Крашевский Иосиф Игнатий
«Граф Брюль. 3 часть.»

"Граф Брюль. 3 часть."

- Chi lo sa? - задумчиво прошептала она. - Если бы он не был таким, нужно все-таки его сделать таким. - Какая-то мысль засветилась в ее глазах.

- Бедный старый Август умер, - сказала она, понизив голос, - я бы ему сказала прекрасную надгробную речь, но не сумею.

Гассе пожал плечами.

- В надгробных речах недостатка не будет, - сказал он почти неслышным голосом, - но будущее другое о нем скажет. Он был величественным тираном и жил только для себя. Саксония, может быть, отдохнет теперь.

- Вы несправедливы! - воскликнула Фаустина. - Разве Саксония была когда-нибудь более счастливой и славной?.. Блеск от этого героя падал на нее.

Гассе горько улыбнулся.

- В ложе театра, когда он нам улыбался, покрытый бриллиантами, он мог вам показаться героем, но народ слезами платил за эти бриллианты. Радость и песни наполняли Дрезден, а стоны Саксонию и Польшу. Здесь была роскошь, там нищета.

Фаустина, возмущенная этими словами, вскочила с места.

- Гассе, молчи, я не позволю тебе чернить его; в тебе говорит гадкая ревность.

- Нет, - сказал Гассе, спокойно смотря на нее, - всю мою любовь поглотила музыка, и в прелестной Фаустине я полюбил только голос; с меня довольно, когда я его слышу или когда даже мечтаю о нем. Фаустина не могла иначе смотреть на короля, а потому я замолчу.

Гассе начал задумчиво ходить по комнате; в это время двери приотворились и опять затворились. Желающий войти только показался в них и тотчас отступил; но Фаустина успела его увидать и узнать, она позвала его.

Тот послушался только после некоторого колебания. Это был тот самый Вацдорф, который передал Брюлю приказание королевича... У него было удивительное лицо с выразительными глазами, выражение его было ироническое и даже саркастическое.

Движением и осанкой он очень напоминал итальянца, который в маскараде преследовал Брюля.

- Я думал, - сказал он, входя и с улыбкой приветствуя Фаустину, - что вы еще ничего не знаете?

- Ведь колокола уведомили город и государство, - произнесла итальянка, с любопытством приближаясь к нему.

- Да, но колокола имеют тот же звук как на похоронах, так и на свадьбах; поэтому вы могли подумать, что родилась какая-нибудь новая принцесса и что нам велят радоваться этому, - отвечал он, пожав плечами.

- Бедный король! - вздохнула Фаустина.

- Конечно! - со злостью заметил Вацдорф. - Жил он много, имел, по крайней мере, триста любовниц, растратил миллионы, выпил море вина, изломал множество подков и снес немало голов... После такой деятельности пора и отдохнуть.

Никто не решился прервать его, Гассе только украдкой взглянул на него.

- Что же теперь будет? - спросила итальянка.

- Мы видели оперу "Король Август", теперь поставят другую, с иным названием, но не лучше предыдущей. Главные роли возьмут: дочь цезарей, падре Гуарини, падре Салерно, падре Фоглер и падре Коппер, а в придачу еще брат... имени угадывать не стану. Фаустина будет им петь, как пела и прежде, Гассе, по-прежнему, будет писать оперы. Хуже будет с нами, придворными, когда главные роли разберут пажи с целого света и лакеи всех дворов.

Гассе, до сих пор слушавший в молчании, наклонился и прошептал:

- Будет вам, будет; а ну, если кто за дверьми?.. Ведь нам даже и слушать это опасно.

Вацдорф пожал плечами.

- Где же вы были в марте прошлого года? - рассеянно спросила Фаустина.

- Я? В марте? Постойте-ка... Ну, право, не знаю.

- Видно, что вы не были на Новом Базаре, когда там разыгралась печальная драма майора д'Аржель.

Вацдорф молчал, не прерывая.

- Знаете, это тот д'Аржель, который так резко высказывал правду и клевету, не щадя никого. Он писал пасквили и распространял их. Я имела тогда окно и смотрела. Мне очень было жалко несчастного: его выдали французы, так как он когда-то служил у нас. Его поставили у позорного столба (Позорный столб в то время устраивался совершенно иначе, чем теперь. На высоком эшафоте ставили небольшой столб, а на нем ребром доску, так что все вместе имело форму буквы Т. В доске проделывались три отверстия: одно для головы и два по бокам для рук; осужденный стоял так по несколько часов. Чернь ругалась над ним и плевала ему в лицо. Таким образом был наказан знаменитый де Фое, автор "Робинзона Круза", за свободомыслие.) высоко, посреди бесчисленной толпы народа. Палач сломал ему над головой шпагу и, бросив ее под ноги, дал ему две такие пощечины, что кровь полилась у него изо рта, и засунул ему в рот горсть пасквилей. Я плакала, смотря на бедного человека. Теперь он сидит в Каспельхаузе в Данциге с обритой головой и ждет, пока смерть освободит его оттуда.

- Действительно, это любопытная история, синьора Фаустина, - иронически заметил Вацдорф. - Но знаете, кого я жалею более, чем майора д'Аржель? Это того, кто так бесчеловечно и зверски мстил ему.

Говоря это, Вацдорф совершенно спокойно взглянул на итальянку.

- Синьора Фаустина, - прибавил он, - теперь наступает траур, и у вас будет довольно времени, чтобы отдохнуть и так настроить голос, чтобы прельстить им нового государя и царствовать над ним так же, как царствовали вы и над покойником. А знаете ли, что я вам скажу?.. С этим ведь будет гораздо легче. Август Великий был в высшей степени непостоянен; этот же любит спокойствие и курит всегда только из одной трубки. Когда ему подают другую, он только трясет головой, и если б мог и захотел, то, пожалуй, рассердился бы.

И Вацдорф засмеялся.

- Итак, - прибавил он, - я здесь не нужен; вы уже все знаете, а мне нужно приготовить к завтрашнему дню траурное платье. Да, я, было, и позабыл! - сказал он, вдруг обращаясь к Фаустине. - В каких отношениях вы с Сулковским? Завтра он вступает на престол, и завтра Брюль поедет в Тюринген или же сделается его лакеем, чтобы, дождавшись удобного времени, подставить ему ногу... Брюль находится в неразрывной дружбе с падре Гуарини.

- Тсс!.. - шепнул Гассе.

Вацдорф руками закрыл рот.

- Нельзя разве? Молчу, молчу!

Фаустина была смущена.

- Синьор, - сказала она, - вы неисправимы. С нами вам не угрожает никакая опасность.

И она приложила к губам палец.

- Я не боюсь никаких угроз, - со вздохом сказал Вацдорф, - у меня нет другого самолюбия, кроме желания остаться навсегда честным человеком, а если меня посадят в Кенигштейн, то я не буду вводим в искушение. А это тоже что-нибудь да значит.

- Дай Бог, чтобы ты не сказал этого в дурной час, - сказал Гассе, сложив руки. - Думайте, что хотите, но говорить...

- Какая же польза была бы от моей мысли, если бы я не делился с людьми? - отвечал Вацдорф уже в дверях. - А затем желаю вам покойной ночи.

- Нет сомнения, - заметил Гассе, после его ухода, - что он окончит свое существование там, где сказал, с той только разницею, что если не найдется свободной кельи в Кенигштейне, его посадят в Зонненштейн или в Плезенбург.

Он вздохнул, Фаустина ответила ему тем же.

VII

Если б кто на другой день всмотрелся в лицо города, который со вчерашнего дня был в трауре, то он едва ли бы заметил на нем следы горя; но беспокойство было велико, а любопытство сильно возбуждено.

Перед замком и дворцом в Ташенберге осторожно сновали кучки людей, стараясь угадать, что происходит внутри.

Движение было необыкновенно, но порядок в размещении часовых, гвардии и швейцаров остался неизменным. По городу в разных направлениях мчались кареты с опущенными занавесками на окнах, и пробегали закрытые носилки. Это движение было тихо и как бы подавлено. Торжественный и официальный траур еще не начинался, а на лицах не было заметно искреннего горя и печали. На каждого выезжающего курьера толпа смотрела с любопытством, провожала его глазами и делала догадки, куда и зачем он послан. Однако никто не осмеливался говорить громко... Кенигштейн был близко, и у кормила правления оставались, как казалось, все те же люди и та же мысль, потому что королевич слишком почитал отца, для того, чтобы решиться что-нибудь переменить; он был слишком послушен, чтобы действовать самостоятельно и чересчур любил спокойствие, чтобы желать переменами увеличивать хлопоты. Догадывались только, что Брюль падет, а Сулковский высоко поднимется, но каково будет новое правление, этого никто не мог угадать.

Брюль тогда жил в своем доме, на Новом Базаре; там царствовала тишина, знали только, что вчера отвез он драгоценности, корону и всю тайную королевскую канцелярию. О том, что происходило в замке и во дворце на Ташенберге, можно было судить с улицы только пробегающим и проезжающим. Экипажи приезжали и уезжали, носилки и послы бегали во всех направлениях.

Весь день прошел в такой тишине и мнимом спокойствии. Менее значительные чиновники высматривали знаки на земле и на небе, кому нужно кланяться, а на кого плевать.

Геннике, наперсник Брюля, бывший лакей, которого и теперь (хотя он уже сделался управителем) втихомолку продолжали звать этим именем, сидел утром в своем доме, который был по соседству с домом Брюля, на Новом Базаре.

В прошлом, когда ему не приходила даже мысль, что он когда-нибудь будет занимать такие должности, Геннике женился на простой служанке, которая, кроме миловидного личика и молодости, не имела ничего. Нынче, когда и то и другое исчезло, советница Геннике, хотя и добрая женщина, была настоящим наказанием для мужа. Он нигде не мог показаться с нею, так как манеры и неумение держать себя сразу выдавали ее происхождение. Несмотря на свою привязанность к мужу, она положительно мучила его своей болтливостью и мелочностью.

Он только что избавился от нее и зевак, подпершись рукой, когда в комнату быстро, неожиданно и без доклада вошел мужчина, довольно красивый, с проницательными глазами, как видно опытный придворный, изящно одетый, хотя весь в черном.

По лицу можно было видеть только то, что у него не было недостатка в уме и сметливости, чего требует жизнь под перекрестным огнем интриг, которые, подобно колесам нескольких проезжающих один мимо другого экипажей, могут раздавить человека. Вошедший бросил на стул шляпу, вынул из кармана табакерку, взял двумя пальцами щепотку табаку и подал ее Геннике, который с любопытством смотрел на него.

- Ну, как ты думаешь, что из всего этого выйдет? - спросил прибывший, закрывая табакерку и пряча ее в карман.

- Я ничего не думаю, только жду и смотрю, - совершенно спокойно отвечал Геннике.

- А положение Брюля, как тебе кажется? Они взглянули в глаза друг другу.

- Что говорят? - спросил Геннике.

- Каждый говорит то, что было бы ему желательно: одни, что Брюля прогонят, а то и в суд позовут и посадят; другие, что Брюль других погонит, засадит и задушит. А вам как кажется?

- Я вам уже говорил, что мне никак не кажется, - возразил Геннике. - Если Брюля посадят, я помогу толкать, если же Брюль их придушит, я ему стану помогать. Слава Богу, я еще не так высоко стою, чтобы, падая, свернуть себе шею.

Гость засмеялся.

- Действительно, единственная рациональная политика, это ждать, как можно менее принимая участия в делах, и стоять в стороне.

- Да, господин Глобик, - с улыбкой заметил Геннике, - поднимаясь вперед, выскакивать нехорошо, оставаться назади опасно, умнее же всего держаться золотой середины и смотреть в обе стороны. Но, - прибавил он шепотом, - говоря между нами... Я готов биться об заклад... о чем хотите, я ставлю даже мою жену против другой - помоложе, потому что она замучила меня своей болтовней, что... (он приблизил губы к уху гостя), что Брюль сумеет удержаться, а когда удержится, я опять ставлю, что хотите, но с ним никто не выдержит, и что вот ныне мы предсказываем царствование его величества Брюля I, и будем просить Бога, чтобы оно продолжалось как можно долее. Обоим нам, господин советник, будет хорошо... Но вы, вероятно, из дворца? Ради Бога скажите, что там, что слышно?

- Ничего, тихо как в гробу; приготовляются к трауру. Падре Гуарини шныряет от курфюрста к жене его и обратно; Сулковский бодрствует и караулит, а Брюль... не знаю даже, что с ним, где он?

- Найдется... - прошептал Геннике.

- Королева, сделавшись женой курфюрста и лишившись королевской короны, по-видимому, не особенно довольна.

- Брюль сделает ее королевой, - засмеялся Геннике.

В это время под окнами послышался шум; оба бросились смотреть: отряд гвардии с крепами на рукавах и на латах, мчался в сторону замка. Во двор дома в эту минуту входил придворный камердинер в парадной ливрее. Геннике бросился к дверям, Глобик взялся за шляпу... Послышался стук в двери и вошел огромный мужчина, держа в руках маленький билет; Геннике взглянул на него, Глобик тоже бросил любопытный взгляд, однако, не мог ничего прочесть, потому что хозяин тотчас спрятал билет в карман, и подойдя к камердинеру, отпустил его, шепнув несколько слов, после чего они опять остались вдвоем.

- Тут нет никакой тайны, - сказал Геннике, - потребовалось много денег. Их нет, но должны быть, нужно поискать.

Сказав это, он взял шляпу, Глобик последовал его примеру.

- Геннике... Надеюсь, мы с тобой всегда...

- Даже, если бы пришлось падать? - иронически сказал хозяин уже у дверей.

- Совсем нет, - быстро возразил Глобик, - напротив того, когда один падает, другой должен остаться и стоять твердо, чтобы поднять его. Когда же придется подниматься на гору, тогда вместе.

- А если падать, то кулаком в спину? - спросил Геннике.

- Нет, этого совсем не нужно, ха, ха, ха! И они пожали друг другу руку.

Геннике уже собирался уходить, когда в передней показался новый посетитель. Это была высокая фигура, длинная, худая, с тонкими руками и ногами, напоминающими палки, с длинным, некрасивым, но оживленным и умным лицом.

- Смотрите-ка, и этот здесь, - засмеялся Геннике; Глобик ударил себя рукой по лбу.

Длинный мужчина вошел, поклонившись.

- Каковы дела, господа? Что слышно? Падаем или поднимаемся?

- Нетерпеливые, - крикнул хозяин, - ждите!

- Да, ждите, когда кожа чуть держится на плечах!

- Господин советник Лесс, наши кожи, сшитые все три вместе, небольшое место покрыли бы собой. Слышали ли вы что-нибудь новенького?

- Что? То, что все предвидели: Сулковский сделан первым министром.

- Любопытная история, - прошипел Геннике. - Сулковский-католик не может быть председателем совета в протестантской Саксонии, разве только сделается лютеранином, а если бы он решился на это, король наплевал бы ему в глаза и дал бы коленом... Не говоря уже о королеве.

- Ведь, пожалуй, ты и прав, - прервал его Глобик, - я и не подумал даже об этом.

- Вы забыли, - сказал Лесс, показывая длинные зубы, - что его величество может изменить закон.

- Не созывая сейма? - спросил Геннике.

- Пожалуй... Он здесь полновластный господин, - продолжал Лесс. - Это ведь не польская Речь Посполитая, где шляхта делает, что хочет, а король должен ей кланяться.

Геннике крякнул, так как в соседней комнате послышались быстрые шаги, и в то же время вошел плечистый, полный и высокого роста мужчина, широко распахнув двери. Он тотчас остановился и, не снимая шляпы, ни с кем не здороваясь, пристально и со вниманием посмотрел на собравшихся. Это был третий советник, Стаммер.

- Что же это, сейм, что ли? - медленно спросил он, обнажая голову.

- Неожиданный, - нехотя отвечал Геннике. - Право, кажется, вы готовы подумать, что мы здесь составляем заговор.

- Кто же сегодня смотрит и думает о чем-нибудь? На это будет достаточно времени завтра, - сказал Стаммер. - Сегодня каждый думает про себя и сводит счеты с совестью, не погрешил ли он в чем-нибудь перед восходящим солнцем, кланяясь заходящему: известно ведь, что став лицом на запад, нужно повернуть известную часть тела на восток. Все три советника засмеялись.

- Стаммер, ты все знаешь! - воскликнул Глобик. - Что слышно?

- Колокола, колокола и колокола! - сказал Стаммер. - Если бы я услышал что-нибудь другое, будьте уверены, что я поостерегся бы говорить об этом, так как кто из нас может знать, кто здесь друг, кто враг? Следует молчать, одним глазом плакать, а другим смеяться и тихо, тихо, тихо... Но я вижу Геннике со шляпой... - прибавил он после небольшой паузы. - Ты уходишь?

- Да, я должен идти, - извиняясь глазами перед присутствующими, сказал хозяин. - Служба.

- Да, да, очень важная, - прибавил Стаммер, - сегодня каждый сам служит себе... А нет хозяина более требовательного, чем свое я.

- В самом деле вы ничего не знаете? - тихо спросил Глобик, приближаясь к Стаммеру.

- Напротив, знаю очень много, но не скажу ничего, исключая одной новости.

Все приблизились.

- Мы в Саксонии отошли на второй план. Поляки же заняли первое место. Наше курфюршество уже в кармане, следовательно, о нас нечего и заботиться; но что касается польской короны, то она еще далеко не в руках, а получить ее было бы очень желательно; вследствие этого мы и должны уступить свое первое место Сапегам, Липским, Чарторыйским, Любомирскому, Мошинскому, Сулковскому.

- Сулковского ты поместил последним, - произнес Лесс. - Что это значит?

- То, что он должен быть первым, - сказал Стаммер, - а так как теперь жаркое время, хотя при дворе и холодно... то спешу проститься с вами, господа.

Он надел шляпу на голову и вышел. За ним вскоре ушли и Другие, последним ушел хозяин, который хотел, по-видимому, идти один, так как нарочно опоздал, отдавая приказания.

В воротах дома, оглянувшись, каждый направился в другую сторону.

На Базаре можно было видеть собравшихся в кучки людей и проходящих стройными рядами солдат. С таким же, как и здесь, любопытством расспрашивали, допытывались и в остальных домах саксонской столицы, но до вечера никто не мог сказать ничего положительного.

Уже смеркалось, когда перед домом, в котором жил падре Гузрини, остановились носилки. Комната, в которой мы видели его беседующим с Брюлем, была его кабинетом. Здесь только он принимал очень близких гостей. Исповедник королевича и королевы составлял при дворе наименее видимую, но самую могучую силу. Сам старик, будучи очень скромен и нетребователен, не нуждался в обширном помещении, но оно было необходимо для принятие многих и часто знатных гостей.

Поэтому-то падре занимал весь верх, и сообразно с тем кто был у него, он принимал или в кабинете, в котором на диване лежала гитара, или в зале, меблированной скромно, но изящно, или же в комнатах, в которых помещалась его библиотека и другие коллекции.

Из носилок выскочил мужчина в черном штатском платье и со шпагой. Лицо указывало на его иностранное происхождение, оно было очень красиво, с аристократически нежными чертами, но бледное и изношенное. Оно становилось еще привлекательнее, вследствие слишком кроткой улыбки. Высокий, белый лоб, темные большие глаза, римский нос, узкие губы и старательно выбритое лицо делали его очень похожим на великосветского кавалера. На нем был накинут черный плащ, а у платья все украшение составляли только белые кружева.

Пройдя смело лестницу, незнакомец позвонил у дверей, а когда их отворил старый слуга, он, не спрашивая ни слова и не приказывая доложить о себе, прямо направился к внутренним комнатам; увидев это, слуга поспешил как можно скорее отворить ему двери только не кабинета, а гостиной отца иезуита.

Это была темная комната, меблированная очень скромно и наполненная различными священными картинами и изображениями. Тонкий слой пыли, покрывавший мебель, указывал на то, что в этой комнате редко кто бывает.

И в данную минуту в ней не было никого, но тотчас из кабинета вошел падре Гуарини, услышавший беготню и увидавший прибывшего. Немного изумившись, он с величайшей покорностью склонил перед ним голову и сложил руки на груди.

Прибывший подошел к нему, и они поцеловались в плечи, но Гуарини нагнулся почти к самой его руке.

- Вы не ожидали меня? - быстро и подавленным голосом произнес гость. - Я и сам не знал, что буду здесь сегодня. Вы догадываетесь, что привело меня сюда... Время, которое мы переживаем, очень важно для нас.

- Я уже вчера послал за инструкциями, - тихо возразил хозяин.

- Я вам привожу их. Прикажите запереть все двери, так как мы должны говорить глаз на глаз.

- Нет надобности отдавать подобного приказания, потому что мы здесь в полной безопасности.

- В таком случае не будем терять времени. В каком положении находятся дела? Что слышно? Опасаетесь ли вы чего-нибудь? Нужна ли помощь? Говорите и посоветуемся заранее.

Гуарини задумался, взвешивая слова, которые намеревался сказать.

Хотя гость и был одет в штатское платье, тем не менее хозяин тихо сказал ему:

- Преосвященный отче, состояние двора вам так же хорошо известно, как и мне. Королевич очень ревностный католик, королева тем паче. Первый фаворит, Сулковский, тоже католик. Почти все, что их окружает, исповедует нашу веру.

- Но Сулковский? Я слыхал, что в его руки должна перейти власть. Королевич добрый, но слабый, ленивый, подчиняющийся, не любящий труда; поэтому кто-нибудь должен править вместо него. Если Сулковский, то можем ли мы ему доверить?

Гуарини задумался, взглянул в глаза прибывшему, приложил руку к губам и покачал головою.

- Он католик, - промолвил он, - но холодный, самолюбивый. Самолюбие у него стоит выше религии; его влияние, если бы оно продолжилось, было бы для нас, для католицизма и дела обращения гибельным. Нет сомнения...

- Однако, - прервал гость, - нет никакой возможности повалить или обойти его. Довольно ли сильна королева?

- С ее личностью и характером! - прошептал падре. - Неужели вы думаете, что в этом спокойном, добром и честном королевиче не отзовутся кровь и страсти Августа Сильного? Разве это возможно? Какое же значение будет иметь тогда королева? Сулковский заменит ее другими, чтобы через них управлять.

Гость сморщил брови.

- Вы рисуете очень печальную картину. Но как бы там ни было, необходимо искать выход.

- Я уже раньше думал об этом, - начал Гуарини, усаживая гостя на диван и садясь в ближайшее кресло. - Нам необходимо иметь при королевиче человека, который бы принадлежал нам всецело, служил бы нам и зависел бы от нас. Фридрих - неженка, поэтому следует ему устроить мягкое ложе, приготовить его любимые увеселения, дать ему оперу, охоту, картины, а может быть и еще что-нибудь.

Говоря последние слова, он вздохнул, а прибывший опять сдвинул брови.

- Очень печально и горько, когда в столь великом деле нужно пользоваться столь низкими и отвратительными средствами; печально...

- Cum finis licitus, etiam media sunt licita (Цель оправдывает средства), - тихо продекламировал падре Гуарини. - Средства нельзя ограничивать, в каждом отдельном случае приходится употреблять другие.

- Я понимаю, - сказал гость, - дело наше слишком велико, чтобы нам останавливаться даже перед клеветой. Тут дело идет о спасении душ и о том, чтобы удержаться в том центре противной ереси Лютера. У нас есть оружие и выпустить его из рук, ради каких-нибудь предрассудков, было бы грешно. Лучше погубить одну душу, чем целые тысячи.

Гуарини покорно слушал.

- Отец мой, - тихо промолвил он, - я уже говорил себе это не раз и поэтому-то я и сужу и служу как умею в этом оплеванном платье и без него, не всегда как руководитель и исповедник, но часто в роли шута королевича, в роли импрессарио за кулисами и в роли советника, там, где нужен совет. Если необходимо взять крепость, а нельзя этого сделать силой, то овладевают ей хитростью: media sunt licita.

- Нам незачем говорить это, - сказал гость, - откройте мне ваши планы.

- Мы должны поступать осторожно, - начал Гуарини, - и нам не раз придется вздохнуть над нашей превратностью; но как же идти со слабыми людьми, если не вести их посредством их собственных страстей?.. За королеву я ручаюсь, и первой нашей задачей должно быть охранять ее и сохранить ее влияние. Но эта святая женщина, простите меня за выражение, совсем не сносна в семейной жизни; король же нуждается в развлечении и без него он не в состоянии жить. Если его мы ему не дадим, он бросится в наиболее запрещенное, он готов...

Падре Гуарини не закончил и, помолчав немного, снова сказал:

- Сулковский не будет слушать никого, он для своего "я" принесет все в жертву и ни перед чем не остановится, чтобы удержать короля в своих руках; он даст ему все, чего только тот захочет. Мы никогда не можем на него рассчитывать, и поэтому необходимо его свалить с ног.

- Но каким образом?

- Провидение дало нам в руки превосходное оружие: у нас есть человек - это Брюль.

- Протестант, - прервал гость.

- В Саксонии и открыто - да, но в Польше и дома он католик; мы должны допустить это; вы знаете, что наши великие руководители допускают и одобряют это. Брюль будет или, пожалуй, смело можно сказать, уже стал католиком. Мы дадим ему жену католичку, которую оп получит из рук королевы и наших; кроме того, мы поможем ему свалить Сулковского, и тогда с ним мы здесь хозяева. Никто не станет нас подозревать в участии, потому что явно мы не могли бы держать заодно с протестантом против католика.

- Но уверены ли вы в нем?

Падре Гуарини улыбнулся.

- Он будет в нашей власти и будет зависеть от нас; если он подумает сегодня об измене, завтра же он падет; для этого у нас много средств.

- План великолепен, не спорю, - подумав, заметил незнакомец, - но выполнение его кажется мне сомнительным.

- Сегодня или завтра его, конечно, невозможно привести в исполнение, - отвечал падре Гуарини. - Очень возможно, что нам придется работать год, два, может быть, и больше, но победа так верна, как только может быть верен расчет в человеческих делах при милости Божией.

- Вы все основываете на характере курфюрста?

- Именно, - отвечал Гуарини, - но я в качестве исповедника много уже лет нахожусь с ним, при нем, могу даже сказать, "в нем". Я его знаю как дитя, которое вынянчил на своих руках.

- А королева? - спросил гость.

- Святая и честная женщина, но Господь совершенно не дал ей женственности, никакой привлекательности, никакой власти. Для такого государя ее недостаточно.

- Ради Бога, ведь вы не допустите, чтобы он бесился как отец, подавал дурной пример и бросился в необузданный разврат?

- Нам незачем даже удерживать его, - заметил Гуарини, - его удержит от явного, но не от тайного разврата, сама его натура. Страсти его будут скрытые, невидимые, но непобедимые. Мы должны будем многое перенести, со многим примириться и на многое закрыть глаза, чтобы удержать его в нашей вере.

Гость сложил руки и печально покачал головой.

- Горе, горе тем, которые для своего дела должны работать в грязи! Да и как здесь не испачкаться, как остаться чистым!

- Нужен же кто-нибудь, который бы принес себя в жертву, как я несчастный, - вздохнул Гуарини, принимая шутливое выражение лица. - Многие мне завидуют...

- Только не я, не я! - возразил с поклоном гость.

- Итак, наши планы? - спросил падре.

- Пойдут на рассмотрение совета, - возразил гость, - но вы не переставайте действовать, мы вас уведомим, как можно скорее.

- Брюль удержится. Королевич, обливаясь слезами, клялся жене, что такова воля его отца. Сулковский будет только мнимым властителем, он же настоящим, а затем...

- Не думаете ли вы, что сумеете его удалить? - спросил гость.

- Мы в этом уверены, мы все заодно действуем против человека, у которого нет ни малейшего предчувствия, ни мысли об угрожающей ему опасности. А тщеславие Брюля составляет для нас надежное оружие.

- А что это за человек? - спросил незнакомец.

- Это сатана в человеческом теле, но сатана, который молится, повергшись на пол, а на другой день готов задушить человека как муху и не почувствует никакого угрызения совести. При этом он в высшей степени мил, любезен и привлекателен.

Они замолчали, незнакомец прижался в угол дивана и задумался.

- Не могу ли я быть чем-нибудь полезен? - спросил падре Гуарини.

Но вопрос этот остался неуслышанным, и только после продолжительного молчания гость спросил:

- Как идет дело обращения?

- Обращение? Здесь, в самом гнезде ереси, - сказал падре, - ще колокола католической святыни не имеют права отозваться, где протестантизм господствует и поедает все как ржавчина!.. Успех очень невелик, а души, которые вытаскиваются на берег нашими рыбачьими сетями, сами по себе немногого стоят. Разве их потомки вознаградят наш апостольский труд. К прочим ересям прибывает еще новая, бороться с которой будет еще труднее, чем со всеми другими.

- Что это значит? Что такое?

- Как и все ереси, она стара, но тот, который проповедует ее, человек богатый, честный, религиозный, воодушевленный, экзальтированный и желающий жертвовать собою для общего блага. Нам придется вести борьбу не с догматами, потому что они играют у него второстепенную роль, но с новым обществом, которое он хочет создать. Ложь получает здесь блеск и ясность истины. В лесах, вдали от города уже образовалось и живет общество Моравских братьев, образуя что-то в роде общины со строгим уставом.

- Это новость, говорите скорее, - с любопытством сказал собеседник Гуарини, - я ничего не слыхал.

- Это горячая голова, реформатор не веры, но общества и жизни. Он во имя Спасителя и завещанной Им любви хочет переделать свет. Королем этой Речи Посполитой будет Христос; разделенные между собой, но в одном месте, будут жить общины женщин, общины девиц, мужчин и детей. Связью между ними будет служить только общая молитва, скромные агапеи, то есть ужины, освященные молитвой. Граф Цинцендорф наделил общину землей и сам стал ее священником и проповедником. Труд и молитва, строгое исполнение своих обязанностей и братская любовь составляют правила жизни новых Моравских братьев или вернее, Геррнгутеров.

Гость внимательно слушал.

- И вы допустили, чтобы это гнездо опасной ереси поместилось здесь, где почва для нее подготовлена?

- До сих пор я напрасно старался помешать, - сказал Гуарини. - Отправлялись комиссии, производились следствия и допросы. Самое усердное и строгое следствие не открыло ничего предосудительного. Там люди самых разнообразных верований соединены в одно общество, которое имеет все общее, в котором нет нищих, сирот, и которое составляет одно семейство, имеющее своим отцом Христа.

Крик, полный изумления и возмущения, вырвался из груди слушающего.

- Это ужасно! - крикнул он. - А браки?

- Соблюдаются свято, но знаете ли как у них, верующих в беспосредственное управление Спасителя и вдохновения, совершаются браки? Юношам по жребию достаются жены, и супруги живут примерно.

- Какие удивительные вещи вы мне рассказываете! Но ведь это только слухи; ведь это невозможно.

- Я сам был там, - возразил Гуарини, - я сам смотрел на шедших на молитву девиц в пунцовых лентах, замужних в голубых и вдов в белых.

Гость вздохнул.

- Надеюсь, вы не потерпите, чтобы у нас под боком разрасталось такое скопище? Вы бы лучше всего сделали, если бы направили против них лютеранское духовенство.

- Оно не находит в этом ничего предосудительного.

- А Цинцендорф, встречались вы с ним?

- Да, и не раз, так как он не избегает ни католиков, ни духовных; напротив того, он охотно рассуждает, но только не о теологии, а о первых христианах, о их жизни и любви к Спасителю, как об оси, на которой должен вращаться весь христианский мир.

В то время, когда он договаривал эти слова, старый слуга, отворив немного двери, рукой стал звать отца Гуарини, а тот, глазами извинившись перед гостем, поспешил в переднюю.

Здесь стоял королевский камердинер. Королевич призывал к себе своего исповедника. Нужно было проститься с гостем, которому он велел подать лампу, бумагу и все, что нужно для письма. Тот расположился, как бы в своем доме. Между тем, падре Гуарини надел свою черную сутану, и простившись с незнакомцем, быстро сошел за камердинером с лестницы и отправился к королевичу.

В той же самой комнате, в которой застало его известие о смерти отца, сидел Фридрих в удобном кресле, с неизменной трубкою, с опущенной головой и по обыкновению молчал. Только сморщенный лоб свидетельствовал, что ум его деятельно работал.

Когда вошел отец Гуарини, королевич быстро приподнялся, но иезуит предупредил его, слегка удержав на кресле, и поцеловал его руку.

Немного в стороне стоял Сулковский, который ни на минуту не оставлял своего государя. Лицо его сияло от радости и передергивалось от нетерпения, но он придал ему выражение, подходящее к трауру, в котором находился двор.

Падре Гуарини было позволено намного больше; он знал, что несмотря на официальную печаль, развлечение очень желательно; поэтому лицо его было почти весело, когда он сел на низком табурете, рядом с королевичем и, смотря ему в глаза, стал говорить по-итальянски.

- Нужно помолиться за нашего великого покойного государя, но не следует терзаться тем, что составляет неизбежную судьбу всех смертных и является естественным и необходимым. Чрезмерная печаль вредно действует на здоровье, а у вашего величества притом же нет и времени отдаваться печали. Нужно царствовать, управлять и сохранять себя для нас.

Королевич чуть-чуть улыбнулся и покачал головой.

- Я видел в передней Фроша (это был придворный шут королевича); он, словно облитый уксусом, сидит, свернувшись в клубок, и плачет, потому что не может смеяться и что ему нельзя дурить с Шторхом (другой шут). Один в одном углу, другой в другом, смотрят друг на друга и показывают языки.

- Как это должно быть смешно! - прошептал королевич. - Но я не могу этого видеть, ни даже завтра во время обеда; нет, нельзя: траур.

Гуарини промолчал.

- Фрош очень комичен, я люблю его, - сказал королевич и взглянул на Сулковского, который тихо ходил по комнате,

Падре тоже старался что-нибудь отгадать по его лицу, но на нем не выражалось ничего, кроме надменности и удовольствия. Королевич показал на него отцу Гуарини пальцем и шепнул:

- Он добрый друг... Он моя надежда... Если бы не он, не было бы мне спокойствия.

Патер утвердительно наклонил голову.

В это время Сулковский, который знал, как неприятен и утомителен для королевича продолжительный разговор, приблизился и сказал отцу Гуарини:

- Положительно нечем развлечь его величество... а тут еще столько забот...

- Я думаю, что с вашей помощью все устроится к лучшему, - заметил иезуит.

- Здесь, в Саксонии, конечно, - возразил Сулковский, на которого дружелюбно посматривал королевич, - здесь в Саксонии... Но в Польше...

- Его величество покойный король оставил там много друзей и верных слуг, как, например, его преосвященство епископ Липский. Но что говорит Брюль? - спросил Гуарини.

Королевич взглянул на Сулковского, как бы уполномочивая его отвечать. Сулковский при имени Брюля несколько колебался, но потом отвечал:

- И Брюль, и письма из Польши свидетельствуют, что наши сторонники будут верно и усердно стараться на выборах. Но кто знает, не вздумает ли стать нам на дороге Лещинский, помощь Франции, интриги? На все это нужны деньги.

Королевич слегка ударил Сулковского по руке.

- Это дело Брюля, он их должен добыть, в этом отношении он незаменим.

Сулковский не ответил ни слова.

- Мы все будем стараться достать их, а королевскую корону мы во что бы то ни стало наденем на голову нашего государя...

- И Жозефины, - быстро прервал Фридрих. - Для Жозефины она необходима. Она не может остаться женой курфюрста.

Оба присутствовавшие в молчании наклонили головы, а королевич продолжал задумчиво курить трубку. Казалось, что он и дальше будет говорить о том же, но, наклонившись к отцу Гуарини, он шепнул:

- А ведь кающийся в углу Фрош должен быть великолепен. Вы говорите, что они показывали друг другу языки?

- Друг другу или мне, этого я не знаю, но только верно, что, проходя, я увидал два красных, высунутых языка.

Забывшись, королевич громко расхохотался, но вдруг приложил руку к губам и, сконфузившись, замолчал. Сулковский остановился, призадумавшись, и с некоторым недоумением взглянул на патера.

Но немного спустя Фридрих опять нагнулся к отцу Гуарини и, закрываясь рукой, спросил:

- Видели вы Фаустину?

- Нет, - отвечал Гуарини.

- Как нет? Почему? Скажите ей, уверьте ее... Пусть только бережет голос. Я ее очень, очень ценю и уважаю. Е una diva! Ангельский голосок; никто с ней не сравнится. Мне очень скучно, когда я не слышу ее голоса. Но она должна петь теперь в церкви, я хоть там услышу ее.

Сулковскому не особенно нравилось это шептание; он отошел на несколько шагов, но тотчас опять вернулся и остановился перед королевичем. Фридрих показал на него патеру.

- Он будет первым моим министром; это моя правая рука. Гуарини одобрительно покачал головой.

- С радостью слышу я это! - воскликнул он. - Дай Бог, чтобы в Саксонии стояли во главе правления все такие люди, католики, как граф.

Королевич оглянулся.

- Если мои саксонцы не допустят его как католика быть министром, я найду на это средство: добрый Брюль сделает все, что я ему велю...

- Я не имею ничего против Брюля, - возразил Гуарини, - но ведь он завзятый еретик.

На это королевич вместо ответа испустил какой-то звук и махнул рукой в воздухе.

Сулковский с некоторым недоверием взглянул на падре Гуарини, который принял смиренный и покойный вид.

Во время этого разговора доложили о Мошинском, которого король велел принять. Тот вошел и приложился к королевской руке. Он был в трауре и с печальным лицом.

- Я пришел проститься с вашим величеством, так как сейчас еду в Варшаву, чтобы действовать в вашу пользу на выборах.

- Да, да, поезжай, поезжай, - сказал со вздохом королевич, - хотя Брюль меня уверяет...

- Брюль не знает ни Польши, ни поляков, - быстро отвечал Мошинский. - Это нас касается, это наше дело.

Вдруг, как бы припомнив что-то, Фридрих быстро встал.

- Как это кстати! Вы едете в Варшаву: пожалуйста, в Виллянове остались гончие собаки... Я хочу взять их сюда. Прикажите доставить их поскорее. Я не знаю собак лучше этих. Вы знаете?..

- Знаю, черные, - сказал Мошинский.

- Юпитер, Диана, Меркурий, Пиявка, - стал считать королевич. - Присмотрите, прошу вас, чтобы их доставили сюда в целости.

- Мне кажется, что лучше оставить их там, - заметил Мошинский, - когда королевич приедет туда уже как король...

- Дорогой мой, возьми в Саксонском дворце Магдалину и привези ее, там, пожалуй, с ней что-нибудь сделают. Только уложи ее хорошенько, оберни ватой: ведь это произведение, не имеющее цены.

Мошинский поклонился.

- Может быть еще будут какие-нибудь приказания? - спросил он.

- Поклонись мушкетерам; мой отец очень любил их, - прибавил королевич со вздохом.

Воспоминание об отце опять омрачило его чело. Королевич сел, и Сулковский, постоянно заботившийся, чтобы он не чувствовал недостатка в том, что любил, вышел и сделал знак камердинеру, в заведовании которого находился табак; тот тотчас подал трубку и горящий фитиль; королевич жадно взял в губы эту утешительницу и, с удовольствием затягиваясь, стал пускать сквозь губы дым.

В комнате воцарилось молчание.

Падре Гуарини внимательно присматривался к Фридриху. Мошинский некоторое время ждал, но напрасно: трубка и размышление всецело поглотили королевича, так что он забыл обо всем окружающем; только он сильнее затягивался и вздыхал.

Наконец Мошинский подошел к руке короля и попрощался с ним. Фридрих расстался с ним дружески, но не сказал ни слова, а только взглядом выразил ему свое расположение.

Сулковский пошел провожать Мошинского в переднюю, так что королевич остался вдвоем с отцом Гуарини. Лишь только двери закрылись, как он обратился к патеру.

- Это еще что, - прошептал он, - что они показывают друг другу язык! Но когда они начнут драться, когда Фрош примется ругать Шторха, а тот лягаться, потом сцепятся и, свернувшись в клубок, падают под стол, тогда, я вам говорю, хоть умирай со смеху!

Гуарини, казалось, вполне разделял мнение королевича о необыкновенном комизме описанной сцены и сам скорчил гримасу, столь комичную и веселую, что бедный государь-сирота опять надолго забыл о своем горе.

- Нет, завтра их нельзя пускать к обеду, но после, - тихо сказал он. - Только, чтобы они не забыли своих великолепных выходок.

Гуарини встал; он, по-видимому, торопился к оставленному дома гостю. Заметив это движение, королевич переменил тон и, нагнувшись к патеру, сказал:

- Не сердитесь на меня за то, что я хочу сделать этого Брюля министром, хотя он лютеранин. Он потихоньку примет католичество. Это человек умный и я ему велю; увидите.

Гуарини ничего не отвечал. И, поклонившись, вышел из комнаты.

VIII

Во времена Августа Сильного в Дрездене не было недостатка в прекрасных дамах. Несмотря на частые доказательства непостоянства короля, каждая из них надеялась, что хоть на минуту обратит на себя королевский взор, хотя все знали, что он не остановится долго на одной.

Однако между подрастающими девицами не было прекраснее и привлекательнее, чем графиня Франциска Коловрат, та же самая маленькая Франя, которая некогда принимала Брюля во дворце в Ташенберге и которую мы видели хозяйничавшую во время карнавала при одном из королевских столов. Высокое положение матери, которая, будучи главной ключницей двора королевы, уступала с дороги только перед членами королевского семейства, милости королевы, надежда блестящей карьеры, имя, которое она носила, делали девушку надменной и самодовольной. Чем становилась она старше, тем труднее было матери ладить с ней. Единственная дочь и любимица, она, несмотря на строгий взгляд королевы, умела всегда освободиться от уз этикета и среди двора завязать много знакомств и любовных интрижек. Будущее, по-видимому, ее нисколько не пугало. На брак она смотрела, как на средство освободиться из-под ярма, которым она тяготилась.

Несколько дней по получении известий о смерти короля, когда траур еще не был снят и все удовольствия были приостановлены, панна Франциска скучала более, чем когда-нибудь. Черное платье, которое в качестве фрейлины королевы, она должна была надеть, было ей очень к лицу, но не по вкусу. Вечером она стояла в своей комнатке перед зеркалом и рассматривала свою прекрасную фигуру и лицо.

Сумерки все более сгущались, так что она могла видеть неясное туманное изображение своей особы. Она позвонила, чтобы подали огонь, но входящий камердинер, как бы предугадывая ее желание, нес в руках тяжелые серебряные подсвечники, которые поставил на стол. Франя была одна дома, так как мать исполняла свою должность при королеве; таким образом, она была свободна до ужина и сама не знала как убить ей это время. Она обернулась на одной ноге, и взор ее упал на шкатулку, отделанную бронзой. Она взяла ее с маленького столика, поставила на стоящий перед диваном и, достав маленький ключик, который всегда носила при себе, отворила ее. Внутри было множество мелких драгоценностей и измятых бумажек. Графиня от нечего делать начала их перебирать своими маленькими пальчиками. По наружности можно было угадать, что в бумажках этих не было ничего, касающегося католической религии и Бога; это были молитвы, писанные божеству, которое теперь рассматривало их с чувством гордости и презрения. Некоторые она отбрасывала с улыбкой и не читая, другие, еле взглянув на них, более счастливые, она прочитывала с блестящими глазами и задумывалась. На пальчике ее блистало только что вынутое колечко, на которое она страстно смотрела. Это было колечко черное эмалированное, старое, некрасивое, но на черной эмали было написано по-испански неизящным почерком: Ahora y siempre (теперь и всегда).

В комнате панны Франциски, кроме главных дверей, ведших в комнаты ее матери, была еще другая, маленькая, скрытая в стене, которая вела в крошечную переднюю и на какую-то черную лестницу. В то время, когда она призадумалась, смотря на колечко, эта маленькая дверь тихо отворилась, и кто-то осторожно проскользнул в комнату...

Графиня, не слыша его, угадала, подняла голову и с легким подавленным криком поднялась с дивана. Перед ней стоял прекрасный, молодой Вацдорф. Мы уже видели его у Фаустины, когда он позволял себе слишком смело судить и острить. Сегодня лицо его имело совершенно другое выражение; оно было печально и задумчиво. Легкий след иронии, которой лицо это было как бы насквозь пропитано, был чуть заметен.

Прекрасная Франя, как бы испугавшись его прихода, стояла молча, и не двигаясь с места.

Вацдорф глазами молил ее о прощении.

- Разве можно так поступать, Христиан! - воскликнула она голосом действительно или притворно взволнованным. - Как вы могли осмелиться! Столько людей... Вас могли увидеть, донести... Королева так строга, а моя мать...

- Никто меня не мог видеть, - возразил Вацдорф, подходя к ней. - Франя, божество ты мое! Я, съежившись, сидел, выжидая целыми часами под лестницей, чтобы увидать тебя хоть на одну минуту, чтобы поговорить с тобой. Мать твоя читает или молится с государыней, дома нет никого.

- Эти вечно краденые минуты!.. - воскликнула Франя. - Я не люблю такого ворованного счастья!

- Терпите, пока придет другое, - сказал Вацдорф, беря ее руку, - потерпите, я надеюсь...

- А я совсем нет, - прервала его графиня. - Мною распорядятся против моей воли, как вещью, королева, королевич, мать, падре Гуарини; кто их знает, я ведь раба!

- Бежим отсюда!

- Неужели? Куда? - смеясь, отвечала Франя. - Не в Австрию ли, где нас поймают императорские слуги? В Пруссию, где схватят бранденбуржцы? Бежим? Превосходно! Но с чем и как? У тебя, Христиан, нет ничего, кроме места при дворе, я тоже ничего не имею, кроме милости короля и королевы. Вацдорф задумался.

- Но сердце твоей матери...

- Да, но это сердце будет искать для меня счастья с бриллиантами, другого оно не понимает.

- Франя, дорогая моя! Что ты говоришь? Как ты поступаешь со мной? Разве я затем пришел, чтобы ты отняла у меня последнюю надежду?

- Разве я могу дать тебе то, чего сама не имею? - возразила графиня печально и холодно.

- Потому что ты не любишь, меня!

Прекрасная Франя взглянула на него с упреком.

- Я никогда не любила никого, кроме тебя! - сказала она. - Никого не сумею полюбить, и именно потому, что ты мне мил, я и хочу поговорить с тобой откровенно.

Вацдорф облокотился одной рукой на ручку дивана и опустил глаза в землю.

- Понимаю, - пробормотал он, - ты будешь мне доказывать, что именно потому, что ты любишь меня, ты не можешь быть моей и я должен отказаться от трбя. Такова обыкновенно логика любви при дворе. Потому только, что я тебя люблю, что ты меня любишь, ты должна выйти замуж за другого...

- Да, именно, я выйду за первого встречного, которого мне дадут; но он не будет иметь моего сердца, а только холодную руку...

- Это мерзко, - прервал Вацдорф, - это гадко. Неужели ты не имеешь ничего для меня?

- Я бы тебя погубила, - возразила Франя, - если бы согласилась бежать с тобою. Завтра же нас настигли бы и тебя посадили бы в Кенипптейн, а меня отдали тому, на кого падет выбор.

- Мне, как кажется, псе равно не миновать Кенигштейна, - воскликнул Вацдорф, - так как я не могу молча смотреть на эту безобразную жизнь, на этот деспотизм лакеев! Я говорю то, что думаю, а это, как вам известно, отличное средство, чтобы попасть туда, где уже не с кем говорить, разве только обращаясь к четырем холодным стенам тюрьмы.

- Послушай, Христиан; мы должны не говорить, а молчать, и вместо того, чтобы желать исправить их, мы должны их презирать и властвовать над ними.

- Подчиняясь их фанатизму и проводя всю жизнь в лжи и обмане! Нечего сказать, прекрасная перспектива!

- В таком случае лучше отказаться от всего, - засмеялась Франя. - Я женщина, я не фантазирую, а беру жизнь такою, какова она на самом деле.

- А я такой не хочу! - проворчал Вацдорф.

Графиня подала ему руку.

- Бедный ты идеалист! - со вздохом промолвила она. - Если б ты только знал, как мне жалко и тебя, и себя: ничего в будущем, никакой надежды... А если нам на минуту и засияет счастье, то не иначе, как среди лжи и обмана.

Она еще более приблизилась к Вацдорфу, одну руку положила ему на плечо, а другой обняла его за шею.

- Да, эта жизнь, - прошептала она, - это такая жизнь, что для того, чтобы переносить ее, нужно быть пьяным...

- И обманщиком! - прибавил Вацдорф, схватив ее руку и страстно прижимая к губам. - Франя! Нет, ты меня не любишь! Больше, чем меня, ты любишь жизнь, свет и твои золотые цепи!

Графиня печально поникла головой.

- Кто знает, - тихо сказала она, - я сама себя не знаю. Меня воспитали, убаюкивая ложью, и учили обману и притворству, возбуждая в то же время желание впечатлений, увеселений и роскоши. Я даже не уверена в своем сердце; начиная жить, я уже была испорчена.

- Любовь излечила бы нас обоих, - страстно проговорил Вацдорф, смотря ей в глаза. - Я тоже был обыкновенным придворным до тех пор, пока не полюбил тебя... Эта любовь, подобно огню, очистила меня, и я стал человеком.

Графиня шепотом ему что-то сказала и склонила голову на его плечо. Вацдорф равно как и она, по-видимому, забыл обо всем, кроме себя; глаза их говорили лучше, чем слова; руки их встретились и сплелись.

Они забылись до того, что не услышали, как скрипнули двери, которыми вошел Вацдорф, и не заметили показавшегося в них грозного, мрачного, бледного и пылающего гневом лица матери. Она вошла и остановилась, словно окаменелая, увидав дочь с мужчиной, которого она не могла узнать... Гнев не позволял ей вымолвить ни слова...

Наконец, она пришла в себя, сделала шаг вперед и прежде, чем ее заметили, рванула Вацдорфа за руку.

Выражение глаз ее было ужасающе, губы дрожали. Франя подняла глаза и увидела перед собой грозное лицо матери. Нисколько не испуганная, она только сделала шаг назад, а Вацдорф машинально хватился за эфес шпаги, не видя еще, кто их накрыл. Только, когда обернувшись, он увидел графиню, он остановился бледный и смущенный, как преступник, уличенный на месте преступления.

Главная ключница от гнева не могла вымолвить ни слова. Она только прерывисто дышала и, схватившись одной рукой за грудь, другою повелительно указала Вацдорфу на двери. Но тот, прежде чем послушаться ее, нагнулся к руке Франи, которую она ему протянула, и прижал ее к губам; но мать вырвала ее у него, заслонила собой дочь и, дрожа, опять указала на двери.

Христиан взглянул на побледневшую Франю и медленно вышел. Графиня упала на диван... Франя же стояла холодная и равнодушная, как статуя, только личико ее покрылось бледностью. У графини потекли слезы из глаз.

- Бесстыдная! - насилу могла вымолвить она. - Ты дошла уже до того, что в твоей собственной квартире, на глазах у всего двора назначаешь свидания мужчинам!

- Потому что я люблю его! - сухо отвечала дочь. - Да, я люблю его!

- Чудовище! И ты еще смеешь говорить мне это!

- Почему мне не говорить того, что я чувствую? Графиня разразилась рыданиями.

- Ты думаешь, что я допущу, чтобы ради этой глупой любви, ради этого проходимца, которого еле терпят при дворе, чтобы ты ставила на карту всю свою будущность? Никогда и ни за что в мире!

- Я никогда не ждала и не надеялась быть счастливой и честной, - холодно возразила Франя. - Я могла заранее предвидеть мою судьбу.

- Ты с ума сошла! - кипятилась мать.

Франя села на стул против нее, машинально взяла цветок из стоящего на столике букета цветов и поднесла его к губам.

Лицо ее выражало холодное и ироническое решение; мать ожидала совершенно иного впечатления и с испугом отшатнулась.

- Счастье еще, что никто не видал, - говорила графиня как бы про себя. - Завтра же прикажу заколотить эти двери, а тебя запру, как пленницу... Могла ли я ожидать, что доживу до такого позора!..

Франя продолжала грызть цветок и, казалось, приготовилась выслушать все упреки, какие будет угодно выговорить матери.

Это почти презрительное молчание дочери только усиливало гнев графини.

Она вскочила с места и начала ходить по комнате большими шагами.

- Если Вацдорф осмелится еще раз приблизиться, заговорить с тобой, или взглянуть на тебя, тогда горе ему! Я упаду к ногам государыни, скажу Сулковскому, и его запрут навеки.

- Не думаю, чтобы он стал рисковать, - заметила Франя. - Именно сегодня я отняла у него последнюю надежду; я ему сказала, что не завишу от себя, что мной распорядятся, как вещью, что я выйду замуж за того, за кого мне велят идти, но что любить буду только его одного...

- Как ты смеешь говорить мне это?

- Еще раз повторяю вам, мама, что я откровенна, и я говорю то, что я думаю. Тот, кто женится на мне, с первого же дня увидит, чего он может от меня ожидать.

Графиня бросила на дочь грозный взгляд, но не сказала ничего. Вдруг она остановилась перед дочерью.

- Неблагодарная! Неблагодарная! - промолвила она растроганным голосом. - В то самое время, когда я с государыней старалась приготовить для тебя блестящую судьбу, ты...

- Судьбу жертвы, украшенной золотом и цветами, - горько засмеявшись, отвечала Франя. - Я давно уже имела предчувствие, что меня ждет подобная судьба; она не могла меня миновать.

- И не минует, потому что ты не можешь противиться, как воле твоей государыни, так и воле матери и государя...

- Который не имеет никакой воли... - саркастически заметила Франя.

- Молчи! - грозно прервала графиня. - Я шла уведомить тебя о счастье, а нашла здесь стыд и позор.

- Меня даже незачем уведомлять о том, что я отлично знаю. Сулковский женат, следовательно, я назначена другому министру короля - Брюлю. Этого я давно ожидала. Действительно, это большое счастье!

- Большее, чем то, которого ты заслуживаешь. Разве ты можешь сказать что-нибудь против этого милого и умного человека?

- Положительно ничего, он для меня совершенно безразличен; он, или кто другой, это мне все равно, если только не тот, которого я люблю.

- Не смей даже вспоминать мне его имени; я его ненавижу! Если он осмелится хоть на шаг приблизиться к тебе, он погибнет!

- Я предупрежу его, - сухо возразила Франя. - Я не хочу, чтобы он погиб, но чтобы отомстил за меня.

- Не смей даже подойти к нему и говорить с ним; я тебе это строго запрещаю.

Франя промолчала.

Разговор продолжался в этом роде еще с полчаса.

Главная ключница, привыкшая к строгому порядку, заведенному при дворе, с ужасом заметила, что она опоздала к королеве на пять минут.

Она бросилась к зеркалу, чтобы привести в порядок свой туалет, и, повернугшись, повелительным тоном сказала дочери:

- Ты пойдешь со мной, королева велела тебе явиться. Ты знаешь, как должна держать себя.

Наступило время ужина; осмотрев платье дочери, графиня увела ее с собой.

Строгий этикет двора, за которым ревностно следила королева и который она устроила по примеру австрийского двора, не позволял никому, исключая министров, садиться к королевскому столу. И на них даже королева Жозефина смотрела не особенно охотно. Ключница, управляющие, высшие чиновники, находящиеся во дворце во время ужина, удалялись в маршалковскую залу, где для них был сервирован другой стол.

В этот день ужинали только король с женой. Падре Гуарини, который никогда не ужинал, сидел в стороне на табурете для составления общества. Обыкновенно, при менее грустных обстоятельствах, он развлекал Фридриха веселыми шутками, наравне с двумя его шутами Фрошем и Шторхом. Чаще всего они дрались и городили всякую чушь, а королевич смеялся, подзадоривал их и бывал тогда в великолепном расположении духа. Теперь, однако, свежий траур не позволял шутам исполнять их обязанностей, тем не менее, принимая во внимание, что необходимо развлечь Фридриха, Гуарини позволил, чтобы Фрош и Шторх поместились в углу залы, не позволяя себе обыкновенных выходок. Их поставили так, чтобы королевич сразу мог их заметить. Стол был сервирован великолепно и ярко освещен. Фридрих вошел, держа под руку жену, удивительно обыкновенное и некрасивое лицо которой много теряло при красном и величественном, но как бы застывшем лице мужа.

Тип Габсбургов выразился в графине очень неудачно; еще молодая, она не имела ни капли привлекательности, свойственной молодости; отстающая губа, мрачное выражение лица и что-то суровое и нисколько неинтеллигентное во всей ее фигуре производило положительно отталкивающее впечатление.

В то время, когда падре Гуарини читал Benedicite, супруги стояли, набожно сложив руки, прислуга ждала. Фридрих рассеянно сел за стол, но в то же самое время глаза его, блуждая по комнате, остановились на стоящих в углу Фроше и Шторхе, которые сделали столь серьезные физиономии, что, благодаря этому, были еще более комичны.

Фрош был почти карлик. Шторх же неимоверно высокий и худой, с длинным носом. Оба они были одеты совершенно одинаково. Несмотря на то, что весь двор был в трауре, на них были надеты красные фраки и плюшевые голубые брючки. На голове у Фроша был парик, завитой в мелкие барашки, что выглядело очень комично; у Шторха же он состоял из длинных невьющихся волос, связанных назади в один пучок. Фрош, расставив ноги и заложив руки за спину, стоял как Колосс Родосский, а своими выпуклыми глазами и глуповатой плоской физиономией он очень напоминал лягушку. Шторх же выпрямился как свеча, сжал коленки, словно гренадер, стоящий на часах, руки висели по швам, голова была поднята кверху, и рот раскрыт; все это делало его очень смешным.

Королевич, увидав их, улыбнулся, но издали погрозил им пальцем, приказывая, чтобы они вели себя смирно. Шторх, не делая ни малейшего движения, знаменательно взглянул на Фроша, тот отвечал тем же. Королевич ел с аппетитом, пил с жадностью и в то же время посматривал на двух своих фаворитов; он жалел, что не может им позволить их обыкновенных шуток, но шум сделался бы неприличным, так как Фрош и Шторх во время обеда доходили до того в своих шалостях, что свернувшись в клубок, падали под стол, на котором королевич ужинал.

Один их вид произвел то, что королевич повеселел; кроме того, его радовало то, что Брюль и Сулковский так хорошо ладили с собой, так как Брюль добровольно, геройски даже, отказался в пользу Сулковского от должности главного эконома двора, а сам удовольствовался только председательством в совете министров, акцизом, податями и заведованием государственной кассой. И это только было до поры до времени. Сулковский надеялся, что все это вскоре перейдет к нему.

Но будущее было неизвестно.

Брюль изъявлял самую горячую дружбу к товарищу, а граф, будучи уверен в расположении к нему государя, нисколько не опасался в нем соперника.

Сдав все заботы на этих двух людей, королевич как бы освободился от тяжелого бремени. Он чувствовал себя хорошо и мог опять начать свою любимую, однообразную жизнь.

Ему не доставало только оперы, возлюбленной Фаустини, охоты, и он тяготился трауром. Но все это вскоре могло быть приведено в порядок.

В Польше Мошинский, епископ Липский и многие друзья обещали хлопотать на выборах, Брюль же уверял, что они окончатся благополучно для Фридриха.

Несколько дней спустя после получения известия о смерти отца, Фридрих объявил, что все, что обожаемый им Август Великий сделал, начал, решил, остается в полной своей силе и ни в чем не будет изменено. Страна, которая надеялась отдохнуть, вскоре убедилась, что для нее ничего не изменится, только подати начали собирать настоятельнее. В этот вечер королевич тотчас после ужина ушел в свои комнаты в сопровождении Сулковского, за ним отправился и Брюль. В другой зале собралось немногочисленное общество, состоящее из придворных королевы Жозефины, между которыми, шутя и остря, прохаживался патер Гуарини.

Сказав присутствующим всего несколько слов, королева сделала ключнице знак головой и вошла в свой кабинет; вслед за ней отправилась и графиня Коловрат, приказав дочери идти вместе.

Жозефина стояла посреди залы, как бы чего ожидая. Франя вошла с матерью, не выказывая ни страха, ни беспокойства. Королева сделала ей знак, приказывая подойти.

- Дитя мое, - сказала она сухим и неприятным голосом, - время подумать о твоей будущности... Я хочу заняться ею.

Опасаясь неподходящего ответа со стороны дочери, графиня быстро сказала:

- Мы обязаны вашему величеству вечной благодарностью.

- Я знаю, что ты ревностная католичка, - прибавила королева, - и поэтому я прежде всего должна уверить тебя, что твой будущий муж, хотя судьба и не дала ему родиться в нашей святой вере, примет ее. Таким образом у тебя будет утешение, что ты хоть одну душу спасла для Бога.

Франя равнодушно слушала и, по-видимому, утешение это не производило на нее никакого впечатления.

Королева взглянула на нее, но не могла ничего прочесть на ее молодом, как бы застывшем лице.

- Могу поздравить тебя с выбором, который мы сделали с твоею матерью. Человек, которого мы назначили тебе мужем, известен своей набожностью, характером и умом. Это министр Брюль.

Сказав это, Жозефина опять взглянула на Франю, но та стояла, словно немая.

- Ты должна сойтись с ним, узнать его и дать узнать себя, и я надеюсь, вы будете счастливы.

Мать толкнула дочь, приказывая поцеловать руку королевы; Франя молча наклонила голову и отошла. Это было простительно молодой девушке, пораженной и смущенной таким неожиданным счастьем.

Так закончился этот день, памятный в жизни женщины, которая так равнодушно смотрела на свою будущность. На следующий день, вероятно, следуя советам матери, Брюль утром, когда молодая графиня была одна, приказал доложить о себе. Она приняла его в той самой комнате, в которой вчера, на груди Вацдорфа, прощалась с надеждой на счастье.

Черное траурное платье было ей очень к лицу, она казалась еще красивее и изящнее. Кроме бледности, покрывавшей ее лицо, ничто не говорило о ее душевных страданиях. Холодное решение придавало ее чертам выражение повелительности, заставлявшее каждого чувствовать себя неловко в ее присутствии.

Брюль был самым ревностным поклонником моды и придавал большое значение умению одеваться. В этот день, хотя в трауре, он был одет особенно тщательно. Красивое лицо его и фигура казались уже чересчур женственным; улыбка, не сходившая все время с губ его, показалась на них вместе с тем, как он вошел в комнату. На сколько Франя была серьезна и задумчива, настолько он казался веселым и счастливым. Он поспешно приблизился к столу, около которого сидела Франя. Она приветствовала его легким наклонением головы и указала на стул, стоявший в некотором отдалении.

- Я вижу, что у вас и лицо сегодня печальнее обыкновенного, вероятно для того, чтобы оно гармонировало с тем трауром, который мы носим, тогда как я... я...

- Вы веселее, чем когда-нибудь, - прервала его Франя, - что же вас так осчастливило?

- Надеюсь, что вы уже уведомлены об этом, - сказал Брюль, прикладывая руку к груди.

- К чему эта комедия, ни вы меня, ни я вас не обману. Мне велят идти за вас замуж, тогда как я люблю другого; вам велят жениться на мне, хотя вы тоже любите другую. Право, в этом нет ничего веселого.

- Я, я люблю другую?.. - отвечал Брюль, притворяясь удивленным.

- Вы давно и страстно любите Мошинскую; об этом, мне кажется, знает она сама, ее муж и целый свет; как же вы хотите, чтобы я, живя при дворе, не знала об этом?

- Если вам угодно сказать, что я любил ее когда-то... - начал Брюль.

- Старая любовь не ржавеет.

- Но вы... вы ведь тоже признались?

- Да, я и не скрываю, что люблю другого.

- Кого?

- Мне незачем выдавать его и моей тайны... Достаточно того, что я откровенно и заранее говорю об этом.

- Это очень печально для меня! - воскликнул Брюль.

- Но бесконечно печальнее для меня, - прибавила Франя. - Неужели вы не могли себе найти другой, которую сделали бы счастливой?

Она взглянула на него. Брюль смутился.

- Это воля королевича и королевы.

- Отца Гуарини и так далее. Понимаю. Итак, это неисправимо?

- Панна Франциска, - сказал Брюль, придвигаясь к ней вместе со стулом, - я питаю надежду, что сумею заслужить ваше расположение... я...

- А я не питаю никакой надежды, - заметила Франя. - Но когда уже наш брак решен и неизбежен... то лучше будет, если мы заранее выясним наше положение и приготовимся к тому, что нас ожидает.

- Я буду стараться, чтобы вы были счастливы.

- Очень вам благодарна, я сама буду вынуждена постараться об этом; точно так же, как и вы позаботитесь о вашем счастье. Я вам не запрещаю любить Мошинскую, потому что это было бы напрасным трудом. Дочь Козель наследовала после смерти матери красоту и власть, я их не имею, к несчастью.

- Вы жестоки!

- Я только откровенна.

Брюль, несмотря на свое хладнокровие и умение вести разговор, чувствовал, что он уже не в состоянии поддержать его. Положение его становилось очень неловким; она же без малейшего смущения играла кончиком платка.

- Как бы там ни было, я не уйду отсюда с отчаянием в сердце. Я вас знаю с детства и давно уже считаю себя вашим поклонником; то, что вы говорите мне относительно Мошинской, было только непродолжительным увлечением, которое давно уже прошло. Мое сердце свободно, и я надеюсь, что со временем исчезнет ваше отвращение ко мне и предубеждение.

- Я не могу чувствовать к вам отвращения, потому что я к вам совершенно равнодушна.

- И это что-нибудь да значит, - сказал Брюль.

- Действительно, это значит то, что вы можете поселить во мне отвращение к вам, если будете добиваться моей любви... Это весьма возможно.

Брюль встал, лицо его пылало.

- Никогда, вероятно, искатель руки не был принят хуже, - сказал он со вздохом. - Однако, я сумею подавить в себе это тяжелое впечатление.

- Не жалуйтесь на меня королеве, - прибавила Франя, - а также матери и другим. Если ничего не переменится, если вы заупрямитесь или государыня прикажет, ежели мне уже необходимо быть жертвою, я пойду с вами к алтарю; но вы знаете, что берете и чего можете от меня ожидать.

Говоря это, она встала; Брюль, придав лицу своему самое умиленное выражение, приблизился к ней, желая взять ее за руку, но она отняла ее и сказала:

- Прощайте.

Не отвечая ни слова, министр вышел из комнаты. Лицо его за минуту перед тем печальное, опять сделалось веселым и улыбающимся. Никто, видя его, не догадался бы, что он столько проглотил оскорбительных признаний. Можно было допустить одно из двух: или что действительно это было для него безразлично, или что он великолепно умел владеть собою. Быстрым шагом прошел он пустые комнаты и только на пороге последней встретился с матерью.

Графиня Коловрат, прежде чем заговорить, внимательно взглянула ему в лицо... но не могла ничего в нем прочесть. Она подумала даже, что дочь сумела скрыть свои чувства, и это ей доставило большое удовольствие.

- Были вы у Франи?

- Я возвращаюсь оттуда.

- Как же она приняла вас?

Брюль медлил с ответом.

- Так, как принимают насильно навязанного, которому желают дать почувствовать, что он должен вознаградить за это.

- Вот что! Ну, у вас достаточно времени... По многим причинам, я не желала бы спешить со свадьбой.

- Я, напротив, потому что лучше всего искать сердце тогда, когда человек уверен в руке, - сказал Брюль. - Супружество сближает, позволяет лучше узнать друг друга, и я не теряю надежды, что дочь ваша, узнав меня и мою привязанность...

По лицу графини пробежала легкая улыбка.

- На сегодня довольно, - сказала она. - Франя так хороша, что нельзя не обожать ее, но она горда и энергична, как княгиня, на которую она походит. Если бы наш старый король был жив, я бы его боялась, потому что даже на него она производила впечатление.

Брюль, поговорив еще немного, ушел, вежливо простившись. Когда он сел в свой портшез, который ожидал его у крыльца, и остался один, лицо его опять омрачилось.

- Любопытно было бы, однако, узнать, кого она любит? - подумал он. - У нее всегда было столько обожателей, и всех она так щедро награждала взглядами и словами, что, действительно, трудно угадать, кому она отдала свое сердце. Я и не хочу претендовать на ее сердце... Мне нужна красота Франи. Кто знает, королевич недолго останется верным своей супруге... а в таком случае...

Брюль не закончил, но только улыбнулся.

- Она может не любить меня, но общие интересы сделают нас добрыми друзьями... Итак, о Мошинской все уже знают; любви и кашля невозможно скрыть, а эта любовь старинная и когда-то не было надобности скрывать ее.

Углубившись в эти размышления, Брюль и не заметил, как носилки остановились в сенях его дома.

Многочисленная прислуга, камердинеры, лакеи, секретари, поверенные ожидали его здесь. Когда открылись носилки, лицо Брюля снова сияло улыбкой и приветливостью, которая привлекала к нему все сердца.

Он ласково поздоровался и вошел на лестницу... Наверху уже ждал его Геннике.

Этот верный слуга тоже казался здоровым и веселым. Из морщинок его лица выглядывала холодная ирония. Глобик, Штаммер и Лесс ожидали его в канцелярии, в которую Брюль вбежал, как втолкнутый неведомой силой. Все встали с почтением при входе его превосходительства, за которым медленно шел Геннике. Министр хотел уже приступить к поверхностному рассмотрению бумаг, когда его верный наперсник прошептал ему на ухо:

- Вас ждут.

При этом он указал рукой на дверь залы, в которой в сером сюртуке с черными пуговками ходил взад и вперед до неузнаваемости измененный падре Гуарини.

IX

Королевич мог спокойно отдыхать, так как в Польше за него бодрствовали многие друзья, а в Дрездене работали Сулковский и Брюль.

Одинаково властолюбивый, Сулковский был более уверен в своем положении, чем его соперник. Он отлично знал характер королевича, и, что еще более имело значения, его привычки Фридрих с самого раннего детства был всегда с ним. С ним oi пережил много перемен, с ним он возмужал. Сулковский знал своего государя, потому что на глазах у него выработалось то, кем он был теперь.

Брюль же больше угадывал.

После обращения Августа II в католичество ради получения польской короны, обращения, которое было для него безразличным, так как он не имел никакой религии, папа Климент XI начал усиленно стараться, чтобы сын не заразился примером матери, которая была ревностной протестанткой, но чтобы он пошел по следам отца. Для Августа Сильного это дело было несколько щекотливое.

Избирательный польский престол легко мог миновать его сына; в протестантской же Саксонии религия составляла помеху и даже опасность. Впрочем, мать королева Эбергардина (из фамилии Бейрет) и бабушка Анна София (датская принцесса) наблюдали за тем, чтобы сын и внук их не пошел по следам отца. Обе эти дамы были не только ревностно, но неумолимо привязаны к своему исповеданию. Август II, что представляется более чем возможным, стремился к тому, чтобы сделать Польшу наследственной монархией, хотя бы пришлось для этого пожертвовать частью ее. Только питая эту надежду, он и хотел сделать сына католиком; при других обстоятельствах ему было положительно все равно: будет ли сын его католиком или лютеранином. На требовательное папское послание Август Сильный отвечал 4 сентября 1701 г., обещая, что сын его будет воспитан в католической вере, а 8 февраля 1702 года уверял саксонцев, что сын будет лютеранином. На самом же деле он сам еще не знал, что будет лучше и удобнее, и решил сообразоваться с политикой.

К маленькому Фридриху был приставлен его бабушкою Александр фон-Мильтиц, человек неспособный заняться столь важным делом. Впрочем, и сама княжна Анна, как свидетельствуют о том ее современники, не отличалась особенным умом, и после обеда она обыкновенно еще меньше, чем утром, знала, что делала.

Маленького Фридриха отняли у королевы Эбергардины, и бабушка взяла его к себе. Мильтиц - педант, скряга, лентяй - не мог иметь хорошего влияния на вверенного ему королевича. Индиферентный во всем, что касалось религии, он не придавал ей большого значения, зато протестантские духовные дворы королевы и его матери окружали молодого князя со всех сторон. Ни одного католика не допускали к маленькому воспитаннику. Об этом было донесено в Рим, и откуда пришло новое требование исполнения обещания.

Наконец двенадцатилетнего Фридриха вырвали из рук женщин и послали с учителем в первое путешествие, которое, однако же, продолжалось недолго. Обе королевы, сильно обеспокоенные, чтобы его не сделали католиком, приказали четырнадцатилетнему королевичу публично согласно с протестантскими обрядами принять утверждение в вере (конфирмация). Король, который в это время был в Данциге, сам известил об этом папу, заявляя при этом, что если бы не некоторые обстоятельства, он страшно наказал бы дерзких, которые осмелились сделать столь важный шаг без его ведома.

Обстоятельства сложились так, что Август нуждался в Риме и должен был заискивать; вследствие этого, он решил, что нужно исполнить обещание и обратить Фридриха в католичество. Из Польши был призван Лифляндский воевода Кос и сделан управляющим при молодом князе. Сулковский тогда уже находился при нем.

В 1711 году Август взял с собою сына в Польшу, откуда повез его в Прагу. Здесь он объяснился с нунцием Альбани. Было решено переменить весь двор королевича и всех окружающих его протестантов заменить католиками. Фридрих ничего не знал об этих переговорах и, вернувшись в Дрезден, в ближайшее воскресение был в лютеранской церкви. Вскоре после этого, он опять присутствовал при протестантском богослужении во Франкфурте во время выбора императора.

Тотчас после этого воевода Кос объявил приказание короля и уволил бывшего до сих пор управляющим барона Мильтиц; он удалил также всех протестантов, занимавших различные должности при дворе, исключая врача, повара и кассира, и их места отдал католикам. Дальнейшее воспитание было поручено отцу Салерно. Август II опять выслал сына путешествовать и прежде всего приказал ему ехать на карнавал в Венецию. Это было первое выступление в свет. Тогда еще пользовались огромной славой карнавалы, празднуемые на площади Св. Марка.

В январе 1712 года началось это путешествие, которое служило для удаления королевича от влияния протестантов и продолжалось семь лет.

Все письма, которые он писал к родным, были контролируемы Косом и саксонским генералом Лютцельбургом, человеком умным, но не особенно строгой нравственности.

Королевич, который почувствовал в себе нравственный разлад, нашел средства, чтобы прибегнуть за помощью к Анне, королеве Английской и Фридриху IV, королю Датскому. Первая пригласила его в Англию; второй объявил, что ежели он останется католиком, то потеряет право на Датское наследство. Папское послание того же года уверило Августа, что, в случае нападения протестантских князей, Святой Отец готов ему помогать всеми способами и средствами, какие будут в его распоряжении.

Между тем, королевич, сопровождаемый Сулковским, который в скором времени сделался его задушевным другом, будучи почти одинаковых с ним лет, путешествовал инкогнито по Италии, то как граф Мнении, то как Эльзасский граф.

Двор его составляли, кроме Сулковского, который, как сейчас было упомянуто, стал его близким другом, воевода Кос, генерал Лютцельбург, отец Салерно, одетый в штатское придворное платье, и, кроме того, саксонец, иезуит, отец Фоглер. Секретарем был тоже иезуит Коппер, принявший на это время фамилию Ведерно и тоже в штатском платье. Таким образом влияние католиков на королевича было ежедневное и постоянное, которому нельзя было не подчиниться, находясь под ним в продолжении стольких лет. Из Венеции они отправились в Болонью, где князя торжественно приняли папские уполномоченные. Здесь наконец отец Салерно совершил обряд принятия в лоно католической церкви молодого князя, который свое письменное отречение от протестантского вероисповедания вручил под величайшим секретом папскому кардиналу Кассани. Немного спустя- в награду за свои действия и Альбани, и Салерно получили кардинальские шляпы.

Обращение королевича долгое время оставалось тайным, а так как Саксония требовала, чтобы Фридрих возвратился, а Август не хотел раздражать своих подданных, то дальнейшее путешествие было приостановлено, и Фридрих, вместо того, чтобы ехать в Рим, как это было прежде решено, отправился назад в сопровождении отца Салерно, который, проводив его до Вероны, поехал в Рим, но начал вести с королевичем дружескую переписку.

Однако приказано было, чтобы Фридрих, прежде чем приехать в Дрезден, совершил поезду в Дюссельдорф и прожил там некоторое время у Пфальцского курфюрста, а затем отправился к Людовику XIV, которого папа уведомил об обращении.

Подозревают, что протестантские родственники составили заговор, чтобы во время этого путешествия похитить князя; но это дело осталось невыясненным. Все еще опасались, чтобы королевич не отрекся от принятой веры. В Париже приняли гостя в высшей степени любезно, как это видно из писем принцессы Орлеанской; его даже находили милым, хотя очень неразговорчивым; таким он и остался на всю жизнь.

Воевода Кос был самым ловким из всех придворных, поэтому он имел в Париже большой успех. О перемене религии еще никто не знал, а королевич не признался бы в этом даже родной матери. Из Франции, вместо того, чтобы ехать в Англию, как решили прежде, повезли князя через Лион и Марсель опять в Италию и Венецию, где синьоры и дворяне употребили все усилия, чтобы достойно принять его и развлечь. Маскарады, увеселения, театры, балы следовали одни за другими.

По совету папы Климента решено было, чтобы быть более уверенным в князе, женить его на ревностной католичке. Начали искать через отца Салерно, стараясь об этом в Вене; министр Штаренберг и князь Евгений так деятельно ему помогали, что наконец рука княжны была обещана. Королевича повезли в Вену, так как он не мог и не хотел сделать ни шагу без ведома отца.

Обращение все еще было тайной, хотя нечего было бояться королевы матери, так как она умерла. Однажды, в октябре 1711 г., граф Лютцельбург приказал всему двору собраться в его приемной в 10 часов.

Около одиннадцати часов у подъезда остановилась карета нунция Спинелли, на встречу которого вышла большая часть двора, чтобы ввести его в комнаты. Вскоре потом вошел маленький человечек с запертым ящиком, а Лютцельбург вышел из комнаты князя и сказал придворным, что будет происходить нечто, причем господа протестанты могут, если им угодно, присутствовать. Отворились двери: нунций у стола совершал богослужение, которое князь из-за болезни слушал лежа.

По совершении богослужения нунций удалился, а принц обратился к своим придворным протестантам.

- Теперь, господа, вы знаете кто я таков, и надеюсь, что вы в скором времени последуете моему примеру.

На это возразил генерал Коспот:

- Об этом мы еще не думали; трудно решиться так внезапно.

- Да, вы правы, - заметил принц, - прежде чем сделаться католиком, нужно быть хорошим христианином.

Крашевский Иосиф Игнатий - Граф Брюль. 3 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Граф Брюль. 4 часть.
Наконец тайна была окончательно открыта, когда в следующее воскресение...

Граф Брюль. 5 часть.
- А, это моя тайна! - воскликнул иезуит. - И прежде времени я ее выдат...