Крашевский Иосиф Игнатий
«Божий гнев. 7 часть.»

"Божий гнев. 7 часть."

Разбили маленькую палатку для защиты от ветра и росы, потому что дождь, который пошел под конец битвы и превратил поле битвы в кровавое болото, прекратился.

Трудно было найти что-нибудь для подкрепления сил, потому что об этом никто не думал, так что королю подали миску какой-то похлебки, которой он и должен был утолить голод; многие подкреплялись куском сухаря и водкой. Не прекращалось движение на побоище; отыскивали тех, которые не вернулись, подавали помощь еще живым.

Было уже совсем темно, так как небо заволокло тучами, когда при свете факела, зажженного слугами, король внезапно увидел перед собою промокшего и забрызганного грязью Стржембоша в дорожном плаще.

Он еще с утра слышал пушечные выстрелы, но поспел только к ночи, так как ему приходилось избегать бродячих казацких и татарских отрядов, и он с трудом мог добраться до Берестечка живым и с письмами.

Узнав его, король очень обрадовался:

- Давай письма. Здорова ли королева? Давно ли из Варшавы? Что привез?

Ян Казимир осыпал его вопросами, не дожидаясь ответов; велел подать фонарь, чтобы прочесть письма, и, пробегая их глазами, продолжал предлагать вопросы, на которые Дызма отвечал, как умел.

- Видишь, - сказал ему под конец король, - Господь Бог милосердный дал нам великую победу. Неприятель обращен в бегство, казаки напуганы и разбиты, хотя верить им не следует. Уже падали ниц и присягали!

Расспросив о королеве, обо всем, что делалось в замке, о слугах и приближенных, король беспокойно оглянулся, по-видимому, ему хотелось спросить еще о ком-то, но кругом было много людей, которые прислушивались к разговору; так что он замолчал и отослал Стржембоша.

Единственной заботой последнего было отыскать Ксенсского; но в этот день полки передвинулись с тех мест, которые занимали в обозе, а после битвы улеглись, где кто стоял; нелегко было добраться до полка и спросить не у кого, так как почти все войско, кроме тяжело раненных, лежало вповалку, объятое сном.

Пробираясь между рядами спящих, Стржембош увидел хлопца с фонарем, а за ним знакомую фигуру Венгоржевского, к которому и поспешил.

- Ради Бога, объясните мне, где я могу найти дядю Сташека? Я только что приехал, уже после битвы.

Венгоржевский с грустью взглянул на него.

- Я сам его ищу, - сказал он, - но пока не мог найти или узнать что-нибудь толком. Знаю, что на время битвы его заместил подхорунжий Слонцкий, потому что Ксенсскому хотелось драться. Врезался, кроша саблей, в гущу неприятеля, а затем его уже не видели больше. Мне указали место, где это случилось, - иду туда, но по дороге тоже нужно осматривать трупы. Много наших легло. Боже мой, какими людьми приходится жертвовать для этой подлой голытьбы!

Он глубоко вздохнул.

Дызма спросил, как был одет и вооружен Ксенсский перед битвой, но старый воин не мог припомнить. Знал только, что на мисюрке (Легкий шлем.) у него торчали перья цапли.

Страшна была эта ночная прогулка на болотистом побоище, превратившемся от дождя в кровавую грязь, в лужах которой фонарь отсвечивал багряными пятнами.

Трупы, наполовину ободранные и нагие, одни лицом к земле, с раскинутыми руками, другие скорченные, лежали по одиночке и грудами. Где свалка была особенно горяча, там валялось много отрубленных рук и голов, а груды тел были так истоптаны конями, что превратились в кровавое месиво. Кони и люди лежали вместе. Кое-где еще дышал конь или кончался человек: дергались члены, текла кровь и застывала, свертываясь.

Стржембош, который никогда в жизни не видал такого побоища, то готов был упасть в обморок, то загорался местью, тогда как Венгоржевский шел так спокойно, словно по усыпанной песком дорожке. Шел, устремив глаза в землю, иногда наклоняясь и приближая фонарь к трупу, потом поднимаясь и продолжая путь. Так они шли довольно долго, наконец старик, остановившись, осмотрелся и проворчал:

- Дальше вряд ли мог пробиться, потому что давка была страшная; тут надо искать.

Множество трупов валялось на склоне холма, но главным образом татар; все с открытыми стеклянными глазами, полуоткрытыми губами, из-за которых блестели белые зубы. Страшно было смотреть. Каждый сохранил то выражение, с каким его застала смерть; иные как будто смеялись и кричали, другие точно хотели укусить. Они бродили довольно долго, как вдруг Стржембош вскрикнул и бросился на землю. Перед ними лежал Ксенсский, изрубленный, уже окоченевший и холодный, с обломком сабли в правой руке и рукояткой бердыша в левой.

Невозможно было ошибиться.

Венгоржевский остановился, перекрестился и начал читать заупокойную молитву.

Дызма, наклонившись над телом, заплакал, как ребенок. Долго он плакал, а старик молился; наконец Венгоржевский крикнул слугам:

- Сделайте мне носилки, да поскорее, чтоб нам здесь не ночевать. Топоры у вас за поясами, а леса здесь довольно.

Носилки скоро были готовы.

Когда покойника подняли с земли, стало еще яснее, с какой толпой ему пришлось биться, так как он был и изрублен, и пронизан стрелами.

Не одну эту потерю приходилось оплакивать, так как на побоище они то и дело встречали людей, которые либо тщетно искали своих, либо находили только трупы.

Многие пали и из полковников: Адам Казановский, каштелян галицкий, Оссолинский, староста люблинский, Сигизмунд Лянцкоронский, Лигенза, Речицкий от кварцяных. Сам Любомирский потерял двести товарищей, включая Ксенсского. Недоставало Адама Стадницкого, Стана, Матьянса Бала, а из краковян Братислава Пенянжка. Одна только гусарская хоругвь Мартина Дембюнского потеряла двести товарищей.

Раненым не было счета, и кто получил только легкую рану, тот и не вспоминал о ней.

Этот день надолго остался в памяти людей, потому что ознаменовался всякими жертвами, но остался почти бесплодным, благодаря интригам негодяев.

Опытное рыцарство кричало, что нужно гнать и бить, и рубить, и пользоваться победой, но за ним уже раздавались голоса:

- Довольно их проучили! Мы изнурены, давно стоим в поле, пора по домам. Татары получили по заслугам, да и для казаков урок не пройдет даром.

Только король и Иеремия Вишневецкий все время говорили:

- Надо идти на них и докончить то, что начато, чтобы пролитая кровь не пропала даром.

Еще ночью постановили послать в погоню за ордой литовских татар с мурзой Чембеем, который должен был преследовать хана, направившегося к Вишневцу. Он привел позднее королю схваченных по пути знатных пленников: Муртозу и Солиманаа-гу.

Незабываемой осталась эта ночь на поле битвы, ночь печальная и в то же время радостная, чреватая заботами для вождей, так как только неопытный жолнер мог успокоиться на этой победе.

Разбитый татарин действительно бежал, казаки же не только окапывались, но можно было ожидать их усиления.

Когда рассвет озарил перед глазами Стржембоша поле битвы, хлопец содрогнулся и устыдился, что не мог в этот день разделить победу с товарищами, и что судьба осудила его уехать перед сражением, а вернуться только после него.

Еще сильнейшее сожаление о дяде охватило его, когда, раздевая покойника, он нашел на его груди пачку бумаг, и в числе их завещание, в котором он отказывал все свое имущество племяннику Дызме.

Стржембош немедленно занялся погребением дяди на кладбище в Берестечке, - временным, пока представится возможность перевезти тело в Ксенсскую Волю, где лежали его родные. Много в этот день было зарыто павших, но живым некогда было их оплакивать.

Ян Казимир чувствовал по духу, который веял в войске, а главное, в посполитом рушеньи, что если дать остыть военному пылу, то уже трудно будет снова разжечь его. Надо было продолжать борьбу, особливо, с казаками, которые ночью наскоро окопались в болотах, расставили пушки и готовились к отчаянной обороне. Они выбрали для того самую неприступную позицию между речкой Плеснявой и Стырем, защищавшими их с двух сторон, а на противоположной - навели мост через Плесню для доставки припасов.

Дзедзяла со вчерашнего вечера так налегал на своих людей, не давая им отдыха, что к утру они насыпали высокие валы.

Весь этот день прошел в совещаниях и в различных предприятиях против окопавшихся, которых король хотел уничтожить во чтобы то ни стало. Для этого Пржиемский должен был вывезти против них орудия, несмотря на болотистую почву и невыгодную позицию.

В войске сначала удивлялись поведению казаков: весь день в окопах слышались взрывы веселья; по-видимому, шел пир, раздавались звуки скрипок, бандур, зурн, бубнов, крики, песни, точно случилось что-нибудь необычайно радостное.

Незнакомые с казацкими хитростями даже встревожились, думая, что это означает либо прибытие значительного подкрепления, либо какой-нибудь план, - в успехе которого казаки уверены. Только старый вождь Иеремия, который собаку съел на казацких войнах, объяснил, что это веселье притворное, чтоб не показать своей тревоги и трудного положения.

Рядом с великим счастьем, доставшимся в этот день на долю короля, шла и немалая забота.

Совещания у короля не прекращались, но даже в этот час, когда всем следовало стоять заодно, чтобы одолеть неприятеля, начала проявляться рознь, и не по каким-либо серьезным мотивам, а потому, что один завидовал другому, и готов был сделать уступку неприятелю, лишь бы не дать восторжествовать сопернику.

Почти все вожди завидовали Иеремии, многие ненавидели князя за его удачу.

Король, которого издавна настраивали и подзуживали против него, выставляя его честолюбцем, стремящимся забрать себе всю славу и всю власть, теперь начал лучше узнавать его и сближаться с ним, но это еще более раздражало других.

Хотя в этот день не дошло до сражения, но все были наготове. В лагере никто не смел снять вооружение или расседлать коня, только отпустили подпруги и ослабили ремешки у лат, но снимать сабли было запрещено.

Два или три раза казаки делали вид, что хотят напасть на обоз сбоку; но всякий раз встречали готовый отряд, который гнал их к окопам.

Только от татар освободился король, так как, раз обратившись в бегство, они уже не думали о возвращении, хотя Хмельницкий и хлопотал об этом.

На другой день явился татарин с письмом от хана королю. Думая, что оно написано по-татарски, позвали Отвиновского, но оказалось, что оно было составлено на искалеченном польском языке, не имело печати и вообще возбуждало подозрения.

Это нахальное письмо было, вероятно, продиктовано самим Хмельницким с целью напугать и оскорбить короля. В нем хан утверждал, что поляки обязаны победой измене, и вызывал их на новое сражение, под Константинов.

Отвиновский, прочитав это письмо раза два, бросил его, сказав, что это казацкая выдумка, лишенная всякого значения, что хан, zкак это достоверно известно, и не думал о Константинове, а в своих потерях обвинял казаков.

Пока одни ходили на разведку к казацким окопам, другие отдыхали, а Дембицкий со своими сандомирцами и остальной шляхтой настраивал войско против короля.

Не помогла ни победа, ни труд, который видели все, ни опасности, которым подвергался Ян Казимир. За неимением других обвинений ставили ему в упрек пристрастие к немцам.

Правда, в первые дни после великой битвы горланам не везло, потому что было много других предметов для разговора, которые интересовали всех, но те, которые, подобно Дембицкому, имели целью смуту, не упускали случая всюду подпустить каплю яда.

Радзеевский, сдав дело приятелю, сам начал разыгрывать подле короля другую роль. Стржембош немало дивился, когда, вернувшись после погребения Ксенсского к королю, застал у него в числе других и пана подканал ера, который громко беседовал с королем и приставал к нему так же, как раньше.

Ян Казимир был так счастлив одержанной победой, так жаждал согласия и единства, что даже к подканцлеру начал относиться мягче и не отворачивался от него, как прежде. Он не мог питать к нему доверия, но по крайней мере кое-как выносил его, а тому и это было на руку. Радзеевский пользовался этим и приставал назойливее, чем когда-либо.

Хотя Стржембош привез королю письмо от пани подканцлерши, в котором она, наверное, жаловалась на свою долю и на людскую несправедливость, но в нем не было главного, и потому, вечером, оставшись один, король велел позвать Стржембоша. Он спросил его, что делается у подканцлерши.

- Наияснейший пан, - сказал Стржембош, - я видел ее два раза; она очень не счастлива. Не знаю, что она затевает, так как не смел расспрашивать, но видел во дворце приготовления к отъезду, или даже к переселению, так как все, что там есть ценного, даже украшения стен, укладывается и упаковывается. Если не ошибаюсь, братья подканцлерши, или по крайней мере один из них, постоянно находятся при ней.

Король только слушал.

- Знаю и то, - прибавил Стржембош, - что ее величество королева, наверное, не по собственному усмотрению, а побуждаемая письмами пана Радзеевского, отказалась принять пани подканцлершу, а ее примеру последовали и остальные дамы.

Выслушав это сообщение, король снова завел речь о Марии Людвике, о замке, о придворных, так что Дызма в конце концов решился упомянуть и о Бертони. Пожаловался на нее, что она вынуждала дочь идти за старого князя Масальского. Услышав это имя, король пожал плечами и, вероятно, рассмеялся бы, если б у него не было тяжело на душе. Проворчал только, что эта баба такая же шальная, как и старый волокита, доживавший остатки жизни и состояния.

- Ничего не выйдет из этого ухаживания, - прибавил он, - я знаю его родню: не позволит она запятнать свое княжество союзом с мещанкою, тем более что в княжеском титуле заключается все ее богатство.

Король был бы рад побеседовать подольше с Дызмой, но ему не давали покоя.

Постоянно приходили товарищи с языками, так как знали, что король щедро награждает за каждое известие, и старались набрать побольше пленных. Но от этих пленников нельзя было добиться большого толка, так как они сами ничего не знали и плели со страха, что подвертывалось на язык, или выдумывали такие известия, которыми можно было угодить.

Одни определяли число казаков в тридцать тысяч, другие в шестьдесят; одни рассказывали о приближающихся подкреплениях, другие уверяли, что посольство недовольно вождями, Дзедзялой и Богуном. Хмеля тоже одни видели в войске, другие у хана, и каждый готов было на коленях клясться, что говорит святую правду, а вывести из всех этих сообщений какое-нибудь заключение было невозможно.

Король повторял вместе со старым Иеремией:

- Надо кончить то, что так счастливо начато, а не засыпать, так как одна победа, даже крупная, не сломит, и не прекратит казацкого восстания!

Король хотел немедленно послать к королеве с донесением того же Стржембоша, но тот попросил позволения остаться для погребения дяди, - и вместо него были посланы двое других гонцов.

Впрочем, известие должно было опередить их, так как его точно ветер разносил, и уволенные домой раненые, расходившиеся в разные стороны.

Посполитое рушенье даже преувеличивало победу, чтобы поскорее вернуться домой на покос и жнитво, а Дембицкий подстрекал его, так как знал, что ничем нельзя так насолить королю, как уходом шляхты. Радзеевский же был уверен, что сумеет унять смуту, раздутую Дембицким, и таким способом приобретет доверие короля и влияние.

Так на непросохшем еще побоище, когда все лучшее рвалось в бой, бессовестные люди готовили смуту, в расчете воспользоваться ей для своей выгоды.

VII

Казаки отчаянно защищались в своих окопах, почти ежедневно то днем, то ночью, то ранним утром нападая на неосторожных и на ближе расположенные польские полки. Несколько раз удалось им дать себя знать зазевавшимся королевским войскам, и эта дерзость вызывала у некоторых упадок духа.

Иеремия и Лянцкоронский хотели в первый же день ударить всеми силами на это осиное гнездо, обойти его с тыла и истребить казаков начисто, так как им трудно было спастись среди болот верховьев Плесни и Стыря; но утомленное войско кричало:

- Возьмем их голодом, зачем даром губить людей?

Со стороны шляхты, которую уже взбаламутили крикуны, раздавались требования положить конец войне. По лагерю сновали люди, открыто обвинявшие короля и гетманов в том, что они хотят вместе с казачеством погубить и шляхту, уморить ее голодом в поле.

Напрасно король заклинал идти вперед, доказывая, что не сделано еще ничего, пока казачество не сдалось на милость победителя, что Хмель и татары все еще опасны; тщетно Иеремия требовал немедленного выступления, чтоб не дать хлопам собраться с силами. Шляхта с Дембицким во главе кричала, что надо собрать коло, потребовать короля и распустить посполитое рушенье.

Дембицкий с Радзеевским убедили крикунов, что закон не дозволяет королю держать шляхту в поле долее двух месяцев; что затем король обязан или платить ей, или распустить ее. Все злее и сердитее повторяли:

- По домам... Пусть король воюет с своими немцами! С пехотой, с кварцяными, с компутовыми и без нас справится с хлопами.

Вначале тихие, эти голоса раздавались все смелее и громче.

Маленькие кучки недовольных превращались в большие сборища. Короля, объезжающего лагерь, окружали с жалобами. Он слушал, бледнел, поглядывал на своих товарищей, возводил глаза к небу.

Всем старым жолнерам было ясно, как на ладони, что вся польза кровавой победы пропадет, если не докончить начатого дела. Надо было идти вперед и раз навсегда положить конец восстанию. Но шляхта находила, что уже довольно повоевали.

Казимирский, с одной, Снарский, с другой стороны, носились по обозу с подстрекательством, а Дембицкий каждый день приглашал к себе на сандомирский бигос. Многие недоумевали, откуда он берет припасы и бочки, которые опорожнялись гостями, потому что у подчашего не было средств на такие угощения, а тут столы каждый день уставлялись кушаньями и кубками.

Между тем полки панов, королевские, кварцяные каждый день нападали на окопы, за которыми Дзедзяла и Богун, в ожидании подкреплений, защищались отчаянно. Они терпели от орудий, теряли людей при неудачных вылазках и вследствие дезертирства, но держались до последней крайности.

Взять их голодом было трудно, так как они имели сообщение с областью, и получали провиант.

Действия против них не прекращались, хотя до сих пор оставались безрезультатными. Только через несколько дней они начали кричать, чтобы их послов допустили к королю.

Ян Казимир приказал привести их. Они били ему челом, и затянули старую песню, обвиняя во всем поляков. Хотели возобновить Зборовский договор. Им отвечали, что теперь уже поздно приходить с переговорами, что они должны выдать Хмеля и главарей бунта, и покориться Речи Посполитой.

Между тем Лянцкоронский, сговорившись с Иеремией, пошел в обход, чтобы напасть на казаков с тылу; однако Богун узнал об этом. Быть может, он и ушел бы, не потревоженный, если б мазуры, заметившие отступление казаков, не дали знать войску. Все разом бросились на отступающих, так что сбили их вместе с возами в болота и принялись топить и рубить. Казалось, ни одна душа не спасется, однако Богун, двинувшийся вперед, успел уйти с главными полками.

Чернь, оставшаяся в окопах, объятая ужасом, бросилась вон, не успев ничего захватить с собою, и рассеялась по лесам и болотам, так что в лагере не осталось живой души.

Однако войско долго не решалось занять его, опасаясь засады. Наконец, убедившись в отсутствии неприятеля, поляки вступили в опустевшее гнездо.

Все здесь оставалось в том виде, как было при казаках. У самых окопов лежали и стонали недобитые пленные поляки, с отрубленными руками и ногами, с содранной кожей, ободранные и изрубленные, как скот; у иных были выпотрошены внутренности, у других вырваны глаза. Это зрелище привело жолнеров в такое неистовство, что они не пощадили никого из побежденных.

В шалашах и под навесами все оставалось в том виде, как было в момент бегства хлопов. Дымились костры, в котлах еще оставался борщ, кисель, саламата и все их любимые яства.

Добыча была незначительна, так как на возах оказались только ремни, сермяги, мешки, епанчи, кожуха, рубахи, плахты и запаски, больше ничего. Только всякого оружия досталось много; одних пушек шестьдесят штук, картечниц восемнадцать, масса рогаток и крючьев; но всего дороже были сокровища Хмельницкого: хоругви, присланные королями Владиславом и Казимиром, меч от константинопольского патриарха, бунчук, печати и шкатулка с разными бумагами.

Часть войска пустилась в погоню за Богуном, а королю принесли добычу и известие о новой победе, за которую он и все бывшие с ним, пав на колени, благодарили Бога. Радость Яна Казимира доходила до слез, но старые жолнеры говорили, что теперь более чем когда-либо следует наступать и пользоваться разгромом и страхом.

Когда королевские писаря с Отвиновским открыли гетманскую шкатулку и добрались при канцлере Лещинском до бумаг, всеми овладело великое изумление.

Королевские письма, грамоты, турецкие фирманы, татарские, московские, кесарские письма были ничто в сравнении с донесениями и сообщениями, которые здесь оказались. Хмельницкий всюду имел своих людей, которые сообщали ему не только о том, что делалось и говорилось при дворе короля, но и о том, что делалось; во всех остальных государствах, в Вене, даже в Риме.

Убедились в том, чему долго не хотели верить, - что этот человек, разыгрывавший из себя простака, притворявшийся пьяным, слабоумным, только прикрывался холопством, как маской, и был куда хитрее тех, которые имели с ним дело.

- Политикой его не одолеешь, - сказал епископ, - он в ней сильнее, чем мы; нужно покончить с ним оружием, иначе с ним справы не будет.

Радовались победе, а негодяям она была в особенности на руку, так как они воспользовались ей в тот же вечер.

Палатки Дембицкого, Казимирского и других начальников гудели от говора шляхты, и один лозунг раздавался всюду.

- Finis laborum! (Конец трудам.) По домам! По домам! Пусть гетманы, коли хотят, идут дальше с компутовыми; мы не пойдем.

- Не пойдем! - повторяла шляхта. - Довольно с нас! Казачество побито! Наука не пропадет даром, а мы довольно вытерпели для Речи Посполитой.

- По домам!

Королю вначале не сообщали об этом, чтобы не отравить ему радости этого дня, но на другой день подканал ер первый явился к нему после мессы в королевском шатре. Услыхав, что Ян Казимир желает как можно скорее пуститься в погоню за уходящими, он с притворным состраданием сказал королю:

- Наияснейший пан, об этом бесполезно толковать, пока не успокоится шляхта; уже со вчерашнего дня она волнуется и хочет без позволения разойтись по домам.

Король с негодованием воскликнул:

- Как? Хотят оставить меня, вождя и короля? Не верю, чтобы польская шляхта была на это способна!

Радзеевский сочувственно вздохнул.

- Я не говорю, - сказал он, - что она исполнит это; кто знает, как с нею обращаться, тот сумеет ее удержать; но сейчас такой лозунг: по домам! Я проехал по лагерю от посполитого рушенья сандомирского, и только и слышал по дороге крик: "По домам!"

Начали сходиться другие сенаторы, вошел епископ Лещинский; Ян Казимир обратился к ним:

- Послушайте, какую весть принес пан подканцлер, - сказал он, - я верить не хочу, но он ручается за правду.

Князь Доминик Заславский, только что вошедший в палатку, угрюмо возразил:

- Теперь всему дурному можно верить. Слышал и я, что происходит; удастся ли помешать этому или...

Он не докончил и пожал плечами.

- Значит, наша победа, так дорого стоившая, пропадет даром! - воскликнул король.

Все молчали, а Радзеевский сказал:

- Не хвастаясь, скажу, что хорошо знаю шляхту, - и что она любит меня и верит мне. Готов служить, как умею; быть может, мне удастся остановить ее.

- Так сделайте это, пан подканцлер, - сказал Лещинский, - это ваша обязанность, которую не следует откладывать, потому что зло заразительно.

Вошел в палатку Любомирский и шепнул на ухо гетману Калиновскому ту же самую новость о своеволии шляхты.

- Это уже не тайна, - ответил Калиновский, - давно уже это готовится, и бессовестные люди, не знаю уж, с какой целью, все время поджигали шляхту.

Все лица омрачились. Король стоял задумавшись, опираясь о стол и немного погодя поднял голову.

- Не верю! - воскликнул он. - У нас ведь всегда так бывало и, пожалуй, навеки так останется, что всякое дело встречает противников, и кто-нибудь должен крикнуть veto, но мы, конечно, заглушим этот крик и не дадим восторжествовать смутьянам!

- Так бы должно быть, - перебил Лещинский, - но не всегда так делается, потому что бездельники кричат всех громче, а кто храбро бьется и любит родину, тот молчит.

Радзеевский нетерпеливо мялся.

- Если выступят публично, то и мы постараемся кричать громко и перекричим их...

- Если выступят, - перебил Лянцкоронский, - но послушайте, что они говорят о созыве кола, на которое хотят потребовать короля; они уже выбирают людей посмелее, которые бы явились к королю с этим требованием.

Все присутствующие, для которых это коло посполитого рушенья равнялось смуте, молчали, пораженные, и переглядывались друг с другом. Всех равнодушнее отнесся к этому известию король.

- Коло? - сказал он. - Да хоть бы и созвали коло? Если будут просить у меня позволения, я не откажу. Бог с ними, я не сделал ничего такого, за что бы побоялся отвечать перед Богом, совестью и народом... Пусть судит меня коло.

- Наияснейший пан, - сказал канцлер, - никто из нас иначе не мыслит; а все-таки я против этого кола, не из опасения, но ради чести величества, которой оно наносит ущерб. Есть особы, которых толпа не может и не должна судить. Они отвечают перед Богом, а не перед коло.

- Уважение к величеству, - тихо возразил король, - давно исчезло у нас и вряд ли вернется... Пусть собирают коло, если хотят.

В эту минуту нерешимости, когда другие молчали и шептались, Радзеевский снова заговорил:

- Тут ведь не в жалобах дело, которыми просто прикрываются для очистки совести... Шляхте хочется по домам, вот и все. Это у нее нужно выбить из головы.

- Кто чувствует себя на это способным, - сказал Лещинский, - тот обязан оказать эту услугу Речи Посполитой и королю. Не придется нам хвалиться победой, если, сделав едва половину дела, мы бросим его неоконченным.

- Шляхта кричит, - заметил Лянцкоронский, - что казачество уже не поднимет головы.

Иеремия Вишневецкий, который стоял терпеливо, не участвуя в беседе, не выдержал.

- Пускай спросят нас, - сказал он резко, - нас, которые с юных лет имеем дело с этим неприятелем, с этим народом, который мы знали и слугою, и врагом. Это не татары, которые нападают кучей, как стая волков, а разбитые бегут без оглядки. Это народ хитрый, настойчивый, коварный, мстительный, и свободу любит так же, как мы шляхетскую вольность. Если мы хотим с ними справиться, то должны сломить их, а отдельная разбитая толпа еще ничего не значит: завтра вдесятеро больше их возьмутся за оружие, если только мы дадим им опомниться, и пойдут - вешать, резать, сажать на колья, вырывать внутренности панам, потому что Хмель обещал им свободу и панование. Он готов поддаться Москве, продаться туркам, союзничать с татарами, а душу отдать сатане, лишь бы погубить нас. Домогается Киева, завтра будет домогаться всей Руси и проведет границу в самом сердце Речи Посполитой. Вы зовете его хлопом: загляните в письма, которые шлют Хмелю со всего света; этот хлоп оказывается похитрее наших политиков, он и Швецию мутит, и всюду умеет натравить на нас неприятеля. Швед, Ракочи, Москва, турок, - все против нас, и в такую-то минуту шляхта уходит по домам!

Он вздохнул.

- Бог ее ослепил.

Радзеевский слушал и покручивал усы. Советники короля молчали, лица у всех были пасмурные. Ян Казимир долго стоял молча.

- Я до конца исполню свою обязанность, - сказал он, - и если Бог даст мне кончить дело, вина падет на тех, кто выбил у меня из рук оружие. Потомство их, быть может, будет отвечать за вину предков.

- Quod Deus avertat! (Да отвратит это Господь!) - сказал епископ Лещинский. Король медленными шагами вышел в другое отделение палатки, где обыкновенно молился.

Подканцлер, пользуясь этим, обратился к присутствующим, которые вообще чуждались его, частью потому, что видели нерасположение короля, частью же потому, что его никто не любил.

- Правда, - сказал он, - шляхта волнуется, собирает коло, но все это ничего не значит. Ее мутят несколько крикунов, и нетрудно уговорить ее и удержать.

- Ты забываешь, - возразил Лещинский резко и строго, - что легче уговорить человека идти домой, чем оставаться и жертвовать собой. Ты льстишь себя надеждой, что пользуешься расположением и доверием шляхты?

- Именно так, - смело заявил Радзеевский, - именно так, льщу себя надеждой, что сумею все изменить.

- Так не откладывайте же этого, - сухо сказал Иеремия Вишневецкий, - нам уже выступать пора. Каждый час промедления дорого обойдется.

Радзеевский окинул присутствующих надменным и презрительным взглядом и вышел из шатра.

На расстоянии нескольких десятков шагов попался ему навстречу Дембицкий с разгоревшимся лицом и блестящими глазами.

- Коло сбирают! - сказал он радостно. - Услышит на нем король горькую правду, и щадить его не станут. Шляхта будет допекать его немцами.

Подканцлер наклонился к нему.

- Не заходите только чересчур далеко, - шепнул он, - для меня очень важно уговорить их и тем оказать услугу королю. Пусть горланят, но нужно добиться, чтобы они отказались от своего решения.

Дембицкий потер лоб и пожал плечами.

- Это ваше дело, - сказал он, - но теперь трудновато. Они пошептались между собою и тотчас сели на коней, и разъехались, подчаший в одну, подканцлер в другую сторону.

Лагерь гудел; теперь уже никто не мог бы удержать движения.

- По домам! - раздавались крики. - У короля есть пехота, Гувальд и другие немцы, кварцяные войска; довольно их с него, а мы уже сыты его пренебрежением.

Собирались по землям и воеводствам. Поток, прорвавший плотину, уносил с собою все.

Из старшин кое-кто уже колебался. При короле не смели говорить, но между сенаторами уже сказывалась тоска по дому. Ворчали:

- Король увлекся. Сдал бы остальное на гетманов: их это дело. Готов держать нас в поле, когда и казаков нет.

В тот же вечер король заявил, что хочет ехать в Броды, к Конецпольскому, осмотреть укрепления, построенные его отцом.

- Не устает воевать, - вздыхали желавшие покоя.

В умах началось брожение и колебание. Все больше голосов высказывались в том смысле, что дальнейшее ведение войны нужно поручить гетманам, короля отправить на отдых в Варшаву, посполитое рушенье распустить.

Кого было отправить для преследования разбитого неприятеля? Все единогласно указывали на Иеремию Вишневецкого.

Вечером собралась сходка краковян у князя Доминика Залавского. И тут кто-то вспомнил о Иеремии, который будто бы заявил, что готов преследовать казаков, если король отдаст ему половину своего войска.

- Половину войска! - воскликнул хозяин. - Но с этой половиной он отнимет у короля всю славу, всю заслугу одержанной победы. Кто любит короля и справедливость, тот не может позволить этого. Мало еще славы у Вишневецкого, хоть и добыл ее скорее счастьем, чем умом. Ему хочется быть единственным, затмить всех.

Остальные поддакивали.

- Королю эта штука принесла бы ущерб, - говорили окружающие.

Князь Доминик горячо вступался за короля.

- Только того и недоставало, чтобы он принял команду и пошел на ослабленных! - восклицал он. - У короля останется небольшой отряд, с которым он ничего не сделает, а тот явится победителем, истребителем казаков. Нельзя допустить этого!

- Есть Потоцкий и Калиновский, - прибавил полковник Облонский, - они тоже чего-нибудь да стоят, пусть же им что-нибудь достанется; немало натерпелись в плену, а Иеремии всегда везло.

Наступила ночь. Король преклонил колени перед образом Пречистой Богородицы Холмской и долго молился. Героизм уже давил его усталые плечи.

Он еще хотел идти дальше, еще не упал духом, был готов действовать, но крайнее утомление уже давало себя чувствовать.

Если б только все были с ним заодно! Но целый день ему приносили одни и те же известия: шляхта волнуется, все хотят идти по домам! Вставши с колен, он слегка хромал: нога еще болела. Опираясь на палку, вышел в переднее отделение палатки: здесь стоял Стржембош.

- Что слышно? - спросил король. - Ты ходил по лагерю?

- Нарочно, чтоб узнать новости, - ответил Дызма.

- Что же, вернул их Радзеевский? - насмешливо спросил король.

Стржембош усмехнулся.

- Я там не был, но говорят, что он усердно горланил; однако его заглушали криками и свистками, так что ему пришлось убраться в бешенстве.

- Вот тебе и любимец шляхты, которого она носит на руках, - сказал король презрительно. - Чего добился? Пока поддакивал ей, хвалили; а теперь пошел вон!

- Я думаю, что он еще не признает себя побежденным, - заметил Дызма, - слишком уж много он наобещал и нахвастал, - но в успехе его сомневаюсь.

Помолчав немного, Дызма прибавил:

- Не поймешь путей, которыми ходит пан подканцлер. Сердечный друг Дембицкого, но тот горланит за шляхту, а подканцлер против...

Король перебил с отвращением:

- Довольно об этом человеке: закоренелый негодяй, предатель! Он вернулся к шляхте, спрашивая у Стржембоша, чего же она,

собственно, требует, чтобы остаться в войске?

- Наияснейший пан, - отвечал Дызма, - мне кажется, что при теперешнем настроении ее не купишь ни за какую цену, потому что она и честь свою забыла.

Король нахмурился и бросился на турецкие подушки, разложенные вдоль полотнищ шатра.

- Пойду один, без них, - сказал он, - может быть, устыдятся.

Эта мысль захватила его.

- Да, - повторил он, - вот последнее: устыдятся, не бросят меня! Уговаривать их пустая трата времени. Пойду, пойду!

Он встал и велел позвать Яскульского, который находился поблизости.

- Можешь говорить, - сказал он ему, - всем, кто будет спрашивать, что если шляхта не хочет оставаться со мной, то пусть уходит, куда глаза глядят... Пойду с войском один... Понимаешь, пойду один!

И с ударением повторил несколько раз:

- Понимаешь, пойду сам!

В этот вечер можно было подумать, что находишься не в лагере, среди войск и рыцарства, а на бурном сеймике.

Если бы казаки, хотя бы даже какой-нибудь сброд, напали на разгорячившихся и забывших о порядке крикунов, они могли бы взять их голыми руками - такой беспорядок царил среди шляхты, а от нее распространялась и на войско.

Казаки, война, отечество, опасность, - все было забыто; нападали на короля, как будто он один был виновен.

И постоянно повторялось одно, чему научили смутьяны:

- Пусть король идет со своими немцами; шляхта не обязана служить даром больше двух месяцев. Мы свое дело сделали. Собрать коло, обсудить. Сыты мы по горло... по домам!..

Одно из самых бурных коло, состоявшее из краковян и сандомирцев, на которое сбежались все крикуны, горланы и пьяницы, так бушевало между палатками, как будто готовилось взяться за сабли и броситься на королевских сторонников. Один за другим взбирались ораторы на старую ставню, добытую в местечке и положенную на бочку. Взобравшись на эту трибуну, оратор подбоченивался и принимался горланить.

Один за другим повторяли охрипшими голосами одно и то же, а шляхта всем аплодировала.

В стороне стоял Дембицкий и слушал, а за ним, закрывшись плащом, Радзеевский. Ему должны были оказать здесь торжественный прием. Ведь он довольно-таки кормил и поил шляхту и думал, что если она кланялась ему в пояс, когда уплетала его угощение, то и теперь окажется послушной. Он не знал, что та же самая шляхта, собравшись в кучу и упиваясь своей "златой вольностью", не знает милостивцев и никому не кланяется.

С презрением смотрел на эту толпу Радзеевский и готовился сам выступить против них.

- Я бы не советовал, - сказал Дембицкий.

- Что ты о них думаешь? - проворчал Радзеевский. - Шушера, надо только умеючи поговорить с ними, и все пойдет, как по маслу.

Готовилась комедия. Первый ворвался в толпу Снарский, расталкивая шляхту и крича:

- Тише, тише! Слушайте! К нам идет подканцлер. Наступила тишина, но кто-то крикнул:

- Ну так что ж? Велика штука подканцлер! Невидаль, подумаешь!

Иные смеялись, но за Снарским прибежал Казимирский.

- Паны братья! Идет к нашему колу Радзеевский: он даст нам разумный совет. Льстецом он не был и не будет.

Но кто-то из толпы, подзадоренный первой выходкой, ответил:

- Совет пусть дает, да нас не выдает: будем ему рады! Другие встретили это замечание одобрением. Ждали, помалкивая и оглядываясь, когда кто-то крикнул:

- Пока он со своим советом приедет, будем продолжать. Но тут раздались голоса:

- Едет, едет!

Впереди шел слуга с факелом.

Подканцлер ехал к панам братьям с благодушным ласковым лицом, но оделся так, чтобы в нем видели сановника.

Он сразу почувствовал, что тут не то, что за столом с угощением: шляхта не уступала ему дороги, пришлось протискиваться в середину с помощью Казимирского и Снарского. Тут, хотя и довольно высокого роста, он совсем затерялся среди шляхты. Осмотрелся: подле не было ничего, кроме бочки, накрытой ставней.

Пошептавшись со своими приближенными, он снял шапку и влез на шаткую трибуну. Окинув взглядом толпу, он почуял в ней что-то странное. Со всех сторон были устремлены на него взгляды острые, вопросительные, как будто никто его не знал.

Он поклонился колу и начал:

- Милостивые паны и братья, услышав, что здесь обсуждается важное дело, касающееся нас всех, я тоже как верный сын отчизны пришел к вам, готовый делить с вами и зло, и добро.

Наступило какое-то зловещее молчание.

- Эй, - крикнул лысый худой огромного роста пехотинец в дырявом плаще, - вы кстати пришли: послушайте-ка наши жалобы королю. Вы имеете у него голос.

- Домой хотим! - закричали со всех сторон.

Тут выступил Обзольский из Сандомира, заложив руку за пазуху, шапка набекрень. Дал другою рукою знак, чтобы все замолчали, и начал:

- У нас уже в горле пересохло от бесполезного крика. Станем на том и не пойдем дальше! У короля есть войско. Мы свою обязанность исполнили; теперь дело платных солдат добивать по лесам и болотам тех, которых мы разбили. Если король хочет заниматься этим, пусть идет, мы же - non plus ultra. Не-пой-дем!..

Он поклонился, раздались аплодисменты, и все закричали, поднимая руки:

- Ни шагу далее!

Подканцлер постоял с минуту.

- Прошу слова, выслушайте меня!

- Говори, говори...

- Правда, вы принесли тяжелые жертвы отчизне, - начал он, - но если сделана только половина дела, то не подобает уступать славу кварцяным. Станут говорить, что шляхта ушла с поля, а отчизну избавил наемный солдат. Тут задета наша честь. Далеко идти не потребуется, но покончить с неприятелем...

- Ого! Ого! - раздались голоса. - Да его король подослал.

- Я с вами, паны братья, - продолжал подканцлер, - я кость от костей ваших, но честь наша требует жертв. Вы не отпустите короля одного.

- У него войско... У него немцы!..

Радзеевский, не сдаваясь, пустился ораторствовать, кричал, жестикулировал, но хотя его не прерывали, однако, когда он остановился перевести дух, то почувствовал, что половина даже не слушала его. Громко разговаривали друг с другом; из толпы выступил Обзольский, у которого шумело в голове молодое пиво.

- Бросьте ваши поучения, - крикнул он, - мы не школьники! Слышали мы все это. Что решено, то свято. Не пойдем!

Другой, с багровым лицом, поднес огромный кулачище к самой груди подканцлера.

- Ты кто? Подканцлер? А мы простая шляхта. Но мы своего доморощенного разума на твой заграничный не променяем. Шляхта дает на войну деньги, с нее дерут подарки, налоги, поборы, а вдобавок еще и кровь; нас позвали, мы пошли, но пора и честь знать.

Тут поднялся такой крик и гвалт, что подканцлер тщетно повышал голос и кричал, - его не было слышно.

Ставня под ним уже шаталась. Он стоял еще, но Снарский уже тянул его вниз. Говорить не было возможности.

- Паны братья! На него зашикали.

- Слезай, пан брат!

Сбоку раздавались грубые слова.

- Знаем мы придворных прихвостней. Краснобаи, да каждое слово предательство!

Радзеевский, постояв еще немного, должен был сойти на землю, до того разъяренный и злой, что не мог сказать ни слова Казимирскому, который старался его утешить.

- Расходились, - шептал Казимирский, - с ними теперь никто не сладит. Ни Демосфена, ни Цицерона не послушали бы.

Подканцлер еще стоял в смущении, когда к нему подошел какой-то совершенно не знакомый человек с суровым лицом, резко отличавшийся от толпы.

- Вот плоды ваших посевов, - сказал он резко, - вы допустили прорвать плотину, воды хлынули, смотрите, как бы и вас не затопили.

Подканцлер нахмурился, так как не знал того, кто к нему обращался.

- В чем вы меня обвиняете? - спросил он гордо.

- Ударьте себя в грудь, - сказал незнакомец и, отвернувшись, пропал в толпе.

VIII

Готовились к дальнейшему походу против казаков, согласно королевскому приказу, хотя шляхта знать не хотела о нем. Ян Казимир тоже действовал так, как будто ничего не знал о ней. От него скрывали, что делалось в последние время по землям и воеводствам, так как не хотели отбирать у него надежду на то, что шляхта образумится. Он верил, что когда выступит во главе своих войск, то посполитое рушенье не останется в лагере и не разойдется.

Обещаниям Радзеевского он не придавал значения, несмотря на уверенность, с какою тот обещал преодолеть упрямство шляхты, что, очевидно, заранее входило в его расчеты.

Но подканцлер, попробовавши сам и через своих сторонников уговорить панов братьев, убедился, что влияние, которое он себе приписывал, если и существовало когда-нибудь, то теперь вовсе не чувствовалось. Дембицкого слушали, потому что он шел заодно с ними, Радзеевского знать не хотели и называли изменником.

Вместо того чтобы сердиться на самого себя за неверный расчет и на шляхту, которая не хотела его слушать, Радзеевский сваливал все на короля.

Ни Казимирский, ни Снарский, ни усердный Прошка, на которых он рассчитывал, не могли ему помочь восстановить свое влияние. Чтобы оправдать себя и вернуть расположение шляхты, он придумал подлейшую выдумку.

"Надо было сразу, в первый же день гнаться за уходящими казаками, - толковал он своим. - Вместо этого мы теряли время, оставаясь в лагере: король не отдавал никаких приказов. Это была хитрость. Казаки прислали послов, и король толковал с ними тайно. Очевидное дело, они откупились. Говорят, принесли ему триста тысяч золотых червонцев. Что тут удивительного? Короли всегда сговаривались с казаками погубить нашу шляхетскую вольность. Сносился с ними Владислав, по его следам идет и Ян Казимир. Теперь, когда казаки собирают силы отовсюду, король хочет вести на них посполитое рушенье, чтобы погубить шляхту".

По лагерю с быстротой молнии распространилась весть, что король взял деньги от казаков. Называли цифру триста тысяч.

Самая черная клевета найдет веру в толпе, если служит ее интересам.

В тот же день клевета дошла до ушей Потоцкого и Калинов-ского. Конецпольский, узнав, что ее повторяет и распространяет Радзеевский, необдуманно поспешил к королю, от которого другие хотели скрыть ее.

В благородном пане хорунжем все кипело при одной мысли о том, что высокопоставленный, приближенный к особе короля сановник может оказаться таким гнусным клеветником.

В неудержимом гневе Конецпольский побежал в палатку. Король и без того приуныл, дожидаясь, скоро ли можно будет выступить.

Увидев искаженное лицо хорунжего, он поспешно обратился к нему с вопросом:

- Что сучилось? Новая беда?

Хорунжий в самых бурных выражениях начал изливать свое негодование. Король побледнел и вздрогнул, но тотчас же снова принял холодный и равнодушный вид.

- Я знаю, что подканцлер способен на все, - сказал он, - но я думал, что он умнее, так как такую басню может выдумать только человек, который не бывал при дворе, не видал людей. Кто же поверит такой невероятной выдумке?

- К несчастью, - перебил хорунжий, - тот, кто ее выдумал, знал глупость толпы, среди которой пустил эту клевету. Наияснейший пан! Подканцлер...

Король махнул рукой.

- Я знаю этого человека, - возразил он, - приходится терпеть его, так как он неисправим. Он отопрется от собственных слов. Я стою на своем. Прикажите войску готовиться в поход. Пусть шляхта, если ей этого хочется, собирает коло, галдит, уходит, делает, что угодно: моему терпению пришел конец. Хочу осмотреть ваши укрепления в Бродах, а войско пусть идет под Кременец, там решится наша судьба.

С этого дня разрыв между войском и королем, с одной, и посполитым рушеньем, с другой стороны, стал очевидным. Вчерашние совещания, составление жалоб, клеветнические нарекания на короля дошли до крайней распущенности. Все это делалось открыто, с вызовом.

Старшина и жолнеры немецких полков не могли показываться в лагере посполитого рушенья; с ними обращались как с неприятелями.

Шляхта беспокоилась и посылала наводить справки о том, что делается у короля: подтверждалось, что он идет с войском на Кременец, но никто не знал, куда он направится затем.

- Думает отправить нас на бойню, - кричала шляхта, - да ведь и мы не глупы! Хочет погубить защитников вольности, а там проглотить и самую вольность... Не дождется! По домам!

Во время этой суматохи Радзеевский, зная, что королю донесли о его клевете, не показывался на глаза Яну Казимиру. Сидел в своей палатке, ворчал, раздумывал, призывал к себе Дембицкого и всю свору.

- Не хочет взять меня посредником! - кричал он яростно. - Ничего мне не остается, разве стать в ряды неприятелей. Моя должность дает мне право быть при короле, прогнать меня не может. Стану ему костью в горле, на каждом шагу будет сталкиваться со мною.

Не выдержав, под вечер Радзеевский несколько раз порывался идти и наконец побежал к канцлеру Лещинскому, узнав, что он уединился для молитвы в своей палатке.

Он ворвался в палатку без доклада с криком:

- Меня оклеветали перед королем, будто я выдумал известие о подкупе. Разумеется, король рад этому верить. Да! Я повторял эту сплетню, потому что она ходит по всему лагерю. Теперь на меня взваливают вину. Король не может выносить меня из-за жены: я это знаю! Но я все-таки не намерен уступать и буду исполнять свою обязанность.

Лещинский слушал эти лихорадочные излияния почти с сожалением.

- Пан подканцлер, - сказал он сухо, - вам нет надобности оправдываться передо мною! Я стою в стороне от придворных интриг. Служитель Господа не знает ваших путей.

Радзеевский дрожал всем телом.

- Король решился окончательно оттолкнуть от себя шляхту, выступает под Кременец!

- Надеется, что его верная шляхта, хотя бы ради чести своей, не бросит его, - сказал канцлер.

Подканцлер рассмеялся.

- Может быть, она так бы и поступила на другой день после битвы, теперь же поздно! Король должен столковаться и поладить с нею.

Лещинский быстро взглянул в глаза собеседнику, взял в руку лежавший на столике развернутый молитвенник, как будто желая положить конец беседе, и сказал холодным тоном:

- Вы торжественно обещали успокоить умы своим влиянием; но ничего не сделали, и король потерял надежду.

- Не сделал, - с гневом воскликнул подканцлер, - потому что король слишком поздно поручил мне это. Доступа к нему не имею, доверием не пользуюсь, оттого и не могу ничего поделать. Если бы сдал мне все дела, было бы совсем иное.

- Ах! - вздохнул Лещинский и опустил глаза в молитвенник.

Подканцлер, видя, что тут больше нечего делать, ушел из палатки.

Даже те, которые не питали особенного расположения к королю, не могли не жалеть его теперь. В этой войне он исчерпал остатки энергии, воли, мужества; его видели неутомимым, устраивающим войско, не снимающим по несколько ночей стальной кольчуги, объезжающим стражу, стоящим под пулями, не щадящим себя, готовым на величайшие жертвы.

Все это принесло ему только возмутительнейшую клевету, отступничество шляхты.

В этот час горького разочарования Ян Казимир положил на весы остаток доброй воли, хотя уже почти не верил в победу.

Все валилось у него из рук. Иеремию, единственного избавителя, ему внушали бояться как дерзкого соперника, почти врага. Шляхта обвиняла его в заговоре, имевшем целью истребить ее. Послушание и дисциплина ослабевали с каждым днем. Он был одинок, а в довершение всего под боком у него находился человек злой, наглый, мстительный, которого он даже не мог не пускать к себе.

Неудивительно, что он по целым дням стоял на коленях перед образом, молился, или развлекался ребяческой болтовней со слугами, в ущерб достоинству короля.

Целую ночь шляхта толпилась и бушевала между возами, в палатках и шалашах. Едва успели заснуть под утро, как звуки труб разбудили всех.

Все, кто как был, в рубашках, епанчах, полунагие, вскочили с постелей, вообразив, что неприятель напал на лагерь. Вскоре, однако, узнали о том, чему не хотели верить: что король с войском уходит в Кременец, предоставляя посполитое рушенье его собственным силам и разуму.

Кварцяные, пехота, служившая по набору, так называемые немецкие полки, Пржиемский с пушками, верные королю хоругви панов и сенаторов выступали с барабанным боем и трубами, с распущенными хоругвями, а шляхта, протирая глаза, бранясь, с некоторым стыдом и великой злобой смотрела, ошеломленная.

Наконец, стали перекликаться из палатки в палатку.

- Что такое? Король оставляет вас на закуску казакам? Уходит - ей-богу - все войско с ним!

Многие были смущены, все немедленно принялись одеваться.

Хотели отправить к королю послов, но оказалось, что он выехал рано и должен был находиться уже милях в двух от лагеря. Из панов сенаторов мало кто остался; запоздавшие свертывали палатки и садились на коней. Только подканцлер не поехал за королем.

Те, кто вчера кричал всех громче, снова начали собираться группами, но с перевернутыми физиономиями. Иные утешали себя, повторяя:

- Что ж такое? Мы сделали, что хотели. Не пойдем, вернемся домой, король нами пренебрегает, слова доброго нам не сказал: не станем перед ним унижаться.

Однако не все так рассуждали. Из воеводств Краковского и Сандомирского Мышковский и князь Доминик, еще остававшиеся с ополчением, созвали своих на совет.

- Я никому не стану льстить и никого не боюсь, - сказал краковянам князь Доминик, - и скажу прямо, что мы остались со срамом. Бросать короля без всякого основания - скверное дело!

- Я то же думаю, - прибавил Мошковский. - Оба наши воеводства показали на поле битвы, что не из трусости отказываются идти далее.

Некоторые начали по-вчерашнему повторять клевету о короле, но Мышковский заткнул глотки крикунам.

- Это пустые слова, - сказал он, - надо думать о том, как с честью выйти из этого положения.

Князь Доминик перебил его:

- Надо отправить к королю послов. Если вся шляхта не хочет или не может идти с войском, то пусть выберет несколько полков, - это мы можем сделать.

Это предложение было встречено молчанием; те, кто кричал - "не пойдем!" - переглядывались.

- Король королем, - заметил Мышковский, - а если мы не почтим величества, то другие народы не слишком-то будут уважать нас. Не может Речь Посполитая оставаться без главы.

Ворчали уже гораздо тише; но собиралась шляхта из других земель и воеводств. Все были сумрачны. Никто не предполагал, что Ян Казимир может так смело поступить. Позволил созвать коло; поэтому всем казалось, что с ним можно сделать, что угодно.

Целый день прошел в бесплодной толчее и разговорах; начались ссоры. Радзеевский не показывался; говорили, что он готовится к отъезду, возвращается в Варшаву.

Крикуны присмирели. Самый вид опустевшего лагеря, где стояли раньше лучшие хоругви, сохранявшие порядок и дисциплину; смущение шляхты, которая оказывалась предоставленной самой себе и должна была остерегаться нападения казаков, - все это убавило бахвальства.

Все уже соглашались, что короля нужно было ублажить чем-нибудь; предлагали оставить ему двенадцать тысяч человек. Остальные должны были разойтись по домам.

На третий день выбрали послов к королю, который, осмотрев Броды, должен был отправиться в Кременец. Постановили на том, что поедут староста либуский Владислав Рей и староста гордельский Чаплиц.

Это были почтенные люди, которым предстояло исправить испорченные отношения с королем. Все воеводства согласились на двенадцать тысяч.

Когда послы выезжали из лагеря, он выглядел совсем иначе, нежели несколько дней тому назад. Было в нем грустно и пусто; само посполитое рушенье, и распущенное королем, не могло разойтись, не нарушая закона. Что если король потянет его за собой? Поднять бунт? А тут казаки за спиной, и тени их бродят по окопам, где стоял еще сильный смрад, так как много трупов валялись не погребенными.

Никто не догадывался, в каком настроении найдут короля послы. Знали, что он переменчив.

С остатками мужества и веры выступил он из-под Берестечка. Имел еще слабую надежду, что шляхта, ради чести своей, пойдет за ним.

Когда ему сообщили, что шляхта осталась под Берестечком и сама не знает, как развязать этот узел, Ян Казимир сказал Конецпольскому:

- Никто не спасет народа, который сам себя не хочет спасти. Я делал все, что мог, напрягая все силы! Пусть Бог сжалится над нашим будущим; у меня пропали мужество и охота. Насильно их с собой не потащу; не хочу вызывать открытого возмущения: Бог с ними... Здесь мне уже нечего делать. Сдам все гетманам, да, гетманам. Я изнурен телом, но это бы еще ничего: душа моя больна!

В таком настроении король прибыл в Кременец, где должен был отдохнуть, так как доктор Баур боялся за его здоровье.

Прибыли Рей с Чаплицом. Известие об этом мало тронуло короля. С окаменевшим лицом, совсем не похожим на то, которое они видели в часы сражений, он вышел к послам и принял их любезно, но холодно. Они нашли в нем совершенно другого человека.

Он выслушал их поручение терпеливо и благосклонно.

- Вы берете будущее на свою совесть? - сказал он. - Примите же на себя и ответственность. Я хотел иначе кончить войну, погасить пожар, которому дали распространиться.

Он тяжело вздохнул.

- Пускай посполитое рушенье расходится по домам, и дай Бог ему благополучно уйти от неприятеля! Гетманы пойдут дальше; я уже не буду участвовать в войне.

Принятые любезно, но равнодушно, послы хоть и достигли своей цели, вернулись нерадостные. Король расстался с ними, как с чужими, не сказав ласкового слова.

На другой день разнеслась весть, что Ян Казимир сдал все гетманам, а сам возвращается в столицу.

Достаточно было взглянуть на него, чтобы прочесть на лице упадок духа и уныние. К этому присоединилась болезнь, и король с большим трудом добрался до Львова.

По стране ходили радостные известия о победе под Берестечком, о поражении татар и казаков. Львов хотел приветствовать победителя триумфальными воротами и великим торжеством, но король послал предупредить, чтоб ничего этого не устраивали.

Горечь, которой он был исполнен, превратила бы этот триумф в насмешку.

Без огласки, тихо, грустно въехал он в столицу Руси, на другой же день слег в постель.

Отправленный отсюда к королеве посол уведомил ее о болезни, необходимости отдыха и близком возвращении в Варшаву. От писем веяло унынием, которое очень огорчило Марию Людвику.

Она старалась главным образом о том, чтобы разгласить и прославить берестечскую победу. Заграничные письма прославляли и восхваляли короля, как рыцаря и героя. Портреты его, с обвитым лаврами челом, расходились по свету.

Но сам Ян Казимир из одушевленного великой задачей победителя неверных и мятежников, превратился в прежнего скучающего и тяготящегося жизнью человека.

Стржембош, который вернулся на службу, смотрел на него с удивлением и жалостью. Король неохотно говорил о войне, умалчивал о своем участии в ней.

- Все это провалилось в болото, пошло прахом! Гетманы разобьют казаков, и не сломят их. Такой пожар нужно гасить шаг за шагом. Пусть страна подумает о себе.

Во Львове его задержала болезнь. Вылечившись, он должен был набраться сил, прежде чем мог двинуться в Люблин.

Баур предписал ему отдохнуть в Люблине. Тут пришла весть, что маленькая королевна, рождению которой так радовались, умерла. Ян Казимир не проявил большого огорчения.

Письма Марии Людвики дышали печалью.

В Люблине король узнал, что подканцлерша два раза просила Марию Людвику принять ее, желая очиститься перед нею от клеветы.

Королева, под впечатлением донесений Радзеевского, оба раза отказала в приеме. Это было в то самое время, когда Радзеевская, очерненная клеветой мужа, нашла все двери запертыми перед нею.

Она хотела по крайней мере быть чистой в глазах королевы. Отвергнутая два раза, поддерживаемая гордостью и сознанием своей невинности, подканцлерша начала готовиться к отъезду из дворца.

После этого королева, побуждаемая скорее любопытством, чем справедливостью, приказала дать знать подканцлерше, что готова принять ее.

Радзеевская гордо отказалась.

"Я два раза покорно стучалась в двери ее королевского величества, - отвечала она, - но они оказались замкнутыми для меня; нога моя больше не ступит за их порог".

Королева была сильно задета этим.

Прибыли на совет оба брата подканцлерши, которая боялась возвращения мужа. После совещания с ними приказано было собирать и укладывать на возы все, что имелось драгоценного во дворце Казановских, и везти частью в монастырь кларисок, куда подканцлерша решила укрыться, частью к братьям, в надежные места. Таким способом Радзеевская гарантировала себя против мужа, жадность которого была ей известна.

Она открыто говорила о разводе.

Вскоре эта сокровищница, которую с удивлением осматривали иностранцы, это королевское гнездо Казановского опустело. Остались в нем только стены и то, чего нельзя было оторвать от них. Даже дорогие фламандские ткани и обои из позолоченной испанской кожи были содраны со стен. В кладовых, цейхгаузе, погребах не оставалось ничего, кроме поломанного хлама.

Сама Радзеевская переселилась в монастырь кларисок, который богато одарила. Это был залог разлуки с мужем и развода. Радзеевская говорила прямо: "Жить с ним не могу, скорее умру, чем вернусь к нему".

Обо всем этом король узнал только в Люблине, хотя из привезенных Стржембошем известий мог видеть, куда идет дело. Это ставило его в неловкое положение: он должен был вступиться за подканцлершу и защищать ее, и его вмешательство было бы объяснено в ущерб ему и Радзеевской.

Быть может, это ускорило возвращение короля в Варшаву, так как ему хотелось опередить подканцлера.

Радзеевский не поехал из-под Берестечка прямо в Варшаву: он задержался в Крылове, и пробовал добрался до имений Казановского, доставшихся его жене, которыми считал себя вправе распоряжаться; повсюду находил панов Слушков, их управляющих или уполномоченных, с которыми можно бы было справиться разве только силой.

Все это предвещало войну как раз в такой момент, когда он объявил ее королю.

В покровительстве Марии Людвики он не был уверен; отношения между ними с некоторых пор начали становиться холоднее.

Сообщения короля о Радзеевском, подтверждаемые донесениями других лиц, преданных королеве, разоблачили перед ней бесчестные интриги подканцлера. Последняя клевета, обвинение в подкупе, возмутила Марию Людвику.

Довольно торжественно вступил король в столицу, но не так, как надеялся вернуться в нее.

Прежде всего он со всем двором заехал в костел святого Яна, где его ожидало духовенство, сенаторы, королева и множество собравшегося народа.

После благодарственных молитв он вместе с Марией Людвикой удалился в свои покои, где поздравления, приветствия, лесть снова посыпались к ногам победителя, который принимал их с таким смущением, как будто считал себя недостойным их.

Королева первая заметила в муже уныние, которое тем более росло, чем более прославляли его великие дела, героизм и славу. Ни на минуту лицо его не просветлело, а несколько слов, вырвавшихся у него, касались мелочей и незначительных случаев.

Когда официальный прием кончился, король и королева остались одни. Ян Казимир вздохнул свободно.

Он тотчас начал изливать свое долго сдерживаемое горе. Горько жаловался жене на неблагодарность людскую, на ничтожество шляхты, которая умела кричать, но не хотела биться.

- Возвращаюсь не как триумфатор, хотя с виду мы победили, а как не верящий ни во что и сомневающийся в будущем!

Мария Людвика, которая слушала, не обнаруживая признаков удивления, возразила ему:

- Все это я знаю и чувствую так же сильно, как ты, но ни я, ни ты не должны показывать, что считаем себя побежденными. Надо бороться до конца!

Король снова возмутился:

- Знаешь ли ты, какие слухи распустил этот мошенник Радзеевский, мой закоренелый враг?

- Радзеевский негодяй, - перебила королева, - но его несчастная жена, которой ты покровительствуешь, даст ему власть над тобою.

Ян Казимир пожал плечами.

- И ты веришь этому? - воскликнул он.

- Говорю, что слышу и вижу, - продолжала королева сухо. - Радзеевского надо ублажить чем-нибудь, это неисправимый нахал. Дали ему печать и право свободного доступа к нам, и он его не уступит и дойдет до крайних пределов.

- Увидим, - угрюмо отозвался король.

- Приближается сейм, - продолжала Мария Людвика, - от которого зависит продолжение войны, оборона страны, все. Радзеевский вызовет смуту, подберет крикунов послов, не даст ничего сделать. От него можно ждать все.

- Ты имеешь вес в его глазах, - возразил король, - воспользуйся им и своим влиянием.

- Если не будет поздно, - прошептала королева и задумалась.

Почти в то самое время, когда это происходило в замке, под-канцлер уже в Радзеевицах уведомленный об опустошении дворца, взбешенный, мчался в Варшаву с угрозами на устах. Он забрал с собой всех людей, дворню, челядь, какую только мог найти и вооружить.

Явившись в пустой дворец, с ободранными стенами, где даже присесть было не на чем, он обезумел от бешенства.

Прикладывая стиснутые кулаки ко лбу, точно собираясь броситься на жену, он кричал:

- Значит, война, - открытая война! Но силы не равны! Радзеевский покажет, что он может сделать, почтенная пани; он не один, и не без помощников!

На его расспросы ответили, что увезено все. В кухне не на чем было готовить еду, в конюшнях остались только пустые ясли, цейхгауз был пуст.

Как сумасшедший, бегал он по дворцу и убеждался, что не оставлено нигде ничего. Даже домашняя капличка подканцлерши с реликвиями и образами была увезена.

Пришлось одолжаться у мещан и послать в Радзеевицы, чтобы привезти оттуда самое необходимое.

Когда ему сообщили, что из дворца увезены вещи, он подумал, что взяты только самые дорогие предметы и драгоценности, а оказалось, что не оставлено ничего.

Человек такого, как он, темперамента должен был ухватиться за самые крайние средства. Он не хотел ни дать развода, ни оказаться побежденным женою в глазах людей.

На другой день рано утром разъяренный подканцлер нахально ворвался к королю и потребовал справедливости.

Ян Казимир холодно ответил ему, что это дело его не касается и что он не намерен вмешиваться в него. Притом же он подлежит разбору духовных, а не гражданских властей.

Радзеевский на этот раз проявил перед королем еще не виданное нахальство. Грозил, издевался, когда же король перестал отвечать, выбежал, не простившись, как сумасшедший.

Прямо от короля он кинулся к нунцию. Итальянец, очевидно, был подготовлен к его посещению. Огромное значение посланника апостольской столицы, его сила вынуждали Радзеевского быть смирным.

Итальянец, ласковый и сладкий, исполненный благодушного сочувствия, принял его с величайшей приветливостью. Подканцлер начал с жалобы на поведение жены и, не смея прямо обвинить короля, намекнул на его вину.

Нунций не хотел понять его намеков.

- Жена обязана вернуться ко мне. Прикажите, ваша эминенция, монастырю выдать ее. Нет ни малейшего повода для расхождения и я его не хочу и не допущу.

Нунций дал ему высказаться, излить свои жалобы, и слушал с невозмутимым терпением.

Среди самых горячих излияний Радзеевского по поводу возмутительного поступка жены итальянец совершенно хладнокровно дал знак подать шоколад. Хотел даже угостить подканцлера, который резко отказался, что не помешало нунцию с большой грацией макать своей белой ручкой, украшенной перстнем с изумрудом, бисквиты в душистый напиток и кушать их с видимым удовольствием.

Когда подканцлер кончил, нунций поставил чашку, отер губы и сказал с улыбкой:

- Всем сердцем соболезную вашему несчастию, достойный пан; рад бы душою пособить вам, но Церковь должна поступать в таких случаях с величайшей осмотрительностью. Монастырь и костел не могут отталкивать тех, которые ищут у них защиты и покровительства. Пани подканцлерша останется у кларисок по крайней мере до тех пор, пока мы не рассмотрим процесса о разводе.

- Но я не допущу развода! - закричал Радзеевский. Нунций промолчал. Тут, не то что у короля, грозить было

неудобно, нахальство могло только рассердить князя церкви.

После продолжительных настояний и требований Радзеевский должен был уйти ни с чем.

Разъяренный, потеряв всякую осторожность, он в тот же день заявил во всеуслышание, что не остановится перед монастырскими воротами, велит своим людям выломать их и взять жену силой.

Об этом сообщили подканцлерше, которая, встревожившись, дала знать в замок.

Король без колебаний послал отряд своей гвардии охранять монастырские ворота. Думали, однако, что этого будет достаточно, чтобы удержать Радзеевского от нападения.

Но потому ли, что подканцлер не знал о посылке гвардии в монастырь, или просто пренебрег этим, он на следующее утро явился к монастырским воротам с толпою своих людей.

Тут он дерзко потребовал выдачи своей жены; ему отвечали, что подканцлерша решила остаться и не выйдет. Тогда Радзеевский, крикнув своим людям, бросился на ворота, но в ту же минуту перед ним вырос отряд королевской гвардии с мушкетами в руках, преградивший ему дорогу, и начальник ее крикнул, не особенно вежливо, что имеет приказ силой отражать всякое покушение на спокойствие и неприкосновенность монастыря.

Радзеевский с проклятиями, с пеной у рта, дал своим людям знак отступить.

Толпы, привлеченные любопытством, провожали насмешками отъезжающего подканцлера. Он вернулся в пустой дворец, где его поджидал приятель Дембицкий.

Войдя в залу, где находился подчаший, Радзеевский дрожал и не мог выговорить ни слова. Наконец, он остановился перед Дембицким, сложил пальцы как бы для присяги и поднял руку.

- Слушай и будь свидетелем, - загремел он, - клянусь отомстить... ей и королю! Теперь этот немец будет встречать меня на каждом шагу, я вопьюсь в него, как клещ, буду сосать его кровь, как пиявка. Когда-то Зебржидовский поклялся согнать с престола Сигизмунда; я сорву с его головы корону - испорчу ему жизнь... Зуб за зуб!

Он, задыхаясь, упал на лавку.

- Приближается сейм. Дембицкий, на тебя надеюсь! Подберем послов, которые будут травить и преследовать его, вырвем из его рук власть!.. Заплатит мне за все! Радзеевский кажется ему ничтожеством; так я покажу, что больше значу в этом королевстве, чем он!.. Дорого он поплатится за свои амуры!..

Голос его дрожал.

- Ты знаешь, - прибавил он, - что нужно делать, а я пойду его есть. Будет видеть меня каждую минуту как вечную угрозу. Ни прогнать себя не позволю, ни уговорить.

Он поднял руку.

- Узнает, что значит воевать со мной!

IX

Подканцлерша осталась в монастыре, а между королем и Радзеевским началась непримиримая война, о которой говорил последний.

Она имела именно тот мелочной, несносный, назойливый характер, который придал ей наглый, но расчетливый подканцлер. Вся травля Яна Казимира заключалась в том, что Радзеевский не отставал от него по целым дням. Втирался, врывался насильно и мозолил глаза. Никогда других слов, кроме злобной насмешки, не срывалось с его уст.

Он приносил исключительно такие известия, которые могли оскорбить или огорчить короля; повышал голос при посторонних, чтоб выразить свое пренебрежение.

Требовалось необычайное терпение и чувство собственного достоинства, чтобы встречать молчанием эти выходки и отвечать на них презрением. Но эта пытка продолжалась иногда часами, днями. Она была убийственной для Яна Казимира, который вовсе не отличался выдержкой и боялся, что в минуту раздражения дойдет до вспышки.

Должность подканцлера, хотя король избегал пользоваться малой печатью и вместо нее скреплял свои письма и даже официальные бумаги именной печатью, давала Радзеевскому право на это назойливое приставание.

Открытое нерасположение короля делало его еще нахальнее, - словом, эта борьба была унизительна для достоинства монарха. С одной стороны, почти бессилие, с другой - безграничное нахальство.

Кроме того, подканцлер, уходя из замка, уносил с собой насмешливое и злобное толкование каждого поступка короля. Ни государственные дела, ни частная жизнь не ускользали от его наблюдения. Король знал, что в провинции Радзеевский, с помощью Дембицкого, Замойского и нескольких других приятелей, готовит ему страшную оппозицию на будущем сейме.

Мария Людвика, к которой подканцлер сохранил известную долю уважения, тщетно пыталась сдерживать его своим влиянием. Ненависть его к королю не знала границ.

В это время умер престарелый, заслуженный гетман Потоцкий; после него остались для раздачи большая булава, каштелянство краковское и староство люблинское.

Радзеевский начал кричать, что ему следует булава, ни больше ни меньше, хотя ни способностей, ни заслуг, ни каких-либо прав на нее за ним не числилось.

При той власти, какую давала большая коронная булава, отдать ее неприятелю значило сдаться ему на милость и немилость, продаться в неволю.

Радзеевский так был уверен в том, что стал для короля страшным, что осмелился рассчитывать на гетманскую булаву.

Король при одном упоминании об этом воскликнул с негодованием:

- Ни за что на свете, - хотя бы пришлось поплатиться жизнью!

Все приближенные Яна Казимира, в особенности королева, влияние которой было всегда значительным, негодовали на это вымогательство, называя его безумием.

Однако нужно было добиться того, чтобы сейм не оказался бурным и бесплодным, и чтобы Радзеевский перестал преследовать короля.

Ян Казимир повторял, что желает одного, - не иметь его вечно на глазах, за собою и при себе. Мария Людвика посоветовала дать врагу, в виде откупа, одну из важнейших должностей Речи Посполитой: каштелянство краковское и староство люблинское.

Это был уже огромный дар, который в других случаях приходилось добывать величайшими заслугами. Дать этому крикуну каштелянство значило уже почти признать себя побежденным.

- Дам ему каштелянство, - ответил король, - лишь бы он не мозолил мне глаз, лишь бы не видеть его; пусть берет староство люблинское, хотя ничего не сделал, чтобы заслужить его; заставил меня, как Цербер, заткнуть ему пасть; пусть только уходит!

Произошла невероятная вещь. Канцлеру Лещинскому было поручено поговорить с Радзеевским.

Подканцлер, который обязан был принять с благодарностью королевскую милость, вообразив, что теперь его так боятся, что он может добиться всего, ответил пренебрежительно:

- Мне кажется, я заслужил булаву, она следует мне; каштелянство не требую и не приму.

Лещинский, который вообще не щадил нахального крикуна, невольно перекрестился.

- Ушам своим не верю, - сказал он. - Какие же это заслуги пана подканцлера дают ему право на булаву? Это было бы обидой для других. Король не может этого сделать, иначе скажут, что он испугался вашей милости.

Подканцлер нахально возразил:

- Каждому вольно судить по-своему, но если король хочет быть спокойным за сейм, за войско, за налоги, то пусть отдаст мне булаву; иначе... иначе я не ручаюсь, что кто-нибудь укротит возмущенную шляхту!

Канцлер не хотел пускаться в беседу, и только спросил:

- Не раздумаете ли вы, пан подканцлер? Что мне ответить его величеству королю от вашего имени?

- Не уступаю и не уступлю, - гордо воскликнул Радзеевский, - булава, или - ничего!

Изумление было велико; король остолбенел, Мария Людвика послала секретаря Денуайе просить к ней Радзеевского.

Чрезвычайная уступчивость короля, вместо того чтобы образумить зазнавшегося, во сто крат увеличила его смелость. Он смеялся и бахвалился, и уверял Дембицкого, что получит булаву.

Когда слух об этом распространился между находившимися в Варшаве сенаторами, они не хотели верить, что подканцлер дошел до такой наглости. Упрекали Яна Казимира в слабости, а что всего хуже, приписывали ее его расположению к хорошенькой подканцлерше. Король, вместо того, чтобы выиграть, проиграл в общественном мнении.

Большая булава в руках Радзеевского попросту возбуждала смех.

Приглашение королевы еще более раззадорило его. Очевидно, его боялись, - значит, надо было пользоваться этим.

Королева ласково предложила ему каштелянство краковское и староство люблинское.

В расчеты Радзеевского не входило сразу предъявить требование булавы; он придумал другое объяснение.

- Я очень обязан его королевскому величеству, - сказал он с насмешливым поклоном, - но чувствуя, что не пользуюсь расположением короля и что это только способ избавиться от несносного нахала, не хочу быть обязанным милости - отвращению ко мне. Его величеству королю следовало бы понять, что в самых разнообразных делах он не может обойтись без меня.

Мария Людвика начала уговаривать его принять первое кресло в сенате Речи Посполитой. Подканцлер поблагодарил.

- Наияснейшая пани, - сказал он, - я не приму его... Не могу и не приму.

Никто не смел донести королю о таком пренебрежительном отношении к его милости. Ян Казимир думал, что Радзеевский возьмет кресло со староством и избавит его от своего присутствия во дворце; королева даже не решалась сообщить мужу, что ее вмешательство оказалось тщетным. Она пробовала еще воздействовать на подканцлера через разных лиц, но чем больше на него налегали, тем более сильным и грозным он чувствовал себя. На все увещания он гордо отвечал:

- Не дадут булавы - не хочу ничего! Сосчитаемся на сейме.

На вопрос короля Марии Людвике пришлось ответить, что подканцлер пренебрег краковским каштелянством и не захотел принять его.

Это казалось до того неправдоподобным, что Ян Казимир не понял сразу; королева должна была откровенно рассказать ему о своей беседе с Радзеевским и попытках уговорить его.

Король побледнел от гнева.

- Вот, - сказал он, - что значит в Польше монарх и какова его власть!

Развел руками и умолк.

Так продолжалось несколько дней, в течение которых Радзеевский являлся во дворец, приставал к королю и открыто грозил ему не от своего имени, а как представитель сейма, и не давал покоя Яну Казимиру.

Самый слабый человек уступает только до известной границы.

Дембицкий осмелился шепнуть ему:

- Вы можете похвалиться тем, что добились того, чего нескоро добьется другой в Речи Посполитой - возможности получить краковское каштелянство.

- Все или ничего! - резко ответил подканцлер. - Теперь или никогда! Я знаю, что и для чего делаю. Сломлю его, но не уступлю!

Тем временем всякие предложения и попытки примирения со стороны короля прекратились. Радзеевский врывался во дворец, король не смотрел на него, а вакансии, оставшиеся после гетмана, были отданы другим лицам.

Подканцлер почти обезумел от злости.

- Посмотрим, - повторял он, толкуя с Дембицким, - приближается сейм: расправимся с его милостью королем... расправимся!

Все вернулось к старому порядку. Король не смотрел на под-канцлера, а Радзеевский всячески допекал его.

Дело с подканцлершей тянулось без надежды на скорую развязку. Радзеевский тем временем устроился во дворце Казановских как в собственном доме.

Поставил несколько пушек, поместил во дворце небольшой гарнизон - как будто предчувствовал, что его хотят выгнать оттуда, - перевез обстановку из Радзеевиц.

Все это делалось умышленно, открыто, явно, чтобы дразнить подканцлершу, которой сообщали о каждом шаге мужа.

Жизнь в монастыре в конце концов становилась для нее невыносимой; она совершенно не соответствовала ее привычкам. Тут никто ее не навещал, единственное ее общество составляли благочестивые, но совершенно не знакомые со светом монахини. Дни тянулись бесконечно долго; молитва не могла их заполнить. Под-канцлерша заливалась слезами; но избавления не было, так как о примирении с мужем она и слышать не хотела.

Братья Радзеевской, особливо старший, Богуслав, берегли сестру и готовы были прийти к ней на помощь.

Богуслав, который, быть может, чересчур рассчитывал на короля и его покровительство, по прибытии на сейм, написал сестре, что привел с собой толпу литовцев.

Угрозы Радзеевского уравновешивались похвальбами Слушков. Взаимное раздражение росло. Подканцлер имел какое-то предчувствие, что Слушки захотят отнять у него дворец; но, поместив в нем пару пушек и толпу людей, не предполагал, что они решатся взять его силой, подле замка, под боком у короля.

Так дело шло до начала нового года, когда Богуслав Слушка прибыл в Варшаву с братом Сигизмундом.

Свидание с сестрой, которая вся в слезах вышла к воротам монастыря встретить их, довело возмущение молодых панов до крайности.

Им казалось, что если король послал свою гвардию, чтоб не выдать сестру мужу, то и другие шаги, направленные к ее освобождению и возвращению имущества, не вызовут с его стороны порицания.

Подканцлерша с большой неосторожностью, тоже чересчур надеясь на короля, нашла естественным и справедливым, чтобы братья отобрали дворец у подканцлера - хотя бы силой.

О приготовлениях к этому дерзкому шагу никто не знал, так как литвины ни с кем не посоветовались.

Первый встречный объяснил бы Богуславу Слушке, что вооруженное нападение в столице, поблизости от замка, есть уголовное преступление.

Так как около замка всегда было движение и шум, то почти никто не обратил внимания на братьев, когда однажды под вечер они двинулись с толпой вооруженных литовцев к дворцу Казановских.

Люди Радзеевского вовсе не были подготовлены к бою, но народ у него был подобран смелый и отчаянный.

Начался настоящий бой, стрельба, штурм, свалка, упорная защита каждой постройки, каждой комнаты, так что только после шестичасовой упорной борьбы Слушкам удалось вытеснить гарнизон Радзеевского и овладеть дворцом.

Подканцлер был в Радзеевицах, когда примчался гонец с известием о взятии дворца. Он вскочил в бешенстве, клянясь, что, чего бы это ему ни стоило, отберет дворец и проучит Слушков.

Он собрал всю дворню, какую мог вооружить, и сверх того охотников из окрестной мелкой шляхты, обещая им награды, попойки и угощения, и с этой довольно многочисленной толпой пустился в Варшаву так поспешно, что в тот же день после полуночи с шумом и стрельбой бросился на гарнизон Слушков.

Ворота выломали легко, но во дворце встретили сильный отпор. Что тут творилось почти всю ночь, о том свидетельствовали утром лежавшие во дворе, в коридорах, в залах трупы и раненые.

С обеих сторон борьба была бешеная, упорная, отчаянная. Радзеевский сам не принимал в ней участия, стоял только наготове, чтобы после поражения Литвы занять дворец. Однако, Литва, стреляя из собственных пушек подканцлера и успешно отбиваясь, перебила много пьяной челяди, отстояла дворец и заставила отступить нападающих.

Первое нападение Слушков, хотя и длившееся несколько часов, прошло относительно так тихо, что его не слышали среди городского шума, и узнали о нем только на другой день. Ему не придавали большого значения, усматривая в нем только возвращение награбленного имущества, смелое, но справедливое.

Напротив, нападение Радзеевского возмутило весь город, стрельба из пушек, мушкетов, гвалт, крики среди ночной тишины переполошили всю столицу.

Стража и дворня панов сенаторов принялась вооружаться, как будто неприятель напал на город.

Никто не сомкнул глаз в эту ночь; простонародье толпами стекалось к замку, к бернардинам, к дворцу и стояло, ожидая конца, который наступил только под утро, когда шляхта и челядь под-канцлера отступили в беспорядке. Сам он, испуганный и гневный, должен был укрыться у доминиканцев, подле отцовского гроба.

С наступлением утра канцлер Лещинский, Радзивилл, сенаторы, сановники поспешили к королю во дворец, где тоже никто глаз не сомкнул целую ночь.

Ян Казимир, раздраженный дерзостью Радзеевского, беспокойный, то и дело посылал за справками и вздохнул свободно, только когда ему сообщили, что подканцлера отбили.

Эта выходка под боком у короля, с нарушением права, оскорблением величества дополняла меру и требовала примерного наказания.

Этого ожидали все, хотя, отдавая под суд подканцлера, следовало притянуть к нему и Слушков, виновных в таком же преступлении, которых, однако, все и Ян Казимир хотели пощадить.

Король, который никогда не был мстительным и после припадков бурного гнева скоро впадал в апатию, на этот раз не послушал даже королевы. Хотел отделаться от врага.

- Нельзя оставить безнаказанным такого бесчинства, - сказал он Марии Людвике, - да и надо же когда-нибудь избавиться от этого человека.

Радзеевский вначале не предпринимал никаких шагов для своей защиты, так как был уверен, что король побоится выступать против него; кроме того, он рассчитывал, что, спасая Слушков, придется и его пощадить.

Между тем над его головой собиралась гроза. Несмотря на высокую должность подканцлера, после совещания между королем и сенаторами решено было передать его дело на суд маршалков. Оно могло быть судимо либо самим королем, либо этим судом. Перевес получило мнение канцлера Лещинского, который не хотел допустить, чтобы король сам был судьею и навлек на себя злостные нарекания.

Радзеевский исчез.

При всем своем нахальстве, он почувствовал, что почва колеблется у него под ногами; он не мог рассчитывать ни на снисхождение короля, ни на покровительство королевы.

И вот он исчез, укрылся сначала в монастыре отцов доминиканцев, потом в деревне у приятелей, все еще готовя бессильную месть, тайно подстрекая шляхту.

Общий голос был против него, его считали главным виновником ссоры. Слушки тоже могли ожидать сурового решения, но стараниями короля и князя Альбрехта Радзивилла смертный приговор был предотвращен.

Он достался на долю Радзеевского, как и предвидели: подканал ер был отрешен от должности, объявлен лишенным чести и вне закона. Слушки и их сестра отделались штрафом и суровым заключением.

Казалось, что тут уже нет спасения; однако подканцлер нашел средство протянуть дело, подав жалобу в Петроковский суд; но это уже ничему не помогло.

Король немедленно отнял у Радзеевского всякую надежду на примирение, раздав другим подканцлерство и все оставшиеся после него вакансии. Свергнутый с высоты, он держал себя все еще с беспримерным нахальством, но, объявленный вне закона, принужденный спасать свою жизнь, которая была в руках первого встречного недруга, он должен был бежать за границу.

Сначала он бежал в Вену искать там посредничества и помощи; но принятый холодно, потеряв печать, которую захватил с собою (потом ее нашли у какого-то еврея), отправился в Швецию.

Мстительный, еще не сломленный интриган, который велел написать вокруг своего портрета: "Притеснен, но не раздавлен", он ехал в Швецию, уже обдумывая измену. По его подстрекательству началась война, которая привела Речь Посполитую на край пропасти. Набросим завесу на дальнейшую жизнь этого негодяя...

Была то злосчастная пора гнева Божьего, когда ропот и смуты множились непрестанно, когда войска восставали против гетманов, а гетманы против короля, а печальной памяти Сицинский, посол упицкий, сорвав одним голосом сейм, уходил безнаказанным.

От этих мелких поджогов занялся великий пожар, который едва не погубил королевства и не прекратил его дальнейшего существования. Власть и сан короля потеряли всякое значение.

Оставшись при короле, живой, бодрый, проворный Стржембош, мечтавший о рыцарской деятельности и, конечно, имевший все шансы достигнуть славы и куска хлеба под старость, с годами придворной службы угомонился, смирился, отяжелел и уже ничего не обещал себе в будущем. Вздыхал иногда, припоминая увещания покойного Ксенсского, но было уж поздно.

Тотчас по возвращении в Варшаву Стржембош побежал к итальянке, так как черные очи ее дочери еще тревожили его сердце. Боялся, что мать уже выдала ее за старика.

Правда, он уже не застал у нее Масальского, потому что родня отвлекла и увезла его, убедив, что Бертони чародейка и приворожила его волшебным зельем, но вместо него оказался какой-то староста, богатый вдовец. Он уже был обручен с Бианкой, и девушка смеялась, пожимала плечами и не придавала этому никакого значения. Стоя перед зеркалом, она повторяла:

- Пани старостиха! Пани старостиха!

Испуганный Дызма бросился к ногам короля, обещаясь служить ему до смерти, лишь бы он помог ему у итальянки. Ян Казимир был не прочь содействовать. Он приказал позвать Бертони.

Она явилась сердитая, так как не могла простить королю его невнимания к ней. Привыкнув к фамильярности и неуважению, начала зуб за зуб грызться с королем, которого это забавляло. Он топал ногами, грозил, но смеялся. Служители, подслушивавшие у дверей, хватались за бока. С полчаса длилось препирательство, наконец раздраженная Бертони сказала, что, пока она жива, не отдаст дочери за Стржембоша.

- Ступай же прочь от меня и не показывайся мне больше на глаза! - крикнул король и ушел.

За дверями, увидев Дызму, итальянка бросилась на него и чуть не выцарапала ему глаза; он тоже не стал церемониться с нею; таким образом, казалось, все было кончено.

Так дело шло около года, в течение которого он не раз пробовал добраться до девушки, но ее так охраняли, что это не удалось. Тогда и поклялся забыть о ней.

Когда, позднее, он снова вернулся с королем в Варшаву, то однажды вечером с изумлением увидел входящую Бертони, которая поздоровалась с ним без гнева, вполне дружественно.

Стржембош чуть языка не лишился.

Она спросила его о короле; он пошел доложить ему, король велел впустить ее.

Дызма, хотя и должен был выйти из комнаты, но, приложив ухо к дверям, слышал, как Бертони жаловалась на свою судьбу, а в конце концов заявила, вздыхая, что она готова исполнить волю короля и выдать дочку за Стржембоша.

Он остолбенел, не понимая, что такое случилось.

Причина этой перемены заключалась, как выяснилось позднее, в том, что Бертони дала пану старосте изрядную сумму денег на выкуп имения, не обеспечив себя распиской, а того так помял на охоте медведь, что его принесли домой уже мертвым. Родня же и слышать не хотела об уплате долга.

Бертони обратилась в суд, но проиграла дело. Это разорило ее.

Приходилось как-нибудь устроить судьбу дочери, у которой обожателей было, хоть отбавляй, но все голытьба.

Дызма полетел в Старый Город с таким восторгом, точно перед ним разверзлись врата рая. Там он проводил все время, свободное от службы. Бианка принимала его очень мило, но всякий раз он заставал у нее по меньшей мере одного, а обыкновенно, нескольких вздыхателей, которые, по-видимому, были ей так же милы.

Стржембош, которому это вовсе не нравилось, не поладил с ними, ранил двоих, а одного так исполосовал, что тот пролежал две недели. Бианка же отнюдь не была за это благодарна; напротив, стала косо посматривать на него и резко говорить с ним.

Дело дошло до ссоры, и Стржембош, вернувшись однажды в замок, заклялся:

- Не пойду больше: эти вздыхатели ей милее, чем я; ну и Бог с ней!

Два дня спустя, старуха Бертони явилась к королю, который уже знал обо всем, с жалобой на Стржембоша, который будто бы увлек ее дочь, а потом изменил и сбежал.

Послали за виновным.

- Никому я не изменял, - сказал он смело, - но панна любит кавалеров, их у нее целая куча, а я хочу иметь жену для себя.

Король смеялся, его забавляло это, как всякие интрижки и сплетни. Итальянка сначала расплакалась, потом рассердилась, кричала, бранилась, но Стржембош стоял на своем. Король выступил посредником, уговаривал, обещал дать приданое и на свадьбу. Дызма, поцеловав ему руку, поблагодарил, но жениться не хотел.

Минута была невеселая, так как приходилось уходить из Варшавы с королем. Дызма не разлучался с ним.

Когда после изгнания шведов вернулись в Варшаву, то нашли такое страшнее опустошение, что хотелось плакать кровавыми слезами, так как неприятель не пощадил ни костелов, ни дворцов, ободрал медь с крыш, мрамор с полов. Стржембошу было уже не до девушки.

Нескоро пришло ему в голову разузнать о ней.

Старухи Бертони уже не было в живых, Бианка носила траур по мужу! Мать выдала ее за немца, служившего в войске, который был искусным пушкарем и получал хорошее жалованье, но шведское ядро оторвало ему голову.

Ему стало жаль бедняжку, которая жила теперь одна-одинешенька, не имея покровителей. Она была еще хороша собой, но кокетство перешло в набожность, так что она поговаривала уже о монастыре.

Дызма как старый знакомый начал ее навещать, раздумывая, не жениться ли на вдове?

Он рассказал об этом королю, так как государь и слуга ничего не скрывали друг от друга.

Король не особенно сочувственно отнесся к этому браку, опасаясь, что Дызма будет больше ухаживать за женой, чем за ним.

- На что тебе жена? - сказал он. - Только лишняя тяжесть на шее. Ты уже постарел... она овдовела...

Дызма, однако, не послушался короля и женился. Пани Стржембош дано было при дворе место смотрительницы за королевским бельем и женской прислугой, чтоб не разлучать ее с мужем.

Король часто встречался с нею, а так как она была решительна и не боялась его, то вскоре и приобрела над ним такое же влияние, как ее муж. Вдвоем они делали с королем, что хотели.

Когда Ян Казимир, не поддаваясь ни на какие увещания, сложил с себя корону в пользу того француза, который так и не получил ее, он уехал во Францию и взял их с собою. В дороге король был так весел, что даже танцевал в Кракове, и чувствовал себя счастливым, что избавился от бремени.

Стржембошам поездка во Францию была не особенно по вкусу, но король не мог обойтись без Дызмы. Так они и исчезли с горизонта, и никто не знал, что с ними позднее сталось, да никто и не интересовался.

Грустной пророческой речью короля при сложении короны закончилась эта мрачная эпоха, о которой можно сказать, что на ней, как на теле саранчи, таинственными знаками отмечена печать гнева Божия.

Крашевский Иосиф Игнатий - Божий гнев. 7 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Борьба за Краков (При короле Локотке). 1 часть.
ЧАСТЬ I I Под Краковом, около Балиц, входивших в ту пору в состав обши...

Борьба за Краков (При короле Локотке). 2 часть.
V Была ночь, и хотя ясное небо искрилось звездами, а месяц, близкий к ...