СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Крашевский Иосиф Игнатий
«Божий гнев. 3 часть.»

"Божий гнев. 3 часть."

Ян Казимир слушал, бледнея. Привыкший уважать благочестивых людей, он чувствовал в этом незнакомом старце что-то не от мира сего и невольно подчинялся ему духом, но величество короля было задето.

- Знаю, - сказал он, подумав немного, - что я выбран в несчастный час, но надеюсь не на себя: верю в Провидение и помощь Божию, в милосердие Божией Матери.

Бояновский покачал головой.

- Бейте себя в грудь, - сказал он, - ты и твой народ, разве вы заслужили милость? Оскверненных грехами Бог не может поддерживать, а вы еще не очистились от ваших грехов. Молитва не преклонит Господа, ни жертвоприношения нечистыми руками... сердца ваши развращены и остыли. Диких зверей выпустил на вас Иегова мститель, они будут терзать вас и точить вашу кровь, пока не опомнитесь и не покаетесь. Горе тебе и твоему королевству.

Король не смел ответить, рад бы был уйти, но какая-то сила удерживала его, точно прикованного к месту, перед этим старцем, который сидел, как суровый судья, и не хотел даже взглянуть на него.

Молчание длилось довольно долго, наконец Казимир сказал смущенным тоном:

- Молись за меня и за всех...

- Молюсь и творю покаяние за свои и за ваши грехи, - отвечал Бояновский, - но глухим остается Бог, потому что не перестаете грешить. Покарал вас, раздавил, кровь ваша лилась рекою, рабы ваши стали господами вашими; ругаются над вами и издеваются, а вы?.. Пируете да грозите... И воюете на словах, ожидая, что Бог пойдет за вас и сметет неприятеля, а вам даст легкую месть в руки! Терпел Господь, но пришел час кары Его. Имели пророков, которые вам предсказывали - не верили им; имели знамения на небе и на земле - и оставались к ним слепыми; наступила кара... И вместо покаяния проклятия и жалобы на устах... Горе тебе и твоему королевству!

Бояновский говорил тихо, точно сам с собою, почти не глядя на короля, а Ян Казимир, оправившись от страха, оскорбленный непочтением к величеству, уже возмущался и думал только, как бы ему уйти, когда местный пробощ, боязливый старичок, подошедший на последние слова Бояновского и с испугом услыхавший их, стал делать из-за короля знаки, чтобы он замолчал.

- Не замыкай мне уста, - обратился к нему старец. - Не от кого ему здесь правды услышать. С кафедры ему будут льстить, у алтаря благословлять; а он грешник, такой же как мы, и хуже нас, потому что он и грехи его поставлены вместо светильника. Богу уже обещался и не исполнил обета; присягнул теперь королевству, а до конца не дотянет.

Король взглянул на пробоща.

- Он - сумасшедший, - пробормотал тот, - уйдем.

Бояновский остался па ступеньках костела и, услыхав шаги уходящих, поднял глаза.

- Горе тебе и твоему королевству! - повторил он еще раз.

Двери костела были только притворены; старец встал, опираясь на посох, так как хлопца при нем не было, пошел, с трудом волоча ноги, в костел.

Перед главным алтарем теплилась лампадка, но кругом царил мрак, в котором лишь кое-где блестела позолота или сверкала хоругвь. Бояновский подошел к самому алтарю, опустился на колени и пал ниц, рыдая. Посох выпал из его рук, он обратился к Богу с громким рыданием и стоном.

Ян Казимир, еще не оправившийся от смущения, услышав этот вопль, остановился. Пробощ хотел удержать его, но тщетно. Старик притягивал его к себе, возбуждая в то же время тревогу; пугали его безжалостные речи. Дойдя до дверей костела, король вошел внутрь и в невольном сокрушении опустился на колени, набожно сложил руки, молился и слушал.

От главного алтаря доносились отдельные стихи покаянных псалмов...

В Варшаве короля ждали неблагоприятные известия. Правда, Мария Людвика уже встала с постели и чувствовала себя лучше, но казацкая буря, несмотря на уступки послов, отправленных к Хмельницкому, еще не была усмирена.

Зазнавшийся Хмель не хотел отпустить пленных и издевался над послами словами и обращением. Кисель, подозреваемый обеими сторонами, сделался настоящим мучеником ради блага Речи Посполитой. Хмель называл его изменником Руси, поляки - изменником Польши; но он не опускал рук и выпросил хоть перемирие, уставив границей Горынь.

Тем временем Ракочи уже вступил в соглашение с поляками; узнали о послах из Москвы, а Хмель гадал, кому поддаться, и соображал, что всего лучше будет перейти в подданство к турку, потому что он мог обеспечить наибольшую свободу.

Ян Казимир совершил два паломничества, одно за другим, к чудотворному образу в Червенске, помня о грозных предсказаниях Бояновского, о которых ничего не сообщил Марии Людвике.

Стржембош, единственный из придворных слышавший эти дерзкие предсказания, тоже никому не заикнулся о них. Мария Люд-вика, насколько могла, настаивала, чтобы король сам стал во главе войск; тем временем другие, по назначении трех регентов, Фирлея, Лямцкоронского и Остророга, старались убедить короля и королеву, что выступать против хлопов и казачества самому королю значило бы ронять королевское достоинство.

Леность Яна Казимира охотно поддавалась этому аргументу, хотя королева оспаривала его. Одно время события как будто оправдывали короля и тех, кто отговаривал его от выступления. Пришло известие, что казаков выгнали из Заслава, что каштелян краковский отнял у них Бар, крепость и город, а каштелян каме-нецкий нанес им серьезное поражение.

В доказательство были доставлены в Варшаву знамена, которые Казимир тотчас отослал в Червенск, приписывая все чудесному заступничеству Святой Девы, Червенскую икону которой он особенно почитал.

Так боролись в варшавском замке два влияния, поочередно беря перевес; но Бутлер предсказывал, что в конце концов королева одолеет, оденет короля в доспехи и отправит на войну.

Она сама, хотя еще далеко не оправилась от болезни, постоянно говорила, что отправится вместе с ним.

Пришедшее из Рима разрешение не позволяло уже откладывать свадьбу, которая была назначена на Троицу.

С королем произошла моментальная перемена, он постарался убедить себя, что он счастливейший человек в мире, относился к Марии Людвике необыкновенно предупредительно - а Бутлера даже уверял, что этот брак был его заветным желанием.

Таким образом, в конце мая решилась судьба обоих. Нунций, который усердно хлопотал о получении разрешения в Риме, и знатнейшие сенаторы были приглашены во дворец в Краковском предместье, где Ян Казимир решил сыграть свадьбу.

Мария Людвика в эти торжественные дни постаралась принять радостный вид, принуждала себя к смеху и веселью, но из-под этой позолоты минутами проглядывали тоска и даже отчаяние.

Чем ближе она узнавала мужа, тем сильнее чувствовала, что должна положиться только на собственные силы и влияние.

Веселое настроение короля, который дважды пустился в танец, один раз с Казановской, другой с Любомирской, его оживление, разговорчивость только напугали Бутлера.

- Придется нам поплатиться за это! - сказал он Стржембошу. - Никогда я так не боюсь короля, как в ту пору, когда он очень весел; это значит, что скоро последует гнев и раздражение...

После пиров и бесед, длившихся несколько дней, причем, по обычаю, королеве были присланы богатые дары, оказавшиеся очень кстати ввиду опустевшей казны, Мария Людвика убедила короля созвать сенаторов для решения вопроса: должен ли король сам отправиться на войну и следует ли созвать посполитое рушенье? (Всеобщее ополчение.) Она употребила все свое влияние, чтобы верховное гетманство предложили королю и просили его идти на неприятеля.

Ян Казимир, постоянно побуждаемый ею, проникшийся рыцарским духом, не спорил и, пока находился под ее влиянием, высказывал горячее желание идти на войну.

Многие возражали против посполитого рушенья, не желая распространять страх и открыто признавать опасность положения. Все еще воображали, что с хлопами нетрудно справиться.

Удачные действия некоторых отрядов на Волыни придали уверенности противникам посполитого рушенья. Знамен, отбитых у казацких полков в этих стычках, было прислано в Варшаву столько, что король и королева, предпринявшие новое паломничество в Червенск, сложили их полсотни перед алтарем Святой Девы.

Эта набожность, впрочем, не поколебала решения короля самому принять участие в войне. Королева настаивала на этом и имела на своей стороне всех, желавших добра королю.

Одним из тех доверенных лиц, перед которым Мария Людвика не скрывала своих мыслей и побуждений, был канцлер Радзивилл.

- Князь, - сказала она ему откровенно, - вы должны помочь мне отправить короля на войну. Несчастное прошлое тяготеет над ним: неудачи, бестолковые перемены, легкомыслие, быть может, случайное. Военная слава безусловно необходима для него. Я не сомневаюсь в его мужестве, и раз он выступит в поле, то я уверена, проникнется рыцарским духом и всем сердцем будет выполнять свои обязанности.

- Наияснейшая пани, - отвечал Радзивилл, - конечно, нам следует побуждать его стать во главе войск; но если, упаси Боже, что и сам не допускаю, поражение...

- О! нет, нет! - воскликнула королева. - Победа несомненна! Не следует ни минуты сомневаться в ней. Одно обаяние имени, слух... не может быть, чтобы они не повлияли на чернь. К тому же при короле будут опытнейшие советники и отборные войска. Не следует лишать его славы, которая так необходима, чтобы внушить уважение и доверие к нему...

Имея за собой Радзивилла, королева привлекла на свою сторону и Оссолинского и других, сумела даже повлиять через свой двор на приближенных короля, не исключая Бутлера, и заставить их поддерживать в короле надежду на победу и славу.

Все это пошло глаже, чем можно было ожидать. В первый раз в жизни Казимир оказался твердым в своем решении. Все вокруг него приняло рыцарский вид, звон и лязг оружия раздавался даже в передней. Мелкие победы, о которых получались - правдивые или ложные - вести, явное покровительство неба, которое он чувствовал над собой, усиливали его охоту к легкому, как казалось, завоеванию лавров. Может быть, от него скрывали некоторые подробности, которые дали бы более правильное понятие о положении борьбы с взбунтовавшимся казачеством.

Пока это происходило в Варшаве, лучшие силы Речи Посполи-той с истинным героизмом, достойным вечной славы, сопротивлялись громадным полчищам черни, вдесятеро превосходившей их числом, - голодая, испытывая недостаток в средствах обороны, постоянно угрожаемые всюду забиравшейся изменой...

Осада Збаража - это эпопея, увековечить которую бессильно перо. Это голодный, но веселый героизм, презрение к смерти, ежедневное пожертвование жизнью, под аккомпанемент ругательств озверевшей черни, опьяненной победами и горилкой!..

За этими збаражскими окопами стояли истинные искупители грехов народа, заслужившие мученический венец. Через тех, которым удалось выбраться из осажденного города, в Варшаве знали о критическом положении осажденных, о необходимости скорой помощи, с королем или без короля, но никто не представлял себе всей крайности, всей опасности, всего ужаса положения войск, лишенных даже хлеба.

Только королева, которой нужно было склонить мужа к выступлению в поход, давала полную веру известиям из Збаража, другие же оспаривали их. Не верили в татар, не хотели верить в полтораста тысяч казаков, стоявших перед окопами, за которыми менее двадцати тысяч богатырей оказывали до сих пор героическое сопротивление - пока, наконец, посланные гонцы, сообщившие о близком голоде, недостатке пороха и пуль и окончательном изнурении защитников, не заставили ускорить выступления.

Решено было, что король отправится в Люблин, куда должны были собраться обещанные войска.

Ян Казимир казался помолодевшим, веселым, бодрым и таким оживленным и уверенным в победе, как никогда.

- Пора положить конец этой смуте! - говорил он с жаром. - И при помощи Божией... сдается мне, что час наступил!

Кое-кто толковал о татарах.

- Хоть побожиться, нет их и не будет! - уверяли другие.

IX

С блестящей свитой, сопровождаемый королевой, благословляемый духовенством, полный отваги, король выехал из Варшавы.

Мария Людвика вернулась успокоенная. Добилась того, чего хотела: сумела сделать рыцарем и победителем человека, который до тех пор носил на себе только клеймо неудачника и неспособного. Достигла почти чуда, заставив Казимира продолжительное время сосредоточивать свои мысли на одном предмете, не давая ему разочаровываться и отступать.

Все вокруг него дышало теперь рыцарством, боем, героическим желанием пролить кровь за веру и отечество. Следует, однако, прибавить для объяснения этого пыла, так неожиданно разгоревшегося, что начинавшаяся война казалась в Варшаве и Люблине легким походом, в котором имя короля, разглашаемое молвою, ниспровергнет врагов, как звук иерихонских труб. Но уже в Люблине грозные вести показали, что победа и разгром неприятеля вряд ли дадутся так легко.

Однажды вечером, когда король собирался стать на молитву, ему сообщили, что из Збаража прибыл гонец от панов региментарей (Начальников.).

Это был известный многим Стопковский, но даже ближайшие друзья с трудом узнали в оборванном, изнуренном, исхудалом, бледном, с посиневшими губами и лихорадочным огнем в глазах солдате, когда-то бодрого, здорового, веселого товарища.

Он принес письмо от воеводы, осажденного в окопах, но вид его был красноречивейшим письмом, наилучшим свидетельством того, что терпело войско.

Пока король, бледнея, читал письмо, Стопковского осыпали вопросами, на которые он отвечал неохотно.

- Что я вам буду толковать, - говорил он угрюмо, - посмотрите на меня, мы все там такие. Съели с голодухи лошадей, собак, крыс... Не знаю, не придется ли нам скоро есть друг друга...

Его усадили за обед, стараясь оживить и возбудить в нем надежду, но бедняга столько натерпелся и еще больше насмотрелся, что кровавые воспоминания не могли скоро изгладиться.

- Не спрашивайте меня, - говорил он дрожащим голосом, - потому что, если вы не можете сейчас же поспешить на помощь угнетенным братьям, ваше сердце разорвется, слушая, что мы там вытерпели и терпим. Только чудом мужества и неустанной бодрости объясняется то, что мы еще не сделались жертвой кровожадной черни! Спешите под Збараж, ради Бога под Збараж, пока еще не поздно, а то придется насыпать могильный курган да оплакивать убитых!

Письма, принесенные Стопковским, говорили то же самое, и король был так потрясен ими, что хотел немедленно выступать в поход; но сенаторы подняли крик, доказывая, что король не может рисковать собою, пока не собраны достаточные силы, так как разослан уже третий указ о сборе посполитого рушенья, а шляхта собирается так медленно, что там, где должны быть тысячи, не оказывается и сотен. Почти ежедневно приходит какой-нибудь отрядец, хоругвь, горсточка людей, унылых и совершенно лишенных того огня, который обещает победу. Старшины и король пылали нетерпением, но идти было не с кем.

Это было то славное посполитое рушенье, о котором позднее с горечью говорил тогдашний поэт (Морштын):

Дрогнули горы высокие - малую мышь породили,

Тучи разверзлись огромные - маленький дождик пролили...

На посполитое рушенье, вижу я, ты уповаешь,

Но испытай его мужество, живо сомненье узнаешь.

Сам тогда скажешь, конечно, что эта великая сила -

Тоже большая гора, что ничтожную мышь породила!

Parturiunt montes...

С теми силами, которые у него были, королю пришлось тронуться в путь, а прибытие изнуренного гонца из Збаража послужило вождям предостережением двигаться с крайней осторожностью, как в неприятельской стране, где никто не был безопасным от хлопов, и всякий чувствовал себя окруженным врагами.

Впечатлительный король, хотя не мог долго оставаться в одном и том же настроении, но тем сильнее чувствовал в первую минуту то, что видел своими глазами. Сообщение Стопковского потрясло его до глубины души и на минуту совершенно изменило. Героизм осажденных, к которым нужно было спешить на помощь, собственное достоинство и сознание опасности сделали его другим человеком. Он ни днем, ни ночью не давал покоя страже и дозорам, не ложился спать, не раздевался, отдавал и отменял пароли, не позволял расседлывать своих коней, едва прилегши отдохнуть в палатке, уже вскакивал. Приказывал зажечь факелы, объезжал войско, даже сторожевые пикеты, чтоб видеть их своими глазами.

Такое необычайное рвение должно было и в других возбудить мужество и бодрость. В войске сразу повеяло другим духом, хотя Стопковский не мог его принести, так как был подавлен только что пережитой грозой.

Чего никто не мог бы предвидеть, Сапеге и другим вождям приходилось удерживать и уговаривать короля, чтобы он подождал прибытия посполитого рушенья.

Хуже всего было то, что при такой поспешности не было времени разузнать, не поджидает ли их где-нибудь на дороге неприятель, как это предполагал Стопковский, утверждавший, что татары непременно ударят на них.

Другие спорили с ним, ссылаясь на то, что простой народ ничего не знал и не слыхал о татарах, не догадываясь, что этот простой народ молчал умышленно...

Много русинов, сердце которых лежало к Хмелю, служило под хоругвями панов, шедших с королем, и никто не подозревал в них изменников. Они убегали ежедневно, возвращались обратно и приносили умышленно ложные вести.

Стопковский, который уж наслышался и насмотрелся в Збараже на всякое предательство, тщетно предостерегал.

Как же можно было бояться человека, который, щедро одаренный вчера, покорно целовал панскую руку, падал на колени, клялся в верности, а ночью, похитив лучшего коня, бежал служить казакам.

Постоянно препираясь о татарах, о которых говорили, хотя никто еще не видал их, король довольно быстро дошел от Замостья до Зборова, а здесь уже сожженные деревни и беглецы, спасавшиеся от татарской неволи, подтвердили, что Орда помогает казакам.

Но о ее численности и местонахождении ничего не было известно, тогда как татарский хан уже захватил Пелку, хорунжего острожского полка, и некоторых других и пытками заставил их рассказать все, что они знали о войске и короле.

На разлившейся от дождей Стрыпе у Зборова, когда король в день Успения Богородицы хотел отслушать мессу в костеле на другом берегу реки, произошла первая стычка с татарами.

Король при всем своем рвении знал о збаражских делах только то, что сообщили ему письма, доставленные Стопковским, а о татарах и их силах почти ничего, тогда как хитрый Хмель сосчитал его полки и силы и указал татарам, где им искать польского короля с его обозами. Он и сам с частью своих пошел за ними в арьергарде. Только теперь открылись глаза у тех, которым еще не случалось иметь дела с казачеством и его хитростью, которые относились к нему легко и смеялись, когда им говорили, что у Хмеля есть свои люди и в Венеции, и в Ватикане, при Кесарском дворе и при дворе султана, - им ясно стало, что неприятель-то страшнее, чем казалось, и что его постоянное пьянство и грубость, и холопское обличье были только нарочно надетой маской.

Прежде чем узнали о татарах, Корыцкий, стоявший у переправы с острожским полком (тем самым, который потерял в Торопове Пелку и Жолкевского), уже схватился с ними и хоть имел только горсть против целой орды, но успел задержать ее. С другой стороны татары напали на растянувшийся обоз, при котором не было никого, кроме прислуги; она разбежалась, возы загромоздили дорогу, и поднялась страшная суматоха.

К счастью, королевская свита не растерялась и мужества у нее оказалось больше, чем счастья.

Прежде всего надо было оборонять мосты и обоз. Пошел туда охотником молодой Витовский и решил стоять стеной, пока король не подойдет с войсками. К нему присоединился Оссолинский, староста Стобницкий и пять хоругвей воеводства русского. Они не только выдержали натиск, но и отразили татар.

Это, однако, не могло тянуться долго, хотя к ним присоединился Сапега с семью хорошо вооруженными хоругвями и хотя мужество не убывало. Орда, вдесятеро сильнейшая, заливала окрестности - черневшие от нее, как от муравьев, и шум битвы заглушал колокольный звон в костеле.

Печальным, поистине, предвестием было это вступление в Зборов, при котором пали храбрейшие охотники, старавшиеся удержать орду, пока король не переправился с войсками и не построил их. Первым погиб Витовский, радом с ним подполковник Залуский, а мужественного Сапегу, под которым убили коня, слуги вынесли на руках.

Король в особенности жалел Балдуина Оссолинского, сына канцлера, присоединившегося к королевской свите только для того, чтоб найти смерть, молодого Тышкевича и многих других из отборнейшей русской шляхты. Нельзя было даже утешать себя тем, что этими жертвами была куплена победа, так как результат выразился только в том, что король, окруженный татарскими полчищами, успел переправиться через реку, расположиться лагерем и окопаться.

Войско не имело даже времени перевести дух и отдохнуть, так как пришлось немедленно разбивать .укрепленный лагерь и окружать его валом, а огромная сила орды, в которую вчера еще не верили, сегодня уже давала себя знать слишком осязательно.

Только тем и мог утешаться король, что по мере опасности росло мужество, так как эта первая, и уже такая кровавая, стычка не только никого не смутила, но и необычайно подняла дух.

Поздно вечером, когда в избу, где поместился король, вошли Оссолинский, оплакивавший сына, Станислав Потоцкий, Юрий Любомирский, покрытый пылью и забрызганный кровью уцелевший Сапега, а с ними все храбрейшие вожди, - они не могли нахвалиться мужеством, которое проявило все войско; за исключением разбежавшихся на минуту обозных служителей, не было человека, который бы поколебался под градом стрел и натиском татар.

- Наияснейший пан, - заметил молодой Собесский, староста яворовский, - это день великой славы для польского оружия, потому что застигнутые врасплох, имея дело с превосходящими силами, в самом невыгодном положении, мы действительно совершили чудо, отразив неприятеля. Довольно одного Ковальского, чтоб сохранить память об этом дне.

- Какого Ковальского? - спросил король.

- Хорунжего земли львовской, - отвечал Собесский. - Татары отрубили ему правую руку, державшую хоругвь; он схватил хоругвь в левую и прижал ее к груди, а когда и ту отрубили, сам бросился на хоругвь и защитил ее.

- А Речицкий, староста уржендовский, - вмешался каштелян брацлавский, Стемиковский, - я видел, как он отбивался с тремя хоругвями и был убит.

- Речицкого тем более жаль, - прибавил Собесский, - что у нас не хватает толмачей для допроса пленных, а он отлично говорил по-турецки, по-арабски, по-персидски и по-татарски.

- Мне жаль моего Чарнецкого, убитого в обозе, - вздохнул король.

- Не перечесть наших потерь, - прибавил канцлер Оссолинский. - Шли мы - осторожно высылая разведчиков, стараясь узнавать о неприятеле: ничто не помогло. Народ заодно с казаками, а нам только кланяется да лжет; победы Хмеля вскружили головы ему и всем...

Ян Казимир еще не хотел верить в великие силы Орды, но ежеминутно приносимые вести подтверждали это. Оссолинский и Юрий Любомирский, как и все опытные люди, советовали величайшую осмотрительность.

- Нетрудно догадаться, - сказал канцлер, - что это Хмельницкий наслал на нас татар, чтоб не дать нам явиться на помощь Збаражу. Мы должны пробиться сквозь их полчища... и рассеять их. Долго стоять на одном месте не в их обычае.

- Дай Бог, чтобы мы справились с ними, - отвечал Собесский, - но можно опасаться, что их собралось такое множество, против которого ничего не поделает все наше мужество.

Всю эту ночь никто в лагере не сомкнул глаз. Опасались и за войско и за особу короля, который проявил большое мужество, но и неосторожность, и недостаток опыта. Поэтому воеводы выбрали шесть человек из храбрейшей молодежи и приказали им ни на шаг не отходить от короля. Позднее Ян Казимир оставил при себе только двух из них: Ендржеевского и Сладковского, находя себя в достаточной безопасности в главном корпусе Гувальда, где была немецкая пехота и гусарские хоругви.

Разосланные во все стороны разведочные отряды нигде не могли отойти далеко. Окрестности кишели татарами. Лес, кустарники, лощины были наполнены ими.

В короле старались поддержать мужество и отвагу, но, собравшись позднее на совет у Оссолинского, вожди должны были признать, что здесь, пожалуй, готовится второй Збараж, если не удастся в скором времени сломить и рассеять татар.

- Если б Орда действовала сама по себе, одна, - сказал Оссолинский, - то будь она вдвое многочисленнее, я бы не боялся так, как теперь; но мы не с татарами имеем дело, а с Хмельницким, невидимая рука которого чувствуется во всем. Он сосчитал нас раньше, чем мы сами подсчитали свои силы, он наслал на нас татар, а сам стоит за их спиной, и я точно вижу его.

- Святая правда, пан канцлер, - подтвердил молодой Собесский. - Мы стали жертвой его хитрости, в которую не хотели верить; пора нам убедиться, что мы имеем дело не с ничтожным врагом. Нам бы тоже следовало действовать хитростью, а к этому мы не склонны, хотим взять благородством. Вот как Ковальский, дать себя изрубить в куски - это наше дело, а обхитрить неприятеля...

- Правда, - тихо сказал Оссолинский, - в такой крайности нам не мешало бы прибегнуть к хитрости, но я не вижу, что тут можно придумать.

Собесский немного подумал.

- С казаками эта хитрость не имела бы успеха, - сказал он, - но с татарами, которые раньше служили Речи Посполитой, брали от нее подарки, и не так лукавы, как казаки, - почему бы не попробовать?

- Если б мы хоть Речицкого сохранили, который мог бы переговорить с татарами, - заметил Оссолинский, - но и его у нас отняла злая доля.

- Не стану хвалиться, - ответил староста яворовский, - но, может быть, я мог бы заменить его.

- Вы? - спросил Оссолинский. Собесский поклонился.

- Постараемся их побить, - прибавил он, - если поможет Бог, тем лучше; если ж не одолеем - попробуем купить...

Канцлер задумался.

- Это мысль, которой нельзя пренебрегать в нашем положении, - медленно произнес он. - Сохраните ее при себе... Кто знает? Может быть, она принесет избавление.

- Не разглашая ее, - сказал Собесский, - можно, однако, кое-что подготовить на всякий случай. Наверное, у нас найдутся захваченные раньше или в сегодняшней свалке пленные татары. Я бы выбрал кого-нибудь из них и потолковал с ним. Потом можно его выпустить, как бы случайно, чтобы он рассказал своим, что требуется.

Оссолинский находил положение таким критическим и опасным, что совет Собесского, с виду заносчивый и странный, не казался ему смешным или негодным.

- Делайте, что вам кажется лучшим, - сказал он, - но под свою ответственность. Попробуйте... Я многого себе не обещаю, но следует испытать все меры, когда дело идет не только о жизни, но и о чести нашей и короля... До чего мы дошли, попущением Божиим, за наши грехи! - заключил он, ломая руки.

Молодой Собесский вышел из шатра.

Солдат душою и телом, он уже ориентировался в расположении войска, вождей, обоза и палаток, - так что ночь не помешала ему найти дорогу к окопам. Он только спрашивал встречных: есть ли в лагере пленные татары, и не слышал ли кто о знатнейших из них.

Навстречу ему попался Стржембош, который и из собственного любопытства и для короля рыскал по лагерю и собирал всевозможные сведения.

- Все татары связаны, - сказал он Собесскому, - и брошены в кучу посреди лагеря, чтоб не сбежали; а то эти дикари перегрызают веревки и расползаются, как черви. И на что их оставлять живыми? Поотрубать бы им головы

- Веди меня к ним, - сказал Собесский.

В обозе все еще были на ногах, так что отыскать пленных не представляло затруднений. Они лежали не в палатке, а на земле, в луже, в куче, и все были связаны друг с другом. Запах кожухов и тел издали давал знать о них.

При свете факела Собесский, обходя кучу, мог заметить, что многие тяжело раненные были уже трупами. Около них стояли лужи крови, но криков и стонов не было слышно, только хрипение и вздохи умирающих.

Собесский заметил среди них мужчину сильного сложения, с повелительным выражением лица, судя по одежде, если не царька, то мурзу.

Он наклонился к нему и шепнул несколько слов по-татарски. Пленник поднял на него черные, полные ненависти глаза; но ничего не ответил и отвернулся. Собесский велел отвязать его от кучи и, не развязывая ему рук, вести в палатку. Не упираясь, пассивно подчиняясь, как бревно, татарин дал себя вести за Со-бесским. Стржембош из любопытства пошел за ними.

Придя в палатку, староста явороский прежде всего велел дать пленнику воды. Татарин долго и жадно смотрел на них, как бы раздумывая, принимать ли, но жажда палила его; он схватил ковш и осушил его до дна.

Собесский начал говорить. Стржембош, не знавший ни слова по-татарски, старался только по выражению лиц догадаться, о чем говорил староста. Татарин долго хранил угрюмое молчание; наконец у него вырвалось какое-то слово. Собесский подхватил его; у татарина развязался язык - с обеих сторон посыпались вопросы и ответы.

Татарин, окончательно изнуренный, опустился на землю и снова умолк. Староста еще долго говорил, потом кликнул служителей и велел им отвести татарина к остальным пленным.

Чуть светало, когда король в беспокойстве уже объезжал свои отряды. Старые воеводы знали, что татары для удобства стрельбы из луков всегда начинают с нападения на левое крыло. Здесь поставили Любомирского, который готов был дать им энергичный отпор. Ветер, поднявшийся на восходе солнца, был в помощь полякам, так как дул от королевских войск в лицо татарам, что ослабляло силу полета стрел и относило их в сторону.

Лихорадочное состояние, из которого король не выходил со вчерашнего дня, усиливало его боевой пыл, хотя зрелище татарских полчищ, над которыми развевались три зеленые бунчука Гирея, и уверенность, что за ними стоят казаки, поджидая только сигнала, делали победу очень сомнительной.

Около полудня король со своей свитой и отрядом стражи еще объезжал ряды.

Как предвидели, первое столкновение произошло на левом крыле у Любомирского; здесь войско сбилось в такую плотную массу, что нельзя было различить рядов. Король с небольшого холма следил за сражением, как вдруг у него потемнело в глазах; татарская рать сломила первые ряды, которые бросились врассыпную.

Он не верил глазам, когда Пузовский прибежал от Любимирского с мольбою о помощи, - тем более красноречивой, что губа у него была прострелена, рот полон крови, и стрела еще торчала.

Немецкая пехота, под начальством Гувальда, находившаяся при короле, двинулась навстречу бегущим, но и сам Ян Казимир бросился к ним, забыв об осторожности. В ту минуту рыцарская кровь заговорила в нем.

Кинувшись навстречу бегущим, он бил одних шпагой, у других хватал за узду коней, указывая на неприятеля.

Голос и вид разгневанного короля пристыдили и остановили бежавших, а в то же время немецкая пехота дала залп. Татары не устояли, смешались, начали отступать.

После отражения этого первого нападения, в котором татары ничего не добились, стали считать потери, оказавшиеся незначительными; войско не падало духом, - но все чувствовали, что хвалиться победой не приходится и что если бы все татарские силы обрушились на королевское войско, то под их натиском, наверное, пришлось бы отступить.

Никто не высказывал этого; напротив, старались придать себе отваги, рассказывая о различных эпизодах боя, вытаскивая обломки стрел из одежды; но на душе было беспокойно. Король и теперь не хотел отдохнуть. Он, как вождь, чувствовал в эту минуту все, что бродило в мыслях его войска.

Наступила ночь, хмурая, черная и душная; обозная прислуга и простые солдаты, чувствуя, что вожди сомневаются в успехе, видя их пасмурные лица, замечая, с какой тщательностью всюду расставляют стражу, начали тревожиться.

В такой толпе одно слово может вызвать сметение. Головы были ошеломлены боем и зноем, может быть, и водкой; кто-то заметил, что к королевским возам прилаживают веревки, снятые накануне; другому показалось, что он видел коней, которых собираются запрягать; третьему померещилось, что уже свертывают палатки.

Этого было достаточно, чтобы в войске, как молния, распространилась весть:

- Паны собираются утекать! Король уходит, а нас оставляет на резню и бойню татарам!

Никто не проверял и никто не сомневался, что воеводы хотят спастись бегством, как под Пилавцами; весть эта распространялась из палатки в палатку; поднялись ропот, тревога, беготня, смятение, крики.

Стржембош, возвращавшийся в королевскую избу, встретив на дороге двух-трех перепуганных, засмеялся им в глаза и выбранил их, однако сообразил, что об этом следует доложить королю.

Подбегая к дверям, он столкнулся с ксендзом Цицишевским и Тышкевичем, чашником литовским, которые спешили сообщить королю о том же.

Король собирался читать вечернюю молитву с ксендзом Лисицким, иезуитом, своим капелланом, когда Цицишевский, Тышкевич и Стржембош ворвались в избу, не постучавшись.

- Наияснейший пан, - крикнул Тышкевич, - нельзя терять ни минуты! Надо предупредить великое замешательство, быть может, позор. В обозе прошел слух, что воеводы и сам король хотят уйти ночью, чтобы спастись от плена. В лагере невероятная тревога и смута.

- Что же делать? - спросил король.

Мужественный капеллан, ксендз Лисицкий, которому вскоре суждено было заплатить жизнью за свою отвагу, крикнул Стржембошу:

- Коня государю! Факелы. Едем в обоз! Пусть увидят лицо короля, пусть узнают, что все мы готовы отдать жизнь и что никто не думает спасаться!

Ян Казимир, который уже целый день переживал такой подъем духа, как никогда в жизни, и питал доверие к своему капеллану, тотчас повторил:

- Коня! Факелы!

Тышкевич побежал к Любомирскому, ксендз Цицишевский к канцлеру, чтобы они присоединились к королю.

Но Ян Казимир и не думал ждать их. Надев шляпу, он вышел с ксендзом Лисицким на крыльцо.

- Живее, коня!..

Ему подвели коня, Стржембош держал его под уздцы, опасаясь темноты и суматохи, среди которой приходилось объезжать полки.

Слуга прибежал с зажженным факелом.

- К полкам, по порядку! - крикнул Ян Казимир.

В лагере король мог воочию убедиться, что ему донесли правду. Между шалашами и палатками толпились группы, кричавшие:

- Король и паны уходят!

Король ударил шпагой по плечу первого встретившегося ему крикуна.

- Король! - крикнул он громким голосом. - Я здесь ваш король! Смотрите, я не думаю уходить, я готов погибнуть с вами! Что с вами сделалось? Опомнитесь! Шляхта хочет оставить короля, солдаты гетмана! Сегодня Господь Бог оказал нам свою милость в опасном положении, а завтра мы одержим победу Именем Его! Неужели ваша трусость и подлость заставят нас потерять то, что мы уже выиграли! Зачем же вы шли и начинали дело, если у вас не хватает мужества? Я останусь здесь до конца, хотя бы пришлось сражаться одному; сложу голову, а не уступлю!

Вслед за королем ксендз Лисицкий, одушевляемый мужеством, доказательства которого он давал ежедневно, подхватил:

- Вечный стыд и позор нам и нашему имени, если уступим дикой орде!

Смущенные и умолкнувшие жолнеры расступились, некоторые принялись оправдываться, но королю некогда было их слушать; он уже мчался далее, повторяя те же слова. Приостанавливался среди толпившихся и выбегавших из палаток и кричал:

- Я здесь!.. Остаюсь здесь и никуда не ухожу!

На эту суматоху, поднявшую на ноги весь лагерь, прискакал Оссолинский.

- Сейчас прибыл гонец от посполитого рушенья, которое идет к нам с большими силами; может быть, утром будет уже с нами!

Собесский, который тоже сел на коня, не преминул прибавить:

- Татары рады отступиться от казаков! Все складывается как нельзя удачнее. Осажденные в Збараже отбиваются победоносно и учинили великую резню.

Все это разом успокоило разгоревшийся было переполох, так что несколько человек, уже севшие на коней и собиравшиеся удрать, поспешали вернуться, прячась, чтоб их не заметили. Не досчитались только немногих трусов, но подумали, что они погибли во вчерашней стычке.

Умы успокоились. Король не хотел сразу вернуться к себе, но сначала объехал весь лагерь.

Уже светало, когда он с ксендзом Лисицким, собиравшимся отслужить мессу, возвращался к своей свите. Времени для отдыха уже не оставалось, да и кто думал об отдыхе?

Одушевление овладело главным образом теми, которые вчера проявили наибольшую тревогу.

Когда король вышел после мессы на крыльцо, двор быль полон ротмистров, начальников, старшин, дожидавшихся распоряжений. Все клялись, что готовы биться до последней капли крови.

Затем войско начало строиться так же, как вчера. В тылу, за обозом, находилось местечко; лагерные валы доходили до русской церкви, которую вчера отбили и заняли казаки. Однако они не решались нападать с той стороны, так как она была сильно укреплена.

Наступил уже день, когда разом казаки ударили на левое, а два татарских хана на правое крыло, которым командовал Оссолинский.

Закипел ожесточенный и упорный бой, в котором приняло участие и обезумевшее мещанство, ударившее в набат и зажегшее солому на сигнальных шестах по дорогам. Мещане по знакомым им дорогам подводили казацкие отряды. Загремели пушки, и немецкая пехота двинулась в бой. Нападающие не отступили, но и войско не поддавалось им.

Королю вспомнилось обещанное подкрепление, которое, однако, не подходило.

- Стржембош, - обратился он к стоявшему подле него и кипевшему желанием броситься в бой юноше. - Хочешь отличиться, - попробуй... Ступай в обоз, собери прислугу, праздных людей, которых там множество болтается без дела; попытайся воодушевить их, пусть возьмут оружие из запасов, а лоскут полотна от палатки заменит хоругвь. Может быть, неприятель, увидев новые силы, отступит.

Поймав на лету королевское приказание, Стржембош пришпорил коня и помчался в обоз. Одному Богу известно, какие аргументы он пустил в ход, но спустя какие-нибудь полчаса он и старый жолнер Забуский вели уже под хоругвями из скатертей целое войско, состоявшее из служителей и возчиков, которое ринулось в бой с таким неистовством, точно хотело пристыдить своих панов. При первом натиске они выбили казаков из местечка в поле, но чересчур зарвались, и когда казаки сообразили, с кем имеют дело, то принялись жестоко рубить и сечь. Только драгуны Плесницкого, старосты опочинского, двинувшиеся к ним на помощь, спасли остатки.

Стржембош, который вместе с Забуским вел отряд прислуги, только в поле заметил, что ксендз Лисицкий, с крестом в руке одушевлявший обозных, раненный сперва легко, потом второй и третьей пулей, упал с коня.

Дызма бросился к ему, чтобы помочь выбраться из-под коня, но когда наклонился над ним, услышал из окровавленных уст только последний вздох:

- Иисус-Мария, Иосиф! Ксендз Лисицкий испустил дух.

К концу дня все оставались на своих местах, но потери были огромные. Правда, татары ушли, казаки скрылись. С виду победа осталась за королем, но вождям было ясно, что еще несколько таких побед - и сопротивление станет невозможным.

Когда вечером подсчитали потери, король оплакивал не только своего любимого капеллана, но и около двух тысяч храбрейших жолнеров, ротмистров и офицеров своих сорока семи хоругвей и много храбрейшего шляхетства из ополчения. Взяли в плен татарского мурзу и много черни, но не оставили их в живых.

Наступила ночь, король прочел благодарственную молитву; в лагере довольно бодро и весело, осматривая раны, толковали о минувшем дне. Это было одно из тех столкновений, не громких, без видимого успеха, но требующих больше усилий, мужества, жертв, чем иная блестящая победа.

Оссолинский, сообразив все, присвоил себе вчерашнюю мысль Собесского. Он вошел в избу короля с пасмурным лицом.

- Благодарение Богу! - встретил его Ян Казимир. - Питаю наилучшие надежды. Надо надеяться на подкрепление.

Канцлер помолчал.

- Наияснейший пан, - сказал он, наконец, - я тоже теряю надежды, но если можно пощадить шляхетскую кровь, то нужно попытаться. Не следует обманывать самих себя, держаться мы можем, но збаражских героев не освободим, а сами так ослабеем, что, если подойдут новые татарские полчища, кто знает, - устоим ли мы.

Король развел руками.

- На Бога Заступника надежда наша! - воскликнул он.

- Я думаю, - продолжал Оссолинский, - что следует попробовать, не удастся ли каким-нибудь чудом оторвать татар от казаков. Их надо купить.

- Каким образом? - спросил король.

- Я пошлю пленного татарина с письмом к Ислам-Гирею. Спрошу его: почему он, союзник Польши, не сохранил верности и дружит с нашими врагами? Мне говорит предчувствие, что этот способ может оказаться для нас спасением. На посполитое рушенье трудно надеяться. Казачество, предоставленное самому себе, не в состоянии будет бороться с нами и Збаражем... Так я пошлю письмо? - прибавил он после некоторой паузы.

- Неужели придется выпить до дна чашу унижения? - возразил король.

- Не будет унижением простой вопрос, ведь мы ничего не просим у них. Татары потерпели поражение, добычи награбили немного; дадим им хотя бы все наши деньги, до последнего гроша, лишь бы отступились от казаков.

Король задумался, не ответил.

- Оружия из рук не выпустим, - прибавил Оссолинский, - но если кровь можно выкупить золотом?..

- Боюсь, что этот договор с татарами ляжет на меня пятном и грехом, - медленно произнес король, - но я обязан щадить драгоценную кровь, а сломить казачество необходимо; делай же, что Бог внушает.

Ян Казимир вздохнул.

- Не хочет Бог благословить мое оружие, - прошептал он с грустью. - Да будет воля Его!

ЧАСТЬ II

I

Рано утром выпал дождь и обмыл побоище, как бы теплыми слезами.

Король встал после непродолжительного отдыха в беспокойстве; ночь и сон уже угасили в нем воинский пыл, охоту к бою, даже уверенность в покровительстве неба. Он встал с постели с отчаянием в душе.

Напротив, войско являло теперь добрый пример мужества и готовности к жертвам, когда Ян Казимир терпеливо объезжал лагерь, готовясь пролить кровь, но унылый и упавший духом. Много было причин для этого унылого настроения: ему недоставало для ранних молитв и набожных бесед героического ксендза Лисицкого; много и других легло с ним на поле битвы. Вместо этого любимого капеллана пришел служить мессу ксендз Цицишевский.

Он не решался и спрашивать о тех, кого не видел на обычных местах, чтоб не получить то и дело повторявшегося со вчерашнего дня ответа:

- Убит!..

Из старшин первым явился с пасмурным, хмурым лицом Ос-солинский, и король, несмело поздоровавшись с ним, тихо спросил:

- Что же, думаете послать письмо Ислам-Гирею? Раздумывал я об этом, не знаю...

Он смутился, опустил глаза, не докончил...

- Я уже послал письмо с пленным, - сказал канцлер.

- Выйдет что-нибудь из этого? - продолжал Ян Казимир. - Как вам кажется?

Оссолинский слегка пожал плечами.

- Надо было попробовать, - ответил он, - хотя, конечно, нельзя быть уверенным в успехе.

Король вздохнул и замолчал. Все придворные, привыкшие к таким переменам в своем государе, сразу заметили, что встал он другим человеком, и что вчерашний рыцарь превратился в почти робкого монаха.

Теперь он то и дело становился на колени и молился. Потом садился, точно по принуждению, на коня, объезжал лагерь, почти не открывая рта, и с тревожным видом возвращался в избу.

Татары в этот день не нападали всеми силами, казаки тоже держались поодаль; происходили только мелкие стычки на флангах.

Ян Казимир несколько раз созывал к себе тех, которые могли дать ему подробнейшие сведения об Орде, и, наконец, сказал Ос-солинскому:

- Татар великое множество; посполитое рушенье не собирается; если нам не удастся отразить их, а казаки нагрянут с другой стороны, быть нам в осаде, как збаражцам...

Канцлер ничего не ответил.

Как в ту памятную ночь пыл и мужество короля тотчас отразились на войске и заразили его, так теперь выражение лица, движения, перешептывания и совещания с Оссолинским отражались на придворных, на старшинах и на войске. Сомнение, если не страх, закрадывалось в сердца.

С любопытством расспрашивали целый день послов, сновавших между лагерем Ислам-Гирея и королевским.

По лицу канцлера трудно было о чем-нибудь догадаться; оно оставалось, как всегда, гордым и задумчивым; видели только, что он очень занят, и собравши к себе толмачей и писцов, хоть сколько-нибудь понимавших по-турецки и по-арабски, толкует с ними. Писали что-то и переписывали.

Шутник Скаршевский заметил:

- Начинают лить чернила. Боюсь, как бы не осталось от них черных пятен.

Непроницаемый канцлер не выдавал себя даже перед королем и только вечером, когда все вожди собрались обсудить план дальнейшего похода для освобождения Збаража, он вошел со свойственной ему величественной осанкой, держа в руке, как знамя победы, письмо от Ислам-Гирея с ответом на запрос от имени государственных чинов Речи Посполитой.

Канцлер был вынужден сделать первый шаг, хотя это дорого ему стоило. Он пытался говорить в письме грозным и гордым тоном, но само обращение к хану было признаком слабости. Татарам напоминали о союзе, о подарках, которые им давали, и которые они называли "гарач".

Ответ хана, довольно мирный, выражал готовность вступить в соглашение с Речью Посполитой.

Как только было принесено это письмо Ислам-Гирея, вместе с переводом на латинский язык, многие из вождей, окружавших короля, еще не знавшие всего о предпринятых с целью примирения шагах, выступили с громкими протестами. Старые ротмистры и полковники готовы были идти и биться, погибнуть или, окопавшись, как Вишневецкий под Збаражем, обороняться в ожидании посполитого рушенья, но выпрашивать мира у хана и кланяться татарину казалось им невыносимым срамом!

Король, однако, тотчас заткнул им рты, вступившись за Оссолинского и откровенно заявив, что предпочитает щадить кровь.

После минутного изумленного молчания поднялись оживленные споры, посыпались резкие слова. Канцлер, поддержанный королем, оставался при своем, защищаясь искусно и красноречиво.

- Я сам питаю величайшее почтение, - заключил он свою речь, - к героическим подвигам панов региментарей в Збараже, но когда можно избежать очень серьезного риска для короля и войска и вместе с тем пощадить христианскую кровь, то я не сочту стыдом вступить в переговоры с ханом и заплатить ему. Оторвать его от казаков, заставить выпустить осажденных панов региментарей, привести его к покорности если не оружием, то переговорами, - я не поколеблюсь.

Король молчал, но, видимо, сочувствовал ему. Старшины, однако, ворчали и упирались.

- Лучше отдать жизнь, чем постыдно бить челом этим дикарям... Примером должны служить нам збаражцы, которые до сих пор оказывают геройское сопротивление, тогда как мы уступаем, еще ничего не сделав.

Но старых не слушали, король и Оссолинский брали ответственность на себя. Те, которые уходили с совета, возмущались, иные же обращали в шутки и балагурство свое смущение. Короля обходили, а канцлера ругали и издевались над его благоразумием.

Все современники свидетельствуют о господствовавшем в то время насмешливом настроении, с которым, впрочем, мы встречаемся на каждом шагу и в тогдашних дневниках. В самых серьезных случаях смеялись и подшучивали над людьми и происшествиями. Этих неисправимых насмешников, не щадивших никого, не исключая самих себя, вежливо называли шутниками. К ним принадлежал незадолго перед тем умерший в Кракове дельный солдат и остроумный сумасброд Самуил Лащ, коронный стражник, который приказывал, в знак своего презрения к закону, подбивать себе плащ вынесенными против него приговорами и декретами, а умирая, когда к нему явились кредиторы, велел подать цыганскую скрипку, с которой никогда не расставался, и предложил им сыграть на ней. Ничего больше они не могли от него добиться, так как он отдал Богу душу.

Таким же был Сигизмунд Скаршевский, бывший придворный Владислава IV, и Станислав Ксенсский, храбрый солдат, с острым, как бритва, языком. Тем же духом веселого равнодушия был проникнут Пасек, подшучивавший решительно надо всем.

В лагере короля под Зборовым не было недостатка в этих шутниках; тут находились и Скаршевский, и Ксенсский, множество им подобных. Они немедленно принялись балагурить по поводу канцлера и его сношений с татарами; но их окружала толпа, которая рада была откупиться и вернуться домой, не испытав голода и лишений.

Однако большинство было против Оссолинского, которого издавна не любили, ставя ему в вину гордость, погоню за титулами и подстрекательство Владислава IV к войне, за которую теперь расплачивались.

Не было у шутников недостатка в острых шуточках по адресу Оссолинского, короля, себя самих и сравнения збаражцев со сборовцами.

Эта склонность к балагурству была одним из признаков века, как бы отчаявшегося в будущем. Быть может, не осталась без влияния на развитие этого настроения Реформация и полемика между старой Церковью и сторонниками новизны; но действовали и другие влияния. Образ жизни, беспрестанно пиры, лагерная жизнь мужчин исключительно в своем обществе, без участия женщин, развязывали языки.

Это остроумие, часто не лишенное трагической нотки, пробивается в письмах Вацлава Потоцкого, в прекрасных стихотворениях Морштына, во многих памятниках того времени... и в жизни тогдашних людей, точно игравших с судьбою. Была в этом известная доля рыцарского духа, но больше скептицизма и легкомыслия.

На Оссолинского набросились бы, быть может, еще яростнее, если б не король, открыто стоявший на его стороне. К его сану еще питали уважение, хотя явное охлаждение Яна Казимира отняло у него много блеска.

Обрадовались было его геройскому настроению, когда он заявлял, что готов положить жизнь, объезжал днем и ночью лагерь, рассылал людей, отдавал приказания, строил войска, и были изумлены, когда увидели, как он внезапно остыл, приуныл, умолк и вернулся к молитве.

Некоторые, оправдывая его, винили во всем посполитое рушенье, которое не шевелилось и не приходило. Над ним издевались.

Тем временем канцлер, не обращая ни на что внимания, очень ловко вел переговоры, одни тайно, другие явно и официально. Татары уже соглашались на устройство съезда и высылку комиссаров. Говорили уже о заложниках, о месте, о времени. Оссолинский был уверен в успехе.

Едва все это устроилось, хотя и под секретом, казаки уже знали, что произошло. Они сунулись было к Ислам-Гирею с целью удержать его на своей стороне, но он грубо прогнал их.

Весь этот поход обошелся ему уже довольно дорого, а добычи принес мало. Он предпочитал иметь дело с королем, чем с Хмельницким, который, обманывая, дурача польских комиссаров, точно так же манил обещаниями татар, пользуясь ими для своих целей.

Через несколько дней канцлер сообщил королю, что с татарами по всей вероятности можно будет поладить за деньги.

Но условия, поставленные ханом, были тяжелы и унизительны. Оссолинский охотно скрыл бы их, так как хорошо знал, что они возбудят гнев и негодование. Татары требовали уплаты постыдного "гарача". Суть дела не изменялась от того, что они соглашались назвать его подарком, как бы вознаграждением войскам, которые Речь Посполитая имела в виду нанять против своих неприятелей.

Хмель, убедившись, что ему не удастся отвлечь хана от союза с королем, тотчас изменил тон и поведение. Несравненный мастер в искусстве лжи, прикрывавшейся то грубостью, то какою-то напускною придурковатостью, то пьянством, Хмельницкий, точно обиженный, начал плакаться, жаждать соглашения и примирения, расстилаться перед королем, изъявлять готовность пасть к его ногам и присягнуть в верной службе.

Из всего, что сообщают современники об этом запорожском вожде, видно, что он был коварнейшим плутом, который обманывал по порядку всех: польского кроля, татар, собственное войско и каждого, с кем имел дело. Его хамелеонское обличье менялось изо дня в день: сегодня горькие слезы раскаяния, завтра пена бешенства, там припадок черного безумия, но ничему этому нельзя было верить: дурачил, водил за нос всех.

С необыкновенной живостью притворялся безумным, бешеным - все это давалось ему одинаково легко. Когда находил выгодным, прикидывался пьяным и придурковатым, потом смирным и покорным, а там снова поражал неистовством и жестокостью...

То пьянство, о котором так часто упоминают, было для него только отличным средством издевательства над людьми. Теперь мы видим, что пьяным он бывал всегда, когда это могло служить его целям.

Убедившись под Збаражом, что нельзя мерить все польское рыцарство пилавецкою мерой, видя, что Ислам-Гирей ускользает из его рук, он тотчас сообразил, что может повернуть в свою пользу мнимый минутный успех поляков.

Лишь только хан вступил с Оссолинским в переговоры о гараче, который называли подарком, Хмель тотчас уведомил, что и он, уступая настояниям Ислам-Гирея, готов вступить в переговоры, заключить мир и присягнуть в верности его королевскому величеству.

Он знал, что усыпит этим не слишком ретиво стремившуюся в бой шляхту, воспользуется временем для лучшей организации сил, и не будет считать себя связанным договором. В польском лагере никто еще не знал о победе Радзивилла, нанесшего серьезное поражение казакам. Хмель был уже уведомлен о ней.

Он хорошо понимал, что король, лишь бы похвалиться в самом начале царствования успехами и договорами, готов принять самые тяжелые условия. Он решил извлечь из этого пользу, и не обманулся в расчетах.

Этот поворот со стороны Хмеля наступил так внезапно и странно, что король и канцлер, не зная, чему его приписать, поздравляли себя с удачной выдумкой вступить в переговоры с ханом.

Оссолинский приписывал этот результат отчасти слухам о приближении грозного посполитого рушенья, король заступничеству Пречистой Богородицы Вельской, которая, после Червенской и Ченстоховской, пользовалась в то время наибольшим почтением.

Лагерные шутники приняли весть о переговорах с негодованием и насмешкой. Простым холопским разумом соображали: легко догадаться, что татары и казаки не уступили бы так, здорово живешь; что-нибудь под этим скрывается! С чего бы это Хмель проявил такое неожиданное смирение!

Другие были рады, что вернутся домой, утешались этим и превозносили короля и канцлера.

"Лишь бы только домой сраму не принести!" - говорили они.

Условий никто не знал, но догадывались, что они тяжело отзовутся на доброй славе польского рыцарства.

Король ничего не говорил, но лицо выдавало его. На вопросы он отмалчивался. Оссолинский отделывался общими фразами, говоря только, что Речь Посполитая одержала важный триумф, а король покрылся славой. О себе он не говорил, хотя легко было заметить, что главную заслугу он приписывает своему искусству.

Ислам-Гирей первый сообщил королю о победе Радзивилла в Литве, и это известие несколько успокоило умы, так как объяснило уступчивость казаков. Поражало только, что хану посылали дорогие подарки и мешки, полные золота.

Как бы то ни было, Хмель явился к королю, пал на колени, присягнул в верности.

- Чего ж вы еще хотите? - говорили обрадованные миром. - Збараж избавился от осады, казаки поступают к нам на службу.

Шутники отвечали:

- Погодите, не окажется ли у медали оборотной стороны...

В это время из Збаража сообщили, что казаки действительно обязались отступить, но Оссолинский обещал им за это щедрый подарок. Отбивавшиеся еще в окопах герои в один голос закричали:

- Лучше погибнуть! Только того недоставало, чтоб мы, заплатив своей кровью, откупались от хлопов деньгами! Передайте им: пусть платят сами; мы не дадим ломаного щеляга!

Все набросились на Оссолинского, и по войску пошла ходить постыдная выдумка: "В Збараже двадцать татар бежали от одного поляка, в Зборове двадцать поляков утекали от одного татарина".

Триумф политики Оссолинского и короля начинал уже превращаться в посрамление. Король еще сохранял хорошее настроение, которое поддерживал в нем канцлер; и так, на вид победоносно, но с тревогой в душе, двинулись в Глиняны, а оттуда во Львов.

Ян Казимир довольно скромно и тихо вступил в русскую столицу. В войске роптали и подсмеивались. Два дня спустя, в городе распространялись жадно переписывавшиеся пасквили:

"Наступил радостный для нас день! Народился мир.

Радуйтесь народы: польский, литовский и русский! Великая победа на бумаге... Просвещенный князь канцлер порадел для отчизны, скрепил печатью славные трактаты. Честь ему и слава!

Статьи трактата с татарами:

- Между Ислам-Гиреем, ханом татарским, и его преемниками с одной стороны, и королем польским и его преемниками с другой заключаются навеки искренний мир и дружба.

- "Его милость король польский ежегодно выплачивает его милости хану гарач в Каменце, а хан, когда ему вздумается проветриться, будет ездить в Варшаву, смотреть комедию в королевском замке.

- В случае наездов, грабежей, похищения людей и скота татарскими чамбулами, король польский не будет обращать на них внимания или жаловаться, чтоб не омрачить взаимной дружбы.

- Татарские войска от Збаража и границ Речи Посполитой уйдут, когда им это будет удобно, а если учинят по пути какие-нибудь эксцессы, то войска Речи Посполитой и не имеют права их преследовать.

- Татары крымские, нагайские, темрюкские, будбанские, пятигорские, черкесские, волощские, мултанские, седмиградские, турецкие, румелийские полки и орды - и другие народы - вольны хозяйничать и распоряжаться в Польше без помехи.

- По ходатайству его милости хана войско Запорожское отпускает королю и предает забвению свои жалобы, претензии, понесенные неправды.

- Статьи трактата с казаками:

- Все стародавние вольности войска Запорожского король снова подтверждает и скрепляет своим дипломом.

- Комплект войска Запорожского определяется в сорок тысяч, но никто не имеет права просматривать реестры и проверять число.

- Паны казаки вольны производить набор в городах, местечках, селах и слободах, в королевских и шляхетских имениях; если они вздумают бунтовать подданных и делать тайные наборы, то на это смотреть сквозь пальцы.

- Зимних квартир, постоев, жолнерских контрибуций в городах и имениях, предоставленных казакам, Речь Посполитая не смеет назначать своему войску.

- Должности и места в воеводствах киевском, брацлавском, черниговском никому другому давать не будут, кроме благочестивых людей.

- Казачество, хотя бы оно изменило десять и больше раз, не подлежит за это ответственности и не подвергнется каре".

Такие и еще более ядовитые памфлеты ежедневно приносили Оссолинскому, а король находил их в своих покоях; раз даже, опустив руку в карман плаща, нашел в нем пасквиль на канцлера, который, впрочем, не читая, сжег в камине.

Не было, однако, недостатка и в льстецах, которые восхваляли как Оссолинского, так и Яна Казимира за Зборовский трактат, называя его избавлением Речи Посполитой.

Для вящего уловления сердец шляхты, была пущена в ход еще одна новинка, пустая, но из тех, которые часто действуют успешнее самой героической борьбы и победы. Король с детских лет одевался по-немецки, по-шведски, словом, по-европейски, и еще ни разу в жизни не надевал кунтуша и жупана. Подал ли ему кто-нибудь эту мысль, или он сам напал на нее, но во Львове он тайно заказал себе несколько богатых и красивых костюмов, и однажды, одевшись по-польски, поехал в костел.

Это чуть не вызвало беспорядков в городе, потому что те, которые видели, не хотели верить глазам, те, которые рассказывали, были подняты на смех, и толпы любопытных сбегались посмотреть на польского короля, хотя в народе слышались и недовольные голоса:

- Платье-то легко носить, а сумеет ли он набраться польского духа!

Были и такие, которые подсмеивались, говоря:

- Хочет покорить наши сердца, но уж очень детским способом.

При всем том, в последние дни пребывания во Львове, когда начали приезжать региментари из Збаража, так как Хмельницкий наконец отступил, и когда началась раздача наград, король являлся в кунтуше.

Возвращавшееся из збаражских окопов войско принесло с собой сильное озлобление и против посполитого рушенья и, против короля, и против Оссолинского, которое еще усилилось оттого, что награды раздавались не по заслугам, а по указаниям придворных и приятелей.

Недостаточно вознаградили доблестнейшего из героев, Иеромию, а об иных и совсем забыли.

Каждый день почти на улицах Львова можно было встретить телеги, на которых тихо и без триумфальных почестей въезжали по несколько изнуренных, израненных збаражцов, и никто их не приветствовал. Сами они горько усмехались своей судьбе и подшучивали над своей долей, но лучшая часть рыцарства относилась к ним с великим почтением. Все толпились вокруг них, расспрашивая о трагедии, которую, как Троянскую войну, можно бы было воспеть в поэме.

Стржембош, у которого в отряде Конецпольского был приятель и родственник, известный балагур, Станислав Ксенсский, очень обрадовался, узнав, что этот храбрый воин, тяжело, но не смертельно раненный, приехал во Львов и приютился в старом доме близ Бернардинов, с несколькими товарищами.

Получив известие от Сташека (так его звали, несмотря на пробивающуюся уже седину), Дызма, с разрешения дворцового маршалка, побежал к нему.

Дом, в котором помещались збаражцы, не отличался ни величиной, ни внутренним убранством. Львов был так полон людьми, что челядь ютилась на рынке и в рядах, под навесами, а паны, даже часть придворных, должны были помещаться в палатах. Из старого, ветхого деревянного домика, вероятно, бывшего постоялого двора, выселили хозяев, чтобы отвести две комнаты под раненых.

Ксенсский с товарищами занимал большую закопченную дымом комнату с маленькими окнами, в которой настлали вдоль стены сена и накрыли его войлоком; тут они и расположились по-солдатски, и после Збаража эта берлога казалась им роскошным дворцом.

В ней помещались трое раненых: Сташек Ксенсский, Матвей Бродовский и Сильвестр Гноинский, вместе с сумками, седлами, сбруей, оружием, занявшими целый угол. В огромном камине челядь варила пищу и грела пластыри. Лавки заменяли столы лежащим на земле.

Страшно было смотреть на этих веселых вояк, походивших скорее на трупы, чем на живых людей, до того они были изнурены и измучены.

Это не мешало им смеяться и шутить, и комната, с раннего утра наполнявшаяся любопытными, оглашалась непрерывным смехом; особенно отличался Ксенсский.

Когда вошел Стржембош, Огашек был увлечен яростным спором с одним товарищем из Зборов, из свиты Оссолинского, который, заступаясь за своего пана, отстаивал честь короля и бывших в Зборове.

Это был некто Сбоинский, simplex servus Dei (Простой раб Божий.), но храбрый солдат и честный малый.

Поздоровавшись со Стржембошем, Ксенсский, который был хотя и не молод, но пылкого темперамента, усадил его на лавку и продолжал спор со Сбоинским.

- Милый мой Сбой, - кричал он тоненьким хриплым голосом, - неужели ты думаешь, что я ставлю наши заслуги - заслуги осажденных в Збараже, изголодавшихся людишек - выше ваших? Ошибаешься! Что мы доказали? Ели мы конину, крыс, кошек, пили вонючую воду из-под трупов, не спали, умирали с голода, и всего только сохранили незапятнанной свою честь; а король с Оссолинским пришли в Зборов, попали в ловушку и на другой день провозгласили победу, заплативши татарам! Разве это не ловкая штука? Каждый служит отчизне, чем может: один дает кровь и жизнь, другой хитрость и жидовский разум!

Сбоинский ежился.

- Но я не умаляю заслуг збаражских героев! - воскликнул он.

- А мы, как Бог свят, - продолжал Ксенсский, - претендуем только на то, чтобы вы снисходительно позволили нам стоять на равной ноге с вами. О себе не говорю, хоть и ранен; но я сам виноват, так как ночью забрался к казакам и отправил нескольких на тот свет узнать, пускает ли святой Петр благочестивых, а под конец и меня самого хватил один, за что Бродовский уложил его; я сам нарвался. Но мне жаль тех добрых товарищей, что уже не вернутся из под Збаража. Жалко Тржебинского, поручика пана Мысковского, который дрался, как лев, а во время битвы так распевал, что мы воспламенялись духом, слушая его, и Ягельницкого, хорунжего, который разговаривал с казаками по-русски так, что любо было слушать; и покойного капеллана нашего, Замбковского, которого чертова пуля среди мессы, тотчас после причастия, когда он обратился к нам, с чистой душою отправила на тот свет, и Сераковского, писаря польного, Сильницкого, Зброжека, старосту Прасницкого, которые положили свой живот за Речь Посполитую. Смущенный Сбоинский хотел возражать, и разгорячившийся Ксенсский не дал ему выговорить слова.

- Прибыли мы во Львов, жалкие остатки, а тут трубят славу канцлеру и королю: одержали-де великий триумф, спасли отчизну, и нам, збаражцам, едва позволяют напоминать, что и мы кое-что сделали...

- Милый пан дядя, - перебил Стржембош, - напрасно вы думаете, что король и мы, бывшие с ним, приписываем себе великие заслуги. Вы бились, как львы, и сопротивлялись дольше; этого у вас никто не отнимает.

- Под конец, - засмеялся Сташек, - канцлер приказал нам заплатить любезным казакам за то, что они нас не съели! Надо было видеть и слышать, как приняли это у нас в лагере. Не поздоровилось бы пану канцлеру, если б он оказался в ту минуту между нами!

Минуту спустя успокоились, и Ксенсский начал, по своему обыкновению, подшучивать. Досталось и Стржембошу, который не хотел перечить старику, но за короля заступался.

- Король! - перебил его Ксенсский. - Мы, старики, его давно знаем. Хоть и опоясался саблей, но солдата из него не выйдет; кунтуш надел, а поляком не сделается. Набожный пан, слова нет, но пойдет туда, куда его поведут.

Дызма, интересуясь Збаражем, начал расспрашивать Ксенсского.

- Что ж ты думаешь, - отвечал ему балагур, - что о Збараже можно рассказать в таких ли кратких словах, как о Зборовском договоре? Если бы мы, которые там были, вздумали описать все, то хватило б на целую жизнь. Не проходило дня без какой-нибудь славной вылазки, не проходило ночи без попытки казаков забраться к нам или обмануть нас. Человек спал одним глазом, а раздеваться и не думал. Да и мало бы оказалось в том проку, потому что рубах для перемены у нас не было, и приходилось только постоянно укорачивать крючки и петли в одежде, потому что мы спадали с тела на глазах. Казацкие пули и сабли, татарские стрелы, - все это было еще ничего в сравнении с ругательствами черни, которая, забравшись под самый вал, кланялась панам.

"Милостивые паны, - кричала она, - что ж вы не спешите собирать чинш? Мы соскучились по вас..."

Иной и отвечал им, но слова его не долетали до них.

Ксенсский вздохнул.

- Хмельницкий, - продолжал он, - убедившись в нашем добродушии, в нашей готовности всему верить и каждое слово принимать за чистую монету, подъезжал к нам с такими дурацкими хитростями, что становилось совестно, за каких глупцов он нас принимает. То и дело являлись письма, послы, беглецы.

Во всем нашем лагере один человек возбуждал в них такую тревогу и ненависть, что имя его приводило их в бешенство: князь Иеремия! Стоило им напомнить его, чтобы они побледнели. Они видели, что он знает их, как свои пять пальцев, ни в чем не верит им, не доверяет их покорности, не может простить им. Ему одному не смел бы глядеть в глаза Хмель, потому что он видел его насквозь, тогда как другие - вроде Хмеля - то братались с ним, то ухаживали за ним, то льстили, то унижались перед ним, и не могли понять, что это за человек. Много бы он дал за то, чтобы добраться до Иеремии, и уж отплатил бы ему, кабы удалось добраться!..

После Ксенсского рассказывал Бродовский, там Гноинский, и можно бы было слушать их день и ночь, а все бы еще оставалось, что рассказать, потому что збаражская трагедия изобиловала такими эпизодами, каких не выдумает самая богатая фантазия.

- Думайте, что хотите, - заключил Ксенсский, - а все это ни к чему... Пришел канцлер Оссолинский, поцеловался с Ислам-Гиреем, побратался с казаками, и отчизна всем обязана ему. Збаражские жолнеры ничего не сделали!

II

В течение всего похода, который привел Яна Казимира под Зборов и завершился пресловутым договором, королева Мария Людвика с пламенным интересом принимала известия, которые приносили ей ежедневно. Все желавшие угодить ей - а немного было таких, которые не добивались этого, так как знали, что она всемогуща, старались собирать новости, держали наготове лошадей, посылали толковых людей, чтобы первыми сообщить ей вести. Мария Людвика чувствовала, что первые шаги короля в поле, во главе рыцарства, имели решающее значение для будущности, и что если он раз покажет себя героем, то ему уже нетрудно будет сохранять за собой эту репутацию. Побаивалась она за него очень и молилась.

На столе у нее постоянно лежала карта той области, где король находился с войском; секретарь Денуайе разыскивал старых людей, которые бывали на границах, на Руси, и могли что-нибудь сообщить о них.

Тревога охватила ее, в особенности, когда начали приходить жалобы на медленный сбор посполитого рушенья, над которым все смеялись. Им стращали казачество, но потихоньку шептали, что на него нечего рассчитывать.

Королева посылала письма Оссолинскому, вождям, королю, иногда и людей, чтобы понукать и подгонять медленно двигавшиеся отряды.

В костелах служили молебны; духовные приносили свои гадания и предсказания, придворные - свои вещие сны о короле, астрологи - вычисления по небесным светилам.

В особенности Денуайе, по уши погрузившийся в астрологические бредни, доставлял королеве вычисления, предвещавшие благоприятнейшие результаты войны, которая должна была закончиться достославным миром.

Королева очень хорошо понимала, что не сделает героя из своего мужа, но она видела из жизнеописаний знаменитых мужей, что эти нередко бывали обязаны славой случаю, и ей не казался невозможным такой же успех для Яна Казимира.

Долго, однако, надеждам и ожиданиям Марии Людвики не соответствовали деяния, о которых она получала сведения...

На освобождение Збаража шли как-то лениво, а посполитое рушенье не собиралось. Силы, с которыми Ян Казимир был вынужден идти в Зборов, были недостаточны для такой победы, которой желала и ждала королева.

О первых стычках ей не было сообщено, а после них так быстро состоялось соглашение с ханом, что королева одновременно получила уведомление о готовящихся трактатах и о битвах, которые, даже расписанные самыми яркими красками, скорее будили тревогу, чем приносили утешение.

Письмо, извещавшее о том, что Оссолинскому удалось оторвать хана от казаков, королева встретила возгласом торжества.

"Un coup de maitre!" - воскликнула она, обращаясь к ксендзу Флери.

Беспокойно, нетерпеливо ожидала она дальнейших переговоров, но известие о них запоздало, а когда наконец пришло, с пышными похвалами делу канцлера, Мария Людвика нахмурилась.

Изложенные вкратце условия давали ей возможность оценить этот трактат, который с виду был победой, а в действительности позором. Она плакала потихоньку; но перед людьми оставалось только хвалить договоры, чтобы люди не заметили, как они постыдны.

Решено было хвалить канцлера и короля, но в душе Мария Людвика скорбела о таком обороте дела, который возвращал королю его старую репутацию: человека бесхарактерного и слабого.

В замке постарались, чтобы та ночь, когда Ян Казимир сказал, что в нем жив еще рыцарский дух, выступила с особенным блеском в описаниях и листках.

Король еще не дошел до Львова, когда в Варшаве появились пасквили на Оссолинского. Во дворец доставили пародию на трактат, ходившую по рукам во Львове. Приказано было уничтожить ее.

Из Варшавы пришло к королю письмо с советом одеться по-польски. Стараниями Марии Людвики канцлеру и королю был подготовлен блестящий прием, причем заранее превозносились их заслуги; но против этого верхнего течения, шло еще более сильное снизу, прославлявшее збаражских мучеников и высмеивавшее збо-ровских политиков.

Королева вскоре убедилась, что благоразумнее было не превозносить чрезмерно заслуги, чтоб не вызывать усиленного зубоскальства.

Из писем мужа она видела, что, успокоившись на достигнутых результатах, он довольно равнодушно смотрел на лавры и триумфы. Соскучился уже по спокойной жизни, охоте и карликам, - кто знает? Может быть, и по королеве и хорошеньким паннам, которые его всегда живо интересовали.

Яну Казимиру понадобилось зачем-то послать в Варшаву Стржембоша, который с великой радостью поехал в столицу. Он вез письмо к королеве, но решил во что бы то ни стало пробраться к хорошенькой Бианке.

Стржембош не был доволен ни собою, ни королем, ни походом. Он молчал и заступался за короля, но в душе огорчался, так как совершенно иначе представлял себе войну. Надеялся добыть в ней славу и повышение, из придворного превратиться в рыцаря, но это не сбылось.

Тщетно он добивался, напрашивался, предлагал свои услуги, ему не давали военных поручений, так что он и пороху мало понюхал, и у короля приобрел только репутацию исправного слуги. В Варшаву он возвращался таким же, каким уехал из нее.

Эти печальные мысли, однако, рассеялись и разлетелись, когда, подъехав к городу, увидел он замок с башнями, черные стены костела Святого Яна, милую Вислу и дохнул тем воздухом, которого ему давно недоставало.

Сойдя с коня на дворе и не успев еще оглядеться, Стржембош получил от панны Ланжерон, увидевшей и узнавшей его из окна, приказ немедленно, в чем был, явиться к королеве. Пришлось повиноваться.

Королева уже ожидала его и, взяв письмо, подошла к окну, чтобы прочесть.

Стржембош видел издали, как хмурились ее брови, стискивались губы, дрожали руки, когда она переворачивала листки, исписанные разгонистым почерком короля. Потом она скомкала письмо и подошла к посланцу.

Дызма очень плохо говорил по-французски и после нескольких слов был милостиво отпущен. Едва он вышел за порог, придворные обступили его и, не дав вздохнуть, отвели в комнату, где он хотел переодеться и отдохнуть.

Но это оказалось невозможным. Пришли знакомые, товарищи, побужденные собственным любопытством и посланные королевой, насели на него так, что об отдыхе и думать было нечего. Накормили его и напоили, но зато засыпали вопросами.

Дызма хвалил короля и превозносил товарищей, не упоминая о себе, но чувствовал по задаваемым ему вопросам и догадывался по двусмысленным усмешкам, что и тут, в замке, уж не слишком верили в великие дела и великие победы.

Должен был повторять то, чем уже прожужжали всем уши партизаны и защитники канцлера и короля (и что позднее повторил сам Оссолинский), - а именно, что победа над Зборовым была гораздо важнее и значительнее славной Хотинской победы при Сигизмунде III. Все расхохотались ему в глаза. Он покраснел и замолчал.

Хотели поднять молодецкую стычку под Зборовым на такую высоту, на которой она не могла удержаться, и этим только достигали ее умаления.

Петухи уже пели, когда Дызма наконец повалился на постель, и заснул так крепко, что проснулся только около полудня на другой день.

Решительно ему не везло, он проспал удобнейший час, когда мог увидеть свою милую на пути в костел или из костела. Теперь приходилось искать другого способа пробраться в дом Бертони.

Принарядившись, он отправился уже под вечер в Старый Город. Ему казалось, что он смело может воспользоваться королевским именем, так как Ян Казимир очень милостиво относился к любовным делишкам своих придворных, и, выдрав за уши, прощал виновного.

Он смело вошел в дом, в окнах которого тщетно высматривал знакомое хорошенькое личико. Бертони запретила ему показываться ей на глаза, но Стржембош шел с вымышленным приветом от короля, и рассчитывал, что она его не выгонит.

Без церемоний войдя в переднюю, он хотел уже пройти гостиную, как вдруг дверь отворилась и старуха итальянка, как всегда раскрашенная и разубранная драгоценностями, приветствовала его криком.

- Я приехал из лагеря, - сказал Стржембош, не давая ей молвить слова. - Его милость король приказал мне передать поклон вам и панне Бианке. И - хоть вы запретили мне показываться здесь, но приказ короля должен быть исполнен.

Бертони остановилась с разинутым ртом. Она очень хорошо видела, что Дызма лжет, но любопытство мучило ее. Рада была бы узнать что-нибудь, но ненавидела Стржембоша, и стояла в нерешительности, что делать...

Впустить его и дать увидеть Бианку не хотела ни за что на свете.

Дызма между тем приближался к ней, как будто хотел пройти в комнаты. Она загородила дверь.

- Гостеприимный прием, нечего сказать, - упрекнул Стржембош, - принимать королевского посла в передней и не давать ему переступить через порог.

Итальянка рассердилась.

- Что же привез мне от короля? - спросила она.

- Привет и обещание привезти гостинец, когда вернется в Варшаву, - сказал Дызма.

Бертони покачала головой.

- Ну, теперь поручение исполнено, - отвечала она. - Ступай, сударь, откуда пришел, кланяйся королю, и будь здоров.

Стржембош стоял, не шевелясь. За спиной старухи, в полуоткрытых дверях, показалось смеющееся личико, приветствовавшее его бойким взглядом.

- Неужели я не буду иметь честь передать привет от короля панне Бианке? - спросил он. - Его милость король совершенно определенно приказал мне самому исполнить поручение.

Бианка не удержалась и засмеялась за спиною матери. Бертони с гневом повернулась к ней, чтобы заставить ее уйти, сделала несколько шагов за нею, а тем временем Стржембош проскользнул в гостиную и остановился посреди комнаты.

- Имею привет от короля панне Бианке, - сказал он весело, подходя к ней и не обращая внимания на грозные жесты итальянки. - Король возвращается, покрытый лаврами. Господь Бог благословил его оружие. Татары сами пришли на коленях просить мира, а Хмель ноги ему целовал.

Бертони, слушая, на минуту забыла о том, что Стржембош ворвался насильно. Бианка не обращала ни малейшего внимания на гнев матери и смело, с кокетливой улыбкой, смотрела на молодого человека.

- Когда же король вернется? - спросила она.

- Очень скоро, - ответил Дызма, - после трудов требуется отдых.

Разговор, таким образом, завязался, но итальянку обуял снова вспыхнувший гнев. Не обращаясь уже к гостю, она схватила дочку за плечи, вытолкала смеющуюся и упирающуюся девушку в другую комнату и заперла за ней двери на ключ.

Стржембош, вздыхая, смотрел на это. Взбешенная итальянка повернулась ж нему.

- Видел? - спросила она. - Заруби же себе на носу, что какие бы ты не придумывал подходы, как бы ни втирался, как бы ни хлопотал, и хотя бы сам король был на твоей стороне, я не позволю тебе сблизиться с моей дочкой. Не лезь не в свои сани. Это сенаторский кусочек. Понял?

- Совершенно, - ответил Дызма, - но я такой отчаянный, что и сенаторское кресло не считаю для себя недоступным, почему же мне считать невозможным сближение с панной Бианкой?

- Ну вот, и приходи ко мне, когда станешь сенатором! - крикнула, заступая ему путь и тесня его к дверям, итальянка. - Ежели старая, сморщенная француженка Ланжерон выходит замуж за каштеляна плоцкого, - понимаешь, то за кого же может выйти молодая красавица и не бесприданница - Бианка? А что ты такое в сравнении с ней? И ты воображаешь, что я позволю тебе увиваться около нее, чтобы люди подумали Бог знает что!

- Что касается панны Ланжерон, - спокойно ответил Стржембош, - то она и немолода, и сморщена: это святая правда; но королева будет ей посаженой матерью на свадьбе, скоро заменит каштелянство плоцкое воеводством с доходным староством. А это и морщины выглаживает.

- А ты думаешь, - крикнула с гневом Бертони, - что у моего короля не найдется староства для мужа Бианки?

Дызма стал крутить ус.

- Будем говорить откровенно, - сказал он с усмешкой. - Король не раздает ни сенаторских кресел, ни староств. Он свалил эту обузу на ее милость королеву. Я говорю обузу, потому что на всякую вакансию имеется десять охотников, и девять из них становятся врагами короля, потому что получить место может только один. Король, как всем известно, ничего не дает, потому что ему нечего раздавать. На это не рассчитывайте. А пожелает ли ее милость королева дать приданое панне Бианке? Гм! В этом я сомневаюсь...

Бертони, раздраженная, подбоченилась, глаза ее загорелись.

- Ну, так я сама дам ей приданое! - крикнула она, с бешенством топая ногой. - Королева берет деньги за староства и должности... у меня найдется, чем заплатить.

- Тесс!.. - произнес Стржембош, прикладывая палец к губам. - Может быть, королева принимает подарок, если кто-нибудь предложит его ей, но говорить, что она продает староства и должности, - не годится. Что если это дойдет до ее ушей?

Итальянка гневно взглянула на Стржембоша.

- Учить меня вздумал, сударь? - отвечала она. - Ну, поручение передал, а затем низко кланяюсь, низко кланяюсь, и чтоб ты, сударь, больше ко мне не приходил. Прошу, прошу!

- В дом, где меня так нелюбезно принимали, разумеется, не приду, - спокойно ответил Стржембош, - но предупреждаю, так как не хочу действовать исподтишка, что буду стараться встречать панну Бианку около дома и где только возможно. Я говорю прямо. Улица открыта для каждого, даже для трубочиста. Если ваша милость вздумает запирать свою дочку на замок, то для молодой девушки это не окажется ни здорово, ни полезно...

Окончательно выведенная из себя дерзкой речью Дызмы, итальянка кинулась к нему и принялась толкать его к дверям.

- Не беспокойся ни о моей дочке, ни обо мне, - кричала она, - а помни только, что она не для тебя!

Стржембош, не сопротивляясь, дал себя вытолкнуть за дверь, а здесь приостановился, поклонился с любезной улыбкой и сказал:

- Целую ножки, его милости королю не премину сообщить о вашем любезном приеме.

Бертони же, не отвечая, с треском захлопнула перед его носом дверь. Стржембош, не торопясь, пошел к выходной двери.

Около главного выхода была другая дверь, поменьше, ведшая в комнаты. Она оказалась приоткрытой, и пара глазок выглядывала в нее.

Он подбежал к ней.

- Королева моя! Королева моя! - воскликнул он. - Дайте поцеловать хоть разок, хоть один пальчик. Матушка ваша такая недобрая.

Из дверей высунулся беленький пальчик, и уста Стржембоша прильнули к нему, но нельзя поручиться, что они не передвинулись затем выше. Послышался смех... Дверь затворилась.

Стржембош быстро спустился с лестницы, напевая популярную в то время песенку Морштына:

Покойной ночи, мой ангел милый!

Уж небо оделось ночной синевою,

Уж речи затихли, угасли огни;

Усталые люди в желанном покое

Забыли тяжелые, трудные дни.

Покойной ночи, мой ангел милый!

Покойной ночи, моя любовь!

Но никто не слышал этой песенки, напеваемой вполголоса.

Отдохнув денек, Дызма пошел к королеве узнать, не будет ли от нее ответа королю. Тут его заставили подождать; затем вышел секретарь и объявил, что Мария Людвика ожидает скорого возвращения короля и что Дызме предоставляется на его собственное усмотрение, оставаться ли в Варшаве или ехать к королю, без писем.

Не считая себя особенно нужным королю и желая пожить на свободе, Дызма, поразмыслив, остался в замке и занялся подготовлениями к приему.

В замке и в городе он ежедневно сталкивался с разными людьми, которым интересно было послушать о Зборове; при этом Стржембош мог заметить, что победу, которую он сравнивал с Хотинской, и знаменитый трактат - оценивали очень не высоко.

Правда, часть вины слагали на посполитое рушенье, ленивое и вялое, собиравшееся так медленно, что половина вернулась домой, не видав неприятеля, но те, которые приезжали из Збаража, так затмевали зборовских, что последние казались перед ними карликами.

Стржембош не мог разыгрывать из себя героя, но ежедневно доказывал, что под Зборовым король и все остальные исполнили рыцарский долг.

- Я ничего не знаю о трактатах, - говорил он, - хороши они или плохи, не мне судить. Но збаражцы хвалятся своим бернардином, убитым при служении мессы, а у нас был ксендз Лисицкий, который пал на поле битвы, и немало хорунжих и ротмистров, жизнью заплативших долг родине.

Как бы то ни было, спустя несколько дней, Стржембош пригорюнился, убедившись, что ни канцлер, ни король не найдут в Варшаве такого приема, на какой рассчитывали. На Оссолинского, который и без того нажил много врагов своей гордостью и резкостью, все нападали за то, что он дал татарам гарач, а казакам все, чего они хотели, так что вместо кары за восстание они получили за него награду.

"Убедившись, - говорили в Варшаве, - что бунт так хорошо оплачивается, чего не позволят себе ясные паны запорожцы?"

Иные уже готовы были голову поставить в заклад, что Хмельницкий, ни во что не ставивший присягу, собравшись с силами, примется за старое.

Толковали в городе и о том, что Хмель заявлял, будто покойный король Владислав IV сам возбуждал его против шляхты и панов. Мазуры кричали, что нужно расследовать, кто был причиной казацкого восстания.

Королева с трудом скрывала огорчение, которое все это причиняло ей, но, говоря о походе и его результатах, всегда хвалила мужество и рыцарский дух короля, ум и искусство канцлера.

Стржембош, успокоившись на том, что может отдыхать, благодушествовал с оставшимися в замке придворными, как вдруг его позвали к королеве.

В приемной французик паж сказал ему, что он получит письма к королю.

- Но король должен быть уже на пути к Варшаве, - возразил Дызма.

Ответа не последовало.

Королева вышла к нему сама со своей воспитанницей, панной д'Аркьен и с письмами в руке.

- Поезжай сейчас же, - сказала она. - Быть может, встретишь короля на дороге. Мне важно только, чтобы он прочел эти письма перед своим прибытием в Варшаву.

Так неожиданно Дызме снова пришлось сесть на коня и отправиться в путь. Предварительно, однако, не забывая о своем главном интересе, он сбегал к доминиканцам, чтобы повидаться с Бианкой, которая возвращалась домой со своей старой воспитательницей, не мешавшей Дызме разговаривать с нею и делавшей вид, что ничего не слышит и не замечает.

Вернувшись от доминиканцев, Стржембош немедленно оседлал коня и пустился в путь по дороге, на которой рассчитывал встретить короля.

На другой день он действительно встретил, но не Яна Казимира, который ехал довольно медленно, принимаемый по дороге сенаторами, а квартирмейстеров, уверивших его, что король приедет к вечеру на ночлег в ту деревню, где они находились. Стржембош решил дождаться его здесь.

В этой деревне, называвшейся Золотая Воля, не было панского двора, потому что владелец не жил в ней. Но это был богатый приход с каменной плебанией (Плебания - дом священника.), а Ян Казимир, будучи набожным человеком, охотно останавливался в монастырях и плебаниях. И здесь ему готовился прием у ксендза декана.

По совету квартирмейстеров Дызма остался в Воле. Наступал уже вечер; декан возился в костеле, устраивая королю аналой и подушку для коленопреклонении, когда Стржембош, идя к нему, увидел сидевшего на ступеньках старика и вспомнил, что уже встречался с ним на пути из Кракова в Варшаву, и что он говорил с королем и привел его в самое мрачное расположение духа.

Ему казалось, что следует постараться, чтобы этот дерзкий странник, Бояновский, не смущал опять короля своими пророчествами и угрозами.

Сначала он обратился к декану, но ксендз, давно знавший богобоязненного старика, наотрез отказался.

- Какое же я право имею мешать набожному пилигриму, - сказал он Стржембошу, - оставаться здесь и встречаться с наияснейшим паном, если Бог велит ему это? Это человек, известный во всей Речи Посполитой своим благочестием. Я не властен над ним.

Ничего не добившись от ксендза, Дызма сам пошел к Боянов-скому и поздоровался с ним по христианскому обычаю. Молившийся старец ничего не отвечал, пока не кончил молитвы.

- Ты из королевской свиты? - спросил он потом.

- Жду наияснейшего пана, - ответил Дызма, - а вы?

- Я? - отозвался старец. - Я никого не жду и ни от кого не бегу...

- Что-то не видно короля, - сказал Дызма, оглядываясь. Старик не ответил.

- Мне кажется, - продолжал Стржембош, - что я уже видел вас однажды, когда мы с королем возвращались из Кракова. Наияснейший пан беседовал с вами, но потом был очень мрачен и грустен.

И на это Бояновский ничего не ответил.

- Может быть, рассчитываете снова встретиться с королем? - спросил Стржембош.

- Не знаю, что Бог даст, - медленно произнес старец, - не жду его, но и бежать от его величества не думаю. Захочет Бог, приедет король...

Он пожал плечами.

- Наш король возвращается победителем, - заметил Дызма, - не забудьте поздравить его.

Бояновский молчал.

Сделав еще две-три бесплодные попытки вытянуть что-нибудь из старого стражника, Стржембош должен был отойти, смущенный его почти презрительным молчанием.

В это время на дороге показался поезд, и вскоре свита короля подъехала к плебании. Декан, в стихаре и епитрахили, с кропилом и святой водой в одной руке и ковчежцем с мощами в другой, ждал короля у порога.

Король вышел довольно веселый и после краткого приветствия, приложившись к ковчежцу, пошел в дом, но, увидев стоявшего у дверей Дызму, тотчас позвал его к себе и жадно схватил письма королевы.

Он не спрашивал Стржембоша ни о чем, кроме здоровья королевы. Дызма уверял, что видел ее в наилучшем состоянии.

Немного погодя, по своему обыкновению, король выглянул в окно, увидел костел и тотчас выразил желание помолиться перед иконой Богоматери. Декан повел его в костел.

Бояновский сидел там же, где раньше. Увидев его, узнав, Ян Казимир слегка замедлил шаги.

- Странное дело, - сказал он ксендзу, - второй раз уже встречаю этого старца.

- Благочестивый человек, кающийся с давних лет, - заметил декан. - Сегодня пришел рано утром, лежал крестом в течение всей мессы.

Король пошел дальше, а Бояновский, который перебирал исхудалыми пальцами деревянные четки, не поднял глаз и, казалось, не видал подходящих. Они прошли мимо него, он не встал.

Король свободнее вздохнул в костеле, поклонился святым Тайнам и пошел к боковому алтарю Святой Девы.

Тут декан оставил его на молитве, а сам вернулся в плебанию, чтобы позаботиться насчет приема. Стржембош тоже остался молиться.

С полчаса длилась молитва короля; затем, смиренно поцеловав землю, он вышел. Бояновский сидел еще на ступеньках, но четки выпали из его рук, голова была поднята.

Король раздумывал, обратиться ли ему к старику или пройти молча, но решил, что следует поздороваться со старым стражником.

- Если не ошибаюсь, - сказал он ласково, - мы встречаемся уже вторично, отец мой?

- Вторично? - ответил Бояновский. - О нет, я уже много раз встречался с вами в моей долгой жизни, видел вас подростком, а теперь вижу коронованным мужем.

- Благодарите Бога, - сказал король. - Милость Его, покровительство Пресвятой Девы дали мне победу над неприятелем...

Бояновский поднял на него глаза и долго смотрел.

- За все, что Бог дал, - сказал он, - следует благодарить Его, но не подобает слуге Божьему хвалиться победой. Вы говорите, победа. Дай Бог! Но и в себе вы должны победить грешника и быть покорным...

- Я все приписываю Богу, - ответил король смиренным тоном.

- С поля битвы новой войной веет, - сказал, как бы рассуждая сам с собою, старец. - Тучи собираются на границах. Вы не побили поганых, а купили. Гордитесь тем, что сделали своими союзниками врагов Святого Креста. Дай Бог, чтобы радость ваша не превратилась в печаль!

- Бог милостив, - пробормотал Ян Казимир в смущении.

- Но и мстит тем, кто упорствует в грехах, - продолжал Бояновский. - Покоритесь и смягчитесь, старайтесь исправиться. Вам предстоит еще много скорби и горя, прежде чем вы снимете корону. Не можете сохранить верность Богу, не сохраните и верности народу. Господь с тобою! Господь с тобою!

И как будто желая проститься с королем, сделал знак рукою, но последние слова его приковали Яна Казимира к порогу. Он вспомнил пророчества Иосифа из Копертына, и страх охватил его.

- Молитесь б успехе моих начинаний, - сказал он слабым голосом, - молитесь обо мне...

- Молитва имеет великую силу, - сказал старец, - но дела еще большую. Никакая молитва не может заменить их, король. Плачешь перед образами, а они над вами плачут... потому что часы твоей жизни неровны, белые чередуются с черными, чистые с грязными; а королевская власть то же священство, монарх поставлен светильником, и свет его падает на народ. Господь с тобой! Господь с тобой!

Король обвел кругом глазами, как бы желая убедиться, не слышал ли кто-нибудь Бояновского, но поблизости не было никого, даже Стржембош испугался и ушел.

Король, постояв немного, нетвердыми шагами, молча, не произнося ни слова, пошел в плебанию.

Декан, смотревший на него из дверей, видел, как он шел нетвердыми и несмелыми шагами, задумавшись и понурив голову.

Старец, не глядя на уходящего, спокойно перекрестился и продолжал молиться. В костеле зазвонили к вечерней молитве; Бояновский стал на колени, воздел руки, поднял лицо к небу и начал громко молиться с рыданием в голосе.

Ян Казимир скрылся в доме, а Стржембош, кое-что слышавший издали и с тревогой посматривавший на старца, удалился, почти сердитый на него.

III

Тихо, без триумфов и шума вернулся король в Варшаву, но королевой был принят как настоящий победитель.

Мария Людвика знала досконально положение дел и цену заключенных трактатов, но, превознося заслуги мужа, рассчитывала поддержать в нем рыцарский дух.

За эту снисходительность и сердечность Марии Людвики, Ян Казимир, уже порядком утомленный, заплатил сближением, более нежным, чем раньше. Это была какая-то осенняя любовь, теплое бабье лето, однако желанное и нужное для королевы.

Она пользовалась этой нежностью, чтобы закрепить свою силу и власть над мужем, что, впрочем, не требовало больших усилий, так как он рад был свалить бремя государственных забот на нее и на Оссолинского, а сам по-детски забавлялся своими карликами, слушанием придворных сплетен, отчасти охотой и обществом хорошеньких панн, которыми увлекался всеми по очереди.

Всякий раз, оставаясь наедине с Бутлером или даже со своим младшим любимцем Тизенгаузом, он откровенно рассказывал им о своих впечатлениях.

- Знаешь, староста, - говорил он Бутлеру, - после этого похода и всех неудобств, одиночества, отсутствия женщин, мне и еда кажется вкуснее и все женщины красивее. Королева помолодела; а что касается маршалковой - истинное чудо: свежа, мила. Неудивительно, что, по слухам, этот несносный староста ломжинский влюблен в нее.

- Староста ломжинский, - подхватил Бутлер, - да разве он один? За нею ухаживают многие и рассчитывают на то, что маршалок недолго протянет.

- Это правда, - сказал король, - я нашел его сильно постаревшим и больным, хотя он и не сознается в этом. Со смерти Владислава не видали на его лице улыбки... да и сам он, слышно, говорит, что скоро последует за ним.

- Ну, не так же он плох, - усомнился староста.

- То выражение лица, которое я у него заметил, - отвечал король, - врачи называют гиппократовской физиономией. Плохо ему. А ты знаешь, что за человек староста ломжинский? Терпеть его не могу.

- Я тоже его недолюбливаю, - сказал Бутлер, - а знаю о нем только то, что это человек вздорный, упрямый, довольно ловкий и бесстыдный. Такие люди, как он, имеют большой успех у женщин...

- Ну что ты!.. - перебил Ян Казимир. - Я слишком высокого мнения о маршалковой, чтоб думать, что она не устоит против пожилого вдовца. Не дай Бог, умрет Казановский - она, наверное, выйдет замуж, потому что детей у нее нет, молода и нравится всем; но Боже ее избави от ломжинского старосты!

- Опасный человек, - подтвердил Бутлер.

Староста ломжинский, о котором шла речь, Иероним Радзеевский, был хорошо известен в Варшаве как придворный Владислава IV. Он принадлежал к мазовецкой шляхте, не знатного рода; отец его получил кресло в сенате при Сигизмунде III главным образом благодаря тому, что отличался гостеприимством и умел угодить королевским фаворитам. Угощениям и подаркам воевода ленчицкий был обязан тем, что сам получил сенаторское звание, а сына пристроил при королевиче.

Молодой Иероним еще в самом начале своей карьеры при Владиславе и дворе показал себя тем, что избранный послом (Депутатом в сейме.), едва не был выгнан из посольской избы как соблазнитель девушки знатного рода, и удержался только благодаря собственной наглости и заступничеству короля.

Назначенный позднее кравчим при королеве, он сумел сделаться полезным Марии Людвике, донося ей обо всем, что ему удавалось узнать, но не пользовался ее уважением.

Те, которые знали его ближе, отзывались о нем неодобрительно. Дерзкий и бесстыдный интриган, заносчивый и спесивый, совершенно не стеснявшийся в выборе средств, он не имел друзей, но в случае надобности привлекал на свою сторону кошельком и кубком. Искренних сторонников не находил, да и не искал. При всем том, когда нужно было, ломжинский староста умел так обходить людей, в особенности женщин, что его считали опасным. Женившись дважды, он добивался только приданого, а на остальное не обращал внимания. Не имея большого состояния, так как отцовских Радзеевиц не хватало на пышную и роскошную жизнь, он выхлопотал себе ломжинское староство, получил после жен порядочное наследство, и ему предсказывали блестящую карьеру, так как он умел всюду втереться, пролезть и забежать вперед.

Он с самого начала старался найти себе приятелей среди окружающих Казимира, но до сих пор это ему не удавалось.

По возвращении короля в Варшаву явился и Радзеевский с поздравлением, но король принял его холодно, хотя тот провожал его и королеву в Ченстохов, а потом на охоту. Ян Казимир рад бы был от него отделаться, но не умел справиться с нахалом, на которого не действовало холодное обращение.

В ноябре был созван сейм, который держал себя не так, как было бы желательно.

Збаражские голоса уже заглушили и затмили блеск и славу зборовских трактатов. Пасквили на Оссолинского умножались, что также могло дурно отозваться на сейме.

Во избежание недоразумений постарались пустить в ход сравнительно маловажные дела, касавшиеся различных областей; счеты, раздача должностей, плата войскам наполнили первые заседания, так что вначале ничего щекотливого не выплывало.

К тому же сейм, по тогдашнему обыкновению, был для сенаторов и послов Речи Посполитой отличным предлогом увеселений и взаимного угощения. Один праздновал именины, другой получение должности, третий свадьбу, иной мирился с врагом, и все это служило поводом банкетам и пирушкам. Король и королева очень часто получали приглашения и удостаивали своим присутствием даже свадьбы любимых слуг, хотя Мария Людвика иногда не только сама отказывалась, но и короля не пускала, так как он имел склонность забываться в веселой компании.

Вообще сейм был тем более занят, чем меньше работал. После пирушки утром многие вставали поздно и не присутствовали на заседаниях; другие не приходили, потому что были заняты приготовлениями к банкету; а так как вскоре наступил Рождественский пост, то и на церковные службы уходило немало времени. Разумеется, по праздникам и воскресеньям заседаний не было.

Канцлер и другие влиятельные сановники имели в сейме, в обеих избах своих сторонников, которые очень ловко добивались откладывания щекотливых вопросов и внесения безобидных.

Вообще время проходило довольно весело.

Королева издали следила за всем. Сейм действовал уже второй месяц, хотя плоды его деятельности трудно было заметить, когда прибытие, довольно торжественное, воеводы русского, героя, возбуждавшего всеобщую зависть, а потому и недоброжелательство, взбудоражил столицу.

Збаражский герой прибыл, как и надлежало вождю, с большим и нарядным отрядом отборной конницы, и, как подобало магнату, ведшему свой род от литовских кролей, с блеском и пышностью.

Он хорошо понимал, какое отношение встретит; но как человек непреклонного характера, не придавал этому значения. Дав столько доказательств патриотизма и самопожертвования, согласившись примириться с князем Домиником Заславским, Вишневецкий сознавал себя настолько чистым и свободным от всякого нарекания, что смело мог пренебрегать своими мелкотравчатыми врагами.

Так он и поступал, но для сенаторов и для самого короля его суровая, неприступная, холодная фигура была неприятной и нежеланной. Сам король видел в этом герое соперника, который затмевал его, так как никто уже не сравнивал зборовских подвигов с збаражскими; к тому же Вишневецкий за все, что он вытерпел, за все свои громадные потери был так скаредно вознагражден, что нерасположение двора и короля к нему было очевидно, а между тем приходилось смотреть в глаза этому обиженному королем, но высоко вознесенному народом мужу.

Король, который до тех пор был в хорошем настроении духа и развлекался у отцов общества Иисусова, позволив себя выбрать протектором их конгрегации, вместе с князем Альбрехтом Радзивиллом, состоявшим ее секретарем, теперь, по прибытии воеводы русского, нахмурился.

А тут как раз старый приятель, канцлер Радзивилл, поссорился с Яном Казимиром. Вышло это из-за неважного дела, но Радзивилл любил справедливость, и если чувствовал на своей стороне право, был упрям.

Король приказал Радзивиллу подписать и скрепить печатью декрет по делу воеводы виленского с неким Евлашевским. Воеводой виленским был в это время Криштоф Ходкевич, так как сам Радзивилл не принял предложенного ему воеводства. Между двумя этими родами издавна существовала вражда, затихшая, но не угасшая, так что канцлер считал себя обязанным как можно внимательнее рассмотреть декрет и не допустить малейшей несправедливости.

- Наияснейший пан, - сказал он, прочитав декрет, - я не могу подписать его.

- Почему? - резко спросил король, рассчитывавший на снисходительность и дружбу Радзивилла.

- Потому что его писал человек, незнакомый с литовскими законами, и в нем есть пункты, которых они не допускают.

Начали спорить; Ян Казимир, не питавший особенного уважения к законам, хотел заставить канцлера подписать декрет. Но для старика всякое принуждение было нестерпимо. Наконец король воскликнул:

- Не хочешь подписать? Ну так я сам подпишу!..

Радзивилл усмехнулся.

- Наияснейший пан, а кто же приложит печать? - спросил он. Раздосадованный король проворчал:

- Литовское право! Я знаю его не хуже вас!

- Простите, ваше королевское величество, - холодно возразил канцлер, - но вряд ли это возможно. Ваше королевское величество милостиво правите нами около года, я же имею дело с этим правом уже тридцать два года.

Сильно разгневанный этой отповедью, но уже не говоря ни слова, Ян Казимир вышел, хлопнув дверьми, и встретившись с Бутлером, начал жаловаться ему на канцлера; однако староста не поддержал его.

К утру все изменилось: король успокоился, велел переписать декрет и возобновил добрые отношения с Радзивиллом, так как без Евлашевских он легко мог обойтись, а без Радзивиллов - никоим образом.

Но уважение к величеству не выигрывало от таких бессильных выходок. Тем временем с одной стороны понукали, с другой всячески задерживали внесение на обсуждение сейма зборовских трактатов.

Готовились к этому усердно. Совещались у королевы, у короля, у канцлера Оссолинского, у панов сенаторов, расположенных к двору - и, наконец, с ведома Марии Людвики, так как без нее теперь ничего не решали, канцлер приготовился дать отчет в своем деле.

Оссолинскому приходилось выбирать один из двух путей: или искренно оправдывать свое дело необходимостью и стечением обстоятельств; или превозносить зборовскую победу и собственный трактат; а так как всеобщее увлечение пасквилями раздражало его, то канцлер решил, наперекор ему, поставить на неслыханную высоту как битву, так и трактат. Он умышленно умалил средства, которыми располагал король, чтобы то, чего он достиг с ними, казалось больше.

В первый день, в субботу, сейм в угрюмом молчании выслушал первую часть доклада; никто не возвысил голоса. Воскресенье прервало и разорвало на две половины отчет Оссолинского, который продолжал его в понедельник и, ободренный молчанием, поставил победу над татарами под Зборовым выше хотинской!

И это было встречено молчанием, но по зале пробежал насмешливый шепот.

Затем примас стал благодарить короля за избавление отечества, благодарить вождей, хотел благодарить и Киселя за то, что он, рискуя собственной жизнью, ездил к Хмелю, но тут поднялся шум. Стали протестовать. Однако все кончилось тихо и мирно, так как благодарили вообще всех, а сеймовый маршалок на тогдашнем, переполненном латынью, языке назвал воинов, защитников отчизны, "делицией народа" (Delica - утешение.).

Настоящий триумф достался на долю гетмана литовского Радзивилла, который подготовился к нему, так как приказал принести захваченные знамена и поверг их к ногам короля!

Затем стали рассуждать об утверждении трактатов. Король действовал неустанно, но по-своему. Являлся рассеянный, слушал, произносил готовую, продиктованную ему речь, поскорее отделывался от важных дел и распространялся о пустяках.

К его заботам прибавилась еще одна. Его всегда интересовала красавица маршалкова Казановская; теперь он беспокоился о ее судьбе. Уже несколько недель Адам Казановский лежал в постели, разбитый параличом, почти без языка, осужденный на неизбежную смерть.

Не имея детей, он до сих пор не написал завещания, а теперь вряд ли мог написать его. Еще при жизни он говорил, что оставит все свое состояние жене, но теперь родня поджидала его смерти и завладела бы огромным состоянием, если б король не явился на помощь.

Казановскому становилось хуже с каждым днем. Маршалковой вовсе не улыбалось быть изгнанной из рая, каким был для нее пышный дворец маршалка, лишиться богатства или зависеть от милости родственников. Она дала знать королю, что хочет его видеть.

Хотя ухаживание короля за Казановской восстановило против нее Марию Людвику, король не колебался отправиться к ней.

Она вышла к нему с заплаканным лицом.

- Ах, наияснейший пан! - воскликнула она. - Я бы не посмела просить вашего участия, но вся моя судьба в руках вашего королевского величества. Адам, муж мой, лежит на смертном одре, надежды на выздоровление нет; останусь бедной вдовой, окруженной со всех сторон врагами. Муж не успел написать завещания, а теперь не может написать...

Крашевский Иосиф Игнатий - Божий гнев. 3 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Божий гнев. 4 часть.
Хорошенькая пани ломала руки и плакала. Король был сильно взволнован. ...

Божий гнев. 5 часть.
- Погоди, хлопец, - прибавил, смеясь, Ксенсский, - много еще насмотриш...