Крашевский Иосиф Игнатий
«Божий гнев. 4 часть.»

"Божий гнев. 4 часть."

Хорошенькая пани ломала руки и плакала. Король был сильно взволнован.

- Посоветуемся с законниками, - сказал он, - наверное, что-нибудь можно сделать. Будьте покойны, пани. Я сам слышал из уст маршалка, что он хочет оставить свое имущество вам.

Казановская не могла много говорить из-за слез; оправдывалась, утверждая, что не жадность руководит ею; что это жилище полно для нее воспоминаний, а родня уже грозит немедленно выгнать ее из дворца; что она ценит доброту мужа и т. д.

Вернувшись от маршалковой и не зная, что предпринять, король, как всегда, когда требовался опытный помощник, послал за Радзивиллом. Он то и дело ссорился и спорил с этим старым другом, когда тот не хотел уступать ему; но сменял гнев на милость, так как чувствовал в нем великую опору для себя. Князь канцлер, давно зная характер и темперамент короля, обходился с ним смело.

На этот раз Ян Казимир принял его сердечно и заперся с ним для беседы наедине.

Радзивилл был того мнения, что свидетельство двух знатных сановников, официально составленное, может заменить завещание. В тот же день воевода и каштелян по просьбе короля отправились от его имени к маршалку, который еще оставался в полной памяти, хотя жизнь уходила и говорить ему было трудно.

Казановский принял их, благодарил короля за участие к его жене и на вопрос: кому он хочет оставить свое состояние, ответил, что все, без малейшего изъятия, оставляет жене.

Воевода черниговский заявил ему, что для того, чтобы быть действительной, его воля должна быть немедленно записана и засвидетельствована их подписями и приложением печати; что и было исполнено.

После этого Казановский сказал слабым голосом, что теперь он умрет спокойно.

Таким образом, пани маршалкова была обязана королю Яну Казимиру тем, что сделалась обладательницей громадного состояния, а родня не могла оспаривать последнюю волю, так торжественно выраженную.

Знатнейшие сенаторы и много послов были на званом обеде у примаса лубенского в самый день Рождества Христова, когда за десертом придворный архиепископ принес печальное известие о кончине Адама Казановского.

Каждая такая смерть знатнейшего сановника в королевстве волновала всех: открывалась вакансия, а занятие ее, освобождая ближайшую должность, влекло за собой целую вереницу перемещений.

К королю мало кто обращался в подобных случаях, так как он ничего не давал и ничем не распоряжался без Марии Людвики, если же поддавался на чьи-нибудь просьбы и распоряжался самостоятельно, то потом так каялся в своем самоволии, что надолго терял к нему охоту.

Освободилась должность коронного маршалка; осталась молодая, красивая, богатая вдова: было о чем потолковать на праздниках.

Первые три дня Рождества король и двор почти с утра до вечера проводили в костеле, на богослужении, но это не мешало погоне за вакансиями, и прихожая ксендза де Флери, Денуайэ, даже панны Ланжерон были полны просителей и их приятелей. Шептались, обещали друг другу.

В довершение всего под конец сейма возникла ссора между канцлером Оссолинским и Вишневецким, вызванная неосторожными словами Оссолинского.

Он начал жаловаться в сенате на пасквили, оскорбительные для его чести, на клевету, сыпавшуюся на него, на издевательства, которые ему приходилось терпеть, и так разгорячился, что напал не только на сторонников воеводы русского, но и на него самого, называя его виновником.

На другой день Вишневецкий выступил с протестом, дошло до колкостей, до ссоры и шума, которые король тщетно старался унять. Оссолинский расходился до того, что восстановил против себя даже Яна Казимира. Только на следующий день благодаря вмешательству некоторых послов были прекращены частные дрязги и жалобы, отнявшие столько времени, что сейм не мог закончиться в декабре и заключение было отложено на следующий год.

Оссолинский испортил себе немало крови, а воеводу русского, который холодно защищался и спокойно доказывал, эта ссора еще более подняла в глазах всех, хотя и без того он стоял высоко.

Раздражение канцлера справедливо приписывали его бесславному делу, для поправления которого он старался отнимать у других и прибавлять себе то, чего ему не хватало.

Наступил Новый год и принес богослужения и, что еще важнее, вакансии, о которых всячески хлопотали, чтобы король поскорее раздал их.

Говорили тихонько, что королеве обещано сто тысяч злотых за должность маршалка, освободившуюся по смерти Казановского, но тут стали на страже Радзивиллы и Любомирские.

Брат жены князя Альбрехта, Юрий Любомирский, генеральный староста краковский, получил эту должность.

Начались формальные торги, с которыми ничуть не таились. Ян Казимир, по крайней мере явно, не вмешивался в них; но ее величеству королеве давали взятки, доходившие иногда до сотен тысяч.

Тотчас после Нового года королева пригласила к себе Альбрехта Радзивилла. Хотела дать ему староство борисовское, так как ей требовалась взамен Тухла, но канцлер отказался.

В тот же день бедному, измученному и заслуженному Киселю был дан Новый Торг, а племяннику Радзивилла Мария Людвика предложила то самое староство борисовское, которым пренебрег его дядя, с придачей подарка в три тысячи с тем, чтобы он постарался о назначении ей Речью Посполитой ежегодной пенсии в сорок тысяч с Короны, в двадцать с Литвы.

Трудно представить себе в наши дни, что в то время великий магнат, знатный сановник, представитель знаменитого имени, мог так маклачить с ее королевским величеством! Это была эпоха такого морального упадка, такого, можно сказать, бесстыдства, что подобные вещи никого не смущали. Каждый без совести и сожа*" ления рвал на клочки злополучную Речь Посполитую, которой нечем было платить войскам.

Тот самый канцлер Радзивилл, человек суровой нравственности, который в казацких бунтах видел справедливую кару за угнетение хлопов, не усматривал ничего особенного в этих плутнях и тщательно записывал их в своих мемуарах.

Да, печальные то были дни! Перо часто останавливается и дрожит, когда приходится описывать и судить их.

Сейм кончился наскоро, времени не хватило даже на важнейшие дела. День отняла свадьба панны Ланжерон, которую королева выдала за старосту плоцкого, причем немало смеялись над ее морщинами; другой занял пир по поводу свадьбы; а тем временем казацкие послы со своим митрополитом снова проникались ненавистью и присматривались к этому обществу, которое вовсе не чувствовало себя в опасном положении и по-прежнему гордо поднимало голову.

Простое напоминание о том, что митрополит должен быть принят в сенате, встретили бешеными криками, зборовского договора уже знать не хотели, и так мало уважали самих себя, что половина сейма пила и плясала на свадьбе панны Ланжерон.

Не было там, к сожалению, Бояновского, а, впрочем, если б он и явился, то его, наверное, вытолкали бы за дверь.

Так сейм тянулся изо дня в день и дотянулся до конца января, утомив всех.

Как грозное mИmento mori явились на последнее заседание казаки со своим митрополитом, и требования их после долгих споров пришлось исполнить.

Общая картина этих совещаний в момент величайшей важности наводит грусть.

Слепота обуяла всех: никто не видит, никто не предчувствует, не рассчитывает. Все попытки выбиться из колеи погромов, которые можно бы было повести новым, лучшим путем, возвращаются на старую, торную дорогу, и снова влачатся по ней.

С казачеством как будто все было кончено.

Во всей своей силе явилась во время этого сейма королева; все видели и говорили, что она управляет королем, "как арапчонок слоном".

Ян Казимир забавлялся, скучал, приходил в нетерпение, сердился, но никогда не мог разобраться ясно в делах управления, да и не принимал их близко к сердцу. Наиважнейшее дело в сенате не так занимало его, как карлики, обезьяны, попугаи и скандальные придворные делишки, о которых он любил слушать. Для этого имел несколько придворных, которые собирали для него по всем углам дворцовые сплетни.

Этой слабостью пользовались все, от когда-то блиставшей Бертони до последнего служителя.

При людях все выказывали покорность перед особой короля, но с глазу на глаз его придворные обходились с ним с возмутительной фамильярностью. Старшие едва могли сдерживать эту распущенность, а король своим поведением только поощрял ее.

Свадьба панны Ланжерон подействовала на Бертони так, что она соскучилась по своему, давно не виденному, покровителю. Она знала о сейме, но потому что о нем говорил весь город, и не лезла в замок, но все же ей показалось необходимым на Новый год напомнить королю о себе и о своей дочери. Но как добраться до короля?.. Стржембош, если бы она только обратилась к нему, наверное, нашел бы возможность провести ее боковыми дверями, но она тем не менее ни за что на свете не хотела иметь с ним дело.

Старухе удалось недорого купить в Старом Городе корзинку очень хороших апельсинов. Решила отнести их в качестве новогоднего подарка наияснейшему пану. Но как же их снести и отдать? Между старшими слугами в замке у нее были знакомые, но теперь она так загордилась, что не хотела брататься со всеми.

"Радовалась, когда его королем выбрали, - говорила она себе самой, - думала, что и мне будет от того польза, а теперь изволь до него добиться. Но так это не может остаться, нет!"

Бродя по замковым коридорам, она наткнулась на немножко знакомого ей королевского служителя с немецкой фамилией, хотя родившегося и воспитавшегося в Польше, Рихтера.

Начала с того, что предложила ему апельсин и свою увядшую улыбку.

- Хотела бы на минутку попасть с подарком в уборную наияснейшего пана, а? Пустите меня?

- Нет, - ответил Рихтер, - но могу спросить короля.

- Скажите ему, что пришла Бертони! Увидите, сударь, что он прикажет впустить меня.

Рихтер пошел и пропал, а с ним и апельсин. Итальянка уже начала сердиться, так как находила унизительным для себя дожидаться в коридоре, как вдруг увидела перед собой Стржембоша. Хотела уже уйти, чтобы не ссориться с ним, но Дызма остановил ее:

- Наияснейший пан поручил проводить вас в уборную, - сказал он, - прошу вашу милость следовать со мною. Как видите, я вежливее, чем вы были в собственном доме.

Говоря это, он отворил дверь.

В уборной перед зеркалом в серебряной рамке стоял полуодетый, но уже не по-польски, так как давно отказался от этого костюма, Ян Казимир; он примеривал парик, а другой, для выбора, держал в руках лакей. Услышав шелест женского платья, король повернулся.

Свидетели были совсем некстати для итальянки. Она поставила перед королем корзинку с апельсинами и принялась поздравлять его по-итальянски.

Король, смеясь, принимал ее пожелания. Бертони жаловалась, что для нее теперь так труден доступ к королю, а между тем она могла бы на что-нибудь пригодиться, предостеречь, услужить. Не утерпела затем, чтобы не упрекнуть короля в равнодушии, пренебрежении, забывании о ее дочке.

Привыкшая к очень свободному обращению, Бертони стала говорить живее и громче.

- Кого любит и кому покровительствует ее милость королева, тому хорошо живется! - воскликнула она, подступая ближе к королю. - А от вашего королевского величества даже важнейшие слуги ничего не получают. А я-то надеялась на вашу милость для Бианки! Ланжерон вышла за каштеляна, королева сама выдала ее! А?

Король засмеялся.

- Чего же ты хочешь? Чтобы я сватал за твою дочь сенаторов и дружкой был? Ошалела ты, что ли? Говоришь, что до меня теперь не добраться... но ведь теперь сейм: только им голова занята. Если что понадобится, можешь через Стржембоша передать мне.

Бертони рассердилась страшно.

- Да ведь этот негодяй причина всех моих бед! - закричала она. - Я его знать не хочу, ноги его не будет в моем доме!

Один из дворян короля дернул за рукав громко кричавшую Бертони и сказал:

- Тише...

Она так смутилась, что начала плакать, а это редко случалось с нею, только в минуты крайнего расстройства. Король взглянул на нее.

- Э! - воскликнул он кислым тоном. - Дождь идет... Гроза приближается... Надо утекать. Слышишь, Бертони, у меня нет времени, чего ты хочешь от меня?

Итальянка рассердилась еще пуще.

- Как это, чего я хочу? - возразила она. - Разве ваше королевское величество не обещали покровительствовать мне и моему детищу?.. Вам известно, что я имею на это право, как и Бианка. И что же затем следует: двери для меня закрыты... король меня знать не хочет.

Ян Казимир привык, когда доходило до подобных сцен, спасаться бегством; быть может, ему и хотелось переменить парик, но он остался в том, который был у него на голове, и направился к дверям; однако проворная итальянка загородила ему путь.

- Наияснейший пан! - крикнула она. - Не годится так отделываться от меня!

- Чего ты хочешь?

Бертони не могла высказать свои желания в нескольких словах, а слушать длинные объяснения у короля не было времени. Он несколько раз прерывал ее; придворные начали подсмеиваться и фыркать, что рассмешило короля и итальянку привело в неистовство. Она расходилась до неприличия. К счастью, не все понимали, что она выкрикивала по-итальянски:

- Какой ты король, подумай! Что скажет ее величество, то ты и делаешь. Да что магнаты продиктуют или хорошенькие панны выпросят! И я-то дура, что на такое рассчитывала. Никому от тебя пользы!.. Кричат о твоих победах! А люди над ними смеются. Говорят, что ты откупился от татарских цепей. Хорош, нечего сказать, хорош!

Ян Казимир перестал смеяться, нахмурился и рассердился.

- Молчи, - крикнул он, - не то я велю тебя выпроводить! Если имеешь ко мне дело, а со Стржембошем говорить не хочешь, подай прошение. А препираться с бабами мне некогда.

Сказав это, он повернулся и быстро вышел, а Бертони, оставшись среди смеющихся придворных, тоже поспешила убраться.

Тем временем корзина с апельсинами, предназначенными для короля, сделалась добычей дворни. Один из младших служителей стянул апельсин, за ним другие стали хватать по одному-по два, так живо, что вскоре не осталось ни одного, а корзинка была брошена в угол, чтоб не попалась на глаза.

Стржембош счел своею обязанностью проводить Бертони, проклинавшую короля, по коридорам, но уже не дразнил ее и не заговаривал с ней, чтоб не усиливать ее бешенства.

Только у выхода он поклонился и сказал:

- Я всегда к вашим услугам, если вашей милости что-нибудь потребуется от короля. Прошу не забывать, что хотя ваша милость меня знать не хочет, но я искренний друг и вам, и панне Бианке.

Итальянка, заткнув уши, выбежала с проклятием.

IV

Год, который начался закрытием сейма и решением самых спешных дел, продолжался, не ознаменовав себя в памяти людей ничем, кроме дел будничной жизни. Он был тихой подготовкой будущего.

Супружеская связь между королем и королевой еще более окрепла, когда Бог благословил ее рождением дочери. Но ребенок оказался недолговечным.

Мария Людвика, заботясь о муже, не успокоенная сомнительным успехом зборовских побед и трактатов, мечтала о новой войне, чтобы покрыть его новым блеском.

В это время уже можно было предвидеть, что Хмельницкий не долго останется спокойным, и не исполнит того, что обещал. Приходили вести об угрозах, а настроение казаков и хлопов, попробовавших крови и упившихся местью, не позволяло обманываться.

Старались создать в Запорожье партию верных Речи Посполитой и направить ее против Хмеля, но с этими верными и преданными всегда выходило так, что они вначале кланялись* заискивали, выклянчивали деньги, обещали, а затем изменяли. На окраинах требовалась постоянная бдительность и строгость, потому что только страхом можно было сдерживать казачество. Быть может, войско запорожское можно бы было привлечь и удержать за собой, направив его на татар и турок, но хлопы дышали веками накопившейся ненавистью, в которой, быть может, таилась и та этнографическая странность, что родственные народы чаще относятся друг к другу как Каин и Авель.

Канцлер Оссолинский, который не мог защитить от нападок зборовских трактатов и терзался нареканиями на них, хотя и примирился наружно с Вишневецкмм, и получил публичную благодарность, носил бремя на душе. Самый отдаленный намек, самое невинное замечание, которое могло показаться осуждением, выводило его из себя и приводило в страшный гнев. Он очень хорошо понимал, что если бы не участие в трактатах короля, которого старались щадить, взрыв против него был бы еще гораздо сильнее.

Короля Оссолинский считал неблагодарным, и, может быть, не без основания, так как письмом к хану он спас если не жизнь, то славу Яна Казимира, и позолотил первую страницу его правления.

Но имея дело с королем, человеком непостоянным и легко уклонявшимся в любую сторону, никогда нельзя было быть уверенным ни в его поддержке, ни в его благодарности. Сегодня он превозносил до небес, а завтра запирал двери, досадовал и гневался без причины.

Оссолинский, желая привлечь на свою сторону польского гетмана, который только что вырвался из казацкого плена, хотел выхлопотать ему трусовское староство. Но королева уже назначила его кому-то другому. Ян Казимир отказал, и никакие настояния не помогали.

Канцлер, желавший назначением староства доказать свое влияние, получив отказ раз и другой, почувствовал сильную обиду. Он, которому казалось, что судьбы Речи Посполитой в его руках, что без его разума не обойдутся, когда будет готовиться новое посольство в Италию и Рим, не мог перенести такого оскорбительного отказа.

Однажды вечером он вернулся от короля крайне раздраженный, повторяя, что ему отказали в старостве, беснуясь, выходя из себя до того, что слег в постель и скоропостижно скончался.

Можно было предполагать, что король болезненно почувствует смерть своего верного советника, которому был так много обязан; но современники заметили и записали, как доказательство холодности короля, что Ян Казимир вовсе не был огорчен, равнодушно принял весть о смерти, и едва сдержался от выражения радости, что избавился от него. Покойный был подчас довольно тягостным ментором.

-,/ Вскоре потом король поехал на большую осеннюю охоту в Беловежскую пущу, где было убито множество зверья, а по дороге развлекался, так как его принимали и угощали по его вкусу.

Особенно отличился гостеприимством, следуя по стопам отца, староста ломжинский Радзеевский, который принимал Яна Казимира в Вельске, и несколько дней кормил, поил и дарил его и его двор.

Ян Казимир, который не любил его, принял, однако, это гостеприимство, чему способствовало и то, что по смерти маршалка Казановского, Радзеевский начал открыто ухаживать за вдовой и добиваться ее руки.

Осиротевшая, нуждавшаяся в покровителе, сбитая с толку ловкими маневрами опытного и неслыханно наглого человека, она уже склонилась, как говорили, к согласию.

Участь пани маршалковой сильно занимала короля, бывшего ее поклонником; и с известной точки зрения этот брак мог казаться ему заслуживающим одобрения. Радзеевский же хотел, женясь, принести вдове титул поважнее кравчего королевы и старосты ломжинского; и он льстил себя надеждой, что с помощью Казановской выпросит у короля... наследство Оссолинского! Это были дерзкие надежды, но маршалкова пользовалась чрезвычайным расположением короля, а от Радзеевского трудно было отделаться. Он всем был обязан своей бесстыжей назойливости.

Так было и с пани Казановской; если перед ним запирали дверь, он, подкупивши слуг, проникал в другую, и никакие отказы не помогали. Выпроводив его сегодня, можно было не сомневаться, что найдешь его завтра, с сияющим лицом, как будто ничего не случилось, на том же месте, и на той же дороге.

Он не давал покоя маршалковой, стараясь привлечь на свою сторону всех окружающих ее; точно также и король не мог от него отвязаться; наконец, рассчитывая, что и это на что-нибудь пригодится, ломжинский староста принялся заискивать перед королевой.

И здесь ему удалось сделаться нужным благодаря различным мелким услугам, главным образом донесениям, наполовину шутливым, о короле, о его забавах, знакомствах, выражениях и т. п.

Мария Людвика, следившая за каждым шагом мужа и постоянно читавшая ему наставления, была рада получить такие сообщения и пользовалась ими. Она инстинктивно ревновала к Казановской, к которой король относился с особенной симпатией и участием.

По возвращении из Вельска, королева, несмотря на все подходы Радзеевского, не допустила дать ему большую печать, но малая была уже почти что обещана ему, чему королева не противилась, а король готов был отдать все, чтоб только отделаться от несносного нахала.

Сомнительные вначале вести о предстоящей женитьбе Радзеевского к концу года стали очень правдоподобными, а затем достоверными.

Каким образом сумел обойти молодую, красивую, свободную, унаследовавшую огромное состояние пани человек уже не молодой и, помимо наружности, имевший много отталкивающих черт, осталось тайной. Родня, в особенности брат пани Казановской, были против этого брака; маршалкова долго колебалась, но ловкий и нахальный староста, не уступая ни шагу, сумел так опутать вдову, что она отдала ему руку.

Пожимали плечами по поводу этого брака, не сулили ему большого счастья, но для Радзеевского это была важная ступень к будущему возвышению. Теперь пан староста уже не хотел жить ни в Вельске, ни в Ломже, ни в Радзеевцах; он с торжеством переселился во дворец жены и шагу не делал из Варшавы.

Те же приемы, что с вдовой, он пускал в ход относительно короля и королевы. Торчал по целым дням в замке либо во дворце на Краковском предместье.

Для Яна Казимира, который уже подозревал его в донесениях королеве, он вскоре стал невыносимым. Король давал ему понять это, но пан староста, когда хотел не понимать, не слышать и не видеть, оказывался недогадливым, глухим и слепым. В этом поведении было что-то до того наглое и оскорбительное, что Ян Казимир уже начал говорить Бутлеру, что дал бы какую угодно награду старосте, если б он избавил его от постоянных встреч с этим человеком.

Бутлер возразил, что тот и сам уйдет, как только получит обещанное подканцлерство; эта назойливость только напоминала о печати.

Казановская тоже обратилась к королю с просьбой о должности для мужа, а Ян Казимир ни в чем не мог ей отказать. Таким образом, Радзеевский был сделан подканцлером.

Затем открылся новый сейм. Королева была деятельной по-прежнему. Ян Казимир более чем когда-либо, подчинялся ей. По смерти Оссолинского ее влияние на общий ход государственных дел еще усилилось.

Старались обезопасить себя от великого князя Московского, предвидя уже новые столкновения с казаками, которые также могли обратиться за поддержкой в Москву, и не скрывали этого намерения. Единство веры тянуло их к ней, хотя Хмель охотнее вступил бы в союз с турком, так как этот союз обеспечивал ему больше свободы.

Кроме переговоров с великим князем Московским, дома причиняли много беспокойства не получавшие жалованья солдаты, которые заключали союзы, выбирали себе вождей и донимали Речь Посполитую своим своеволием. Казна не могла уплатить сразу, приходилось вступать в переговоры с конфедерациями, и Речь Посполитая оказалась бы в полной зависимости от них, если бы явился неприятель, так как войско и не подумало бы собраться, пока не получило бы жалованья.

Все, кто глубже вникал в дела и их последствия, видели, что тут не в одних деньгах суть. Боялись давнишних рокошей (Мятежей.), так как жолнерские союзы, под другим именем и формой, ничем не отличались от них. Войско восставало против властей, и с ним приходилось договариваться, как с неприятелем. Доходило до того, что с жолнерами уже трудно было объясняться и подскарбий должен был обращаться к законоведам, чтобы улаживать дела с союзами.

Великий князь Московский, требовавший возвращения крепостей, стоявшие за ним казаки и, наконец, жолнеры, не получавшие жалованья и готовые бунтовать, - все это не давало покоя королю; но Ян Казимир обладал счастливым характером, который не позволял ему долго мучиться. Пустейшие забавы отрывали его от важнейшего дела, если оно являлось в некотором отдалении. Заботы падали главным образом на королеву, а его королевское величество видел все в розовом свете.

Весь этот год не прекращались переговоры с великим князем Московским и торги с войском, закончить которые было тем важнее, что из Запорожья уже приходили известия, заставлявшие предвидеть неизбежность распри с казаками.

Королеве эта война казалась почти желанной - для мужа. Она постоянно мечтала об огромной, решительной, блестящей победе, о разгроме, который возвысил бы Яна Казимира и увенчал его лаврами. Все старания были приложены к тому, чтобы этот поход вышел не бессильным и вялым, как зборовский, а мощным и победоносным.

На черной туче, уже возвещавшей близкие громы и вихри, резко обрисовывались мелкие случаи, которые в будущем должны были приобрести историческое значение.

Каким способом Бертони удалось втереться во дворец, бывший Казановских, а теперь подканцлера Радзеевского, трудно отгадать. Вероятно, у нее с давних пор были там знакомства, и так как король очень интересовался судьбой подканцлерши, то итальянка воспользовалась этими знакомствами, чтобы при их помощи услужить королю, добиться его милости и получить к нему свободный доступ.

Едва состоялась свадьба, как начали распространяться слухи о возникавших уже недоразумениях. Сначала никто по хотел этому верить, однако ясно было, что хорошенькая пани Эльжбета и деспотичный и наглый подканцлер не созданы друг для друга, но слишком поздно убедились в этом.

Сама пани при жизни снисходительного и баловавшего ее мужа привыкла поступать, как ей нравилось. Радзеевский же хотел сделать се послушным орудием своих интересов.

Мелкие столкновения превращались в крупные недоразумения.

Дворец Казановских, великолепнейшее здание в Варшаве, с которым не могли поравняться ни королевский замок, ни дворец короля в Краковском предместье, был полон неоценимых сокровищ, копившихся в течение многих лет.

От дорогого оружия, доспехов, лат или серебра и драгоценных безделушек до картин и статуй, все отличалось неслыханной роскошью. Погреба, кладовые, конюшни поражали иностранцев.

Радзеевский, овладев этим богатством, хотел распоряжаться им; жена протестовала, сначала кротко, но он не обращал на это никакого внимания. Кроме того, пани Эльжбета привыкла принимать у себя, кого хотела, окружать себя людьми, которые ей нравились, и ее дом был одним из самых гостеприимных в Варшаве. Радзеевский хотел подчинить все это своему контролю и распоряжению; словом, хотел быть господином и, не считаясь с желаниями жены, распоряжаться ее имуществом.

Подканцлерша не могла выносить этого и упорно сопротивлялась.

Сначала эти мелкие супружеские столкновения никому не были известны и не выходили за стены дворца.

Радзеевская, может быть, только ради задора, сообщила о своем положении королю, а подканцлер откровенно рассказал обо всем Марии Людвике, которая не любила его жены.

Среди актеров этой драмы неожиданно оказался придворный короля, начинавший пользоваться большим доверием последнего, Тизенгауз, из знатного и влиятельного рода, начавший свою карьеру, подобно многим молодым людям, службой при дворе. Живого, пылкого темперамента паныч, привыкший к очень смелому обращению с людьми, молодой Тизенгауз у Яна Казимира, который не слишком сурово обходился с своими дворянами и коморниками, набрался еще большей прыти и смелости. Король любил его, охотно слушал, позволял ему не только рассказывать о том, что он видел и слышал, но и высказывать свое мнение о людях.

Бутлера, своего старого приятеля, король не всегда имел при себе. Стржембош был малопригоден для мелких сношений. Тизенгауз, который всюду бывал и находился в родстве с первыми домами, особливо литовскими, рассказывал королю, приправляя собственным остроумием, обо всем, что ему удавалось видеть и слышать в свете. Обладая наблюдательностью, молодой придворный часто угадывал счастливых любовников и забавлял этим скучавшего Яна Казимира.

Со слугами и родственниками подканцлерши Тизенгауз имел какое-то родство или давнишние отношения, часто бывал у подканцлерши во время ее вдовства и позднее, после свадьбы, и она благоволила к нему.

Радзеевский с самого начала не мог его выносить, неохотно видел у себя, но должен был терпеть. Раза два он намекал жене, чтобы она не слишком любезно принимала этого молокососа, но она не видела причины изменять своего отношения к нему.

"Не имею ни малейшего повода запирать перед ним двери или относиться к нему иначе, чем относилась до сих пор, - отвечала она."

На этом пока и кончилось. Тизенгауз, не придавая важного значения Радзеевскому, целые дни проводил у ее милости.

В этих отношениях имели большое значение темпераменты и характеры, а также положение лиц; Тизенгауз имел на своей стороне короля и был уверен в его покровительстве, это придавало ему смелости. Радзеевский рассчитывал главным образом на королеву, так как знал слабость Яна Казимира и власть, которую имела над ним жена.

Подканцлерша не хотела покориться мужу и стать его невольницей, сознавая, что принесла ему столько, что он более обязан ей, чем она ему. Король покровительствовал вдове Казановского не только ради ее красоты, но и за ее всегдашнее приветливое отношение к нему. В натуре человека привязываться к тем, кому он сделал какое-нибудь добро. Подканцлерша была обязана королю завещанием мужа и, следовательно, своим состоянием, и, наверное, это больше обязывало Яна Казимира по отношению к ней, чем ее по отношению к нему.

В каждом супружестве медовые месяцы проходят в борьбе за послушание и господство; у молодых супругов это смягчается любовью и страстью, у пожилых, женящихся вторично, или, как под-канцлер, в третий раз, с самого начала ставится вопрос о будущих отношениях.

Подканцлер был слишком наглым, лукавым и жадным, чтобы желать поддаться женщине, которой в глазах людей был так много обязан; он сразу попробовал взять тон главы дома, и мужа, распоряжающегося всем. Вдова не привыкла к притеснениям со стороны покойного Адама, и чувствовала себя достаточно сильной своими связями, богатством, знатностью, чтоб потакать капризам мужа. Она также хотела быть госпожой в своем доме.

В первые дни еще не доходило до ссор и споров; Радзеевский был слишком осторожен, а она не думала, чтобы он решился восстать против нее, если она определенно выскажет свою волю. Оба были уверены в победе. Однако подканцлер, забавлявший королеву рассказами о своем ухаживании, о женитьбе, о характере жены, начал отзываться о ней насмешливо и легкомысленно инсинуировал, что она очень рассчитывает на покровительство и поддержку короля.

Мария Людвика не выказывала ревности по поводу интрижек мужа, о которых ей доносили, и бранила его только тогда, когда они делали его смешным, но явное ухаживание за придворными Дамами сердило ее. Она несправедливо подозревала пани Казановскую, ныне подканцлершу, в том, что та старалась завлечь короля кокетством. Пани Эльжбета была по натуре невинно кокетлива, старалась всем нравиться, кроме того была избалована, требовала поклонения и ухаживания. Дружба короля ей льстила. Тизенгауз ее забавлял, так же как и остальная молодежь, которую она принимала ради развлечения.

Этот образ жизни, не стесняющийся, свободный, которого вдова не думала изменять, не нравился Радзеевскому, который, как все эгоисты, был деспот. Господствовать, распоряжаться, командовать - если не вытекало из его расчетов, вытекало из его характера. Не такой был человек, чтобы смущаться первыми неудачными стычками; упорная наглость была одним из его пороков или его качеств.

В первые месяцы после своего назначения подканцлером, когда новый канцлер, человек преклонного возраста, заявил, что требует себе помощника в своем младшем товарище, Радзеевский, радуясь этому, ретиво принялся за дела и за ознакомление со своими новыми обязанностями. Он по целым дням не бывал дома и возвращался только вечером. Впрочем, эта работа была в своей наибольшей части показной. Подканцлер большую часть времени проводил у королевы, которую старался расположить к себе и настроить против короля, так как чувствовал его нерасположение; или там, где шла веселая пирушка или затевались какие-нибудь интриги.

Двор был полон интриг, здесь они затевались, плелись, и все в конце концов развязывались у королевы.

"Вот картина двора, - говорит тогдашний писатель, - все входы и выходы осаждены, покои берутся с боя; все стремятся к королю (и королеве, разумеется), смотрят ему в глаза, стараются сообразоваться с его фантазиями, смеются, когда он весел, принимают печальный вид, когда он гневается. Правды здесь нет и на шеляг, все смотрят на руки, добиваясь, чтобы их купили. Тут присяга без веры; не добьешься правды, не допросишься дружбы, разве купишь ее; разум и мудрость признают только за тем, кто больше заплатил. Остерегайся разговора с ними и притворной искренности; если что говоришь, смотри, чтобы они не извлекли из твоих слов скрытых в них тайн...

...Две вещи были известны старым полякам: хитрость и притворная дружба. Один с другим сходятся, едят, пьют, сговариваются, и каждый роет другому яму. Не мила никому та ступень, на которой он стоит; хочется ему повыше, и грызет зависть к тому, кто поднялся; всякий спит и видит, как бы спихнуть другого. Счастливых ненавидят, несчастных презирают, сидят точно в тисках: с одной стороны, презрение преуспевших, с другой, зависть отставших".

Из такой школы вышел Радзеевский. Долго-долго не удавалось ему ничего, кроме браков, давших ему состояние. Староство ломжинское и титул кравчего королевы он считал только задатками. Женитьба на богатой Казановской вывела его на дорогу к почестям.

Он очень хорошо видел, что она пользуется расположением короля, и рассчитывал на это, а в то же время подслуживался королеве, надеясь извлечь пользу как из своих, так и из жениных отношений.

Тизенгауз, быть может, не понимал его вполне, но питал к нему инстинктивное отвращение, а как преданный поклонник под-канцлерши, видел в нем ее врага.

Однажды утром Тизенгауз, как это часто случалось, очутился в покоях подканцлерши, которая была в это время одна среди своих птиц и цветов.

Как могло случиться, что разговор принял настолько опасный и интимный характер, что подканцлерша, вздыхая, стала жаловаться на деспотические поступки мужа? - Быть может, обида была слишком свежа.

Тизенгауз ответил с негодованием:

- Да разве пани подканцлерша не госпожа в своем доме и не может распоряжаться по своей воле?

- Вы еще молоды, - отвечала не то грустно, не то шутливо Радзеевская;.- В других странах, например, во Франции, как обычай, дают женщинам известную независимость, а у нас клятва в послушании перед алтарем не пустая формальность. Закон не позволяет мне, госпоже моего имущества, распоряжаться им без согласия мужа, - он глава семьи, он господин.

- Конечно, - воскликнул молодой человек, - когда супружество соединяет людей разного состояния и звания, но здесь...

- И здесь то же самое! Выходить из-под власти мужа, - грустно рассмеялась подканцлерша, - у нас не полагается!

- Но у себя дома, ведь пани у себя...

- Да, - сказала подканцлерша, - я у себя, но я не могу запереть перед ним двери, ни даже распорядиться чем бы то ни было. Бедные мы рабыни!

Тизенгауз рассердился.

- Я мало знаю пана подканцлера, - сказал он, - но считаю его воспитанным и благородным человеком, неспособным добиваться такой власти, и не только злоупотреблять, но и просто пользоваться ей...

Подканцлерша подняла на него глаза и ничего не ответила. Молчание было красноречивое.

- Часто бывают такие, хотя и мелкие, но невыносимые притесне... обстоятельства, - сказала она, помолчав, - которые могут отравить жизнь.

Тизенгауз внимательно слушал.

- Я, например, - продолжала пани, - так привыкла к этому дому и его устройству, что малейшая перемена огорчает меня. У Иеронима же страсть переменять, поправлять, переделывать все, - и не всегда удачно. Это вызывает у меня слезы, - а он над ними смеется.

Она отерла глаза.

- Может быть, с моей стороны будет дерзостью, - отвечал Тизенгауз, - если я, молодой человек, осмелюсь дать совет пани; но мне кажется, что не следует уступать в мелочах; уступите на шаг только, - а там...

- Я того же мнения, - подхватила подканцлерша. - Дело идет о мелочах, но я стою на своем.

- Невыносимое положение! - заметил Тизенгауз. - Но какая неделикатность!..

Снова наступило молчание, затем молодой человек, желая развлечь пани, стал рассказывать забавную историю о французе при дворе королевы; разговор перешел на нее.

Подканцлерша жаловалась, что не пользуетсяся расположением. Тизенгауз доказывал, что это естественный результат ревности, так как король всегда отзывается с величайшим восхищением о подканцлерше.

- Ах, этот бедный порабощенный король! - рассмеялась она. - Мало того, что казаки и татары предписывают ему законы, он и дома должен находиться в послушании.

- Иногда он пробует бунтовать, - сказал Тизенгауз вполголоса, - но это ему не удается. Впрочем, он должен быть признателен ее величеству, так как она хочет сделать его героем и добивается этого. Ян Казимир, если б он был иначе воспитан и с юности привык к коню и латам, несомненно был бы хорошим вождем. Дух этот проявляется в нем, - но ведь надо помнить, что он был монахом и что в нем осталось много духовного.

- Разве готовится новая война? - спросила подканцлерша.

- О, я об этом ничего не знаю, - ответил молодой человек, - но, судя по тем известиям, которые приходят из Запорожья и Руси, на трактаты с татарами и Хмелем не приходится особенно рассчитывать. Королева утверждает, что для Речи Посполитой требуется великая, славная, решительная победа, которая повергла бы в ужас хлопов. Между тем только воевода Иеремия пожинает лавры, а королеве хотелось бы увенчать ими короля.

Потом посмеялись слегка над управлением королевы, над покорностью короля, и Тизенгауз ушел, так как подканцлерше доложили о приезде каких-то панн из Литвы.

Король, который знал о частых посещениях Тизенгаузом дворца Казановских, каждый день расспрашивал его. И сегодня он спросил:

- Что? Наверное, был у подканцлерши?

- Как же, наияснейший пан.

- Что там делается? Утопают в блаженстве, - сказал Ян Казимир. - Этот подканцлер в сорочке родился. Что за женщина! Но как могла она выбрать такого мужа!

- Гм! - отозвался Тизенгауз. - Бог знает, не жалеет ли она уже об этом.

Король так и набросился на него, подстрекаемый любопытством.

- Что? Что такое?

Тизенгауз сначала отмалчивался, но в конце концов уступил настояниям короля.

- Подканцлер тиран, - сказал он, - хочет распоряжаться чужим добром, как своим собственным. Пани права, что не хочет уступать; все принадлежит ей.

- Разумеется! - воскликнул король с жаром. - Он ей ничего не принес. Это голыш! Но я ему не дам разыгрывать деспота!

Он погрозил пальцем.

- Наияснейший пан, всего лучше не мешаться в это дело; супруги поссорятся и помирятся, - сказал Тизенгауз.

- И нужно ей было этого подканцлера! - продолжал король. - Теперь от него не отделаешься. Тяжело ей будет с ним жить. Я отсоветовал; да, верно, он пустил в ход какое-нибудь колдовство или чары. Ведь у него от первого брака уже взрослые сыновья, а она свежа, как роза.

Тизенгауз усмехнулся. Разговор кончился. Пришли известия с границ, что Хмель, несмотря на присягу в верности, договаривается с турком о переходе всей Украины в его подданство. Но в Варшаве не все в то время верили в грозное значение казачества; большая часть относилась к нему легко. Все выливалось в одном выражении: "хлопы", - как будто оно означало слабость, а не силу.

Называли запорожцев варварами, и были правы, конечно; но это варварство соединялось с инстинктом, коварством, хитростью, присущими только диким народам. Борьба с казачеством уподоблялась поединку искусного бойца с невежественным силачом, причем дерущийся по правилам должен был оказаться побежденным, так как его противник знать не хотел никаких правил. Все движения были неожиданными, - оттого и отражать их было трудно.

Вечером король должен был отправиться к жене, отдыхавшей после многочисленных аудиенций.

Надо было решить множество дел. Кроме устной инструкции, Ян Казимир получал иногда целый список вакансий, которые должен был раздать так, а не иначе.

Почти не проходило дня, чтоб не получалось известия о смерти какого-нибудь епископа, каштеляна, воеводы, а одновременно с нею к королеве являлись с приношениями по меньшей мере трое искателей.

Мария Людвика не делала тайны из того, что ей обещали. И в этот раз у ней были поручения для короля. Два епископства пустовали, имелось несколько нерозданных воеводств.

Покончив с этими инструкциями, встречавшими иногда робкую оппозицию, королева завела речь о Радзивиллах, о Любомирских, а от них перешла к Казановской.

- Боюсь, - заметила она, - что подканцлер, который так много ожидал от женитьбы, обманется в своих ожиданиях... Казановская своевольна, хочет все забрать в свои руки.

- Да ведь все и принадлежит ей, - с живостью возразил король.

- О, ты всегда ее защищаешь, - перебила Мария Людвика, - зачем же она выходила за него?

Король благоразумно смолчал.

- Боюсь, - продолжала королева, - чтобы между супругами не дошло до ссоры. Ты бы мог как давний опекун Эльзуни сказать ей, что муж имеет несомненные права.

- Но я не хочу вмешиваться в эти дела, - сердито воскликнул король, - ты же, со своей стороны, могла посоветовать Радзеевскому, чтобы он получше обращался с женой, которой обязан всем!

- Почем же ты знаешь, что он дурно обращается с нею? - спросила Мария Людвика.

- Я... я ничего не знаю, - отвечал король, вставая, - но слышу от тебя же...

Сказав это, он пожелал ей покойной ночи и поцеловал руку, и Мария Людвика осталась в уверенности, что король знает больше, чем говорит.

Слухи о войне, а еще более приезд Ксенсского, который, вылечившись от ран во Львове, заехал по дороге в Варшаву и пригласил к себе родственника, вырвали Стржембоша из придворного безделья и праздности, которые в конце концов могли бы сделать его никуда не годным.

V

Дызма и сам уже начинал подумывать о том, что комнатная служба, хотя бы у короля, ни к чему доброму не приведет, когда слуга Сташека Ксенсского прибежал из гостиницы на Длинной улице и сообщил ему, что дядя просит его прийти.

Ксенсский принадлежал в числу тех популярных, пользовавшихся известностью в войсках лиц, о которых и гетманы знали, что их голос имеет вес в полках, и что весь лагерь пересказывает и повторяет их слова.

и Мы упоминали о шутниках, из которых дошло до нас только несколько имен; все они, хотя и не достигали высоких степеней в администрации, оставили по себе память людей, мнение которых имело большой вес и нередко становилось общественным приговором.

Шутка или отзыв о человеке какого-нибудь Скаршевского, Ксенсского или Самуила Лаща могли уронить или возвысить даже высоко стоявшего сановника.

Немного было людей, пользовавшихся таким уважением и любовью, как Ксенсский. Он был очень добрый человек, но обладал острым, как бритва, языком, который никому не давал потачки. Правда, он ничего не знал за собою, что требовало бы снисхождения. Мужественный, послушный, неутомимый солдат, он смело мог делать замечания другим, так как чувствовал себя безупречным. Знало его, можно оказать, все коронное войско, да и в Литве повторялась не одна его острота.

Лишь только он показался в варшавской гостинице, как кто-то уже оповестил: - Ксенсский! - и все войсковые, сколько их ни было, поспешили к нему с приветом. Независимо от давнишней популярности збаражское сиденье покрыло его новым блеском. Там, голодая в осаде, он пустил в ход не одно словечко, навеки сохранившееся в людской памяти.

Стржембош, хотя и поспешил к нему, застал у него толпу народа.

Дядя обнял его, потом оттолкнул на шаг от себя и, указывая на него рукою, воскликнул:

- Паны и братья! Прошу, полюбуйтесь на этого молодца! Хоть рисуй: красив, здоров, силен, а какой из него прок? Надел придворную ливрею, хвалится милостью короля и бездельничает. Скажи, что из тебя выйдет, а? Придворное помело?

Дызма вспыхнул.

- Извините, - сказал он, - выйдет из меня жолнер, потому что я решил снять ливрею и надеть латы.

- Взаправду? - подхватил Ксенсский. - Ну так дай, я еще раз обниму тебя, и коли так, то возьму тебя в мой полк панов Собесских.

- Ладно! - рассмеялся Стржембош. - Значит, нужно только просить разрешения у короля.

- Король, - воскликнул Ксенсский, - не может отказать, так как сам вскоре должен будет сесть на коня: я чую войну и кровь! При дворе могут остаться немощные старики да калеки.

- Но, - вставил ротмистр Ржевуский, - теперь, когда у нас господствуют французская мода и политика, ко двору собираются самые сливки.

- С французами, - прибавил Свенцкий, другой товарищ Ксенсского, хорунжий полка Любомирских, - с французами нам бы следовало разделаться, потому что разрослись они, как бурьян или крапива, а что они принесли вам? Короткие штаны, волосяные коробки на голову, глядя на которые, не знаешь, смеяться ли или бежать от этих чудищ, да...

- Брось, - перебил Ксенсский, - начавши перечислять французские новинки, дойдешь до таких, о которых и вспомнить страшно.

- А табак? Табак? - воскликнул Ржевуский. - Разве это вонючее зелье не французский подарок?

- Этого не знаю наверное, - рассмеялся Ксенсский, - но знаю, что написал о нем поэт Морштын.

Он начал декламировать:

Смрадное зелье, трава ядовитая,

За морем мудрой природою скрытая,

Кто тебя вывез из дальнего края,

Чтобы, наш воздух везде заражая,

Было для нас ты смертельной отравой.

Мало вам разве войны той кровавой,

Голода лютого, гибель несущего,

Злого недуга, людей стерегущего.

Ты еще к этим напастям прибавилось,

Чтобы нам веку земного убавилось!..

Некоторые из гостей засмеялись и не дали ему кончить.

- Что слышно при дворе? - спросил дядя племянника. - Здорова ли пани королева? У нас ходит слух, что эта новая амазонка сядет на коня и поедет на казаков рядом с королем.

- Что она мужественна, это верно, - сказал Стржембош, - но казацкие зверства нагнали такого ужаса, особенно среди женщин, что вряд ли хоть одна решится идти на них.

Ксенсский нахмурился.

- Эти дикари хуже зверей, - сказал он, угрюмо, - те свирепствуют, чтоб утолить голод; а эти, потому что забавляются муками. Видели мы своими глазами там, где они устроили резню людей, перепиленных пополам, с содранной кожей, младенцев, вырезанных из материнской утробы, девушек с отрезанными грудями.

Все молчали.

- Да, - сказал Свенцкий, - кто не видел, тот не поверит, до чего может довести человека, творение Божие, безумное опьянение кровью.

- Канцлер Радзивилл, - заметил Стржембош, - говорит - я сам сто раз это слышал из его уст, - что это месть за притеснение людей.

- Пусть судит Бог, - возразил Свенцкий, - но никто не докажет, что притеснения, о которых он говорит, доходили когда-нибудь до такого зверства. Везде могли попадаться злые паны, но таких палачей и мучителей не было.

Все заволновались. Свенцкий продолжал:

- Кто, подобно нам, пережил время от конца царствования покойного Владислава до наших дней, и видел то, что мы видели, тот может сказать себе, что он пережил какой-то кровавый сон. Во что обратилась когда-то могучая, грозная еще при Сигизмунде III, Речь Посполитая, которой теперь пьяный Хмель, издеваясь, диктует условия? Иисусе милосердный!

- Радзивилл, - перебил Ксенсский, - поучает нас, что это кара Божия за угнетение крестьян. Как слышно, и король ему вторит. Мы не ангелы; найдутся между нами и разбойники; но за их дела не обрушился бы такой страшный погром на целый народ. Карает нас Бог не за то, что какой-нибудь хлоп справедливо наказан розгами, а за безделье и пьянство. Не было другого способа вызвать нас в поле. Посмотрите: и теперь половина шляхты уже рада была бы вернуться по домам, которые только что оставили...

Он повернулся к Дызме:

- Я ведь, собственно, для твоей милости заехал сюда, - сказал он, кладя ему руку на плечо. - Хоть бы мне пришлось самому идти к королю, просить, чтобы уволил тебя от этой ливреи, пойду. Не хочу, чтобы ты в ней пропал или высох. Знаю, что из таких придворных делают потом панов старост, писарей, кравчих, каштелянов, но вам, бедной шляхте, не пристало ходить по этой дорожке. Это дорожка панская. В поле тебе здоровей будет, - продолжал Ксенсский, - может быть, поскучаешь сначала о придворном житье и королевской кухне, о паненках королевы, но позднее сам признаешь все это тем, что оно есть: вредными привычками.

Стржембош слушал, приятели Ксенсского, которым редко случалось видеть его таким серьезным, молчали. Шутник, казалось им, совсем переменился. Но это недолго длилось. Лицо Сташека Ксенсского вскоре снова приняло веселое выражение - Свенцкий начал рассказывать о том, что слышал в городе о казацких посольствах.

- Говорят об этом Хмеле, - сказал он, - будто он, простой хлоп и пьяница, но мне кажется, что он только дурачит нас всех своей неотесанностью, так как до сих пор он проявил больше разума, чем наши канцлеры и паны Кисели и кто там еше ездил с ним договариваться... Всех он вокруг пальца обернул.

- Я должен высказаться в защиту двора, короля и королевы, - начал Стржембош, - не только потому, что много лет ел их хлеб, но и потому, что этого требует справедливость. Правда, король не отличался избытком воинского духа; но я не отлучался от него в Зборове, видел его, и могу уверить, что в ту достопамятную ночь, когда он объезжал лагерь, и потом, в час битвы, он заявил себя таким мужественным в готовым умереть, что заслужил величайшую честь. Но у него ветер каждый день дует в другую сторону. Это королева, поверьте мне, если чего-нибудь хочет и на чем-нибудь порешила, так уж добьется своего; а хочет она войны, чтобы поправить то, что было испорчено под Зборовым, хочет блестящей победы, и когда придется выступить в поход, то вот увидите, благодаря ее стараниям будет собрано многочисленное и прекрасное войско, с которым можно рассчитывать на победу.

- Дай того Боже, аминь! - подхватил Ксенсский. - Но наша королева, которую ты так защищаешь, жаждет побед и лавров не столько для Речи Посполитой, сколько для мужа, а когда зайдет речь о том, чтобы ради верной победы вручить главное начальство Иеремии Вишневецкому, то даю голову на отсечение, что она скорее откажется от победы, чем позволит Иеремии да вообще кому бы то ни было затмить короля. Все завидуют воеводе русскому; Друзей имеет только среди нас, которые сражались вместе с ним, были подле него и хорошо его знают. Для других он страшен. Казаки его боятся, как огня, королева боится, король опасается, паны гетманы завидуют, а между тем он, да, может быть, гетман Радзивилл, единственные люди, которые могли бы положить конец нашим бедствиям.

- Однако, - воскликнул Свенцкий, - что это мы ударились в такую глубокую политику! Бросить бы ее, да начать песенку повеселее...

- Пусть же куртизан затягивает ее - сказал Ксенсский, указывая на племянника. - Расскажите-ка что-нибудь веселенькое.

Стржембош отговаривался, уверяя, что у него нет в запасе веселых рассказов, но разговор все-таки принял более шутливый характер, хотя постоянно сворачивал на войну.

- А я тут шпионил за твоей милостью, Дызма, - сказал Ксенсский. - Рассказали мне, что ты ухаживаешь за девицей, правда, очень хорошенькой, но мещанкой, выросшей в городе, а для нас, деревенщины, это фрукт нездоровый...

Стржембош покраснел.

- Кто это вам наплел? - спросил он.

- Не спрашивай - не выдам, - засмеялся Ксенсский, - я скажу тебе, что знаю все, и отчасти из-за этого хочу тебя утащить на чистый воздух.

- Милый дядя, - горячо начал Стржембош, - поверьте мне, это честная и невинная девушка, и хоть горожанка, но упрекнуть ее ни в чем нельзя.

- А мать? - спросил с усмешкой Ксенсский. - Я больше смотрю на мать, чем на дочку, которая теперь может казаться белой лилией, а как станет постарше, то и сделается такой же, как мать.

- Ну, ее мать нельзя похвалить, - грустно сказал Стржебош, - но ведь не всегда же дочь выходит в мать, когда та до отвращения смешна и несносна... Старуха Бертони даже собственной дочери должна казаться такой же мартышкой, как нам...

- Забыл бы обеих, - посоветовал Ксенсский. - Нам, воякам, не годится увиваться за юбками.

Затем он переменил разговор:

- Так проси же короля, чтобы он отпустил тебя, а я запишу тебя в полках Собесского. Нашлось бы для тебя место и в других полках, потому что и из себя ты молодец, и лицом в грязь же ударишь, да и молодость за тебя, но... мне бы хотелось иметь тебя на глазах.

Стржембош поцеловал его в плечо.

Тем временем стали собираться его добрые приятели балагуры, узнавшие о его приезде, небольшая комната наполнилась, говор и смех не смолкали. Гости осаждали Ксенсского, который подшучивал по-своему, не щадя никого. Стржембош остался послушать.

По этим отрывочным рассказам, особливо о Збараже, он мог учиться рыцарской жизни, и одушевление его росло.

- По правде сказать, - говорил Ксенсский, - всего больше нам придавала духу в збаражских окопах уверенность, что мы не выйдем из них живыми. Мы видели, что на освобождение от осады нечего рассчитывать, тем более что немало найдется негодяев, которые рады были бы отделаться от Вишневецкого - ведь он для них бельмо на глазу, он им поперек горла стал. Жизнь уже никто ни в грош не ставил; голод и жажда вызвали какую-то лихорадку бешенства. Кусок сухого хлеба был лакомством, а вонючая конина деликатнейшим блюдом. Хотелось воды напиться, но была только такая, в которой гнили трупы. Вдобавок тут же за валами казаки торчали на своих насыпях, издевались над нашими изнуренными лицами и кланялись нам. То и дело являлись их шпионы с письмами, чтобы высмотреть, скоро ли мы вконец ослабеем. Под конец не хватало ни пороха, ни пушкарей; пушки направлял отец иезуит; удавалось ему это с помощью Божией.

- Збараж стоит у меня перед глазами, как сновидение, - заметил Свенцкий. - Теперь не хочется верить тому, что мы там пережили.

Проведя почти целый день у дяди, Дызма вернулся в замок и встретился с королем, который возвращался от Марии Людвики, пожелав ей покойной ночи.

Исполнив эту обязанность, он всегда выглядел веселее. Когда приходилось идти в покои королевы, хмурился; отделавшись, дышал свободно.

- Стржембош, - сказал он, оглянувшись на него, - тебя сегодня целый день не было. С чего ты устроил себе такой праздник?

- Я был у дяди, Ксенсского, - ответил Стржембош.

Король подумал немного.

- Знаю, - сказал он, - знаю; это тот, что славится своим языком.

- Наияснейший пан, - возразил Стржембош, - он владеет саблей еще лучше, чем языком. Довольно сказать, что он был в Збараже.

При напоминании о Збараже Ян Казимир нахмурился и ничего не ответил.

Рано утром он велел позвать Тизенгауза; в комнате не было никого, он прогнал даже карликов.

- Ступай к подканцлерше, - сказал он вполголоса, - передай ей мой привет и скажи, разумеется, с глазу на глаз, чтоб не уступала. Радзеевский слишком дерзок и нахален... дай ему палец, всю руку отхватит.

Это поручение было так приятно для молодого человека, что как только наступил час, когда можно было явиться во дворец Казановских, не нарушая приличий, он немедленно побежал туда. В самых воротах случай столкнул его с подканцлером, который выезжал из дворца в город на великолепном жеребце, любимом верховом коне покойного Адама. Радзеевский заметил входящего, поморщился и сделал гримасу, когда же Тизенгауз из вежливости поднял шляпу, он гордо отвернул голову, не отвечая на поклон.

"Ого! - подумал Тизенгауз. - Я давно знал, что не пользуюсь расположением подканцлера, но в первый раз еще он выказывает его так откровенно. Чутье у него хорошее".

Радзеевский приостановился в воротах, чтобы посмотреть, куда идет Тизенгауз, и убедился, что тот направился в покои жены.

"Королевский шпион и посланник, - проворчал он, - но я этого не потерплю. Король не должен вмешиваться в мои домашние дела".

Собирался ли подканцлер, уезжая со двора, явиться к королеве, мы не знаем; но после встречи с Тизенгаузом он отправился к ней.

Предстояло заместить несколько вакансий, а Радзеевский имел предложения со стороны нескольких кандидатов; таким образом, у него был предлог для посещения.

Мария Людвика, хотя, быть может, невысоко ценила его, охотно пользовалась его услугами, так как он доносил ей обо всем, что слышал, поддакивал ей и льстил.

Беседа о сенаторах, которые искали должностей, о враждебных и подозрительных королеве, о тех, против которых Радзеевский хотел ее настроить, продолжалась довольно долго и уже подходила к концу, когда подканцлер вздохнул и сказал вполголоса:

- Тизенгауз постоянно торчит в моем доме, и я подозреваю, что он переносит жалобы моей жены королю, а ей передает от него уверения в покровительстве, отчего она все резче относится ко мне. Что же я буду значить в своем доме, если мне, как это случилось сегодня, не позволяют воспользоваться конем и сбруей покойного?

- И вы покорились? - спросила королева.

- Нет, - отвечал подканцлер, - я не могу доходить до таких уступок, иначе буду слугою в собственном доме.

Королева наклонением головы дала ему понять, что одобряет его образ действий. Пожаловавшись, Радзеевский раскланялся и пошел к королю.

Тем временем Тизенгауз был допущен к хорошенькой пани Эльзбете, рассматривавшей пышные ризы, над которыми работали ее девушки.

Огорченная пани отослала девушек. Тизенгауз мог заметить на ее лице следы еще неостывшего гнева и раздражения.

С большим волнением она принялась рассказывать ему, что хотела оставить неприкосновенными одного из коней и любимую сбрую покойного и просила об этом мужа; но, наперекор ее просьбе, подканцлер сегодня утром приказал конюху оседлать именно этого коня тем самым старинным седлом и поехал в город.

- Я встретился с ним в воротах, - сказал Тизенгауз, - и он даже не ответил на мой поклон. Жаль этого прекрасного коня!

Он не кончил; подканцлерша быстрым движением белой ручки отерла слезы.

- Если не ошибаюсь, - сказала она, - а я, наверное, не ошибаюсь, - подканцлер тем смелее действует против меня, что королева на его стороне. Я никогда не имела счастья пользоваться ее расположением.

- Этому не следует придавать значения, - ответил Тизенгауз, - ни одна из польских панн не пользуется расположением Марии Людвики. Ее сердце лежит только к француженкам.

- Главным образом к ее хорошенькой любимице, - прибавила с двусмысленной усмешкой пани Радзеевская, - панне Марии д'Аркьен. Я не так злорадна, чтобы верить всему, что рассказывают люди, но привязанность королевы к этой девушке поразительна. Ей пророчат блестящую будущность, тем более что она обещает быть красавицей.

- Не могу этого отрицать, - сказал Тизенгауз, - и сама она знает, что хороша собой...

- Но ведь она еще дитя, - заметила подканцлерша.

- Лета ее, разумеется, мне неизвестны, - ответил Тизенгауз, - а на вид ей лет пятнадцать.

Наступила небольшая пауза; Тизенгауз оглянулся, чтобы убедиться, что никто их не подслушивает.

- Наияснейший пан, - сказал он, понизив голос, - с большим участием расспрашивал меня вчера о пани подканцлерше. Я должен был признаться ему, что бываю здесь. Кто-то, только не я, - продолжал он с усмешкой, - донес ему, что пан подканцлер распоряжается здесь самовольно. Король был сильно раздражен этим в находил, что не следовало бы ему уступать. Это его совет, который я передаю.

- Совет очень хороший, - отвечала подканцлерша, - жаль только, что мне трудно его исполнить. Я не могу с ним бороться, а вы знаете, слушает ли он мои просьбы. Вчера просила его о коне и сбруе, а сегодня он их-то и взял, назло мне.

- Если б конюх заранее получил приказ пани подканцлерши не давать коня, то пану Радзеевскому пришлось бы уступить.

Подканцлерша взглянула на него.

- Вы не знаете его, - сказала она, - только для того, чтобы показывать свою силу воли, он будет действовать мне наперекор; это ему ничего не стоит.

- Я уверен, - начал Тизенгауз, - что Ян Казимир охотно бы вступился за пани, но...

Радзеевская быстро перебила его.

- Прошу его не делать этого. Ах, нет! нет! Уже и теперь ходят Бог знает какие сплетни об участии короля ко мне; подканцлер все это обратит против меня; а мне и так приходится достаточно терпеть.

Радзеевская так волновалась, что молодой гость должен был уверять ее, что ей нечего бояться какого-нибудь ложного шага со стороны короля.

Посидевши довольно долго во дворце Казановских, Тизенгауз простился и пошел в замок.

Прошло несколько дней. Король беспокоился о пани Радзеевской, но сам не хотел к ней ездить, чтобы не привлечь внимания людей, а почти каждый день посылал Тизенгауза, который разузнавал о ее делах и сообщал ему.

Раза два молодой придворный столкнулся с самим подканцлером, который старался с каждым разом сильнее выразить ему свое пренебрежение и неудовольствие. Кроме того, ясно было, что слуги обо всем доносили Радзеевскому, особливо о том, что касалось его жены и ее знакомых.

Тизенгауз не обращал никакого внимания на дурное отношение подканцлера. Тщетно, встречаясь с ним, Радзеевский останавливался, устремлял на него пристальный взгляд и делал гримасу; молодой человек не желал ничего понимать.

Наконец однажды утром Тизенгауз по обыкновению хотел приказать доложить о себе пани подканцлерше, но в передней встретил, по-видимому, поджидавшего его управителя Радзеевского, некоего Снарского, который, подбоченившись, загородил ему путь.

Тизенгауз взглянул ему в глаза.

- Пан подканцлер, - заявил Снарский насмешливым и дерзким тоном, - приказал мне объявить вашей милости, что он не желает больше видеть вас в своем доме.

Молодой придворный так и подскочил, точно ошпаренный.

- Что? Что? - крикнул он.

Снарский, с расстановкой, пропуская сквозь зубы слова, еще раз повторил то же самое и, не ожидая ответа, ушел, захлопнув за собой дверь.

Пораженный, как громом, этим отказом, Тизенгауз долго стоял, не зная, на что решиться.

Идти напролом он не мог; подчиняться такому дерзкому требованию не подобало. На минуту он потерял голову, и медленными шагами вышел из дворца, не зная, что предпринять.

Для довершения его раздражения челядь канцлера, вероятно, знавшая заранее о том, что должно произойти, провожала Тизенгауза, чувствовавшего себя точно высеченным, замечаниями и смехом, пока он выходил умышленно медленными шагами, и довела его до белого каления.

Без сомнения, попадись ему навстречу Радзеевский в эту первую минуту, он бросился бы на него с саблей.

Жаловаться королю и вмешивать его в дело он не хотел, так как это было бы неприятно для Яна Казимира. Он даже не хотел сразу возвращаться в замок, пока не соберется с мыслями, чтобы не сделать какой-нибудь ошибки под влиянием гнева.

Он побежал к своим приятелям литовцам и попал как раз на воинственных людей, которые приняли его дело близко к сердцу. Волович и Сапега, которым он рассказал о нем, кричали, что такая обида может быть смыта только кровью.

- Остается одно, - говорил молодой Сапега, - вызвать на дуэль нахала, который воображает, что сенаторам все позволено, и расправиться с им.

Запальчивому Тизенгаузу никакой совет не мог быть приятнее этого. Он готов был немедленно послать к подканцлеру своих друзей с вызовом, но тут случилась странная вещь.

Все те, которые находили, что Тизенгауз должен был вызывать Радзеевского, хотя он был только пажом короля, а тот подканцлером, когда зашла речь о передаче вызова от Тизенгауза, отделывались от этой услуги под самыми разнообразными предлогами.

Хвалили его намерение, сочувствовали ему, но ни один не мог оказать ему содействия. Каждый убеждал другого, но никто не решался пойти против Радзеевского, так как все знали, что за ним стоит королева. А задеть ее никому не хотелось, потому что она не прощала обиды.

Насколько Ян Казимир, нашумев и нагрубив в первую минуту гнева, затем легко прощал и забывал, настолько же Мария Люд-вика сохраняла в памяти малейшее оскорбление и никогда не прощала его.

Тизенгаузу, предоставленному самому себе, оставалось действовать, как умеет, а молодость и пылкий темперамент завели его далеко.

Он рассчитывал подстеречь подканцлера, когда тот приедет в замок. Ему не пришлось долго ждать; на другой день, рано утром, Радзеевский, проявлявший большую деятельность, вышел из кареты перед замком и направился к королеве, когда Тизенгауз, схватив пару заряженных, заранее приготовленных пистолетов, бросился ему навстречу.

Подканцлер, увидев его, раздраженного, с пистолетами в руке, испуганно отступил и оглянулся, идут ли за ним слуги. Тизенгауз подбежал к нему.

- Пан подканцлер, я такой же шляхтич, как вы, и не могу стерпеть оскорбления моей чести! Вы через слугу отказали мне от дома... и должны драться со мной!

Прежде чем Радзеевский собрался что-нибудь ответить, подбежали двое его служителей, которые, увидев молодого придворного с пистолетами, грозящего их пану, хотели уже броситься на него; но Тизенгауз, подняв пистолет, крикнул:

- Вы ответите мне за оскорбление! - и, не желая связываться со слугами, ушел.

Подканцлер должен был перевести дух, прежде чем идти к королеве. Хотя он не был совершенным трусом, но отвагой не отличался и, ошеломленный неслыханной дерзостью молодого человека, не на шутку перепугался. Королева могла видеть это по его бледному и взволнованному лицу и с участием спросила, здоров ли он?

Радзеевский не хотел скрывать, что с ним случилось.

- Сейчас я подвергся здесь в замке неслыханному наглому нападению, - ответил он, - от которого до сих пор не могу прийти в себя.

- Нападению? В замке? - воскликнула, грозно нахмурившись, Мария Людвика. - Нападению?

У Радзеевского голос дрожал от гнева.

- Тем более дикому, что совершил его молодой придворный короля, Тизенгауз, - продолжал он. - Он почти ежедневно являлся к моей жене, и, я сильно подозреваю, настраивал ее против меня. Ввиду этого я нашел себя вынужденным отказать ему от дома, а молокосос в отместку за это набросился на меня сегодня с пистолетами и потребовал поединка.

Королева слушала с изумлением, почти не веря ушам. Такая дерзость по отношению к человеку, которому она оказывала милость, совершенная тут же, у нее под боком, привела ее в страшный гнев.

- Вот плоды распущенности и свободы, которую король предоставляет прислуживающей ему молодежи! Я знала, что там творятся невероятные вещи, но это уж слишком, и я не допущу, чтобы такая дерзость осталась безнаказанной.

Радзеевский, который невыносимо надоедал королю, сегодня не зашел к нему; прямо от королевы он отправился к себе во дворец и тут первым делом распорядился вынести на чердак портрет покойника Казановского, которым вдова особенно дорожила.

Подканцлерша прибежала со слезами и упреками, разгневанная и взбешенная, и набросилась на мужа.

Радзеевский холодно заявил, что явное предпочтение, оказываемое покойнику, оскорбительно для него, и что он решил сделать все для того, чтобы стереть самую память о нем и быть здесь единственным господином.

- Я обязан пани, - прибавил он, - происшествием, которое случилось со мною сегодня, и о котором уже, наверное, толкует весь город. Вчера я отказал от дома вашему Тизенгаузику, а сегодня этот головорез осмелился напасть на меня с пистолетами и вызвать на поединок!.. Но это ему не пройдет даром.

Подканцлерша побледнела.

- Чем же провинился Тизенгауз? Выносить портреты, разгонять моих друзей и родных, неужели ты думаешь этим способом приобрести мое сердце?

- Об этом я вовсе не хлопочу, так как вижу, что это было бы напрасно, - крикнул Радзеевский, - но я не хочу, чтобы люди смеялись надо мной!

Подканцлерша, у которой слезы ручьем струились из глаз, молча отвернулась от него и ушла.

Подканцлер был не таким человеком, который позволил бы себя смягчить или застращать. Всем, чего он достиг в жизни, он был обязан своему упорству и нахальству.

Несмотря на то, что жена не поддавалась ему, он не только не думал уступать ей, но решил вести с ней тем более ожесточенную войну, уверенный, что слабая женщина в конце концов не выдержит и уступит. Дело шло о том, чтобы забрать все в свои руки и лишить ее всякой воли.

Покровительство короля, явно сочувствовавшего ей, не могло быть действенным, потому что ввиду его известного всем волокитства было бы компрометирующим и не могло проявиться открыто. На это он всего больше рассчитывал. Он уже обдумал целый план завладения королевой, а через него слабым Казимиром и Речью Посполитой, чтобы извлечь из нее пользу.

На той официальной ступени, которой он достиг, сделавшись хранителем печати, он считал свою особу недоступной, влиятельной, безопасной от поражения. С каждым днем дерзость его росла.

В этот день Радзеевский ожидал из замка какого-нибудь известия, так как был уверен, что королева не простит Тизенгаузу дерзкой выходки, совершенной бок о бок с ее величеством, а король, хоть бы и хотел, не посмеет защитить его. Однако известие не приходило. Посланный на разведку служитель подканцле-ра узнал только, что между королем и королевой произошло очень бурное объяснение, а среди придворной молодежи царило волнение.

Мария Людвика, которая заботилась о благочинии и порядке при дворе, тогда как король часто совершенно упускал их из вида, так бурно напала на Тизенгауза, когда король явился к ней, так грозила и разносила молокососа, что король не решился защищать его, тем более что чувствовал себя отчасти виновником этого происшествия, так как сам посылал молодого человека к подканцлерше.

Вина дерзкого пажа была очевидна и велика, так как нападение на сенатора в королевском замке могло навлечь на него суровую кару в маршалковом суде. Заряженные пистолеты еще осложняли дело.

Ян Казимир, желая избавить любимца от публичного суда и наказания, объявил, что он немедленно прогонит его и не станет держать при себе. Огорченный этим, гневный на Радзеевского, король, не засиживаясь у жены, вернулся к себе в тотчас послал за Тизенгаузом. Четверо слуг один за другим побежали за ним. В ожидании его король стоял, нетерпеливо дергая себя за кружевные рукава, когда в дверях показался виновный, по-видимому, вовсе не испуганный и не склонный к покорности, и вошел, смело глядя в глаза королю.

- Что ты натворил! - крикнул король, подступая к нему. - Ошалел ты, что ли? Нападать в замке с пистолетом на сановника! Да ведь это государственная измена!

- Наияснейший пан, - спокойно ответил Тизенгауз. - Под-канцлер самым оскорбительным образом, через слугу, отказал мне от дома. А ведь я ходил к пани подканцлерше не всегда по своей воле, часто меня посылали.

Король, топнув ногою, приказал ему молчать.

- Нечего тебе оправдываться, - крикнул он, - ты совершил преступление, да, преступление! Ее милость королева так разгневана, что готова предать тебя суду. Хоть мне и жаль тебя; но я не могу поступить иначе: сейчас же убирайся из замка, не показывайся мне больше на глаза, я выгоняю тебя - понял?

Тизенгауз, не смущаясь, смотрел в глаза говорящему.

- Наияснейший пан! - начал он.

- Молчи! Ничто не поможет! - перебил король. - Чтоб через час тебя не было здесь! - Сказав это, Ян Казимир с беспокойством оглянулся. Потом быстро подошел к Тизенгаузу и шепнул:

- Постарайся, чтобы кто-нибудь заступился за тебя перед королевой. Я не знаю... разве попросить Радзивилла.

Широко разводя руками, король наклонил голову, давая понять, что ничего больше не может сделать.

Тем не менее Тизенгауз поблагодарил его за ласку, поцеловал ему руку и ушел гораздо более спокойным, чем показывал перед придворными. Он был уверен, что король, который любил его и привык к нему, найдет способ выручить его из беды.

Действительно, Ян Казимир почти немедленно шепнул Радзивиллу, чтобы тот заступился перед королевой за бедного вертопраха Тизенгауза и выпросил для него прощение. Канцлер при первом удобном случае обратился к ней с этой просьбой, но Мария Люд-вика даже не дала ему говорить. Для нее дело шло не о Радзеевском, а о порядке и дисциплине в замке.

Вслед за Радзивиллом вступился за Тизенгауза Волович, также безуспешно, затем князь Альбрехт снова обратился к королеве, уверяя, что молодой человек раскаивается и крайне сожалеет о своем поступке, совершенном в нервом пылу гнева, а родня его в отчаянии.

А так как канцлер хлопотал в то же время о старостве для одного из своих протеже и давал за него три тысячи, причем постоянно припутывал к этому торгу Тизенгауза, то Мария Людвика в конце концов смиловалась.

Тизенгаузу объявили, что канцлер проведет его к королеве, что он должен броситься к ее ногам просить прощения.

Так и сделали. Мария Людвика уступила просьбам, причем король вовсе не мешался в дело. Напротив, он делал вид, что не хочет знать и видеть своего бывшего любимца, говорил, что на глаза его не пустит, но в конце концов, через несколько дней... Тизенгауз снова оказался при исполнении своих прежних обязанностей.

Разумеется, в первый же раз, как подканцлер явился в замок, он постарался попасться ему навстречу.

Радзеевский почувствовал это, но, как уже не раз в жизни при неприятных встречах, сумел ослепнуть, оглохнуть и сделать вид, что ничего не замечает.

Королеве он не напоминал об этом деле и не спрашивал ее. Он все-таки остался в выигрыше, так как выжил из дома королевского посланца, который настраивал против него жену и подстрекал ее от имени короля к отпору.

Он даже смягчил свое отношение к жене, избегая того, что могло особенно раздражать ее, так что в их войне наступило затишье.

Супруги относились друг к другу с неприязненным чувством и недоверием, в доме служащие разделились на два лагеря, но до явных стычек и ссор не доходило.

Гораздо более важные дела занимали умы. Казачество, нарушив договор, снова начало бунт, и король с королевой хлопотали о том, чтобы на этот раз выставить против него такие силы, которые сделали бы победу несомненной.

Возбужденный король, снова охваченный рыцарским духом, был исполнен рвения и пыла.

В нем опять произошла перемена к лучшему: равнодушие и безучастие, овладевшие им после зборовских трактатов, сменились верой в себя, в Речь Посполитую и помощь Божию. После многих других чудотворных образов, у которых он искал покровительства, он начал особенно чтить Холмскую Богоматерь и решил взять ее с собою в поход.

Все энергично готовились к войне.

Королева никогда не развивала такой деятельности, не была такой оживленной и занятой, как теперь. Она знала, что для Яна Казимира требовалось поощрение и подбадривание, и потому как сама, так и через своих приближенных, побуждала его к войне, обещающей несомненный триумф.

Собирались огромные силы, которые должны были поступить под начальство короля, кроме постоянных войск. Сенаторы, магнаты, епископы, богатая шляхта жертвовали по несколько сот человек.

Делали такие крупные пожертвования, как никогда, целые полки, отряды, по сто-двести копейщиков, драгун, гусаров, пехоты. Щеголяли друг перед другом численностью или вооружением и качеством войск.

Короля одушевляла мысль, что он станет во главе войска, какого Речь Посполитая не видала с незапамятных времен. Все его уверяли в этом. Он оживился, даже стал серьезнее, почувствовал себя новым человеком и строже соблюдал свое достоинство.

Радзеевскому, который ненавидел короля так же, как и король его, и старался сеять рознь между ним и Марией Людвикой, это было не на руку, но желая на этот раз подделаться к Яну Казимиру, он тоже обещал выставить в поле несколько отборных рейтаров.

При таком настроении короля раздражать его было опасно. Лучшим доказательством тому могли служить его друзья Радзивиллы и Любомирские, чуть было не впавшие в немилость; Ян Казимир хотел показать, что никому не простит своеволия.

Брат канцлерши Радзивилл, коронный маршалок Юрий Любомирский, разрабатывал соляные копи, из-за которых тягался с Речью Посполитой. Назначена была комиссия, в которой председательствовал коронный инстигатор Житкевич.

Когда при разборе дела он начал резко говорить против маршалка, вспыльчивый Любомирский ударил его жезлом по голове.

Жалоба дошла до короля, так как дело шло об оскорблении суда, назначенного королем. Ян Казимир так разгневался, что запретил маршалку показываться ему на глаза в Варшавском замке и позднее, в обозе. Грозил даже лишить его должности.

Эта строгость объяснялась только настроением короля, стремившегося поднять свой авторитет, чтобы стать достойным тех лавров, которые собирался пожать.

Любомирские и Радзивиллы, естественно, обратились к посредничеству королевы, и Мария Людвика, всегда охотно пользовавшаяся случаем оказать свою силу, не отклонила их.

Характерно для того времени, что инстигатор Житкевич не отказался позднее взять деньги за примирение.

Эпизод этот прошел почти незамеченным среди начавшейся военной суматохи.

Хмельницкий уже гулял с казаками на Волыни, гетман Калиновский просил о помощи; по воеводствам рассылались известия и приказы о скорейшем сборе подготовленных полков.

Стржембош, согласно уговору с дядей, хотел отправиться в Люблин и просил разрешения у короля, но Ян Казимир, пополнявший свою хоругвь, состоявшую из четырехсот человек, не хотел отпустить его. Пришлось ему остаться, в расчете присоединиться к Ксенсскому позднее. Он надеялся добиться этого, поставив вместо себя кого-нибудь другого, так как молодежь охотно поступала в королевскую хоругвь.

Движение в столице, в замке, во всей стране было огромное. При тогдашнем способе вооружения и ведения войны нелегким делом было создать из ничего хоругвь и вывести ее в поле. Смело можно сказать, что за каждой сотней драгун тащилось по меньшей мере такое же число возов, челяди и прислуги. Копейщики везли свои тяжелые и дорогие копья на возах, а богатый шляхтич и военачальник не удовлетворялся одним возом. Поэтому обозы бывали иногда многочисленнее самого войска, - а обозная прислуга, как это было под Зборовом, привязав к жердям скатерти и простыни, выступала иногда в бой и дралась храбро.

В большей части этих полков царила величайшая свобода в отношении вооружения и строя; за исключением только тех родов оружия, которые, как, например, у копейщиков, сами по себе определяли известный порядок. И в этом отношении все старались отличиться пышностью и богатством. Стальные позолоченные панцири, великолепное оружие, дамасские клинки, кони в таком количестве, что их хватало и под верховых, и людям обоза, - всем этим старались щегольнуть.

Состоятельный человек, как ротмистр или хорунжий, не выезжал из дома без трех хорошо нагруженных возов, без нескольких запасных коней с конюхами и прислугой. Один воз был нагружен припасами для людей и коней, другой запасным оружием, стрелами, чепраками, попонами, конской сбруей, третий панской утварью, ливреями для слуг, не говоря о палатках, которые редко кто не вез с собою.

Никто не хотел отставать от других, и тот, кто легко мог бы обойтись без значительной части этого добра, тащил его за собою, чтобы похвастаться.

Стржембош, когда ему пришлось собираться в поход, убедился, что ему придется затратить на сборы все, что у него было, а потом Бог знает сколько времени дожидаться жалованья. Поэтому он не спешил переходить из хоругви, состоявшей из его знакомых и товарищей, в другой полк.

Редко готовились к войне с такой пышностью, хотя некоторые вспоминали тихомолкой Тиловцы и громадные запасы, доставшиеся казакам и татарам. Но этот печальный опыт не подействовал; знатнейшие паны и придворные снаряжались на прежний лад.

Все были так уверены в победе, что королева хотела даже сопровождать мужа, и Радзеевский, не без некоторого расчета, намекнул жене, что она также может ехать с ним, на что пани подканцлерша вначале охотно согласилась.

В его поведении, на вид непонятном, было множество закинутых сетей, завязанных узлом, заготовленных средств для играния роли, которая обеспечила бы за ним влияние и выгоды.

С одной стороны, он старался расположить к себе королеву, постепенно и осторожно унижая в ее глазах мужа и возвышая ее самое; с другой, готов был действовать на короля через свою жену, зная его слабость к ней.

Однако все эти начатые интриги пока не имели особенного успеха. Королева слушала его, охотно принимала, пользовалась его услугами, но была слишком умна, чтоб не заметить его фальши и не вникнуть в его интриги.

Король, не так хорошо знавший людей, уступчивый, легко забывавший обиду - терпел подканцлера, но питал к нему инстинктивное отвращение и не допускал его до сближения с собой, что бесило Радзеевского, так как он знал снисходительность Яна Казимира к другим.

Чем больше он навязывался, тем более резкий отпор давал ему Ян Казимир.

Жена терпела его, и ради домашнего спокойствия многое спускала ему, но слишком хорошо узнала его, чтоб думать, что может быть когда-нибудь счастлива с ним. Теперь было очевидно, что он рассчитывал только на ее состояние, как при двух первых женитьбах.

Приятелей, на которых он мог бы положиться, было у него немного, - зато привлекаемых кубком и столом веселых товарищей он находил везде и пользовался ими.

VI

Между тем приближалась весна.

Стржембош, собираясь отправиться в хоругвь, хотел непременно проститься с Бианкой, но до нее трудно было теперь добраться, так как мать усиленно оберегала ее.

Несколько дней ходил он к доминиканцам, поджидал ее на Дороге, а встретиться с нею не мог. Подстерегая у дома, он даже в окне ничего не видел, кроме старой Бертони; но недаром же он жил при дворе, среди своевольной молодежи, на глазах довольно снисходительного короля.

Однажды утром, помогая королю одеваться, он сболтнул, что старуха Бертони очень беспокоится и волнуется, не удостоит ли наияснейший пан чести вспомнить о ней по какому-нибудь поводу-

Король, бывший в дурном настроении духа, проворчал:

- А тебе какое дело?

Наступило молчание. Стржембош не посмел ответить, но Ян Казимир думал о старой знакомой. Теперь у него не было никого, кто бы приносил ему известия от подканцлерши. Итальянку нельзя было употребить для этого, но она могла добыть сведения через кого-нибудь, завести отошения с женской прислугой.

Одевшись, король с нахмуренным лицом обратился к Стржембошу.

- Побывай же у старухи и скажи, чтобы зашла вечером. Дызме только того и надо было.

Бросив все, он побежал на рынок. На этот раз ему так повезло, что он сразу встретился с возвращавшейся из костела Бианкой. Девушка крайне изумилась, видя, что он осмеливается провожать ее по лестнице наверх. Старуха компаньонка тщетно пыталась прогнать его.

- Я послан королем, - отвечал Стржембош, - оттого и иду смело.

На лестницу поднимались очень медленно. Стржембош то и дело останавливался, девушка не торопилась, старуха в конце концов отстала от них, и не могла не только перегнать, но и догнать. Но вверху отворились двери - смех на лестнице раздавался слишком неосторожно, - Бертони взглянула вниз и принялась кричать и браниться.

Стржембош поклонился.

- Хорошо же встречают королевского посла! Я послан к ней от самого короля!

- Лжешь! - гневно крикнула Бертони.

- Говорю сущую правду.

Тем временем Дызма поднялся за Бианкой наверх, но старуха прежде всего позаботилась увести дочь и запереть ее на замок, а затем уже вернулась к нему.

- Наказание Божие с этим нахалом! - сказала она. - Неужели королю некого больше послать?

- Разумеется, к услугам наияснейшего пана имеются десятки людей, кроме меня, - ответил Стржембош, - но, как видите, король покровительствует мне и моей любви, оттого и посылает меня.

Бертони закусила губы.

- Ну, исправляй свое посольство, мне некогда ждать, - сказала она сухо.

- Наияснейший пан приказал мне передать, чтобы пани сегодня вечером зашла в замок, но не обращалась бы ни к кому, кроме меня, а я ее провожу.

Лицо старухи потемнело от гнева; она проворчала что-то, но так невнятно, что Стржембош мог только угадать проклятие. Но ничего не ответила. Он ждал.

- Какой же будет ответ? - спросил он, наконец. Похорохорившись еще несколько времени, Бертони с пренебрежительной миной обратилась к нему.

- Приду, - сказала она, - но, сударь, не думай и не воображай что, хотя король тебе покровительствует, я позволю тебе сблизиться с моей дочкой. Не раз ты это слышал от меня.

- Да, - отвечал Стржембош, - слышал, слышу и буду слышать, но - не верю.

Он хотел продолжать, но взбешенная итальянка бросилась к дверям и ушла, замкнув их за собой. Дызма, подождав немного, должен был уйти.

Вечером король сам спросил об итальянке; Стржембош привел ее. Ян Казимир встретил ее с озабоченным видом.

- Видишь, - сказал он ей, - собираюсь на великую войну. Раз нужно покончить с этим негодным хлопством, то при помощи Божией сделаем это, не откладывая. Скоро выступаем.

Он раза два прошелся по комнате.

- Есть у тебя знакомые среди женской прислуги подканцлерши? - спросил он, остановившись перед старухой.

- Ха! Старая блажь-то еще не выветрилась! - ответила Бертони.

Король нахмурился.

- Не говори об этом легкомысленно, - сказал он серьезно, - это несчастная женщина. Выбрала себе такого мужа...

- Который не позволяет ей баламутить, - рассмеялась итальянка.

Но Ян Казимир топнул ногою и сказал с сердцем:

- Не смей мне говорить этого!

Итальянка пожала плечами, подперла голову рукой и замолчала.

- Так есть у тебя там знакомства?

- Разумеется, есть, - сказала Бертони. - Сама пани подканцлерша была ко мне ласкова, покупала у меня кружева, шелк.

Ян Казимир, смягчившись, подошел к ней.

- Побывай там, только не от меня, нет; узнай, что там творится? Как они живут? Этот грубиян делает все ей наперекор, она обливается слезами. Узнаешь - придешь рассказать мне, но обо мне чтоб речи не было. Я король и опекун, и ничего больше; понимаешь - ничего больше! А если плохо исполнишь поручение, не показывайся мне на глаза!

Он говорил так внушительно, серьезно, по-королевски, что итальянка, привыкшая к очень фамильярному обращению с ним, на этот раз не посмела ничего возразить.

Она только воспользовалась аудиенцией, чтобы попросить короля не присылать к ней больше Стржембоша, и пожаловаться, что он совсем забыл ее.

- У меня и без того довольно хлопот, - отвечал король, - некогда теперь заниматься пустяками, а о верных слугах я никогда не забываю. Что касается Стржембоша, то он ничем не хуже других, и я его люблю.

Сказав это, король отвернулся.

- Так разузнай и сообщи мне, - заключил он, и пошел в соседнюю комнату к карликам, которые по обыкновению передрались. Одна из обезьян на цепочке вмешалась в эту домашнюю войну, и, набросившись на карликов, колотила бабу по голове. Как раз пора была разнять их.

Через день Бертони явилась в замок и пыталась добраться до короля при помощи кого-нибудь из придворных, но все, заранее предупрежденные, отделывались от нее, пока не явился Стржембош.

С большой предупредительностью он провел ее в уборную, где король привык принимать таких посетителей, как старая итальянка.

Бертони принялась рассказывать с большим одушевлением.

- Добралась до пани подканцлерши, но если бы не кружева и не шелка, вряд ли бы меня допустили, такой там надзор установлен за всеми, кто является во дворец. О совсем не так, как бывало у Казановского. Тогда она была там госпожой и королевой, а теперь раба! Так меня допрашивали, что уже не думала добраться до ее милости. Пришлось показывать кружева и шелк. Только после многих допросов, переходя от одного к другому, дошла до самой пани. Ах, как она изменилась, похудела, пожелтела! Глаза заплаканные. Но не собирается уступить - настоящая пани. Я бы не хотела быть на месте ее мужа!

Король пожал плечами.

- Мне пришлось быть очень осторожной, - продолжала Бертони, - потому что в таких домах не стесняются подслушивать у дверей. Наконец, выбрав удобную минуту, я шепнула ей, что прихожу не от себя, что высокая особа очень беспокоится о ней; но о вашей милости, Боже упаси, не заикнулась. Сначала бедняжка расплакалась, а потом стала проклинать день и час, когда отдала ему руку! Не знаю уже, что там выйдет, но жить они друг с другом не будут. Она не утратила мужества. Сказала мне потом: у меня двое братьев, привязанных ко мне, в случае надобности они придут мне на помощь. Я не позволю себя извести, как две жены, которых он ограбил и замучил, нет! Буду для него наказанием Божиим за все его грехи. Он сделал меня несчастной, и я не дам ему жить спокойно.

Король слушал внимательно, с выражением то жалости, то негодования на лице.

Бертони продолжала:

- Потом, снова поплакав, сказала мне: "Теперь мой муж несколько смягчился, и открытой войны между нами нет. Опять живем спокойно, только ненадолго. Он оказался даже таким любезным, что предложил мне отправиться вместе с ним, так как ее милость королева также собирается ехать".

- Пусть и она едет! - перебил король с очевидной радостью. - Пусть едет!

- Она тоже не имеет ничего против этого, но говорит, что тут есть какой-то расчет и хитрость, что он либо не доверяет ей и потому берет с собою, любо задумал что-нибудь, чего не угадаешь.

- Бояться ей нечего, найдет защитников! - неосторожно вырвалось у короля. - В дороге, на глазах у людей ему нельзя будет преследовать ее, придется следить за тем, чтобы не уронить себя самого.

Бертони добавила:

- Бедная пани! А какая вокруг нее роскошь, какое богатство! Но, что в них, когда они облиты слезами!

- Милейшая Бертони, - сказал король, потирая руки, - если уж ты умела туда пролезть, и кружева тебе отворяют двери, то при первой возможности наведайся снова и принеси мне весть.

Итальянка кивнула головой в знак согласия.

- Хорошо, милостивый король мой, отвечала она, - а за услугу я прошу одной награды: не посылай ко мне того молокососа, твоего служителя, потому что он кружит голову моей дочери, а я ее за него не отдам.

Король усмехнулся.

- Хлопец учтивый, порядочный и я его люблю; что ты имеешь против него?

- Во-первых, то, что он гол, как турецкий святой! - крикнула раздраженная Бертони. - Во-вторых, то, что у него ни кола ни двора, и имя совсем не ведомое, а я выдам дочь только за сенатора.

Король расхохотался.

- С которым она будет так же счастлива, как подканцлерша с тем грубияном!

Сказав это, он ушел, не продолжая разговора. К огорчению Бертони, провожал ее до выхода Стржембош, и хотя она ничего не отвечала, занимал ее разговором.

Все готовились в поход. Радзеевский,- связывавший с ним важные расчеты, отправлялся с огромным двором и обозом, а так как с ним ехала жена, то их сопровождали лучшие кареты, кухня, серебро, шатры, персидские ковры, предметы пышной обстановки Казановских, на которых, к несчастью, были вытканы гербы, не позволявшие подканцлеру называть их своими. Всем слугам был отдан строгий приказ: так вешать и ставить ковры, попоны и всякую утварь, чтобы гербов не было видно.

Так как воеводы и военачальники каждой земли должны были самостоятельно вести свои отряды посполитого рушенья, то перед самым выездом короля в Люблин около него не оставалось почти никого, кроме хранителей печати.

Радзеевский, хоть и должен был вести рейтаров, поручил их полковнику, а сам остался при дворе и королеве. Ему было очень важно выслужиться перед Марией Людвикой.

Хотя король и королева жили в ладу, а под влиянием воинского духа Ян Казимир отказался от своего легкомыслия, но Радзеевский видел, что королева знает мужа и не может питать к нему большой привязанности и доверия. На это он и рассчитывал.

В беседах с нею он расхваливал короля, но всегда предательски, подчеркивая какой-нибудь изъян, а главное, делая его смешным в глазах королевы, что не было трудно.

Карлики, обезьяны, забавы короля, его снисходительность к служащим, непостоянство, несмотря на все похвалы Радзеевского его сердцу, благородству, доброте, доставляли достаточно материала для сплетен, а пустейшая мелочь, ловко высказанная, оставляла по себе след.

Подканцлер главным образом налегал на то, хоть и не высказывался более откровенно, что все ведение похода зависело от Марии Людвики, и доказывал, что король своей небрежностью может все испортить, что он нуждается в понукании и контроле, а между тем никого, кроме жены, не слушает.

Это льстило королеве, которая, веря, что Радзеевский желает добра ей и Речи Посполитой, готова была пожертвовать собой и собиралась в поход. Радзеевский, по его словам, хотел взять с собой жену, чтобы пребывание королевы в лагере не так поражало, на что королева соглашалась, хотя очень недолюбливала пани подканацлершу.

На вид все складывалось иначе, чем было в действительности, и коварный интриган потирал руки, обещая себе извлечь пользу из недоразумений и в случае надобности вызвать их, чтобы явиться посредником.

Отношения с королевой складывались по его желанию, но с королем, который не умел притворяться и выдавал себя, Радзеевский никак не мог поладить. Втирался к нему, сидел, надоедал, прислуживал, но никаким способом не мог преодолеть его явного нерасположения и отвращения.

Король был вынужден принимать и слушать его, но делал это с таким очевидным отвращением, что подканцлер, заискивая, ухаживая, не мог ничего поделать и в конце концов возненавидел его. Однако он не считал дела проигранным.

"Погоди, - говорил он про себя, - будешь и ты нуждаться во мне; я добьюсь того, что ты станешь ласковым, но тогда я стану другим, и дешево не продам себя".

Опутывать короля, создавать для него лишние хлопоты, умножать затруднения было главной заботой подканцлера.

За глаза он не стеснялся высмеивать его и представлять каждый его поступок или смешным, или продиктованным королевой.

Именно в тот момент, который является самым светлым за все время правления, а может быть, и жизни Яна Казимира, так как он воспрянул духом и сумел подняться на такую высоту, как никогда, подканцлер старался высмеивать его в глазах людей и подрывать доверие к нему.

Их сношения имели своеобразный характер. Подканцлер, побеседовав с королевой, шел обыкновенно на половину Яна Казимира, а так как он был хранитель печати, то перед ним всегда были открыты двери.

Король, узнав о его приходе, хмурился, делал гримасу и старался устроить так, чтобы отделаться от него, разговаривая с кем-нибудь другим или под предлогом какого-нибудь занятия. При этом между ними происходила настоящая комедия.

Если король поворачивался влево, канцлер с бесстыдством и циничной назойливостью забегал с левой стороны, если король поворачивался вправо, забегал с правой.

Если король, не обращая на него внимания, разговаривал с кем-нибудь другим, он вмешивался в разговор и заглушал собеседника, не смущаясь молчанием. Так он преследовал свою жертву из комнаты в комнату, доводил ее до последней степени раздражения.

Часто, чтобы отделаться от него, Ян Казимир соглашался на его просьбы и давал ему то, чего он хотел.

Радзеевского и забавляло, и злило, что он не мог преодолеть отвращения и предубеждения короля. Он видел, что другие ловко добиваются расположения короля, тогда как к нему он относится с неизбежным и возрастающим со дня на день отвращением, и мстил ему за то своею назойливостью.

В последнее время он, никогда раньше не заикавшийся о своей жене в беседах с королем, умышленно начал упоминать о ней. Ян Казимир пропускал это мимо ушей.

- Могу похвалиться вашему королевскому величеству, - сказал однажды подканцлер, - что моя любезная супруга, чрезмерно избалованная своим покойным мужем, сначала вступала со мной в жестокие стычки и препирательства, но все это кончилось желанным миром. Она, наверное, будет сопровождать в походе королеву.

Король молча смотрел на него.

- Ведь я уже на третьей женат, - шутливо прибавил подканцлер, - expertus sum, знаю, как нужно действовать с женщинами, и льщу себя надеждой, что сумел приобрести расположени пани подканцлерши, хотя это стоило мне немалых трудов.

Король ни слова не ответил на это уверение, но Радзеевский, не смущаясь, продолжал:

- Прежде всего мне пришлось принять меры против влияний, о которых нетрудно было догадаться и прекратить некоторые отношения. Есть люди, которым доставляет удовольствие расстраивать отношения между супругами. У моей Эльзуни было слишком много приятелей и льстецов; я постарался их удалить. Теперь у нее никто не бывает без моего ведома.

Прибытие канцлера, к счастью, положило конец этим излияниям, в высшей степени неприятным для короля. В присутствии высокой духовной особы Радзеевский должен был замолчать и принялся ухаживать за епископом.

Этого рода назойливые приставания повторялись почти каждый день, и король не мог отделаться от них. Радзеевский часто приходил в качестве посланного от королевы, и в этих случаях был еще нахальнее и врывался даже в спальню. Придворные все хорошо знали об этих отношениях, всячески помогали королю отделываться от подканцлера, но его нахальство переходило все границы.

Радзеевский попробовал пожаловаться королеве на дурное отношение к нему короля, и она говорила об этом с мужем. Ян Казимир, что с ним редко случалось по отношению к жене, нахмурился.

- Но что нужно от меня этому человеку? - воскликнул он. - Я дал ему печать, на которую были гораздо более достойные кандидаты, у него много староств, женился на богатой и все-таки не хочет успокоиться. Не скрою, его общество и разговоры для меня неприятны.

- Однако этот человек, - возразила королева, - может быть и очень полезным, и очень вредным. Лучше иметь его за себя, чем против себя.

- Я бы не желал, - с живостью ответил король, - иметь его ни за, ни против меня, потому что он мне противен. Говорят, что наш предок Ягелло не выносил запаха яблок; так и я не выношу запаха этого подканцлера.

Королева усмехнулась.

- Не забывайте, что вы король, - сказала она, - а это налагает обязанности. Приходится иметь дело и с неприятными людьми.

Король тяжко вздохнул и, желая переменить тему разговора, завел речь о холмской иконе, о паломничестве в Ченстохов, о великолепном алтаре черного дерева с серебряной оправой, устроенном там по завещанию Оссолинского, чудотворных образах в Бельзи, в Червенске и в других местах. Холмскую икону он хотел взять с собою в поход.

Королева молчала, а затем сказала несколько слов о французских монахинях, которых поселила в Варшаве, о ксендзе де Флери, своем духовнике, о своем желании сопутствовать мужу; о злополучном же подканцлере больше не было сказано ни слова.

На другой день король, который был очень уступчив по отношению к жене, старался отнестись к подканцлеру любезнее, сказал ему несколько слов, выслушал его заявление, не отворачивался от него.

Радзеевский тотчас угадал влияние королевы и очень обрадовался, но не изменил своего обращения с королем.

VII

В лагере под Люблином, куда собирались все войска, было в это время гораздо больше оживления и движения, чем в Варшаве. Сюда сходились набранные полки, и каждый из старшин готовился к походу, заранее рассчитывая, сколько времени может длиться посполитое рушенье и война. Думали не об ее результатах и последствиях, а о ее стоимости и тяготе. Только старое рыцарство радовалось войне.

Знакомый уже нам Ксенсский, служивший в полку Собесских, состоял ротмистром в дивизии Любомирского, куда принес с собою свое всегда бодрое и веселое настроение, воинский дух и охоту к бою.

В то время было немало подобных ветеранов, поседевших на службе Речи Посполитой, храбрых воинов и людей недюжинной оригинальности, каких уже не встретишь в нынешнем вылощенном и как бы выкроенном на общий лад веке.

Тогда люди еще росли свободно, как деревья в лесу, пуская ростки своих фантазий.

Ксенсский, с его острым языком и добрым сердцем, хоть и пользовался широкой популярностью, но не был одним из тех, на которых в войске показывали пальцами и о которых слагались такие легенды, что им трудно верить.

Перед выступлением короля из Варшавы Стржембош, убедившись, что в королевской хоругви ему будет трудно служить, ввиду требовавшихся здесь дорогих вооружения и запасов, отпросился у короля к дяде и поехал в Люблин. Дядя писал ему, обещая свое содействие и помощь; Стржембош рассчитывал на его поддержку и покровительство и отправился в путь.

Он думал, что, приехав на место, без всяких затруднений отыщет Ксенсского, но войско было так велико, что, хотя Сташека знали все, никто не мог указать, где его найти, не знали даже, стоит ли он в лагере, в палатке или в городе.

Только под вечер, измученный, голодный, обегав все улицы и рынки, Стржембош нашел Ксенсского в гостинице.

Встреча была очень сердечной. Дызма тут же рассказал, что у него есть и чего ему не хватает.

У Ксенсского по обыкновению комната была полна приятелей, и только тут Стржембош мог составить себе понятие о старом рыцарстве. Не было двух сходных лиц и ни одного такого, глядя на которое нельзя было бы догадаться, что это за человек.

Одеты они были в самые разнообразные костюмы, иной по-венгерски, другой по-татарски, по-итальянски, по собственной фантазии; одежда у того чрезмерно короткая, у другого непомерно длинная; шапки у всех разные; лица изуродованы, изрубленные, иные без глаз или с провалившейся от пули щекой. Настроения и манеры были так же разнообразны, как лица. Иной, как сел на лавку, подперши голову руками, так и сидел целые часы, не говоря ни слова; другие не умолкали ни на минуту, некоторые напевали.

Молодого человека тотчас стали расспрашивать, когда король двинется из Варшавы? Прямо ли пойдет на Люблин? Правда ли, что королева с придворными паннами едет с ним?

- Только бы скрипок не забыли, - заметил Стржембош, - прежде чем запляшем по-татарски, не худо протанцевать гавот.

- Но ведь это курам на смех, - вмешался один ветеран, - мало у нас и без того возов и прислуги, чтобы напустить в обоз бабья. Дойдет до боя с казаками, придется оставить целую дивизию для их охраны.

- Мне думается, - перебил Стржембош, - что королева только проводит мужа, а когда услышит о неприятеле, вернется в Варшаву. Говорят, ее мать была настоящая амазонка и отличалась воинственным духом; но дочь вряд ли сядет на коня. Что касается короля, то никогда еще он не был так увлечен рыцарским ремеслом, как ныне. Им живет, о нем думает; проснувшись, спрашивает о войске и занимается им по целым дням. Дай Бог только, чтобы рушенье собралось вовремя. Посланы уже вторые вицы (Королевские грамоты о сборе всеобщего ополчения (посполитого рушенья) рассылались привязанными к пруту, почему и носили название "вица" (т.е. прут).), третьи, наверное, придется посылать отсюда.

Долго тянулись беседы у Ксенсского, но с наступлением темноты все начали расходиться, так как ночью трудно было попасть в гостиницу.

Стржембош остался у дяди.

- Ах! Отцы мои! - воскликнул он, когда все разошлись. - Я все-таки довольно долго живу на свете и разных людей насмотрелся, а таких, ей-богу, не видывал!

Ксенсский рассмеялся.

- Что же ты в них видишь особенного?

- Все, - ответил Стржембош, - и лица, и одежда, и речь, и обычай.

- Потому что они не мещане, - сказал Ксенсский, - выросшие в городских клетках, а настоящее старое рыцарство, выросшее и жившее в поле, - люди, привыкшие постоянно рисковать жизнью, ну и живущие на свой лад. Заметил ты на лавке огромного детину в грубой епанче, с исхудалым лицом, остроконечной головой, впалыми щеками и проницательными глазами, не молодого уже, у которого руки до того чешутся при бездельи, что он все время потирал ими о стол? Это у нас знаменитый человек. Теперь ему нечего делать, но когда мы были в Валахии, в занятой неприятелем земле, мы бы все пропали с голода без этого человека. Когда требовался корм для лошадей, хлеб для людей, в таких местах, где десятеро прошли и ничего не нашли, наш Венгоржевский неведомо каким способом добывал и хлеб, и корм. Отправится, бывало, едет, не торопясь, молча, высматривая и разыскивая, и никогда не вернется с пустыми руками. Те, которые видели, как он действовал, не могут найти слов в похвалу его проницательности. Как псы выслеживают зверя, так он выслеживал тайники и недоступные запасы. Да мало этого: приедет бывало в поселок, все припрятано, разыскивай тут, трать время, так нет, он так умел объясняться с людьми, что те ему сами показывали. Без квитанций ничего не брал. Сохрани Бог, чтобы взять не под расписку.

"Пусть эти бедняги утешаются хоть клочком бумаги, - говорил он. - Заплатят ли по нему, меня не касается, я не подскарбий, но не могу допустить, чтобы люди и кони умирали с голода".

На жалобы же Венгоржевский, сложив руки, отвечал: жаль мне вас, бедные люди, но война имеет свои права; молитесь об избавлении от мора, голода, войны и огня; а я тут ничего не могу поделать.

- В войске известное дело, - продолжал Ксенсский, - пошлют кого-нибудь за хлебом и кормом, а жители его подкупят, сунут ему горсть талеров и отсылают к соседям. С Венгоржевским этот способ не годился, денег он не брал и никому не оказывал снисхождения, кроме вдов и сирот. А заметил ты дюжего костлявого, с огромным носом, молчаливого человека, который скорее лежал, чем сидел за столом?

- Еще бы! - ответил Стржембош. - Я всех заметил; этот показался мне что-то чересчур уж тяжелым и неповоротливым.

Ксенсский засмеялся.

- Это знаменитый рубака, а зовут его Пржеслав Горынский. Сколько этот человек людей изрубил, того не сочтешь, и всегда одинаковым способом. Правда, у него и конь приучен. Становится он всегда в первом ряду с краю. На коне, так как у него длинные руки, а туловище короткое, он не кажется особенно сильным. Манера у него всегда одна. Выезжает вперед несмело, медленно; и если кто столкнется с ним, после одного-двух ударов поворачивает коня и пускается наутек. Неприятель, понятно, гонится за ним, отдаляясь от своих. Он позволит себя догнать, повернется: тут уж что ни взмахнет саблей, то голова летит с плеч. Затем, отерши клинок, не торопясь, возвращается к своим. В сомкнутых рядах ему тесно; он бьется, но не так охотно, а когда выберется в открытое поле, чувствует себя, как дома. Раз, вернувшись домой из похода на татар, он привез в тороках у седла мешок. Хозяйка его, поздоровавшись с мужем, стала рассматривать его узлы. Увидела мешок: "Это что?" Пан Пржеслав усмехнулся: "Это, - говорит, - ехали мы еловым лесом, и набрал я рыжиков, да боюсь, погнили". Развязала она мешок, заглянула в него, вскрикнула и едва на ногах устояла. Мешок был полон отрубленных татарских ушей. Хотели их выкинуть, но он велел сначала пересчитать. Уж не знаю, много ли их насчитали, но он клялся, что от каждой головы брал только по одному уху.

Крашевский Иосиф Игнатий - Божий гнев. 4 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Божий гнев. 5 часть.
- Погоди, хлопец, - прибавил, смеясь, Ксенсский, - много еще насмотриш...

Божий гнев. 6 часть.
Он махнул рукой. Ксендз Лещинский не имел от короля поручения делать е...