимою, только вся окутана туманом, поднявшимся с облаками к небу.

Это была одна из ужаснейших минут за все время осады, когда горсточку людей, запершихся в крепости, пришлось распределить повсюду и везде стеречь и защищаться... Неспособное к защите население притулилось на внутренних дворах и, разгоняемое то здесь, то там падающими ядрами, металось с криком, не зная, как и где найти более безопасное пристанище. На крышах разрывались бомбы, стены давали трещины, простенки рассыпались в мусор. Густая пыль, дым, стоны, крики, визг наполняли отдаленнейшие уголки. Многие из боязливых, в ожидании неизбежной смерти, лежали без сознания; другие молились, проклиная свою участь. Приор с крестом в руке выбежал из кельи после первого же выстрела и, не обращая внимания на ядра, сыпавшиеся почти к его ногам, взошел на стену, благословляя всех распятием. Замойский бегал с места на место и кричал:

- Берегите крыши, берегите стены, будьте начеку, не падайте духом! Именем Божиим заклинаю вас, дети, будем бороться, как мужчины!

Чарнецкий стоял возле орудий, управляя ими; молча, весь погруженный в свое дело. Порою только вырывалось у него радостное восклицание, когда удавалось сделать меткий выстрел, или тень неудовольствия пробегала по лицу, если ядро со свистом пролетало над его головой в монастырь. Тогда он следил за ним глазами, искал следы разрушения, но скоро успокаивался. Хотя канонада была очень частая и охватывала монастырь со всех сторон, причем орудия были частью направлены на внутренние строения, другие же громили наружные стены, чтобы пробить брешь, в особенности с севера, повреждения вовсе не были так велики, как бы можно было ожидать. Правда, на крышах повсюду полыхали ядра, обмотанные смоляными тряпками, с горящими лохмотьями, привязанными на веревках, но здесь повсеместно стояла челядь с ведрами воды: многие же снаряды сами гасли на снегу. Среди дворов раз за разом взрывались бомбы; но их обломки только бороздили стены, повреждали балки, выбивали окна; несколько осколков попало в толпу людей, перебегавших с места на место, но никого не убили. Другие ядра глубоко зарывались в землю и бессильно гасли, как бы отраженные чудесною рукою.

Тем не менее повсюду царил неописуемый ужас, и если бы только можно было добраться до ворот, трусы, несомненно, пробились бы из крепости и поспешили навстречу шведам. Но ворота зорко охранялись; а в келейке привратника брат Петр, в новой рясе, которую сам сшил из кусков трех поношенных сутан, сидел над книжкой и читал молитвы, весьма радостный и довольный своей обновой. Иногда, при особенно гулком взрыве, он кивал головой и опять брался за молитвенник.

Кордецкий за все время пальбы ни на мгновение не оставлял опасное место, от которого силою хотели оттащить его начальствующие и монахи.

- Сегодня место мое здесь, - говорил он, - вы воюете пушками, а я святым крестом! - и благословлял им присутствовавших.

- Покажите, которое из неприятельских орудий больше всего наносит вреда? - спросил он. - И я направлю против него всю силу моих молитв...

Медленным шагом подвигался Кордецкий по стене с места на место и всюду благословлял сражавшихся.

С северной стороны была поставлена самая крупная шведская кулеврина, стрелявшая тридцатифунтовыми ядрами. Она безустанно громила стену, и хотя нанесла мало вреда, однако сделала довольно большие выбоины. Уже смеркалось, когда сюда подошли Замойский с Кордецким, взглянули и огорчились.

- Сегодня они успеют проломить брешь, - сказал пан мечник, - скоро ночь; а завтра мы замуруем пробоины.

Кордецкий ничего не ответил, встал на колени, прижал крест к груди и начал молиться. Такая молитва, как молился Кордецкий, творит чудеса. Она восходит к небу, низводит взор Божий на землю. Вдохновенная, до боли проникновенная, слезная, такая молитва возносит душу горе. Он ничего не видел, не слышал, не чувствовал... В конце сотворил крестное знамение и поднял сияющий взор, как бы пробудившись от молитвенного экстаза.

И в это мгновение шведское орудие со страшным грохотом разлетелось в куски... Пушкари одни были убиты, другие в страхе бежали, и внезапно, темной завесой стал опускаться на землю холодный мрак, покрывая мглой всю окрестность. Так же вдруг, будто чем-то пристукнутый, оборвался огонь на всех пунктах.

Тихо... В монастыре стоят все изумленные, почерневшие от дыма, дрожащие от переутомления, охрипшие от крика... Стоят все, и начальство, и солдаты, как бы в ожидании... Поглядывают друг на друга... Молчат... По-видимому, не верят внезапному успокоению, бросают взгляды на шведский лагерь. А там движение, шум, переполох, но и они понемногу успокаиваются. Доносится по временам то глухой ропот, то скрип колес, то протяжные окрики.

Чарнецкий покрутил усы.

- Ба! - сказал он. - Хорошего нам задали жару; пойдем, посмотрим, много ли они попортили.

Приор в эту минуту подымался с колен, ослабев от напряжения духа, но сильный верой и ясный ликом.

- Кончено! - сказал он со слезами. - Кончено! Во имя Божие, поздравляю вас с победой.

- Как же так, ксендз-приор? - перебил Замойский. - Это только начало.

- Да не может быть.

- Я в том уверен.

- Но почему? - робко поддержал Замойского пан Петр.

- Почему? Я сам не знаю! Чувствую, что конец и страхам, и мщенью... Пойдем передохнуть и успокоить, и утешить население.

С этими словами он пошел вдоль стен, осматривал причиненные изъяны и ободрял народ. Перевязывал собственноручно раны, благословлял, лечил и словами укреплял колеблющихся духом. А когда вошел в толпу малодушных, обезумевших от страха, прятавшихся по закуткам, не обнаружил гнева, а приветствовал их речами, полными утешения и жалости.

- Дети, разойдитесь, - сказал он, - опасность миновала, отдохните, бедные.

Слезы блистали у него под веками, покрасневшими от бессонницы, трудов и сострадания. Так дошли они до ворот, у которых в это мгновение зазвучала шведская труба и раздался голос брата Павла.

- Пойдем, - сказал Кордецкий весело, - посмотрим, чего еще хотят от нас.

Это был посланный с письмом от Миллера. Письмо было гневное, полное угроз, суровое и предательски выдававшее бессилие. Взрыв ярости свидетельствовал о сомнениях, обуревавших взбешенного своими неудачами вождя.

"Ваши письма, - стояло в послании, - исполнены мнимого к нам уважения; подкладка вашей почтительности настолько же искренняя; пустословие, волокита, упорство..."

- Не надо читать это вступление, - сказал Кордецкий, - здесь одно краснобайство...

Далее Миллер требовал, чтобы либо немедленно сдали крепость шведскому королю, либо...

Тут уже сам Замойский рассмеялся, а Чарнецкий хохотал, уперев руки в боки.

"Либо, - читали они дальше, - за все убытки, причиненные их упорством, придется расплатиться монахам..."

- Вот он, - перебил мечник, - последний заряд: вытрясайте карманы.

"Сорок тысяч талеров за себя, двадцать за шляхту, засевшую в крепости".

Но раньше Миллер обещал отступить и ручался за безопасность. Если же и на этот раз встретит отказ, то грозил не только не облегчить осадное положение, но на три мили вокруг опустошить все огнем и мечом и сравнять с землей усадьбы шляхты (угроза задевала, главным образом, интересы Замойского). - "Вы же, - говорилось о монахах, - ответите не деньгами, а собственной жизнью, не имуществом, а вашею кровью".

- Ого, какой грозный! - воскликнул Замойский, - сейчас видно, что слова у него даровые.

Кордецкий шепнул:

- Доказательство, что это последний козырь: я уже говорил вам и теперь вижу воочию. Никакого выкупа он не получит, потому что и так должен оставить нас в покое. Что же касается разорения окрестностей, то на большее, чем он уже сделал, не хватит времени: страна начинает пробуждаться от сна, а потому пожелаем ему только счастливого пути.

- Недурной хотел он содрать на колядки куш, - засмеялся пан Петр. - Шестьдесят тысяч талеров! Теперь ясно, чего он хотел, добираясь до Ченстохова: поживиться надумал, бедняжка.

- А обеспечивая нам, якобы, неприкосновенность имущества, имел в виду прикарманить все, что требовал под предлогом военных расходов.

- Как-никак, - прибавил Замойский, - письмо престранное: даже незрячему ясно, как туго тому, кто тянет такую ноту.

- Мы победили... с Божьей помощью победили... с Божьей! - воскликнул смиренно Кордецкий. - Он нас спас, недостойных, сотворил чудо, великое чудо!

И, в экстазе повторяя слова, не дошедшие до слуха собеседников, Кордецкий поспешил в свою келью.

XXVII

Как Миллер среди тяжких невзгод крепится и хорохорится, а Вейхард на прощание выпускает последний заряд

Надо еще раз заглянуть в шведский лагерь, чтобы понять причину внезапной перемены в мыслях у Миллера. В последний раз мы видели его в пылу осады, полного ожидания, надежд, упорства, решимости. Вейхард стоял несколько поодаль и выжидал, что вот-вот монахи выкинут белый флаг.

Наступил вечер, и генерал, подскакав к северной батарее, заметил бестолковую стрельбу пушкарей, на которых больше всего рассчитывал, и велел при себе заряжать, наводить и стрелять.

Люди зашевелились под надзором главнокомандующего, но когда он уже радовался, заметив, что несколько ядер увязло в стене, внезапно, после третьего выстрела, орудие разорвалось с оглушительным взрывом.

В то же мгновение среди переполоха, вызванного несчастьем, заметили всадника на утомленной и забрызганной грязью лошади, который торопливо расспрашивал, где Миллер, и пробивался к нему через лагерь. Заметив толпу начальствующих офицеров, гонец прямехонько направился к ней. Генерал нахмурился, даже еще не зная в чем дело: он чуял беду, иначе бы его не разыскивали так усердно среди пушек и боевой обстановки. Он послал ординарца навстречу гонцу.

Тот вручил офицеру толстую пачку бумаг. Вейхард, догадавшись, что пришли вести из главной квартиры, и ожидая новых распоряжений или подмоги от Виттемберга, подскакал также поближе, чтобы узнать, зачем такая поспешность.

Но Миллер, одним глазом взглянув на пакеты и узнав печати канцелярии Карла-Густава, поспешил к своей палатке. Все начальствующие бросились ему вслед, и пальба прекратилась, потому что некому было командовать.

Сойдя с лошади, Миллер сорвал печати; но, лучше зная солдатское ремесло, нежели грамоту, он передал бумаги писарю, чтобы тот прочел вслух. Писарь начал с королевского указа, лежавшего поверх прочих депеш.

Действительно, это был указ за собственноручной подписью шведского короля, но содержание его показалось Миллеру странным: король требовал, чтобы Миллер, не нанося монастырю дальнейших ущербов и оставив всякую мысль о штурме, немедленно снял осаду...

Приводились и причины распоряжения: Ясногорский монастырь пользуется среди польского населения таким всеобщим почетом, что падение его враждебно настроило бы все население Польши и восстановило бы его против шведов. Потому рекомендовалось главнокомандующему прекратить всякие военные действия и отступить к Петрокову. К указу были приложены именные предписания Вейхарду идти на Велюнь, Садовскому в Серадзь, князю Хесскому в Краков, а квартианам в Малую Польшу, на постоянные квартиры.

По окончании чтения Миллер вскочил, грозно и с упреком воззрился на Вейхарда, а потом выслал писаря. Глухое молчание, полное недоумения, замкнуло уста присутствовавших; столько долгих и тяжелых трудов пошло прахом; старания их не только не дождались Высочайшего одобрения, но, наоборот, были признаны вредными. Усилия оказались напрасными; потери в людях, снарядах, порохе, оружии, времени, все разлетелось как дым!

Чело Миллера и всех его ревностных помощников потемнело, как черная туча: оказалось, что монахи, ссылавшиеся на авторитет Карла-Густава, одержали верх; им же, верным королевским слугам, пришлось проглотить обиду и унижение...

Прежде чем распустить собравшихся, генерал, как бы возымев новую мысль, строжайше воспретил разглашать королевский указ.

- Его королевское величество сам изволил послать меня под Ченстохов, - сказал Миллер понуро, - если бы мы успели взять монастырь, приказания об отступлении не было бы. У нас впереди еще несколько дней: может быть, одолеем монахов. Карать нас за это не будут. Для солдат, - продолжал он с хищной усмешкой, - важно не уйти с пустыми руками, иначе они потеряют всякую отвагу и охоту к войне...

Но Миллер напрасно тратил слова. Прочие советники молчали, никто не поддержал его мнения. Все были рады покончить с тяжелой осадой и отдохнуть после бесцельных напрасных трудов.

Князь Хесский первый прервал молчание:

- Простите, генерал, но, независимо от вашего дальнейшего образа действия, каждый из нас должен направиться согласно смыслу именного указа. Послезавтра я начну отступать на Краков.

- А я на Серадзь, - прибавил Садовский, - в моем предписании в точности означен день выступления.

Вейхард дал уклончивый отзыв:

- Я останусь с генералом, пока он не прикажет...

- Весьма благодарен, - перебил Миллер, - но корысти мне от этого мало... а, впрочем, посмотрим, как и что будем делать... а пока я прошу об одном: молчать о королевских указах.

Все разошлись, за исключением Вейхарда, от которого Миллеру хотелось отделаться больше, нежели от остальных. Он терпеть не мог Вейхарда, а тот все сидел.

- Генерал, - сказал он, - сердитесь, либо нет, а я все же скажу свое слово.

- Не довольно ли было этих слов! - сердито закричал Миллер на чеха, - не от них ли пошли все мои потери, и стыд, и полученный выговор...

- Ну, а если бы можно было все это загладить?

- Сомневаюсь.

- А деньги? - шепнул чех с усмешкой.

- По мнению графа, за срам также можно взять деньги?

- Конечно, нельзя... Но разве срам, что мы были слишком мягкосердечны, слишком слабы, слишком доверчивы к этим пройдохам и стрекулистам...

- Откуда же взять деньги?

- С монастыря, понятно! Миллер иронически рассмеялся.

- Каким образом? Вы надоели мне, граф. Если говорить, так говорите начистоту.

- Ведь монахи ничего не знают о королевских указах, а сегодняшняя пальба порядком их испугала. Послать им на выбор: либо разорение дотла, либо деньги.

Генерал постоял, подумал, поколебался, но, в конце концов, корыстолюбие взяло верх, и он решил попытаться. Совет Вейхарда был принят и таким-то образом получилось письмо, переданное под вечер трубачом в монастырь.

На другое утро пушки молчали, а с ответом от приора бойко шагала старуха, которую солдаты свободно пропустили через лагерь, напутствуя смехом и шутками. Она держалась с достоинством, как подобает послу; иногда отбояривалась от горланившей толпы рукой или словом и шла дальше, не обращая внимания на шумную встречу. Люди помоложе и побойчей забегали вперед, отвешивали низкие поклоны с притворным почтением, становились поперек пути, хватали за платье... Она же, вырываясь, шла прямехонько к палатке Миллера, которого застала окруженного всем высшим начальством, собравшимся поговорить и позлословить на тему о вчерашних указах. Вейхард, Калинский, Садовский, Коморовский, князь Хесский стояли вокруг вождя, лицо которого было хмуро и насуплено более чем у всех остальных. На знак Миллера у Констанции вырвали из рук письмо, а она сейчас же вручила другое Вейхарду с целой пачкой образков и печатных листков.

Это был явно рождественский дар, присланный Кордецким графу и князю Хесскому, так как пакет был очень объемистый, со множеством видов монастыря и брошюрок на разных языках.

Миллер и шведы издевались со смехом, но веселость их отдавала грустью и злобой. Все они искоса поглядывали на образки и картинки, были явно заинтригованы, но не решались рассмотреть их вблизи. Вейхард торопливо спрятал подарок, а князь Хесский взял его, важно расселся и стал читать историю святой иконы.

Миллер быстро пробежал глазами письмо, сделал гримасу и передал его Вейхарду со взглядом, в котором ясно можно было прочесть:

- На! Полюбуйся-ка на их писание!

Оба поскорее припрятали принесенные Костухой послания и умолкли.

XXVIII

Как в монастыре шумно справляют именины обоих Замойских, а звезда шведов закатывается

И вот, когда в шведском лагере уже наступила полная тишина, а Констанция ушла обратно без ответа на письма, на Ясной-Горе начался странный переполох.

Миллер поглядывал, удивлялся, не понимал: из пушек "стреляли на виват", как будто знали о близком уходе шведов; гремела музыка, звонили колокола, раздавались веселые, громкие крики. На миг кровь вскипела у шведа, он вообразил, что над ним издеваются, и уже думал о мести, когда на вопрос, что случилось, Зброжек ответил:

- Сегодня день святого Стефана, именины обоих Замойских, святки: у нас обычай, что музыка ходит из дома в дом, поздравляет с праздником и собирает подарки.

Ченстоховские пушки грохотали все чаще и чаще.

- Пороху у них достаточно!.. - уныло заметил Миллер.

- По-видимому; раз они так охотно пускают его на ветер! - прибавил Зброжек.

А Вейхард, бледный и расстроенный, скрылся.

В монастыре, едва рассвело, Кордецкий с братией в полном составе явился в помещение, занятое Замойскими. Он нес большой образ Божией Матери, писанный масляными красками на жести, и чудные агатовые четки в золоте. За ним гуськом шли монахи, а дальше часть шляхты, музыка, пушкари, местные жители и гарнизон. Пан мечник, увидев приближение торжественного шествия, вырвался из объятий жены, со слезами поздравлявшей его с именинами, и, выбежав навстречу приору, в искреннем порыве воскликнул:

- О, отче! Я не достоин!

- Достоин! Дражайший мой мечник! - торжественно молвил Кордецкий. - Защитники престола Божией Матери, Ее верные рабы пришли пожелать тебе долгих лет и всяческого благополучия. Да благословит Бог тебя, твою семью и все, что тебя окружает. Ты не торговался с Богом ни о собственной жизни, ни о жизни тех, которые тебе всего дороже, когда приносил их в жертву на алтарь Всевышнего: за это Он продолжит тебе век, благословит и осенит твою жизнь... Прими-ка пожелания наши, дорогой Стефан-старший со Стефаном-наследником. А вместе с пожеланиями прими также эту икону в память нашей Заступницы от недостойных паулинов; а эти четки из сокровищницы Матери нашей, как дар от Ее щедрот...

Мечник, его жена и сын плакали, растроганные прочувствованной речью, а монахи, подходя по очереди, обнимали и целовали пана мечника, после чего грянул такой салют из всех крепостных орудий, что пани Замойская воскликнула:

- Иезус, Мария!

- Не бойтесь, дорогая пани, - молвил приор, - это я велел палить в честь вашего супруга "vivat Stephanus"!

В ту же минуту музыка заиграла у дверей веселые колядки.

- Побойтесь Бога! - воскликнул Замойский в тревоге. - Ксендз-приор, благодетель! Пороху жаль каждой порошинки, а вы его так напрасно изводите!

- Ваша честь сегодня не главнокомандующий, а только именинник, - возразил Кордецкий, - так, так, дорогой мечник! А пороха у нас достаточно; пусть шведы знают, что осененные кры-лами Божией Матери, да с такими людьми, как вы, мы ничего не боимся...

Шляхта, приободрившаяся, также стала кричать под окнами, в сенях и у дверей:

- Vivat Ensifer (меченосец)! Vivat Замойский! Vivat Stephanus!

Пан Чарнецкий сам был во главе пришедших, разодетый как на свадьбу: в парчовом жупане, золотистом опояске, малиновом кунтуше с золотой шнуровкой; с саблей, усеянной драгоценными каменьями, в шапке, украшенной султаном из перьев цапли... он постоял, но вместо речей бросился в объятия мечника, и оба расплакались.

- А все же хоть ты и именинник, а я не прощу, что ты не взял меня с собой на вылазку! - шепнул Чарнецкий. - Это не по-рыцарски!

И сейчас прибавил громко:

- Давайте кубки! Кубки!.. Выпьем за здоровье пана Стефана, его супруги и их утешения в жизни! (Подразумевается сын и наследник Замойских.) А если нет чего другого - то хотя бы водой!

- Нет, нет! - перебил приор. - Не печальтесь! Еще найдется что выпить за здоровье хороших людей; я первый выпью... маленькую рюмочку. Виват, пан мечник!

Пушки без устали гремели, музыка играла вовсю, и люди беззаботно веселились, как будто в нескольких шагах от них не стояла грозно смерть и разрушение!

Прошло добрых полчаса, пока не вспомнили, что пора и на стены. Однако как-то так случилось, что со вчерашнего дня точно забыли даже о существовании шведов; все чувствовали, что они сделали последнюю попытку и что гроза миновала.

Пошел Замойский, а вслед за ним хор музыкантов, от двери к двери, под гул пушечных выстрелов.

Радость, царившая на Ясной-Горе, все еще окруженной кольцом шведских войск, была странным совпадением, как бы насмешкой над их позором и бессильной злобой. Там, вокруг стен, царила унылая тишина и страх; по лагерю бродили озябшие, бледные, больные тени и волчьим оком поглядывали на монастырь. Гул орудий, хотя паливших холостыми зарядами, больно отдавался в ушах шведов. На земле, у ног, виднелась то струйка замерзшей крови, то развалившееся колесо, то вырытая снарядом борозда. Жалкие костры дымятся, не грея, у закопченных в дыму палаток; речь тоскливая, как на похоронах; каждый сводит итоги своим потерям и страданиям...

И темная ночь закрыла своим пологом, с одной стороны, шумную радость, с другой - постылое, понурое сомнение в своих силах.

С наступлением ночи внезапно был отдан приказ выступать. Но в крепости об этом не знали. В темноте, как воры, шведы с большей, чем обычно, охотой стали собираться в обратный путь; снимали с батарей орудия, нагружали повозки, убирали палатки.

Только Констанция во рву заметила сборы шведов и в великой радости побежала к воротам и так стала стучать костылем, точно хотела их выломать.

- Господи Иисусе Христе! Что с тобой? - закричал брат Павел, отрываясь от столика, - пожар, что ли?..

- Впустите, впустите! - орала во весь голос нищая. - Я с доброю вестью!

Брат Павел поспешил открыть калитку, хотя уже отзвонили "ангела мирна".

- А что? - спросил он.

- Шведы собирают пожитки и отступают, - скороговоркой сообщила старуха. - Снесу эту колядку в монастырь.

И побежала шибко... Она застала всех в сборе в трапезной и, как привидение, остановилась в дверях. По пути она успела немного собраться с мыслями и не торопилась обрадовать братию радостной вестью, но хотела насладиться предстоявшим эффектом.

Когда присутствовавшие заметили нищую, ксендз Страдомский торопливо собрал со стола остатки хлеба и яств в корзину и вышел навстречу Констанции.

- Вот твоя доля колядки, служка Матери Божией! - сказал он.

- И я также пришла к вам не без приношения, - отвечала она, улыбаясь.

- Ну, что же ты принесла?

- Прощальный привет от Миллера.

- Как? Где? Письмо?

- Не письмо, а только поклоны.

- Что ты болтаешь? Какое он дал тебе поручение? Выкладывай! - стал допытываться тревожно ксендз Страдомский.

- Никакого... да только... шведы уже идут к возам, собираются и отступают.

Отец казначей побежал к настоятелю.

- Отче приор! Благодарение Богу! Шведы отступают, шведы отходят!

Едва разнеслась эта весть, как раздался такой радостный крик, что, казалось, стены трапезной рухнут.

- Кто сказал? Быть этого не может! - в смущении кричали все.

- Шведы отступают! - повторяли трусливые с безумной радостью.

И все толпились вокруг старушки. Кордецкий, протискавшись сквозь кольцо любопытных, подошел к Констанции.

- Как ты знаешь, раба Божьей Матери, что шведы отходят?

- И видела, и слышала: снимают орудия, увязывают возы, седлают лошадей, прощаются с монастырем.

- Да так ли это?

- Вернее верного!

- Дети! - воскликнул приор. - Пойдемте поблагодарим Господа и отслужим молебен. Может быть, все это только военная хитрость, но что Бог пошлет, пусть так и станется!

Немедля все разбежались из трапезной. Одни пошли к женам, обрадовать их радостною вестью, другие с Кордецким в часовню, третьи на стены, в надежде кое-что увидеть, а ксендзы на хоры.

Среди ночного мрака ничего не было видно; далеко разносился только глухой говор и скрип колес, и топот лошадей, и голоса солдат...

Констанция исчезла; она пошла, целуя свой кусочек хлеба, к Кшиштопорскому. Он, как всегда, был на посту, снедаемый злобой и тревогой.

- Слушай, - сказала ему старуха строго, пристально глядя ему в глаза, - неужели же тебя, заклятого врага, не тронуло явное Божие чудо? Неужели ты и теперь не обратишься к Богу? Отдай старцу его дитя! Прости и будешь счастлив!

- Ступай! - выкрикнул он с презрением. - Ступай, старая ведьма! А не то застрелю тебя как собаку.

Констанция всмотрелась в него долгим взглядом, исполненным сожаления и горя.

- Тогда... прощай, - сказала она тихо, - и пусть Бог в минуту гнева своего не попомнит твоих слов и простит тебя.

Старый шляхтич молчал, а нищая спустилась со стены, ища, где бы прикорнуть, так как темной ночью не могла уже добраться до своего рва.

Ночь была холодная, но Констанция привыкла к холоду. Прижалась к дверям костела, прикрылась лохмотьями, поскулила в кулачок и, шепча молитвы, закрыла глаза... Две слезы, свидетельницы затаенного горя, тихо навернулись на глаза... и струились так, слеза за слезой, всю ночь, пока она спала, до самого утра... струились из неиссякаемого источника, который отверз сон.

XXIX

Как Кшиштопорский, сраженный пулей, падает бездыханный, как возвращается Ганна, и исчезает Костуха

Рассветало; восток заалел; взоры осажденных не могли дождаться дня; уставившись в сторону шведского лагеря, все старались увериться, правдива ли вчерашняя весть. Утренний туман не позволял ясно видеть окрестность; верно было одно, что шведы суетились и хлопотали. На банкетах, как в муравейнике, кишело людьми: мужчины, женщины, монахи и дети. Скоро прояснилось, и наступил день; правда сделалась очевидной: шведы спешно собирались в путь, сжигая, чего не могли взять с собой, уничтожая все, что попадалось под руку. Издалека доносившиеся крики мещан доказывали, что на прощанье шведы предавались грабежу и насилиям... Палатки, разобранные, уже были сложены на возы; по дороге медленно тянулись орудия, а народ, согнанный на постройку окопов, расходился по домам, либо толпился вокруг монастырских стен, чтобы помолиться, раньше чем вернуться в осиротевшие хаты.

Приор, несмотря на то, что был победителем, грустным взором окинул сегодня поле битвы. Сердце его тосковало о всех страданиях и жертвах народа, положившего здесь свою жизнь, полегшего на бранном поле. Он стоял молчаливый, величественный, недосягаемый, окруженный почти ореолом святости, защитник Ченстохова. Ибо день одоления вписывал бессмертное имя его в книгу незабываемых подвигов. Все хором воспевали славу его: мужество Маккавеев, непреодолимую твердость, терпение, непоколебимую веру; отныне всяк повторял вслед за ним:

"Ибо лучше нам умереть в сражении, нежели видеть бедствия нашего народа и святыни".

"А какая будет воля на небе, так да сотворит!" (Первая книга Маккавейская, гл. 3, стр. 59, 60.)

Среди тишины вдруг раздался выстрел и отчаянный крик: глаза всех обернулись по тому направлению, и все побежали скорей к северной куртине, где еще клубился синеватый дым. На банкете, раскинув руки крестом, лежал Кшиштопорский, корчась в предсмертных судорогах... Первым добежал настоятель и, не спрашивая, что и как, стал на колени, чтобы принять исповедь умиравшего.

Но предсмертная мгла уже застилала ему глаза: рот был искривлен последним содроганием жизни в борьбе со смертью; руки конвульсивно сжимались, и в ту самую минуту, когда ксендз осенил его крестным знамением, Кшиштопорский скончался.

Кшиштопорский пал жертвой шведского забулдыги-солдата, подкравшегося к самой стене в минуту всеобщей растерянности. Он, видимо, хотел сорвать свою злобу на католике за все понесенные под крепостью тяготы. Выстрел, сваливший Кшиштопорского, был последним.

Все опустились на колени около тела, вознося молитвы за его душу... в тишине раздались медленные шаги: шла нищенка Констанция.

Взглянула, вскрикнула, вскинув руками, и упала на землю.

Никто не обратил внимания на ее испуг, на непонятное горе, потому что все были поражены неожиданной смертью отважного шляхтича. Толпа лезла на стены, глазела, расспрашивала и молча хлопотала около тела.

Подошла также пани Плаза, взглянула, побледнела и пустилась бегом к своему жилью. А ксендз Ляссота пошел к брату, лежавшему в постели.

- Помолись, - сказал он, входя, - о душе Кшиштопорского; негодяй швед подстрелил его... умер.

Старец сначала как будто не понял брата: смотрел на него с открытым ртом и выпученными глазами. Потом медленно сполз и опустился на колени; душу его угнетала тоска, и он тихо читал "ангела мирна". А вспомнив, молясь, все свои горести, а также последнюю, наиболее тяжкую утрату, горько заплакал.

В эту минуту кто-то сильным толчком порывисто отворил дверь, и вбежала, ошалев от радости... Ганна. Бледная, как бы изнуренная долгим страданием, она бросилась прямо на шею старца.

- Дедка, дедуня! Опять я с тобой, опять у тебя!

Старик онемел; от радости у него захватило дыхание, он молчал и дрожал. Он стал обнимать Ганну, любоваться ею... даже не спросил, откуда она так вдруг появилась, а только прижимал к себе, точно боясь опять потерять. А она повторяла:

- Я с тобою, дедуня! Поедем домой!

Наконец, ксендз Ляссота, немного оправившись, начал допрос:

- Откуда ты?.. Где была?.. Что с тобой сталось?

- Я и сама не знаю, сколько лет просидела спрятанной.

- У кого?

- А, у очень хорошей женщины!

- Да кто она?

- Та самая, которой вы меня поручили...

- Я... тебя... поручить?.. - вскрикнул старец.

- Да кто бы другой мог это сделать? - спросила Ганна. - Значит, так было надо; только я ужасно намучилась в своем одиночестве.

- Да расскажи же, милая Ганна, где ты была? Кто тебя завел в это место?

Девушка, успокоившись, присела у ног старца и, целуя его руки, сказала:

- В тот вечер я пошла, как всегда, помолиться у алтаря Божьей Матери. А это случалось уже много раз: иду я куда-нибудь и непременно встречу эту самую пани; она кланяется и здоровается и заговаривает со мной. А в тот вечер отвела меня к сторонке в темный закуточек. И говорит, скоро так: "Дитя мое, послал меня пан Ляссота; тебе грозит большая беда: Кшиштопорский из мести деду хочет убить тебя". Я страшно вскрикнула, а она продолжает: "Пойдем ко мне, я тебя спрячу, так что тебя никто не найдет, не увидит; только скоренько беги за мной!". Я, перепуганная, не зная, что деется, пошла за нею; она провела меня на чердак и заперла в темной горенке об одном оконце. Приносила мне поесть, ухаживала за мной, пока, наконец, сегодня утром...

Ганна не успела окончить, когда вбежала Констанция, бросила палку у входа и с криком: "Дитятко мое, дитятко!" кинулась к Ганне.

Старому Ляссоте голос ее напомнил что-то давно позабытое... Он присел на кровати, испуганный и пораженный. Ганна же приветствовала старуху улыбкой.

Ксендз Петр Ляссота, оскорбленный фамильярностью старухи, обращавшейся с их возлюбленным детищем, как с собственным, спросил очень неприветливо:

- А ты зачем здесь?

Нищенка овладела собой и хотела удалиться, когда Ян Ляссота с живостью воскликнул:

- Это она... Констанция!.. Но в каком виде!

При этих словах женщина с чувством своеобразной гордости повернулась к Яну.

- Да, это я! - сказала она. - Я! Сначала твоя жена, потом жена другого; та самая, которая отравила твою жизнь, а после искупила свою вину запоздалым раскаянием и отречением от собственного счастья. Я отказалась от света, от богатства, от родового имени и старалась замолить свои грехи у Бога добровольною нуждою, слезами и самоуничижением... Да, это я, отрекшаяся от ребенка своей дочери и всех своих, чтобы такой жертвой заслужить прощение. Да и сегодня я еще не достойна ни вас, ни радости, на которую я пришла взглянуть, как посторонняя; я только благословлю дитя и уйду, куда глаза глядят, где никогда никто из вас меня больше не увидит...

С этими словами среди всеобщего молчания Констанция вынула из-под своей оборванной одежды маленький кусочек хлеба и показала его Ганне.

- Вот ломтик хлеба, которым наделила меня, не зная, кто я, моя внучка; вот он, мое сокровище!.. Половину ломтика я принесла в дар на алтарь Божьей Матери; другую половину ношу на сердце.

И, протянув руку, она благословила Ганну, которая подошла под ее благословение, не то встревоженная, не то смущенная, не то обрадованная. Ляссота под впечатлением всего случившегося потерял от изумления способность говорить. Тогда нищенка, как бы чувствуя, что она должна добровольно жертвовать собою до конца и удалиться, взяла посох, лежавший на полу, взглянула еще по разу на мужа и на внучку... и исчезла, раньше чем те спохватились ее догнать.

Со двора долетала еще ее нескладная, слезливая и смешливая песенка, странное порождение безумства и веселости; потом ворота отворились, она ушла и больше не вернулась в Ченстохов.

XXX

О том, как несчастье преследовало шведов, как сгинул Вейхард, и как последний швед отчалил за море

На другое утро, когда ченстоховские мещане под предводительством Яцка Бжуханьского, вместе с окрестными крестьянами, постучались в монастырские ворота, великая радость охватила все сердца. Народ толпами шел приветствовать Матерь Свою, по Которой тосковал так долго и им овладел восторг, когда врата святилища широко открылись. На глазах у всех блестели слезы, знакомые и незнакомые приветствовали друг друга, обнимались, поздравляли; а трусы с позором стали украдкой расползаться по домам, выбирая пустынные дороги.

Пан Замойский, опасаясь, как бы шведы не напали на монастырь врасплох, остался. Чарнецкий последовал его примеру - не отстал от него во рвении. И еще несколько человек остались погостить у ксендза-настоятеля.

Кордецкий, победитель, как служитель алтаря вернулся к смиренному монашескому долгу; хотя отбитая осада покрыла его вечной славой в глазах современников и позднейших поколений. Немедленно повсюду разослали радостную весть об отходе шведов: дали знать королю, провинциалу, монастырским попечителям, графу Челлари, каштеляну Варшицкому и другим благожелателям монастыря. А приор на восторженные возгласы и поздравления бесчисленных посетителей, скромно склоняя голову, отвечал одно:

- Не мы, не мы, а именем Его Святым!

Таков был конец знаменитой осады, осененной печатью чудесного. Был то едва ли не единственный в истории пример, когда люди, с одной стороны, восстали против сил небесных, с другой же, сила веры одолела во сто раз сильнейшего врага, противу которого боролась в сознании своей непобедимости. Пример, когда горсточка людей, стоящих под толпою, одерживает верх над нею, благодаря духовному превосходству. В ту же минуту вся страна, как бы пробудившись от сна и одуренья, устыдилась своего позора, взялась за оружие и разорвала путы, которые надела на себя по доброй воле.

В этот день все шведы отступили от Ясной-Горы; встревоженные, хотя не знали, что их гнало, пристыженные, но в глубине души уверенные, что победили сверхъестественные силы. Эти силы они называли чарами, ибо были слепы в делах веры.

Миллер уезжал взбешенный. Чем слабее он себя чувствовал, тем больше злился и готов был выместить на всей стране вину Ченстохова, осмелившегося оказать такое дерзкое сопротивление.

Какие тяжелые удары были нанесены шведам под Ченстоховой и как сильно отразилась на них эта осада, лучше всего доказывают поговорки, которыми шведы еще долго поддразнивали друг друга: "Чего расхвастался? Иди брать Ченстохов!" или: "Дай тебе Бог взять Ченстохов!" За Ченстоховым осталось также прозвание "могилы храбрых".

Главный инициатор и нравственный виновник осады, Ян-Вейхард граф Вжещевич, недолго еще наслаждался жизнью. Без малого год спустя (в октябре 1656 года) он был разбит под Калишем воеводою Грудзинским и, потеряв 800 человек из своего отряда, постыдно бежал в леса, где много дней скитался вдоль опушек. Наконец, выслеженный холопами, погиб бесславной смертью под палками, как пес.

Победоносная защита Ченстохова произвела во всей Польше, вдоль и поперек, громадное впечатление. Оказалось, что шведы побеждали только там, где не встречали сопротивления. Соблазн и дурной пример, поданные гордым вельможею, изменником Радзеиовским, были заглажены смиренным монахом, маленьким в глазах света человечком, ксендзом Августином Кордецким, крестьянского происхождения.

Но потерять легче, чем приобрести, испортить легче, чем поправить.

Еще целых четыре года свирепствовали шведы в крае, жгли, уничтожали, грабили, вывозили в Швецию несметные сокровища. Только в 1660 году Польша и Швеция заключили мир в Оливе под Гданском (Данциг.), в силу которого шведы навсегда ушли из Польши.

Крашевский Иосиф Игнатий - Осада Ченстохова (Кордецкий). 7 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Остап Бондарчук. 1 часть.
I Происшествие, здесь описываемое, случилось вскоре после губительного...

Остап Бондарчук. 2 часть.
Он, казалось, смешался. - Что же это такое важное? - В самом деле, я н...