Крашевский Иосиф Игнатий
«Дети века. 2 часть.»

"Дети века. 2 часть."

- Я не беру слова назад, - сказала Иза, - пусть будет, что будет.

Наконец, закрылось окно и опустилась занавеска.

VI

Домик старика доктора Милиуса был подобно ему самому оригинален. Доктор любил чистоту, опрятность и порядок, но не понимал чувства прекрасного, и для него главнейшее заключалось не в украшениях, а в величайшей простоте. Домик этот был настоящим отражением своего хозяина: ни одна комната его не притворялась тем, чем не была на самом деле.

Мы уже ознакомились несколько с Милиусом и, надеюсь, вперед еще более познакомимся.

Уроженец города, сын бывшего костельного органиста Милиуса, доктор всем был обязан только самому себе. Матери он не знал, потому что лишился ее в младенчестве, отца потерял в пятнадцатилетнем возрасте, и родных не знал даже, где и искать. Предоставленный самому себе, он окончил курс в гимназии и отправился в Вильну учиться медицине, откуда возвратился на родину с докторским дипломом, как один из любимейших учеников профессора Спядецкого.

Здесь он нашел двух старых докторов, множество врагов, которые, еще его не зная, уже его ненавидели, что при крайней бедности ставило его в тяжелое положение. Несколько лет пришлось ему бороться с предубеждением, недоверием. Но человек этот был рожден с такими силами для борьбы с судьбою, обладая таким запасом терпения, хладнокровия, непреклонной воли, что, не уступая ни шагу, шел прямо по пути, избранному разумом в совестью. Постепенно также начали перерабатывать и склонять в его пользу людей его познания, вежливость, готовность и бескорыстие. Враги Милиуса замолчали, круг сторонников начал увеличиваться и наконец, если полюбили его не все, то уважать должны были и знакомые, и незнакомые. Некоторые его даже побаивались, потому что Милиус был одинаково неумолим как для себя, так и для других, и не прощал людских слабостей. Но строгость эта не переходила у него в дело: сердце у него было мягче головы; например, он без милосердия ругал пьяниц, но если который из них, выслушав его нравоучение, обращался к нему с просьбою нескольких грошей на водку, он давал немедленно, но не мог не закричать: "Черти когда-нибудь таки возьмут тебя, горького пьяницу!"

После этого он обыкновенно уходил, размахивая руками.

В начале нашей повести, доктор не был уже пролетарием, который некогда нанимал стол и квартиру, но был обладателем значительного имения, и его даже считали богатым человеком. И он действительно должен был иметь большие средства, ибо, несмотря на бескорыстие, зарабатывал много, издерживал мало, жил скромно и, конечно, собрал бы еще больше, если б Господь Бог не наградил его сиротой-воспитанником, взятым из сострадания, в особе Валека Лузинского, которого мы уже видели на кладбище в обществе архитектора Шурмы.

Валек считал себя поэтом, гением, и требовал как от общества, так и от покровителя - мнимых привилегий для избранных, безмерных ласк, уступчивости, удовлетворения фантазий и как можно больше денег, которые мог бы тратить, не зарабатывая.

Доктор, бывший столь строгим к другим и к себе, был непростительно слаб относительно несчастного Валека.

Доктор Милиус жил еще на квартире у своего приятеля пана Полихты, когда поступил в продажу один домик в городе, называемый "Под Каштанами", потому что два старые каштана, выросшие случайно, не только осеняли этот домик спереди, так что за ветвями было его не видно, но портили даже крышу, удерживая на ней сырость. Владелец этого дома со всеми хозяйственными постройками и довольно обширным садом умер, а дочь его, вышедшая замуж в Варшаву, сочла более выгодным продать наследство, и вот по этому случаю доктору предложили купить домик "Под Каштанами".

Милиус осмотрел и купил. Практичные люди советовали ему срубить немедленно старые каштаны, разобрать домик и построить красивый каменный; но доктор, покачав головой, каштаны оставил, домик переделал и поселился в нем, привыкая к нему с каждым днем более и более. Не было это жилье красиво, но довольно мило.

Сделали новую крышу, исправили, что можно было исправить, и так как доктор любил цветы, то с одной стороны приделали к дому оранжерею, довольно, впрочем, неуклюжую, и это была единственная личная прихоть, которую допустил Милиус. Он проводил в ней гораздо более времени, нежели в доме, любил здесь заниматься в обществе растений, развитие которых наблюдал, а при расцвете их просто приходил в восторг. В прилегающей гостиной мебель была старинная, обитая полинялым ситцем, столы простые, а на стене висели только два портрета медицинских знаменитостей.

Значительную часть домика занимал воспитанник доктора, Валек Лузинский, сирота - весьма неудачное дело благотворительности Милиуса, в чем он, впрочем, и сам признавался потихоньку. Но, как матери иногда чаще привязываются к детям калекам, так и он всем сердцем привязался к несчастному, морально искалеченному Валеку, в надежде, что со временем природные добрые наклонности сделают из него порядочного человека.

Была эта слабость слишком доброго сердца, которую Валек старался оправдать как можно менее.

После каждой выходки воспитанника, доктор ломал руки, а на другой день снова предавался обычной надежде.

Окончив, неизвестно, впрочем, каким образом, курс в университете, Валек возвратился домой и тунеядствовал. Милиус приходил в отчаяние, но когда все его доводы и убеждения оказались бесполезными, когда воспитанник и не думал избрать какой-нибудь род деятельности, доктор предоставил все времени. Валек исправно утаптывал мостовую, проводил время в болтовне и за бильярдом, ругал свет и людей, жаловался на судьбу и по-прежнему ничего не делал. В таком положении были дела, когда однажды летним вечером, возвратясь от больных, доктор уселся в гостиной, так как летом оранжерея была пустая.

Не любя проводить время праздно, едва он успел немного отдохнуть, как взял новую французскую физиологию, в которой лежала закладка, и собирался заняться чтением; но вдруг тихо отворилась дверь и в комнату вошел бледный, согнувшийся, с кислой миной и с закуренной сигарой Валек Лузинский. Одежда его и приемы доказывали, как бесцеремонно обходился он со своим благодетелем. Он вошел без жилета, без галстука, в одном только летнем пальто, и едва кивнув головой, начал молча прохаживаться по комнате.

Доктор, который знал его с детства, едва только взглянул на него, как тотчас же догадался в чем дело. Он, может быть, с умыслом не отзывался первый, ожидая вопроса, и начал медленно разрезывать деревянным ножом дальше страницы книги.

Валек то зевал, выглядывая без цели в окно, то ожидал, чтоб Доктор побранил его или обратился к нему с вопросом, и, как избалованное дитя, сердился, что на него не обращали внимания. Милиус был в каком-то более суровом настроении, нежели обыкновенно.

Так прошло с четверть часа. Наконец Валек, нахмурившись, остановился против доктора и сказал сухо:

- Вы даже не взглянете на меня, отец, а я нездоров.

- Нездоров? - спросил доктор, подняв голову. - Что с тобою?

- Разве же я знаю? Чувствую только, что нездоровится.

Милиус протянул руку.

- Дай пульс, - сказал он холодно.

Пощупав пульс, он опустил руку воспитанника и покачал головою.

- Болен! - прошептал он. - Желал бы я, чтоб все мои пациенты находились в подобном положении.

Валек пожал плечами.

- Чем же я виноват, что ваша глупая медицина не может угадать моей болезни?

- Мне кажется, однако же, что ты глупее медицины, - отвечал Милиус. - Истинную болезнь медицина угадает всегда, хота иной раз и не может определить ее причины; но хочешь, я скажу, в чем заключается твоя болезнь: в лени и самолюбии.

Валек снова пожал плечами.

- Старая песня, - сказал он. - Пора бы вам выдумать новую, а эта начинает мне надоедать, потому что столько лет уже ее слышу. Не все люди созданы одинаково; я не такое животное, как другие, и болезнь моя в душе.

- Очень хорошо, правда, - согласился доктор. - Но при болезни души нет другого медика, кроме собственных сил. Я посоветую тебе лекарство: примись за труд, определи цель жизни, спустись с облаков фантазии на землю, живи, как другие, и будешь здоров и счастлив, насколько возможно человеку.

Валек улыбнулся.

- Как другие! Как другие! - воскликнул он. - Именно в том вы и ошибаетесь, что избранное существо, не похожее на других, хотите сравнять с обыкновенными людьми.

- Слышал я не раз от тебя эти ребячества, - сказал доктор, - но из любви к тебе никогда не хотел обращать на них серьезного внимания. Симптомом болезни, на которую жалуешься, и служит то, что мы считаем себя лучше других. Ты положительно принадлежишь к обыкновенным, к самым даже обыкновенным людям, и тебя сгубит то, что считаешь себя каким-то избранным.

Валек, видимо, рассердился.

- Я считаю себя избранным! Нет, я не считаю себя, а действительно - я избранник! Я чувствую в себе гений; а тунеядство, в котором вы меня упрекаете, есть необходимое условие его развития и зрелости. Я обязан лелеять его в себе, а не убивать: иначе поступил бы хуже самоубийцы. Да, принадлежу к числу избранных, которые призваны властвовать, потому что они наделены гением и чувствуют себя выше толпы.

С сожалением посмотрел на него доктор.

- Что же дальше? - спросил он холодно.

Валек быстро ходил по комнате.

- Да, - сказал он, - я имею право жаловаться на свет, на вас, на людей...

- Безумствуешь, - сказал Милиус.

- Здесь, здесь! - сказал Валек, таинственно указывая себе на грудь. - Понимаете ли вы это?

- Увы, - отвечал сурово Милиус: - отлично понимаю, что моя снисходительность причина твоего безумия. Как ты смеешь жаловаться на свет, на людей, на меня? Я взял тебя, сироту, без матери, умершей в нищете, оставленного всеми, воспитал тебя, хотя ничто не обязывало меня к этому, кроме сострадания, которое могло ограничиться тем, что поместил бы тебя в приют. Я дал тебе более, нежели жизнь и кусок хлеба, и дал тебе средства к образованию, - и чем же ты отплатил мне? Тем, что я должен сомневаться в сердце человеческом.

- Если бы вы попали на гуся, он непременно целовал б вам руки, но вы напали на орла, который стремится в облака, ибо его влечет туда природа. Я ни в чем не виноват - виноваты мои крылья.

- Отлично, - отозвался Милиус, улыбаясь. - Но ведь гений недостаточно признавать самому в себе, - необходимо показать и доказать его людям! Несколько плохих стихотворений, какие пишутся всеми молодыми людьми, не признак гения, а часто симптом болезни. Потом гений обязан проложить себе дорогу собственными силами, а не добиваться, чтобы ему очищали ее другие. У тебя все на словах, я же требую деятельности: я не понимаю человека, который не производит ничего, исключая жалоб и упреков.

- Вы хотите, чтобы я занимался черной работой, каким-нибудь ремеслом? - сказал Валек, улыбаясь.

- Даже... даже и это было бы спасительно и уж, конечно, лучше жалоб и мечтаний. Работа руками не унижает человека, а, напротив, приносит выгоду и полезна для здоровья.

- Я не понимаю этих теорий, - сказал гордо Валек. - Я понимаю чрезвычайное разнообразие темпераментов и характеров, различие талантов и способностей, и потому полагаю, что в высшей степени несправедливо всех подводить под одно правило.

- Софизм! - воскликнул доктор. - Ты доказываешь различие между людьми. Это правда, но ты должен знать, что различия эти не переходят известных границ, определенных законом людской природы. Несмотря ни на какую разницу, человек не перестает быть человеком; основание труда и его польза именно относятся к тому закону, который не допускает никакого исключения. Должно трудиться или сойти с ума.

- Уж скорее сойти с ума, нежели гений топить в болоте, опутать его, уничтожить.

- А знаешь ли ты, - прервал доктор со смехом, - что вера в собственный гений служит доказательством противного.

- Почему?

- Факт.

- Взятый эмпирически, - отозвался Валек презрительно. - Это не доказательство; что я чувствую в себе, в том никто в мире не разубедит меня.

- Ты говоришь точно так же, как тот сумасшедший, кото-рый уверяет, что он стеклянный! Все вокруг смеются над ним, но это не мешает ему бояться, чтоб его не разбили, Валек! - прибавил грустно Милиус. - Пора бы тебе оставить это ребячество, извинительное разве в первые детские годы. Послушайся меня.

- Довольно! - прервал с гневом молодой человек. - Глуп я был, надеясь, что вы поймете и оцените меня. Люди вашего закала не в состоянии понять людей, как я их понимаю.

- Что же я такое? - спросил Милиус.

- Вы человек, иссушенный наукой и мелочами жизни, у которого никогда не было крыльев. Поэтому воспитание мое было пыткой, настоящая жизнь моя пытка! Поэтому да будут прокляты свет и Вселенная!

- Поэтому ты и несешь чепуху, - прервал доктор. - А так как сегодня был жаркий день, то тебе прощается. Довольно глупостей! Но ты сегодня в каком-то особенном отчаянии: нет ли тут, кроме зноя, еще другой причины! Плети уже до конца, чтобы я знал по крайней мере, в чем дело.

Валек, бросив сигару, заложил руки за голову и начал ходить по комнате, сохраняя презрительное молчание. Милиус долго смотрел на него.

- Несчастный молодой человек, - сказал он наконец медленно, - ты не знаешь, какое причиняешь мне горе. Причина такого болезненного настроения не гений, но моя слепая любовь. Если бы я был строже и отдал тебя на раннюю борьбу с судьбой, с нуждой, то это тебя закалило бы и укрепило и, может быть, ты сделался бы истинно полезным человеком... тогда как теперь...

И доктор грустно опустил голову. Валек смеялся иронически.

- Еще раз повторяю тебе, - продолжал доктор, - что ты не имеешь ни малейшего права жаловаться на судьбу.

- Горько вы упрекаете меня за свои благодеяния.

- Ни в чем тебя не упрекаю, - возразил Милиус сурово, - потому что не требовал и не желаю от тебя никакой благодарности, - а, напротив, был совершенно приготовлен к тому, что меня встречает. Что я сделал, то сделал из человеческого чувства, из тоски по семейству, которого у меня нет, я не сумел создать его себе. Мне только жаль тебя, и я должен напомнить тебе, что ты не имеешь права требовать ничего ни от света, ни от людей, ни даже от судьбы. Судьба дала тебе голову и руки, и требует, чтобы ты не употреблял всуе этого дара: она создала тебя ни глупцом, ни калекой, хотя, конечно, могла бы сделать это. На что же тебе жаловаться?

- На что? На что? - прервал Лузинский, горячась. - Собственно, по бессмертному праву гения, который чувствует себя способным к наивысшим положениям...

- Хорошо, но пусть же гений этот и достигает всего трудом и борьбой. Разве ты сделал что-нибудь для заявления свету о своем гении?

- Свет не стоит того.

- Это уж ребячество! - воскликнул Милиус. - Никто не пиршествует, сложив руки.

- А сколько глупцов тунеядствует и пользуется благами жизни!

- То их право, как право гения труд и устойчивость. Итак, ты хочешь быть гением?

- Если бы и не хотел, то обязан! - воскликнул Валек. - Не в моей воле погасить в себе священный огонь... и спуститься...

- В среду простых смертных, - прибавил, смеясь, Милиус, который, окончив разрезывать физиологию, отложил ее в сторону. - Жаль мне тебя, брат, очень жаль, потому что все, что ты говоришь, служит признаком упадка.

Оба замолчали, но через минуту Валек, по-видимому, надумавшись, оборотился к доктору и сказал:

- Хорошо вам говорить, что вы мне ничем не обязаны и что я не имею права ничего требовать. Это удобно, но несправедливо. Разве, когда вы брали меня - сиротку, в лохмотьях, я просил вас, чтоб вы своей нежностью раздули во мне искру, которой суждено было сделать меня несчастливым? Разве же я требовал от вас воспитания, которое должно было расколыхать мой ум, сердце, стремления? Вы дали мне его для своего удовольствия, спрятав меня, словно канарейку в клетке, чтоб я увеселял ваш досуг старого холостяка. И вот теперь я жертва вашей прихоти, не имею права сказать, что вы причинили мне болезнь - и лечите ее. - Да, - прибавил с жаром Лузинский, - я имею право требовать, чтоб вы утолили жажду, меня томящую, требовать всего, что мне угодно. Я ваше дитя по духу, если не по плоти, - я для вас обязанность, тягость, укор. Вы не можете запереть передо мною дверь, потому что совесть упрекала бы вас, как за преступление за то, то вы осудили на пытку невинное существо, натешившись им вдоволь... Мои недостатки, мое безумство - все это дело рук ваших.

При этих словах доктор побледнел и сказал после минутного молчания.

- Ты прав, но только не от тебя я должен был это выслушать.

Переменившийся голос и выражение лица доктора обеспокоили несколько Валека Лузинского, который хотел подойти и попросить прощения, хотя посторонний и не заметил бы гнева на лице Милиуса.

Доктор встал со своего места; легкая дрожь обнаруживала волнение, которое он старался пересилить.

- Довольно, довольно, - сказал он, останавливая Валека движением руки, чтоб тот не подходил, - довольно. Чем долее продолжались бы эти наши отношения, гнусность которых вы мне указали, тем более увеличивалась бы вина моя. Дело окончилось бы тем, что всей жизни недостало бы на ее искупление. Вы сами указали мне минуту, в которую, что бы там ни было, необходимо сделать окончательный расчет и расстаться. Валек хотел сказать что-то.

- Ни слова, - продолжал доктор, - ни слова! У меня тоже, есть своя энергия, даже вопреки собственному сердцу, если я сознаю свою обязанность. Вы указали мне на эту обязанность, и я вам очень благодарен. Делюсь с вами своим состоянием, более не мог бы я сделать и для родного сына, но требую, чтоб вы немедленно оставили мой дом и прекратили со мною навсегда всякие отношения, которые для вас вредны, а для меня перестали быть приятными. Я виноват, и кому же приятно иметь на глазах живой образ собственного проступка!

Доктор умолк. Растерявшийся Валек снова хотел сказать что-то.

- Прошу у вас как милости избавить меня от дальнейших объяснений: моего решения не могут изменить ни слова, ни слезы, ни просьбы. Есть выражения, которые не забываются и которые режут, как нож. Отрубленной голове нельзя возвратить туловища, а в грудь нельзя возвратить вырезанного сердца. Довольно! Состояние мое не превышает двухсот тысяч злотых, - я беднее, нежели полагают люди.

Доктор быстро подошел к железному шкафу, стоявшему в углу, молча отворил его, достал бумаги, которые пересчитал и бросил на стол.

- Возьмите, - сказал он. - Это ваше наследство, вы имеете на него право. Ступайте... желаю вам успеха.

- Я ничего не хочу, - прошептал смущенный Лузинский.

- Довольно, - прервал доктор, - берите, что дают, берите без стыда и без благодарности. Вы указали мне, что это уплата долга...

Видя, что Валек не брал денег, взволнованный доктор бросил их ему на руки, почти запихнул за рубашку и хотя слегка, однако, решительно толкнул его к двери.

- Прощайте - и навсегда, - сказал он.

Фразу эту он повторил еще раз, тише, и бледный, расстроенный опустился на диван. Но вдруг, словно ему пришла какая-то неожиданная мысль, он схватил стоявший перед ним колокольчик и сильно зазвонил. Через минуту старый слуга появился у двери.

- Пан Лузинский, - сказал Милиус, - должен немедленно уложиться, взять, что хочет, и переехать куда ему угодно. Понимаешь? - продолжал он, обращаясь к слуге, который стоял остолбенелый. - Воля моя неизменна. Он сам этого желал. Позови извозчика, выпроводи пана Лузинского, запри его комнату и не отворяй ее никогда!

Слуга ничего не понимал, ибо очень хорошо знал, как его господин любил воспитанника.

- Повторяю, что приказание мое должно быть исполнено, - прибавил Милиус. - Пан Лузинский теперь свободен, ибо опека моя над ним окончилась.

Он говорил это таким необыкновенно взволнованным голосом, так горячо, что старый слуга инстинктивно бросился к столу, налил стакан воды и молча поднес его доктору.

Увидав этот немой намек, Милиус грустно улыбнулся и со слезами на глазах потрепал по плечу старика, взял стакан и медленно выпил его.

Усевшись снова на диван, он сказал уже голосом несколько более спокойным:

- Ступай, добрый Петр, и распорядись, как приказано.

- Сегодня? - спросил слуга.

- Немедленно, сию же минуту.

Опершись головой на руку, бедняга задумался; Петр, который только что было вышел, возвратился и проговорил тихо:

- Пришел больной.

- Больной? Где? - спросил быстро Милиус. - Это Господь Бог посылает мне его в подобную минуту. Проси!..

Слуга отворил дверь, и в комнату вошел незнакомец, которого мы видели на кладбище.

Доктор видывал его издали, слышал о нем городские сплетни, но близко встречался с ним впервые. При взгляде на это бледное, мраморное, неподвижное лицо доктор стал в тупик, ибо вследствие долговременной практики он привык сразу разгадывать человека; но здесь взор его встретил какую-то непонятную таинственность.

Незнакомец одет был не щегольски, но платье его отличалось каким-то необыкновенным покроем. Доктор сделал несколько шагов ему навстречу.

- Извините, - сказал гость таким же неприветливым голосом, как и его физиономия, - может быть, прихожу не вовремя, но будучи здесь всем чужой...

- У меня нет назначенных часов, - отвечал вежливо Милиус. - Все время доктора принадлежит больным. Вы нездоровы?

- Да, нездоров немного, и сейчас расскажу в чем дело, - молвил незнакомец. Потом взял стул и уселся.

Между тем взор его быстро и незаметно пробежал по лицу доктора.

- Хоть это и не идет к делу, - прибавил он, - но считаю обязанностью представиться. Мое имя и фамилия Ян Вальтер. Семейство мое родом из Германии, но я воспитывался здесь, то есть в здешнем крае, а не в городе, куда приехал первый раз в жизни. Очень молодым отправился я за границу и служил медиком в английском флоте.

- Значит мы товарищи! - подхватил Милиус и подал гостю Руку.

Тот пожал ее.

- Да, товарищи, - отвечал Вальтер. - Изнуренный службою в Индии, в колониях, я захотел отдохнуть, возвратиться в край, где провел молодость, и так как этот городок показался мне тихим и спокойным, то я и выбрал его местом постоянного жительства.

Милиус слушал, но так как был еще сильно взволнован недавним объяснением с воспитанником, то и не обращал большого внимания на слова гостя; он покачивал головой, а думал о Валеке.

- Да, - здешний климат здоров, - сказал он рассеянно, - конечно, здоров для нас, но кто привык к другому, теплейшему климату...

- Действительно, я не знаю отчего это, - отозвался Вальтер. - Я удачно переносил во время моих путешествий перемену климата, пищи, воздуха, общих условий жизни человека, и мне казалось, что, возвратившись в край, в котором родился, мне легко было бы акклиматизироваться в нем. Между тем чувствую себя нездоровым.

- Что же у вас за болезнь? - спросил Милиус.

- Скорее это расстройство нервов, общее изнеможение. Милиус начал внимательно осматривать незнакомца.

- Мне кажется, - сказал он после некоторого молчания, - что единственной причиной этого состояния служит перемена подвижной, деятельной жизни на сидячую, одинокую, без постоянного занятия. Часто человеку кажется, что довольно только насытить тело, дышать здоровым воздухом, обеспечить себе спокойствие, которое называется отдыхом, и он может жить, не имея больше ни в чем надобности. Между тем как мы обречены на труд, который необходим для нас; потому-то и видишь людей, которые мечтали об отдыхе, а находили в нем болезнь и расстройство организма. Вероятно, жизнь вели вы деятельную?

- Весьма деятельную, - отвечал Вальтер. - Морская служба, беспрерывные путешествия, постоянно новые страны, возбуждающие научное любопытство и любовь к естественной истории, - не давали мне отдыха.

- И так единственным лекарством для почтенного товарища была бы жизнь более деятельная, - сказал Милиус. - Знаете что - я охотно поделюсь с вами своими больными. Займитесь практикой.

Вальтер улыбнулся.

- Любезнейший доктор, - сказал он, - я не знаю края, отвык уже от него, практика мне надоела и я решительно не намерен к ней возвращаться.

- Однако должны же вы найти какое-нибудь занятие.

- Это правда, но медицина как наука представляет обширное поле для исследований. Наконец я по призванию скорее натуралист, химик, фармацевт, нежели медик.

- Значит, можете найти предмет для занятий, - сказал Милиус.

- Конечно, - отвечал Вальтер, отирая лицо, как бы желая стереть с него выражение, - что-нибудь придумаю.

И он протянул руку Милиусу.

- Извините, что я пришел надоедать вам под предлогом болезни, - прибавил он. - Дело шло более о знакомстве с вами, в котором, вероятно, вы мне не откажете. Но может быть, я выбрал неудобную минуту и серьезно мешаю. Кажется, кто-то выезжает от вас, должно быть ваш сын.

- У меня нет сына, - сказал тихим голосом, вздохнув, Мили-ус. - Выезжает мой воспитанник - сирота, который жил у меня.

- В таком случае я приду в другой раз, если позволите, - молвил Вальтер, вставая с места.

- О нет, садитесь, пожалуйста. Вы пришли как раз в пору... Мне хотелось бы избегнуть грустного прощания.

Милиус опустил глаза в смущении и замолчал.

- А вы никогда не были женаты? - спросил он, наконец. - У вас нет детей, семейства?

- Никого, - серьезно отвечал Вальтер, - никого на всем белом свете.

- Положение, имеющее свои удобства и неудобства, - произнес Милиус. - Кто знает, пожалуй самое лучшее не иметь никого, даже воспитанников, - прибавил он тише.

- Если не ошибаюсь, товарищ, у вас есть что-то на сердце, - сказал гость. - Но мы так мало знаем друг друга, что хоть вам и тяжело, однако вы не решаетесь облегчить душу перед незнакомцем.

С удивлением посмотрел Милиус на гостя. Он находился в том положении чувствительного человека, который в минуту болезненного раздражения готов исповедываться даже незнакомым. Кому же в жизни не приходилось быть свидетелем подобных порывов откровенности?

Перед Милиусом находился человек совершенно для него посторонний, но наболевшее сердце нуждалось в облегчении.

Доктор Вальтер казался ему симпатичным и был все-таки человек, и не будь его, Милиус исповедался бы стенам своей комнаты.

- Нет у меня в жизни тайн, - сказал он, грустно улыбнувшись. - Вы метко угадали, что на сердце у меня тяжкое горе; но зачем же мне смущать вас, поделившись этим горем?

- Значит, я угадал.

- И вызвали на откровенность, кстати, - ибо затаенное горе мучило бы меня гораздо сильнее. Этот молодой человек - мой воспитанник; я взял его грудным младенцем от матери, которая умерла вскоре после его рождения. Была это бедная женщина, муж которой выехал из края по неизвестным мне причинам, оставив ее в нищете.

- Здесь? В городе? - спросил с участием Вальтер, может быть, из вежливости.

- Да, здесь, - отвечал Милиус. - Эта несчастная получила хорошее образование, была необыкновенна хороша собой и имела доброе сердце. По какому-то роковому стечению обстоятельств она вступила в связь с тем, за кого потом вышла замуж, из-за этого замужества потеряла место в доме дальних своих родных, графов Туровских, а муж ее, некто Лузинский, покинул ее.

- Лузинский! - повторил Вальтер с прежним участием.

- Она жила своим трудом здесь в городе, ожидая возвращения мужа. Однажды она позвала меня во время болезни. Меня тронула ее любовь к ребенку и беспокойство, почти отчаяние, о судьбе его... Я обещал покровительствовать сиротке. В конце концов она умерла.

- Давно ли? - спросил равнодушно Вальтер.

- Двадцать два года тому назад, - отвечал Милиус. - Сперва взятый мною ребенок служил мне утешением, вознаграждал за заботы, оживлял мой пустой домик, устроил мне, так сказать, семейство, и я был счастлив. Но, как человек, я был неосторожен, просто был эгоистом, лелеял я его для себя, не желая, не умея предвидеть, что гублю его и не даю ему закаки, которой требует жизнь... Валек вырос человеком с прекрасными способностями, но без сердца. Гений, который он чувствовал в себе, мои ласки, дух века, овладевший им - сделали из него непонятное для меня существо. Он возвратился ко мне лентяем, мечтателем, гордецом каким-то безжалостным.

Гость слушал внимательно, но не разделял волнения Милиуса, был холоден, даже, может быть, холоднее, нежели позволяла вежливость, и не отвечал ни слова.

Доктор вздохнул и замолчал. Поспешно отер он слезу, за которую стало ему стыдно, и начал быстро продолжать рассказ с притворной улыбкой, в которой, однако ж, не было ничего веселого.

- Легко предвидеть случившееся. Ежедневно становилось нам тяжелее жить вместе: мы не могли понимать друг друга. Наконец сегодня после обыкновенного разговора, которых тысячу переносил я терпеливо, между нами вышло недоразумение, и может быть, по моей вине. Молодой человек сказал мне несколько обидных слов, и мы расстались.

- Как? Он сам уехал? - спросил гость.

- Нет, я должен был отказать ему от дому, - отвечал доктор, как бы пристыженный. - Я был вынужден к этому...

Он с трудом проговорил это.

- Может быть, это можно еще уладить, - сказал Вальтер.

- Никоим образом! - подхватил Милиус. - Он хотел свободы - и моей обязанностью было исполнить его желание. Но к воспитанию, которое, может быть, по моей воле исказило и сделало его тунеядцем, я должен был прибавить материальные средства: я отдал ему половину состояния.

- Как?

- Поделился с ним, - отвечал спокойно Милиус. - Я бездетен; Бог послал мне больше, нежели нужно, наконец, я могу и люблю трудиться; он же пренебрегает трудом, который, по его понятиям, может убить в нем гений...

- Доктор, - прервал гость, смотря на собеседника странным взором, - это словно сказка из тысячи и одной ночи. Дайте мне пожать вашу руку: я сочувствую вам, понимаю и уважаю вас. Но позвольте вам заметить, что, отдавая ему из благородного побуждения состояние, не способствуете ли вы к поддержанию в нем слабости? Он растратит деньги.

- Непременно, - отвечал Милиус,- но, промотавшись, будет принужден жить собственными трудами. Верьте, я не мог поступить иначе: упреки его задели меня слишком за живое. На мой выговор мальчишка смел отвечать, что мое воспитание причина его недостатков, и был прав.

- И он взял деньги? - спросил с неудовольствием Вальтер.

- Он не хотел, но должен был взять, потому что я всунул ему их насильно. Впрочем, надобно было покончить и толкнуть его на путь деятельной жизни. Свершилось!..

И Милиус отер лоб рукою.

Оба собеседника сидели некоторое время молча друг против друга. На лице Вальтера, который неожиданно сделался поверенным бедного Милиуса, начало отражаться какое-то чувство; казалось, он был растроган.

- Вы живо заинтересовали меня своей историей с воспитанником, - сказал он наконец. - Но чтоб лучше выяснить ее, дайте мне более полное понятие о его характере.

- Это дитя века, - отвечал Милиус, - и я не могу слишком обвинять его. Не знаю, овладела ли им какая-нибудь доктрина, или это следствие излишней пылкой мечтательности, но он хотел бы захватить в свои неопытные руки больше, нежели они взять в состоянии. Все ему кажется дурным в тысячелетнем порядке жизни, и он все это желал бы переделать инстинктом молодости и ее силой. Между тем эта сила бури разрушительная, но не творческая.

- Вы напрасно ропщете на это проявление духа, - медленно проговорил Вальтер. - А я вам доложу, что это безумие плод нашей слабости. Кто его воспитывал? Вы. Бессилие старших и их одеревенелость производят эти разрушительные инстинкты в новом поколении.

- Может быть, - отвечал со вздохом Милиус. - Но ведь вы в других лишь выражениях высказываете то самое, в чем этот молокосос упрекал меня.

- Не огорчайтесь, однако ж, всем этим, - заметил гость, - да и нечего говорить, ибо вы только будете раздражаться. Конечно, воспитанник ваш не уедет из города, - прибавил Вальтер.

- Не знаю, что он с собою сделает, но я уверен, что он не способен к более смелым предприятиям и нелегко ему будет собраться на какой-нибудь решительный шаг. Полагаю, что он будет все собираться и не уедет, наделает тысячу проектов и ни одного не исполнит. Впрочем, он совершенно свободен.

Милиус вздохнул.

- Ему открыт свет, - продолжал он, - молодой человек скоро позабудет старика... но я ведь останусь один.

- Я тоже один, - прервал Вальтер, подавая руку, - и предлагаю вам свою дружбу.

- И я принимаю ее с суеверной благодарностью, потому что она падает ко мне точно с неба, в минуту, когда я потерял своего воспитанника.

- А я вот на первых же порах имею к вам просьбу, - сказал Вальтер после некоторого молчания. - В городе говорят, что здешний аптекарь намеревается продать свою аптеку.

- Знаю; дети водят его за нос: им захотелось переехать в деревню.

- Я покупщик, - сказал Вальтер. - Вы правы, сказав, что надобно чем-нибудь заняться: у меня есть диплом фармацевта, и я сделаюсь аптекарем.

- Вы? - с удивлением спросил Милиус. - И вы купили бы аптеку?

- Почему же нет. Даю вам полномочие условиться с паном Скальским.

Милиус задумался.

- Хорошо, - отвечал он, - но все это сделалось так быстро, что я не могу опомниться. Что же будет с Валеком?

- А мы не станем спускать его с глаз, - молвил Вальтер. - Перестаньте пока думать об этом, а уладьте мое дело с аптекарем, - это вас рассеет. Надевайте шапку и идите в аптеку. Это будет вам полезно, а дома сидеть вам не приходится. Вечером ожидаю вас у себя.

Несмотря на видимое равнодушие, Вальтер говорил с таким искренним чувством, в словах его было нечто столь повелительное, что Милиус послушался, сознавая себя побежденным, надел шапку, и оба собеседника молча вышли на улицу.

VII

Праздная толпа небольшого городка отличается в особенности сочинением огромных сплетен из ничего. Если б кто-нибудь задал себе труд проследить с утра ход и развитие какого-нибудь ничтожного известия, тот удивился бы - какие громадные размеры приняло оно при заходе солнца.

На порогах стоят не имеющие занятий домовладельцы, в рынке встречаются зевающие кумушки.

- Ну, что слышно? - начинается обыкновенно разговор.

- А что слышно? - Ничего, все по-старому; пономарь только рассказывал, что видел, как из дома доктора выходил воспитанник с узелками, должно быть, выезжает...

- Конечно, выезжает, - вмешивается третий голос, - он должен выехать, потому что благодетель прогнал его с глаз долой...

- Слышали? - повторяют дальше. - Доктор Милиус выгоняет из дома бедного сироту Валека Лузинского.

- Может ли это быть? Он воспитал его с детства, так любил и лелеял.

- Должно быть, провинился, и старик выгнал его почти в одной рубашке.

- Не верится.

- Пономарь встретил его с узлами, и бедняк даже, кажется, жаловался ему, что не знает куда деваться.

- Ах, Боже мой! Конечно, должна быть причина.

- Конечно, должна... Однако и разно рассказывают. Одни говорят, что старику на старости захотелось жениться. Валек не советовал, и невеста начала домогаться, чтоб старик удалил его.

- Какая невеста?

- Неизвестно, ибо это тайна; но что женится - нет ни малейшего сомнения.

- Вот как расходился старичина!

Известное дело - седина в бороду, бес в ребро.

- А малый казался таким смирным.

Далее сплетня украшалась уже комментариями.

- Говорят, - шептал пан Павел пану Антону, - что молокосос поднял руку на своего благодетеля и чуть ли не из-за бабы... Ох, уж эти бабы!..

- Я слышал, что он добрался до шкатулки.

- Доктор, который никогда не сердится, пришел, как мне говорили, в такую ярость, что голос его был слышен сажен за пятьдесят у булочника; потом он приказал отсчитать воспитаннику двадцать пять лозанов и вытурить вон.

- Вот штука! Что же теперь будет с бедняжкой?

- Но я на стороне доктора: уж если он рассердился до такой степени, то не без причины.

- Но ведь жаль молодого человека - пропадет.

- Говорят, поступает в военную службу.

- А мне говорили, что его приглашают бернардинцы, но ему не по вкусу монашеская ряса.

На другой день молва разрослась и приняла такие чудовищные размеры, что самый опытный наблюдатель не мог доискаться ее источника. Но факт все-таки был налицо: что Милиус, по прошествии двадцати лет, разошелся с воспитанником.

Лузинский, никогда не ожидавший, чтоб снисходительный благодетель дошел с ним до такой крайности, выбрался из дома, который привык считать собственным, не зная, что делать с собою. До последней минуты он ожидал, что старик кликнет его, помирится и велит остаться. Но когда не сбылась эта надежда, он принужден был собрать свои вещи, вручить их носильщику, и как не привык думать о себе, то и вышел совершенно без цели. Теперь надобно было позаботиться о приискании приюта, чтоб не слишком обратить на себя внимание. Ему пришло на мысль отправиться в гостиницу при почтовой станции, в которой иногда ночевали запоздавшие проезжие.

Но и здесь человеку, известному в городе, необходимо было объяснить и причину прихода, и причину пребывания, что необходимо повело бы к разным догадкам, сплетням и расспросам.

А этого-то именно и хотел избежать Валек. Он не чувствовал* себя виноватым, но и не хотел, сваливая вину на доктора, еще больше раздражать последнего. v

Почти уже на полдороге к гостинице Валек раздумал и решил отправиться к своему приятелю архитектору Шурме, у которого, как ему казалось, мог пробыть дня два, пока придумает что-нибудь решительное. Он в то время еще положительно не знал, что предпринять с собою. Во всяком случае он полагал, что свет с распростертыми объятиями должен был принять такого, как он, гения, где бы Валек ни показался.

"Я не могу погибнуть, - думал он, - и обойдусь без старого брюзги. Увидим, кто более пожалеет: он ли о том, что потерял меня, я ли о том, что от него избавился?"

Дело было под вечер; он надеялся застать приятеля дома и поспешил к домику, половину которого занимал архитектор.

Именно в то самое время Шурма отдыхал после трудов; он, раздевшись, курил сигару в своей холостой, но весьма чисто и удобно убранной квартире.

Когда на пороге показался пасмурный, но гордый и с узелками Валек, Шурма почти остолбенел: он был не в состоянии понять, что могло заставить Лузинского решиться на путешествие.

- Что это значит? - сказал он. - Ты собираешься в дорогу и так неожиданно? Куда?

- Подожди, сейчас расскажу все, - отвечал Лузинский, - только отпущу мальчика.

И уложив свои узлы у двери, расплатился с носильщиком и бросился со вздохом на диван.

- Ну, говори же, что случилось? - спросил Шурма с любопытством.

- Ты спрашиваешь о том, чего я сам хорошенько не понимаю, - отвечал Лузинский. - В двух словах я дам тебе временный отчет: я поссорился крепко со своим стариком и он выгнал меня из дому.

- Доктор Милиус выгнал тебя? - спросил удивленный Шурма. - Быть не может!

- А между тем случилось.

- Значит, ты уж чересчур задел его за живое.

- Высказал только ему правду, а люди не любят правду.

- Ты высказал ему правду? - молвил, рассмеявшись, архитектор. - Ты? Значит, близко светопреставление. Расскажи мне, если можешь, толком, как это у вас дело дошло до этого.

- Развязка очень простая, которой я рано или поздно мог ожидать от этого холодного, бездушного человека, - отвечал Лузинский. - Старик воспитывал меня для развлечения, дал образование, но не устроил никакого приличного положения в свете. Страдая от этого, я начал его резко упрекать, а он отвечал насмешкой. Я принужден был наконец ему высказать, что живу у него не из милости, а имею известные права, что тот, кто воспитал меня, принял на себя и мою будущность, и мое счастье. Может быть, - прибавил Валек, - я выразился уж слишком резко; доктор принял это близко к сердцу, вскочил, бросил мне пачку денег и велел удалиться из дому. Вот и вся история.

- Нет, не вся, - отвечал Шурма, - но об остальном я догадываюсь. Если такого человека, как Милиус, которому ты обязан всем от колыбели, который любит тебя, как родного сына, ты сумел довести до подобного шага, то верь мне, Лузинский, что ты не уживешься ни с кем в мире.

- Буду жить и один, не велика беда! - воскликнул герой. - А на людей не обращаю внимания.

Архитектор посмотрел на него с сожалением.

- Что же ты намерен теперь делать? - спросил он серьезно.

- Еще не знаю, - отвечал поэт, улыбаясь, - может быть, отправлюсь в Америку, может быть, пущу себе пулю в лоб, в чем сомневаюсь.

- И я также, - прошептал Шурма.

- Может быть, запрусь и напишу что-нибудь гениальное. Архитектор пожал плечами.

- Может быть, влюблюсь и женюсь.

- Женюсь, но не влюблюсь, - перебил хозяин, - сердце, которое не умело любить достойного благодетеля, никого полюбить не в состоянии.

- Ты полагаешь? - спросил Валек насмешливо.

- Полагаю, что тебя ожидает самый печальный конец, - прибавил Шурма, - и не могу упрекать себя, что не предостерегал тебя заранее.

- Не тревожься, пожалуйста, обо мне, - отвечал, зевая, молодой человек. - А между тем я пришел к тебе за временным приютом, потому что не знаю еще куда деваться.

Шурма поморщился.

- Эх, - отвечал он, - у меня решительно нет места для таких, как ты, фантастических гостей. Здесь живут - тяжелый труд, строгая расчетливость, столы завалены работой, пища здесь скудная и на болтовню, право, нет времени. Наконец, признаюсь откровенно, что я даже боюсь тебя с тех пор, как ты с доктором Милиусом или скорее он с тобою принужден был прервать отношения.

- Но ты должен бы сжалиться надо мною!

- Сжалиться! Над лучезарным гением, который полагает, что может все топтать ногами! - вскричал Шурма. - Что ты толкуешь? Гений не нуждается ни в сожалении, ни в приязни, не обязан благодарностью, не уважает обыкновенных правил жизни; а так как я, в качестве простого смертного, могу только ими руководиться, то зачем же мне лезть в эту аристократию духа!

И он пожал плечами.

- Значит, ты выгоняешь меня? - спросил Лузинский, стараясь обратить все в шутку.

- Нет надобности прибегать к подобным суровым мерам, а ты сам рассудишь, что для тебя не место в моей убогой хижине;

- Так, - сказал, вставая, Валек, на лице которого отражало! сдерживаемый гнев. - В таком случае посоветуй мне, что делать?

- Гений просит совета! - засмеялся Шурма. - Я не настолько заносчив, чтобы указывать ему дорогу.

- Ты, однако ж, всегда оказывал мне приязнь.

- Правда, - отвечал Шурма, - я полагал, что несмотря на свои странности ты не способен перейти известной границы приличия, а теперь я тебя боюсь. Кто же порукой, что через неделю ты не объявишь на меня такие же претензии, как на доктора!

- Значит, я, по-твоему, поступил дурно?

- Кто же скажет иначе? - воскликнул архитектор. - Если я и могу тебе дать совет, то совет единственный: или пойди попроси у доктора прощения и займись чем-нибудь, или ступай себе, куда хочешь.

Лузинский встал медленно с дивана, надел шапку и молча направился к дверям.

- Я буду вас просить только, - молвил он, оборачиваясь, - позволить побыть здесь моим вещам, которых не могу захватить, пока я пришлю за ними. Прощайте.

Шурма кивнул головой, дверь затворилась, Валек вышел на улицу и медленным шагом направился к гостинице "Розы".

Благодетельное учреждение "Розы" много лет уже находилось в самом центре города, возле кондитерской Батиста Горцони и почты. Иногда в него заходил голодный проезжий, но главное, оно имело в виду многочисленных местных чиновников, ведущих холостую жизнь, домовладельцев, не имеющих постоянных занятий, которые с удовольствием приходили сюда почитать газету, выпить кружку пива, поиграть на бильярде, иной раз полакомиться чашкой кофе, а при важных случаях поставить и бутылку кислого вина приятелям.

Гостиницу "Розы" содержала вдова пани Поз, неизвестно какого происхождения. Никто не мог с точностью определить, когда она вышла замуж и когда потеряла супруга. Это была женщина слабого здоровья, с весьма расстроенными нервами, не слишком занимавшаяся своим заведением, которым заведовал приказчик пан Игнатий, красивый мужчина, завитой, носивший различные брелоки у часов и коралловые запонки на рубашке. Две миловидные девушки - Ганка и Юзька - прислуживали гостям, к величайшему удовольствию последних.

Гостиница состояла из большой, низкой и темной бильярдной залы, в которую спускались по трем ступеням, украшенной стеклянным шкафом, полным сигар, печений и других дорогих лакомств, столовой, увешенной несколькими портретами, и двух меньших комнат.

Пани Поз занимала отдельное помещение с белыми занавесками, фортепьяно, клеткой канареек и с кроватью под огромными занавесами. Здесь принимались только самые близкие знакомые, не в качестве посетителей, а гостей, пользовавшихся особенным расположением хозяйки.

Гостиница отпускала прескверные абонементные обеды, с которыми, однако ж, освоились желудки потребителей, кормила экстренными блюдами случайных гостей, имела большие запасы пива, вина, пуншу, кофе, а пан Игнатий порою утверждал, что подобное заведение трудно найти и в Варшаве.

В гостинице "Розы", в особенности вечерком, собирались любители бильярдной игры, к числу которых в близком кругу принадлежал и пан Игнатий, известный своими клопштосами. В бильярдной зале собиралось избранное городское общество: почтмейстер, секретарь суда и другие уездные чиновники.

Все постоянные посетители были здесь, как дома, предавались дружеской беседе, и каждый, выходя из гостиницы, чувствовал в душе признательность к пани Поз за самопожертвование, с каким она содержала это место невинных развлечений. Конечно те, кого обыкновенно называли городскими аристократами: доктор Милиус, аптекарь Скальский, купец Зибен-Эйхер, даже архитектор Шурма и другие чубатые (так их в шутку называл почтмейстер) появлялись здесь нечасто и бывали самое короткое время, но зато и не пользовались прелестями занимательной беседы, услаждавшей постоянных посетителей. О них не раз шли здесь любопытные разговоры, и не было пощады желтобрюхим. Этим прозвищем наградил их несколько злобный секретарь суда, который считался человеком с необыкновенными талантами, осужденным по какому-то случаю прозябать в уезде. Действительно, он обладал одним неоспоримым талантом: напивался так, как никто никогда не бывал пьян, и не отказывался от рюмки, хотя бы она была наполнена купоросным маслом.

Бильярд пани Поз не отличался молодостью: сукно испытало различные превратности судьбы, ножки не совсем плотно приходились к полу, но постоянные игроки знали, с кем имели дело, и предпочитали новому изделию строгой работы старика, по сукну которого катались шары чаще вопреки самому верному расчету.

Хотя общество, собиравшиеся в гостинице, состояло не из гениальных людей и не занималось вопросами литературы, искусства, политической экономии, однако, Валек Лузинский часто посещал его. Тайна, привлекавшая его сюда, заключалась в уважении, которое оказывали ему все постоянные посетители, не исключая талантливого секретаря, и приязнь хозяйки, которая, несмотря на слабое развитие своего поэтического настроения, инстинктивно симпатизировала гению, окутанному еще утренней мглой.

Валек Лузинский не только пользовался кредитом в гостинце, не только проводил в ней целые дни, полулежа на диване, но нередко бывал гостем у радушной вдовы, которая беседу с ним предпочитала разговорам с другими. Хотя он порою и молчал по Целым часам, а потом болтал разные гениальные вздоры, однако, никогда не повреждал своей репутации будущего гения. Поэтому, испытав более нежели холодный прием Шурмы, он немедленно подумал о временном приюте под "Розой". На пути к этому убежищу он даже решился исполнить благое намерение - обратиться к симпатичному сердцу пани Поз и попросить у нее дружеского совета.

Несмотря, однако ж, на то, что Валек у Шурмы пробыл очень недолго, но прежде чем он дошел до гостиницы, весть о его ссоре с доктором достигла уже туда различными путями. Мнения об этом событии разделялись, рассказы разнились значительно, причина, приводились слишком смелые, но вследствие всеобщего расположен ния к Валеку и нелюбви к доктору, на которого сердились за ТО, что нечасто удостаивал гостиницу своими посещениями, - вину приписывали скорее Милиусу, а участие досталось на долю несчастного сироты.

Известие это до такой степени наэлектризовывало всех обитателей гостиницы и ее посетителей, что в бильярдной зале собрались; и хозяйка, и прислужницы, и мальчик Матьяшек, и даже дворник в фартуке, с метлою, что в таком исключительном случае не поразило ни секретаря, ни почтмейстера. Любопытство, как и другие страсти, равняет людей, а потому все собрались послушать рассказ о необыкновенном происшествии, а пани Поз молча ломала руки.

- Несчастный молодой человек! - воскликнула она наконец.

- Я всегда говорил, что этот Милиус дерзкий грубиян, - отозвался секретарь. - Он мучил, томил бедного юношу до такой степени, что и святой вышел бы из терпения.

- Но что же будет делать бедняжка?

В эту минуту растворилась дверь, Ганка и Юзя расступились в испуге, словно увидели привидение, и на верхней ступеньке представилось взорам изумленных зрителей бледное лицо нашего героя.

Все замолчали, толкая друг друга локтями, все ощутили чувство признательности к Валеку за то, что пришел излить свое горе среди приятелей и принес им первым верные известия о таком чрезвычайном приключении. Но никто не смел спросить о нем у огорченного молодого человека, который, подойдя прямо к бильярду" поклонился хозяйке и, шепнув ей несколько слов, вышел с нею в ее комнаты.

Мы уже говорили, что у этой милой вдовы с чувствительным сердцем было поэтическое настроение; она часто страдала зубами, что приписывали также расстройству сердца, действующему на весь организм, и повязывала постоянно правую щеку белым платком, что делало ее еще интереснее.

Взволнованная и раскрасневшаяся взошла хозяйка наверх и, садясь в кресло, указала Вальку место напротив. Лузинский держал в руках соломенную шляпу.

- Милейшая моя пани Поз, - сказал он, - со мною случилось приключение.

- Слышали, слышали! Но как же это произошло? - спросило чувствительное создание.

- Как, вы уже знаете? - спросил удивленный Лузинский.

- Слышали, что-то уже рассказывают по городу. О этот негодный доктор! Не правда ли, что он осмелился броситься на вас?..

- Броситься на меня? - воскликнул сердито Валек. - Это глупая сплетня, которая меня оскорбляет. Я никому не позволил бы этого, и дерзновенный поплатился бы жизнью. Дело было совершенно иначе, - продолжал он. - Я высказал ему горькую правду относительно его обращения со мною, вытребовал капитал, вверенный ему покойной моей матерью, и выехал навсегда из его дома.

Вдова слушала с жадностью, можно сказать, пожирая слова, как вдруг слуха ее коснулось выражение "капитал", и надо сказать правду, что приязнь ее к гениальному молодому человеку значительно усилилась, неизвестно по поводу ли его невзгоды или капитала. Известно только, что когда он начал описывать ей свое печальное положение, она вскочила с кресла и сказала, что уступает ему на сколько угодно времени комнату наверху, которая отдавалась только во время большого съезда.

Для оценки этой жертвы надобно знать, что комната выходила на улицу, была в два окна, с занавесками, и уставлена довольно приличной мебелью, хотя последняя и куплена была на аукционе, по случаю банкротства одного купца-еврея.

Валек не мог иначе выразить всей своей признательности вдове, как прижав ее прелестные руки к своей пламенной груди, что вызвало яркий румянец на лице, повязанном белым платочком.

- Верьте, - сказал он, - что благородность к вам сохранится в этом сердце до гроба.

- Посылайте сию минуту за своими вещами! - воскликнула вдова. - Переезжайте ко мне, и пусть, что хотят, говорят люди, я смеюсь над их клеветою!

- А я их презираю, - прибавил Валек.

Не теряя ни минуты, хозяйка спустилась отдать приказание Дворнику, чтобы сходил к Шурме за вещами. Геройское это решение пришлось весьма не по вкусу приказчику, пану Игнатию, который отчаянно махал головой и хотел даже сделать какое-то замечание, но вдова и не думала его слушать.

После такого отважного поступка, пани Поз заперлась у себя наверху, а Лузинский спустился вниз почти с торжествующим видом, и тут все окружили его. Общество еще прибавилось, все сгорали от любопытства, герой был уже в руках, но... приличие не позволяло приступить прямо к расспросам. Валеку предоставили занять обычное его место на диване и отдохнуть после таинственного приключения.

Сперва, из уважения к нему, не хотели даже играть на бильярде, однако, после решили, что стук шаров чрезвычайно полезен Для рассеяния печальных мыслей. Секретарь первый взялся за кий. Валек в это время задумался, и общество возвратилось к обычной свободе движений.

Но дню этому не суждено было, как обыкновенным дням, без! возвратно исчезнуть из памяти. Едва игроки заняли позицию, как дверь отворилась и молодой человек показался на пороге; но тар как он не был знаком с местностью и никто его не предупредил: о трех ступеньках, то он оступился и, может быть, упал бы, еслв бы ловко не удержался за плечи секретаря, у которого очень веж-: ливо начал просить извинения.

Секретарь рассмеялся, и завязалась беседа.

- Видно, что вы у нас гость первый раз, - сказал он весело, - ибо подобные господа все почти приплачивают за знакомство со ступеньками шишкой на лбу или по крайней мере испугом. Нас уже это не удивляет.

Незнакомец, ввалившийся с таким шумом, был действительно приезжий, а именно барон Гельмгольд Каптур, возвращавшийся на Турова, и которому необходимость указывала остановиться дня на два в городе по важному личному делу.

Привыкнув жить в столицах, барон полагал, что и здесь найдет хоть миниатюрное подражание столичному: небольшой отель и табльдот - места, в которых мог бы услыхать кое-что и добыть необходимые сведения. С удивлением, однако ж, он убедился, что в так называемом отеле трудно было найти и одну комнату, ибо порожнюю, обыкновенно, превращали во временную кладовую, а ресторация, очевидно, предназначалась для местных посетителей. На него смотрели с таким изумлением, что дальнейшее пребывание казалось неловким, а знакомство и беседа почти невозможными. Конечно, оставалась еще аптека, но он вторичным посещением не желал возбудить надежд в хорошенькой панне Идалии, встретиться с несносным паном Рожером. Наконец, визит к Скальским он допускал только как грустную необходимость, избегнуть которой было бы невозможно.

Между тем, очутясь в ресторации, он решился уже здесь поужинать и воспользоваться случаем добыть какие-нибудь сведения. Если требовала необходимость, он умел быть хорошим товарищем, хотя одежда, приемы, - все обличало в нем человека из другого общества.

Секретарь продолжал еще смеяться, а барон вторил ему, внимательно осматривая посетителей. Его поразило печальное, нахмуренное и выразительное лицо Валека Лузинского, инстинктивно угадывал он в нем человека недовольного, неприязненного обществу, и, следовательно, от которого легко было узнать темные стороны местных дел и обывателей. Вопрос заключался лишь в том, как сблизиться с этим несколько диким индивидуумом, который должен был ненавидеть щеголей, подобных Гельмгольду.

Барон был, однако ж, весьма практичный человек: заказал себе сперва ужин, а потом, прикинувшись любителем бильярдной игры, в которой действительно был мастером, уселся возле Лузинского, следя за партией, которую играли секретарь с почтмейстером.

Последний немедленно узнал его, ибо давал ему лошадей до Турова и шепнул на ухо секретарю:

- Это барон из Галиции.

Секретарь, которому оказалось необходимым подмелить кий, стал таким образом, что мог сказать на ухо Лузинскому:

- Это австрийский барон.

Валек с любопытством посмотрел на барона.

- Вы не играете? - смело спросил его приезжий.

- Напротив, охотно играю, потому что это приятное развлечение после занятий. Голова отдыхает и руки заняты.

- Да, разумеется, каждый, кому приходится вести сидячую жизнь должен развеяться.

- Мне не приходится, - отвечал на это довольно холодно Валек.

- А! - сказал барон, всматриваясь в собеседника. - Мне тоже. Значит, мы в одинаковом положении. Бильярд развлекает меня.

- Иногда и меня, только я не могу играть долго.

- И не стоит. Вы здешний житель?

- Временно, - отвечал Валек, - были у меня здесь дела, но я скоро выеду.

- Конечно, в Варшаву?

- Сам еще не знаю.

- Окрестность тут довольно пустынная.

- Как и везде у нас.

Разговор шел туго. Лузинский был в тот день не расположен. Барон рассчитывал на бутылку шампанского, но так как он велел подать себе ужин в другую комнату, то и не знал, как пригласить Лузинского.

Отрывистые фразы не вязались, а в это время сам приказчик появился с цыпленком таких размеров, - который с успехом мог заменить курицу.

- Хотя мы и не знакомы, - обратился барон к Лузинскому, - но я надеюсь, что вы не откажетесь выпить со мною бокал шампанского.

Валек очень любил шампанское, - это была одна из его многозначительных слабостей, хотя и венгерское смягчало его, и он обнаружил нерешительность, а барон тотчас воспользовался случаем.

- Пойдемте же, - сказал он, - мы оба молоды, и хоть не знакомы, отчего же нам и не побеседовать.

И они вышли в другую комнату. Шампанское было заказано и одно уже ожидание его оживило беседу.

- Места здешние очень мне нравятся, - молвил барон, - но люди гораздо менее пришлись по сердцу, - может быть, оттого, что я мало знаю их.

- Не выиграют они, если и больше узнаете; люди, как вообще люди, - заметил Лузинский. - С кем же вы здесь познакомились?

- Давно еще, в Варшаве, я встречался с паном Рожером.

Лузинский сделал гримасу и замолчал.

- Вы знаете Скальских? - спросил барон.

- Разве вас интересует это семейство?

- О, нисколько! - отвечал барон, рассмеявшись. - Мне хотелось только узнать - помещики ли они, живущие здесь временно, или...

- Это владельцы аптеки. Пан Скальский был, есть, но уже более не хочет быть аптекарем; он, может быть, и примирился бы с аптекой, но дочь и сын не хотят и слышать об этом - скорее смерть, нежели аптека. Скальские употребляют герб на печати, но герб и ревень как-то несовместны.

- Отлично! - проговорил Гельмгольд, смеясь и наливая собеседнику шампанского. - Они и мне показались такими, когда пан Рожер пригласил меня к себе.

- Панна Идалия очень хороша собою, - прибавил Лузинский, - но...

- Так, значит, у этой красоты есть свои но? - спросил барон.

- Не в красоте, а разве в сердце, - подхватил Валек, - она родилась без него.

- Что касается сердца, в этом трудно удостовериться, - сказал барон, - но человек, у которого нет его, бывает иногда его жертвой, когда очнется поздно.

- Относительно панны Идалии сомневаюсь... Она образована, мила, остроумна, восхитительна, но...

- Недостаток сердца - величайшее счастье для женщины.

- И страшное бедствие для мужчины, который полюбит такую женщину.

- Зачем же влюбляться в нее? - спросил барон.

- Правда, - отвечал Валек, - но есть предназначение...

- А много уже пало несчастных жертв? - спросил барон.

- Не знаю, - сказал, засмеявшись, Лузинский. - Хотя я и вырос в этом городе и снова живу здесь с некоторых пор, однако не имею счастья быть близко знакомым с аптекой. В аптеке метят на аристократию, а я... нужно ли вам объяснять, не принадлежу к ней.

- А разве вам неизвестно, скольких родов бывает так называемая аристократия? - спросил барон.

- Я не имею претензии ни на один из них. В Англии, может быть, подобно д'Израэли или Маколею, я добился бы чего-нибудь, но у нас...

- Вижу, что вы заняты умственным трудом.

- Может быть, и занимался бы, если б подобный труд был возможен в нашем крае, - говорил более и более развязно Лузинский. - Но для кого предпринимать его здесь? Для четырех читателей, которым известно все то же, что и мне...

"Оригинальная встреча, - подумал барон, - плетет Бог знает что, да еще с неподдельным жаром".

И он подбавил собеседнику шампанского.

- Вы не должны оставаться в этом тесном кружке, - сказал барон как бы с участием.

- Я ведь здесь временно, - молвил Лузинский, - но мне недостает энергии, воли; я не вижу цели, жизнь трачу в бездействии.

- Если у вас положение независимое...

- Совершенно независимое, - подхватил Лузинский, - я свободен, как воздух, и даже никто не принуждает меня к труду, потому что могу прожить и без него.

- Может быть, в этом и несчастье ваше.

- Ведь так или иначе пройдет жизнь, - говорил Лузинский, осушая стакан.

Все это не слишком-то занимало барона, - ему нужны были другие сведения.

- Конечно, вы знаете окрестных помещиков? - сказал он.

- Немного... впрочем, мы все здесь знакомы.

- А графов Туровских знаете?

- Этих нельзя не знать, - отвечал Лузинский, у которого шумело в голове.

- Старинный панский род, богатый?

- Некогда был богат; но теперь кое-что осталось у двух паненок, несчастных невольниц, а остальное имение разорено. Старик при смерти, сын-горбун, конечно, предполагает похоронить сестер или жениться хоть на горбатой, но богатой. Полированная нищета...

- Но девицы? - спросил барон.

- Те должны быть довольно богаты. К счастью, мать их умерла в молодости, и состояние осталось нетронутым; но что им до него? Их держат взаперти, и мачеха, конечно, не допустит, чтоб которая-нибудь вышла замуж. На страже стоят кузен-француз и братец, заботящийся о наследстве, а притом привычка к неволе отняла у бедняжек и надежду, и всякое желание видеть свет...

- Может быть, - отвечал хладнокровно барон, - тем более что панны уже не первой молодости, да и состояние, о котором говорят, быть может, сомнительно.

- Что до последнего, то вы ошибаетесь! - воскликнул Лузинский. - Состояние положительно большое, и вы не найдете у нас человека, который не определил бы его.

- Например? - спросил барон небрежно.

- В самом крайнем случае у паненок будет по полмиллиона злотых, если бы даже их и ограбили.

Барону окупилось уже шампанское, и он только для того, чтоб скрыть свое удовольствие, снова начал расспрашивать о Скальских.

- Панна Идалия была бы не бедна, - отвечал весьма откровенный Валек, - но если продадут аптеку, о чем именно, кажется, теперь и идет забота, то растратят то, что в ней заработали. У нас в городе состояние их определяют в полмиллиона злотых, но кто же знает, как отец разделит детей? Надеюсь, впрочем, что панна Идалия не допустит относительно себя несправедливости.

- Кажется, эта панна без сердца должна быть практичная особа? - заметил барон.

- Наш век - век практических людей, - сказал Лузинский насмешливо. - Есть даже поэмы и разные философские сочинения практичные и непрактичные. Тайна практичности нашего века заключается в шарлатанстве. Оно придает крылья, раскрывает уста, подставляет пьедестал и служит смазкою, без которой не действовала бы машина эпохи. Кто не обладает этою способностью, горе тому: он останется непрактичным и отверженным.

- А вы стоите за нее?

- Думаю приняться за ее изучение, потому что никакой гений без нее не принесет пользы, - отвечал Лузинский. - Необходимо, чтоб перед ним били в барабан и играли на трубах, а иначе проскользнет незамеченным.

Барон зевал внутренне, устал; теория шарлатанства нисколько его не занимала; он узнал, что было ему нужно, а так как ему хотелось поскорее ускользнуть, то, допив вино, он принялся уверять Лузинского, что чрезвычайно приятно провел вечер, потом взял шляпу, спросил счет, и в приятном убеждении, что день не потерян, отправился в отель, где ему обещали принеси в номер картофель и приготовить ночлег.

Лузинский поднялся в свою комнату; он немного размечтался, но торжествовал.

И в то время, когда добрый Милиус со слезами на глазах проходил мимо пустой комнаты, не смея взглянуть на ее дверь, чтоб она не напомнила ему воспитанника, Валек без малейшего зазрения совести ложился в мягкую постель, говоря в душе: "Старик раскается, да поздно!"

Он был прав: доктор не мог сомкнуть глаз, и всю ночь попеременно то читал физиологию, то ходил по комнате. Утро застало его на ногах, и он заснул наконец лишь от изнеможения. Лузинскому снились лавры в Капитолии.

VIII

На другой день Валек, по своей похвальной привычке, проснулся только в восемь часов; он, может быть, проспал бы и дольше после приятного вечера, если б его не разбудил стук в дверь. Полагая, что заботливая хозяйка прислала ему кофе, Валек поспешил одеться и побежал отворить дверь; но на пороге стоял докторский мальчик, который и вручил ему запечатанный конверт. Молодой человек обрадовался, будучи уверен, что доктор извиняется и зовет назад к себе, и уже заранее обдумывал условия прощения; но мальчик, не ожидая ответа, быстро удалился. В распечатанном же конверте не было ни слова от Милиуса, а находились только необходимые бумаги и свидетельство, которые могли быть полезны воспитаннику. Отсылка их означила, что доктор не думал о примирении, а, напротив, желал и на будущее время избегнуть всякого повода к сближению.

Занятый невольно этим наследством после матери, которого никогда еще не имел в руках, Лузинский уселся разбирать бумаги, с целью узнать из них что-нибудь больше о себе. Милиус редко вспоминал о его матери и о подробностях к ней относившихся, и Валек как-то мало заботился об этом, считая себя усыновленным приемышем и наследником доктора; но со вчерашнего дня неожиданно изменились обстоятельства, и его начала более занимать будущность.

Бумаги, однако ж, немного объясняли. Мать Лузинского родилась за Бугом, воспитывалась и жила у весьма дальних родственников в Турове. Хотя это родство и было почти фантастическое, ибо степени его определить не представлялось возможности, однако, чрезвычайно льстило самолюбию молодого человека, и он дал себе слово им воспользоваться.

До тех пор он был ярым демократом, смеялся над Скальскими по поводу их шляхетских претензий, но, став вдруг дворянином по матери, он вырос в собственных глазах и как бы почувствовал себя сильнее. С другой стороны, однако же, он мог считать себя униженным, ибо хотя бумаги и не подробно объясняли, но он мог убедиться, что замужество матери было причиной удаления ее из Турова. Значит, она вышла не только не за шляхтича, но и за кого-нибудь такого, с кем Туровские не хотели иметь ни малейших отношений.

Из писем и заметок видно было, что супруги Лузинские жили вместе недолго, что покинутая мать Валека умерла в бедности, а муж ее скрылся неизвестно куда. Она, однако же, до самой смерти ожидала его возвращения, надеясь, что он позаботится о ребенке, вспомнит о ней; но его долговременное молчание наводило на мысль, что он, должно быть, погиб. Что касается до отца, то Валек не мог ничего найти в бумагах ни о его происхождением, ни о состоянии, ни о роде занятий. Казалось, однако ж, что он должен быть родом из окрестностей или из самого городка, и имел какое-то место в Турове, когда женился на его матери.

Но это были скорее одни догадки.

Пересмотрев еще раз бумаги и положив их вместе с деньгами, которые решил носить с собою, Валек начал придумывать, что ему делать? Нельзя же оставаться в ресторации, в городе, на глазах у любопытной толпы, без занятия и, в особенности, имея в кармане сто тысяч злотых, которые для каждого могли служить прекрасным основанием для того, чтоб нажить богатство.

Разумеется, его манила столица, литературные занятия и слава, но непреодолимая лень убеждала его не спешить, и он задумал сначала под видом собрания сведений о матери отправиться в Туров. Кто знает, это, может быть, и обещало какую-нибудь пользу, но во всяком случае не следовало пренебрегать возобновлением отношений с аристократическим кругом.

Если бы даже графы Туровские отреклись от этого родства, то какой превосходный сюжет для разгромления аристократов, которые не хотят знать убогого родственника!

Свобода имела, как он сам убедился, свои хорошие стороны; он мог делать, что хотел, но нелегко ему было пожелать чего-нибудь решительно, ибо ему недоставало пружины, называемой волей, которая управляет человеком. Он решился обдумать все хорошенько, так как ничто еще его не понуждало.

Немало он только удивлялся тому, что доктор, который, конечно, несколько раз пересматривал его бумаги и должен был знать об этом родстве, никогда не намекал об этом, так же, как и о его отце.

Таинственный этот отец, имя которого только было упомянуто в венчальном свидетельстве, в котором он прописан не как шляхтич, - нигде более не показывается в бумагах. Валек, однако ж, надеялся узнать что-нибудь больше от старых людей в Турове. Вероятно, под покровом этой тайны скрывалась и не драма, но все-таки нечто, о чем необходимо было знать сыну. Почему же доктор, которому должна была быть известна причина отлучки егс отца, никогда не вспоминал даже об этом?

- Все это необходимо объяснить во что бы то ни стало, - подумал Лузинский, - я в этой неизвестности жить не могу. Если даже отец и провинился в чем, то вина не падает на меня, а может быть, он пал жертвой клеветы, преследований, несправедливости.

Видя, что пани Поз не думает присылать ему кофе наверх (может быть, это входило в особый расчет прекрасной вдовы), Валек пошел в ее комнату и застал ее без обычной повязки, бледной, интересною и довольно старательно одетой. Она чрезвычайно радушно встретила его. Первый раз пришло Лузинскому в голову, что ему могли расставлять сети, и он, как человек практичный (несмотря на гений), решился быть осторожным.

Пани Поз велела подать кофе, который и принесла улыбающаяся Юзя.

- А знаете ли вы самую свежую новость? - спросила вдова. - Скальские продали дом и аптеку.

- В самом деле? Когда? Кому? Так скоро?

- Конечно, удивительнее всего эта неожиданность, - продолжала вдова, с чувством смотря на Валека, который опустил глаза из предосторожности. - Вчера, говорят, к ним приходил доктор Милиус по поручению незнакомца, который недавно здесь поселился, и они порешили с двух слов.

- Не думаю, - сказал Валек, - это болтают от нечего делать. Зачем бы покупать незнакомцу аптеку?

- Говорят, что он где-то и сам в Америке был аптекарем.

- Из Нью-Йорка приехал в наш город заводить аптеку? Ха-ха-ха! Не верьте, этого быть не может.

- Так говорят. Кажется, Скальские ищут деревню, или даже нашли.

Лузинский хохотал до упаду.

Он, может быть, имел некоторые причины к смеху, но на этот раз ошибся в своем скептицизме, ибо против всякого вероятия, дело было так, как рассказывала его хозяйка.

Но мы оставим молодого человека за сытным завтраком наедине с хорошенькой хозяйкой (на которую посматривала любопытная Юзя сквозь замочную скважину) и пойдем за доктором.

Милиус, несмотря на свое горе, поплелся в аптеку по желанию Вальтера. Мы уже знаем, что Скальские решились сбыть и дом, и дело. Старик отец, понуждаемый детьми, не найдя покупщика в городе, собирался в Варшаву. Вещи уже были уложены, место в дилижансе запасено почтмейстером; семейство с нетерпением ожидало и поездки, и ее последствий, как под вечер в так называемую канцелярию Скальского вошел пасмурный Милиус и молча опустился на диван, стоявший у двери.

С тех пор как Скальский решился продать аптеку, он не считал уже себя обязанным оказывать прежнее уважение Милиусу, а потому он почти оскорбился этим бесцеремонным приходом, и в особенности тем, что доктор прямо сел, не проговорив даже обычного приветствия. Правду сказать, последний гораздо больше думал о своем горе, нежели о поручении.

- Значит, я первый должен вам сказать "добрый вечер"? - спросил как бы насмешливо аптекарь.

- Разве мы знакомы со вчерашнего дня, чтоб заниматься подобными формальностями? - сказал холодно Милиус. - Эх, старина! Я пришел за делом, а не для того, чтоб желать тебе доброго вечера.

- Если за аптечным делом, то извините, я уже не занимаюсь аптекой, - возразил Скальский.

- С чем и поздравляю, - сказал доктор, - значит, ты догадался, что тебе это давно следовало сделать, ибо у тебя нет ни способностей, ни призвания к ремеслу.

- К ремеслу? Скорее к искусству, - поправил Скальский.

- Ну, хоть и к искусству, - молвил доктор. - Значит, ты продал и аптеку, и искусство?

- Нет; но завтра еду в Варшаву, где ожидает меня контрагент.

- Хорошо. А что тебе дают?

- Что дают? - повторил Скальский в смущении. - А для чего вам это?

- Может быть, я дал бы больше или меньше.

- Но ведь доктор не может быть аптекарем.

- Но я могу иметь аптекаря. Представь себе, Скальский, как выгодно иметь в руках аптеку, кормить пациентов без меры лекарствами и класть в карман деньги и за визиты, и за медикаменты! А?

Скальский посмотрел на Милиуса с изумлением; он ничего не понимал.

- К чему эти шутки? - сказал он.

- Я нисколько не шучу относительно приобретения аптеки! - воскликнул доктор. - Конечно, сам я ее не куплю, но серьезно, У меня есть покупщик. Что за нее возьмешь?

- Серьезно? - спросил Скальский.

- Без шуток.

- Вот ведомость, - сказал смягчившийся неожиданно аптекарь, - здесь цены материалам показаны самые умеренные. Кладовая наполнена: нет медикамента, которого бы вы не нашли, - выбор отличный, и все это свежее. В доказательство скажу, что я ежегодно сам ревизовал все в подробности и что только было испортившегося - без сожаления выбрасывал в канаву.

- Знаю, - отвечал доктор, - потому что в прошлом году выбросил ты nux vomica, которую дети подобрали и едва не отравились.

- Правда, правда, - прибавил с жаром аптекарь. - Покажи мне другого аптекаря, который принял бы подобную жертву для славы своего заведения!

Доктор улыбнулся, развернул ведомость и взглянул на нее.

- А что же будет стоить дом? - спросил он.

- Цена не очень велика, скажу, не хвастая! - воскликнул аптекарь, в сущности, любивший похвастать. - Потому что это не дом, а настоящее маленькое палаццо, устроенное с таким комфортом, какого не найдешь в деревне. Угодно посмотреть?

- Ты забываешь, любезный Скальский, что твой дом я знаю так же хорошо, как и тебя.

- Вот ведомость и цена, - сказал аптекарь.

- А вместе это составит порядочную сумму, - сказал доктор, складывая обе стоимости. - Уступишь что-нибудь?

- Ни гроша! - отвечал Скальский.

- В таком случае не продашь, - заметил холодно Милиус, положив бумаги и потянувшись за шляпой.

Скальский смутился.

- Подожди, - сказал он, - поговорим по-человечески.

- Нет, любезнейший, - прервал Милиус, - я знаю, что это значит, по-человечески: будем несколько часов надрывать горло, стараясь склонить друг друга, - ты рассчитывал взять больше, а я дать как можно меньше. Мне это не с руки. Ты меня знаешь и знаешь, что я желаю тебе добра, что я никому в жизни не намерен вредить и не хочу пользоваться ничьим неблагоприятным положением. Говори последнюю цену: если можно, я дам, а нет - так нет!

Скальский закусил губы, снял очки и начал их вытирать, желая выиграть время; он боялся упустить готового покупщика, потому что другого пришлось бы на самом деле - отыскивать. Расчувствовавшись неожиданно, он бросился доктору на шею.

- Любезный друг! - воскликнул он. - Войди в положение человека, который продает все свое состояние!

Милиус снова принялся за ведомости, начал внимательно их рассматривать, потом подумал хорошенько и, написав свою цену, подал ее Скальскому, снова потянувшись за шляпою.

Аптекарь колебался, наконец подал руку и сказал:

- Согласен, но где же покупщик?

- Вновь прибывший незнакомец, с которым вчера я имел удовольствие сойтись несколько ближе. Он называется Яном Вальтером, долго служил лекарем в английском флоте, но имеет диплом магистра фармации.

- Иностранец?

- Нет, он родом из наших мест, хотя давно уже отсюда выехал; но хочет снова поселиться. Так как дело кончено, то я приду к тебе с ним вместе завтра утром.

- Хорошо, приходите завтракать, я приготовлю завтрак; он осмотрит дом и не мешает, чтоб узнал с кем имеет дело! - воскликнул Скальский, потирая руки. - Правда, уступаю дешево... но дети...

Аптекарь замолчал и вздохнул.

- А зачем так воспитал детей, что они водят тебя за нос? - спросил Милиус. - Оба мы терпим то, что заслужили.

- Ты же каким образом? - спросил Скальский.

- Я принужден был выгнать своего воспитанника из дому! - воскликнул Милиус. - Но это был приемыш; а ты, бедняга, не можешь выгнать родных детей!

Скальский почесался.

- Итак, я ожидаю вас завтракать, - сказал он.

Милиус кивнул головой и медленно отправился к домику, занимаемому Вальтером.

Об этом человеке ходили по городу самые разнообразные слухи, распущенные людьми, переносившими его вещи, ибо из городских обывателей никто не бывал у него. Ни с кем он не знакомился, исключая некоторых мещан и ремесленников, да и тех не принимал у себя в доме. Об этом доме рассказывали чудеса. Милиус не обращал на это внимания, и был доволен развлечению; он радовался, что проведет вечер не в одиночестве.

Домик Вальтера был довольно просторный, с порядочным садом, и стоял отдельно. Вальтер оставил ему прежний вид, так как не имел ни времени, ни охоты его переделывать. Милиус застал Вальтера на лавке у ворот, и радушный хозяин немедленно ввел гостя в комнаты. Огромные сени были завалены ящиками и связками, самая упаковка которых представляла предмет любопытства, так как эти циновки, дерева и бечевки происходили из другого, незнакомого нам полушария. Все это загромождало сени почти до потолка, оставляя только узким проход вроде коридора.

Направо находилась рабочая комната Вальтера, при входе в которую Милиус, хотя был не из любопытных и нелегко поддавался Удивлению, однако, остановился на пороге. Вероятно, здесь были выгружены некоторые из упомянутых ящиков, потому что на полу, на столах, на полках и в шкафах лежали разнообразные предметы естественных наук и этнографии. Чучела зверей, препараты в спирте, засушенные головы, оружие диких индейцев, растения, приготовленные по новому способу, сохранившие естественный цвет и формы, а кроме того, книги и рукописи наполняли всю комнату. Был это кабинет ученого наблюдателя, имевшего, по-видимому, средства удовлетворять даже свои ученые прихоти, потому что с первого же раза нельзя было не заметить, что эти коллекции стоили недешево.

Милиус просто остолбенел.

- О, как же вы счастливы! - сказал он, складывая руки. - И зачем вам аптека, когда можете сидеть по целым дням за книгой и микроскопом, не заботясь о насущном хлебе?

Вальтер улыбнулся.

- Да, - отвечал он, - если это и не собственно счастье, то по крайней мере хороший суррогат его; но и этого недостаточно, ибо человек не машина для изучения, и вот среди разных опытов у него отзывается сердце, которое говорит, что Бог предназначил человека быть отцом, мужем, братом. У кого нет ни одной из этих обязанностей, жизнь того пройдет без следа.

- Но для чего же вам аптека? - прибавил Милиус, осторожно входя и осматриваясь.

- Сегодня еще я объяснить этого, любезный доктор, вам не могу, - сказал Вальтер. - Сочтите это за странность, за фантазию.

- За которую придется заплатить довольно дорого.

- Что ж делать, - сказал со вздохом хозяин. - Недаром я боролся с холерой на Ганге, с желтой лихорадкой на Гаити, с отвесными лучами солнца в Африке, собрал кое-какие деньжонки и имею право потешиться.

- Конечно, имеете, - отвечал Милиус, - садясь между огромным гербарием и какими-то фолиантами. - Но, не имея жены, детей, зачем же навязывать себе хлопоты по хозяйству?

Вальтер не отвечал несколько времени.

- Не могу еще вам ничего объяснить, - сказал он наконец. - Но если б вы все знали, то, наверное, оправдали б меня.

После этого Милиус рассказал об условии, заключенном со Скальским, и о приглашении на завтрак.

- На завтрак? Меня приглашать на завтрак! Зачем? - воскликнул Вальтер. - Я не имею надобности видеться с ним.

- А каким же образом окончите дело?

- Самым простым образом: я дам вам деньги, вы их заплатите, а Скальский выдаст расписку. Зачем мне идти к нему и заводить ненужные знакомства?

Здесь он остановился и, желая дикость свою как бы обратить в шутку, прибавил:

- Если б Скальский был нового рода жуком, каким-нибудь неизвестным видом из рода жесткокрылых, или, наконец, даже инфузорией, я, конечно, погнался бы за ним, но человек...

Милиус улыбнулся.

- Верьте, любезный товарищ, что и между людьми есть еще неисследованные виды, и если Скальский не принадлежит к ним, то в семействе его найдется какой-нибудь любопытный индивидуум...

- Я полагаю, ничего любопытного.

Вальтер подошел к зеркалу неизвестно зачем, долго смотрел на свое бледное лицо, и потом сказал, обращаясь к доктору:

- Неужели мне необходимо идти?

- Думаю, это неизбежно. Зачем вам окутываться ненужной, смешной тайной, выказывать какое-то презрение к людям?.. Верьте мне, что это не идет образованному человеку.

- Вы совершенно правы, - отвечал Вальтер. - Только... одна беда, что я теперь вам не могу объяснить всего никоим образом.

Милиус пожал плечами.

- А я не могу догадаться, потому что родился недогадливым, - отвечал он. - Во всяком случае не помешает пойти на минуту к Скальским.

В это время доктор заметил на столе разбросанные шахматы.

- Что я вижу? - сказал он. - Вы играете в шахматы!

- Да. А вы?

- Страстный любитель, но не с кем играть. Собеседники переглянулись и подали друг другу руки.

- Садитесь, - молвил Милиус, - мне тяжело возвращаться домой, я охотно сыграл бы партию.

- Я тоже... Но позвольте. Я приготовлю два стакана грогу с ромом, который сам привез с Ямайки.

Вальтер ушел и вскоре возвратился с водой, сахаром, бутылкой рому, приготовил две большие кружки грогу, и новые приятели уселись за шахматы. Играли они до полуночи, но Милиус, возвратясь домой, не мог уснуть почти до рассвета.

Проснулся он, однако же, в свое время, когда привык посещать больных и госпиталь. По окончании обязательных визитов, он отправился за Вальтером, чтоб вместе идти в аптеку. Он еще раз встречал сопротивление Вальтера, которому хотелось избавиться от знакомства со Скальским, но настаивал на своем.

- Перестаньте, товарищ, - сказал он. - Разве вы девица, которую первый раз выводят на бал? Мужчине бояться людей! Это по меньшей мере смешно.

У Вальтера заблистали глаза.

Первый еще раз Милиус заметил, что перед ним начал обнаруживаться новый человек. Выражение глаз, обыкновенно спокойных, показалось ему диким, лицо вздрогнуло... Но это продолжалось лишь несколько секунд... Придя в обычное состояние, Вальтер взялся за шляпу и смиренно пошел за Милиусом.

Когда вечером Скальский объявил важную новость своему семейству, в аптеке произошла почти революция. Мать начала горько плакать и, может быть, первый раз в жизни пожаловалась на детей и упрекала их в том, что они причина разорения, - не пугаясь ни панского шика Рожера, ни грозных мин панны Идалии. Мужу едва удалось ее успокоить. Пан Рожер торжествовал, но, одержав победу, счел за необходимое казаться скромным. Панна Идалия ходила по комнате, храня гордое молчание.

Странная вещь! Рассказ о незнакомце, который, как оказывалось по всему, должен был иметь значительное состояние... сильно занимал ее. Издали он не показался слишком старым и выглядел довольно прилично.

Панна Идалия была истинное дитя своего века, и она стремилась не к какому-нибудь недостижимому идеалу, не к герою романа, побивающему чудовища, а просто хлопотала о богатом женихе. И она подумала, на всякий случай, что, кто ж знает, что может прийти в голову пожилому мужчине? Не мешало бы явиться во всем блеске красоты и молодости и попробовать-де, удастся ли сделать что-нибудь?

В системе панны Идалии было иметь несколько подразумеваемых женихов, и что же мешало закинуть удочку на богатого незнакомца?

Конечно, это был не более как будущий аптекарь; но такой богатый и пожилой человек под влиянием здравых советов молодой и хорошо образованной жены мог исправиться, облагородиться, купить имение и сделаться совершенно другим существом.

Конечно, ни одному мужчине в подобных обстоятельствах не пришла бы такая комбинация; но отчего же бы молодая девушка не могла возыметь фантазию?

Панна Идалия была довольна собою, улыбнулась в зеркало, а в душе дала себе слово одеть к завтраку платье со шлейфом, ботинки на каблучках, волосы зачесать a la chinoise, - и потом сыграть на фортепьяно, но как сыграть!

На другой день с утра начались приготовления к завтраку. Скальский хотел, в чем соглашалось и все семейство, чтоб это был настоящий обед, только не в обычной форме; отличием должен был служить бульон в чашках. Незнакомцу хотели пустить пыль в глаза; поэтому добыто было из ящиков серебро, пан Рожер позаботился о страсбургском паштете, а панна Идалия не позабыла поставить на стол букет в фарфоровой вазе.

Около полудня Скальский, выглядывавший гостей из-за занавески и довольно неспокойно прохаживавшийся от бюро, на котором лежала ведомость, к окну, выходившему на улицу, первый возвестил о их прибытии.

Незнакомец, на которого тоже с чрезмерным любопытством посматривала из верхнего этажа панна Идалия, показался всем весьма обыкновенной фигурой. Хотя пан Рожер и уверял, что костюм Вальтера, внешне простой, был сделан в Англии и отличался английским шиком, однако Скальский, пожимая плечами, повторял:

- Ничего особенного, право, ничего особенного!

В кабинете аптекаря произошло первое знакомство и обмен обычными приветствиями. Вальтер, казалось, избегал напрасной траты слов, заменяя их склонением головы, пожатием плеч, но не мог не проговорить или скорее не пробормотать нескольких фраз. Милиус, наблюдавший эту сцену, немало удивился, когда Скальский, услышав голос Вальтера, вздрогнул точно в испуге и отступил назад. Движение это было моментальное, ибо Скальский опомнился немедленно, но, вследствие какого-то странного нервного раздражения, каждый раз, когда незнакомец отзывался, аптекарь делал движение, уставлял глаза и несколько секунд не приходил в нормальное состояние.

Потом он с напряженным вниманием всматривался в черты Вальтера, который, очевидно, избегал этого почти неприличного наблюдения, а затем опускал глаза.

Продолжалось это довольно долго; наконец, Скальский, освоившись с голосом и лицом Вальтера, не обнаруживал уже признаков испуга и излишнего любопытства, которые удивили Милиуса.

Гость вел себя по-английски: холодно, вежливо, серьезно, не допуская ни к малейшему сближению. Невзирая ни на какие усилия Скальского, он не выходил из холодной вежливости.

Едва пани Скальская, нарочно спустившаяся вниз, могла уговорить его разделить с ними семейный завтрак.

Вальтер согласился, но, очевидно, против желания. Войдя в столовую, он издали поклонился пану Рожеру, не отдав должной дани удивления его утреннему наряду самой последней моды. Он едва взглянул и на панну Идалию, одетую в платье с длинным шлейфом, и не сказал ей ни слова.

Лишь после нескольких рюмок, от которых гость, как старый моряк, не отказывался, лицо его начало немного проясняться. Он смотрел как-то смелее, но по-прежнему был неразговорчив. Пробовали затронуть прошедшее, но он отделывался несколькими общими местами, сказав, что долго путешествовал и служил в английском флоте. Не было возможности его раскрахмалить, как выражалась панна Идалия.

Скальский, вследствие ли продажи аптеки, или по какому-то странному расположению, был чрезвычайно молчалив, смотрел упорно на Вальтера, при малейшем его движении подавался назад и был, как остолбенелый.

Эффект изысканного завтрака был положительно потерян, ибо тот, для кого приготовляли его, по-видимому, ничего не заметил; пил много, ел мало, и люди точно для него не существовали.

Панна Идалия четыре или пять раз пускалась на него в атаку улыбкой, словами, движением, остроумием, по-польски, по-французски и даже по-английски, но ей не удалось разбить его равнодушие.

Вальтер был даже до такой степени невежлив, что, когда она заговорила с ним на чистом английском языке, он нимало не удивился, не похвалил, не поднял даже глаз, - а прямо отвечал по-английски же. Почувствовав себя оскорбленной, панна Идалия уселась за фортепьяно и начала перебирать клавиши, рассчитывая вызвать разговор о музыке и что по крайней мере мать предложит ей исполнить пьесу; но, увы, ничто не удалось! Мать плакала втихомолку, а панне Идалии не приходилось навязывать свой талант длинным ушам бездушных слушателей.

Под конец завтрака принесли купчую, заранее приготовленную к подписи, выпили за здоровье покупщика и продавца. Аптекарша закрыла салфеткой лицо, чтоб не расплакаться, а мужчины спустились вниз, покурить в кабинете пана Рожера.

Молодому человеку хотелось в свою очередь блеснуть перед холодным англичанином убранством своего помещения, но и это не удалось. Оружие, ковры, безделки на столе, коллекция бичей, действительно любопытная и единственная в крае, едва обратили на себя его внимание. Облокотясь на руку, Вальтер задумчиво курил сигару, и если б не сидел, открыв глаза, то можно было бы подумать, что он дремал.

Таким образом в этот памятный день совершилась продажа аптеки, которая перешла в руки какого-то незнакомого городу пришельца, искателя приключений. Все пожимали плечами, и так как обыватели привыкли к Скальским, то даже жалели о них. Действительно, Скальские были не дурные люди, хотя порою и казались смешными.

В городе говорили об этом событии по крайней мере две недели, и толки ходили самые разнообразные.

Но особенным последствием продажи аптеки и торжественного завтрака было то, что почти с первого взгляда на Вальтера Скальский ходил молчаливый, погруженный в какие-то думы, беспокойный, в нервном раздражении. Иной раз надобно было повторять ему несколько раз вопросы, чтоб добиться ответа.

- Что же тут странного? - говорил Милиус. - Если кто всю жизнь чем-нибудь занимался и лишится своего занятия, то, конечно, это ему тяжело, а будущее Скальскому не улыбается.

В деревне он ничего не смыслит, дети овладеют им совершенно, и кто знает, что ждет его? Даже у таких толстяков бывает предчувствие, если что-нибудь угрожает их существованию, - прибавил доктор.

Скальские выговорили себе право прожить несколько месяцев в аптечном доме; покупка деревни была не так легка, как им казалось. Пока они не покупали, очень дешевы были имения, а вздумали купить, - все разом вздорожало. Между тем пан Рожер мог ходить по городу и повторять всем, что они покупают деревню, торгуют имение и т. п.

В одну из прогулок он с величайшим удивлением узнал, что его приятель, барон Гельмгольд почти два дня был в городе...

"Значит он здесь; по какой причине нас не посетил?" - подумал он и прямо поспешил на почту.

IX

Кафедральный костел, стоявший в прежнее время за городом, находился теперь между развалинами замка и рынком, с кладбищем, обведенным каменным забором, со священническим домом, больницей, старинной школой и другими постройками, и занимал довольно значительное пространство.

Дом был каменный, удобный; густой старинный сад, кроме плодовых деревьев и беседок, заключал еще в себе и рыбный пруд. Костел был постройки XIV столетия. Некогда его окружало настоящее кладбище, о чем свидетельствовали камни, запавшие в землю, но давно уже было запрещено хоронить здесь покойников.

Исключая время церковной службы, кладбище это, осененное старыми липами, бывало вообще пустынно; разве под вечер школьники приходили сюда играть в мяч возле колокольни и пугать новичков, показывая им похоронные принадлежности, гробовой покров, закапанный воском, траурные дроги и т. п.

Церковный двор, поросший зеленою травою, был перерезан тропинками, неизменно сохранявшими свое направление. Там, где давалась полная свобода растительности, то есть на старинном кладбище, древние камни, на которых невозможно уже было прочесть надписи, едва виднелись из травы.

Тенистый уголок этот среди шумного городка имел прелесть не для одних школьников; сюда нередко заходил с молитвенником и ксендз-викарий... Он отделялся только стеной с калиткой от церковного двора, на котором было гораздо больше движения. Священнический дом отличался удобным помещением и служил жилищем для нескольких священников. Здесь же проживали органист, пономарь, прислуга, кучера и прочие. Это был отдельный мирок среди города, в котором, в силу старинных преданий, жизнь с незапамятных времен шла почти одинаково.

Зачем на другой день после известного происшествия, под вечер, во время задумчивой прогулки, Лузинский очутился на этом забытом кладбище? Вероятно, он и сам не мог бы дать отчета. Он блуждал без цели, а так как, быв школьником, он часто играл здесь с товарищами, то шаги его направились сюда как-то машинально. Вероятно, он также предавался воспоминаниям детства, и ему хотелось припомнить - об отце, матери. Ничего подобного не осталось в памяти, но ему пришло в голову, что когда он был мальчиком и ходил в школу, то его очень любил каноник Бобек и выказывал ему много участия. Причиной этому были обнаружившиеся тогда способности Валека. Двадцать лет назад ксендз Бобек был бодрый старик и должен был находиться в живых, ибо Валек не слыхал, чтоб кто-нибудь другой занял его место. Но каков он теперь? Вероятно, теперь ему уже восемьдесят лет с лишком. Валек почти не ходил в костел, не знал даже, служил ли старик и занимал ли прежнее место. А казалось ему, что один только Бобек как старожил и знавший все события в городе мог сказать ему что-нибудь о его семействе.

В этих мыслях он вошел на кладбище, направился к двору и решил, по крайней мере спросить о старом канонике. На дворе было тихо, как и на кладбище, в сенях никого, но, отворив дверь, налево в передней он увидел старика, который тщательно чистил груши.

Старик слуга посмотрел на вошедшего, стараясь не разрезать искусно снимаемой кожицы, свернутой спиралью, и ожидал вопроса.

Валек боялся показаться смешным, если б вдруг спросил о канонике, который, может быть, лет двадцать уже как умер, а между тем надо было попытаться.

- Дома ксендз-каноник? - сказал он.

- Конечно, а где же он может быть? Разве ушел в сад с молитвенником.

- Могу ли я его видеть?

- Почему же нет.

Слуга указал на комнату с растворенной стеклянной дверью.

- Ступайте в эту дверь, - продолжал он, - и вы выйдете в сад, где и встретите ксендза-каноника.

"Будь, что будет, - подумал Валек, - если я встречу не ксендза Бобка, а другого каноника, то во всяком случае он не рассердится за то, что я пришел засвидетельствовать ему почтение".

И, оставив старика, очищавшего груши, он перешел в указанную комнату и очутился в старосветском саду с обширным, правильно разбитым цветником. Собрание цветов отличалось разнообразием и обличало в хозяине страстного любителя. Здесь были и лилии, и гвоздика, и пионы, и множество роз и других цветущих кустарников, и все это наполняло воздух ароматом.

В конце аллеи на лавке сидел старичок с молитвенником на коленях. Вечер был теплый, и потому он сидел с открытой головой, наполовину лысой, но снизу окруженной седыми волосами, ниспадавшими на плечи. Он сгорбился немного от старости, но лицо было свежее, улыбающееся. Валек вздохнул свободнее, узнав ксендза Бобка, который в течение двадцати лег изменился может быть, менее, нежели красивый мальчик, превратившийся в бледного, изнуренного молодого человека.

Заметив приближение гостя, каноник встал с лавки и мелкими шагами, как бы прихрамывая, поспешил навстречу. Он прикрывал от света глаза, стараясь узнать гостя, но будь у него и лучшее зрение, не преуспел бы в этом.

Обыкновенно смелый, Лузинский почувствовал какую-то робость в присутствии почтенного добродушного старика, который некогда жаловал его в детстве.

- Извините, - сказал он, - что являюсь по прошествии многих лет поблагодарить за те ласки, которые оказывали вы мне, когда я был школьником.

Ксендз смотрел ему прямо в глаза, как бы не слыша слов, я стараясь вглядеться в черты юноши ослабевшим взором.

- Я Валек Лузинский, некогда воспитанник доктора Милиуса.

- А, помню, помню! Отчего же столько лет я вас не видел?

- Был в отсутствии.

- Однако как все это скоро растет!.. - Давно ли был мальчишкой!.. Пойдем же, присядем, ибо я долго стоять не могу. Ходить - еще кое-как, а стоять трудно. Ты расскажешь мне о себе.

Когда оба уселись на лавке, канонник начал:

- Теперь я очень хорошо тебя припоминаю: ты был румяный, круглолицый мальчик, а теперь что-то побледнел, исхудал, сделался долговязым. Ну, говори же, когда возвратился, что поделываешь?

- Окончил, как мог, курс наук, а теперь именно думаю о том, что мне делать, - отвечал Валек.

- А какие же науки? К чему готовился? - спросил ксендз Бобек.

- Слушал филологию и готовился быть литератором.

- То есть учителем, - возразил ксендз, - ибо что такое литератор? Если он не учитель, то я не понимаю, что ж он будет делать?

- Так было прежде, - отвечал Валек, - а теперь многое изменилось.

- А! Изменилось. Что ж теперь?

- Литераторы пишут и этим живут.

- А что пишут? Мне кажется, - прибавил с улыбкой каноник, - что все необходимое для написания, давно уже написано, а вы разве переписываете?

Валек усмехнулся незаметно.

- Может быть, мы отчасти и переделываем старое, - сказал он, - но я еще ничего не начинал.

- А насчет духовного звания?

- До сих пор не чувствовал призвания.

- И лучше, ибо без призвания священство немыслимо, - заметил ксендз Бобек. - Но, вероятно же, молодой человек, ты надумал что-нибудь?

- Еще ничего не решил, - пробормотал Валек.

С минуту оба молчали. Ксендз пристально смотрел на Валека и вдруг спросил его:

- А любишь цветы?

- Отчего же не любить. - отвечал несколько удивленный Валек.

- Значит ты равнодушен к этим чудным Божьим созданиям, - заметил Бобек. - Г-м, ты даже не взглянул на мои лилии.

- Великолепные!

- Ты даже не почувствовал, что они восхваляют Господа Бога и своей коронкой, и своим ароматом.

Старик посмотрел вокруг и улыбнулся цветам, которые сами как бы улыбались ему.

- А что поделывает Милиус? - спросил ксендз для поддержки разговора.

Валек опустил глаза.

- Я должен признаться, - отвечал он, - что доктор Милиус, разгневавшись на меня, отказал мне вчера от дому.

- Что ж ты там наделал? - спросил с живостью старичок. - Говори правду, если хочешь, как догадываюсь, сделать меня примирителем.

- Я уже нимало не думаю о примирении, - отвечал Валек, принимая гордый вид, - не чувствую себя виновным... Может быть, я выразился немного резко... но мне не в чем более упрекнуть себя.

Каноник еще пристальнее взглянул на Лузинского, и лицо его нахмурилось.

- Он выгнал меня, - продолжал Лузинский, - и я уже не возвращусь к нему, а так как мне надобно теперь самому заботиться о себе, то я и пришел к вам за сведениями. Я ничего не знаю о своих родителях... Вам не могли быть совершенно не известны их положение, судьбы... Может быть, вы будете так добры и расскажете мне.

Каноник застегнул молитвенник, помолчал, и лицо его приняло почти строгое выражение.

- Во всяком случае доктор Милиус должен был что-нибудь сказать тебе об этом! - проговорил он, наконец.

- Никогда ни слова.

- Никогда ни слова! - повторил Бобек. - Г-м! Вероятно, были на это основательные причины... А я... - Здесь каноник смешался немного, как бы ему трудно было сказать: - Не знаю об этих обстоятельствах.

- Мне известно только, что мать моя - дальняя родственница графов Туровских, - сказал Валек.

- Графов Туровских, - повторил ксендз, опуская глаза на молитвенник, - а если это знаешь, то так и быть должно.

- Об отце же, его происхождении, состоянии, о его судьбе мне ничего не известно; в бумагах также не нашел ни малейшего следа

- Ни малейшего следа, - тихо прошептал Бобек, - в таком случае трудно, если нет следа. Я, как видишь, стар, память сильно ослабела. Столько людей прошло у меня перед глазами, что я решительно не могу ничего припомнить из прошедшего... Я дал бы тебе один совет: попросить прощения у Милиуса, ибо, должно быть, ты сильно оскорбил его, когда дело дошло до такой меры: ведь он честнейший и добрейший человек. Разве он один в состоянии рассказать тебе что-нибудь, если ему известно...

Как ни мало Валек знал людей, однако, взглянув на ксендза каноника, мог легко заметить смущение, будто старик боролся сам с собою и принуждал себя к молчанию. Догадался он, что каноник должен был гораздо больше знать, чем говорил, ибо это ясно отражалось на лице старика.

- Нечего дальше и говорить, - прибавил Бобек, - я решительно ничего не знаю... Скажи-ка мне лучше, что ты намерен делать с собою?

- Что же я могу предпринять, - подхватил с жаром Валек, - когда хожу во мраке неизвестности о собственном своем происхождении? Как бы это ни казалось вам странным, но я решился всевозможными средствами добиться правды и заглянуть в свое прошедшее... в судьбу, постигшую родителей. Уже меня беспокоит и тревожит одно, что все это покрыто тайною.

Бобек вздохнул.

- Сын мой, - сказал он с кроткой серьезностью священника, - ничего нет предосудительного узнавать прошедшее своих родителей. Но часто... часто, когда мы стараемся открыть закрытое от нас Божьею десницею, мы готовим себе тяжелое горе. Теперь ведь открыта широкая дорога для людей всех состояний... К чему тебе знать все это? У тебя есть метрика: ты родился от законного брака, имеешь имя, благодетель дал тебе воспитание - чего же еще больше надобно?

- В таком случае я поеду в Туров, ибо там жила моя матушка, там вышла замуж, и была оттуда изгнана, вероятно, после отлучки мужа... Умерла от нищеты здесь в городе... Неужели же я должен быть равнодушен к тайне, скрывающей судьбу моего отца?

Ксендз, видимо, смутился.

- Не будь равнодушен, - сказал он, - молись об отце и матери, и терпеливо ожидай, пока Господу Богу угодно будет приподнять эту завесу.

- В Турове узнаю что-нибудь.

- От кого? - спросил медленно каноник. - События, о которых говоришь, случились двадцать лет назад с лишком. Один граф мог бы знать о них... но он теперь развалина, ничего не помнит, и порой не может проговорить слова. Прислуга переменилась; все эти люди новые; прежние повымерли.

- А может быть, не все, - прервал Лузинский. - Попытаюсь.

- Не желал бы я этого, сын мой, - сказал каноник. - Делай, что хочешь, но мне хотелось бы отвлечь тебя от этих упорных исследований. Я ничего не знаю, ни о чем не хочу догадываться... Но ведь может случиться, что, разрывая могилы и расспрашивая мертвецов, ты получишь печальный, оскорбительный ответ...

- Все-таки это лучше неуверенности, - подхватил Валек. Каноник не отвечал, ибо в аллее послышались поспешные шаги,

и из-за деревьев показался в соломенной шляпе доктор Милиус. При виде воспитанника он подался было назад, но раздумал, наклонился к ксендзу и, целуя его в плечо, шепнул:

- Мне нужно поговорить с вами сию же минуту, если только не поздно.

Старик пожал ему руку и шепнул в свою очередь:

- Не поздно, и нечего мне говорить; будь спокоен. Милиус вздохнул свободнее.

Теперь ему оставалось уйти таким образом, чтоб не быть принужденным заводить разговор с Лузинским. Взяв под руку каноника, он начал отводить его в сторону, но Бобек, отойдя несколько шагов, возвратился.

- Останься, - сказал он, - мне надо отправить молодого человека.

Старик направился к лавке, возле которой, как вкопанный, стоял Лузинский, и наклонив свою седую голову, проговорил:

- Прощай, любезнейший, прощай, а может быть, и до свидания. Мне нужно посоветоваться с доктором, что-то нездоровится.

Лузинский быстро поклонился, как бы оскорбленный этими словами, и молча ушел из сада.

Доктор смотрел на него бледный, как полотно, и так глубоко задумался, что и не заметил, как старый ксендз положил ему руку; на плечо.

- Зачем он приходил сюда? Просил посредничества?

- И не заикнулся. Что там у вас вышло?

Доктор опустил голову.

- Вздор вышел, - отвечал он, - я горяч, а он молод. Может быть, я позабыл, что имел дело с горючим материалом. Но не произошло ничего особенно дурного. Малый способный, очень способный, но ничем не хотел заняться, ленился; может быть, хоть этим способом принужден будет приняться за что-нибудь и поработать для будущего. Иначе он и погиб бы здесь от безделья. Но, - прибавил доктор с любопытством, - если он приходил не за посредничеством вашим, то по какому же поводу?

- Кажется, ему хотелось разведать об отце.

- И вы сказали ему что-либо?

- Я? Разве мне известно что-нибудь о нем? Не знаю, ничего не знаю...

Доктор посмотрел на каноника и, как бы удивленный, замолчал.

Крашевский Иосиф Игнатий - Дети века. 2 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Дети века. 3 часть.
- А если, - продолжал старик, - и могли ходить в то время разные сплет...

Дети века. 4 часть.
- Как! - воскликнул он. - Надо вам знать, что вы сразу прослыли у нас ...