Джозеф Редьярд Киплинг
«Наулака: История о Западе и Востоке (The Naulahka - A story of West and East). 01.»

"Наулака: История о Западе и Востоке (The Naulahka - A story of West and East). 01."

Перевод А. П. Репиной.

I

Освещенный луной, Никлас Тарвин сидел на не обнесенном перилами мосту через ирригационный канал выше Топаза и болтал ногами над водой. Сидевшая рядом с ним смуглая, маленькая женщина с печальными глазами спокойно смотрела на луну. У нее был загар девушки, не обращающей внимания на ветер, дождь и солнце, а глаза ее были полны той постоянной, неисходной меланхолии, которая присуща глазам, видавшим большие горы и моря, равнины и заботы, и жизнь. Женщины Запада прикрывают такие глаза руками при закате солнца, когда стоят у дверей хижин в ожидании своих мужей, глядя на холмы или равнины без травы, без леса. Тяжелая вообще жизнь бывает всегда еще более тяжелой для женщин.

С тех пор как Кэт Шерифф научилась ходить, она жила, повернув лицо к западу и устремив мечтательные глаза в страну пустыни. Вместе с железной дорогой она продвигалась по этой пустыне. Пока она не поступила в школу, ей приходилось жить в таком месте, откуда железная дорога расходилась бы в обе стороны. Часто она со своей семьей останавливалась на законченном участке железной дороги достаточно долго для того, чтобы видеть первые проблески зари цивилизации, поддерживаемые обыкновенно светом электричества, но в новых и все более новых странах, где из года в год требовалось инженерное искусство ее отца, не бывало даже фонарей. Была приемная в палатке, был дом в районе участка строившейся дороги, в котором они жили сами и куда мать Кэт брала иногда жильцов из служащих ее мужа. Но не одна только окружавшая ее обстановка помогла развитию меланхолии в молодой двадцатитрехлетней девушке, которая сидела рядом с Тарвином и только что мягко призналась ему, что он нравится ей, но долг призывает ее в другое место.

В коротких словах она рассказала ему, что долг этот повелевает ей провести жизнь на Востоке и попытаться улучшить положение женщин в Индии. Решение это появилось у нее в момент вдохновения и приняло форму повеления свыше два года тому назад, в конце ее двухгодичного пребывания в школе в Сан-Луи, куда она отправилась, чтобы связать обрывки образования, которого ей не удалось достичь на уединенных стоянках.

Миссия Кэт открылась ей в один апрельский день, согретый и освещенный лучами солнца при первом дуновении весны. Зеленые деревья, наливающиеся почки, солнечный свет - все манило ее на свежий воздух, а между тем ей предстояло слушать лекцию об Индии, которую должна была прочесть женщина-индуска. Ускользнуть ей не удалось, так как лекция входила в круг ее школьных занятий, и она вынуждена была выслушать отчет Пундиты Рамабаи о грустном положении ее сестер на родине. История была душераздирающая, и девушки, сделав пожертвования, которые просили у них в странных выражениях, разошлись примолкшие или испуганные - смотря по характеру - и перешептывались о слышанном в коридорах, пока чье-то нервное хихиканье не нарушило напряженного состояния, и не началась обычная болтовня.

Кэт шла, словно паря над землей, как человек, на которого снизошел Дух, с глазами, устремленными внутрь себя, с пылающими щеками. Она пошла в сад при школе и там, вдали от всех, стала ходить по окаймленным цветами дорожкам, взволнованная, счастливая, уверенная в себе. Она обрела себя. Знали это цветы, знали деревья с нежными листьями; узнало это и яркое небо. Голова у нее была поднята высоко; ей хотелось танцевать и - еще более - плакать. Сердце учащенно билось; горячая кровь пела в жилах. Временами она останавливалась и глубоко вдыхала свежий воздух. В эти мгновения она словно давала обет посвятить себя служению.

Вся ее жизнь должна была начаться с этого часа; она посвящала себя долгу, открывшемуся перед ней, как некогда он открывался пророкам, - посвящала все свои силы, ум и сердце. Ангел Господень дал ей приказание. Она радостно повиновалась ему.

Теперь, после двух лет, проведенных в подготовке, она вернулась в Топаз опытной, ученой сиделкой, горящей желанием начать свое дело в Индии, и узнала, что Тарвин хочет, чтобы она осталась в Топазе и вышла за него замуж.

- Можете называть это как хотите, - говорил Тарвин в то время, как она продолжала смотреть на луну, - можете называть долгом, можете называть это сферой женщины или, как сказал сегодня вечером в церкви всюду сующий свой нос миссионер: "Несением света сидящим во тьме". Я не сомневаюсь, что это можно окружить ореолом; вас научили всяким громким словам обо всем, что касается Востока. Ну а по-моему, это просто какое-то замерзание.

- Не говорите так, Ник! Это - призвание.

- Ваше призвание - оставаться дома; а если вы не знаете, то я уполномочен заявить вам это, - упрямо проговорил Тарвин. Он бросил камень в канал и мрачно смотрел на расходившиеся по воде круги.

- Дорогой Ник, как можете вы уговаривать свободного человека оставаться дома и уклоняться от своего долга после того, что мы слышали сегодня?

- Ну, клянусь священным очагом, - нужно же, чтобы кто-нибудь в наше время уговаривал девушек оставаться верными старине! Вы, девушки, в соответствии с вашими модными взглядами, считаете себя никуда не годными, пока не сбежите из дома. Это для вас - путь к почестям.

- Сбежим! - задыхаясь, проговорила Кэт. Она взглянула на него.

- Как же назвать иначе? Так назвала бы это маленькая девочка, которую я знавал на десятом участке железной дороги. Кэт, дорогая, вспомните старые дни; вспомните себя, вспомните, чем мы были друг для друга, и посмотрите, не покажется ли вам все в том же свете, как мне. Ведь у вас есть отец и мать. Не можете же вы сказать, что с вашей стороны хорошо покинуть их. А вот тут, на мосту, рядом с вами сидит человек, который любит вас всеми силами души - любит за все прошлое. И вам он был некогда мил, не правда ли?

Он обвил рукою ее талию, и на мгновение она позволила этой руке лежать спокойно.

- Неужели и это ничего не значит для вас? Неужели вы не видите в этом своего призвания, Кэт?

Он повернул ее головку и некоторое время пристально смотрел в ее глаза. Глаза были темные, и свет луны увеличивал их темную глубину.

- Вы считаете, что имеете какое-то право на меня? - спросила она.

- Я счел бы возможным сделать все, чтобы удержать вас. Но нет, я не имею никакого права, по крайней мере, такого, через которое вы не могли бы перешагнуть. Но у всех нас есть известные права; черт возьми, само положение порождает известные права. Если вы не останетесь, вы тоже отказываетесь от известных прав. Вот что я хочу сказать.

- Вы несерьезно смотрите на вещи, Ник, - сказала она, отталкивая его руку.

Тарвин не понял, к чему относится ее фраза, но проговорил добродушно:

- О, нет! Чтобы понравиться вам, я готов обратить в шутку самый серьезный вопрос жизни.

- Видите, вы говорите несерьезно.

- Для меня серьезно только одно, - шепнул он на ухо ей.

- Что это?

Она отвернулась.

- Я не могу жить без вас. - Он наклонился и прибавил еще тише: - И не хочу, Кэт.

Кэт сжала губы. И у нее была твердая воля. Они сидели на мосту, оспаривая взгляды друг друга, пока часы в одной из хижин на противоположной стороне канала не пробили одиннадцать. Река текла с гор, возвышавшихся в полумиле от юрода. Чувство одиночества и безмолвия охватило Тарвина, когда Кэт поднялась и решительно заявила, что идет домой. Он знал, что она считала себя обязанной ехать в Индию, и его воля беспомощно подчинилась ее воле. Он спрашивал себя, куда девалась та воля, благодаря которой он зарабатывал себе средства на жизнь, воля, благодаря которой он достиг больших успехов в глазах жителей Топаза и метил в представители законодательной власти, воля, благодаря которой он мог пойти гораздо дальше, если не случится чего-нибудь особенного. Он презрительно усмехнулся, прибавив мысленно, что, хотя он и любил ее, она только девушка, нагнал ее, когда она повернулась спиной к нему.

- Итак, молодая женщина, - проговорил он, - вы собираетесь уехать?

Она не отвечала и продолжала идти вперед.

- Вы пожертвуете своей жизнью ради ваших индийских планов, - продолжал он. - Я не допущу этого. Ваш отец не допустит. Ваша мать будет рыдать, и я поддержу ее. Нам понадобится ваша жизнь, если она не нужна вам. Вы не знаете, на что решаетесь. Та страна не годится и для крыс; это дурная страна - да, огромная дурная страна - в нравственном, физическом и сельскохозяйственном отношении дурная страна. Это не место для белых людей, не говоря уже про белых женщин; там нет ни климата, ни правительства, ни дренажа, а холеры, жары и драк столько, что невозможно там жить. В газетах вы найдете все это. Вам нужно остаться там, где вы находитесь, барышня!

Она остановилась на минуту на дороге в Топаз, по которой они шли, и при свете луны взглянула ему в лицо. Он взял ее за руку и, несмотря на свой властный тон, с надеждой ожидал ее ответа.

- Вы добрый человек, Ник, но, - она опустила глаза, - тридцать первого я отплываю в Калькутту.

II

Для того чтобы отплыть 31-го из Нью-Йорка, необходимо было отправиться из Топаза - самое позднее - 27-го числа. Было уже 15-е. Тарвин использовал, насколько возможно, этот промежуток времени. Каждый вечер он приходил к Кэт убеждать ее остаться. Кэт выслушивала его с самой кроткой готовностью поддаться его убеждениям, но в уголках ее рта виднелась твердая решимость, а в ее глазах печальное желание быть как можно добрее к нему боролось с еще более печальной беспомощностью сделать это.

- Это мое призвание! - кричала она. - Это мое призвание! Я не могу отказаться от него! Я не могу не ехать!

Она говорила ему о том, как отчаянный призыв сестер, хотя отдаленный, но такой ясный, глубоко проник в ее сердце, как бесполезный ужас и мучения их жизни волновали ее и днем и ночью, и Тарвин не мог не уважать той глубоко чувствуемой необходимости, которая удаляла его от нее. Он не мог не умолять ее всеми известными ему словами не слушать этого призыва, но тяжелое влияние этого призыва не казалось ни странным, ни невероятным его великодушному сердцу. Он только горячо доказывал, что существует другое призвание, другие люди, нуждающиеся в помощи. И он нуждается в ней; и она нуждается: пусть только остановится и прислушается. Они нуждаются друг в друге, и это - самое главное. Женщины в Индии могут подождать; впоследствии, когда у него будут средства, они могут вместе поехать туда, посмотреть, что там делается. А пока их ждет любовь! Он был изобретателен, влюблен, знал, чего желает, и находил самые убедительные выражения, чтобы доказать, что, в сущности, она желает того же, что и он. Кэт часто приходилось делать усилия, чтобы поддержать свою решимость в промежутках между его посещениями. Отвечать многословно она не могла. Она не обладала даром красноречия Тарвина. Это была тихая, глубокая, молчаливая натура, умевшая только чувствовать и действовать.

Она обладала в достаточной мере смелостью и выносливостью, свойственными подобным натурам, иначе ей пришлось бы часто сомневаться и в конце концов отказаться от решения, принятого ею в один весенний день в саду, два года тому назад. Первым препятствием являлись ее родители. Они наотрез отказались разрешить ей заняться медициной. Ей хотелось быть в одно и то же время доктором и сиделкой, так как она думала, что и то и другое может пригодиться в Индии. Но оказывалось, что оба ее желания не могут быть исполнены разом, и потому она довольствовалась тем, что поступила ученицей в школу для сиделок в Нью-Йорке. Родители, пораженные открытием, что в течение всей ее жизни не противились ее кротко выражаемой, но энергичной воле, уступили ей.

Когда она объяснила матери свое желание, та пожалела, что не оставила ее расти дикаркой, как, по-видимому, намеревалась сделать одно время. Теперь мать огорчалась, что отец ее ребенка нашел место на этой ужасной железной дороге. В данное время от Топаза шли два железнодорожных пути. Когда Кэт вернулась из школы, полотно железной дороги тянулось на сто миль к западу, а ее семья была все еще на прежнем месте. На этот раз прибой не увлек их за собой.

Отец Кэт купил участок земли и слишком разбогател для того, чтобы двигаться дальше. Он отказался от службы и занялся политикой.

Любовь Шериффа к дочери отличалась свойственной ему вообще тупостью, но вместе с тем и глубокой привязанностью, часто встречающейся у ограниченных людей. Он баловал ее, как это всегда бывает с единственным ребенком. Он привык говорить, что она, "вероятно, поступает, как следует", и довольствовался этим. Он очень заботился, чтобы богатство принесло ей пользу, и у Кэт не хватало духу рассказать ему, каким образом богатство могло бы быть полезно ей. Матери она поверяла все свои планы; отцу же сказала только, что ей хочется быть ученой сиделкой. Ее мать печалилась втайне с суровой, философской, почти радостной безнадежностью женщин, которые привыкли ожидать всегда самого худшего. Тяжело было Кэт огорчать мать и до глубины души больно сознавать, что она не может сделать того, чего ожидали от нее родители. Как ни неопределенно было это желание, оно состояло только в том, чтобы она вернулась домой, была молодой барышней, как остальные. Она чувствовала, что оно справедливо и резонно и плакала, жалея их, потому что скромно считала себя предназначенной для другого.

Это было первое затруднение. Диссонанс между священными минутами в саду и сухой прозой, которая должна была осуществить их, становился все сильнее. Он устрашал ее и иногда раздирал душу. Но она продолжала идти вперед - не всегда решительно, не всегда смело и не очень умно, но всегда вперед.

Жизнь в школе для сиделок оказалась тяжелым разочарованием. Она не ожидала, что предстоящий ей путь будет усеян розами, но в конце месяца была готова горько смеяться над разницей между ее мечтами и действительностью. Мечтания относились к ее призванию; действительность не принимала его в расчет. Она надеялась с первых же дней учения стать другом несчастных, помогать им и облегчать их страдания. А в действительности ей пришлось кипятить молоко для детей.

Дальнейшие ее обязанности в первые дни имели не большее отношение к занятиям сиделки; оглядываясь на других девушек, чтобы видеть, как они поддерживают свои идеалы среди дела, имевшего так мало отношения к их будущим обязанностям, она заметила, что большинство из них кончает тем, что вовсе не имеет идеалов. По мере того как она продвигалась вперед и ей доверили детей и позволили нянчиться с ними, она все яснее чувствовала, как ее цель все более отдаляла ее от других учениц. Остальные поступили сюда с деловыми целями. За одним-двумя исключениями, они, по-видимому, решили заняться уходом за детьми и больными, как могли бы заняться портняжным делом. Они поступили в школу, чтобы научиться добывать по двадцать долларов в неделю, и сознание этого разочаровало Кэт еще более, чем то дело, которое она должна была исполнять, готовясь к своему высокому призванию. Болтовня девушки из Арканзаса, которая, сидя на столе и болтая ногами, рассказывала о своем флирте с молодыми докторами в больницах, иногда доводила ее до полнейшего отчаяния. Ко всему примешивалась дурная пища, недостаток сна, отдыха, долгие часы работы и нервное напряжение от сознания, что вся жизнь ее имеет значение только с точки зрения затраты физических сил.

Кроме занятий, которые она разделяла с другими ученицами, Кэт брала уроки индостанского языка. Она постоянно испытывала чувство благодарности за то, что ее прежняя жизнь дала ей силы и здоровье. Без этого она давно бы сломалась; а сознание долга заставляло ее не терять сил, потому что представлялась возможность хоть несколько облегчить страдания женщин Индии. Это обстоятельство наконец примирило ее с теми тяжелыми условиями, в которых протекала ее жизнь.

Отвратительные подробности самого дела не пугали ее. Напротив, она полюбила их, когда поняла самую суть дела, и, когда в конце первого года ее назначили помощницей сиделки в женской больнице, она почувствовала, что приближается к цели. Благодаря пробудившемуся в ней интересу даже хирургические операции казались ей приятными, потому что они приносили помощь и позволяли и ей помогать немного людям.

С этого времени она много и усердно работала. Более всего ей хотелось стать знающей, умной и умелой. Когда настанет время, что эти беспомощные, заключенные в стенах женщины найдут знания и утешение только у нее, она хотела бы, чтобы они могли опереться на силу ее ума. Много ей пришлось испытать, но ее утешало, что все больные любили ее и ждали ее прихода. Ее неуклонное преследование цели уносило ее все дальше и дальше. В данное время она уже действовала самостоятельно, и в большой пустой палате, в которой она придавала силы стольким страдалицам в минуты последнего прощания, где она жила среди смерти и имела дело с ней, где она ходила неслышными шагами, успокаивая невыразимую боль, изучая признаки человеческих мучений, слыша только вздохи страдания или облегчения, однажды ночью она исследовала глубину своей души и получила от внутреннего ее указателя подтверждение своей миссии. Она вновь посвятила себя ей с радостью, превышавшей радость первого посвящения.

Каждый вечер, в половине девятого, Тарвин вешал свою шляпу в коридоре ее дома. Несколько позже одиннадцати он угрюмо снимал шляпу с вешалки. Этот промежуток времени он проводил в разговорах о ее призвании. Говорил убедительно, повелительно, умоляющим, негодующим тоном. Негодование его относилось к плану Кэт, но иногда переходило и на нее саму. Она оказывалась способной не только защищать свой план, но и защищаться самой и в то же время сдерживаться, а так как Ник не обладал последним искусством, то эти заседания часто заканчивались рано и внезапно. На следующий вечер он с раскаянием приходил и усаживался против нее. Опершись локтями на колени и поддерживая с угрюмым видом голову руками, он покорно уговаривал ее образумиться. Такое настроение продолжалось недолго, и подобного рода вечера всегда заканчивались тем, что он старался вразумить девушку, изо всех сил колотя кулаком по ручке кресла.

Никакое чувство нежности не могло заставить Тарвина отказаться от попытки заставить других верить, как он. Но попытки эти были полны добродушия и не производили дурного впечатления на Кэт. Она так многое любила в нем, что иногда, когда они сидели друг против друга, она улетала мечтой - как в былое время, когда она была еще школьницей, отпущенной на каникулы, - в будущее, которое могла бы провести рядом с ним. Она резко обрывала эту мечту. Теперь ей нужно думать совсем о другом. Но все же ее отношения с Тарвином должны всегда отличаться от отношений со всеми другими людьми. Они жили в одном доме в прерии на конце железнодорожного участка и день за днем вставали, чтобы вместе вести печальную жизнь. Утро начиналось при сером рассвете над печальной серой равниной, а вечером солнце покидало их одинокими среди ужасного, безмолвного пространства. Вместе они ломали лед грязной реки вблизи дома, и Тарвин нес ее ведро. Под одной кровлей дома жило много людей, но добр был только Тарвин. Другие бежали исполнять ее просьбы. Тарвин узнавал, что надо было сделать ей, и исполнял за нее работу, пока она спала. А дела было много. На руках у ее матери была семья в двадцать пять человек, двадцать из которых были жильцы - люди, работавшие под руководством Шериффа. Собственно, рабочие, строившие железную дорогу, жили рядом в большом бараке или временных хижинах и палатках. У Шериффов был дом, т. е. они жили в постройке с выступающими карнизами, с окнами, которые можно было подымать и опускать, и с верандой. Но это составляло все их удобства. Матери и дочери приходилось работать одним, прибегая иногда к помощи двух шведов с сильными мускулами, но весьма сомнительными кулинарными способностями.

Тарвин помогал ей, и она привыкла опираться на него; она позволяла ему помогать ей, и Тарвин любил ее за это. Узы общей работы, взаимной зависимости, одиночество влекли их друг к другу, и, когда Кэт уехала из дому в школу, между ними было заключено безмолвное соглашение. Сущность такого соглашения, конечно, лежит в признании его женщиной. Когда Кэт в первый раз вернулась из школы на каникулы, ее поведение не отвергало ее обязательств относительно Тарвина, но и не подтверждало соглашения, и Тарвин, вообще беспокойный и настойчивый, не решился настаивать на своих правах. Права были не такие, которые можно было бы предъявить на суде.

Такая сдержанность годилась, пока он надеялся иметь ее всегда рядом, пока он представлял себе ее будущую жизнь похожей на жизнь всякой девушки, не вышедшей замуж. Но дело изменилось, когда она сказала, что поедет в Индию. Во время разговора на мосту и в последующих разговорах по вечерам он уже не думал ни о вежливости, ни о сдержанности, ни о необходимости подождать, пока его предложение будет принято формально. Он болезненно сознавал, насколько он нуждался в ней, и желал удержать ее.

Но, по-видимому, она действительно собиралась уезжать, несмотря на все его слова, на всю его любовь к ней. Он заставил ее поверить в его любовь - если это могло служить утешением - и настолько, что действительно смог огорчить ее. Вот это в самом деле утешение!

Между тем постоянные заботы о ней заставляли его тратить много времени, а она достаточно любила его, чтобы не сознавать этого. Но когда она говорила ему, что он не должен терять на нее столько времени, не должен так много думать о ней, он просил ее не утруждать своей головки: для него она значила больше положения и политики, он знал, что делает.

- Я знаю, - возражала Кэт. - Но вы забываете, в какое неловкое положение вы ставите меня. Я не желаю нести ответственность за вашу неудачу. Ваша партия скажет, что я подстроила это.

Тарвин проговорил резкое, необдуманное замечание насчет своей партии, на которое Кэт ответила, что если ему это все равно, то далеко не безразлично для нее, она не желает, чтобы после выборов говорили, что он не заботился о голосах ради нее и вследствие этого место получил ее отец.

- Конечно, - откровенно прибавила она, - я желаю, чтобы избрали отца, а не вас, но не желаю мешать вам.

- Не беспокойтесь о том, получит ли ваш отец это место! - крикнул Тарвин. - Если только это тревожит вас, то можете спать спокойно. Осенью я намереваюсь переселиться в Денвер, и вам лучше всего было бы отправиться со мной. Ну, хотелось бы вам быть женой спикера и жить на Капитолийском холме?

Кэт любила его настолько, что наполовину разделяла его обычную уверенность в себе. Он твердо верил, что вся разница в том - иметь или не иметь что-нибудь необходимое, для него состояла исключительно в том, желает ли он этого или не желает.

- Ник, - вскрикнула она насмешливо, но с некоторым колебанием, - вам не быть спикером!

- Я готов быть губернатором, если бы знал, что это может понравиться вам. Дайте мне надежду и увидите, что я сделаю!

- Нет-нет, - сказала она, покачивая головой. - Мои губернаторы - все раджи и живут далеко отсюда.

- Но Индия наполовину меньше Соединенных Штатов. В какой штат отправляетесь вы?

- Какой штат?..

- Ну, госпиталь, город, страна, округ? Какой ваш почтовый адрес?

- Ратор, провинция Гокраль Ситарун, Раджпутана, Индия.

- Вот как! - с отчаянием повторил он.

Страшная определенность чувствовалась в этом адресе, приходилось почти верить в ее отъезд. Он с безнадежностью видел, как она исчезла из его страны и перенеслась на другой край света с названием из "Тысячи и одной ночи" и, вероятно, населенный людьми из этих сказок.

- Глупости, Кэт. Вы не станете жить в такой языческой, волшебной стране. Какое отношение имеет она к Топазу, Кэт? Какое отношение к родине? Говорю вам, вы не можете сделать этого. Пусть они сами ухаживают за больными. Предоставьте это им! Или предоставьте мне! Я поеду туда сам, обращу часть их языческих драгоценностей в деньги и найму штат сиделок, сообразно плану, который вы продиктуете мне. Потом мы поженимся, и я повезу вас посмотреть на мое дело. Я сумею устроить все. Не говорите, что они бедны. Одного ожерелья, о котором говорилось в проповеди, достаточно, чтобы нанять целую армию сиделок. Если ваш миссионер говорил правду в своей проповеди в церкви, то легко можно было бы покрыть таким ожерельем весь государственный долг. Алмазы величиной с куриное яйцо, осыпанные жемчугом сбруи, сапфиры величиной с мужской кулак и громадные изумруды - и все это они вешают на шею какого-нибудь идола или хранят в храме, а призывают приличных белых девушек приехать ухаживать за ними! Это здорово, по-моему!

- Разве деньги могут помочь им! Дело не в том. В деньгах нет ни милосердия, ни доброты, ни жалости, Ник. Единственно, чем можно помочь, - это отдать себя.

- Отлично. Так отдайте и меня! Я поеду вместе с вами, - сказал он, возвращаясь к более безопасному, юмористическому взгляду на вещи.

Она рассмеялась, потом остановилась внезапно.

- Вы не должны ехать в Индию, Ник. Вы не сделаете этого. Вы не последуете за мной! Вы не должны.

- Ну, если бы я достал место раджи, то, пожалуй, не отказался бы. Тут можно было бы заработать денежки.

- Ник! Американца не сделают раджой.

Странно, что мужчины, для которых жизнь представляется шуткой, находят утешение в женщинах, для которых она - молитва.

- Ну, зато американец может обойти раджу, - невозмутимо заметил Тарвин, - это, пожалуй, приятнее, раджейство-то, я думаю, чрезвычайно опасная штука.

- Почему?

- Сужу по страховым обществам - двойная премия. Ни одна из моих компаний не пошла бы на этот риск. Они могли бы взять визиря, - задумчиво прибавил он. - Ведь и визири из той же части арабских сказок, не правда ли?

- Ну, вы не поедете, - решительно сказала Кэт. - Вы должны держаться в стороне. Помните это.

Тарвин внезапно вскочил.

- Спокойной ночи! Спокойной ночи! - крикнул он.

Он нетерпеливо вскинул голову и отстранил ее от себя прощальным уничтожающим жестом. Она пошла за ним в коридор; со свирепым видом он снял с вешалки свою шляпу и не позволил ей помочь ему надеть пальто.

Человеку невозможно в одно и то же время успешно вести свои любовные и политические дела. Может быть, сознание этого факта заставило Шериффа смотреть одобрительно на ухаживание своего будущего противника по выборам за своей дочерью. Тарвин всегда интересовался Кэт, но не так сильно и настойчиво, как в последнее время. Шерифф постоянно путешествовал по избирательному округу и редко бывал дома; но во время своих случайных появлений в Топазе он тупо улыбался, глядя на занятия своего соперника. Но, быть может, он слишком полагался на увлечение молодого человека, рассчитывая одержать легкую победу на предвыборных собраниях в Каньон-Сити. Сознание, что он недобросовестно относится к своей партии, возбудило в Тарвине жажду успеха. Результатом явилось раздражение, а пророчества и намеки Кэт действовали, как перец на открытую рану.

Митинг в Каньон-Сити был назначен на вечер следующего после только что переданного разговора дня, и Тарвин ступил на шаткую платформу из пустых бочонков на скэтинг-ринге с бешеным намерением доказать, что он еще тут, хотя и влюблен.

Шерифф выступал первым, и Тарвин сидел в отдалении, беспокойно покачивая длинной ногой. Сидевшие внизу скудно освещенные слушатели смотрели на нервного, костлявого, небрежно одетого человека с умными, добрыми и вместе с тем вызывающими глазами и властным подбородком. У него был большой нос, изборожденный морщинами лоб; волосы поредели на висках, как это бывает у молодых людей на западе. Быстрый, проницательный взгляд, которым он обводил зал, производя оценку слушателей, говорил о находчивости, о качестве, которое, быть может, производит самое сильное впечатление на людей, живущих за Миссисипи. Он был одет в короткое пальто-сак, которое годится для большей части публичных церемоний на западе; но обычную фланель он оставил в Топазе и был одет в белое полотно цивилизации.

Слушая Шериффа, он удивлялся, как может отец Кэт выражать ложные взгляды на серебро и тариф, когда дома его дочь замышляет такое страшное дело. Верные взгляды на эти вопросы смешались в его уме с Кэт до такой степени, что, когда он встал, чтоб отвечать Шериффу, он еле удержался, чтобы не спросить, как, черт возьми, может человек рассчитывать на принятие интеллигентной частью митинга той политической экономии, которую он пробует навязать управлению штата, когда не в состоянии справиться со своей собственной семьей? Почему он не остановит дочь, не помешает ей губить свою жизнь? - вот что он желал знать. Для чего существуют отцы? Он удержался, однако, от этих замечаний и вместо этого бросился в поток цифр, фактов и аргументов.

Тарвин обладал именно тем талантом, который позволяет оратору, нуждающемуся в голосах, пробраться в самое сердце избирателей; он укорял, обвинял, умолял, настаивал, обличал; он вздымал свои худые, длинные руки и призывал в свидетели богов, статистику и республиканскую партию, а когда было можно, то не пренебрегал и анекдотом. "Это похоже на того человека, что я знавал в Уисконсине, он..." - кричал Тарвин тем разговорным тоном, который употребляют политические ораторы для своих анекдотов. То, что говорил Тарвин, вовсе не походило на слова и поступки человека из Уисконсина, да и Тарвин никогда не бывал в Уисконсине и не знавал такого человека; но анекдот был хорош, и, когда толпа заревела от восторга, Шерифф несколько подтянулся и попробовал улыбнуться, а этого-то и хотел Тарвин.

Раздавались голоса несогласных, и дебаты не всегда ограничивались платформой; но глубокие вздохи облегчения, следовавшие часто за аплодисментами или смехом, пришпоривали Тарвина, который помогал служителю ринга готовить стоявший перед ним темный напиток и совершенно не нуждался в шпорах. Под влиянием смеси в кувшине, страстной решимости в сердце, вздохов и свистков он постепенно таял в экстазе убеждения, который удивлял его самого, и наконец понял, что аудитория в его руках. Тогда он схватил слушателей, поднял их вверх, словно фокусник, сбросил их в страшные пропасти, подхватил их снова, чтобы показать, как он может сделать это, прижал их к своему сердцу и рассказал новый анекдот. И с прижатой к сердцу аудиторией он стал победоносно расхаживать взад и вперед по распростертому телу демократической партии, распевая реквием. Великая то была минута! В конце речи все встали и громко сказали это. Слушатели стояли на скамьях и кричали так громко, что крики их сотрясали здание. Они бросали в воздух шляпы, и танцевали друг на друге, и хотели пронести Тарвина на плечах вокруг зала.

Но Тарвин, задыхаясь, отказался от чествования и, с усилием пробившись сквозь толпу, собравшуюся на платформе, добрался до комнаты позади сцены. Он захлопнул за собой дверь, заложил ее болтом и бросился на стул, отирая лоб.

- И человек, который может сделать это, - пробормотал он, - не может заставить крошечную, слабую девушку выйти за него замуж!

III

На следующее утро в Каньон-Сити общее мнение было таково, что Тарвин вытер ноги о своего противника; и результатом речи Тарвина, как рассказывали, было вот что: когда Шерифф нехотя поднялся, чтобы отвечать, как следовало по программе, общий рев заставил его сесть на свое место. Однако Шерифф встретился с Тарвином на станции железной дороги, откуда оба должны были отправиться в Топаз, изобразил подобие поклона и улыбки и не выказывал ясно желания избегать по пути. Если Тарвин действительно поступил с отцом Кэт так, как приписывал ему голос Каньон-Сити, то Шерифф, по-видимому, не был особенно расстроен этим фактом. Но Тарвин сообразил, что у Шериффа есть уравновешивающие огорчение причины для утешения. Это размышление повело к другому: он разыграл дурака. Правда, он имел удовольствие публично доказать кандидату-сопернику, кто из них лучший человек, и насладиться сознанием, что доказал своим избирателям, что он сила, с которой приходится считаться, несмотря на безумное миссионерское увлечение, свившее гнездо в голове некой молодой женщины. Но разве это приближало его к Кэт? Скорее - насколько мог повлиять на нее отец в этом отношении - не отдаляло ли его это обстоятельство от нее настолько же, насколько приближало его к избранию? Он верил теперь, что будет избран. Куда? Даже пост спикера, которым он хотел прельстить ее, казался таким отдаленным при свете вчерашних событий. Но для Тарвина единственное желание состояло в том, чтобы суметь уговорить сердце Кэт.

Он опасался, что не будет немедленно избран на этот высокий пост, и, глядя на крепкую, коренастую фигуру, стоявшую рядом с ним у полотна железной дороги, он знал, кого должен благодарить за эту неудачу. Она никогда не отправилась бы в Индию, если бы у нее был отец, похожий на некоторых знакомых ему людей. Но чего можно ожидать от любезного, политичного, склонного к примирению, эгоистичного, ко всему легко относящегося человека? Тарвин простил бы Шериффу его любезность, если бы она опиралась на силу. Но у него было свое мнение о человеке, случайно разбогатевшем в таком городе, как Топаз.

Шерифф представлял собой для Тарвина невыносимое зрелище человека, удивительно разбогатевшего не по своей вине и ощупью бродившего в богатстве, старательно избегая обидеть кого-либо. Он преуспел в политике благодаря этому и был предметом восторга бального комитета железнодорожных инженеров, экскурсий, дружеских кружков, собиравшихся в сумерки, а также организаторов церковных базаров, театральных представлений и ужинов с устрицами. Он посещал без разбору все ужины с устрицами и всевозможные базары и заставлял бывать там Кэт и ее мать; а коллекции баптистских кукол, пресвитерианских вышивок, римско-католических подушек на диваны и разных изящных безделушек заполняли его гостиную.

Но его добродушный характер не был оценен по достоинству. Дружеские кружки принимали от него деньги, но держались своего мнения о нем; а Тарвин, как кандидат соперничающей партии, доказал, что он думает о системе политических взглядов Шериффа, открыто отказываясь купить хотя бы один билет. Он очень хорошо понимал, что слабоумное желание нравиться всем служило причиной отношения Шериффа к мании дочери. Китти так хотелось уехать, поэтому лучше отпустить ее - такова была его неловкая версия домашнего положения. Он говорил, что сначала сильно противился этой идее Кэт, и Тарвин, знавший, как он любил дочь, не сомневался, что он сделал все возможное. Тарвин огорчался не намерениями его, а неуменьем выполнить их. Однако он признавал, что и тут виновата Кэт, так как она не хотела слушать никаких просьб.

Когда подошел поезд, Шерифф и Тарвин вместе вошли в вагон-салон. Тарвин не стремился разговаривать во время пути в Топаз, но и не хотел, чтобы думали, будто он желает уклониться от разговора. Шерифф предложил ему сигару в курительной комнате пульмановского вагона. Когда Дэв Льюис, кондуктор, проходил мимо них, Тарвин приветствовал его, как старого друга, и уговорил его вернуться и поболтать, когда он окончит обход. Тарвину Льюис нравился, как тысячи других случайных знакомых в штате, среди которых он пользовался популярностью, и приглашение было сделано не только ради того, чтобы избегнуть разговора с Шериффом наедине. Кондуктор сказал им, что в отдельном вагоне едет председатель правления "Трех С.".

(Central-Colorado-California - Центральной Колорадо-Калифорнийской железной дороги.)

- Да неужели! - вскрикнул Тарвин и попросил немедленно представить его; это именно тот человек, которого ему нужно видеть. Кондуктор рассмеялся и сказал, что сам он не директор; однако когда, спустя некоторое время, он вернулся после обхода, то сказал, что председатель спрашивал его, не может ли он рекомендовать какого-нибудь благомыслящего человека в Топазе, с которым можно было бы разумно обсудить вопрос о проведении "Трех С." в Топаз. Кондуктор сказал, что в настоящее время у него в поезде едут два таких человека, и председатель просил передать, что он был бы рад поговорить с ними, если бы они перешли в его вагон.

Целый год директора железной дороги говорили о проведении линии через Топаз в бесстрастных и безразличных выражениях директоров, ожидающих поощрения. Промышленный совет Топаза собрался и проголосовал за поощрение. Оно выразилось в обязательствах города и предоставлении участков земли и в конце концов в намерении покупать железнодорожные акции по завышенным ценам. Это было прекрасно даже для промышленного совета Топаза, но, под влиянием местного честолюбия и гордости, Рестлер поступил еще лучше. Рестлер лежал в пятнадцати милях от Топаза, в горах, и, следовательно, ближе к рудникам, и Топаз считал его своим соперником не в одном этом деле.

Оба города достигли расцвета одновременно; но потом успех покинул Рестлер и переселился в Топаз. Это стоило Рестлеру потери порядочного количества граждан, которые переселились в более процветающее место. Некоторые из граждан разобрали свои дома и перевезли их в Топаз, к огорчению оставшихся жителей Рестлера. Но теперь очередь дошла до Топаза, и он начал сознавать, что теряет свое значение. Дома два перевезли обратно. На этот раз в выигрыше оказывался Рестлер. Если туда проведут железную дорогу - Топаз погиб. Если Топазу удастся захватить дорогу - благосостояние города обеспечено. Оба города ненавидели друг друга, как ненавидят подобные города на западе Америки - злобно, радостно. Если бы какой-нибудь земной переворот уничтожил один из городов, другой умер бы от недостатка интереса в жизни. Если бы Топаз мог убить Рестлер или Рестлер Топаз большей предприимчивостью, деятельностью или громом и молнией местной прессы, оставшийся в живых город организовал бы триумфальное шествие и победный танец. Но истребление одного из этих городов какими-либо другими средствами, кроме предназначенных самими небесами средств интриг, газетного шума и деятельности промышленного совета, было бы жестоким горем для другого.

Самое драгоценное для гражданина запада - это возможность гордиться своим городом. Смысл этой гордости состоит в ненависти к соперничающему городу. Гордость своим городом не может существовать без зависти к другому, и поэтому для Топаза и Рестлера было счастьем, что они находились на подходящем расстоянии для ненависти, так как живая вера людей в одно определенное место пустыни запада, на котором они решили раскинуть свои палатки, заключает в себе будущее запада. У Тарвина чувство любви к родному городу было почти религией. Это чувство было для него всего дороже на свете, за исключением Кэт, а иногда даже дороже Кэт. Оно заменяло ему все высшие стремления и идеалы, увлекающие других людей. Он жаждал успеха, желал выдвинуться, но его стремления к личному благу совпадали со стремлениями к благу своего города. Он не мог достичь успеха в случае неудачи города, а в случае преуспевания города и его ожидает успех. Его честолюбие относительно Топаза, его прославление Топаза - все это был патриотизм, страстный и личный. Топаз - это его родная страна и потому, что она была близка и реальна, потому, что он мог наложить на нее свою руку, и, главное, потому, что он мог покупать и продавать куски земли в этой стране, это была более родная ему страна, чем Американские Соединенные Штаты, становившиеся его родной страной в военное время.

Он присутствовал при зарождении Топаза. Он знал город тогда, когда почти мог охватить его руками; он наблюдал за ним, лелеял, ласкал его; он пригвоздил к нему свое сердце при первом межевании и теперь знал, что нужно городу. Ему нужны "Три С.".

Кондуктор представил Тарвина и Шериффа президенту, когда привел их в отдельный вагон, а тот представил обоих своей молодой жене - двадцатилетней блондинке, вполне сознававшей свое положение хорошенькой новобрачной; Тарвин, со своей обычной прозорливостью, немедленно уселся рядом с ней. В вагоне кроме салона Салдона, в который провели Тарвина и Шериффа, были еще купе с обеих сторон. Все вместе являлось чудом уюта и удобства; украшения отличались утонченным изяществом. В салон-вагоне были мягкие плюшевые ковры несравненных оттенков, заглушавшие шум шагов; мерцала резная никелевая отделка, сверкали зеркала. Изысканная простота деревянных частей, отделанных в более современном стиле, еще более подчеркивала роскошь остального убранства.

Председатель находившейся еще в зародыше Центральной Колорадо-Калифорнийской железной дороги освободил место для Шериффа на одном из соломенных стульев, скинув кучу иллюстрированных журналов, и устремил из-под нависших густых бровей взгляд своих черных, похожих на бусы, глаз на Шериффа. Его тучное тело заполняло другой легкий стул. У него был нездоровый цвет лица и отвислый толстый подбородок хорошо пожившего человека лет пятидесяти. Он слушал оживленные доводы Шериффа, который немедленно пустился в разговор с угрюмым, ничего не выражавшим лицом, а Тарвин завел с миссис Мьютри разговор, не имевший никакого отношения к существованию железных дорог. Он знал все, что касалось свадьбы председателя, и заметил, что она очень охотно выслушивает его лестные отзывы об этом событии. Он осыпал ее комплиментами, сумел заставить ее рассказать о своем свадебном путешествии. Они заканчивали его и должны были поселиться в Денвере. Она не знала, понравится ли ей этот город. Тарвин заверил ее, что он понравится ей. Он гарантировал это; он раззолачивал и украшал Денвер для нее; он изображал его волшебным городом и населял его персонажами восточных сказок. Потом он принялся расхваливать магазины и театры. Он говорил, что они затмевают нью-йоркские, но ей следует посмотреть театр в Топазе. Он надеялся, что они остановятся в Топазе на денек-другой.

Тарвин не расхваливал Топаз так грубо, как Денвер. Ему удалось, однако, дать ей понять его особую прелесть и, когда ему удалось представить его как самый хорошенький, лучший и процветающий город на западе, он бросил этот предмет разговора. Большинство тем их беседы носило более личный характер. Тарвин направлял разговор то в одну, то в другую сторону, отыскивая сначала сочувственную струну, а затем и слабое место. Ему нужно было узнать, как лучше подействовать на нее. Таким путем - через нее - можно будет подействовать и на председателя. Он понял это, как только вошел в вагон. Он знал ее историю и даже знал ее отца, который некогда держал гостиницу, где он останавливался, когда был в Омаге. Он расспрашивал ее о старом доме и сменился ли владелец с тех пор, как он был там. Кто хозяйничает там теперь? Он надеялся, что остался главный лакей. А повар? У него текли слюнки при одном воспоминании об этом поваре. Она дружелюбно рассмеялась. Ее детство прошло в гостинице. Она играла в залах и коридорах, барабанила на рояле в гостиной и истребляла леденцы в кладовой. Она знала этого повара - знала лично. Он давал ей лепешки, которые она брала с собой в постель. О, да! Он еще там.

В открытом, дружеском обращении Тарвина, в его склонности быть довольным и горячем желании доставить удовольствие другим было что-то заразительное, а его сердечное, дружественное отношение, открытый веселый взгляд, способность относиться ко всему смело, широко и уверенно невольно располагали к нему. Его беспристрастная любовь распространялась на весь род человеческий. Он был двоюродным братом всего человечества и братом каждого человека, который пожелал бы этого. Он вскоре оказался в отличных отношениях с миссис Мьютри, и она подозвала его к окну в конце вагона, чтобы он показывал ей виды Арканзаса. Вагон был последний, и через хорошо отполированное стекло путешественники смотрели на извивающуюся полосу удалявшегося железнодорожного полотна и на страшные стены грозных скал, подымавшихся по обе его стороны. Они опускались на пол, чтобы взглянуть на нависшие над ними утесы, и оглядывались назад на хаос высоко вздымавших гор, которые расступались, чтобы пропустить их, и смыкались, лишь только они удалялись. Поезд мчался, игнорируя нарушенную им красоту этого первобытного мира, чудесным образом удерживаясь на узком, как острие ножа, пространстве, отвоевывая его с одной стороны у реки, с другой - у горы. Иногда, когда поезд проносился по бесконечным изгибам пути, миссис Мьютри теряла равновесие и удерживалась на ногах, только ухватившись за Тарвина. Кончилось тем, что он взял ее под руку, и оба они стояли, покачиваясь в такт ходу поезда, причем Тарвин, расставив ноги, старался удержаться сам и удержать свою даму, между тем как оба смотрели на чудовищные вершины и царственные каменные утесы, которые, казалось, колебались над ними на головокружительной высоте.

Миссис Мьютри поминутно издавала восклицания удивления и восхищения; начинаясь с обычного восхищения женщины великими явлениями природы, они заканчивались испуганным шепотом. Развертывавшееся перед нею зрелище сдерживало и смиряло ее легкомысленную натуру точно так же, как присутствие смерти могло бы заставить ее умолкнуть. Машинально и наполовину искренне пускала она в ход кокетство и маленькие уловки, пока, наконец, поезд не выбрался из ущелья; тогда она вздохнула с облегчением и, живо овладев Тарвином, заставила его вернуться в салон. Там они опять расположились на стульях, которые покинули. Шерифф продолжал распространяться о преимуществах Топаза, председатель не слушал его и смотрел в окно. Мьютри, с видом смущенного людоеда, посмотрел на жену, которая погладила его по спине и доверчиво шепнула ему что-то на ухо. Она бросилась на свое прежнее место и приказала Тарвину развлекать ее. Тарвин охотно рассказал ей про экспедицию, в которой он однажды побывал. Он не нашел того, что искал - серебра, - но видел довольно редкие аметисты.

- О, неужели! Что вы за восхитительный человек! Аметисты! Настоящие аметисты? Я не знала, что в Колорадо можно найти аметисты.

Странный свет - страсти и желания - мелькнул в ее глазах. Тарвин сейчас же ухватился за этот взгляд. Не это ли ее слабая сторона? Если так - он многое знал о драгоценных камнях. Ведь они же составляли часть естественных богатств страны вокруг Топаза. Он мог разговаривать о драгоценных камнях хоть целый день, пока коровы не вернутся домой. Но повлияет ли это на прокладку железной дороги в Топаз? У него мелькнула дикая мысль поставить на обсуждение в промышленном совете вопрос о необходимости поздравления по случаю бракосочетания председателя и поднесения советом бриллиантовой диадемы новобрачной, но он быстро отбросил эту мысль. Подобного рода общественные подношения не помогут Топазу. Это должно быть делом частной дипломатии, старательной, утонченной чуткости, спокойной, дружелюбной обработки, тонкого такта - дотронуться здесь, дотронуться там, а потом сразу схватить - одним словом, делом Никласа Тарвина, и никого другого на свете. Он видел себя проводящим дорогу в Топаз великолепным, царственным, неожиданным образом и укрепляющим ее той же - его, Тарвина - силой, без посторонней помощи; он видел себя создателем будущего любимого города. Он видел Рестлер во прахе, а владельца двадцати акров земли в Топазе - миллионером.

На одно мгновение он с любовью остановился на мысли об этих двадцати акрах; деньги, на которые он купил их, достались ему нелегко; а дело, по здравом размышлении, всегда дело. Но его владения и план продать часть этой земли железнодорожной компании, когда пройдет дорога, а остальное, участками, городу, были только незначащими звуками в общей симфонии. Все его мечты сосредоточились на Топазе.

Взглянув на руки миссис Мьютри, он заметил, что она носит необыкновенные кольца. Они были немногочисленны, но с чудесными камнями. Он высказал свое восхищение при виде громадного солитера на ее левой руке. Она сняла кольцо, чтобы показать ему. Она рассказала историю этого бриллианта. Ее отец купил его у одного актера-трагика, которому не повезло в Омаге после того, как он играл перед пустыми залами в Денвере, Топеке, Канзас-Сити и Сент-Джо. На вырученные за кольцо деньги труппа оплатила проезд в Нью-Йорк - единственное благо, которое принес камень своим многочисленным владельцам. Трагик выиграл его у одного игрока, который во время ссоры убил прежнего владельца камня, а человек, умерший из-за бриллианта, приобрел его по дешевой цене у приказчика, сбежавшего от торговца бриллиантами.

- Недоставало только, чтоб его похитили у того человека, который нашел его в копях, - сказала она. - Как вы думаете, мистер Тарвин?

Все свои вопросы она задавала, подняв брови и с очаровательной улыбкой, требовавшей немедленного утвердительного ответа Тарвина. Он был бы согласен с гипотезой, отвергающей открытия Галилея и Ньютона, если бы миссис Мьютри подняла этот вопрос в данную минуту. Он сидел неподвижно и вытянувшись, весь занятый своей идеей, наблюдая и насторожившись, словно собака на стойке.

- Иногда я всматриваюсь в него, не увижу ли картин преступления, виденных им, - говорила миссис Мьютри. - Они такие интересные и приводят в дрожь, не правда ли, мистер Тарвин? В особенности убийство. Но больше всего мне нравится сам камень. Не правда ли, что за красота? Папа говорил, что он никогда не видел более красивого, а ведь в гостинице, вы знаете, можно видеть массу хороших бриллиантов. - Одно мгновение она любовно всматривалась в прозрачную глубину бриллианта. - О, нет ничего красивее камня - ничего! - прошептала она. Глаза ее вспыхнули. В первый раз он услышал в звуке ее голоса оттенок полной бессознательной искренности. - Я могла бы вечно смотреть на чудесный камень; мне все равно, какой бы он ни был, только бы замечательно красивый. Па знал, как я люблю камни, и постоянно покупал их у посетителей. Странствующие приказчики - молодцы относительно камней, но они не всегда умеют отличать хорошие от плохих. Па удавалось иногда делать удачные покупки, - продолжала она, задумчиво поджимая губы, - он всегда покупал только самое лучшее, а потом, когда было можно, выторговывал что-нибудь еще лучшее. Он всегда давал два или три камня с ничтожными недостатками за один, действительно хороший. Он знал, что я люблю только такие камни. О, как я люблю их! Они лучше людей. Они всегда с вами и всегда одинаково прекрасны!

- Мне кажется, я знаю ожерелье, которое понравилось бы вам, если вы любите подобные вещи, - спокойно проговорил Тарвин.

- В самом деле? - с сияющей улыбкой проговорила она. - О, где оно?

- Далеко отсюда.

- О, где-нибудь в Лондоне, - презрительно сказала она. - Знаю я вас! - прибавила она прежним тоном.

- Нет. Дальше.

- Где?

- В Индии.

Некоторое время она с интересом смотрела на него.

- Скажите мне, каково оно? - сказала она. Вид, голос - все изменилось у нее. Очевидно, это был единственный предмет, к которому она могла относиться серьезно. - Действительно оно хорошее?

- Самое лучшее, - сказал Тарвин и остановился.

- Ну! - вскрикнула она. - Не мучьте меня. Из чего оно сделано?

- Из бриллиантов, жемчуга, рубинов, опалов, бирюзы, аметистов, сапфиров - целые ряды. Рубины величиной с ваш кулак; бриллианты величиной с куриное яйцо. Это - царский убор.

У нее перехватило дыхание. Через некоторое время она глубоко вздохнула, а затем пробормотала: "О!" - протяжно, с удивлением, со страстным желанием.

- А где оно? - быстро проговорила она.

- На шее одного идола в провинции Раджпутана. Вам хочется иметь его? - сурово спросил он.

Она засмеялась.

- Да, - ответила она.

- Я достану его вам, - просто сказал Тарвин.

- Да? Неужели? - надув губки, проговорила она.

- Я достану, - повторил Тарвин.

Она откинула свою веселую, белокурую голову и засмеялась, смотря на купидонов, нарисованных на потолке вагона. Она всегда откидывала голову, когда смеялась: тогда видна была ее шея.

IV

Председатель занял комнаты в гостинице у железнодорожного полотна в Топазе и остался на следующий день. Тарвин и Шерифф завладели им и показывали ему город и то, что они называли его "естественными богатствами".

Тарвин отвез председателя за город, заставил его остановиться среди открытой равнины, перед покрытыми снегом вершинами гор, и завел там речь о разумности и необходимости сделать Топаз конечным пунктом нового железнодорожного участка и поместить тут начальника участка, мастерские и центральное депо.

Он чувствовал, что председатель против того, чтобы довести вообще железнодорожную линию до Топаза, но предпочитал запрашивать больше, чтобы добиться хотя бы небольших результатов. Конечно, легче было доказать, что Топаз может служить железнодорожным узлом и конечным пунктом участка дороги, чем убедить, что он должен быть станцией на главном пути. Уж если быть ему чем-нибудь, то железнодорожным узлом. Трудность состояла в том, чтобы доказать необходимость проведения этой линии.

Тарвин знал положение Топаза так же хорошо, как таблицу умножения. Не напрасно же был он президентом промышленного совета и главой комиссии по благоустройству города с основным капиталом в две тысячи долларов. Общество Тарвина включало в себя всех солидных людей города; ему принадлежала вся открытая местность от Топаза до подножия гор; оно провело тут улицы, аллеи и устроило общественные сады. Все это можно было видеть на карте, висевшей в канцелярии общества, помещавшейся на Коннектикутской аллее; мебель в этой канцелярии была из дуба, полы - мозаичные, покрытые турецкими коврами, драпировки - шелковые. Там можно было покупать участки земли внутри города на протяжении двух миль; действительно, у Тарвина там было несколько участков на продажу. Привычка продавать научила его знать все, что можно было сказать дурного и хорошего об этих местах; и он знал до точности, во что можно заставить поверить каждого человека.

Например, он знал, что в окрестностях Рестлера не только существуют копи, гораздо более богатые, чем в Топазе, но что позади него лежит рудоносная область, совершенно неисследованная и хранящая баснословные богатства; он знал, что и председатель знает это. Совершенно так же хорошо ему было известно, например, что копи вокруг Топаза не плохие, но не представляют собой ничего замечательного в округе, славящемся минеральными богатствами, и что хотя город лежал в обширной, хорошо орошенной долине и среди превосходных пастбищ, но особых преимуществ не имел. Другими словами, естественные богатства Топаза не были настолько велики, чтобы он мог иметь притязание стать "важным железнодорожным центром", как это хотелось бы ему.

Так говорил он, но не так думал.

Втайне он говорил себе, что Топаз создан для того, чтобы быть железнодорожным городом, а поэтому надо сделать его железнодорожным городом. Это положение, которое нельзя было подвести ни под какую логическую систему, развивалось по самой здравой системе рассуждения. А именно: Топаза нет. Топаз - только надежда. Очень хорошо! А когда кто-нибудь на западе захочет осуществить такие надежды, то что он делает? Ну, конечно, заставляет верить других. Топаз не имеет цены без железнодорожной компании. Какую же ценность представляет он для компании? Очевидно, ту, которую она придаст ему.

Тарвин обещал председателю следующее: если он даст им шанс, они окажутся достойными этого; и он доказывал, что, в сущности, это все, что может сказать о себе любой город. Председателю предоставлялось право судить, который из го-родов является достойнее - Топаз или Рестлер, и Тарвин доказывал, что тут не может быть вопроса.

- Когда приходится сравнивать города, - говорил он, - то надо считаться с характером жителей. В Рестлере все мертвы - мертвы и похоронены. Это всем известно: там нет ни торговли, ни промышленности, ни жизни, ни энергии, ни денег. А взгляните на Топаз! Председатель может сразу увидеть характер его обитателей, если пройдется по улицам. Тут все смотрят в оба. Все думают о деле. Они верят в свой город и готовы тратить на него свои деньги. Председателю следует только сказать, чего он ждет от них.

Потом он сообщил свой план насчет привлечения одного из плавильных заводов в Денвере к созданию большого филиала в Топазе; он говорил, что у него в кармане имеется уже согласие правления одного из заводов при условии, что железная дорога пойдет в эту сторону. Компания не может заключить такой сделки с Рестлером; он знает это. Прежде всего, у Рестлера нет сырья. Плавильщики приезжали из Денвера за счет Топаза и подтвердили сведения Топаза, что Рестлер не может найти необходимого материала для плавления своей руды ближе чем в пятнадцати милях расстояния от своих границ, - другими словами, не может найти по эту сторону Топаза.

Тарвин говорил, что Топаз нуждается в вывозе своих продуктов в Мексиканский залив, и Центральная дорога Колорадо - Калифорния могла бы дать им туда выход.

Вероятно, председателю доводилось уже слышать подобные доводы, потому что это кристальное, абсолютное нахальство не вызвало никакого возражения с его стороны. Он, по-видимому, выслушивал доводы Тарвина, как и всякие другие, представляемые ему, пропуская их мимо ушей. Председатель железной дороги, взвешивавший преимущества городов-соперников, счел бы нарушением своего достоинства спросить, какие продукты Топаза могут идти через залив. Но если бы Мьютри предложил этот вопрос, Тарвин, не краснея, ответил бы: "Продукты Рестлера". Он ясно намекнул об этом в предложении, которое немедленно сделал в виде уступки.

- Конечно, - сказал он, - если бы дорога пожелала воспользоваться минеральными богатствами области за Рестлером, легко было бы провести ветвь туда и доставить руду, чтобы плавить ее в Топазе. Рестлер представляет собой ценность для железной дороги как центр копей. Он не намерен оспаривать этого. Но "минеральная" дорога будет доставлять всю руду так же, как и главная линия будет провозить ее по тому же тарифу и удовлетворит все справедливые требования Рестлера, причем соединительная линия пройдет там, где ей следует быть по ее естественному положению.

Он смело спросил председателя, как он рассчитывает устроить подъем на гору, если думает сделать Рестлер конечным пунктом участка и менять там паровозы. Тяжелый подъем, по которому должна будет пройти железная дорога при выезде из города, начинающийся в самом городе, исключает всякую мысль о том, чтобы сделать его конечным пунктом участка. Если бы, по счастью, паровозы и не застряли на подъеме, то что он думает насчет годовых издержек на ежедневный проезд тяжелых вагонов на высокую гору, по крутому склону? Для конца участка и последней остановки перед подъездом для линии Центральной Колорадо-Калифорнийской железной дороги нужно такое место, как Топаз, предназначенное самой природой, выстроенное в центре равнины, по которой поезд мог бы идти пять миль, прежде чем начать подъем на горы.

На этом пункте Тарвин настаивал с пылом и убедительностью человека, имеющего дело с точным, неопровержимым фактом. Это был действительно лучший его аргумент, и он подумал это, когда председатель молча взял опущенный было повод и повернул назад к городу. Но, взглянув на лицо Мьютри, он убедился, что потерпел полную неудачу в главном вопросе. Эта неудача могла бы привести его в отчаяние, если бы он не ожидал ее. Успеха следовало ждать в другом месте, но сначала он решил использовать все средства.

Глаза Тарвина с любовью покоились на его городе, когда они повернули лошадей к группе построек, в беспорядке разбросанных посреди обширной равнины. Он, город, может быть уверен, что Тарвин постоит за него.

Конечно, Топаз - предмет его любви - совершенно растворялся в действительном Топазе, отличаясь теми оттенками и тонкостями, которые не поддавались никакому измерению. Отношение настоящего Топаза к Топазу Тарвина или к Топазу всякого местного доброго гражданина было таково, что ни один дружески настроенный наблюдатель не стал бы распространяться о нем. И про самого Тарвина невозможно было сказать, где кончается его действительная уверенность и начинается желание верить. Он знал только, что верит; и для него лучшее основание веры состояло в том, что Топаз нуждался в том, чтобы в него твердо верили.

На привыкший к порядку восточный взгляд, город показался бы грубым, неопрятным, пустынным собранием жалких деревянных строений, расползавшихся по гладкой равнине. Но это было только лишним доказательством, что всякий видит только то, что желает видеть. Не таким видел город Тарвин; и не поблагодарил бы он жителя востока, который вздумал бы найти выход в похвале белоснежных гор, замыкавших долину громадным кругом. Житель востока мог оставаться верен своему взгляду, что Топаз только портит прекрасную картину. Для Тарвина картина была только декорация Топаза, а декорацией - только одна из подробностей Топаза. Это было одно из его естественных преимуществ, подобно климату, местоположению и промышленному совету.

Во время поездки он называл председателю самые высокие вершины; он указывал, где их большой ирригационный канал спускал воду с вершин, где он проходил под тенью предгорий, пока не направлялся по равнине к Топазу; он сообщил ему число пациентов в госпитале, прилично уменьшая их количество, как доказательство процветания города. Когда они въехали в город, он показал оперный театр, почтовое отделение, городскую школу и здание суда со скромной гордостью матери, показывающей своего первенца.

Он ничего не пропускал, стараясь, с одной стороны, заглушить свои мысли, с другой - доказать председателю все преимущества Топаза. Во время его красноречивой защиты ему слышался другой голос, и теперь, сознавая неудачу, горечь другой неудачи охватила его с еще большей силой. Со времени своего приезда он виделся с Кэт и узнал, что за исключением чуда ничто не может помешать ее отъезду в Индию через три дня. Презирая человека, допускающего чудо, в гневе и отчаянии, он наконец обратился прямо к Шериффу, моля его всем, что дорого ему, предотвратить это безумие.

Но бывают же такие мямли! Шерифф, несмотря на все свое желание угодить, никак не мог набраться сил, хотя Тарвин и предлагал ему все свои. Его разговор с Кэт в сочетании с безрезультатным разговором с ее отцом оставил в нем болезненное чувство беспомощности, избавить от которого его мог только большой успех в другом направлении. Он жаждал успеха, и атака на председателя облегчила его душу, хотя он и предвидел неудачу.

Он мог забыть о существовании Кэт, сражаясь за Топаз, но с тоской вспомнил о ней, когда расстался с Мьютри. Она обещала ему участвовать в поездке к "Горячим Ключам", которую он устраивал в этот день после полудня; не будь этого, он, пожалуй, предоставил бы Топаз своей судьбе на все время дальнейшего пребывания председателя. Теперь он смотрел на это посещение "Ключей", как на последнюю надежду. Он решил в последний раз обратиться к Кэт; он решил переговорить с Кэт обстоятельно, так как не мог поверить в поражение и не думал, что она уедет.

Экскурсия к "Горячим Ключам" была задумана с целью показать в случае, если ничто другое не удастся, председателю и миссис Мьютри, какое будущее может ожидать Топаз как зимнюю резиденцию. Они согласились принять участие в поездке, поспешно организованной Тарвином. С целью поговорить с Кэт он кроме Шериффа пригласил трех господ: Максима, почтмейстера, Хеклера, издателя "Телеграмм Топаза" (оба они были его коллегами по промышленному совету), и симпатичного молодого англичанина по имени Карматан. Он рассчитывал, что они поговорят с председателем и дадут ему самому возможность поговорить с полчасика с Кэт, без ущерба для впечатления, произведенного Топазом на Мьютри. Ему пришло на ум, что председатель, может быть, пожелает еще раз взглянуть на город, а Хеклер как раз такой человек, который сумеет показать его.

Карматан появился в Топазе два года тому назад в качестве младшего сына, считавшего своей миссией колонизировать край, вооруженный хлыстом, высокими сапогами и двумя тысячами долларов. Деньги он потерял, но зато узнал, что хлысты не употребляются, когда гоняют стада, и в настоящее время применял это свое знание, вместе с другими вновь приобретенными познаниями, служа ковбоем. Он зарабатывал по 30 долларов в месяц и относился к своей судьбе с философским спокойствием, свойственным как приемным, так и прирожденным гражданам запада. Кэт он нравился за гордость и смелость, которые не позволяли ему прибегнуть к легкому способу помочь своей судьбе - написать домой и т. д. В первую половину поездки к "Горячим Ключам" они ехали рядом, и Тарвин указывал мистеру и миссис Мьютри на каменистые вершины, среди которых им приходилось ехать. Он показывал им копи, уходившие далеко в глубь скал, и объяснял их геологическое строение с чисто практической ученостью человека, покупающего и продающего копи. Дорога, параллельная проходившей через Топаз, то приближалась, то удалялась, как говорил Тарвин, под прямым углом от той, которую впоследствии выберет компания "Центральные линии Колорадо - Калифорния". Один раз мимо них проехал поезд, с трудом подымаясь по крутому склону, ведшему к городу. Горы образовывали узкий проход, потом, снова расширяясь, собирались в большие цепи утесов, глядевших друг на друга через пропасть. Ряд живописных гор над головами путников поднимался странными сучковатыми утесами или внезапно опускался и выплывал устремленными вверх остриями; но по большей части перед ними была просто стена - синяя, коричневая и пурпурно-красная, цвета умбры, охры, с нежными оттенками.

Тарвин отстал и поехал рядом с лошадью Кэт. Карматан, с которым он был в дружеских отношениях, сейчас же уступил ему место и поехал догонять остальных.

Она подняла на него свои выразительные глаза и безмолвно просила избавить обоих от продолжения бесполезного спора. Но Тарвин сжал челюсти - он не послушался бы и голоса ангела.

- Я утомляю вас своими разговорами, Кэт. Я знаю это. Но я должен говорить. Я должен спасти вас.

- Не пробуйте больше, Ник, - кротко ответила она. - Пожалуйста, не пробуйте. Мое спасение в этой поездке. Это единственное мое желание. Иногда, когда я думаю об этом, мне кажется, что, может быть, затем я послана на свет. Все мы посылаемся на свет, чтобы делать дело, хотя бы самое маленькое, смиренное, ничего не значащее. Как вы думаете, Ник? Я должна делать свое дело, Ник. Помогите мне.

- Пусть, пусть меня разобьют на куски молотком, если я сделаю это! Я затрудню вам выполнение дела. Я здесь для этого. Все подчиняются вашей злой воле. Ваши родители позволяют вам делать, что вы желаете. Они и не подозревают, куда вы суете вашу драгоценную голову. Я не могу поставить ее на место. А вы можете. Это заставляет меня решиться. И делает меня отвратительным.

Кэт рассмеялась.

- Да, делает отвратительным, Ник. Но мне все равно. Я думаю даже, что мне нравится, что вы так тревожитесь. Если бы я осталась дома, то только ради вас. Вы верите этому?

- О, буду верить и благодарю вас! Но что принесет это мне? Мне нужна не вера, мне нужны вы.

- Я знаю, Ник. Я знаю. Но Индия больше нуждается во мне, то есть не во мне, а в том, что я могу сделать и что могут сделать подобные мне женщины. Оттуда издали доносится призыв: "Придите и помогите нам!" Пока я слышу этот призыв, я не могу найти удовольствия ни в чем другом. Я могла бы быть вашей женой, Ник. Это легко. Но с этим призывом в ушах я мучилась бы каждую минуту.

- Это жестоко по отношению ко мне, - проговорил Тарвин, печально смотря на возвышавшиеся над ними утесы.

- О, нет. Это не имеет никакого отношения к вам.

- Да, - возразил он, поджимая губы, - вот именно.

Она не могла скрыть улыбки при взгляде на его лицо.

- Я никогда не выйду замуж ни за кого другого, если вам приятно знать это, Ник, - сказала она с внезапной нежностью в голосе.

- Но вы не выйдете и за меня?

- Нет, - спокойно, твердо, просто сказала она.

Одно мгновение он с горечью обдумывал этот ответ. Они ехали шагом, и он опустил поводья на шею пони, говоря:

- Хорошо. Дело не во мне. Тут говорит не один эгоизм, дорогая. Конечно, мне хочется, чтобы вы остались ради меня, я хочу, чтобы вы были моей, совсем моей; я хочу иметь всегда вас рядом со мной; вы нужны мне - нужны; но не потому я прошу вас остаться, а потому, что не могу подумать, как броситесь вы, одинокая, беззащитная девушка, во все опасности и ужасы этой жизни. Я не могу спать по ночам, думая об этом. Я не смею думать. Это чудовищно, отвратительно, нелепо! Вы не сделаете этого!

- Я не должна думать о себе, - ответила она дрожащим голосом. - Я должна думать о них.

- Но я-то должен думать о вас. И вы не подкупите меня, не соблазните думать о ком-либо другом. Вы принимаете все это слишком близко к сердцу. Дорогая моя, - прибавил он умоляющим тоном, понизив голос, - неужели вы должны заботиться о несчастьях всего мира? Несчастье и горе встречаются повсюду. Разве вы можете прекратить их? Вам, во всяком случае, придется всю жизнь жить со стонами страданий миллионов в ушах. Мы все осуждены на это. Мы не можем уйти. Мы платим за смелость быть счастливыми хоть одну короткую секунду.

- Я знаю, я знаю. Я не пробую спастись. Я не пробую заглушить этот звук.

- Да, но вы пробуете остановить его и не можете. Это все равно, что вычерпать океан ведром. Вы не можете сделать этого. Но можете испортить себе жизнь этими попытками: и если у вас есть какой-нибудь план, как возвратиться и снова начать испорченную жизнь, я знаю человека, который не сможет сделать этого. О, Кэт, я ничего не прошу для себя - я не о себе одном хлопочу, - но вспомните иногда, на мгновение, об этом, когда будете обнимать весь мир и пробовать поднять его вашими нежными ручками - вы портите не одну свою жизнь. Черт возьми, Кэт, если вам нужно облегчить чье-нибудь несчастье, вам ни к чему идти по этому пути. Начните с меня.

Она печально покачала головой.

- Я должна начать там, где велит мой долг, Ник. Я не говорю, что смогу уменьшить огромную сумму человеческих страданий, и не говорю, чтобы всякий делал то, что я постараюсь делать; но так должно быть. Я знаю это и знаю, что это все, что все мы можем сделать. О, быть уверенной, что людям несколько - хотя бы очень мало - станет лучше оттого, что ты жил, - вскрикнула она, и восторженное выражение появилось в ее взгляде, - знать, что хоть крошечку облегчишь горе и страдания, которые все равно будут продолжаться, - и то было бы хорошо! Даже вы должны чувствовать это, Ник, - сказала она, нежно дотрагиваясь рукой до его руки.

Тарвин сжал губы.

- О, да, я чувствую это, - с отчаянием проговорил он.

- Но вы чувствуете и другое. Я также.

- Так чувствуйте сильнее. Чувствуйте настолько, чтобы довериться мне. Я устрою ваше будущее. Вы будете благословенны всеми за вашу доброту. Неужели вы думаете, я любил бы вас без нее? И вы начнете с того, что заставите меня благословлять вас.

- Я не могу! Я не могу! - в отчаянии крикнула она.

- Вы не можете сделать ничего другого. Вы должны наконец прийти ко мне. Неужели вы думаете, что я мог бы жить, если бы не думал этого? Но я хочу спасти вас от всего, что лежит между нами. Я не хочу, чтобы вас загнали в мои объятия, девочка. Я желаю, чтобы вы пришли сами - и сейчас же.

В ответ она только опустила голову на рукав амазонки и тихо заплакала.

Пальцы Ника сжали руку, которой она нервно ухватилась за луку седла.

- Вы не можете, дорогая?

Она яростно потрясла темной головкой.

- Хорошо, не тревожьтесь.

Он взял ее податливую руку в свою и заговорил нежно, как говорил бы с ребенком, у которого горе. В течение недолгого безмолвия Тарвин отказался - не от Кэт, не от своей любви, но от борьбы против ее отъезда в Индию. Она может ехать, если желает. Их будет двое.

Когда они доехали до "Горячих Ключей", он немедленно воспользовался случаем заговорить с ничего не имевшей против этого миссис Мьютри и удалился с ней в сторону, между тем как Шерифф показывал председателю подымавшиеся из-под земли клубы пара и фонтаны воды, ванны и место, где предполагалась постройка гигантской гостиницы. Кэт, желавшая скрыть свои покрасневшие глаза от зоркого взгляда миссис Мьютри, осталась со своим отцом.

Когда Тарвин привел жену председателя к потоку, который низвергался мимо "Ключей", чтобы найти себе наконец могилу внизу, он остановился в тени группы виргинских тополей.

- Вам действительно нужно это ожерелье? - отрывисто спросил он.

Она снова весело засмеялась своим журчащим смехом, несколько театральным, как это было свойственно ей.

- Нужно? - повторила она. - Конечно, нужно! Мне нужно достать и луну с неба.

Тарвин положил руку на ее руку, чтобы заставить ее умолкнуть.

- Оно будет у вас, - решительно сказал он.

Она перестала смеяться и побледнела, видя, что он говорит совершенно серьезно.

- Что вы хотите этим сказать? - поспешно проговорила она.

- Вам это было бы приятно? Вы были бы рады? - спросил он. - Что бы вы сделали для того, чтобы получить его?

- Вернулась бы в Омагу на четвереньках! - так же горячо ответила она. - Поползла бы в Индию.

- Отлично, - решительно сказал он. - Вопрос решен. Слушайте! Мне нужно, чтобы Центральная Колорадо-Калифорнийская железная дорога прошла в Топаз. Вам нужно ожерелье. Можем мы заключить торговую сделку?

- Но вы не...

- Ничего не значит; я позабочусь о своей доле. Можете вы сделать то же?

- Вы хотите сказать... - начала она.

- Да, - решительно кивнул он головой, - я думаю так. Можете вы устроить это?

Тарвин, употребляя все силы, чтобы владеть собой, стоял перед ней со стиснутыми зубами; ногти одной из его рук сильно впились в ладонь другой. Он ждал ответа.

Она склонила набок свою хорошенькую головку с умоляющим видом и искоса, вызывающе смотрела на него долгим взглядом, как бы желая продлить его мучения.

- Я думаю, я знаю, что сказать Джиму, - наконец проговорила она с мечтательной улыбкой.

- Значит, соглашение заключено?

- Да, - ответила она.

- Так по рукам.

Они подали друг другу руки. Одно мгновение они стояли, пристально вглядываясь друг другу в глаза.

- Вы в самом деле достанете его для меня?

- Да.

- Вы не нарушите своего слова?

- Нет.

Он так пожал ей руку, что она слегка вскрикнула.

- Ух!.. Вы сделали мне больно.

- Хорошо, - хрипло проговорил он, отпуская ее руку. - Договор заключен, завтра я отправляюсь в Индию.

V

Тарвин стоял на платформе станции Равутской железнодорожной ветки, глядя вслед облаку пыли, поднимавшемуся за бомбейским дилижансом. Когда оно исчезло, разгоряченный воздух над каменной платформой снова начал свой танец, и Тарвин, мигая, вернулся сознанием в Индию.

Замечательно просто проехать четырнадцать тысяч миль. Некоторое время он лежал спокойно в каюте парохода, а затем перешел в вагон, чтобы разлечься во всю длину без верхней одежды на обитой кожей скамейке поезда, который привез его из Калькутты на станцию Равутской железнодорожной ветки. Дорога была длинной только потому, что мешала ему увидеть Кэт и наполняла его мыслями о ней. Но неужели он приехал ради этого - для наводящей уныние Раджпутанской пустыни и ради уходящего узкого железнодорожного полотна? Топаз был уютнее, когда они построили церковь, гостиницу, клуб и три дома; пустынный пейзаж заставил его вздрогнуть. Он видел, что здесь не намереваются делать ничего больше. Новое уныние удваивало прежнее, потому что имело под собой почву. Оно было окончательно, преднамеренно, абсолютно. Угрюмая солидность станционного дома, высеченного из камня, солидная каменная пустая платформа, математическая точность названия станции - все это не говорило о будущем, никакая новая железная дорога не могла помочь Равутской железнодорожной ветке. У нее не было честолюбия. Она принадлежала правительству. Всюду, куда ни устремлялся взгляд, не было видно ничего зеленого, никакой изломанной линии, ничего живого. Вьющиеся мальвы на станции погибли от недостатка внимания.

Здоровое, человеческое негодование спасло Тарвина от более сильных мук тоски по родине. Толстый смуглый человек в белой одежде с черной бархатной фуражкой на голове вышел из здания. Этот начальник станции, составлявший постоянное население Равутской железнодорожной линии, принял Тарвина, как часть пейзажа: он не взглянул на него. Тарвин почувствовал прилив симпатии к югу во время восстания.

- Когда идет следующий поезд на Ратор? - спросил он.

- Поезда нет, - ответил начальник станции с паузами между словами. Он посылал свою речь в воздух как бы независимо от себя, словно фонограф.

- Нет поезда? Где ваше расписание? Где ваш дорожный путеводитель? Где ваш указатель?

- Никакого поезда.

- Так зачем же, черт возьми, вы здесь?

- Сэр, я смотритель этой станции; при обращении к служащим не следует употреблять неприличных выражений.

- О, вы - станционный смотритель? Не так ли? Видите ли, друг мой, станционный смотритель, если желаете сохранить себе жизнь, то должны сказать мне, как добраться до Ратора, и побыстрее!

Он молчал.

- Ну что же мне делать? - восклицал Запад.

- Откуда я знаю? - отвечал Восток.

Тарвин пристально оглядел смуглое существо в белой одежде, в сапогах из белой патентованной кожи, в ажурных чулках, из которых выпирали толстые ноги, и в черной бархатной шапочке на голове. Бесстрастный взгляд жителя Востока, заимствованный им у пурпурных гор, подымавшихся за его станцией, заставил Тарвина на одно безбожное мгновение потерять веру в себя и силу духа и подумать, достойны ли Топаз и Кэт того, во что они обходятся.

- Билет, пожалуйста, - сказал бабу.

Мрак усиливался. Этот предмет был здесь, чтобы требовать билеты, и делал это, хотя бы люди любили, дрались, приходили в отчаяние и умирали у его ног.

- Эй, ты, - крикнул Тарвин, - обманщик со сверкающими носками, алебастровый столб с агатовыми глазами...

Он не мог продолжать; слова его замерли в крике ярости и отчаяния. Пустыня все поглотила безразлично; и бабу, повернувшись со страшным спокойствием, вплыл в дверь станционного дома и запер ее за собой.

Тарвин, подняв брови, убедительно свистнул у двери, побрякивая в кармане американской монетой о рупию. Окошечко билетной кассы приотворилось, и бабу показал дюйм своего бесстрастного лица.

- Говорю теперь в качестве официального лица - ваша честь может ехать в Ратор в местном экипаже.

- Найдите мне этот экипаж! - сказал Тарвин.

- Ваша честь заплатит за комиссию?

- Конечно! - Тон этого ответа передал мысль голове под шапочкой. Окошко закрылось. Потом - но не слишком скоро - послышался протяжный вой - вой усталого колдуна, призывающего запоздавший призрак.

- О, Моти! Моти! О-о!

- А вот и Моти! - пробормотал Тарвин, перескакивая через низкую каменную стену с саквояжем в руках и выходя через турникет в Раджпутану.

Его обычная веселость и уверенность вернулись к нему вместе с возможностью двигаться.

Между ним и пурпурным кольцом гор тянулось пятнадцать миль бесплодной, холмистой местности, изредка пересекаемой скалами кирпичного цвета и деревьями, засохшими, запыленными и бесцветными, как выцветшие под солнцем прерий волосы ребенка. Вправо, вдали, виднелось серебряное мерцание соленого озера и бесформенная синяя дымка более густого леса. Мрачный, печальный, давящий, увядающий под раскаленным солнцем, он поразил его сходством с его родными прериями и вместе с тем чуждым видом, вызывающим тоску по родине.

По-видимому, из расщелины земли - в сущности, как он разглядел впоследствии, из того места, где среди двух сходившихся волн равнины ютилась деревня, - показался столб пыли, центр которого составляла повозка, запряженная волами. Отдаленный визг колес усиливался по мере приближения и перешел в громкий скрип и шум, знакомый Тарвину: такой шум слышался, когда внезапно тормозил товарный поезд, спускавшийся со склона горы в Топаз. Но здесь скрипели особой формы колеса не виданного никогда Тарвином экипажа, кузов которого был сделан из веревок, сплетенных из волокон кокосового ореха.

Повозка подъехала к станции; волы, после непродолжительного созерцания Тарвина, легли на землю. Тарвин сел на свой саквояж, опустил лохматую голову на руки и разразился хохотом необузданной веселости.

- Ну, начинайте! - крикнул он бабу. - Говорите свою цену. Я не тороплюсь.

Тут началась такая сцена, полная шума и декламации, по сравнению с которой показалась бы ничтожной ссора в игорном доме.

Безжизненность станционного смотрителя покинула его, словно одежда, унесенная порывом ветра. Он взывал, жестикулировал и ругался; возница, нагой, за исключением куска синей материи на бедрах, не отставал от него. Они указывали на Тарвина, они, по-видимому, обсуждали факт его рождения и предков; быть может, они прикидывали его вес! Иногда они, казалось, были уже на пороге дружелюбного разрешения вопроса, как вдруг он подымался снова, и они возвращались к началу и принимались за новую классификацию Тарвина и его путешествия.

В продолжение первых десяти минут Тарвин аплодировал обеим сторонам, беспристрастно натравливая их друг на друга. Потом он стал уговаривать их прекратить спор, а когда они не согласились, стал, в свою очередь, ругаться. Возница выдохся на одно мгновение, и бабу внезапно набросился на Тарвина, ухватился за его руку и принялся громко кричать на ломаном английском языке:

- Все устроено, сэр! Все устроено! Этот человек - чрезвычайно невоспитанный человек, сэр. Дадите мне денег, я устрою все.

С быстротой молнии возница поймал другую руку Тарвина и умолял его на каком-то странном языке не слушать его противника. Тарвин отступил; они преследовали его с поднятыми в знак мольбы и увещевания вверх руками. Начальник станции забыл об английском языке, а возница об уважении к белому. Тарвин увернулся от обоих, бросил свой саквояж в повозку, вскочил в нее и крикнул единственное знакомое ему индийское слово. На его счастье, это оказалось словом, двигающим всю Индию: "Чалло!" - что в переводе означает: "Вперед!"

Так, оставив за собой споры и отчаяние, Никлас Тарвин из Топаза, Колорадо, выехал в Раджпутанскую пустыню.

VI

Бывают обстоятельства, когда вечность - ничто перед четырьмя днями. Таковы были обстоятельства, при которых Тарвин выполз из повозки через девяносто шесть часов после того, как волы появились среди облаков пыли перед станцией Равутской ветки. Они - эти часы - тянулись позади него сводящей с ума, скрипучей, пыльной, медленной процессией. В час повозка делала две с половиною мили. Состояния приобретались и терялись в Топазе - счастливый Топаз! - пока повозка прокладывала себе путь по раскаленному речному руслу, заключенному среди двух стен песка. Новые города могли бы вырасти на западе и превратиться в развалины более древние, чем Фивы, пока, после обеда на дороге, возница возился с трубкой, справиться с которой для него было не легче, чем с ружьем. Во время этих и других остановок - Тарвину казалось, что путешествие состояло главным образом из остановок - он чувствовал, что всякий гражданин мужского пола в Соединенных Штатах обгоняет его в скачке жизни, и стонал от сознания, что он никогда не догонит их и не возместит потерянного времени.

Большие серые журавли с ярко-красными головами величественно проходили по высокой траве болот и прятались в ущелья гор, как в карманы. Кулики и перепелки лениво взлетали из-под носа волов, а однажды на заре Тарвин, лежа на блестящей скале, увидел двух молодых пантер, игравших, как котята.

Проехав несколько миль от станции, возница вынул из-под повозки саблю, повесил ее себе на шею и временами погонял ею волов. Тарвин видел, что и в этой стране, как ив его родной, все ходили вооруженными. Но три фута неуклюжей полоски стали показались ему плохой заменой изящного и удобного револьвера.

Однажды он встал на повозке и приветствовал то, что показалось ему белой верхушкой американской повозки. Но это была только огромная телега с хлопком, которую везло шестнадцать волов, то поднимавшихся, то опускавшихся с холма. И все это время палящее солнце Индии светило на него, заставляя его удивляться, как мог он когда-либо хвалить вечный свет солнца в Колорадо. На заре скалы горели, как алмазы, а в полдень пески ослепляли его миллионами блестящих искр. К вечеру поднимался холодный сухой ветер, и горы, видневшиеся на горизонте, принимали сотни оттенков под лучами заходившего солнца. Тут Тарвин понял значение выражения "ослепительный Восток", потому что все горы превратились в груды рубинов и аметистов, а лежавшие между ними, в долинах, туманы казались опалами. Он лежал в повозке на спине и смотрел в небо, мечтая о Наулаке и раздумывая, будет ли она подходить к окружающей обстановке.

- Облака знают, к чему я стремлюсь. Это хорошее предзнаменование, - сказал он себе.

Он облюбовал решительный и простой план покупки Наулаки; нужные для этого деньги он надеялся найти в Топазе, втянув город в это дело, конечно незаметно. Он надеялся на Топаз, а если магараджа, когда они заговорят о деле, заломит слишком большую цену, он образует синдикат.

Ударяясь головой о качавшуюся повозку, он раздумывал, где могла быть Кэт. К этому времени, при благоприятных обстоятельствах, она могла бы быть в Бомбее. Это он знал благодаря старательному изучению ее пути; но одинокая девушка не могла добраться так быстро из одного полушария в другое, как он, пришпориваемый любовью к ней и Топазу. Может быть, она отдохнет немного в Бомбее вместе с Зепанской миссией. Он решительно отказывался допустить мысль о том, что она могла заболеть дорогой. Она отдыхала, получала приказания, впитывала в себя некоторые чудеса чуждых земель, презрительно отброшенные им в его стремлении к Востоку; но через несколько дней она должна быть в Раторе, куда везла его повозка.

Он улыбнулся и с удовольствием облизнул губы, представляя себе их встречу, а затем принялся фантазировать насчет того, как она представляет себе, где он находится.

Он отправился ночным поездом из Топаза в Сан-Франциско сутки спустя после своего разговора с миссис Мьютри, ни с кем не простившись и никому не сказав, куда он отправляется. Кэт может быть, несколько удивилась горячности, с которой он пожелал ей "доброго вечера", когда простился с ней в доме ее отца по возвращении из поездки к "Горячим Ключам". Но она ничего не сказала, а Тарвину удалось усилием воли не выдать себя. На следующий день он спокойно продал часть своих городских облигаций - потеряв на продаже, - чтобы добыть денег на путешествие. Но это было слишком обыкновенное для него дело, чтобы вызвать какие-либо разговоры, и когда в конце концов он смотрел из своего поезда на мелькавшие внизу, в долине, огоньки Топаза, он был уверен, что город, ради процветания которого он отправлялся в Индию, и не подозревал о его великом плане. Чтобы быть вполне уверенным, что в городе распространятся нужные ему слухи, он рассказал кондуктору, раскуривая с ним, по обыкновению, сигару и прося его сохранить в тайне, что отправляется на Аляску, где намеревается заняться в течение некоторого времени выполнением одного небольшого плана относительно золотых приисков.

Кондуктор привел его было в смущение вопросом, как он поступит со своим избранием, но Тарвин нашелся и тут. Он сказал, что это устроено. Ему пришлось открыть кондуктору еще один свой план, но так как он обязал своего собеседника сохранить и эту тайну, то это ничего не значило.

Про себя он размышлял, исполнится ли этот план и сдержит ли миссис Мьютри свое обещание телеграфировать о результате выборов в Ратор. Забавно, что приходится положиться на женщину, что она даст знать, избран ли он членом законодательных учреждений Колорадо; но она - единственное существо, которое знает его адрес, а так как эта идея понравилась ей в связи со всем вообще "очаровательным заговором" (как говорила она), то Тарвин довольствовался ее обещанием.

Когда он убедился, что взору его никогда больше не представится благословенный вид белого человека, а уши никогда не услышат звука понятной речи, повозка прокатилась по ущелью между двумя горами и остановилась перед станцией. Это был двойной куб из красного песчаника, но - и за это Тарвин был готов заключить его в свои объятия - полный белыми людьми. Они были донельзя легко одеты; они лежали в длинных креслах на веранде; между креслами стояли поношенные чемоданы из телячьей кожи.

Тарвин сошел с повозки, с трудом разминая свои длинные ноги. Он представлял собой маску из пыли - пыли, засыпавшей его сильнее, чем песчаный смерч или циклон. Она уничтожала складки в его одежде и обратила его американский плащ из желтоватого в жемчужно-белый. Она уничтожила разницу между краем его брюк и верхушкой башмаков. Она падала и катилась с него, когда он двигался. Его горячее восклицание "Слава Богу!" замерло в пыльном кашле. Он вошел на веранду, протирая болевшие глаза.

- Добрый вечер, джентльмены, - сказал он. - Нет ли чего-нибудь выпить?

Никто не встал, только громко крикнули слугу. Человек в желтой шелковой одежде, сидевшей на нем, как шелуха на засохшем колосе, кивнул ему головой и лениво спросил:

- Вы от кого?

- Вот как? Неужели они бывают и здесь? - мысленно сказал себе Тарвин, узнавая в этом коротком вопросе всемирный лозунг коммерческого путешественника.

Он прошел вдоль длинного ряда сидевших, пожимая руку каждого в порыве чистой радости и благодарности, прежде чем начал сравнивать Восток с Западом и спросил себя, могут ли эти ленивые, молчаливые люди принадлежать к той же профессии, с которой он делился рассказами, удобствами и политическими мнениями в курительных вагонах и гостиницах в продолжение многих лет. Конечно, это были униженные, унылые пародии тех живых, надоедливых, веселых, бесстыдных животных, которых он знал под названием "коммивояжеров" - странствующих приказчиков. Но, может быть, - боль в спине навела его на эту мысль - они дошли до такого печального упадка, благодаря путешествию в местных экипажах?

Он сунул нос в двенадцатидюймовый стакан виски с содовой и оставил его там, пока ничего не осталось, потом упал на свободный стул и снова оглядел группу сидевших людей.

- Кто-то спросил "от кого я"?.. Я здесь сам по себе, путешествую, как, полагаю, и многие другие, - ради удовольствия.

Он не успел насладиться нелепостью своих слов, как все пятеро разразились громким смехом, смехом людей, давно уже далеких от веселья.

- Удовольствие! - крикнул кто-то. - О, Господи. Боже мой! Удовольствие! Вы не туда попали!

- Хорошо, что вы приехали ради удовольствия. Не то бы умерли, если бы приехали ради дела, - заметил другой.

- Это все равно, что вызвать кровь из камня. Я здесь больше двух недель.

- По какому делу? - спросил Тарвин.

- Мы все здесь больше недели, - проворчал третий.

- Но какое у вас дело? За чем вы гонитесь?

- Вы, вероятно, американец, не так ли?

- Да, Топаз, Колорадо. - Это заявление не произвело никакого впечатления. Он мог бы с одинаковым успехом говорить по-гречески. - Но в чем же дело?

- Видите ли, местный король женился вчера на двух женах. Слышите, как звучат гонги в городе? Он пробует образовать новый кавалерийский полк для службы правительству Индии, и он поссорился со своим политическим резидентом. Целых три дня я провел у дверей полковника Нолана. Он говорит, что ничего не может поделать без разрешения высшей государственной власти. Я пробовал поймать государя, когда он отправлялся на охоту на кабанов. Я пишу каждый день премьер-министру, когда не объезжаю город на верблюде, а вот тут пачка писем от фирмы с вопросами, почему я не собираю денег.

Через десять минут Тарвин стал понимать, что перед ним полинялые представители полудюжины калькуттских и бомбейских фирм, которые безнадежно осаждают это место во время своей регулярной весенней кампании, чтобы собирать кое-что по счетам раджи, который заказывал пудами, а платил очень неохотно. Он покупал ружья, несессеры, зеркала, украшения для камина, блестящие стеклянные шарики для елки, упряжь, фаэтоны, четверки лошадей, флаконы с духами, хирургические инструменты, канделябры и китайский фарфор дюжинами, сотнями или десятками, смотря по его королевской фантазии. Когда у него пропадал интерес к покупкам, сделанным им, то вместе с тем утрачивался и интерес к уплате за них; а так как мало что занимало его испорченную фантазию более двадцати минут, то иногда случалось, что было достаточно самого факта покупки, и драгоценные тюки из Калькутты оставались нераскрытыми. Мир, предписанный Индийской империи, запрещал ему подымать оружие против своих собратьев-государей и воспользоваться единственным наслаждением, известным ему и его предкам в течение тысячелетий; но оставался несколько измененный вид войны - борьба с получателями по векселям. С одной стороны стоял политический резидент, помещенный тут, чтобы учить его, как хорошо править и, главное, экономии; с другой - то есть у ворот дворца - всегда можно было найти коммивояжера, чувства которого разрывались между презрением к неаккуратному должнику и свойственным англичанам благоговением перед государем. Его величество выезжал насладиться охотой на кабанов, скачками, обучением своей армии, заказами новых ненужных вещей и, временами, управлением своим женским персоналом, которому - гораздо более, чем премьер-министру, - были известны притязания всякого коммивояжера. За резидентом и коммивояжерами стояло правительство Индии, ясно отказывавшееся гарантировать уплату долгов государя и время от времени посылавшее ему на голубой бархатной подушке осыпанные драгоценными камнями знаки какого-нибудь имперского ордена, чтобы подсластить замечания политического резидента.

- Надеюсь, что вы заставляете его платить за все это? - сказал Тарвин.

- Каким образом?

- Ну, в вашей стране, когда покупатель глупит, обещая встретиться с продавцом в такой-то день, в такой-то гостинице и не показывается, потом обещает зайти в магазин и не платит, продавец говорит себе: "Отлично! Если желаете платить по счетам за мое жилье, за вино, ликеры и сигары, пока я дожидаюсь уплаты, - сделайте одолжение. Я как-нибудь убью здесь время". А на следующий день он представляет ему счет за проигрыш в покер.

- А, это интересно. Но как же он записывает на счет эти расходы?

- Конечно, они входят в следующий счет на проданные товары. Он там поднимает цены.

- Это мы сумеем сделать. Трудность состоит в том, чтобы получить деньги.

- Не понимаю, как это у вас хватает времени на то, чтобы киснуть здесь, - убеждал удивленный Тарвин. - Там, откуда я приехал, каждый путешествует по расписанию и если опоздает на один день, то телеграфирует покупателю в следующем городе, чтобы он пришел встретить его на станцию, и продаст ему товары, пока стоит поезд. Он мог бы продать всю землю, пока ваша повозка пройдет милю. А что касается денег, то отчего вы не арестуете старого грешника? На вашем месте я наложил бы арест на всю страну. Я наложил бы запрещение на дворец, даже на корону. Я достал бы исполнительный лист на него и представил бы его - лично, если бы это потребовалось. Я запер бы старика и стал бы сам управлять Раджпутаной, если бы пришлось, но деньги я получил бы.

Сострадательная улыбка пробежала по лицам сидевших.

- Это потому, что вы не знаете, - сказали сразу несколько людей. Потом они стали подробно объяснять все обстоятельства дела. Их вялость исчезла. Все заговорили одновременно.

Вскоре Тарвин заметил, что эти люди, такие ленивые с виду, далеко не глупы. Их метод состоял в том, чтобы смирно лежать у врат величия. Терялось время, но в конце концов уплачивалось кое-что, в особенности, объяснял человек в желтом сюртуке, если суметь заинтересовать своим делом премьер-министра и через него возбудить интерес в женщинах раджи.

В уме Тарвина мелькнуло воспоминание о миссис Мьютри, и он слабо улыбнулся.

Человек в желтом сюртуке продолжал свой рассказ, и Тарвин узнал, что главная жена раджи - убийца, обвиненная в отравлении своего первого мужа. Она лежала, скорчившись в железной клетке, в ожидании казни, когда раджа увидел ее впервые, и - как рассказывали - спросил ее, отравит ли она и его, если он женится на ней. "Наверно, - ответила она, - если он будет обращаться с нею, как ее покойный муж". Поэтому раджа и женился на ней, отчасти для удовлетворения своей фантазии, но больше - от восторга, вызванного ее грубым ответом.

Эта безродная цыганка менее чем через год заставила раджу и государство лежать у своих ног - ног, по злобным замечаниям женщин раджи, огрубевших от путешествия по постыдным тропам. Она родила радже сына, на котором сосредоточила всю свою гордость и честолюбие, и после его рождения с удвоенной энергией занялась поддержанием своего господства в государстве. Верховное правительство, находившееся за тысячу миль, знало, что она сила, с которой приходилось считаться, и не любило ее. Она часто препятствовала седому, медоточивому политическому резиденту, полковнику Нолану, который жил в розовом доме, на расстоянии полета стрелы от городских ворот. Ее последняя победа была особенно унизительна для полковника: узнав, что проведенный с гор канал, который должен был снабжать летом город водой, пройдет по саду апельсиновых деревьев под ее окнами, она пустила в ход все свое влияние на магараджу. Вследствие этого магараджа велел провести канал другим путем, несмотря на то, что это стоило почти четвертой части его годового содержания, и невзирая на доводы, почти со слезами приводимые резидентом.

Ситабхаи, цыганка, за своими шелковыми занавесями слышала и видела этот разговор между раджой и его политическим резидентом и смеялась.

Тарвин жадно прислушивался. Эти вести поддерживали его намерение; они были на руку ему, хотя совершенно нарушали придуманный раньше план атаки. Перед ним открывался новый мир, для которого у него не было мерок и образцов и где он должен был открыто и постоянно зависеть от вдохновения данной минуты. Ему нужно было прежде, чем сделать первый шаг к Наулаке, как можно лучше ознакомиться с этим миром, и он охотно выслушивал все, что рассказывали ему эти ленивые малые. Он чувствовал, что ему как будто приходится идти назад и начинать с азов. Что нравилось этому странному существу, которого называли раджой? Что могло подействовать на него? Что раздражало его и - главное - чего он боялся?

Он много и напряженно думал, но сказал только:

- Нет ничего удивительного, что ваш раджа - банкрот, если ему приходится иметь дело с таким двором.

- Он один из самых богатых государей в Индии, - возразил человек в желтом сюртуке. - Он сам не знает, что имеет.

- Почему же он не платит своих долгов и заставляет вас бездельничать здесь?

- Потому что он туземец. Он может истратить сотню тысяч фунтов на свадебный пир и отложить уплату векселя в двести рупий на четыре года.

- Вам следовало бы проучить его, - настаивал Тарвин. - Пошлите шерифа описать королевские драгоценности.

- Вы не знаете индийских государей. Они скорее заплатят по векселю, чем отдадут королевские драгоценности. Они - священны. Они составляют часть государства.

- Ах, хотел бы я посмотреть "счастье государства"! - крикнул чей-то голос, как впоследствии узнал Тарвин, принадлежавший агенту калькуттской ювелирной фирмы.

- Это что такое? - спросил Тарвин насколько возможно равнодушно, потягивая виски с содовой водой.

- Наулака. Разве вы не знаете?

Тарвин был избавлен от необходимости отвечать человеком в желтой одежде, сказавшим:

- Чепуха! Все эти рассказы о Наулаке выдуманы жрецами.

- Не думаю, - рассудительно заметил агент. - Раджа говорил мне, когда я в последний раз был здесь, что он показывал однажды ожерелье вице-королю. Но это единственный из иностранцев, который видел его. Раджа уверял меня, что и сам не знает, где оно находится.

- Неужели вы верите в резные изумруды величиной в два дюйма? - спросил первый из собеседников, обращаясь к Тарвину.

- Это только то, что находится в центре, - сказал ювелир, - и я готов побиться об заклад, что это чрезвычайно ценный изумруд. Не тому я удивляюсь. Я изумляюсь, каким образом люди, которые нисколько не заботятся о чистоте камня, ухитрились собрать не менее пятидесяти безупречных драгоценных камней. Говорят, что изготовление ожерелья было начато во времена Вильгельма Завоевателя.

- Ну, времени было достаточно, - сказал Тарвин. - Я сам взялся бы набрать драгоценностей, если бы мне дали на это восемь веков.

Он лежал в кресле, чуть отвернувшись от собеседников. Сердце у него сильно билось. В свое время он занимался конями, спекуляциями по части продажи и купли земли и скота. Ему случалось переживать мгновения, от которых зависела его жизнь. Но никогда ему не приходилось переживать такого мгновения, которое равнялось бы восьми векам.

Собеседники с оттенком сожаления в глазах взглянули на него.

- Совершеннейшие образцы девяти драгоценных камней - начал ювелир, - рубин, изумруд, сапфир, бриллиант, опал, кошачий глаз, бирюза, аметист и...

- Топаз? - с видом владельца спросил Тарвин.

- Нет, черный бриллиант - черный, как ночь.

- Но откуда вы знаете это? Как вы собираете эти сведения? - с любопытством спросил Тарвин.

- Как и все сведения в туземном государстве - из обыкновенных разговоров, доказать правдивость которых очень трудно. Никто не может даже отгадать, где находится это ожерелье.

- Вероятно, под фундаментом одного из храмов города, - сказал человек в желтом сюртуке.

Тарвин, несмотря на все усилия сдержаться, не мог не загореться при этих словах. Он уже представлял себе, как перерывает весь город.

- Где же город? - осведомился он.

Ему показали на скалу, обнесенную тройным рядом стен, на которую падали лучи палящего солнца. Город был совершенно такой же, как многие разоренные города, по которым проезжал Тарвин. Другая скала, темно-красного, сердитого цвета, возвышалась над этой скалой. До подножия скалы простирались желтые пески настоящей пустыни - пустыни, в которой не было ни дерева, ни куста, только дикие ослы, да в самой глубине, как говорят, дикие верблюды.

Тарвин пристально смотрел в трепетавшую дымку зноя и не видел в городе признаков жизни или движения. Было послеполуденное время, и подданные его величества спали. Итак, это уединенная, твердая скала - видимая цель его путешествия, Иерихон, атаковать которую он явился из Топаза.

"Если бы из Нью-Йорка явился какой-нибудь человек в повозке, чтобы кружить вокруг Согуачского хребта, каким бы дураком я назвал его!" - подумал он.

Он встал и потянулся.

- Когда становится настолько прохладно, что можно побывать в городе? - спросил он.

- Что такое? Побывать в городе? Лучше поберегитесь. У вас могут выйти неприятности с резидентом, - дружески предупредил советчик.

Тарвин никак не мог понять, почему может быть запрещена прогулка по самому мертвому городу, какой он когда-либо видел. Но он промолчал, так как находился в чужой стране, в которой ему только и было знакомо известное стремление женщин к власти. Он хорошенько осмотрит город. Иначе он начинал опасаться, что поразительный застой, царящий на обнесенной стенами скале, где по-прежнему не замечено было и признака жизни, повлияет на него или обратит в ленивого калькуттского торговца.

Нужно сделать что-нибудь сейчас же, пока не отупел ум. Он спросил дорогу к почтово-телеграфному отделению; несмотря на телеграфные провода, он сомневался в существовании телеграфа в Раторе.

- Между прочим, - крикнул вслед ему один из торговцев, - следует помнить, что всякая телеграмма, которую вы пошлете отсюда, пройдет через руки всех придворных и будет показана радже.

Тарвин поблагодарил и подумал, что это действительно следует помнить. Он тащился по песку к закрытой магометанской мечети вблизи дороги; в мечети теперь располагалось телеграфное отделение.

Местный солдат лежал на ступенях мечети. Он крепко спал, привязав лошадь к длинной бамбуковой пике, воткнутой в землю. Не видно было никакого признака жизни; только голуби сонно ворковали во тьме под аркой.

Тарвин уныло оглянулся вокруг, ища в этой странной стране белый с синим флаг западного союза или что-нибудь подобное. Он видел, что телеграфные провода исчезали в дыре купола мечети. Под сводом с арками виднелись две или три деревянные двери. Он открыл наудачу одну из них и наступил на какое-то теплое волосатое существо, которое с ревом поднялось с земли. Тарвин еле успел отскочить в сторону, как мимо него пронесся молодой буйвол. Не смутившись, он отворил другую дверь и увидел лестницу шириной в восемнадцать дюймов. Он с трудом поднялся по ней. Здание было безмолвно, как могила, которой оно служило некогда. Он открыл еще дверь и, споткнувшись, вошел в комнату с куполообразным потолком, покрытым лепными украшениями варварских цветов, среди которых виднелись мириады крошечных зеркальных кусочков. Он невольно прищурил глаза от потока света и блеска белоснежного пола, особенно яркого после полного мрака на лестнице. Комната была, несомненно, телеграфным отделением, так как на дешевом туалетном столике стоял ветхий аппарат. Лучи солнца лились потоком в отверстие в куполе, проделанное, чтобы провести телеграфные провода, и оставшееся не заделанным.

Тарвин стоял и разглядывал все вокруг при свете солнца. Он снял мягкую широкополую западную шляпу, которую находил слишком теплой для этого климата, и отер лоб. При виде этого стройного, освещенного солнцем, хорошо сложенного, сильного человека всякий, кто проник бы в это таинственное место, имея злой умысел против него, должен был решить, что он не из тех, на кого можно напасть безнаказанно.

Он дергал длинные, жидкие усы, повисшие в уголках рта, принявшие такое положение вследствие привычки потягивать их при раздумье, и бормотал живописные замечания на языке, которому никогда не отвечало эхо этих стен. Есть ли возможность связаться с Соединенными Штатами Америки из этой пропасти забвения? Даже "черт побери", возвращавшееся к нему из глубины купола, звучало как-то по-иностранному и невыразительно.

На полу лежала какая-то фигура, прикрытая простыней.

- Как раз подходящее место для мертвеца! - вскрикнул Тарвин. - Эй, ты! Вставай!

Фигура, ворча, поднялась с полу, сбросила простыню и оказалась заспанным туземцем в атласной одежде сизого цвета.

- Эй! - крикнул он.

- Да, - невозмутимо ответил Тарвин.

- Вы желаете видеть меня?

- Нет, я желаю послать телеграмму, если найдется электрический ток в этой старой могиле.

- Сэр, - любезно сказал туземец, - вы пришли как раз в подходящее место. Я управляющий телеграфом и почтмейстер этого государства.

Он сел на ветхий стул, открыл ящик стола и начал что-то искать в нем.

- Что вы ищете, молодой человек? Потеряли соединение с Калькуттой?

- Большинство джентльменов сами приносят бланки, - сказал он с некоторым упреком, несмотря на свою любезность. - Однако вот бланк. Есть у вас карандаш?

- Знаете, не обременяйте себя исполнением ваших обязанностей. Не лучше ли вам прилечь? Я сам отправлю телеграмму.

- Вы, сэр, не знаете этого аппарата.

- Вы так думаете? Видели бы вы, как я справляюсь с проводами во время выборов.

- Этот аппарат требует очень искусного управления, сэр. Вы напишете телеграмму. Я пошлю. Это будет правильное распределение труда. Ха, ха!

Тарвин написал следующую телеграмму:

"Отправлюсь туда. Не забудьте "Трех С.". Тарвин".

Телеграмма предназначалась к отправлению в Денвер по адресу, данному миссис Мьютри.

- Отправьте ее! - сказал Тарвин, передавая бланк улыбавшемуся туземцу.

- Отлично, не бойтесь. Я и нахожусь здесь для этого, - ответил туземец, понимая, что отправитель спешит.

- А дойдет она туда когда-нибудь? - спросил Тарвин, перегибаясь через стол и встречая взгляд одетого в атлас существа с видом доброго товарища, приглашающего поделиться обманом, если он существует.

- О да, завтра. Денвер находится в Соединенных Штатах, в Америке, - сказал туземец, глядя на Тарвина с радостью ребенка, показывающего свои знания.

- Вашу руку! - сказал Тарвин, протягивая свой волосатый кулак. - Вы хорошо воспитаны.

Он провел полчаса с этим человеком, завязав с ним братские отношения на почве общих знаний, смотря, как он работал на своем аппарате; при первом же звуке сердце его полетело на родину. Во время разговора туземец вдруг сунул руку в набитый ящик туалетного столика, вытащил оттуда запыленную телеграмму и подал ее Тарвину.

- Не знаете ли вы какого-нибудь англичанина, только что приехавшего в Ратор, по имени Турпин? - спросил он.

Тарвин взглянул на адрес, потом разорвал конверт и увидел, - как и предполагал, - что телеграмма предназначалась ему. Она была от миссис Мьютри, которая поздравляла его с избранием большинством в тысяча пятьсот восемнадцать голосов.

Тарвин испустил крик бешеной радости, исполнив воинственный танец на белом полу мечети, выхватил из-за стола изумленного телеграфиста и закружился с ним в бешеном вальсе. Потом, низко поклонившись совершенно пораженному туземцу, он бросился вон из здания, размахивая телеграммой в воздухе, делая отчаянные прыжки, и помчался по дороге.

Возвратясь в гостиницу, он удалился в ванну и повел серьезную борьбу с пылью пустыни, в то время как странствующие приказчики обсуждали его поступки. Он с восторгом погрузился в громадный глиняный чан; смуглый водовоз лил на его голову содержимое козьей шкуры.

Голос на веранде, более громкий, чем остальные, говорил: "Он, вероятно, искал золото или буравит нефтеносную землю и не хочет говорить".

Тарвин подмигнул мокрым левым глазом.

VII

Обыкновенная гостиница в пустыне не отличается изобилием мебели и ковров. Стол, два стула, вешалка для платья на двери и прейскурант - вот все, что находится в каждой комнате; спальные принадлежности доставляются самим путешественником. Прежде чем лечь спать, Тарвин внимательно прочел тариф и узнал, что это учреждение напоминает гостиницу в очень отдаленном смысле слова, и ему грозит опасность быть выгнанным в двенадцатичасовой срок после того, как он проведет сутки в этом неуютном помещении.

Прежде чем заснуть, он потребовал перо и чернила и написал письмо миссис Мьютри на своей бумаге. Под картой Колорадо, смело изображавшей железнодорожную систему штата, сходившуюся у Топаза, красовалась надпись: "Н. Тарвин, агент по недвижимым имуществам и страхованию". Тон письма был еще более уверенный, чем карточка.

В эту ночь ему снилось, что магараджа обменял ему Наулаку на городские облигации. Они уже заключали соглашение, когда его величество вдруг пошел на попятный и потребовал, чтобы Тарвин прибавил еще свой любимый рудник. Во сне Тарвин восстал против этого предложения, а раджа ответил: "Ну, хорошо, мой мальчик; значит, никакой железной дороги". И Тарвин уступил, повесил Наулаку на шею миссис Мьютри и в то же время услышал, как спикер палаты представителей штата Колорадо объявил, что с проведением центральной дороги Колорадо-Калифорния он официально признает Топаз столицей запада. Потом Тарвин, заметив, что спикер-то он сам, стал сомневаться в истине этих замечаний, проснулся с горечью во рту и увидел, что над Ратором встает заря и зовет к реальным победам.

На веранде его встретил седой, бородатый туземец-солдат, приехавший на верблюде. Он передал Тарвину маленькую книгу с надписью: "Пожалуйста, напишите: "видел".

Тарвин посмотрел на это новое явление на фоне облитого жгучим солнцем пейзажа с интересом, но не проявил ни малейшего удивления. Он уже научился одной тайне Востока - никогда ничему не удивляться. Он взял книгу и прочел на захватанной пальцами странице объявление: "Богослужения бывают по воскресеньям в зале резиденции в 7 часов 30 минут утра. Очень просят пожаловать чужестранцев. (Подписано) Л. Р. Эстес, американская пресвитерианская миссия".

"Не напрасно в этой стране встают так рано, - подумал Тарвин. - Церковная служба в 7 часов 30 минут утра. Когда же обедают?"

- Что мне делать с этим? - громко спросил он.

Солдат и верблюд, оба взглянули на него и ушли с ворчаньем. Это было не их дело.

Тарвин послал вслед удалявшимся фигурам какое-то неясное замечание. Очевидно, в этой стране не любят спешить с делом. Он жаждал той минуты, когда, с ожерельем в кармане и с Кэт под руку, рядом с собой, он повернется лицом к Западу.

Лучше всего отправиться к миссионеру. Он англичанин и скорее всякого другого может рассказать ему про Наулаку; Тарвин надеялся, что он может сообщить ему и о Кэт.

Дом миссионера стоял как раз за городскими воротами; он был одноэтажный, из красного песчаника, вокруг него так же, как и у станции, не было видно ни виноградников, ни живых существ. Но на самом деле он нашел людей с горячими сердцами, которые гостеприимно встретили его. Миссис Эстес оказалась одной из тех добрых женщин с материнским сердцем, с инстинктом хозяйки, которые сумеют создать уютный дом из пещеры. У нее было гладкое, круглое лицо, нежная кожа и глаза со спокойным, счастливым выражением. Ей могло быть около сорока лет. Ее гладкие, еще не тронутые сединой волосы были скромно зачесаны назад, осанка отличалась уравновешенностью и спокойствием.

Гость узнал, что они приехали из Бангора, вступил с ними в братские отношения на основании того, что его отец родился на ферме в Портлэнде, и, прежде чем пробыл в доме десять минут, был приглашен к завтраку. Тарвин обладал неотразимым даром внушать симпатию. Он принадлежал к тому сорту людей, которым поверяют сердечные тайны и горе интимной жизни в курилках гостиниц. Он был хранителем множества повествований, признаний в несчастьях и ошибках, которым он не мог помочь, и небольшого количества таких, которым он мог помочь и действительно помог. До окончания завтрака он узнал от Эстеса и его жены об их положении в Раторе. Они рассказали ему о своих неприятностях с магараджей и женами магараджи и о полной безуспешности своего дела; о своих детях, живущих в изгнании, каким является родина для американских детей, выросших в Индии. Они объяснили, что говорят о Бангоре, дети живут там с теткой и учатся в школе.

- Вот уже пять лет, как мы не видели их, - сказала миссис Эстес, когда они садились завтракать. - Фреду было только шесть лет, когда он уехал, а Лоре восемь. Подумать только, теперь им одиннадцать и тринадцать лет! Мы надеемся, что они не забыли нас. Но как могут они помнить? Ведь они еще дети.

Потом она рассказала ему случаи возобновления родственных связей в Индии после такой разлуки, от которых кровь застыла в жилах у Тарвина.

Завтрак вызвал в душе Тарвина сильную тоску по родине. После месяца, проведенного на море, двух дней на железной дороге, где пришлось поесть кое-как два раза, и ночи на постоялом дворе ему особенно понравилась простая домашняя еда и обильный американский завтрак. Он начался с арбуза - в этот момент Тарвин еще не чувствовал себя, как дома, потому что арбузы были почти неизвестной роскошью в Топазе и вообще не красовались в апреле во фруктовых магазинах. Но овсянка возвратила его домой, а котлеты и вареный картофель, кофе и различные печенья возбудили воспоминания, достаточно глубокие, чтобы вызвать слезы. Миссис Эстес, польщенная его восторгом, сказала, что следует достать кувшин кленового сиропа, который им прислали из Бангора, и, когда бесшумно двигавшийся слуга в белой одежде и красном тюрбане принес вафли, она послала его за сиропом. Все они были очень довольны и говорили приятные вещи об американской республике.

Конечно, у Тарвина в кармане была карта Колорадо, и, когда разговор, перескакивая с одной части Соединенных Штатов на другую, перешел к западу, он разостлал карту на столе между вафлями и котлетой и указал местоположение Топаза. Он объяснил Эстесам, как подняла бы город новая дорога, проведенная с севера на юг; потом принялся с любовью рассказывать, что это за чудесный город, какие здания построены там за последний год, как жители быстро оправились после пожара и начали строиться на следующее же утро. Пожар дал городу миллион долларов страховой премии, говорил он. Он преувеличивал свои же преувеличения в бессознательном обращении к громадному пустынному пространству, лежавшему за окном. Он не хотел допустить, чтобы Восток поглотил его или Топаз.

- К нам приедет молодая леди, кажется, из вашего штата, - прервала его миссис Эстес, для которой все западные города были безразличны. - Ведь из Топаза, Люсьен? Я почти уверена, что оттуда.

Она встала, подошла к рабочей корзинке и вынула письмо, которое подтвердило ее слова:

- Да, Топаз. Некая мисс Шерифф. Она приезжает к нам от Зенанской миссии. Может быть, вы знаете ее?

Голова Тарвина склонилась над картой.

- Да, я знаю ее. Когда она может приехать сюда?

- Вероятно, на днях.

- Так... Жаль молодую девушку, совершенно одинокую, вдали от друзей, - сказал Тарвин, - хотя я уверен, что вы отнесетесь к ней по-дружески, - быстро прибавил он, ловя взгляд миссис Эстес.

- Попробуем сделать так, чтобы она не загрустила по дому, - сказала миссис Эстес с материнской ноткой в голосе. - Ведь вы знаете, Фред и Лора в Бангоре, - прибавила она после некоторого молчания.

- Это будет доброе дело с вашей стороны, - сказал Тарвин с более сильным чувством, чем требовали интересы Зенанской миссии.

- Могу я спросить, что вы здесь делаете? - спросил миссионер, подавая жене чашку, чтобы она налила ему еще кофе. Он говорил довольно сдержанно, и слова выходили глухо из густой чащи бороды, седой и необыкновенно длинной. У него было доброе, некрасивое лицо, резкое, но дружелюбное обращение и прямой взгляд, который понравился Тарвину. Это был человек с определенными взглядами, в особенности относительно того, что касалось туземных рас.

- Я занимаюсь изысканиями, - развязно сказал Тарвин, поглядывая в окно, как будто в ожидании, что Кэт внезапно выйдет из пустыни.

- А!.. Золота?

- Да, да, и золота, между прочим.

Эстес пригласил Тарвина выкурить сигару на веранде; его жена принесла шитье и села с ними; оба курили, и Тарвин расспрашивал миссионера о Наулаке. "Где ожерелье? Что это такое?" - смело спрашивал он. Однако он вскоре убедился, что миссионер, хотя и американец, знал не больше ленивых странствующих приказчиков. Он знал о его существовании, но не слышал, чтобы кто-нибудь, кроме магараджи, видел его. Тарвин добился этого результата после разговора о многих, гораздо менее интересовавших его, вещах. Но ему начала приходить на ум одна идея насчет золотых приисков, - к которым упорно возвращался миссионер. Эстес выразил предположение, что он, Тарвин, конечно, займется золотыми приисками.

- Конечно, - согласился Тарвин.

- Но, я думаю, вы не найдете много золота в реке Амет. Туземцы добывали его урывками в течение сотен лет. Там ничего не найти, кроме ила, смытого с кварцевых утесов Гунгры. Но я полагаю, что вы поставите дело на широкую ногу? - спросил миссионер, с любопытством глядя на него.

- О да, конечно, на большую ногу.

Эстес прибавил, что он, вероятно, подумал уже о политических затруднениях, которые могут встретиться на его пути.

Ему надо получить согласие полковника Нолана, а через него согласие британского правительства, если он серьезно думает сделать что-нибудь. Да, вообще, чтобы остаться в Раторе, ему нужно заручиться согласием полковника Нолана.

- Стоит ли мне обращать на себя внимание британского правительства?

- Да.

- Ну, я так и сделаю.

VIII

В течение следующей недели Тарвин научился многому и со своей "приспособляемостью", как говорится на Западе, вместе с белым полотняным костюмом, который он надел на следующий день, принял новые манеры, обычаи и традиции. Не все было приятно ему, но дело было для него важное, и он позаботился, чтобы его новые познания не пропали даром, выхлопотал, чтобы его представили единственному человеку в государстве, который, как утверждали, видел предмет его надежд. Эстес охотно представил его магарадже. Однажды утром миссионер и Тарвин поднялись по крутому склону скалы, на которой стоял дворец, высеченный в скале. Пройдя под большими арками, они вышли на устланный мраморными плитами двор и нашли там магараджу, беседовавшего с оборванным слугой о качествах фокстерьера, который лежал на плитах перед ним.

Тарвин, незнакомый с властителями, ожидал некоторой представительности и сдержанности от неоплатного должника; он совершенно не ожидал неопрятной распущенности, которая проявлялась в домашней одежде правителя, избавившегося от обязанности держаться степенно в присутствии вице-короля; не ожидал также и живописной смеси грязи и украшений во дворе. Магараджа оказался высоким, любезным деспотом, смуглым, с всклокоченной бородой, в зеленом бархатном халате с золотой вышивкой. Он казался очень довольным, что видит человека, не имеющего никакого отношений к управлению Индией и не начинавшего разговора о деньгах.

Непропорционально малая величина его рук и ног доказывала, что правитель Гокраль-Ситаруна происходил из древнейшего рода Раджпутаны. Его отцы храбро бились и ездили далеко, употребляя эфесы шпаг и стремена, которые вряд ли годились бы для английского ребенка. Лицо его было одутловато и нечисто; тусклые глаза смотрели устало, а под глазами темнели глубокие морщинистые мешки. Тарвин, привыкший читать выражение лиц людей на Западе, не заметил ни страха, ни желания в этих глазах, а только безысходную усталость. Точно он смотрел на потухший вулкан - вулкан, шумевший на хорошем английском языке.

Тарвин всегда интересовался собаками, а теперь он испытывал сильнейшее желание понравиться правителю государства. Государем он считал его несколько самозваным, но как собрат-любитель собак и обладатель Наулаки раджа был для Тарвина более чем брат, он был брат его возлюбленной. Он говорил красноречиво и разумно.

- Приходите еще раз, - сказал магараджа, глаза которого оживились. Эстес, несколько сконфуженный, увел гостя. - Приходите сегодня вечером после обеда. Вы приехали из новых стран?

Позднее его величество, под влиянием вечерней дозы опиума, без которого ни один раджпут не может ни говорить, ни думать, научил непочтительного чужестранца, который рассказывал ему про белых людей за морями, королевской игре "пачиси". Они играли до поздней ночи на мощеном мраморном дворе, на который со всех сторон выходили окна с зелеными ставнями. Тарвин, не поворачивая головы, слышал шепот наблюдавших за ними женщин и шуршание их шелковых одежд за этими ставнями. Он видел, что дворец полон глаз.

На следующее утро, на заре, он нашел в начале главной улицы города магараджу, поджидавшего прихода великолепного кабана. Законы об охоте в Гокраль-Ситаруне распространялись и на улицы обнесенного стенами города, и дикие свиньи безнаказанно подрывали корни деревьев на городских аллеях. Кабан пришел и упал в ста ярдах от его величества, сраженный выстрелом из его нового ружья. Выстрел был удачен, и Тарвин аплодировал от души. Видел ли когда-нибудь его величество, как пуля из пистолета на лету попадает в монету? Усталые глаза сверкнули детским восторгом. Раджа не видел ничего подобного, и монеты у него не было. Тарвин подбросил американскую монету и срезал пулей край ее, когда она падала. Раджа попросил его проделать это еще раз, но Тарвин, дорожа своей репутацией, вежливо отклонил предложение, предоставляя кому-нибудь из придворных последовать его примеру.

Радже хотелось попробовать самому, и Тарвин бросил монету. Пуля просвистела неприятно близко от уха Тарвина, но, когда он поднял с травы монету, на ней оказалась зазубрина. Раджа обрадовался этой зазубрине, как будто сам сделал ее, а Тарвин был не такой человек, чтобы разуверить его.

На следующее утро он совершенно неожиданно лишился милости раджи и только после разговора с неутешными коммивояжерами узнал, что на Ситабхаи нашел один из припадков ее царственной ярости. Узнав это, он немедленно перенесся сам и перенес свое изумительное умение заинтересовывать людей на полковника Нолана и заставил этого усталого, седовласого человека хохотать над рассказом об обращении магараджи с револьвером так, как он не хохотал с тех пор, как был субалтерн-офицером. Тарвин позавтракал с ним и в течение полудня узнал истинный взгляд правительства Индии на государство Гокралъ-Ситарун. Правительство надеялось поднять его; но так как магараджа не желал давать средств, то прогресс шея медленно. Рассказ полковника Нолана о внутренней дворцовой политике, переданный с официальной осторожностью, совершенно отличался от рассказа миссионера, который, в свою очередь, отличался от рассказа безбожных коммивояжеров.

В сумерки магараджа возвратил Тарвину свою милость. Он послал всадника разыскать высокого человека, который подрезывал монеты в воздухе, рассказывал интересные вещи и играл в "пачиси". На этот раз дело оказалось посерьезнее, и его величество в трогательных выражениях поведал Тарвину о своих затруднениях как личных, так и государственных, представив все в новом (четвертом) виде. Он закончил бессвязным обращением к президенту Соединенных Штатов, о безграничной власти и далеко распространяющемся авторитете которого Тарвин говорил с патриотизмом, обнимавшим в данную минуту всю нацию, к которой принадлежал Топаз. По многим причинам он не представлял себе, чтобы это было удобное время для разговоров о приобретении Наулаки. Магараджа, пожалуй, отдал бы полцарства, а на следующее утро обратился бы к резиденту.

На следующий день и на протяжении многих дней к дверям постоялого двора, где находился Тарвин, являлась процессия восточных людей в одеждах цвета радуги - все министры двора. Они с презрением смотрели на ожидавших тут же коммивояжеров и почтительно представлялись Тарвину, предупреждая его на красноречивом, напыщенном английском языке, чтобы он никому не верил, кроме них. Каждый разговор заканчивался словами: "А я ваш истинный друг, сэр" и обвинениями товарищей говорившего во всевозможных государственных преступлениях или в недоброжелательстве к правительству Индии - во всем, что только приходило ему на ум.

Тарвин только смутно понимал, что это могло значить. Ему казалось, что игра в "пачиси" с раджой - не особенная честь, а лабиринты восточной дипломатии были темны для него. Министры, со своей стороны, тоже не понимали его. Он явился к ним, словно с облаков, вполне владеющий собой, вполне бесстрашный и, насколько они могли видеть, вполне бескорыстный; тем более оснований для того, чтобы подозревать в нем скрытого эмиссара правительства, в планы которого они не могли проникнуть. То обстоятельство, что он был невежествен, как варвар, относительно всего, что касалось правительства Индии, только подтверждало их уверенность. Для них было достаточно знать, что он тайно ходил к радже, часами сидел взаперти с ним и в данное время "владел королевским ухом".

Эти сладкоголосые, величественные, таинственные чужестранцы наполняли душу Тарвина усталостью и отвращением, и он вымещал все на странствующих коммивояжерах, приказчиках, которым продавал акции "компании по усовершенствованию почвы". Человеку в желтом сюртуке, как первому своему другу и советчику, он позволил купить очень небольшую часть в "Мешкотной жиле". Это было до золотой горячки в Нижней Бенгалии и в золото еще верили. Эти дела заставили его мысленно перенестись в Топаз, и ему страстно захотелось узнать что-нибудь о своих товарищах на родине, от которой он совершенно оторвался, благодаря этой тайной экспедиции, в которой он, по необходимости, делал большую ставку ради тех и других. Он немедленно отдал бы все рупии в своем кармане за вид "Топазских телеграмм" или даже за взгляд на какую-нибудь денверскую газету. Что делается с его приисками "Молли К.", отданными в аренду? "Маскот", о котором идет тяжба в суде? С новым рудником, где напали на очень богатую жилу, когда он уезжал, и с иском к "Гарфильду", затеянным Фибби Уинкс? Что стало с приисками его друзей, с их пастбищами, торговлей? Что стало вообще с Колорадо и Соединенными Штатами Америки? В Вашингтоне могли провести закон об изъятии серебра и превратить республику в монархию старого образца, а он ничего бы не узнал.

Единственным спасением от этих мук служили посещения дома миссионера, где разговаривали о Бангоре в Соединенных Штатах. Он знал, что к этому дому с каждым днем приближается маленькая девушка, чтобы увидеть которую он объехал полсвета.

В блеске желтого и лилового утра, через десять дней после его приезда, он был разбужен пронзительным голосом на веранде, требовавшим немедленно нового англичанина. Магарадж Кунвар, наследник трона Гокраль-Ситаруна, девятилетний ребенок с кожей цвета пшеницы, приказал своему миниатюрному двору (двор у него был совершенно отдельный от отца) приготовить ему рессорную коляску и отвезти его на постоялый двор.

Подобно своему истощенному отцу, ребенок нуждался в развлечениях. Все женщины во дворце говорили, что новый англичанин заставил раджу смеяться. Магарадж Кунвар говорил по-английски - да и по-французски - лучше отца, и ему хотелось продемонстрировать свои знания двору, одобрения которого он еще не получил.

Тарвин пошел на голос, потому что голос этот принадлежал ребенку, и, выйдя на воздух, увидел пустую, как казалось, коляску и конвой из десяти громадных солдат.

- Как вы поживаете? Comment vous-portez-vous? Я князь этого государства. Я - магарадж Кунвар. Со временем я буду государем. Поедемте покататься со мной.

Крошечная ручка в митенке протянулась для приветствия. Митенки были сделаны из самой грубой шерсти с зелеными полосами на запястьях; но одет был ребенок с головы до ног в толстую золотую парчу, а на тюрбане красовалась эгретка из бриллиантов в шесть дюймов высоты; густая кисть изумрудов спускалась на брови. Из-под всего этого блеска выглядывали черные ониксовые глаза; они были полны гордости и детской тоски одиночества.

Тарвин послушно сел в коляску. Он начинал думать, что скоро совсем разучится удивляться чему бы то ни было.

- Мы поедем за ипподром на железной дороге, - сказал ребенок. - Кто вы? - нежно спросил он, кладя свою ручку на руку Тарвина.

- Просто человек, сыночек.

Лицо под тюрбаном казалось очень старым; люди, рожденные для неограниченной власти или не знающие, что значит неисполненное желание, воспитанные под самыми палящими лучами солнца в мире, стареют быстрее других детей Востока, которые становятся самоуверенными взрослыми, когда им следовало бы быть еще застенчивыми младенцами.

- Говорят, вы приехали сюда все посмотреть?

- Это правда, - сказал Тарвин.

- Конца я буду раджой, я никому не позволю приезжать сюда, даже вице-королю.

- Значит, мне-то уж не попасть! - со смехом проговорил Тарвин.

- Вы приедете, - размеренно проговорил ребенок, - если заставите меня смеяться. Заставьте меня сейчас смеяться.

- Смеяться, малютка? Ну, не знаю, что могло бы заставить смеяться ребенка в здешней стране. Я еще ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из них смеялся. - Тарвин тихо, протяжно свистнул. - Что это такое там, мой мальчик?

Вдалеке на дороге показалось маленькое облачко пыли. Оно образовалось от быстрого движения колес; следовательно, явление это не походило нисколько на обычный способ передвижения.

- Вот для этого-то я и выехал, - сказал магарадж Кунвар. - Он вылечит меня. Так сказал магараджа, мой отец. Теперь я нездоров. - Он повернулся с повелительным видом к любимому груму, сидевшему позади. - Сур Синг, - сказал он на местном наречии, - как это называется, когда я теряю сознание? Я забыл по-английски.

Грум нагнулся к нему.

- Небеснорожденный, я не помню, - сказал он.

- Я вспомнил, - вдруг сказал ребенок. - Миссис Эстес называет это "припадками". Что такое "припадки"?

Тарвин нежно положил руку на плечо ребенка, но глаза его следили за облаком пыли.

- Будем надеяться, что она вылечит их, молодец. Но кто она?

- Я не знаю ее имени, но она вылечит меня. Взгляните! Мой отец выслал за ней экипаж.

Пустая коляска стояла у дороги, по которой приближался тряский, старый дилижанс. Слышались пронзительные звуки разбитого медного рожка.

- Во всяком случае, это лучше повозки, - сказал про себя Тарвин, вставая в коляске. Он чувствовал, что задыхается.

- Молодой человек, вы не знаете, кто она? - хрипло проговорил он.

- За ней посылали, - сказал магарадж Кунвар.

- Ее имя - Кэт, - задыхаясь, сказал Тарвин, - не забывайте его. - И прибавил довольным шепотом, про себя: "Кэт!"

Ребенок махнул рукой своему конвою. Всадники разделились и встали по обеим сторонам дороги со всей неуклюжей лихостью иррегулярной кавалерии. Дилижанс остановился, и Кэт, помятая, запыленная, растрепанная от долгого путешествия, с красными глазами от недостатка сна, отдернула занавески похожего на паланкин экипажа и, ослепленная лучами солнца, вышла на дорогу. Ее онемевшие ноги не были в состоянии поддержать ее, но Тарвин выскочил из коляски и прижал ее к сердцу, не обращая внимания ни на конвой, ни на ребенка в золотой одежде, со спокойными глазами, который кричал:

- Кэт! Кэт!

- Отправляйся домой, дитятко, - сказал Тарвин. - Ну, Кэт?

Но у Кэт в ответ для него были только слезы.

- Вы! Вы! Вы! - задыхаясь, проговорила она.

IX

Слезы снова стояли в глазах Кэт, когда она распускала волосы перед зеркалом в комнате, приготовленной для нее миссис Эстес, слезы досады. С ней повторялась прежняя история: мир не желает, чтобы для него делали что-нибудь, и с неудовольствием смотрит на тех, кто нарушает его мирный покой. Когда она высадилась в Бомбее, то считала, что покончила во всеми неприятностями и препятствиями; теперь ее ожидали только трудности реальной работы. И вдруг Ник!

Она совершила все путешествие из Топаза в состоянии сильного возбуждения. Она вступала в мир; голова у нее кружилась; она была счастлива, как мальчик, впервые отведавший жизни взрослого. Наконец она была свободна. Никто не мог остановить ее. Ничто не могло удержать ее от жизни, которой она поклялась посвятить себя. Одно мгновение, и она могла бы протянуть руку и твердо взяться за дело. Еще несколько дней - и она может столкнуться лицом к лицу со страданием, которое вызвало ее из-за моря. Во сне ей виделись жалкие руки женщин, с мольбой протягивающиеся к ней; влажные, больные руки вкладывались в ее руки. Мерное движение судна казалось ей слишком медленным. Стоя на корме с развевающимися на ветру волосами, она напряженно смотрела в сторону Индии, и душа ее страстно стремилась к тем, к кому она направлялась; казалось, она освобождалась от всех условностей жизни и неслась далеко-далеко за волны моря. Одно мгновение, когда она вступила на сушу, она вздрогнула от охватившего ее нового чувства. Она приближалась к работе; годится ли она для нее? Она отогнала страх, который все время примешивался к ее стремлениям, строго решив не поддаваться сомнениям. Она сделает то, что суждено небом; и она отправилась дальше с новым сильным порывом самопожертвования, наполнявшим и окрылявшим ее душу.

В таком состоянии она вышла из экипажа в Раторе и очутилась в объятиях Тарвина.

Она оценила доброту, которая привела его за столько миль, но от души желала бы, чтобы он не приезжал. Само существование, даже за четырнадцать тысяч миль, человека, который любил ее и для которого она ничего не могла сделать, огорчало и тревожило ее. Лицом к лицу с ним, наедине, в Индии, этот факт терзал ее невыносимо и становился между ней и всеми надеждами принести серьезную помощь другим. Любовь в данное время, решительно, не казалась ей самым важным вопросом в жизни: было нечто поважнее. Однако для Ника это не пустяк, и нельзя было не думать об этом в то время, как она укладывала волосы. На следующее утро она должна была начать жизнь, полезную для всех, кого она встретит, а она думала о Никласе Тарвине.

Потому именно, что она предвидела, что будет думать о нем, она и желала его отъезда. Он казался ей туристом, ходящим сзади набожного человека, молящегося в кафедральном соборе; он был посторонней мыслью. Своей личностью он представлял и символизировал покинутую ею жизнь; хуже того, он представлял собою боль, которой она не могла излечить. Нельзя выполнять высокие задачи, когда тебя преследует фигура влюбленного человека. Люди с раздвоенной душой не покоряли городов. Цель, к которой она так пламенно стремилась, требовала ее целиком. Она не могла делить себя даже ради Ника... А все же с его стороны хорошо было приехать - и так похоже на него. Она знала, что он приехал не только ради эгоистичной надежды. Это правда, что он говорил, что не мог спать ночей, думая о том, что может случиться с ней. Это было действительно хорошо с его стороны.

Миссис Эстес накануне пригласила Тарвина позавтракать с ними на следующий день, когда еще не ожидали приезда Кэт. Тарвин был не такой человек, чтобы отклонить в последнюю минуту приглашение; по этому случаю на следующее утро он садился за завтрак против Кэт с улыбкой, невольно вызвавшей улыбку с ее стороны. Несмотря на бессонную ночь, она казалась очень свежей и хорошенькой в белом кисейном платье, которым она заменила свой дорожный костюм. Когда Тарвин, после завтрака, остался наедине с ней на веранде (миссис Эстес пошла по своим утренним хозяйским делам, а Эстес отправился в свою миссионерскую школу в город), он начал с комплиментов прохладному белому цвету, неизвестному на Западе. Но Кэт остановила его.

- Ник, - сказала она, прямо смотря на него, - вы сделаете кое-что для меня?

Видя, что она говорит очень серьезно, Тарвин попробовал было отделаться шуточкой, но она перебила его.

- Нет, мне этого очень хочется, Ник. Сделаете вы это для меня?

- Разве есть что-нибудь, чего я не сделал бы для вас? - серьезно спросил он.

- Не знаю, этого, может быть, не сделаете, но вы должны сделать.

- Что?

- Уехать.

Он покачал головой.

- Но вы должны...

- Послушайте, Кэт, - сказал Тарвин, глубоко засовывая руки в большие карманы своего белого пальто, - я не могу. Вы не знаете места, куда приехали. Предложите мне этот вопрос через неделю. Я не соглашусь уехать. Но соглашусь переговорить с вами тогда.

- Я не знаю теперь все, что нужно, - ответила она. - Я хочу делать то, для чего приехала сюда. Я не буду в состоянии исполнить это, если вы останетесь. Вы понимаете меня, Ник, не правда ли? Ничто не может этого изменить.

- Нет, может. Я могу, я буду хорошо вести себя.

- Вам нечего говорить, что вы будете добры ко мне. Я знаю это. Но даже вы не можете быть настолько добры, что не будете мешать мне. Поверьте этому, Ник, и уезжайте. Это не значит, что я желаю вашего отъезда.

- О! - с улыбкой заметил Тарвин.

- Ну, вы знаете, что я хочу сказать, - возразила Кэт. Выражение ее лица не стало мягче.

- Да. Я знаю. Но если я буду хорошим, то не беда. Я знаю и это. Увидите, - нежно сказал он. - Ужасное путешествие, не правда ли?

- Вы обещали мне не предпринимать ничего.

- Я и не предпринимал, - улыбаясь, ответил Тарвин. Он приготовил ей место в гамаке, а сам занял одно из глубоких кресел, стоявших на веранде, скрестил ноги и положил на колени белый шлем, который стал носить в последнее время. - Я нарочно приехал другим путем.

- Что вы хотите сказать? - вызывающе спросила Кэт, опускаясь в гамак.

- Конечно, Сан-Франциско и Йокагама. Вы велели мне не следовать за вами.

- Ник!..

В это односложное слово она вложила упрек и осуждение, расположение и отчаяние, которые вызывали в ней в одинаковой мере его самые мелкие и величайшие дерзости.

Тарвин на этот раз не нашелся, что сказать, и во время наступившего молчания она успела снова убедиться, как отвратительно для нее его присутствие здесь, и постаралась смирить порыв гордости, говорившей ей о том, как приятно, что человек объехал ради нее полсвета, и чувства восхищения перед этой прекрасной преданностью; более всего - так как это было самое худшее и постыдное - она была довольна, что у нее хватило времени отнестись с презрением к чувству одиночества и отдаленности, словно налетевшему на нее, как облако из пустыни, благодаря которому присутствие и покровительство человека, которого она знала в другой жизни, напоминавшего ей родину, показалось ей на мгновение приятным и желанным.

- Ну, Кэт, неужели же вы ожидали, что я останусь дома и позволю вам добраться сюда, чтобы подвергаться случайностям в этой старой песчаной куче? Холоден был бы тот день, когда я пустил бы вас в Гокраль-Ситарун одну, девочку, - смертельно холоден, думал я с тех пор, как я здесь и увидел, какова здешняя сторона.

- Почему вы не сказали, что едете?

- Вас, казалось, не особенно интересовало то, что я делал, когда я в последний раз видел вас.

- Ник! Я не хотела, чтобы вы ехали сюда, а самой мне надо было ехать.

- Ну, вот вы и приехали. Надеюсь, что вам понравится здесь, - угрюмо проговорил он.

- Разве тут так дурно? - спросила она. - Впрочем, мне все равно.

- Дурно! Вы помните Мастодон?

Мастодон был один из тех западных городов, будущее которых осталось позади, - город без единого жителя, покинутый и угрюмый.

- Возьмите Мастодон с его мертвым видом и наполните его десятью Лидвилями со всем злом, на которое они способны, и это будет одна десятая.

Он изложил ей историю, политику и состояние общества Гокраль-Ситаруна со своей точки зрения, применяя к мертвому Востоку мерки живого Запада. Тема была животрепещущая, и для него было счастьем иметь слушательницу, которая могла понять его доводы, хотя и не вполне симпатизировала им. Его тон приглашал посмеяться вместе с ним, хотя бы немного, и Кэт согласилась посмеяться, но сказала, что все это кажется ей более печальным, чем забавным.

Тарвин легко согласился с ней, но сказал, что смеется из опасения заплакать. Он устал от вида неподвижности, апатии и безжизненности этого богатого и населенного мира, который должен был бы подняться и находиться в движении - торговать, организовывать, изобретать, строить новые города, поддерживать старые, чтобы они не отставали от других, проводить новые железнодорожные пути, заводить новые предприятия и заставлять идти жизнь полным ходом.

- У них достаточно средств, - сказал он. - Страна хорошая. Перевезите живое население какого-нибудь города Колорадо в Ратор, создайте хорошую местную газету, организуйте торговый совет и дайте свету узнать, что здесь есть, и через полгода страна расцветет так, что вся империя будет потрясена. Но к чему? Они мертвы. Это мумии. Это деревянные идолы. В Гокраль-Ситаруне не хватит настоящего, доброго, старого оживления, чтобы сдвинуть телегу с молоком.

- Да, да, - пробормотала Кэт со вспыхнувшими глазами, почти про себя, - для этого-то я и приехала сюда.

- Как так? Почему?

- Потому, что они не похожи на нас, - ответила она, обратив к нему свое сияющее лицо. - Если бы они были умны, мудры, что могли бы мы сделать для них? Именно потому, что это погибшие, заблуждающиеся, глупые создания, они и нуждаются в нас. - Она глубоко вздохнула. - Хорошо быть здесь.

- Хорошо иметь вас, - сказал Тарвин.

Она вздрогнула.

- Пожалуйста, не говорите мне таких вещей, - сказала она.

- О, хорошо! - со вздохом сказал он.

- Это так, Ник, - серьезно, но ласково сказала она. - Я уже не принадлежу к тому миру, где возможны подобные мысли. Думайте обо мне, как о монахине. Думайте обо мне, как об отказавшейся от всякого такого счастья и от всех других видов счастья, кроме работы.

- Гм!.. Можно курить? - Она кивнула головой, и он закурил. - Я рад, что могу присутствовать при церемонии.

- Какой церемонии?

- Высшего посвящения. Но вы не сделаетесь монахиней.

- Почему?

Некоторое время он неясно ворчал что-то, раскуривая сигару. Потом взглянул на нее.

- Потому, что у меня сильна уверенность в этом. Я знаю вас, я знаю Ратор, и я знаю...

- Что? Кого?

- Себя, - сказал он, продолжая смотреть на нее.

Она сложила руки на коленях.

- Ник, - сказала она, наклоняясь к нему, - вы знаете, я хорошо отношусь к вам. Я слишком привязана к вам, чтобы позволить вам думать... Вы говорите, что не можете спать. Как вы думаете, могу я спать с постоянной мыслью о том, что вы лежите в огорчении и страданиях... которым я могу помочь, только прося вас уехать. Прошу вас. Пожалуйста, уезжайте!

Тарвин некоторое время молча курил сигару.

- Дорогая моя девушка, я не боюсь.

Она вздохнула и повернулась лицом к пустыне.

- Хотелось бы мне, чтобы вы боялись, - безнадежно проговорила она.

- Страха не существует для законодателей, - проговорил он тоном оракула.

Она внезапно обернулась к нему.

- Законодатели! О, Ник, вы...

- Боюсь, что да - большинством в тысяча пятьсот восемнадцать голосов.

- Бедный отец!

- Ну, не знаю.

- Ну, конечно, поздравляю вас.

- Благодарю.

- Но не думаю, чтобы это было хорошо для вас.

- Да, так показалось и мне. Если я проведу здесь все время, то вряд ли мои избиратели согласятся помочь моей карьере, когда я вернусь назад.

- Тем больше поводов...

- Нет, тем больше поводов покончить раньше с настоящим делом. В политике я всегда успею занять прочное положение. А вот занять прочное положение у вас, Кэт, можно только здесь. Теперь, - он встал и наклонился над ней, - неужели вы думаете, что я могу вовсе отложить это, дорогая? Я могу откладывать со дня на день и сделаю это охотно. Вы не услышите больше ничего от меня, пока не будете готовы. Но вы расположены ко мне, Кэт, я знаю это. А я... ну и я также привязан к вам. Этому может быть только один конец. - Он взял ее за руку. - Прощайте. Завтра я зайду, чтобы показать вам город.

Кэт долго смотрела вслед удалявшейся фигуре. Потом вошла в дом, где горячая беседа с миссис Эстес, главным образом о детях в Бангоре, помогла ей здраво взглянуть на положение, создавшееся с появлением Тарвина. Она видела, что он решил остаться, а так как и она не думала уезжать, то оставалось найти разумный путь, чтобы согласовать этот факт с ее надеждами. Его упрямство осложняло предприятие, которое она никогда не считала легким; и только потому, что она безусловно верила всему, что он говорил, она решилась остаться, полагаясь на его обещание "хорошо вести себя". Эти слова, принятые ею в буквальном смысле, действительно много значили в устах Тарвина: в них было, может быть, все, о чем она просила.

Когда все было высказано, оставалась еще возможность бегства, но, к своему стыду, увидя его утром, она почувствовала, что страшная тоска по родине влекла ее к нему, а его решительный, веселый вид был приятен ей. Миссис Эстес была ласкова с ней. Женщины подружились, и в сердцах их возникла взаимная симпатия. Но знакомое лицо с родины - и, может быть, в особенности, лицо Ника - было совсем другое дело. Во всяком случае, она охотно согласилась на его предложение показать ей город.

Во время прогулки Тарвин, не скупясь, демонстрировал все познания, приобретенные им за десять дней своего пребывания в Раторе до ее приезда; он стал ее проводником и, стоя в горах, возвышавшихся над городом, передавал ей слышанную из вторых рук историю с уверенностью, которой мог бы позавидовать любой политический резидент. Он интересовался государственными вопросами, хотя и не нес ответственности за их разрешение. Разве он не был членом правящего класса? Его постоянная, успешная любознательность по отношению ко всему новому помогла ему узнать за десять дней многое о Раторе и Гокраль-Ситаруне и показать Кэт, глаза которой смотрели на все гораздо более ясным взглядом, чем его, все чудеса узких, покрытых песком улиц, где одинаково замирали шаги верблюдов и людей. Они стояли некоторое время у королевского зверинца около голодных тигров и у клеток двух ручных леопардов, с шапочками на головах, как у соколов. Леопарды спали, зевали и царапали свои постели у главных ворот города. Тарвин показал Кэт тяжелую дверь больших ворот, усеянную гвоздями в фут длиной, чтобы предохранять от нападения живого тарана-слона. Он провел ее вдоль длинных рядов темных лавок, устроенных среди развалин дворцов, строители которых давно забыты; водил ее и мимо разбросанных казарм и групп солдат в фантастических одеждах, развесивших свои покупки на дуле пушки или на стволах ружей. Потом он показал ей мавзолей государей Гокраль-Ситаруна под тенью большого храма, в который ходили на поклонение дети Солнца и Луны, и где бык из гладкого черного дерева смотрел сверкающим взглядом на дешевую бронзовую статую предшественника полковника Нолана - задорного, энергичного и очень некрасивого йоркширца. Наконец, за стенами, они увидели шумный караван-сарай торговцев у ворот Трех Богов; караваны верблюдов, нагруженные блестящей каменной солью, направлялись отсюда к железной дороге, днем и ночью всадники пустыни в плащах, с закрытой нижней частью лица, говорившие на никому не понятном языке, выезжали, Бог знает откуда, из-за белых холмов Джейсульмира.

Во время прогулки Тарвин спросил Кэт о Топазе. Как он там? Каков вид старого дорогого города? Кэт сказала, что она уехала через три дня после его отъезда.

- Три дня! Три дня - большой промежуток времени для растущего города.

Кэт улыбнулась.

- Я не заметила никаких перемен, - сказала она.

- Да? Петерс говорил, что начнет готовить место для постройки нового кирпичного салона на улице Г. на следующий день. Парсон устанавливал новую динамо-машину для электрического освещения города. Хотели приняться за нивелировку Массачусетской аллеи и посадить первое дерево на принадлежащем мне участке. Аптекарь Кирней вставлял зеркальное стекло, и я нисколько не удивлюсь, если Максим получил до вашего отъезда свои новые почтовые ящики. Вы не заметили?

- Я думала совсем о другом.

- А мне хотелось бы знать. Но не беда. Я думаю, что неправильно было бы ожидать, чтобы женщина, занимаясь своими делами, обратила внимание на изменения в городе, - задумчиво проговорил он. - Женщины не так созданы. А я успевал вести политическую борьбу и еще два-три дела, да кроме того заниматься и кое-чем другим. - Он с улыбкой взглянул на Кэт, которая подняла руку в знак предостережения. - Запрещенный прием? Отлично. Я буду послушен. Но им пришлось бы рано встать, чтобы сделать это без меня. Что говорили вам напоследок ваши родители?

Кэт покачала головой.

- Не говорите об этом! - взмолилась она.

- Хорошо, не буду.

- Я просыпаюсь по ночам и думаю о матери. Это ужасно. В конце концов, я думаю, я поколебалась бы и осталась, если бы кто-нибудь сказал нужное - или ненужное - слово, когда я вошла в вагон и махнула им платком.

- Боже мой! Почему я не остался! - пробормотал он.

- Вы не могли бы сказать этого слова, Ник, - спокойно сказала она.

- Вы хотите сказать, ваш отец мог бы сказать его. Конечно, мог бы и сказал бы, если бы это касалось кого-нибудь другого. Когда я думаю об этом, я...

- Пожалуйста, не говорите ничего плохого об отце, - сказала она, поджимая губы.

- О, дорогое дитя, - с раскаянием проговорил он, - я не хотел говорить этого! Но мне хочется говорить плохо о ком-нибудь. Дайте мне хорошенько выругаться, и я успокоюсь.

- Ник!

- Ну, ведь я не деревянный чурбан, - проворчал он.

- Нет, вы только очень глупый человек.

Тарвин улыбнулся.

- Ну, теперь вы кричите.

Чтобы переменить тему разговора, Кэт стала расспрашивать его о магарадже Кунваре, и Тарвин сказал, что он славный малый.

- Но общество в Раторе далеко не славное, - прибавил он.

- Вам следовало бы повидать Ситабхаи!

Он продолжал рассказ о магарадже и людях во дворце, с которыми ей придется иметь дело. Они говорили о странной смеси безучастия и наивности в народе, которая уже успела поразить Кэт; говорили о их первобытных страстях и простодушных идеях - простых, как проста огромная сила Востока.

- Их нельзя назвать культурными. Они совершенно не знают Ибсена и ни черта не понимают в Толстом, - говорил Тарвин. Не напрасно же он читал в Топазе по три газеты в день. - Если бы они по-настоящему знали современную молодую женщину, я думаю, нельзя было бы поручиться и за час ее жизни. Но у них есть старомодные хорошие идеи вроде тех, что я слышал в былое время, стоя у колен матери, там, в штате Мэн. Мать, знаете, верила в брак, и в этом она сходилась со мной и славными старомодными туземцами Индии. Почтенный, колеблющийся, падающий институт брака, знаете, еще существует здесь.

- Но я никогда не сочувствовала Норе, (Героиня Ибсена.) Ник! - вскрикнула Кэт.

- Ну, в этом отношении вы солидарны с индийской империей. "Кукольный дом" проглядел эту благословенную, старомодную страну.

- Но я не согласна и со всеми вашими идеями, - сказала Кэт, чувствуя, что она обязана прибавить эти слова.

- Я знаю, с которой, - с хитрой улыбкой возразил Тарвин. - Но я надеюсь убедить вас изменить свои взгляды в этом отношении.

Кэт внезапно остановилась посреди улицы.

- Я верила в вас, Ник! - с упреком проговорила она.

Он остановился и одно мгновение печально смотрел на нее.

- О, Боже мой! - простонал он. - Я и сам верил в себя. Но я постоянно думаю об этом. Как можете вы ожидать другого? Но знаете, что я скажу вам: на этот раз конец - последний, окончательный, бесповоротный. Я побежден. С этой минуты я другой человек. Не обещаю вам не думать и чувствовать буду по-прежнему. Но буду спокоен. Вот вам моя рука. - Он протянул руку, и Кэт взяла ее.

Некоторое время они шли молча. Вдруг Тарвин печально сказал:

- Вы не видели Хеклера перед самым отъездом?

Она отрицательно покачала головою.

- Да, вы с Джимом никогда не ладили между собой. Но мне хотелось бы знать, что он думает обо мне. Не слышали ли вы каких-нибудь слухов обо мне? Я полагаю, не слышали.

- Мне кажется, в городе думали, что вы отправились в Сан-Франциско, чтобы повидаться с кем-нибудь из директоров Центральной Колорадо-Калифорнийской железной дороги. Так думали, потому что кондуктор поезда, с которым вы ехали, рассказал, что вы говорили ему о поездке в Аляску; этому не поверили. Мне хотелось бы, чтобы вы пользовались лучшей репутацией в Топазе относительно правдивости, Ник.

- И я хотел бы этого, очень хотел бы! - искренно воскликнул Тарвин. - Но, если бы было так, как удалось бы мне заставить их поверить, что я еду ради их интересов? Разве они поверили бы этому рассказу? Они вообразили бы, что я хлопочу о захвате земли в Чили. Это напомнило мне... Не пишите домой, пожалуйста! Может быть, если я дам им какой-нибудь шанс, они, исходя из противоположного, выведут заключение, что я нахожусь здесь.

- Уж я-то не стану писать об этом! - проговорила, вспыхнув, Кэт.

Через минуту она снова вернулась к вопросу о матери. В стремлении к родине, родному дому, охватившем ее среди нового странного мира, который показывал ей Тарвин, мысль о матери, терпеливой, одинокой, жаждущей вестей от нее, как бы впервые болью отозвалась в ее сердце. В данную минуту воспоминание это было невыносимо для нее; но когда Тарвин спросил, зачем же она приехала, она ответила с мужеством:

- Зачем мужчины идут на войну?

В последующие дни Кэт мало видела Тарвина. Миссис Эстес представила ее во дворце, и у нее оказалось много занятий для ума и сердца. Там она вступила в страну постоянного сумрака - лабиринт коридоров, дворов, лестниц и потайных ходов, переполненных женщинами в покрывалах, которые смотрели на нее украдкой, смеялись за ее спиной или по-детски рассматривали ее платье, шлем и перчатки. Ей казалось невозможным, чтобы она когда-нибудь узнала хотя бы малейшую часть этого обширного заповедного места или смогла отличить одно бледное лицо от другого во мраке, окружавшем ее, когда женщины вели ее по длинным анфиладам пустынных комнат, где только ветер вздыхал под блестящими потолками, к висячим садам, в двухстах футах над уровнем земли, все же ревниво оберегаемым высокими стенами; и снова вниз по бесконечным лестницам, от яркого блеска и синих плоских кровель к безмолвным подземным комнатам, высеченным для того, чтобы укрыться от летней жары, на глубине шестидесяти футов в горе. На каждом шагу ей встречались женщины и дети, и опять женщины и дети. Говорили, что в стенах дворца находится четыре тысячи живых людей, а сколько там было похоронено трупов - не знал ни один человек.

Многие из женщин - сколько их было, она не знала - категорически отказывались от ее услуг по каким-то неизвестным ей причинам. Они не больны, говорили они, а прикосновение белой женщины приносит осквернение. Другие подталкивали детей и просили Кэт возвратить румянец и силу этим бледным, родившимся во мраке созданиям, а ужасные девушки со свирепым взглядом налетали на нее из темноты, осыпая страстными жалобами, которых она не понимала или не смела понять. Чудовищные, неприличные картины смотрели на нее со стен маленьких комнат, а изображения бесстыдных богов насмехались над ней из своих грязных ниш над дверьми. Она задыхалась от жары, запаха кушаний, слабых испарений фимиама и атмосферы жилища, переполненного человеческими существами. Но то, что она слышала, о чем догадывалась, было для нее отвратительнее всякого видимого ужаса. Очевидно, одно дело - живой рассказ о положении женщин в Индии, побуждающий к великодушным поступкам, и совсем иное - неописуемые вещи, происходившие в уединении женских комнат во дворце Ратора.

Тарвин между тем продолжал знакомиться со страной по изобретенной им самим системе. Она основывалась на принципе исчерпания всяких используемых возможностей, по мере их значения; все, что он делал, имело прямое, хотя не всегда заметное, отношение к Наулаке.

Он мог сколько угодно расхаживать по королевским садам, где бесчисленные и очень плохо оплачиваемые садовники боролись со все уничтожающей жарой, вертя колеса колодца и наполняя кожаные мешки водой. Его радушно встречали в конюшнях магараджи, где на ночь клали подстилку для восьмисот лошадей; по утрам ему разрешалось смотреть, как их выводили по четыреста за раз для того, чтобы гонять в манеже. Он мог приходить и уходить, разгуливать по наружным дворам дворца, смотреть, как наряжали слонов, когда магараджа отправлялся при полном параде, смеяться со стражей и выкатывать артиллерийские орудия с головами драконов, со змеиными шеями, изобретенные местными артиллеристами, которые здесь, на Востоке, мечтали о митральезах. Но Кэт могла ходить туда, куда ему был запрещен вход. Он знал, что жизнь белой женщины в Раторе в безопасности, как и в Топазе; но в первый же день, когда она исчезла, спокойная, молчаливая, в темноте задернутой занавесом двери, которая вела в помещения дворцовых женщин, он почувствовал, как рука его невольно потянулась к револьверу.

Магараджа был превосходный друг и недурно играл в "пачиси"; но Тарвин, сидя, полчаса спустя, против него, думал, что не посоветовал бы магарадже застраховывать свою жизнь, если бы с его, Тарвина, возлюбленной случилось что-нибудь в то время, как она оставалась в этих таинственных комнатах, единственным признаком жизни в которых были постоянные перешептывания и шорох. Когда Кэт вышла с маленьким магараджем Кунваром, повисшим на ее руке, лицо ее побледнело и как бы вытянулось, а глаза наполнились слезами от негодования. Она все видела...

Тарвин бросился к ней, но она остановила его повелительным жестом, свойственным женщинам в серьезные минуты, и полетела к миссис Эстес.

В это мгновение Тарвин почувствовал, что он грубо вытолкнут из ее жизни. Магарадж Кунвар застал его в этот вечер расхаживавшим по веранде постоялого двора в огорчении, что он не застрелил магараджу за выражение, появившееся в глазах Кэт. Глубоко вздохнув, он возблагодарил Бога, что находится тут для наблюдения за ней и для ее защиты. А если понадобится, он увезет ее силой. С дрожью представил он себе ее здесь одинокой; миссис Эстес только издали могла заботиться о ней.

- Я привез это для Кэт, - сказал ребенок, осторожно выходя из экипажа со свертком, который он держал обеими руками. - Поедем со мной.

Тарвин охотно отправился с ним, и они поехали к дому миссионера.

- Все люди в моем дворце, - по дороге сказал ребенок, - говорят, что она ваша Кэт.

- Я рад, что они знают это, - свирепо пробормотал про себя Тарвин. - Что это у вас для нее? - громко спросил он, кладя руку на сверток.

- Это от моей матери, королевы, знаете, настоящей королевы, потому что я принц. Есть еще поручение, о котором я не должен говорить.

Чтобы запомнить его, он стал по-детски шептать про себя. Кэт была на веранде, когда они подъехали, и лицо ее немного прояснилось при виде ребенка.

- Скажите моему караулу, чтобы он остался за садом. Идите и подождите на дороге.

Экипаж и солдаты удалились. Ребенок, продолжая держать Тарвина за руку, подал сверток Кэт.

- Это от моей матери, - сказал он. - Вы видели ее. Этот человек не должен уходить. Он, - ребенок запнулся немного, - по душе вам, не правда ли? Ваша речь - его речь.

Кэт вспыхнула, но не попробовала вразумить его. Что могла она сказать?

- А я должен вам сказать, - продолжал он, - прежде всего вот что, и так, чтобы вы хорошенько поняли. - Он говорил запинаясь, переводя со своего языка. Он вытянулся во весь свой рост и откинул со лба изумрудную кисть. - Моя мать, королева, настоящая королева, говорит: "Я просидела три месяца за этой работой. Она для вас, потому что я видела ваше лицо. То, что было сделано, может быть распущено против нашей воли, рука цыганки всегда хватает что-нибудь. Из любви к богам посмотрите, чтобы цыганка не распустила ничего, сделанного мною, потому что это моя жизнь и душа. Защитите мое дело, переданное вам от меня, ткань, в продолжение девяти лет бывшую на станке". Я знаю по-английски лучше, чем моя мать, - сказал ребенок, переходя к своей обычной речи.

Кэт открыла сверток и развернула вязаный шарф из грубой шерсти, желтый с черным, с ярко-красной бахромой. Такими работами привыкли услаждать свои досуги государыни Гокраль-Ситаруна.

- Это все, - сказал ребенок. Но ему, казалось, не хотелось уходить. У Кэт перехватило дыхание, когда она взяла жалкий подарок. Ребенок, не выпуская руки Тарвина, снова начал передавать поручение матери, слово за словом; его пальчики, по мере того как он говорил, все сильнее и сильнее сжимали руку Тарвина.

- Скажите, что я очень благодарна, - сказала Кэт несколько смущенно и неуверенным голосом.

- Это не ответ, - сказал ребенок и умоляюще взглянул на своего высокого друга, "нового" англичанина.

Пустая болтовня странствующих коммивояжеров на веранде постоялого двора вдруг пришла на ум Тарвину. Он быстро шагнул вперед, положил руку на плечо Кэт и шепнул хриплым голосом:

- Разве вы не понимаете? Мальчик - это ткань, в продолжение девяти лет бывшая на станке.

- Но что я могу сделать? - вскрикнула пораженная Кэт.

- Следить за ним. Продолжать следить за ним. Вы достаточно сообразительны во многих отношениях. Ситабхаи нужна его жизнь. Смотрите, чтобы она не взяла ее.

Кэт начала немного понимать. В этом ужасном дворце возможно все, даже убийство ребенка. Она уже отгадала ненависть, существовавшую между бездетными женами и теми, которые имели детей. Магарадж Кунвар стоял неподвижно, блестя в сумерках своей покрытой драгоценностями одеждой.

- Сказать еще раз? - спросил он.

- Нет, нет, нет, дитя!.. Нет, - крикнула она, бросаясь на колени перед ним и прижимая к груди его маленькую фигурку во внезапном порыве нежности и сожаления. - О, Ник, что нам делать в этой ужасной стране? - Она заплакала.

- А! - сказал магарадж, которого совершенно не тронули слезы Кэт. - Мне сказано, чтобы я ушел, когда увижу, что вы плачете. - Он крикнул, появился экипаж и солдаты, и он уехал, оставив на полу жалкий шарф.

Кэт рыдала в полутьме. Ни миссис Эстес, ни ее мужа не было дома. Слово "нам", произнесенное Кэт с выражением нежности и экстаза, пронзило душу Тарвина. Он наклонился, заключил ее в свои объятия, и Кэт не отругала его за то, что последовало за этим.

- Как-нибудь справимся, девочка, - шепнул он на ухо склонившейся на его плечо головке.

X

"Дорогой друг. Это было очень нехорошо с вашей стороны, и вы сделали мою жизнь тяжелее. Я знаю, я была слаба. Ребенок расстроил меня. Но я должна делать то, ради чего приехала, и вы должны поддерживать меня, а не мешать мне, Ник. Пожалуйста, не приходите несколько дней. Я должна - или надеюсь - отдаться вся открывающемуся передо мной делу. Я думаю, что действительно могу сделать кое-что хорошее. Дайте же мне сделать это, пожалуйста.

Кэт".

Из этого письма, полученного на следующее утро, Тарвин вывел пятьдесят различных заключений и снова прочел его. В конце своих раздумий он убедился только в одном, что, несмотря на минутную слабость, Кэт решила идти по избранному ею пути. Он ничего не мог поделать против ее кроткой настойчивости, пожалуй, лучше было и не пробовать. Разговоры на веранде, ожидания ее, когда она шла во дворец, - все это было приятно, но он приехал в Ратор не для того, чтобы говорить ей о своей любви. Топаз, будущности которого принадлежала другая половина души Тарвина, давно знал этот секрет и - Топаз ожидал проведения "Трех С." так же, как ожидал Тарвин появления Кэт на ее пути во дворец и обратно. Девушка была в отчаянии, несчастна, переутомлена, но - и он постоянно благодарил Бога за это, - так как он был вблизи и мог оградить ее от удара злой судьбы, то он решил оставить ее на время на руках миссис Эстес, которая могла успокоить ее и посочувствовать ей.

Ей уже удалось сделать кое-что в недоступных женских дворцовых помещениях, раз мать магараджа Кунвара вверила ей жизнь своего единственного сына (кто мог не полюбить Кэт и не довериться ей?), а он сам? Что он сделал для Топаза - тут он взглянул в сторону города, - кроме того, что играл в "пачиси" с магараджей? В лучах низко стоявшего утреннего солнца постоялый двор отбрасывал тень. Странствующие приказчики выходили один за другим, смотрели на обнесенный стенами Ратор и проклинали его. Тарвин сел на свою лошадь - о которой будет речь впереди - и направился к городу приветствовать магараджу. Только через него Тарвин мог достать Наулаку; он усердно изучал магараджу, зорко присматривался к положению дел, и теперь ему казалось, что он придумал план, благодаря которому надеялся твердо упрочить свое положение при магарадже. Поможет ли этот план добыть Наулаку или нет, он, во всяком случае, даст ему возможность остаться в Раторе. Последние ясные намеки полковника Нолана, по-видимому, угрожали этому плану, и Тарвин понимал, что ему необходимо иметь какое-нибудь дело, легко объяснявшее причины его частых посещений дворца, хотя бы для этого пришлось перевернуть все государство. Чтобы остаться, следовало сделать что-нибудь необычайное. То, что он надумал, было действительно необычайно; к выполнению плана нужно приступить немедленно; он добудет сначала Наулаку, а затем, если он тот человек, каким считает себя, и Кэт!

Подъезжая к воротам города, он увидел Кэт в темной амазонке: она выехала вместе с миссис Эстес из сада миссионера.

- Не бойтесь, дорогая. Я не буду надоедать вам, - сказал он сам себе, улыбаясь облаку пыли, поднявшемуся за нею, и замедляя бег своей лошади. - Хотел бы я только знать, почему вы выехали так рано.

Горе, виденное ею в дворцовых стенах, заставившее ее вернуться к миссис Эстес почти в слезах, являлось только одним направлением работы, ради которой Кэт приехала в эту страну. Если горе было так велико под тенью трона, что должен был испытывать простой народ? Кэт отправлялась в больницу.

- В больнице только один доктор-туземец, - говорила миссис Эстес, когда они ехали, - и конечно, он туземец, то есть ленив.

- Как можно быть ленивым здесь, - крикнула ее спутница, - где столько горя!..

- Здесь, в Раторе, все быстро становятся ленивыми, - возразила миссис Эстес с легким вздохом при мысли о возвышенных надеждах и тщетных попытках Люсьена, давно уже перешедших в кроткую апатию.

Кэт сидела на лошади уверенно, как западная девушка, одновременно научившаяся ходить и ездить верхом. Ее изящная фигурка очень выигрывала на лошади. Решительное выражение, освещавшее ее лицо в данную минуту, придавало ему одухотворенную красоту; сознание, что она приближается к желанной цели, к которой стремилась в течение двух лет, о которой мечтала все это время, воодушевляло ее. Они обогнули главную улицу города и увидели толпу, дожидавшуюся у лестницы из красного песчаника, которая вела к площадке трехэтажного белого дома. На доме красовалась вывеска: "Государственная бесплатная лечебница". Буквы жались друг к другу и спускались по обеим сторонам двери.

Какое-то чувство нереальности охватило Кэт, когда она увидела толпу женщин, одетых в одежды из грубого шелка ярко-красного, темно-красного, шафранного, синего, розового цветов и цвета индиго и бирюзы. Почти каждая женщина держала на бедре ребенка, и, когда Кэт остановилась, раздался тихий, жалобный крик. Женщины столпились у ее стремени, хватали ее за ногу и всовывали ей в руки детей. Она взяла одного ребенка и стала нежно убаюкивать его, прижав к груди. Ребенок горел в лихорадке.

- Берегитесь, - сказала миссис Эстес, - там, за горами, ходит оспа, а эти люди не имеют понятия о предосторожностях.

Кэт, прислушивавшаяся к крику женщин, ничего не ответила. Дородный туземец с седой бородой, в темном халате из верблюжьей шерсти и башмаках из патентованной кожи, вышел из лечебницы, растолкал женщин и низко поклонился Кэт.

- Вы новая госпожа докторша? - спросил он. - Больница готова для осмотра. Прочь от мисс-сахибы! - крикнул он на местном языке толпе, окружившей Кэт, когда она сошла с лошади. Миссис Эстес осталась в седле, наблюдая за сценой, разыгравшейся перед ее глазами.

Какая-то женщина из пустыни, очень высокая, с лицом золотистого цвета, с ярко-красными губами, откинув покрывало, схватила Кэт за руку и свирепо кричала что-то на местном наречии, как будто старалась оттащить ее. Нельзя было не заметить отчаяния, выражавшегося в глазах этой женщины. Кэт беспрекословно пошла за ней; когда толпа расступилась, она увидела на дороге коленопреклоненного верблюда. На его спине худой, как скелет, человек бормотал что-то, бессмысленно колотя по утыканному гвоздями седлу. Женщина вытянулась во весь рост и, не произнеся ни слова, бросилась на землю, обхватив ноги Кэт. Кэт нагнулась, чтобы поднять ее; нижняя губа девушки дрожала, а доктор весело кричал с лестницы:

- О, это старая история! Это ее муж, он сумасшедший. Она постоянно привозит его сюда.

- Так вы ничего не делали? - сердито вскрикнула Кэт, оборачиваясь к нему.

- Что я могу сделать? Она не хочет оставить его здесь на лечение, так что я не могу поставить ему нарывной пластырь.

- Нарывной пластырь! - пробормотала испуганная Кэт. Она взяла руки женщины в свои и крепко держала их. - Скажите ей, что я говорю, что он должен остаться здесь, - громко проговорила она. Доктор передал приказание. Женщина глубоко вздохнула и в течение минуты пристально смотрела на Кэт из-под сдвинутых бровей. Потом она положила руку Кэт на лоб своего мужа и села в пыли, укутав голову покрывалом.

Кэт, онемев от этого странного выражения движений восточной души, одно мгновение пристально смотрела на нее; потом, под влиянием сострадания, не знающего расовой разницы, нагнулась и спокойно поцеловала ее в лоб.

- Отнесите этого человека наверх, - сказала она, указывая на больного. Его внесли по лестнице в больницу; жена шла за ним, как собака. Один раз она обернулась и сказала что-то своим сестрам. Раздался взрыв плача и смеха.

- Она говорит, - с сияющим лицом сказал доктор, - что она убьет всякого, кто будет невежлив с вами. И еще она будет нянькой вашего сына.

Кэт остановилась, чтобы сказать несколько слов миссис Эстес, которая отправлялась по делу дальше в город, потом поднялась с доктором по лестнице.

- Желаете вы осмотреть больницу? - спросил доктор. - Но прежде позвольте представиться. Я - Лалла Дунпат Рай, лиценциат медицинского факультета из Дуфской коллегии. Я первый туземец в моей провинции, который получил эту степень. Это было двадцать лет тому назад.

Кэт с удивлением взглянула на него.

- Где вы были с тех пор? - опросила она.

- Некоторое время я оставался в доме моего отца. Потом я был клерком в медицинском институте в Британской Индии. А потом его величество милостиво дал мне должность, которую я занимаю и теперь.

Кэт подняла брови. Так вот какой коллега будет у нее. Они молча вошли в больницу. Кэт все время приподымала юбку, чтобы не запачкать ее в накопившейся на полу грязи.

Среди грязного центрального двора стояло шесть плохо сделанных коек, связанных ремнями и веревками, и на каждой койке метался, стонал и бормотал что-то человек, обернутый в белую одежду. Вошла женщина с горшком тухлых местных лакомств; она напрасно старалась заставить одного из больных поесть этого вкусного кушанья. Молодой человек, почти совсем нагой, стоял, закинув руки за голову, весь облитый яркими лучами солнца, и пристально смотрел на солнце. Он затянул какую-то песню, оборвал ее и поспешно стал переходить от койки к койке, крича какие-то непонятные для Кэт слова. Потом он вернулся на прежнее место и возобновил прерванную песню.

- Это также безнадежно сумасшедший, - сказал доктор. - Я налагал ему пластыри и ставил банки, очень сильные - ничто не помогает. Но он не хочет уходить. Он совершенно безвреден, за исключением тех случаев, когда не получает опиума.

- Конечно, вы не позволяете своим пациентам употреблять опиум! - вскрикнула Кэт.

- Конечно, позволяю. Иначе они умрут. Все жители Раджпутаны употребляют опиум.

- А вы? - с ужасом спросила Кэт.

- Некогда употреблял, когда впервые приехал сюда. А теперь... - Он вынул из-за пояса облезлый жестяной ящик с табаком и взял оттуда, как показалось Кэт, горсть пилюль опиума.

Новые волны отчаяния постепенно охватывали ее.

- Покажите мне женское отделение, - устало проговорила она.

- О, они всюду, где придется, внизу, наверху, - небрежно ответил доктор.

- А роженицы? - спросила она.

- В какой придется палате.

- Кто ухаживает за ними?

- Они не любят меня; но тут приходит одна очень опытная женщина.

- Училась она чему-нибудь? Получила какое-нибудь образование?

- Ее весьма уважают в ее селе, - сказал доктор. - Если желаете, можете повидать ее, она сейчас здесь.

- Где? - спросила Кэт.

Дунпат Рай, несколько обеспокоенный, поспешно провел ее по узкой лестнице к запертой двери, из-за которой слышался жалобный плач новой жизни.

Кэт сердито распахнула дверь. В этой отдельной палате правительственной лечебницы находились изображения двух богов, сделанные из глины и коровьего навоза; служанка убирала их бутонами златоцвета. Все окна, всякое отверстие, которое могло бы пропустить воздух, было закрыто, а в одном из углов чадила курильница, зажигаемая, по обычаю, при рождении ребенка. Кэт чуть было не задохнулась от дыма.

То, что произошло между Кэт и весьма уважаемой женщиной, останется навсегда неизвестным. Молодая девушка вышла через полчаса. А женщина вышла гораздо раньше, растрепанная и слабо кудахтавшая.

После этого Кэт была готова ко всему, даже к небрежному приготовлению лекарств в лечебнице - ступка никогда не чистилась, и по каждому рецепту пациенту давалось гораздо большее количество лекарства, чем было прописано, - и к грязным, непроветренным, неубранным, неосвещенным комнатам, в которые она входила с чувством безнадежности в душе. Пациентам дозволялось принимать своих друзей когда угодно и брать из их рук всякие приношения, даваемые из чувства неправильно понимаемой доброты. Когда приходила смерть, близкие завывали вокруг койки и проносили покойника через двор, среди криков сумасшедших, в город, чтобы разнести, какую будет угодно Господу, заразу.

В заразных случаях не применялось изоляции, и дети, страдавшие воспалением глаз, весело играли среди детей посетителей между койками дифтеритных больных. Только в одном отношении доктор был силен. Дровосеки и мелкие торговцы, путешествовавшие по стране, довольно часто подвергались нападениям тигров, и в трудных случаях доктор, отвергая путешествовавшие по стране, довольно часто подвергались нападениям тигров, и в трудных случаях доктор, отвергая всю английскую фармакопею, прибегал к известным простым средствам, применявшимся в деревнях, и творил чудеса. Как бы то ни было, необходимо было дать ему понять, что в настоящее время управлять лечебницей будет только один человек, что его приказания должны выполняться беспрекословно. Имя этого человека - мисс Кэт Шерифф.

Доктор, поразмыслив, что она лечит женщин при дворе, не выразил протеста. Он пережил уже много реформ и реорганизаций и знал, что его инертность и гибкий язык помогут ему пережить еще много таких периодов. Он поклонился и согласился, предоставив Кэт осыпать его упреками и отвечая на все ее вопросы заявлением:

- Эта больница получает от государства только по сто пятьдесят рупий в месяц. Как можно доставать лекарства из Калькутты на эти деньги?

- Я заплачу за этот заказ, - сказала Кэт, делая список нужных лекарств и аппаратов на письменном столе в ванной комнате, выполнявшей роль канцелярии, - и я заплачу за все, что сочту необходимым.

- Заказ официально пойдет через меня? - спросил Дунпат Рай, склонив голову набок.

Кэт согласилась, не желая ставить ненужные препятствия. Не время, когда в комнате наверху лежат без присмотра, без помощи несчастные существа, не время ссориться из-за комиссии.

- Да, - решительно проговорила она, - конечно.

А доктор, когда увидел размер и содержание списка, почувствовал, что может многое выгадать от этого дела.

Через три часа Кэт уехала, изнемогая от усталости, голода и сильной душевной боли.

XI

Кто говорит с государем,

отдает в его руки свою жизнь.

Туземная поговорка

Тарвин нашел магараджу, еще не успевшего принять свою утреннюю порцию опиума, в полном упадке. Человек из Топаза зорко смотрел на него, весь погруженный в мысли о поставленной себе цели.

Первые же слова магараджи помогли ему в этом намерении.

- Зачем вы приехали сюда? - спросил магараджа.

- В Ратор? - осведомился Тарвин с улыбкой, охватывавшей весь горизонт.

- Да, в Ратор, - проворчал магараджа. - Агент-сахиб говорит, что вы не принадлежите ни к какому правительству и приехали сюда, только чтобы все высмотреть и написать небылицы. Зачем вы приехали?

- Я приехал, чтобы исследовать вашу реку. В ней есть золото, - твердо проговорил Тарвин.

Раджа коротко ответил ему.

- Ступайте и говорите с правительством, - угрюмо сказал он.

- Я думаю, река ваша, - весело возразил Тарвин.

- Моя? Ничего моего нет в государстве. Приказчики лавочников дни и ночи стоят у моих ворот. Агент-сахиб не позволяет мне собирать податей, как делали мои предки. У меня нет армии.

- Это совершенно верно, - согласился шепотом Тарвин, - в одно прекрасное утро я убегу вместе с ней.

- А если бы и была, - продолжал магараджа, - мне не с кем сражаться.

Разговор шел на вымощенном дворе, как раз у крыла дворца, занимаемого Ситабхаи. Магараджа сидел на сломанном виндзорском стуле; конюхи выводили перед ним лошадей, оседланных и взнузданных, в надежде, что его величество выберет какую-нибудь для верховой езды. Затхлый, болезненный воздух дворца проникал через мраморные плиты, нездоровый это был воздух.

Тарвин, остановившийся во дворе, не сходя с лошади, перекинул правую ногу через луку и молчал. Он увидел, как действует опиум на магараджу. Подошел слуга с маленькой медной чашей, наполненной опиумом и водой. Магараджа с гримасами проглотил напиток, смахнул последние темные капли с усов и бороды и опрокинулся на спинку стула, уставясь вперед бессмысленным взглядом. Через несколько минут он вскочил и выпрямился, улыбаясь.

- Вы здесь, сахиб? - сказал он. - Вы здесь, не то мне не хотелось бы смеяться. Поедете вы верхом сегодня?

- Я к вашим услугам.

- Тогда мы выведем фоклольского жеребца. Он сбросит вас.

- Отлично, - развязно сказал Тарвин.

- А я поеду на моей кобыле. Уедем прежде, чем явится агент-сахиб, - сказал магараджа.

Конюхи отправились седлать лошадей, а за двором послышался звук трубы и шум колес.

Магарадж Кунвар сбежал с лестницы и подбежал к своему отцу, магарадже, который посадил его на колени и приласкал.

- Что привело тебя сюда, Лальджи? - спросил магараджа.

Лальджи - любимый - было имя, под которым мальчик был известен во дворце.

- Я пришел посмотреть на ученье моего караула. Отец, из государственного арсенала мне выдают плохую сбрую для моих солдат. Седло Джейсинга подвязано веревкой, а Джейсинг - лучший из моих солдат. К тому же он рассказывает мне славные истории, - сказал магарадж Кунвар на местном языке, дружески кивая Тарвину.

- Ага! Ты такой же, как и все, - сказал магараджа. - Постоянно новые требования. Что нужно теперь?

Ребенок сложил свои маленькие ручки и бесстрашно ухватился за чудовищную бороду отца, зачесанную, по обычаю жителей Раджпутаны, за уши.

- Только десять новых седел! Они в больших комнатах, там, где седла, - сказал ребенок. - Я видел их. Но конюший сказал, что я прежде должен спросить государя.

Лицо магараджи потемнело, и он произнес страшное ругательство, призывая своих богов.

- Государь - раб и слуга, - проворчал он, - слуга агента-сахиба и этого толкующего о женщинах английского раджи, но, клянусь Индуром, сын государя все же сын государя! Какое право имел Сарун-Синг не исполнить твоего желания, сын мой?

- Я сказал ему, - заметил магарадж Кунвар, - что мой отец будет недоволен. Но больше я ничего не сказал, потому что мне нездоровилось и, ты знаешь, - головка мальчика опустилась под тюрбаном, - я только ребенок. Можно мне взять седла?

Тарвин, не понимавший ни слова из их разговора, спокойно сидел на пони, улыбаясь своему другу магарадже. Свидание началось в мертвой тиши рассвета, в такой тиши, что Тарвин ясно слышал воркованье голубей на башне, возвышавшейся на сто пятьдесят футов над его головой. А теперь все четыре стороны двора вокруг него ожили, проснулись, насторожились. Он слышал затаенное дыхание, шуршанье драпировок и еле заметный скрип открываемых изнутри ставней. Тяжелый запах мускуса и жасмина донесся до его ноздрей и наполнил беспокойством его душу: не поворачивая ни головы, ни глаз, он знал, что Ситабхаи и ее приближенные наблюдают за тем, что происходит во дворе. Но ни магараджа, ни сын его не обращали на это ни малейшего внимания. Магарадж Кунвар был сильно заинтересован своими английскими уроками, которые он учил, стоя у колена миссис Эстес. И магараджа был заинтересован не менее его. Чтобы Тарвин понял его, мальчик снова стал говорить по-английски, но очень медленно и отчетливо ради отца.

- Это новый стишок, который я выучил только вчера, - сказал он.

- А там не говорится про их богов? - подозрительно спросил магараджа. - Помни, что ты из рода Раджпутанов.

- Нет, нет, - сказал ребенок. - Это просто английские стихи, и я выучил их очень быстро.

- Дай мне послушать, маленький пундит. Со временем ты подучишься, поступишь в английскую коллегию и станешь носить длинную черную одежду.

Мальчик быстро перешел на местный язык.

- Знамя нашего государства пяти цветов, - сказал он. - После того как я сражусь за него, я, может быть, стану англичанином.

- Теперь не ведут более армий на битву, малютка, рассказывай свои стихи.

Шорох притаившихся невидимых сотен женщин стал громче. Тарвин нагнулся, подперев подбородок рукой. Мальчик слез с колен отца, заложил руки за спину и начал говорить, не останавливаясь и без всякого выражения:

- Тигр, тигр во тьме ночной,

Как глаза твои блестят!

Кто бессмертною рукой

Создал чудный твой наряд?

Тут есть еще, но я забыл, - продолжал он, - а последнюю строчку помню.

Не тот ли, кто создал овцу?

Я выучил все это очень быстро. - И он начал аплодировать себе. Тарвин вторил ему.

- Я не понимаю, но хорошо говорить по-английски. Твой друг говорит на совсем незнакомом мне английском языке, - сказал магараджа на местном языке.

- Да, - ответил принц. - Но он говорит и лицом и руками - вот так, и я смеюсь, сам не зная чему. А полковник Нолан-сахиб говорит, как буйвол, с закрытым ртом. Я не могу узнать, сердит он или доволен. Но отец, что делает здесь Тарвин-сахиб?

- Мы едем вместе верхом, - ответил магараджа. - Когда мы вернемся, я, может быть, скажу тебе. Что говорят о нем окружающие тебя люди?

- Они говорят, что он человек с чистым сердцем, и он всегда ласков со мной.

- Говорил он тебе что-нибудь про меня?

- Никогда так, чтобы я мог понять его. Но я не сомневаюсь, что он хороший человек. Посмотри, он смеется.

Тарвин, настороживший уши при своем имени, сел в седло и взял повод, в виде намека, что пора отправляться.

Конюхи привели высокого чистокровного английского коня с длинным хвостом и худую кобылу мышиного цвета.

Магараджа поднялся на ноги.

- Ступай к Сарун-Сингу и добывай седла, принц, - сказал он.

- Что вы собираетесь делать сегодня, маленький человек? - спросил Тарвин.

- Пойду достану новую экипировку, - ответил ребенок, - а потом приду сюда играть с сыном первого министра.

Опять шорох за ставнями усилился, словно шипение скрытой змеи. Очевидно, там кто-то понял слова ребенка.

- Вы увидите сегодня мисс Кэт?

- Сегодня не увижу. У меня сегодня праздник. Я не пойду к миссис Эстес.

Магараджа быстро повернулся и тихо заговорил с Тарвином.

- Нужно ему каждый день видеться с докторшей? Все мои приближенные лгут мне, надеясь завоевать мою милость, даже полковник Нолан говорит, что ребенок очень силен. Говорите правду. Он мой первенец.

- Он не силен, - спокойно ответил Тарвин. - Может быть, лучше, чтобы мисс Шерифф повидала его сегодня. Знаете, ничего не потеряешь, если будешь держать глаза открытыми.

- Я не понимаю, - сказал магараджа, - но все же отправляйся сегодня в дом миссионера, сын мой.

- Я хочу прийти сюда играть, - вспыльчиво сказал принц.

- Вы не знаете, что есть у мисс Шерифф для игры с вами, - сказал Тарвин.

- А что? - резко спросил мальчик.

- У вас есть экипаж и десять всадников, - ответил Тарвин. - Вам нужно только поехать туда и посмотреть.

Он вынул из кармана какое-то письмо, любовно посмотрел на американскую марку в два цента и нацарапал на конверте следующую записку Кэт: "Задержите у себя сегодня ребенка. Чудится что-то зловещее. Придумайте какое-нибудь занятие для него; заставьте его играть; сделайте, что хотите, только не пускайте во дворец. Я получил вашу записку. Ладно. Я понимаю".

Он подозвал мальчика и подал ему записку.

- Передайте это мисс Кэт, как следует маленькому мужчине, и скажите, что это от меня, - сказал он.

- Мой сын - не ординарец, - угрюмо сказал магараджа.

- Ваш сын не совсем здоров, и, мне кажется, я первый сказал вам правду о нем, - заметил Тарвин. - Эй, вы, осторожнее с уздой жеребца. - Английский жеребец плясал между державшими его конюхами.

- Вы будете сброшены, - сказал магарадж Кунвар в полном восторге. - Он сбрасывал всех грумов.

В это мгновение в тишине двора ясно послышалось, как стукнула три раза одна из ставень.

Один из конюхов ловко обошел брыкавшегося жеребца. Тарвин только что всунул ногу в стремя, чтобы сесть, как седло съехало и перевернулось. Кто-то отпустил коню голову, и Тарвин еле успел освободить ногу из стремени, как животное бросилось вперед.

- Я видел более остроумные способы убить человека, - спокойно проговорил он. - Приведите назад моего приятеля, - сказал он одному из конюхов. Получив в руки жеребца, он подтянул подпругу так, как не подтягивали с тех пор, когда конь в первый раз почувствовал узду. - Ну, - сказал он и вскочил в седло в то время, как магараджа выезжал со двора.

Конь встал на дыбы, потом опустился на передние ноги и понесся. Тарвин, сидя на нем в позе ковбоя, спокойно сказал ребенку, следившему за каждым его движением:

- Бегите-ка прочь, магарадж. Не задерживайтесь здесь. Я прослежу за тем, как вы отправитесь к мисс Кэт.

Мальчик повиновался, с сожалением поглядев на выплясывавшую лошадь. Фоклольский жеребец целиком отдался своей цели - сбросить всадника. Он отказывался покинуть двор, хотя Тарвин убедительно действовал на него хлыстом сначала сзади, а потом среди полных негодования ушей. Фоклол, привыкший, чтобы конюхи слезали с него при первом проявлении возмущения, рассердился. Без всякого предупреждения он бросился в ворота, повернулся и полетел вслед за кобылой магараджи. Очутившись на открытом песчаном месте, он почувствовал, что тут достаточно простора для его сил. Тарвин также решил не упускать удобного случая. Магараджа, в юности считавшийся прекрасным наездником в своем племени, быть может наиболее искусном в езде, повернулся в седле и стал с интересом наблюдать за борьбой.

- Вы ездите, как раджпут! - крикнул он, когда Тарвин пролетел мимо него. - Направьте его по прямому пути на открытое место.

- Только тогда, когда он узнает, кто из нас господин, - ответил Тарвин, поворачивая коня.

- Шабаш! Шабаш! Отлично сделано! Отлично сделано! - крикнул магараджа, когда жеребец послушался узды. - Тарвин-сахиб, я назначу вас полковником моей регулярной кавалерии.

- Десять миссионов иррегулярных дьяволов! - невежливо сказал Тарвин. - Назад, скотина! Назад!

От сильно натянутого повода голова лошади склонилась на покрытую пеной грудь; но, прежде чем послушаться, лошадь уперлась передними ногами и брыкнула так, как это делали, бывало, дикие лошади Тарвина.

- Обе ноги вниз и выпятить грудь, - весело проговорил он, обращаясь к лошади, то поднимавшейся на дыбы, то опускавшейся. Он был в своей стихии и представлял себе, что он опять в Топазе.

- Maro! Maro! - вскрикнул магараджа. - Ударьте ее хорошенько! Ударьте посильнее.

- О, пусть она повеселится, - равнодушно сказал Тарвин. - Это мне нравится.

Когда жеребец устал, Тарвин заставил его пятиться десять ярдов.

- Ну, а теперь поедем вперед, - сказал он, подъезжая к магарадже и пуская коня рысью. - Ваша река полна золота, - сказал он после короткого молчания, как бы продолжая непрерывавшийся разговор.

- Когда я был молодым человеком, - сказал магараджа, - я охотился тут на кабанов. Весною мы охотились на них с саблями. Это было раньше, чем пришли англичане. Вон там, у этого утеса, я сломал себе ключицу.

- Полна золота, магараджа-сахиб. Каким способом думаете вы добывать его?

Тарвин был уже несколько знаком с манерой магараджи вести разговор и решил не поддаваться.

- Что я знаю? - торжественно сказал магараджа. - Спросите агента-сахиба.

- Но кто же управляет этим государством, вы или полковник Нолан?

- Вы знаете, - ответил магараджа. - Вы видели. - Он указал на север и на юг. - Там одна железнодорожная линия, - сказал он, - внизу другая. Я - коза среди двух волков.

- Ну, во всяком случае, страна между двумя линиями ваша. Конечно, вы можете делать с ней что угодно.

Они проехали две-три мили за городом, параллельно течению реки Амет; лошади их утопали по щиколотку в мягком песке. Магараджа смотрел на углубления, наполненные водой, блестевшей на солнце, белые, покрытые камышами кочки, пустыню и отдаленную линию низких гранитных вершин гор, из которых вытекал Амет. Вид был не из тех, которые могли бы восхитить сердце государя.

- Да, я властелин этой страны, - сказал он. - Но, видите, четверть моих доходов поглощается теми, кто собирает их; четверть не платят чернолицые, разводящие верблюдов в пустыне, а я не смею посылать против них солдат; одну четверть, может быть, я получаю сам; а люди, платящие последнюю четверть, не знают, кому они должны посылать эту подать. Да, я очень богатый государь.

- Ну, как ни рассуждайте, а река должна утроить ваши доходы.

Магараджа пристально взглянул на Тарвина.

- А что скажет правительство? - спросил он.

- Я не совсем понимаю, какое правительству дело до этого. Вы можете разводить померанцевые сады и окружать их каналами. (В глазах магараджи блеснуло выражение лукавства.) Легче будет работать на реке. Вы пробовали разработку золотых приисков, не так ли?

- Одно лето тут промывали что-то в русле реки. Мои тюрьмы были переполнены заключенными, и я боялся мятежа. Но глядеть там было не на что, за исключением этих черных псов, рывшихся в песке. В тот год я взял приз - кубок Пуна на гнедой лошади.

Тарвин не сдержался и сильно ударил себя по бедру. Какая польза говорить о деле с этим усталым человеком, который готов заложить ту часть души, которую ему еще оставил опиум, чтобы видеть что-нибудь новенькое. Он сейчас же переменил тему разговора.

- Да, на подобного рода приисках нечего видеть. Вам нужно устроить маленькую плотину по дороге в Гунгра.

- Вблизи гор?

- Да.

- Никогда ни один человек не устраивал плотины на Амете, - сказал магараджа. - Река вы ходит из земли и снова уходит туда, а когда начинаются дожди, она бывает такой же ширины, как Инд.

- Ну, мы обнажим все русло, прежде чем начнутся дожди, обнажим на двенадцать миль, - сказал Тарвин, наблюдая, какой эффект произведут его слова на спутника.

- Ни один человек не устраивал плотины на Амете, - послышался каменный ответ.

- Ни один человек не пробовал. Дайте мне возможность сделать, что нужно, и я устрою плотину на Амете.

- Куда пойдет вода? - спросил магараджа.

- Я отведу ее в другую сторону, как вы сделали это с каналом вокруг померанцевого сада.

- А, значит, полковник Нолан говорил со мной, как с ребенком!

- Вы знаете почему, магараджа-сахиб.

На одно мгновение магараджа как будто оцепенел от такой дерзости. Он знал, что все тайны его домашней жизни составляют обычный предмет разговоров жителей города, так как ни один мужчина не в состоянии обуздать триста женщин, но он никак не ожидал такого откровенного намека на эти тайны от непочтительного чужестранца, похожего и непохожего на англичанина.

- На этот раз полковник Нолан ничего не скажет, - продолжал Тарвин. - К тому же это будет на руку вашим приближенным.

- Которые так же близки и ему, - заметил магараджа.

Действие опиума заканчивалось, и голова его упала на грудь.

- Тогда я начну завтра же, - сказал Тарвин. - Это стоит посмотреть. Мне нужно найти удобное место, чтобы запрудить реку, и вы, вероятно, можете дать мне несколько сот каторжников.

- Но зачем вы приехали сюда вообще? - спросил раджа. - Чтобы делать плотины на моих реках и переворачивать все вверх дном в моем государстве?

- Потому, что вам полезно смеяться, магараджа-сахиб. Вы знаете это так же хорошо, как и я. Я буду каждый вечер играть с вами в "пачиси", пока вы не устанете, и я могу говорить правду - большая редкость в этих местах!

- Сказали вы правду насчет магараджа Кунвара? Действительно он нездоров?

- Я сказал вам, что он не очень силен. Но у него нет никакой болезни, от которой не могла бы вылечить его мисс Шерифф.

- Правда это? - спросил магараджа. - Помните, он наследует мой трон.

- Насколько я знаю мисс Шерифф, он взойдет на этот трон. Не тревожьтесь, магараджа-сахиб.

- Вы ее большой друг? - продолжал его спутник. - Вы оба из одной страны?

- Да, - согласился Тарвин, - и из одного города.

- Расскажите мне про этот город, - с любопытством сказал магараджа.

Тарвин очень охотно рассказал, рассказал длинно, с подробностями и, по-своему, правдоподобно, в порыве восторга и любви забывая, что магараджа, в лучшем случае, мог понять одно из десяти его смелых западных выражений. На половине его восторженных излияний раджа перебил его вопросом:

- Если было так хорошо, то почему вы не остались там?

- Я приехал повидать вас, - быстро ответил Тарвин. - Я слышал о вас.

- Так, значит, правда, что, как поют мне мои поэты, моя слава распространилась по всем четырем краям света? Я наполню золотом рот Буссанта-Рао, если это так.

- Вы можете прозакладывать свою жизнь. Однако вы, может быть, желаете, чтобы я уехал? Скажите только слово.

Тарвин сделал вид, что сдерживает коня.

Магараджа погрузился в глубокое раздумье и когда заговорил наконец, то произносил слова медленно и отчетливо, чтобы Тарвин понял каждое из них.

- Я ненавижу всех англичан, - сказал он. - Их обычаи - не мои обычаи, и они подымают такой шум из-за каждого убитого человека. Ваши обычаи - не мои обычаи, но вы не доставляете мне беспокойства, и вы друг госпожи докторши.

- Ну, надеюсь, что я также и друг магараджа Кунвара, - сказал Тарвин.

- Вы действительно его друг? - спросил магараджа, пристально смотря на него.

- Действительно. Желал бы я видеть человека, который осмелился бы тронуть малютку. Он исчез бы, государь, исчез бы, его не стало бы. Я вытер бы им улицы Гокраль-Ситаруна.

- Я видел, как вы попали в рупию. Сделайте это еще раз.

Тарвин, ни минуты не думая о фоклольском жеребце, вынул пистолет, подбросил в воздух монету и выстрелил. Монета упала рядом - на этот раз она была целая - с простреленной серединой. Жеребец бросился со всех ног, кобыла магараджи поскакала. Сзади раздался громовой топот подков. Конвойные, до тех пор почтительно державшиеся на расстоянии четверти мили, летели во всю прыть с пиками наперевес. Магараджа несколько презрительно рассмеялся.

- Они думают, что вы выстрелили в меня, - сказал он. - Они убьют вас, если я не остановлю их. Остановить их?

Тарвин выдвинул челюсть особым, свойственным ему способом, повернул жеребца и, не отвечая, стал поджидать скакавших всадников, сложив руки на луке седла. Отряд летел: все наклонились вперед, держа наготове пики; капитан отряда размахивал длинной прямой раджпутанской саблей. Тарвин скорее почувствовал, чем увидел, как узкие ядовитые острия копий сошлись в одну точку на груди жеребца. Магараджа отъехал на несколько ярдов и смотрел на Тарвина, который стоял одиноко в центре равнины. На одно мгновение, перед лицом смерти, Тарвин подумал, что ему было бы приятнее иметь дело с кем угодно, только не с магараджей.

Внезапно его величество крикнул что-то: острия копий опустились, как будто по ним ударили, и отряд, разделившись на две половины, вихрем пролетел по обеим сторонам Тарвина, причем каждый всадник старался проскакать как можно ближе к стремени его лошади.

Белый человек смотрел вперед, не поворачивая головы, и магараджа одобрительно проворчал что-то.

- Сделали ли бы вы это для магараджа Кунвара? - спросил он после некоторого молчания, поворачивая свою лошадь так, чтобы снова ехать рядом с Тарвином.

- Нет, - спокойно ответил Тарвин. - Я задолго начал бы стрелять.

- Как? Против пятидесяти человек?

- Нет, я стал бы стрелять в капитана.

Магараджа затрясся в седле от хохота и поднял руку. Командир отряда рысью подъехал к нему.

- Слышишь, Першаб-Синг-Джи, он говорит, что застрелил бы тебя. - Потом он, улыбаясь, обернулся к Тарвину: - Это мой двоюродный брат.

Толстый раджпутанский капитан улыбнулся до ушей и, к удивлению Тарвина, ответил на отличном английском языке:

- Это годилось бы для иррегулярной кавалерии - понимаете, убивать подчиненных, - но у нас вполне английская дисциплина, и я состою на службе королевы. Вот в германской армии...

Тарвин, сильно изумленный, смотрел на него.

- Но вы не имеете отношения к военному искусству, - вежливо сказал Першаб-Синг. - Я слышал, как вы выстрелили, и видел, что вы делали. Но извините, пожалуйста: когда стреляют вблизи его величества, то мы, по приказу, должны приблизиться к нему.

Он отдал честь и отъехал к своему отряду.

Солнце стало неприятно припекать, и магараджа с Тарвином поехали обратно к городу.

- Сколько арестантов можете вы дать мне? - спросил Тарвин.

- Все мои тюрьмы заполнены, и, если желаете, берите всех! - раздался восторженный ответ. - Клянусь Богом, сахиб, никогда не видал ничего подобного. Я отдал бы вам все.

Тарвин снял шляпу и со смехом вытер лоб.

- Очень хорошо. Тогда я попрошу у вас то, что ничего не стоит вам.

Магараджа что-то проворчал с сомневающимся видом. Обычно у него просили то, с чем ему не хотелось расставаться.

- Это новые для меня слова, Тарвин-сахиб, - сказал он.

- Вы поймете, что я говорю серьезно, когда скажу вам, что мне хочется поглядеть на Наулаку. Я видел все ваши бриллианты и золотые экипажи, но не видел Наулаку.

Магараджа проехал несколько шагов, не отвечая.

- Так о нем говорят и там, откуда вы приехали? - наконец проговорил он.

- Конечно. Все американцы знают, что это самая драгоценная вещь в Индии. Это написано во всех путеводителях, - нахально сказал Тарвин.

- А книги не говорят, где оно? Ведь англичане такой проницательный народ. - Магараджа почти улыбался, смотря прямо перед собой.

- Нет, но там говорится, что вы знаете об этом, и мне хотелось бы видеть...

- Вы должны понять, Тарвин-сахиб, - магараджа говорил задумчиво, - что это не просто одна из заурядных государственных драгоценностей, это царица драгоценностей, это святыня. Она даже не в моей власти, и я не могу дать приказания показать ее вам.

Сердце у Тарвина упало.

- Но, - продолжал магараджа, - если я вам скажу, где находится это ожерелье, вы можете пойти туда на свой страх и риск, без вмешательства правительства. Я видел, что вы не боитесь риска, и я очень благодарный человек. Может быть, жрецы покажут вам, может быть, не покажут. А может быть, вы и совсем не найдете жрецов... Ах да, я забыл! Оно не в том храме, о котором я думал. Нет, оно должно быть в Гай-Муке (Коровьей пасти). Но там нет жрецов, и никто не ходит туда. Конечно, оно там. Я думал, что оно в этом городе, - сказал магараджа. Он говорил, словно об оброненной подкове или куда-нибудь засунутом тюрбане.

- О, конечно... "Коровья пасть"... - повторил Тарвин, как будто и об этом упоминалось в путеводителях.

Магараджа засмеялся прерывистым смехом и продолжал с оживлением:

- Клянусь Богом, только очень храбрый человек может идти в Гай-Мук, такой храбрый, как вы, Тарвин-сахиб, - прибавил он, проницательно смотря на Тарвина. - Першаб-Синг-Джи не пошел бы. Нет, не пошел бы со всеми своими войсками, которые вы покорили сегодня.

- Подождите хвалить, пока не заслужу, магараджа-сахиб, - сказал Тарвин. - Погодите, пока не запружу эту реку. - Он помолчал некоторое время, как бы переваривая последнее известие.

- Ну, я думаю, у вас есть такой город, как этот? - сказал магараджа, указывая на Ратор.

Тарвин одолел, до известной степени, свой первый порыв презрения к государству Гокраль-Ситарун и к городу Ратору. Он начал смотреть на обоих, как обычно смотрел на всех людей и на все предметы, среди которых ему приходилось жить, с известной долей добродушия.

- Топаз станет больше, - объяснил он.

- А когда вы живете там, какое ваше официальное положение? - спросил магараджа.

Тарвин, не отвечая, вынул из кармана телеграмму миссис Мьютри и молча подал ее магарадже. Когда дело шло об избрании, ему было не безразлично даже сочувствие пропитанного опиумом магараджи.

- Что это значит? - спросил магараджа, и Тарвин в отчаянии всплеснул руками.

Он объяснил свое отношение к правительству своего штата, причем законодательные учреждения Колорадо явились одним из парламентов Америки. Он признался, что он - достопочтенный Никлас Тарвин, если магарадже действительно желательно узнать его полный титул.

- То же, что члены провинциальных советов, которые приезжают сюда? - сказал магараджа, припоминая седовласых людей, которые посещали его время от времени и пользовались авторитетом, мало уступавшим авторитету вице-короля. - Но ведь вы не будете писать туда о моем управлении? - подозрительно спросил он, снова вспомнив о слишком любопытных эмиссарах британского парламента за морями, сидевших на лошадях, словно кули, и бесконечно разглагольствовавших о хорошем управлении, когда ему хотелось лечь спать. - А главное, - медленно прибавил он, когда они подъезжали ко дворцу, - верный ли вы друг магараджу Кунвару? И вылечит ли его ваш друг, госпожа докторша?

- Для этого мы оба здесь! - сказал Тарвин в порыве внезапного вдохновения.

Джозеф Редьярд Киплинг - Наулака: История о Западе и Востоке (The Naulahka - A story of West and East). 01., читать текст

См. также Джозеф Редьярд Киплинг (Rudyard Kipling) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Наулака: История о Западе и Востоке (The Naulahka - A story of West and East). 02.
XII Когда Тарвин расстался с магараджей, его первым побуждением было п...

Отважные мореплаватели (Captains Courageous)
Перевод К. А. Гумберт. I Туман клубился над Атлантическим океаном. Бол...