Крашевский Иосиф Игнатий
«Божий гнев. 6 часть.»

"Божий гнев. 6 часть."

Он махнул рукой.

Ксендз Лещинский не имел от короля поручения делать ему выговор или грозить; он сложил письмо, спрятал его и молчал.

Радзеевский хоть и старался казаться равнодушным, но был сильно смущен; он сел и задумался.

- У меня есть враги, - проворчал он, - это их козни.

- В данном случае, - сказал канцлер, - величайший враг ваш - вы сами. Невозможно оправдаться... Старайтесь, чтобы король простил вас, вы жестоко провинились перед ним.

Радзеевский, не отвечая, встал.

- Я свои обязанности исполняю усердно, - сказал он, - а подвергать критике поступки короля - не преступление. Он не хочет меня слушать; должен же я кому-нибудь пожаловаться.

Лещинский остановил его движением руки, как будто желая заявить, что всякие оправдания бесполезны.

Подумав немного, подканцлер раскланялся и вышел.

В этот день он не гонялся за королем, но сел на коня и поехал смотреть своих рейтаров в лагере. Тут, подобрав компанию себе по вкусу, он развлекался до вечера.

Тем временем Тизенгауз, убедившись, что подканцлера нет дома, прокрался на женскую половину и вручил охмистрине бумагу, шепнув только, чтобы пани, прочитав ее, вернула немедленно.

Это был corpus delicti письмо пана Радзеевского к королеве, в котором прекрасная пани Эльжбета и о себе могла прочесть... много не лестного.

Что с ней сделалось после прочтения, какой гнев и бешенство овладели подканцлершей, которая с воплями и рыданиями бросилась на постель, - этого и описать невозможно. Ее успокоили, привели в себя, а письмо Тизенгауз отнес обратно королю, который, сохраняя внешнее спокойствие, целый день занимался с гетманами войсковыми делами.

Радзеевский думал, что ему в этот же день следовало, пренебрегая гневом Яна Казимира, явиться к нему. Однако у него не хватило духа, и король на этот раз был избавлен от несносного для него общества, о чем ничуть не жалел.

Вернувшись в гостиницу, пан Иероним узнал о нездоровье жены, но, не обращая на это внимания, вошел в спальню. Прием, оказанный ему, заставил его догадаться, что и здесь уже знают о его письме.

Для начала Радзеевский напомнил о поездке в Крылов, но подканцлерша объявила, что намерена вернуться в Варшаву.

- Ваша милость причинит этим королю еще больше огорчения, чем мне, мужу in partibus, который является таковым только для людей, - сказал подканцлер насмешливо.

- Мне кажется, - отвечала подканал ерша, - ваша милость уже столько раз приставали ко мне с королем, что могли придумать что-нибудь новенькое, чтобы травить меня.

Радзеевский резко изменил тон.

- Я не хочу, чтобы вы ехали в Варшаву, - сказал он. - В Крылове вам будет удобнее; там и можете остаться.

Подканцлерша не сочла нужным возражать; велела слуге подать воды и гордо предложила мужу оставить ее комнату, а так как он не хотел ссориться при слугах, то с гневом вышел.

Утром, проснувшись поздно после пирушки, затянувшейся далеко за полночь, подканцлер спросил о жене и узнал, что она уехала несколько часов тому назад.

На вопрос - куда? - никто не умел ответить.

Не ожидавший такого своевольного поступка, Радзеевский, во избежание излишней огласки, смолчал и притворился равнодушным, хотя видел в нем предвестие полного разрыва. У него оставалась слабая надежда, что подканцлерша, быть может, поехала в Крылов, но полученные оттуда письма ничего не говорили о ней. Не было сомнения, что она поехала в Варшаву.

Этот отъезд и происшествие с письмом делали его положение очень трудным. Он был слишком горд, чтобы уступить; ему казалось, что подканцлерство и связи, какие у него были, дают ему возможность устоять против слабого короля. Поразмыслив, решил не уступать ни шагу, бороться.

Целый план сложился в его голове. В войске, состоявшем из разнородных элементов, было много болтунов и крикунов, уже испытанных на сеймиках; подстрекнуть их, выбрав подходящую минуту, затруднить каждый шаг Яну Казимиру и сделаться необходимым в качестве посредника, казалось простым и легким.

Тем временем подканцлер решил не обращать внимания на выражение антипатии и отвращения со стороны короля и занимать новое место наперекор ему.

На другой день он с утра явился к королю, который не взглянул на него. Пробовал заговаривать, король не отвечал. Он, однако, не сократил из-за этого времени своего пребывания при короле: присутствовал при приеме пленных, при допросе казаков, вмешивался и повышал голос.

Лещинский не мог надивиться его нахальству.

Наступил день Тела Господня, а с тем вместе день оглашения юбилея, о котором сообщали из Рима; король хотел отпраздновать его как можно торжественнее и пышнее. Все ему содействовали в этом.

Поставили четыре алтаря: один - подканцлер литовский, другой - епископ киевский, третий - коронный конюший, четвертый - каштелян краковский. Ковры, цветы и зелень, серебряная утварь, которой в обозе было достаточно, позволили убрать алтари с большой пышностью. Икона имелась почти у каждого, так что и в них недостатка не было. Наконец, копья, хоругви, значки,. щиты тоже украшали четыре алтаря. Капелланов и духовенства в лагере насчитывалось до четырехсот человек.

Святые Дары вынес из палатки короля канцлер Лещинский; балдахин над ним несли четыре сенатора, за ним шел со свечой в руке король, окруженный министрами, сановниками, начальниками и рыцарством.

Полки, расставленные вдоль дороги, преклоняли хоругви перед дароносицей, стреляли из пушек и пищалей, музыка гремела, и торжество поджимало душу.

Даже те, которые до сих пор относились ко всему насмешливо и легкомысленно, почувствовали силу этих рядов, шедших биться за веру и мир, за костелы и родину, за свои святыни и имущество. Предвидели близкую уже минуту, которая принесет решение.

Разумеется, подканцлер присутствовал в свите короля, хотя равнодушно смотрел на торжество. Пышной одеждой, гордой миной и всей внешностью старался доказать, что, несмотря на людские толки, с ним ничего не случилось.

Король приказал молчать обо всем этом происшествии, и никто не думал разглашать его, но сам Радзеевский, опасаясь невыгодных для него комментариев, постарался очернить жену и короля. Выставлял себя оскорбленным, обиженным, жертвой женского коварства и клеветы. Были такие легковерные, которые жалели его.

Стржембош со времени прибытия короля в войско не мог устоять против искушения посещать то королевскую хоругвь, где у него были приятели, то двор, тем более что и король, издавна привыкший к нему, сбивал его с пути. Служба в полку шла не особенно усердно, и Ксенсский ежедневно бранил его.

- Видно, сделать из придворного жолнера, - говорил он, - так же невозможно, как из воска нож. Биться ты будешь, потому что кровь у тебя шляхетская, но чтобы ты всей душой отдался рыцарству - сомневаюсь!

Дядя водил его с собой по палаткам, где собирались старые рубаки, рассказывавшие о своих походах и битвах. Стржембош слушал их с большим интересом, но, когда потом забегал ко двору, и старые товарищи принимались рассказывать ему разные сплетни и по секрету сообщать об интимных делах, эти интриги захватывали его куда сильнее.

Король тоже сбивал его с пути, так как, встречаясь с ним, не раз говорил:

- А мне тебя недостает! Ну что ты докажешь своей службой в полку? Драться всякий сумеет, а разумно и толково исполнить деликатное поручение, далеко не всякий.

Это льстило Стржембошу, он возвращался к дяде и хвастался. Ксенсский ворчал:

- Что ж, ты хочешь служить у короля на побегушках? А дальше что? Служи-ка хорошенько в полку и не думай о пустяках.

После отъезда подканцлерши, после долгого молчания королевы, когда нужно было послать в Варшаву верного человека, кто-то напомнил о Стржембоше. Приказано было позвать его к королю.

Ян Казимир ласково положил ему руку на плечо и сказал:

- Съезди-ка для меня в Варшаву.

- Наияснейший пан, - отвечал Стржембош, - я служу под начальством моего дяди, Ксенсского, а он уже и так бранит меня за недостаток рыцарского духа.

- Где стоит ваша хоругвь? - спросил король.

Дызма указал место стоянки, насколько мог точно. На другой день король поехал осматривать хоругвь. Ксенсский стоял впереди, а Ян Казимир знал его, как одного из тех, которые одинаково искусно владели саблей и языком.

- Любезный Ксенсский, - сказал он, - как вам кажется, служить Речи Посполитой нельзя иначе как в панцире и шлеме?

- Наияснейший пан, - возразил Ксенсский, - служить ей можно и в сермяге.

- А в придворной ливрее? - спросил король, отыскивая глазами Стржембоша.

- Кто к чему родился, милостивый пан и король, - сказал Ксенсский. - Ваше королевское величество, простите меня, если я скажу, что предпочитаю панцирь ливрее.

- Но из придворных выходят сановники и канцлеры, - заметил король.

- Да, но на сотню неудачников разве один выйдет в люди, - возразил Ксенсский.

Король дал знак, чтобы он подошел к нему.

- Уступите мне на время племянника, - сказал он вполголоса, - я нуждаюсь в очень верном после.

Ксенсский поклонился.

- Король приказывает, - сказал он, - нам остается только слушаться. Боюсь одного, наияснейший пан: поедет в Варшаву, да там и увязнет; искушений там много, а он молод.

- Я даже знаю там одну... хорошенькая девушка, - смеясь, сказал король, - но беды не будет, если он и увязнет: приданое у меня хорошее, - и его я не оставлю.

Таким образом, едва ознакомившись со службой, Дызма был вырван из ее рядов, принужден сесть на коня и скакать в Варшаву как посланец короля.

Надо, однако, отдать ему справедливость, что расставаться с хоругвью и покидать войско в такую минуту, когда со дня на день можно было ожидать битвы, было ему тяжело. Он предпочел бы остаться, хоть и манили его черные очи. Ему было совестно перед товарищами, которые подшучивали над ним, и дядей, который корил и язвил его...

- Дождался б хоть сражения, отвез бы королеве хоть один казацкий оселедец в доказательство победы!

Почти в то самое время, когда войско выступало на Лобачевку к Берестечку, Дызма должен был день и ночь мчаться в противоположную сторону с письмами короля в Варшаву.

III

С давних пор прислуга и дворня Радзеевского привыкла к пышному приему гостей. Отец его принимал и угощал в Радзеевицах Сигизмунда III, сам подканцлер изумил посольство госпожи де Гебриан роскошью и расточительностью; в Вельске он, как староста ломжинский, принимал, кормил, поил, осыпал подарками Яна Казимира и его двор. Радзеевские держались того мнения, что хлебом и вином всего вернее можно расположить к себе сердца. Ставши подканцлером и насбиравши богатства, принесенного женами, пан Иероним не изменил этому обычаю. В лагере у него тоже было чем кормить, поить и угощать, и денег на это он не жалел. Убедился на опыте, что это гостеприимство окупается.

Теперь же, когда дело шло о борьбе с королем, которую он хотел разжечь, чтобы потом помочь гасить ее, его главной задачей было собирать вокруг себя горячие элементы, крикунов и бунтарей, имевшихся в войске. Его рейтары служили его посредниками и приманкой. С их помощью он привлекал намеченных людей с бойкими языками и желчным темпераментом.

Подканцлер не опасался быть обвиненным в крамоле, так как пирушки и угощения в лагере, сопровождавшиеся вольными речами разгоряченных вином собутыльников, никого не могли удивить. Они были повседневным явлением.

Лишь только где-нибудь принимались хвалить короля, превозносить панов гетманов и сулить великие результаты от этого похода, поднявшего всю землю, под шатром и в гостинице Радзеевского раздавались противоположные голоса. Тут, слушая нашептывания Радзеевского и его приближенных, бранили и хулили все, что оповещалось в лагере и постановлялось в войске.

Суровая, как никогда, дисциплина, на которой настаивал король, в особенности ставилась ему в вину.

Радзеевский слушал эти речи, осторожно подливал масла в огонь, но избегал высказываться откровенно, опасаясь, что о его словах некстати донесут королю. Но у него были надежные заместители.

В отряде его рейтаров, в числе ротмистров были двое опытных смутьянов: Казимирский и Прошка; из других полков к нему собирались войсковые ораторы и крикуны.

О Казимирском можно было сказать: "горбатого могила исправит"; все ему подобные, сколько их ни было, на съездах, сеймах и сеймиках всегда стояли против короля, за золотую вольность. Пан Ян, служивший ротмистром у Радзеевского, отличался бойкой речью, унаследованной от отцов и дедов, и действовавшей на слушателей пышными и яркими выражениями, громким голосом, оживленной жестикуляцией, и был известен своей ненавистью ко всему, что стремилось возвыситься над шляхетским равенством.

От этих громких выкриков и вина, которое он пил, чтоб горло не пересыхало, лицо у него всегда было багровое, иногда почти синее, украшенное огромными, завернутыми за ухо усами. Темперамент и привычки Казимирского делали его вечным оппонентом. Всякий разговор он начинал с отрицания: "нет!"

Мысль его всегда искала в чужих словах чего-нибудь подозрительного. Если даже он не мог найти ничего, то поджидал, нельзя ли будет к чему-нибудь придраться. Кроме этих качеств, Казимирский отличался только нахальством.

Прошка, другой ротмистр рейтаров, не обладал ораторским даром, но от этого не был лучше. Он шептал на ухо, подталкивал локтем, наушничал, а с виду, казалось, играл пассивную роль. Лишь иногда, если что-нибудь очень донимало его, разражался криком и ругательствами. Худой длинный Прошка не мог сидеть спокойно, ерзал, что-то поправлял на себе, разводил руками и этим выдавал внутреннее беспокойство.

Он был отличным подстрекателем.

Около этих двух постоянных гостей подканцлера группировались крикуны со всего войска и ополчения, за исключением только иноземной пехоты, которая держалась особняком.

Выделялись в кружке подканцлера еще: Снарский, ротмистр Замойского, Банковский, из отряда хорунжего Конецпольского, и Моравец, из полка Любомирских. О других, собиравшихся каждый день, трудно было что-нибудь сказать. Мало чем отличались друг от друга.

Снарский был с виду ретивым в поле и в битве и слыл за отчаянного храбреца; но в действительности кричал громче всех в час битвы, подгонял других, а сам придерживался задних рядов. Зато после сражения, в палатке, он лучше всех рассказывал о бое, и хотя часто никто не мог подтвердить его россказней, они принимались за чистую монету и передавались из уст в уста.

Упаси Боже, если кто-нибудь выражал сомнение! Снарский тотчас принимался неистово клясться и божиться:

- С места не сойти! Провалиться мне сквозь землю! Разрази меня гром!

Подобных клятв у него имелся большой запас, и, припечатавши ими свое сообщение, он всем затыкал рты.

По мнению Снарского, войско всегда было обижено, а все его провинности следовало прощать.

- Мы отдаем нашу кровь, нашу жизнь, наши головы, - кричал он, - а нам хлеба отпускают лишь столько, чтоб мы не умерли с голода. Panis bene merentium! A кто его ест? А? Паны? Нам, беднякам, и крошек не перепадает. Мы должны смотреть на пирующих богачей и облизываться, как Лазарь.

Снарский, имевший знакомых во всем лагере, распространял этот дух недовольства и возмущения. Не было решения, которым бы он остался доволен; во всем он видел, так же как Прошка, хитрость, коварство и подвох.

Банковский был прежде всего веселым товарищем и отчаянным питухом. Хохот его разносился так далеко, что по нему узнавали о его присутствии. Был он подручным крикунов, мастером разносить и собирать вести. Толстый, плечистый, сильный, он готов был угощаться день и ночь и, заснув на полчаса тут же за столом, начинал: "de noviter repertis".

Поить его можно было всегда, - никогда не отказывался.

Наконец, Моравец, который служил уже во многих полках и переходил из одного в другой, был человек с достатком, богаче их всех, замкнутый в себе, осторожный, прирожденный заговорщик. Его считали жадным и скупым, так как он никогда еще никого не угостил чаркой вина. Зачем он вертелся около беспокойных людей и водился с ними, было не совсем ясно. Но где кричали и бурлили, туда и он являлся и поддакивал.

Радзеевский рассчитывал главным образом на Казимирского и Снарского. Эти двое были у него ежедневными гостями. Когда у подканцлера не было времени, Казимирский даже заменял его в роли хозяина, принимал гостей, распоряжался прислугой и держал себя, как дома.

Не было дня, когда бы кто-нибудь из этих подручных не приводил нового гостя, наперед хорошенько позондировав его, подходит ли он к их компании. Эти новые прозелиты в свою очередь приводили других - и у подканцлера по вечерам не бывало пусто. Он сам являлся к гостям, засиживался с ними иногда очень долго и хотя не выдавал своих планов, но и не скрывал своих мнений. Главным образом высмеивал короля и предсказывал ему всякие беды.

"Хоть бы других слушался, - говорил он, - так нет! Баб, королеву готов слушаться, а опытных вождей ни за что".

Уже по пути от Люблина к Красноставу это подстрекательство против короля постоянно росло, а после происшествия с письмом и отъезда подканцлерши дошло до открытого издевательства.

Все, что король постановил на совете с гетманами, оказывалось глупым и вредным. Повешение шпиона называли возмутительной жестокостью; а когда жители начали жаловаться на бесчинства солдат и оказалось, что двое ротмистров - Павловские, ограбили Двор под Свитажевом и учинили там насилия, король приказал предать их военному суду и судить без всяких послаблений. Не было сомнения, что их приговорят к виселице.

Как раз в это время должен был состояться суд, и приятели Павловских жаловались и беспокоились.

В этот день под шатром подканцлера обсуждали дело Павловских.

Среди горячих споров вошел Радзеевский, которого Казимирский встретил вопросом:

- Что с беднягами Павловскими?

Радзеевский махнул рукой.

- Что? Читайте заранее "requiem aeternam"! - воскликнул он и показал на горло. - Согласно гетманским постановлением, их могут приговорить только к смертной казни.

- Но король может помиловать их! - крикнул Снарский. - Был же случай, когда подканцлер литовский выпросил, заплатив четыреста злотых, помилование писарю своей венгерской пехоты, приговоренному к смерти за то, что приволок в обоз связанного шляхтича.

Радзеевский, смеясь, ответил:

- Если б я дал восемьсот за каждого из Павловских, то вызвал бы только смех и нарекания; король с каждым днем становится все более жестоким. Ему кажется, что чем суровее он будет, тем лучшим вождем окажется!

Снарский крикнул из-за стола:

- Ведь никакого убийства не было! Парубков только изранили, а с девчатами что особенного сделается? Ведь не умерли же они от этого! Двор, говорят, шляхетский; да разве во время войны голодный человек будет разбирать! Кто подвернулся, тот и неприятель. Павловский клянется, что хозяйка велела челяди стрелять из пищалей. Он и рассердился, а раз выломали двери и ворвались, то, очевидно, никого не пощадили. Известно, что позволяет себе жолнер во время войны, хотя бы и в своей стране.

- И выбрал же время, - воскликнул, всплеснув руками, Казимирский, - обращаться так жестоко с мужественными людьми, с ротмистрами, когда неприятель на носу! Вместо того чтобы привлекать сердца лаской, отталкивает от себя всех!

- Слово в слово то же сказал ему Лещинский, - сообщил подканцлер вполголоса, окинув взглядом присутствующих, - да и другие пробовали доказывать, что королю подобает располагать сердца и умы лаской, а не возмущать их жесткостью; но он остается глухим. Мало того, что Павловских казнят, но он хочет, чтоб их казнили публично, для примера другим, на глазах всего лагеря.

Снарский крикнул:

- Вот так вождь! Я хорошо знаю Павловских. Правда, когда они под хмельком, с ними сладу нет, но зато стоило посмотреть на них в битве, в поле. Старший весь изрублен!

- Ссылаются на то, - воскликнул Казимирский, - что они разрубили сундуки, выломали замки, забрали какие-то там хозяйкины драгоценности, цепочки и сколько-то злотых. Ну что ж такого? Дурачество! И за это лишиться жизни?

- Нет, - крикнул Банковский, - не хочу верить, что король не смилуется. Хмель у нас под боком, осаждает Олыку, того и гляди, увидим его: а тут жолнеров поощряют виселицей и палачами!

- Никогда бы не дошло до этого, - шепнул, садясь за стол, Радзеевский, - если б не король. Знаю из достовернейших источников, что и старик Потоцкий, и Калиновский просили за них; предлагали поставить их в опаснейшее место, когда начнется сражение: пусть судит Господь Бог... Но король настаивал на том, что нужен пример; и что не только следует их казнить, а казнить посреди лагеря, при тысячах зрителей, по оглашении приговора.

- Может быть, - заметил Моравец, - король еще одумается до утра.

- Кто? Король? - рассмеялся Радзеевский. - Плохо ты его знаешь! Именно потому, что его просят, он упрется и поставит на своем, чтоб показать свою самостоятельность. Это в натуре слабых людей: чем больше на них налегают, тем больше они упираются. Хо! Хо!

- Те, которые давно знают его и имели с ним дело, когда он был еще королевичем, - сказал Прошка, - всегда говорили о его непостоянстве, но теперь он сильно изменился.

- Подождите до конца, - возразил Радзеевский, - и еще не один раз изменится. Этот хамелеон никогда сам не знает, чего ему хочется. На военном совете то убеждает идти против казаков, то остановиться, выбрав хорошую позицию, ждать их. Приказывает готовиться к выступлению: мы нагружаем возы, вьючим коней; время идет... а мы все на том же месте.

- Это правда, - подтвердил Моравец, - но ведь надо и то иметь в виду, что казаки, которых приводят каждый день, всякий раз сообщают новое.

- Да разве можно им верить, - перебил Радзеевский. - Прекрасный пример Богдашка, которого принимали как избавителя и который хвастался, что проведет полки от Хмеля. Король велел дать ему денег, а теперь тот хвастается, что провел безмозглых ляхов.

- Святая правда, что ни одному из них нельзя верить! - воскликнул Казимирский.

- А Забуский? - напомнил Снарский.

- До поры до времени! - возразил Казимирский. - Пока не может изменить, будет служить, а как запахнет своими, перейдет к ним, хоть и присягал вам.

Радзеевский, однако, не дал беседе свернуть на казаков, и вернулся к королю.

- Я ничего не имею против набожности, - сказал он, - потому что без Бога не будет удачи; но у нас ксендзов и молитвы больше, чем военного учения. Жолнер не монах, Господь Бог требует, чтобы он не четки перебирал, а врагов рубил.

Моравец кивнул головой; все засмеялись.

- Сбросил с себя монашескую рясу, - продолжал Радзеевский, - женился, а старая закваска все-таки отзывается и останется до конца.

Весь вечер прошел в соболезнованиях об участи Павловских как невинных жертв, и все, выходя из шатра, несли с собой в лагерь нарекания и. порицания не столько суду, которому приходилось руководствоваться уставом, сколько королю, который не хотел воспользоваться правом помилования.

Подканцлер был очень доволен, когда его предсказание сбылось: оба Павловские были повешены публично, посреди обоза, после оглашения приговора.

В войске пошел ропот и проявилось сильное неудовольствие против короля.

Но рассуждать не было времени, так как на другой же день прибыл коронный хорунжий Конецпольский, который, оставив свои полки под Берестечком, прискакал с небольшой свитой сообщить, что казаки и татары близко. Тотчас был отдан приказ выступить рано утром на другой день, оставив возы.

Тут снова раздались жалобы насчет возов, с которыми многим нелегко было расстаться. На это, однако, не обратили внимания, полки выступили еще до света, король же отправился вперед, - как уверял подканцлер, из похвальбы, а не из действительного рвения.

Пройдя полторы мили, пришлось переходить мост, который был только один. Тут началась давка, толкотня, сумятица, и Ян Казимир, которому дали знать об этом, сам вернулся к месту и принялся водворять порядок, пока войско не перешло.

Радзеевский пристал к нему и раза два пробовал уговаривать, чтобы он не подвергался ненужному утомлению, но король только пожимал плечами и ничего не отвечал.

Так как это происходило публично и пренебрежение выражалось слишком явно, то подканцлер рассердился еще пуще и, отъехав немного от короля, насмешливо заметил, что гетману не пристало быть простым сторожем.

Вследствие задержки у моста, успели пройти еще всего мили две, и когда войско остановилось на ночлег, пришло известие, что казаков отразили от Олыки. Король был очень рад.

- Наияснеший пан, - заметил подканцлер, - татары и казаки не умеют брать крепостей; не их это дело; они и страшны только в поле своей массой.

Подканцлер не преминул также представиться князю Доминику Заславскому, подошедшему с несколькими полками. Он рассчитывал на него в будущем. Князь принял его гордо и холодно, но вежливо.

На другой день войско подошло к Лобачовке, близ Берестечка, когда присланный от Конецпольского казак, бежавший от Хмеля, принес известие, что татарский хан соединился с казаками.

Пошли дальше по берегу Стыря к Берестечку, а тем временем Конецпольский, выступив против казаков, имел с ними удачную стычку. Он напал на тех, которых отбили от Олыки, и, как сообщали, положил их до тысячи, отбив четыреста возов с припасами. Этому радовались в войске, хотя вместе с тем было чем и огорчаться, так как возы были с добычей из жестоко опустошенного Волынского Полесья, где до двадцати деревень и местечек были обращены в груды пепла.

Старались скрыть от войска другую, гораздо более печальную весть, которая пришла к королю вместе с мольбой о помощи.

Какой-то изменник, в угоду Хмелю, а может быть - и по его поручению, поднял бунт в Подгорье. Пламя, вспыхнувшее на границах в Украине, перекинулось на другой край Речи Посполитой и грозило охватить ее всю, как высохшую степь.

В мгновение ока собрали военный совет, стараясь не вызвать тревоги. А решение совета было единогласное: пока пожар еще не разгорелся, гасить его во что бы ни стало, залить хотя бы кровью, чтоб потом, когда разбушуется, не пришлось лить ее реками.

Нужно было иметь в виду одно: как бы, отрывая от войска часть сил в решительную минуту, когда дело доходит уже до боя, не ослабить его мужества. Среди шляхты, подстрекаемой и разжигаемой смутьянами, и без того раздавались дерзкие голоса, которым радовался Радзеевский.

В первый раз на лице короля увидели выражение смущения и колебания; и это длилось только несколько мгновений - мужество и решимость быстро вернулись к нему. Он надеялся, что Бог поможет ему одолеть все затруднения, лишь бы народ остался ему верен.

Долго колебались, кого послать в Подгорье, но коронный мечник Жебржидовский и двое Любомирских, Александр и Криштоф, вызвались идти, выразив надежду, что для усмирения этих мятежников больших сил не потребуется. Решено было отправить их, а хорунжий Конецпольский хотел послать в Броды за пушками; но пришли такие вести о татарах, что нельзя было медлить ни минуты.

Отправку Жебржидовского и Любомирских на Подгорье постарались устроить так, чтобы войско не знало о них и о новом бунте, но в лагере, где случайно оброненное слово моментально облетало всех, трудно было сохранить тайну.

Радзеевскому, хотя он не участвовал в военном совете, все было известно; а всему, что могло наделать хлопот королю, он только радовался.

Однако он решил пока не говорить о Подгорье, а выждать удобную минуту. Вечером Казимирский прибежал на обычное собрание с растрепанной чуприной и еще более, чем обыкновенно, красным лицом.

- Эй! Эй! - закричал он еще на пороге. - Что такое творится на свете? Между королем и панами гетманами нет согласия. Они хотят стоять и дожидаться здесь неприятеля, а король, услыхав, что Хмель под Дубном и Олыками, хочет идти, прикончить и раздавить его. Очевидно, Потоцкий, хоть и опытный воин, уступит, потому что король уперся; но вот что странно и непонятно: коронный мечник и двое младших Любомирских двинулись сегодня утром куда-то в сторону. Куда? Зачем? - Тайна!

- Нам нужно всем собираться в кучу, - прибавил Казимирский, - а тут уходят некоторые из лучших полков!

Подканцлер, который сидел за столом, дал знак, что ему кое-что известно, но приложил палец к губам.

- Толкуют о холопском бунте в Подгорье, - сказал он, вполголоса, - а я думаю, что это слух, пущенный казаками, чтобы разъединить наши силы.

Казимирский задумался; остальные молчали.

- Бунт в Подгорье, - повторил Радзеевский. - Да еще такой, что нужно высылать целые полки.

- Неурядица во всем, - подхватил Снарский, - легковерие, все потеряли голову. А тем временем, что творится? Шляхта уже бурлит, жалуется, что даром тратит время, а король все держит ее, пока она окончательно проестся. Хотят устроить сходку и обратиться к королю.

- Где ты это слышал? - спросил подканцлер.

- Где? Достаточно подойти к любой палатке и прислушаться, - отвечал Снарский. - Пишут жалобы. Всего обиднее им то, что король особенно заботится о немецких полках и немцах. Когда дело идет об опасностях, о разведках, в которых приходится рисковать жизнью, посылают нас; а харчи, жалованье, милости - тут немцам предпочтение...

- Ото! - сказал Радзеевский. - Разве это новость, что немцы нам пакостят? Это повелось еще от Сигизмунда.

- Владислав тоже носился и нянчился с ними; и Ян Казимир оказывает им предпочтение. От них не избавишься. Гувальду всегда ласка. С ним король чувствует себя, как рыба в воде, а с нами ему не по себе.

- Шляхта, - продолжал Снарский, - уже много накопила жалоб против короля, а умы так настроены, что того и жди вспышки. Я боюсь только, что именно в ту минуту, когда мы будем уже лицом к лицу с казаками, они предъявят такие требования, которых он исполнить не может.

- Э! - заметил молчавший до сих пор Моравец. - А что вы думаете? Руководители шляхты на то и рассчитывают, что если они прижмут короля, когда ему придется круто, то больше выторгуют! Ого! Нюх у них хороший!

За столом сидел впервые явившийся к подканцлеру хорунжий Мазевский, мужчина средних лет, не принимавший участия в разговоре. Его мало кто знал, кроме Банковского, с которым он пришел.

До сих пор он сидел молча и приглядывался к компании, а лицо его как-то странно то оживлялось, то хмурилось. Наконец он не выдержал.

- Хороша, нечего сказать, шляхта! - воскликнул он. - Стоило идти для того, чтобы устраивать заговоры и ставить помехи нам, готовым пролить кровь... гром бы разразил такое посполитое рушенье!

Все обернулись к нему.

- Это изменники и негодяи! - гаркнул он. - Нам грозят казаки с татарами, а эти бестии думают, как бы взять подороже за свою шкуру, которой еще не рисковали!

- Смилуйся, хорунжий, - перебил Казимирский, - что ты так рассвирепел! Шляхта стоит за свои права...

- Провалиться бы ей с этими правами! Что ты толкуешь о правах? Здесь нет другого права, кроме военного, а кто его не признает...

Мазевский сел, взбешенный, не кончив речи; все переглянулись, как будто говоря: "Этот не из наших..."

- Успокойтесь, - рассмеялся Банковский, - шляхта исполнит свои обязанности. Если же она напоминает...

- Для этого будет достаточно времени после войны! - горячо возразил Мазевский. - А теперь одна задача: подавить бунт, усмирить мятежников, прогнать татар... Ничего другого я не признаю; изменник тот, кто думает о другом!

- Именно потому, - перебил подканцлер, - люди и беспокоятся о поступках короля, так как один ложный шаг может погубить нас.

- Пустое, при нем совет! - сказал Мазевский.

- Он его и знать не хочет, только немцев слушает, - вмешался Прошка. - Нет, нет, - немцев надо выкурить.

- Но, тысяча чертей, - крикнул Мазевский, - немецкая пехота образцовая; без немецких пушкарей мы не можем обойтись.

Подканцлер начал осторожно расспрашивать, кто привел хорунжего; отвел Банковского в сторону и стал ему выговаривать.

- Но он дельный и храбрый жолнер, - оправдывался Банковский, - и пользуется большим влиянием, а если немножко иначе думает, чем мы...

- Немножко! - засмеялся подканцлер.

Между тем спор прекратился; обычные гости Радзеевского сообразили, что разжигать его не следует, и один за другим умолкали, а Мазевский, понимая, что здесь ему вовсе не рады, и что эта компания не по нем, надел шапку и ушел.

- Надо быть осторожным, - сказал Радзеевский, - на что нам куртизаны и паразиты гетманов? Нам нужно собрать вокруг себя свободных людей.

По уходе Мазевского, когда все успокоилось, Казимирский начал рассказывать, что он сделал и что готовилось.

Готовился военный заговор против короля. Вырос он из пустяков. Подканцлер не мешался в него, а только поддерживал добрым советом, и горячо интересовался им. Казимирский разносил его приказы, выдавая их за свои, привлекал новых горланов, старался всюду засеять зерна, из которых должен был вырасти союз против короля. Толковали уже о созвании, в случае крайности, кола, которое в лагере было тем же, чем роскошь в мирное время. Войсковое коло считало себя вправе требовать к ответу гетманов и воевод.

Подканцлеру недоставало только его правой руки, Дембицкого, который, наконец, известил его о своем скором прибытии.

Все это происходило под боком у короля и гетманов, в такую минуту, когда была необходима строжайшая дисциплина. Радзеевский радовался этому как вернейшему средству добиться высокого положения.

"Без меня им с ними не справиться; я один сумею уговорить, успокоить и заткнуть рты... Королю придется меня просить".

Ян Казимир даже не предчувствовал этой опасности.

На военном совете постановили переправиться на другой берег Стыря, где сухая равнина давала возможность выгодно раскинуть лагерь и расположить войска. Но переправа через быструю, довольно широкую реку, один берег которой был очень крут, представляла немалые затруднения. Единственный и не слишком крепкий мост нужно было поправить, и в порядке перевести через него войска. Всем этим король занялся сам с большой горячностью. Гетманам и старшине приходилось только сдерживать его и просить о терпении.

Вечером было объявлено, что первыми переправятся королевские немецкие полки. Снова поднялась воркотня и жалобы, что-де король только и заботится о своих любезных немцах, чтоб ног не промочили. Но открыто еще никто не смел говорить.

На другой день сначала пехота, потом полки в заранее назначенном порядке перешли мост и заняли намеченные места на зеленой равнине. Король, отслушав мессу, снова остановился у моста, чтоб не допускать суматохи.

При нем не было в это время никого, кроме служителей и писарей, и Радзеевский, пользуясь этим, подъехал к нему. Ян Казимир отвернулся было, но не мог отделаться от беседы.

- Наияснейший пан, - сказал подканцлер, - хотя мне трудно рассчитывать на благосклоннее внимание вашего королевского величества, но я исполняю свою обязанность. Должен предостеречь, что в войске брожение и большое недовольство. Боюсь, как бы в самую опасную минуту не обнаружилось неповиновение.

Король долго слушал.

- И никто о том не знает, кроме вас, пан подканцлер? - спросил он.

- И я узнал случайно, - отвечал Радзеевский.

- Не верю, чтобы шляхта так мало заботилась о Речи Посполитой и собственной чести, чтоб запятнать себя смутой в такой момент.

- Наияснейший пан, шляхту надо знать, - с презрением сказал подканцлер, - и это непросвещенная толпа, которая носится с своими привилегиями. Пустяк может возмутить ее.

Король, который слушал с возрастающим нетерпением, умышленно начал давать приказания придворным и посылать их, чтобы прервать неприятную беседу.

Подканцлер, быть может, рассчитывал на испуг и уступчивость, но видя, что Ян Казимир отнесся с пренебрежением к его донесению, отъехал в гневе.

Все его расчеты оказывались несостоятельными.

"Придется пустить в ход крайнее средство, - думал он, - всё толкает меня к решительным действиям.

Король, из отвращения к этому человеку, пренебрег и его сообщением. Он подозревал, что подканцлер пользуется этим средством, чтобы добиться примирения; но не мог простить интриги, которая настроила против него королеву. Он старался теперь убедить королеву в своей невинности, и самый вид этого человека будил в нем неприятные воспоминания.

Войско в течение трех дней расположилось на равнине, и воевода краковский, который его показывал королю, мог похвалиться его состоянием.

По крайней мере на вид оно было блестящее, и порядок царил образцовый. Все гетманы, на основании беспрестанно приходивших вестей о Хмеле и Орде, решили ждать неприятеля здесь. Нетерпеливый король хотел идти ему навстречу.

Он упорно настаивал на этом, но старые воеводы просили его повременить. Позиция была очень выгодной и удобной для боя. Ее защищали река и лес.

При всем том трудно, даже невозможно было справиться с нетерпением короля.

Наконец, пришел к нему Потоцкий и просил, как милости, подождать один день.

Король настаивал на своем.

- Мы и так уже потеряли много времени на проволочки! - воскликнул он. - Посмотрите на эти силы: будем пользоваться ими, пока они бодры и не распустились. Неприятель не устоит против такого войска, как наше.

- Но он может захватить нас на неудобной позиции, - возразил Потоцкий, - выбирать будет он, и нам придется принять бой, где он захочет, тогда как здесь...

Сдавшись на просьбы, король согласился подождать один день.

Весь этот день он провел в беспокойстве, в каком-то лихорадочном возбуждении. Старые жолнеры, у которых развилось особое чутье, все говорили, что пахнет битвой, хотя, по-видимому, ничто не указывало на нее.

На другой день король встал до света и отдал приказ, чтобы часть войска выступила к Дубну. Тронулись первые хоругви, но еще не успели скрыться из глаз, как прискакал разведочный отряд, с известием, что приближается Богун с тридцатью тысячами казаков и полчищами татар.

Гетман едва успел отдать приказания, чтобы войско, двинувшееся вперед, вернулось обратно, а все жолнеры собирались под свои хоругви.

В мгновение ока весь этот спокойный муравейник зашевелился, закипел и зажил новою жизнью.

IV

Трудно было Стржембошу расставаться с лагерем и лагерной жизнью; он несколько раз уходил и возвращался к Ксенсскому, который крутил усы и ворчал:

- Да уж поезжай, поезжай. Экая баба! Поезжай, и возвращайся скорее.

Когда лагерный шум, трубы, ржание коней и скрип возов сменились тишиной полей, Стржембош почувствовал сильное утомление; он дремал в седле, и раза два, когда конь его, довольно плохой, спотыкался, чуть не свалился с него; потом протер глаза и начал посвистывать, любуясь деревенской природой и думая о Варшаве - Бианка, замок, товарищи, придворная жизнь, прогулки в город вспоминались ему.

Знакомые лица одно за другим, как призраки, проходили перед ним и притягивали его к себе.

То, что до сих пор еще влекло его обратно в обоз, исчезло; какая-то новая сила звала его против воли в Варшаву. Сердце у него билось сильнее при воспоминани о прошлом. Король велел ему торопиться; мешкать нельзя было, да и сердце подгоняло. Первая остановка, чтобы покормить коня, была непродолжительна; на ночлег он приехал поздно, а выехал до света.

Чем больше он спешил, тем более росло его нетерпение; час казался ему непомерно долгим, день бесконечным, а бег коня ленивым. В лагерь его уже не тянуло; жаль было только Ксенсского.

Стржембош ехал так быстро, что, хотя пани подканцлерша значительно опередила его отъездом, он догнал ее на последнем ночлеге перед Варшавой и присоединился к ее поезду.

Особенно удивительного, впрочем, не было в том, что он ее догнал: пани Радзеевская ехала вполне по-пански, высылая вперед квартирмейстеров, долго задерживаясь на остановках и поздно выезжая с ночлегов. Спешить ей было незачем; тяжелая карета шестерней довольно медленно тащилась по вязкой, ухабистой дороге, и челядь должна была поддерживать ее, чтобы она не опрокинулась в опасных местах. Возы, следовавшие за ней, были тяжело нагру-женны; прислуга не была расположена торопиться, потому что в дороге жилось свободнее.

На ближайшей остановке Дызма, который не раз бывал у под-канцлерши с поручениями от короля, так что она хорошо его знала, попросил охмистрину доложить о себе. У него было письмо к под-канцлерше.

Его тотчас впустили. В дорожном, но красивом и нарядном, платье Радзеевская сидела, задумавшись, на скамье, уложенной подушками. Ее прекрасное лицо носило на себе следы перенесенных мучений, пролитых слез и тяжелой заботы.

- Откуда ты взялся, сударь? - спросила она ласково.

- Король послал меня в Варшаву с различными поручениями, - ответил Дызма, доставая письмо. - Имею письмецо для пани подканцлерши.

Говоря это, он подал запечатанное частной печатью короля письмо, которое Радзеевская, слегка покраснев, быстро схватила, но, подумав, положила подле себя на столе, не распечатывая.

С беспокойством стала расспрашивать, когда он выехал из лагеря и что там нового.

Стржембош отвечал, стараясь поменьше распространяться о подканцлере, хотя она и о нем расспрашивала, - правда, с видимым отвращением.

- Неприятеля мы еще не видели, - говорил он, - но пленных приводят в лагерь ежедневно, и из показаний ясно, что все его войско находится у Дубна и Олыки, а может быть, и ближе. Король хочет идти навстречу, и нетерпеливо рвется в бой, но Потоцкий и Каменовский доказывают, что позиция под Берестечком удобна и для лагеря и для сражения, и другую такую найти трудно.

Все бы шло хорошо, потому что подходят еще и новые силы, - заключил Стржембош, - если бы не брожение и смута, уже начавшиеся в посполитом рушеньи.

- О! Это легко можно было предвидеть, - с живостью ответила Радзеевская. - Есть люди, которые всегда готовы сеять смуту, и, конечно, не преминут и здесь пустить ее в ход, а людей, готовых бунтовать, всегда найдется довольно. Бедный король!

- До сих пор, - прибавил Стржембош, - он остается полным мужества и таким деятельным, каким я его еще никогда не видал. Даже под Зборовом, хоть и там он не сидел, сложа руки, он не был таким неутомимым, таким строгим; да вряд ли это поможет...

Дызма не докончил.

- Да, - отозвалась, невольно оживляясь, подканцлерша, - вряд ли это поможет, если под ним роют ямы!

Она погрузилась в грустную задумчивость.

- Долго ли твоя милость пробудет в Варшаве?

- Не знаю; все зависит от того, как меня примет королева и когда захочет отправить.

- Не забудь же зайти ко мне, так как я должна написать ответ, - сказала вполголоса подканцлерша. - А до Варшавы с нами поедешь?

Стржембош ответил:

- В случае надобности я мог бы поспеть туда в полдня.

Но Радзеевская отрицательно покачала головой. Больше она ни о чем не расспрашивала и взялась за письмо короля; Стржембош понял, что ему пора уходить.

Он поклонился и вышел; а по приказанию подканцлерши ее маршалок повел его в соседнюю избу для угощения.

Остаток пути прошел очень весело, так как Стржембош, щадя измученного коня, не спешил и проводил время в приятельской беседе с приближенными пани Радзеевской. Она сама несколько раз призывала его, расспрашивала о разных подробностях и узнала от него, что подканцлер после перехваченного письма ничего не посылал в Варшаву вместе с королевской корреспонденцией, а отправлял гонцов из Крылова. Стржембош знал о двух или трех таких посылках.

Это наводило на размышления: она не могла сомневаться, что муж строил против нее козни.

На последней остановке Стржембош уже не мог совладать с своим ребяческим нетерпением, простился с подканцлершей и пустился вперед в Варшаву.

Сердце у него билось, он забыл обо всем, что оставил за собой. Перед ним носилось, точно на крыльях весеннего мотылька, озаренное лукавой усмешкой личико Бианки.

Молодость эгоистична: чужие беды исчезли из его памяти, - он будет счастлив! Дела короля, подканцлерши, война, обо всем этом он и думать забыл. Он стыдился самого себя, но какое-то мощное стремление уносило его - бороться с ним он не мог. Конь уже с трудом выдерживал быструю скачку, но принужден был бежать, когда же вдали показалась башня Святой Марии и стены костелов и замка, он невольно снял шапку, приветствуя город.

В замке его прибытие, как и всякого посланца из лагеря, возбудило радость: дали знать королеве. Забросали его вопросами: где король? Показался ли неприятель? Не было ли уже, битвы?

Не успел он переодеться, как уже двое пажей, один за другим, потребовали его к королеве, так как он никому не хотел доверить письма.

Он застал Марию Людвику, нетерпеливо ходившую по комнате. Она взяла письма, спросив:

- Откуда?

- Из-под Берестечка.

На столе лежала большая карта; королева наклонилась над ней.

- Король? - спросила она.

- Здоров, слава Богу, и очень деятелен, - отвечал Стржембош, - и если бы люди служили ему так же, как он о них заботится...

Королева нетерпеливо взглянула на него и засыпала коротенькими вопросами.

Из них было видно, как обстоятельно ее уведомляли обо всем; она уже знала о бунте на Подгорье и спрашивала, высланы ли войска для его усмирения; слышала о Хмельницком под Олыкой и об орде.

Стржембош едва поспевал отвечать. Она одновременно пробегала глазами письма и предлагала различные вопросы, по-видимому, не слушая ответов.

Наконец, завела речь о подканцлере, и Дызма, готовившийся к этому заранее, начал без всякого стеснения рассказывать, как он ежедневно докучал и навязывался королю и с кем водился в лагере. Не утаил, что шляхта собирается бунтовать, и дал понять, кто ее подстрекает.

Мария Людвика молчала, стиснув губы. Наконец, упомянула о подканцлерше.

- Где же ваша прекрасная пани?

- Давно уехала из лагеря, - сказал Стржембош, - и сегодня или завтра утром будет в Варшаве.

Глаза королевы блеснули гневом; она пробормотала, как будто говоря сама с собой:

- Расстались-таки!

Стржембош все время стоял у порога, так как вопросы не прекращались. Он сам, по собственной инициативе, начал рассказывать, как огорчался король, не получая писем от королевы, почему и отправил его узнать о здоровьи ее величества и привезти верные известия.

Все это Мария Людвика встретила молчанием и как будто не слушала, и еще раз спросила:

- Так сегодня вернется в Варшаву?

Дызма даже не понял сразу и, только подумав, сообразил и подтвердил, что подканцлерша должна быть уже не далеко от города.

Она снова начала расспрашивать о войске, обозе, гетманах, прибывающих полках, волнении среди шляхты. Дызма удивлялся ее памяти, обстоятельному знанию всего, что делалось в обозе. Видно было, что королеве доносят обо всем, причем сообщают и сплетни, рассчитанные на возбуждение недоверия к королю. Стржембош горячо защищал его, опровергая ложные вести.

Королева, не возражая, только пристально смотрела на него.

Эти расспросы продолжались так долго, что Марии Людвике доложили, наконец, об ужине, и Дызма был отпущен, с приказанием явиться завтра утром.

Отделавшись от этих расспросов, он попал в руки придворных, которые поджидали его в передней и тащили с собой.

Из их вопросов он еще яснее мог видеть, какие здесь пущены сплетни. Говорили, будто подканцлер застал жену с королем, отчего последний и поссорился с ним.

- Но это бессовестные выдумки! - кричал возмущенный Дызма. - Я постоянно нахожусь при короле! Никогда ничего подобного не было. Королю теперь не до нее и не до женщин вообще; у него есть о чем подумать, он работает, недосыпает ночей; а ему платят такими гнусностями. Если бы мне попался негодяй, который приносит сюда такие подлые сплетни, я бы отрезал ему язык.

Все смеялись над его горячностью.

- Напрасно стараешься, - кричали придворные королевы, - у нас тут всем известно, что подканцлерша для короля поехала дальше из Красностава, что она проводила с ним вечера, причем мужа куда-нибудь отзывали.

Стржембош неистовствовал.

- Подлая, возмутительная, наглая ложь! Король ни разу не видался с подканцлершей, не говорил с нею. Муж тащил ее с собою.

Дызме не хотели верить.

- Тут в Варшаве ей готовится хорошая встреча, - говорили придворные, - начиная от королевы, которая не пустит ее на глаза, ни одна пани не примет ее!

- Но невинность ее в конце концов обнаружится, потому что эти нарекания не заслужены и посеяны умышленно, - сказал Стржембош.

Однако он напрасно старался, не было возможности убедить их, все верили сплетням, и некоторые говорили, что королева получила в письмах верные известия. Источник их был ясен для Дызмы; все это исходило от самого подканцл ера, который старался поссорить королеву с мужем.

Наконец Дызма ушел от придворных, раздраженный тем, что не мог их убедить. Жаль ему было подканцлершу. Он охотно предупредил бы ее о грозящих ей неприятностях, но не знал, как за это взяться и подобает ли ему вмешиваться в такие дела.

На другой день он едва мог дождаться аудиенции у королевы. Теперь, по прочтении писем, она снова засыпала его вопросами, на которые он отвечал, как умел. В самих ее вопросах уже обнаруживалась клевета, посылаемае ей. Казнь Павловских, войсковые суды, все было известно королеве. Она получила донесения о походе Богуна, об орде, о посулах Хмеля, который уверил хана, что тот без труда и без потерь наберет добычи в Польше.

Королева была согласна с гетманами, что следовало стоять и ждать под Берестечком, и вообще находила множество ошибок в действиях мужа. К счастью, на этот раз не было речи о подкан-цлере и его жене.

Вырвавшись от королевы, как из бани, Дызма, не теряя времени, отправился в город, прямо к дому Бертони. Он мог сослаться на поручение короля и не особенно заботился о злобе и раздражении старухи.

Он быстро взбежал на лестницу и отворил дверь, в надежде застать Бианку одну. Но ему не повезло, так как вместо нее он увидел старуху мать с каким-то немолодым мужчиной в иностранном костюме, в парике; только что выбритые усы показывали, что он недавно нарядился по-иностранному.

Бертони приняла его холодно и без гнева, а когда он сказал, что приехал из лагеря, от короля, принялась вместе со своим гостем расспрашивать его о новостях. При том ей случилось назвать своего гостя по имени и титулу: оказалось, что это был стольник князь Масальский.

Он бы не особенно заинтересовал Стржембоша, если б не догадка, что он явился, собственно, для Бианки. Дызма решил пересидеть его и добиться правды.

Пан Масальский сидел довольно долго, но в конце концов должен был уступить, а Бертони хотела выпроводить вместе с ним Дызму, но тот не поддался и вернулся в гостиную.

Итальянка предложила два-три вопроса о короле, но Дызме не терпелось узнать, что значит присутствие Масальского.

- Можешь и сам догадаться, - неохотно отвечала старуха, - что он является не для меня, а для Бианки. Влюбился в нее, и хоть семья не позволяет ему жениться на мещанке, но он, конечно, не станет ее слушать.

Стржембош так и подскочил.

- Славное счастье вы готовите дочери с этим старым грибом! - воскликнул он. - Советую только не устраивать этого без ведома короля, иначе вы навлечете на себя его гнев.

- В наставлениях не нуждаюсь, - гордо ответила итальянка.

- А заставляете Бианку...

- Мне вовсе нет надобности ее заставлять, - возразила итальянка, - она девушка умная, король же не станет мешать ее счастью. Все дело в родне, но я вытребую от Венецианской республики старое шляхетство Бертони и поставлю на своем.

Стржембош слушал это, обезумев от боли и волнения; он еще поджидал, не выйдет ли Бианка и не узнает ли он, как она относится к его сопернику, но старуха заявила ему, что ее дочери нет дома.

- Напрасно теряешь время, миленький, для тебя ее никогда не будет дома, - прибавила она. - Выкинь ее из головы.

- Увидим! - сказал со злобой Дызма, уходя.

Выйдя на улицу, он долго стоял подле дома с растерзанным сердцем, поджидая, не вернется ли девушка; но простоявши напрасно полчаса, взбешенный пошел обратно в замок.

"Стоило спешить!" - сказал он сам себе с горечью.

Первой его заботой было расспросить о Масальском, но он тщетно обращался к нескольким товарищам и придворным: никто не мог ничего сообщить ему о стольнике князе Масальском.

Наконец, старый служитель короля, оставшийся в замке смотреть за обезьянами, карликами и попугаями, постучав себе пальцем в лоб, сказал:

- Знаю! Знаю! Он давно известен... Слабоумен... Сумасбродом его назвать нельзя, потому что ничего особенного не делает, бешеных припадков у него тоже не бывает, но... не в полном уме. Родня смотрит за ним, потому что он уже хотел однажды жениться на хлопке, потом на жидовке. Знаю его, как не знать!

Узнавши, что такое Масальский, Стржембош еще более возмутился. Старик служитель сообщил, что этот бедняга еще никому не причинил зла, был приветлив и ласков и имел только одну страсть: осыпать всех подарками, на которые разорялся.

Познакомившись с кем-нибудь, он тотчас дарил ему что-нибудь на память; родные следили за ним, но помешать этому не могли. Все, что было у Масальского, он раздаривал, таким образом, - драгоценности, оружие, старинные вещи. Когда не было, чем дарить, брал в кредит у купцов. Дарил он и мужчин, и женщин, потому что всякому хотел сделать что-нибудь приятное.

Для итальянки приманкой был титул, кроме того, у князя еще оставались имения в Белоруссии, правда, обремененные долгами, но их можно было очистить.

Стржембош не удивлялся старухе Бертони, но недоумевал относительно своей Бианки, девушки, которой он отдал сердце!

Он не понимал того, что одна и та же кровь текла в жилах матери и дочери и что легкомысленная девушка улыбалась ему и принимала его так же ласково, как и других. Старый Масальский, который для нее оделся по-европейски и надел парик, смешил ее, но княжеский титул ей нравился, а ежедневное влияние матери не могло остаться бесплодным.

Возмущенный Дызма раза два уходил из замка, бродил около дома в Старом Городе, под ратушей, по улицам, но ни разу не встретился с девушкой. Имел только удовольствие видеть приезжавшего каждый день со шкатулочками и свертками старого князя, которого готов был убить. Стольник, хорошо запоминавший лица, улыбался ему, как знакомому, и приветливо раскланивался.

Сначала Стржембош думал было расправиться с ним, но сообразил, что его подняли бы на смех, так как стольника считали полоумным.

Побродив таким образом несколько дней, с отчаянием в душе, и сам не зная, что ему предпринять, он снова пошел к Бертони.

Она приняла его сердито, хмурясь, и спросила, не пуская дальше порога:

- Чего еще хочешь? Чего? Напрасно таскаешься, - ничего не добьешься.

- Побойтесь вы Бога! - крикнул Дызма в отчаянии. - Неужели материнские чувства позволяют вам отдавать дочь в жертву безумному! Все говорят, что он лишен разума.

- А я желаю тебе иметь столько же ума, сколько у него! - также громко крикнула в ответ Бертони.

- Король опекун панны Бианки, - продолжал Дызма, - неужели вы думаете, что он останется доволен, когда узнает об этом? Он откажется от вас и от нее: могу вам поручиться в этом.

Бертони ответила на эту угрозу саркастическим смехом.

- Это наше дело, - сказала она. - Вы-то не берите под опеку мою дочь. С королем я сумею сладить: не такой он страшный, как вам кажется.

Дызма умышленно повышал голос, в надежде, что девушка, услышав его, выйдет из своей комнаты, и ему удастся повидать ее; но или ее не было дома, или она не хотела показаться, - не вышла. Он только дождался прибытия стольника, который, увидев его, принялся озабоченно шарить в карманах и вытащил бирюзовую запонку.

- Так как я имел честь познакомиться с вами, сударь, - сказал он с поклоном, - то мне бы хотелось предложить вам на память эту безделушку.

Стржембош, оттолкнув подарок, выбежал, как сумасшедший.

Он боялся, что королева отправит его с письмами прежде, чем ему удастся повидаться с Бианкой. Это так волновало его, что он по целым дням поджидал девушку и забыл даже наведаться к подканцлерше.

Когда это пришло ему в голову, он тотчас поспешил в ее дворец.

Тут он застал такую лихорадочную суматоху, как будто сама пани снова собиралась в дорогу. Люди бегали, прислуга металась, выносили сундуки, так что он с большим трудом добился, чтобы Радзеевской доложили о нем, а потом должен был долго ждать, пока его впустили к ней.

Нашел он ее страшно изменившейся, раздраженной, с очевидными следами слез на глазах. Однако она сдерживалась, чтобы не выдавать себя перед посторонним.

В комнатах, через которые он проходил, его удивили видимые приготовления к отъезду. То, что издавна было украшением этого великолепного дворца, или уже исчезло, или было готово к укладке. Дорогие шкатулки, картины, зеркала, даже некоторые из статуй, лежали грудами вдоль стен.

Радзеевская расхаживала гневная, раздраженная, и почти не могла говорить, так была она поглощена собственными мыслями. Забывала, что Стржембош здесь, и машинально двигалась, хватая, что под руку попадется, бросая в кучу или доставая обратно.

Дызма не смел спросить ее, не собирается ли она уехать. В это время доложили о приезде ее брата, и она выбежала ему навстречу, попросив Дызму подождать писем.

- Если это письма к подканцлеру, - вполголоса сказал Дызма, - то при всем моем желании я не могу их принять.

Пани Радзеевская с диким смехом только бросила ему вопрос:

- Подканцлеру? От меня?

С тем и должен был уйти Дызма, понявший только, что между супругами снова произошла ссора; но так как это случалось уже не раз, то он не думал, что дело дойдет до каких-нибудь крайних мер.

Раза два бесплодно напомнив о себе королеве, Стржембош, видя, что делать ему нечего, стал навещать знакомых, которых оставил в Варшаве.

Между ними было много имевших большие связи в свете; и везде, где он только упоминал о подканцлерше, на него посматривали косо. Он решился зайти к одной даме, служившей у королевы и принадлежавшей к числу ее любимец, именно госпоже де Болье, которая без всякой задней мысли протежировала молодому, красивому хлопцу.

Приняла она его довольно радушно. Расспрашивала и охотно слушала, зная польский язык настолько, чтоб понимать его. Дызма умышленно упомянул о бедной подканцлерше.

- Бедной? - подхватила госпожа де Болье. - Не жалейте о ней, сударь; она получила по заслугам. Вольно было ей так забыться, компрометировать короля в глазах света, ссорить его с женой и бесстыдно ехать вместе с войском, так что мужу пришлось насильно отправлять ее обратно...

Возмущенный Стржембош принялся защищать и оправдывать ее, но Болье не хотела слушать и смеялась над ним.

- Подканцлерша, - прибавила она, - нашла в Варшаве все двери запертыми, никто ее не принимает, никто ее знать не хочет. Королева первая открыто объявила, что не позволит ей показываться в замке. Примеру государыни последовали все и, кажется, кроме ее семьи, т. е. двух братьев, и, может быть, нескольких наиболее близких приятельниц, никто с ней не будет знаться. Она хотела поссорить королевскую чету и поступала бесстыдно.

Стржембош не мог больше выдержать.

- Ради Бога! Выслушайте меня, пани! Все это бессовестные интриги и клевета, жертвой которой сделалась невинная женщина. Позвольте мне рассказать вам все.

Несмотря на видимое недоверие, госпожа Болье согласилась терпеливо выслушать его, заинтересованная в особенности историей перехваченного письма к королеве. Дызма изложил все с такою точностью и обстоятельностью, что трудно было сомневаться в его правдивости. Француженка как будто поколебалась; однако продолжала настаивать, что если Радзеевский мстил жене, то, значит, имел для того поводы; значит, подканцлерша действительно старалась привязать к себе короля и т. д.

Дызма так долго сидел, так сильно убеждал, так просил, что госпожа Болье обещала повторить королеве то, что слышала от него, главным образом в защиту короля.

- Наияснейшая пани, - закончил Стржембош, - слепо доверилась бессовестному человеку, а подканцлер основал на этом план овладеть всем; но наступит час...

- Наияснейшая пани, - перебила Болье, - вовсе не так слепо доверяет Радзеевскому, как думает ваша милость.

На том и кончилась продолжительная беседа, которая в тот же день была повторена в спальне королевы. Стржембош имел хоть то утешение, что его поездка не осталась бесплодной.

Он еще раз побывал во дворце, который до сих пор носил название дворца Казановских, и заметил еще более явные признаки каких-то приготовлений, которые ему трудно было понять, а слуги не хотели отвечать на его расспросы.

Подканцлерша, в черном, почти траурном, платье, с лихорадочным румянцем на щеках, приняла его, сидя за столиком, на котором лежали груды бумаг.

Спросила его, когда он едет, и осталась недовольна тем, что он не мог ответить на этот вопрос; отдала ему какое-то письмо, но как будто не совсем охотно.

Во время разговора спросила его, видел ли он королеву. Он ответил утвердительно, но ничего не рассказал о Марии Людвике.

- Королева относится ко мне несправедливо, - сказала она. - Знаю, что наияснейший пан не может вступиться за меня. Нет у меня никого; единственная моя опора - двое братьев; они должны заступиться за меня. С подканцлером я не останусь - это значило бы умереть...

Дызма осмелился спросить, не думает ли она уехать, о чем он заключал по приготовлениям, но получил неопределенный, двусмысленный ответ.

Наконец подканцлерша вручила ему письмо к королю.

- Вы, конечно, понимаете, - сказала она, - что письмо должно быть передано в собственные руки и непременно с глазу на глаз. Если о нем узнают, то этого окажется достаточным для новых обвинений против меня и короля. - Он мой опекун, ему я обязана всем, но этим и ограничиваются наши отношения. Люди злы и бессовестны.

С болью в сердце ушел от нее Дызма. Королева приказала ему еще подождать, а с Бертони и ее дочкой он не мог ничего поделать. Наконец, однажды рано утром ему удалось встретить девушку, шедшую в костел со старухой охмистриной.

Бианка улыбнулась ему так же мило и весело, как всегда.

- Сжалься, успокой меня, - сказал он, подбежав к ней. - Мать хочет выдать тебя за безумного, ты должна противиться этому. Я уведомлю короля.

- А! А! Прошу не вмешиваться в это дело, - возразила смущенная девушка. - Я должна слушаться матери. Старый князь вовсе не безумный, он очень добрый человек. Обожает меня, преклоняется передо мною.

Стржембош возмутился.

- А со мною что будет? - спросил он. - Как же я-то и твои обещания?

Бианка потупилась.

- Но вы, сударь, мне милы по-прежнему, - шепнула она, - только... надо слушаться матери.

Дызма с жаром принялся убеждать ее. Итальянка слушала, улыбаясь с детской наивностью. По-видимому, она никак не могла понять, что расположение к красивому молодцу не уживалось с выходом замуж за старого князя.

Стржембош тщетно тратил красноречие. Она улыбалась, успокаивала его, но, видимо, не относилась серьезно к своим обещаниям.

- Я для вас не могу вступить в войну с мамой, - сказала она, - это испортило бы мне жизнь, а я хочу жить счастливо. Старика я не люблю; и вы должны быть довольны этим.

Видя, что от нее ничего другого не добьешься, Дызма старался по крайней мере взять с нее слово и торжественное обещание не выходить замуж, пока король не вернется из похода.

Бианка рассердилась.

- Но я не могу назначить срок; поговорите об этом с мамой. Сказав это, она пустилась почти бегом, так что Стржембош

едва успел догнать ее, чтобы уговорить и проститься.

Только у самого порога она повернулась к нему, сказала, что прощает его, улыбнулась и исчезла, оставив его ослепленным.

Дызма был упрям. На другой день он явился к Бертони; и ей пришлось его впустить.

- Я возвращаюсь в лагерь, - сказал он. - Без шуток, король приказал мне вас проведать. После вашего сообщения о стольнике, я объявляю вашей милости от имени короля, что если до нашего возвращения вы самовольно выдадите Бианку за этого старика, то клянусь, что ни вам, ни вашей дочке уже нельзя будет показаться на глаза королю. Даю вам слово, что вы навеки лишитесь покровительства и милости наияснейшего пана.

- Думаешь напугать меня своими угрозами? - возразила Бертони. - Я короля знаю дольше и лучше, чем ты; знаю также, что делать со своей дочкой; в советах не нуждаюсь!

И захлопнула дверь у него перед носом.

V

Человеческая природа полна тайн, еще никем не разгаданных. Иногда в человеке оживает укрощенный зверь, иногда пробуждается скованный дух ангела. Пустяк, порыв ветра, какой-нибудь запах, звук превращают спокойное существо в безумное создание. Благочестивый гимн умолкает среди завывания пожара.

Так в одно памятное утро в лагере под Берестечком дремавшие таборы проснулись от крика:

- На коней! К оружию!

По всему огромному пространству, занятому таборами, пробежала как бы конвульсивная дрожь, завеяли значки, зашелестели хоругви, заржали кони, забегали люди, зазвенели сабли. Рыцарство, обозная прислуга, все жило и двигалось.

Приказы, передаваемые из уст в уста, разносились по лагерю, в полках трубили в трубы, начальники в лосиных колетах выбегали из палаток, челядь взбиралась на возы, посмотреть, не виден ли уже неприятель.

- Орда! На коней! Неприятель идет! - кричали всюду.

Вначале возникла суматоха, но громкая команда вождей быстро водворила порядок. Никто уже не ждал дальнейших распоряжений; всякий знал, что нужно делать.

Прислуга бегала, таща на плечах седла, а кони, почуявши выступление, нетерпеливо ржали и рвались.

Несколько конных поскакали от короля в полки с приказаниями; всюду трубили сбор. Все, выбравшиеся на заре из лагеря в лес подышать весенним воздухом, бегом возвращались к палаткам.

Оказалось, что челядь, забравшаяся с лошадьми довольно далеко в лес, наткнулась на только что покинутое становище татар, видны были свежие следы лошадей, валялись поломанные луки и стрелы и клочья войлока.

Никто не мог понять, как ухитрились татары подкрасться так близко и тихо, несмотря на бдительность разъездов.

Издали видно было короля, стоявшего на пригорке и окруженного войсковыми старшинами. От него и к нему постоянно мчались посланцы. К нему приводили схваченных людей, языков.

Недавно тихий лагерь, шумел теперь, как море, взволнованное ветром, и в этом шуме было что-то торжественное, боевое, почти веселое. Множество голосов сливалось в один хор, над которым гремело:

- На коней! К оружию!

Шляхта, которая вчера еще обсуждала, как выступить с жалобами против короля, устыдилась; кровь и у нее заиграла.

- Уж лучше сразиться и кончить, чем ждать милости Божией здесь на зеленом лугу, когда дома некому сеять овса и гречихи! - кричали все.

Все добывали из обоза лучшее оружие и осеняли сабли святым крестом. Иные по стародавнему обычаю наряжались в лучшее платье.

- Битва праздник для жолнера, - говорили они.

Даже у прислуги проснулся боевой дух, и она носилась, как на крыльях, не то испуганная, не то обрадованная.

Полки, которым всего легче было выбраться и построиться, уже стояли на местах, с развевающимися хоругвями. Некоторые, больше заботившиеся о себе, еще ели и пили, распуская пояса про запас, так как неизвестно было, когда снова доберутся до миски. Пили за погибель бунтовщиков.

Там и сям вырывался отдельный громкий возглас и смолкал.

Король был в постоянном движении, объезжал полки, обращался к ним с несколькими словами и возвращался на пригорок.

Все дивились, что не заметили приближения орды, проспали зарево, видневшееся вдали уже вторую ночь, как уверяла челядь.

При первом известии Вишневецкий и Любомирский выслали разъезды: первый своего казака, верного Зараду, с четырьмя опытными товарищами, второй одного полковника, известного тем, что никогда не возвращался из разведки с пустыми руками.

Они привели четверых захваченных татар: стотысячная орда кочевала в двух милях.

Король пошел помолиться перед образом Пречистой Богоматери Холмской.

Пока все это происходило, в обозе, неподалеку на склоне, где челядь преспокойно косила траву для коней, не предполагая, что кто-нибудь помешает ей, раздались дикие крики, в кустах показались татары.

Вначале их было только несколько человек, потом появилось гораздо больше. Они остановились и стали вызывать на бой. Бывшие среди них казаки кричали:

- Просим на танец! А что? Ножки болят? Страшно? Пожалуйте поплясать!

Прислуга и жолнеры готовы были выйти, но коронный стражник Замойский, по приказанию короля, строго запретил кому бы то ни было выступать самовольно.

Однако ненадолго, потому что пылкая молодежь, принужденная стоять на месте, рвалась в бой, видя гарцующих и издевающихся неверных. Особенно раздражал всех один татарин на пегом коне, размахивавший над головой арабским джеридом. Стали просить Замойского позволить тем, у кого были хорошие кони и вера в себя, попытать счастья в поединках.

Король позволил, и из рядов стали выезжать охотники поме-ряться с татарами.

Стоявший подле короля старый ротмистр Клодзинский заметил:

- Теперь нужно следить за приметой: татары верят, что проиграет битву та сторона, к которой упадет головой первый убитый. Это поднимает или понижает дух сражающихся.

Не успел он окончить эти слова, как татарин на пегом коне с джеридом схватился с каким-то огромного роста воином, который кинулся на него с саблей и удачно свалил его наземь головой к татарам.

Среди дикарей раздался злобный крик и визг, и со всех сторон из кустов посыпались всадники, судя по вооружению, знатнейшие мурзы и начальники. Но и им не повезло, так как некоторые были взяты в плен, другие убиты или ранены.

Еще громче раздались крики с татарской стороны, и уже не отдельные бойцы, а тесные ряды двинулись на войско, по обыкновению на левое крыло, так как с этой стороны было удобнее стрелять из луков.

Войско стояло еще неподвижно, как стена, только ветер шелестел над ним хоругвями. Сердца бились, руки дрожали, все рвались к бою. Поглядывали на короля, который стоял задумавшись, как будто ждал указания свыше.

К нему подъехал Конецпольский, рыцарское сердце которого не могло больше ждать.

- Наияснейший пан, склоняюсь к вашим ногам с просьбой: ради заслуги покойного отца моего позвольте мне первому выступить на них, позвольте! День давно наступил, а эти дикари издеваются над нами.

- С Богом, пан хорунжий! - ответил Ян Казимир, осеняя его знамением святого креста.

Стоявший тут же Любомирский просил позволить ему помочь родственнику.

Затрубили трубы, и полки Конецпольекого и Любомирского бросились на татар, которых был уже не отряд, а полчище, тьма, несчетная сила, валившая плотной массой. Однако эта масса отхлынула, как от стены, раз и два, всякий раз бросаясь сызнова. Конецпольский и Любомирский не тронулись с места, на котором столкнулись с неприятелем.

Давка была такая, что только по хоругвям, развевающимся по ветру, можно было различить, где находятся полки, где татары.

Хотя они не просили о помощи, но не следовало предоставлять их неравной борьбе, когда сил было достаточно.

Даже посполитое рушенье, стоявшее в арьергарде, начало рваться в бой и кричать, чтобы ему дали отведать татарской крови. Первый двинулся на помощь польный гетман, и с такой силой обрушился на фланг орды, что она подалась назад, хотя и не оставила поля; за ним Иеремия Вишневецкий с казаками и с обычным счастьем, а когда двинувшиеся полки открыли путь посполи-тому рушенью, краковская, сандомирская, ленчицкая и русская шляхта тоже потребовала боя.

"Что ж мы, хуже других?"

Они почти заставили воевод вести их.

Король смотрел на них. В этих "землях" и "поветах" не было такого порядка и строя, как в обученных войсках, зато был великий пыл, и шли они, как вихрь и буря, с криком, гиканьем, гвалтом, как сами татары!

Было на что посмотреть, так как татары, которые вначале так охотно наступали с визгом и смехом, теперь, когда их трупы лежали кучами и валами, поколебались и начали отступать.

Издали видно было, как конские хвосты на их бунчуках, заменявших им знамена, начали поворачивать к лесу, куда устремилось и все полчище.

Конецпольский наседал на них и, загнав в низину и болото, где трудно было выбраться из грязи, порубил их множество.

Начинало смеркаться, когда на равнине перед королем не осталось татар и смешанных с ними казаков, виднелись только груды трупов, среди которых немало было и польских, хотя татарских вдесятеро больше.

Можно было утешаться этим, так как первая стычка много значит для войска, и король благодарил Бога и вождей.

- Это еще ничего не значит, - холодно заметил Иеремия Вишневецкий, - почин и проба. Только теперь, если дойдет до битвы, она может быть решительной. Казаки почти не выступали, хотя смотрели и подстрекали. Завтра или послезавтра дело решится; а пока нечего чересчур радоваться победе. Требуется бдительность!

Совет был разумный и его приняли к сведению, но все уже так завидовали Иеремии и его героизму, что и по поводу этого замечания толковали потихоньку, что им поучений не требуется. Король, хотя, быть может, чувствовал то же, но не высказал ничего враждебного князю.

В лагере, после того как были расставлены часовые, вряд ли кто отдыхал в эту ночь, почти все, не думая раздеваться и ложиться, сидели в палатках за кубками, в дружеской беседе.

Около Ксенсского собрались много приятелей; но он, обыкновенно веселый и шутливый, сегодня был угрюм и молчалив.

- Сташек! - крикнул ему старик Венгоржевский. - Я ей-богу, не узнаю тебя! Что с тобой?

- Что со мною? - ответил Ксенсский. - Ничего, только я думал, что мы, жолнеры, очень неосторожны; а пришло мне это в голову потому, что еще сегодня утром я разговаривал с Иорданом Лигензой, а вот его уж и в живых нет. Это ничего, но он оставил состояние, - такое состояние, что из-за него перегрызется родня, а законникам достанется больше, чем ей. Каждый из нас должен носить за пазухой завещание, а я его и написать не собрался.

Венгоржевский даже взялся за бока.

- Что у тебя за мысли? - воскликнул он. - Мало ли мы воевали, а никому из нас завещание и в голову не приходило. Плюнь!

Ксенсский провел рукой по лбу.

- Глупо, конечно, говорить о завещании перед битвой, но что ты хочешь? Не человек родит мысли, они сами у него родятся; разве я знаю, откуда она взялась? А вот явилась и вязнет ко мне, как несносная муха к падали.

Он махнул рукой.

- Запьем это дело.

И чокнулся с Венгоржевским,

То и дело приходили другие, потому что мало кому хотелось спать. Кто-то принес известие, что татарин рассек Войцеху Менчинскому череп так, что показался мозг, но королевский доктор Баур обещал сохранить ему жизнь, а король заказал ему золотой шлем.

Под утро явился бежавший от Богуна казак с сообщением, которое Загайский принес прямо из королевского шатра. Он рассказал, что после стычки, в которой татары потерпели поражение, хан приказал послать за Хмельницким - взять его под стражу, и когда его привели к нему в палатку, накинулся на него с великим гневом:

- Ты мне головой ручался, что у поляков не хватает сил, что собралось мало полков, а посполитое рушенье не пришло. Видел я сегодня на равнине их лагерь - полчище огромное. Нам их не одолеть: побили моих людей, убили наилучших мурз.

Хмель ему ответил на это:

- Все это ничего не значит. Подожди: это полчище разойдется и рассеется. Пока в обозе достаточно еды и питья, до тех пор они и держатся; наступит голод и недостаток, сговорятся и бросят короля. Разве не знаешь о том, что три дня тому назад несколько полков ушло от короля? Тоже будет и с остальными. Мы их лучше знаем.

- О! О! - воскликнул Ксенсский. - Хмель и, вправду, нас знает. Недаром говорят, что в нем сидит польский шляхтич и что он только для казаков притворяется хлопом. Дай Бог, чтобы мы не поступили именно так, как он пророчит.

- Полно! - возразил Венгоржевский. - Не может того быть! Мы уже хватили крови, а она опьяняет и укрепляет: споры отложим до того времени, когда соберемся на сейм.

- А я ни за что не ручаюсь, - вмешался один из Стадницких, прислушивавшийся к беседе. - Уже сегодня ворчат на Иеремию Вишневецкого и готовы его от всего отстранить под тем предлогом, что он отнимет славу у короля.

- Боже милосердный! - воскликнул Ксенсский. - О славе ли тут думать, когда надо спасать Речь Посполитую, которой грозит гибель от наших несогласий!

Так же, как под палатками войсковых старшин, толковали целую ночь в королевском шатре, то добывая нового языка, то обсуждая планы.

Радзеевский тоже не сидел, сложа руки, но его не пригласили на военный совет, и он не присутствовал на нем, да и не имел на то права.

Благодаря его подстрекательствам три полка вернулись домой, а теперь он с завистью смотрел, как все теснились к королю, и даже старик Потоцкий и Вишневецкий были готовы слушаться его; бегал от одной кучки к другой, толкуя всюду, что король чересчур уверен в себе и, не имея достаточного опыта в военном деле, может своим упрямством погубить Речь Посполитую.

Он ссылался главным образом на то, что если бы гетман Потоцкий не упросил короля остаться на месте, войско выступило бы в тот же день, и ему пришлось бы иметь дело с казаками и татарами среди трясин и болот.

- Это милость Божия, - повторял он, толкуя со шляхтой, - что старый вождь его удержал. А чего ему стоило это! Я сам был свидетелем, как он чуть не руки целовал у короля.

Так почти целую ночь, бегая по лагерю и принимая у себя, разжигаемый гневом и местью, подканцлер науськивал всех на короля.

День наступил довольно ясный и тихий, был праздник Святых Петра и Павла, когда у короля снова собрался совет, на который втерся и Радзеевский, не столько для того, чтобы принести, сколько для того чтобы извлечь из него какую-нибудь пользу для своих планов.

Иеремия Вишневецкий, который знал татарскую натуру, говорил, что пока они еще не пустились наутек, а стояли в поле, до тех пор от них всегда можно было ожидать бурного и яростного нападения.

- Мне кажется, - сказал король, - что, попытавшись вчера померяться с нами так неудачно для себя, они не станут сегодня нападать на нас всеми силами, а будут тревожить мелкими стычками. Если правда то, что казак говорил о Хмеле, то они послушаются его и будут стоять да ждать, пока...

Он закончил вздохом. Калиновский возразил:

- Наияснейший пан, для татар терпеливое ожидание вещь невыносимая. Они неспособны и не могут долго стоять на месте. Нападают, как буря, а получив отпор, исчезают так быстро, что и не угонишься за ними. Я думаю, что и сегодня они обрушатся на нас всеми силами.

Король стоял на своем:

- Увидим!

Все-таки полкам был отдан приказ готовиться к бою.

- До решительного сражения сегодня, может быть, еще не дойдет, так как они ждут на помощь казаков, которые поспеют, вероятно, только к вечеру.

Решено было особенно усилить левое крыло, так как с этой стороны главным образом можно было ждать нападения.

Совет еще не кончился, и духовные один за другим служили мессу, когда дали знать о татарах.

- Идут!

Лагерь представлял зрелище, какого, быть может, не было видано ни в одном войске. Трубы и литавры уже гремели, призывая в ряды и в поле, а пригорок кишел молящимися, которые в полном вооружении, снявши только шлемы, сложив руки, подходили к причастию, многие исповедывались, другие даже лежали крестом.

Хотя орда уже ударила на крыло польного гетмана и бой начался, но на пригорке все еще служились мессы и раздавалось пение гимнов.

Король уже был на коне.

Первый, у татар всегда самый сильный, натиск, сопровождавшийся воем и визгом, и целой тучей стрел, польный гетман выдержал так твердо, что ряды даже не поколебались. Тут стояли полк Щавинского, Брохоцкого, бржеско-куявской шляхты, которая держалась тем мужественнее, что Лянцкоронский поспешил к ней на помощь.

С горы уже трудно было рассмотреть, что делалось на месте боя, - так там все перемешалось. Татары, получив отпор, быть может, отступили бы по своему обыкновению, но сзади на них напирали хан и казаки, умышленно преграждая отступление, так что им волей-неволей приходилось биться, а давка на побоище была такая, что один стеснял другого и трудно было действовать саблей.

Натиск на левое крыло был непрерывный, бой жестокий, так что вскоре на помощь Лянцкоронскому должны были двинуться и польный гетман со своими остальными полками, и князь Иеремия, и королевские гусары с конями, и лучший полк гетмана Потоцкого, и полки Собесских.

Тут, очевидно, решалась судьба боя, так как, если бы татарам удалось сломить ряды, они всей своей силой обрушились бы на лагерь.

Король не мог смотреть издали и, хотя его удерживали, пришпорил коня и помчался на левое крыло.

Четыре часа длился кровавый бой, а татары не только не уступали, но напирали с такой силой, что полк Потоцкого, потеряв половину людей, вышел из боя и даже потерял знамя, которое было выбито из рук хорунжего Бржостовского.

Король, который не спускал с него глаз, вскрикнул от боли, и хотя посланный для его охраны конвой с Кладовским во главе, пытался его удержать, он, не слушая, помчался в битву.

И пора было, потому что часть рядов уже начала отступать, когда увидела короля.

Он кричал, поднимая руки:

- Вперед! Вперед! Заклинаю вас Богом и отечеством!! Что стоит жизнь со срамом? Обратитесь на неприятеля. Идет подкрепление! Надо одолеть, хотя бы пришлось погибнуть! Я тоже готов отдать жизнь!

Голос короля, подвигнувший отступавших на новое усилие, склонил, наконец, победу на сторону боровшихся хоругвей. Татары смешались, начали отходить с этого краю. В центре они еще держались, пока их толпы не поредели, но затем и здесь началось замешательство и отступление. Это подняло дух полков.

Казаки хотели было помочь орде, но она уже начала рассыпаться, и они тоже подались назад.

Польские полки пришлось удерживать, так как известен был татарский военный прием выманивать войска в поле притворным бегством, а затем снова нападать на них; а так как убегающих татар заслонял пригорок, за которым стояли казацкие таборы, то ни остаткам гетманского полка, ни королевским гусарам, ни Лянцкоронскому и Щавинскому не следовало чересчур отдаляться от лагеря. Затрубили сбор, хотя полки готовы были идти в самую пасть Орды за потерянной хоругвью Бржостовского, о которой еще не знали, что она нашлась.

Только позднее объяснилась удивительная история этой хоругви, о которой сначала никто не мог ничего сообщить толком.

Бржостовский, который ее нес, отличался силой и был известен своей отвагой, но в этой давке, где трудно было повернуться, у него выскользнуло из рук древко. Он нагнулся, чтобы подхватить его, но какой-то татарин хватил его саблей по затылку, и хоругвь упала на землю, где ее так истоптали конские копыта, что она превратилась в лоскут.

Бржостовский, обливаясь кровью, не сошел, однако, с места, чтобы не потерять знамени, так как потом на побоище трудно было бы его отыскать. Он бросился на землю и вследствие потери крови лишился чувств; было истинным чудом, что его не растоптали и не раздавили.

И его, и хоругвь уже оплакивали, когда на побоище, освободившееся от татар, побежали слуги, обдирать, по своему обыкновению, трупы.

Тут слуга Бржостовского узнал своего пана не по лицу и виду, а по шпорам и, заметив в нем признаки жизни, отнес его с товарищами в палатку. О хоругви при этом не думали, так как считали ее захваченной.

Хорунжего принесли в палатку, и король прислал к нему своего врача Баура. Когда Бржостовского стали раздевать, то заметили, что он держит в судорожно стиснутых руках какой-то лоскут. Это оказалась хоругвь, которую он, упав на землю, почти бессознательно подобрал под себя и уже не выпускал.

Окровавленную, забрызганную грязью, оборванную хоругвь выставили перед палаткой, и остатки полка, сильно пострадавшего в битве, очень радовались ее спасению.

И в эту ночь, несмотря на крайнее утомление, в лагере почти не спали. Король, гетманы и все войсковые старшины, собравшись на совет, не сомневались, что завтра произойдет решительное сражение.

Все были единодушны, и о том только просили Бога, чтоб неприятель, потерпевший поражение в двух стычках, не упал духом и не ушел. Высланные лазутчики принесли уже поздно ночью известие, что казаки окапывались за пригорком, а орда отдыхала, расположившись табором.

Король в этот день несколько раз так далеко уходил от своего конвоя, рискуя жизнью, что все постановили просить его беречь себя, как главнокомандующего.

Но видели, что он с гневом отвергает всякие попытки завести об этом речь, тем более что ему действительно удалось остановить расстроенную и отступившую было хоругвь Лянцкоронского.

Обратились к Иеремии Вишневецкому с просьбой поговорить об этом с королем от имени всех, но старый вождь отказался, опасаясь, что его вмешательство припишут зависти.

Ни Потоцкий, ни Калиновский, ни хорунжий Конецпольский, который пользовался большим расположением Яна Казимира, не решались уговаривать его. Решено было просить духовную особу, канцлера Лещинского, обратиться после совета к королю с просьбой от имени всех.

- Наияснейший пан, - сказал он, - все, страшась за твою безопасность, как вождя и главы, умоляют тебя не рисковать жизнью так, как сегодня. Вождям это не подобает, потому что их дело воевать головой, а не рукой, и голова их отвечает за тысячи. Я, духовное лицо, даю совет капеллана, но о том же просят все воеводы. И примером предков можно подтвердить нашу просьбу. Всем известно, что под Грюнвальдом Ягелло, предок вашего королевского величества, стоял на холме и хотя рвался в бой, но его не пускали. И благочестивой памяти отец вашего королевского величества не принимал личного участия в битве с рокошанами.

Король в течение этих двух дней находился в таком возбужденном состоянии духа, что почти рассердился на Лещинского за этот совет и ответил очень резким тоном:

- Отец мой, вы капеллан, как сами говорите; не мешайтесь же в воинские дела! Сам я знаю, что подобает вождю; кроме таких моментов, когда ему нужно быть гетманом, бывают и такие, когда он должен становиться жолнером. Я хочу жить и умереть с моим рыцарством. Пусть жолнер видит перед собой вождя и короля: это лучший залог победы! Он один может поднимать дух и вливать мужество. Пуля всегда найдет виноватого, если Бог попустит, и так же может поразить меня издали, как и в бою. В этом случае я не могу слушать ничьего совета.

После этого уже никто же смел уговаривать его. Те, которые знали жизнь Яна Казимира и стояли особенно близко к нему, не помнили другой такой минуты, как эта.

Все его мужество и рыцарский дух проявились в этот час. Гетманам, беспокоившимся о безопасности его особы, оставалось только приставить к нему людей, на отвагу и бдительность которых можно бы было положиться. С этою целью назначили к его особе ротмистра Клодзинского, Глоговского, подстольника, Новодгродского, Самуила Надольского и старосту Кржевского, больше он не хотел иметь при себе. В хоругвь же, которая должна была находиться при короле, набрали отборных людей из разных полков; команду над ней также поручили самым надежным людям.

К балагуру Ксенсскому вернулись в этот вечер его веселость в шутливость. Он хвастался тем, что написал, засвидетельствовал и припечатал завещание. Над ним подсмеивались. Вспоминал о племяннике и бранил его за то, что тот поехал в Варшаву и как в воду канул.

Тот, кому случилось бы в эту ночь обойти обоз и присмотреться к нему, узнал бы, что жолнер предчувствует и предвидит свою участь. Не было человека, который не предвидел бы битвы и не готовился к ней, хотя каждый на свой лад.

Одни молились и вспоминали о домах, о женах и детях; другие пели, пили и рассказывали о старых боях; все, однако, с нетерпением ждали решительного часа, а особливо посполитое рушенье, у которого не было недостатка в мужестве, но не хватало выдержки. Здесь главным образом сеялось недовольство против короля, и всего успешнее действовал подканцлер.

Ему уже содействовал любимый помощник, неоцененный Мартин Дембицкий, подчаший сандомирский, который только тем и жил, что действовал всем наперекор и с особенной охотой швырял каменьями в тех, кто стоял выше него.

Этого человека ничто не могло остановить: никакое самопожертвование, никакие заслуги; поборник свободы, он всюду видел покушавшихся на нее, и его присутствие в лагере уже давало себя чувствовать.

Посполитое рушенье, чуть понюхав боя, уже кричало, что хочет расходиться по домам, что король не имеет права удерживать его в поле дольше двух месяцев. Пусть погибает Речь Посполитая, но шляхтича нельзя отрывать от его запечка, от теплого пива с гренками. Есть у короля немцы, он с ними нянчится, они для него первые друзья: ну и пусть защищают его и страну!

Такие-то мнения сеяли в войске Радзеевский с Дембицким, и имели успех. Однажды уже чуть не вспыхнула смута при переправе через Стырь. Теперь голоса раздавались еще громче, и можно было предвидеть, что вскоре тлеющее пламя бунта вспыхнет и охватит все войско.

Сообщили об этом воеводе русскому, Иеремии; он слушал, точно окаменев.

- Дай Бог, чтобы глаза мои не увидали этого срама и позора! - сказал он. - Если может статься, что они бросят короля и нас, то лучше погибнуть, чем дожить до этого.

VI

Наступил день решительного сражения, ясный и теплый; ветер с тыла поднимал пыль и нес ее в ту сторону, откуда должен был показаться неприятель.

На широкой равнине, примыкавшей к местечку, принадлежавшему Лещинским, Берестечку, расположилось войско между рекой, с одной стороны, и заросшими лесом болотами, с другой. С местечком, отделенным речонкой, лагерь соединяли два специально выстроенных моста.

На побоище, еще не вполне очищенном от трупов после двухдневной борьбы, земля, изрытая конскими копытами, напоминала свежевспаханное поле.

Уже третью ночь войско почти не спало. Из простых жолнеров иные, быть может, уснули на часок-другой, но из вождей никто не смыкал глаз.

Говорили, что король уже третью ночь не снимал с себя железной кольчуги. Коней ему меняли постоянно, так как они не выдерживали. А он выдерживал!

Это была в его жизни минута, которая могла бы изменить все его будущее, если бы рок... нет, воля Божия не поставила преграды и не сказала:

- Не пойдешь дальше!

На рассвете король исповедался и причастился, и по его примеру к престолу Божию теснились толпы.

Между тем полки строились в битву, согласно установленному на военном совете плану. Король и вождь должен был помещаться в центре между двумя мощными крыльями. Около него и за ним стояли отборные хоругви под командой Казимира Тышкевича, чашника литовского, Ян Михайловского и Ендржеевского. Тут стояли орудия, которыми распоряжался Пржиемский, и немецкие полки Гувальда, Боргемана, Фромгольда, Вольфа, Кейера, Радзивилла, Денгофа и других.

За ними стояли незначительные силы, присланные князем прусским: драгуны, несколько сот человек, полки Грудзинских и Лещинских и, наконец, шляхта воеводств Серадзьского, Ленчицкого и Бржеско-Куявского, также отряд князя Карла, епископа вроцлавского.

Правым крылом командовал старый гетман Потоцкий, а под его начальством были Стефан Чарнецкий и Адам Казановский; здесь стояли полки Любомирских, Лянцкоронского, Сапеги, Собесских и хорунжего Конецпольского.

На левом крыле предводитель Калюновский, а с ним стояли князья Доминик Заславский, Острожский, Вишневецкий, Замойский.

В арьергарде поместились острожские ординарные полки и шляхта русская и люблинская.

Посполитое рушенье вообще щадили и ставили в задних рядах, на что некоторые ворчали, а другие говорили:

- Кварцяным платят жалованье: пусть они и идут в первый огонь.

Должно быть войско имело внушительный и грозный вид, если хан - как сообщили позднее пленные, - выехав на пригорок и окинув глазами равнину, блестевшую от шлемов и лат, схватился за голову и с неистовым гневом обрушился на Хмельницкого, упрекая его в обмане и гибели своих.

Напоминал ему слова, которыми он выманил его из орды, будто казаки станут выкуривать поляков, как пчел из улья, а татарам останется только забирать мед.

Казачество, считавшее посполитое рушенье за ничто, тоже убедилось, что на этот раз справиться будто нелегко. На минуту Хмель и Богун смутились, главным образом потому, что татары не хотели выступать.

Тем временем с польской стороны готовились к бою. Отвиновский, находившийся при короле в качестве толмача, указал ему знак хана, три зеленых конских хвоста, которые назывались у них бунчуками.

Тотчас побежал посланный с приказом к Пржиемскому навести на это место орудие. Выстрел был удачен: ядро пролетело подле самого хана, убило бунчужного и свалило бунчук, так что испуганный хан ускакал в тыл и остановился вдали.

Чтобы прибавить войску мужества, разом загремели трубы, литавры, сурмы, начался огонь из орудий по всей линии, и раздалась боевая песнь. С противной стороны не было слышно ничего, кроме визга, но он не мог заглушить шума и грохота, раздававшихся со стороны короля.

Галга и Нуреддин, татарские полковники, не колеблясь, бросились на этот раз не на левое, а на правое крыло, по совету казаков, которые считали его слабейшим, так как полякам был известен татарский обычай, и они не могли ожидать нападения с этой стороны.

А чтобы орда не падала духом, казаки смешались с нею, двигаясь табором и таща за собою возы, скованные цепями.

Другие же готовились к бою с левым крылом. Стоявшие тут Иеремия Вишневецкий и Денгоф, староста сокальский, послали просить короля позволить им первыми вступить в бой.

На Иеремию тогда были обращены глаза всех, потому что во всем войске не было другого, который бы приобрел такую славу, как он, победами над бунтовщиками. В его осанке, выражении лица было что-то такое, что приковывало внимание, внушало уважение и страх.

Лицо было некрасивое, смуглое, загорелое, с лихорадочным румянцем, глаза проницательные, сложение не обнаруживало чрезвычайной силы; но в осанке было что-то до того повелительное, гетманское, что он казался командующим, даже когда молчал.

И потому еще не любили его и завидовали ему, что ни у кого не хватало духа перечить ему. Между тем он нигде не проявлял горячности, кроме боя, где, как простой жолнер, с саблей бросался на неприятеля; в повседневной жизни он был спокойным, но имел железную волю. У него была привычка надевать латы только перед самым сражением, до этого он ехал в простой одежде и лосином кафтане, что также не нравилось тем, которые заковывались в железо с ног до головы.

Получив разрешение, Иеремия выхватил саблю и, дав знак полкам, бросился на казаков; Денгоф за ним. Земля задрожала под конскими копытами.

Король, на своем чубаром коне, в плаще, стоял на холме и громко напутствовал проходящие войска:

- С Богом, за ваши очаги, за веру святую, за костелы! Идите в бой, воскресите славу ваших отцов, которые сделали Речь Посполитую великой и грозной, и могучей! Будем жить для нашей чести!

Между тем как он кричал это громовым голосом, постоянно повторяя: "Умрем за веру и честь!" - епископ Лещинский осенял войска крестом и мощами и благословлял их:

- Benedicat vos Deus!

Хоругви наклонялись, трубы звучали, пушки гремели, а из-за мглы, которая после ясного рассвета спустилась было на долину, снова выглянуло солнце.

Бой уже начался; Нуреддин с таким бешенством бросился с горы на полки бржеско-куявские и обозного хорунжего, что заставил их отступить, а затем повернул влево, заступая путь пешим полкам, которые шли против казаков.

Что делалось дальше, вряд ли бы могли рассказать потом сами участники боя. Полки Вишневецкого сломили казаков; татары явились на выручку, но и их погнали и заставили отступить свежие, вступившие в дело полки.

Тем временем король стоял почти открыто, забывая о безопасности; две-три пули упали подле него, четвертая, пролетев под его конем, контузила Яну Казимиру ногу.

Наконец его насильно увели с этого места.

В эту минуту, уже поздно вечером, орда окончательно ударилась в бегство, бросая все, что с ней было; никакая сила уже не могла удержать ее. Казаки, потеряв массу людей, начали окапываться, решив защищаться в укрепленном лагере.

Казаки и орда давно уже ушли с поля битвы, а поляки все еще стояли на нем, опасаясь измены и нового нападения. Только короля, которому боль в ноге не давала покоя, сняли с коня, но он тотчас встал на колени и вместе с окружавшими его сенаторами запел: "Те Deum", который вскоре раздался тысячеголосым хором по всему полю.

Наступила ночь; люди, изнуренные трехдневным бдением и трудом, падали, как мухи, где кто стоял, и засыпали каменным сном; иной повалился на труп и не почувствовал этого. Наконец, начали осматриваться и считать, кого недоставало и кто уже не мог вернуться, расспрашивать друг друга о том, что делалось во время кровавой сечи, о которой каждый знал только то, что сам делал или видел подле себя.

Полки, погнавшиеся за бегущими, не заходя чересчур далеко, медленно возвращались назад, таща с собой то раненых пленных, то татарские возы, на которых вместо всякой добычи были только кожухи, епанчи, тряпье и приготовленные для вязания польских пленных веревки.

Отряд казаков под начальством Дзедзялы долго отбивался над речонкой Плеснявой и, оттиснутый в болота и топи, принялся там окапываться.

Двинуться дальше не хватило сил ни у жолнеров, ни у шляхты, из которой краковяне и сандомирцы были особенно изнурены.

Короля тщетно убеждали вернуться в лагерь отдыхать; он не согласился, только позволил Бауру, своему доктору, осмотреть контуженную ногу, а ночевать решил в поле; вместе с остальными.

Крашевский Иосиф Игнатий - Божий гнев. 6 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Божий гнев. 7 часть.
Разбили маленькую палатку для защиты от ветра и росы, потому что дождь...

Борьба за Краков (При короле Локотке). 1 часть.
ЧАСТЬ I I Под Краковом, около Балиц, входивших в ту пору в состав обши...