Джек Лондон
«Мартин Иден (Martin Eden). 2 часть.»

"Мартин Иден (Martin Eden). 2 часть."

- Питался, должно быть, так же скверно, как матросы на рыболовных судах, а это уж значит-хуже нельзя.

- Но подумайте, чего он достиг теперь! - вскричала она с воодушевлением. - Ведь он с лихвой может вознаградить себя за все лишения юности!

Мартин посмотрел на нее сурово.

- А вы знаете, что я вам скажу, - возразил он. -Едва ли вашему мистеру Бэтлеру так уже весело жить теперь. Он так плохо питался все прошлые годы, что желудок у него, надо думать, ни к чорту не годится.

Она отвела глаза, не выдержав его взгляда.

- Пари держу, что у него катар.

- Да, - согласилась она, - но...

- И наверное, - продолжал Мартин, - он теперь сердитый и скучный, как старый филин, и никакой радости нет ему от его тридцати тысяч. И наверное, он не любит смотреть, когда вокруг него веселятся. Так или не так?

Она кивнула утвердительно и хотела объяснить;

- Но ему это и не нужно. Он по натуре угрюм и серьезен. Он всегда был таким.

- Еще бы ему не быть! - воскликнул Мартин. - На три да на четыре доллара в неделю! Молодой парень сам стряпает, чтобы отложить деньги! Днем работает, ночью учится, только и знает, что трудится, и никогда не поразвлечется, никогда не погуляет, даже и не знает, должно быть, как это делается. Хо! Слишком поздно пришли эти его тридцать тысяч.

Услужливое воображение тотчас же нарисовало ему во всех подробностях жизнь этого бережливого юноши и ту узенькую духовную дорожку, которая впоследствии привела его к тридцатитысячному годовому доходу. Все мысли и поступки Чарльза Бэтлера представились ему словно в телескопе.

- Вы знаете, - прибавил он, - мне жаль его, этого мистера Бэтлера. Он тогда был слишком молод и не понимал, что сам у себя украл всю жизнь ради этих тридцати тысяч, от которых ему теперь никакой радости. Сейчас уже он на эти тридцать тысяч не купит того, что мог бы тогда купить за десять центов, - ну, там леденцов каких-нибудь, когда был мальчишкой, или орехов, или билет на галерку!

Подобный подход всегда несколько ошеломлял Руфь. Он не только был совершенно новым для нее и не соответствовал ее взглядам, но она смутно угадывала здесь долю правды, которая грозила опрокинуть и в корне переделать все ее представления о мире. Если бы ей было не двадцать четыре года, а четырнадцать, она, может быть, очень скоро изменила бы свои взгляды под влиянием Мартина. Но ей было двадцать четыре, и вдобавок по натуре она была консервативна, а полученное воспитание ужа приспособило ее к образу жизни и мыслей той среды, в которой она родилась и развивалась. Правда, странные суждения Мартина иногда смущали ее в момент разговора, но она приписывала это оригинальности его личности и судьбы и старалась поскорее забыть их. И все-таки, хотя она и не соглашалась с ним, сила его убеждения, блеск глаз и серьезность лица, когда он говорил, всегда волновали ее и влекли к нему. Ей и в голову не приходило, что этот человек, пришедший из-за пределов ее кругозора, высказывал очень часто мысли, слишком глубокие для нее, и слишком возвышался над привычным для нее уровнем. Границы ее кругозора были для нее единственными правильными границами; но ограниченные умы замечают ограниченность только в других. Таким образом, она считала свой кругозор очень широким и этим объясняла возникавшие между нею и Мартином идейные коллизии и мечтала научить его смотреть на вещи ее глазами и расширить его горизонт до пределов своего горизонта

- Но я еще не докончила своего рассказа, - сказала она. - Он работал, по словам отца, с редкостным рвением и усердием. Мистер Бэтлер всегда отличался необычайной работоспособностью. Он никогда не опаздывал на службу, наоборот, очень часто являлся раньше, чем было нужно. И все-таки он ухитрялся экономить время. Каждый свободный миг он посвящал учению. Он изучал бухгалтерию, научился писать на машинке, брал уроки стенографии и, чтобы платить за них, диктовал по ночам одному судебному репортеру, нуждавшемуся в практике. Он скоро из рассыльного сделался клерком и был в своем роде незаменим. Отец мой вполне оценил его и увидал, что это человек с большим будущим. По совету моего отца, он поступил в юридическую школу, сделался адвокатом и вернулся в контору уже в качестве младшего компаньона моего отца. Это выдающийся человек. Он уже несколько раз отказывался от места в сенате Соединенных Штатов и мог бы стать, если бы захотел, членом верховного суда. Такая жизнь должна всех нас окрылять. Она доказывает, что человек с упорством и с волей может всего добиться в жизни!

- Да, он выдающийся человек, - согласился Мартин совершенно искренно

И все же что-то в этом рассказе плохо вязалось с его понятиями о жизни и о красоте. Он никак не мог найти достаточного обоснования для всех тех лишений и нужд, которые претерпел мистер Бэтлер. Если бы он это делал из-за любви к женщине или из-за влечения к прекрасному - Мартин бы его понял. Юноша, одержимый любовью, мог умереть за поцелуй, но не за тридцать тысяч долларов в год! Было что-то жалкое в карьере мистера Бэтлера, и она не очень вдохновляла его. Тридцать тысяч долларов - это, конечно, не плохо, но катар и неспособность радоваться жизни уничтожали их ценность

Многие из этих соображений Мартин высказал Руфи, чем лишний раз убедил ее, что необходимо заняться его перевоспитанием. Ей была свойственна та характерная узость мысли, которая заставляет людей известного круга думать, что только их раса, религия и политические убеждения хороши и правильны и что все остальные человеческие существа, рассеянные по миру, стоят гораздо ниже их. Это была та же узость мысли, которая заставляла древнего еврея благодарить бога за то, что он не родился женщиной, а теперь заставляет миссионеров путешествовать по всему земному шару, чтобы навязать всем своего бога. И она же внушала Руфи желание взять этого человека, выросшего в совершенно иных условиях жизни, и перекроить его по образцу людей ее круга.

ГЛАВА IX

Мартин Иден вернулся из плавания и поспешил в Калифорнию, гонимый любовным томлением. Восемь месяцев назад, истратив свои деньги, он нанялся на судно, отправлявшееся на поиски клада, зарытого где-то на Соломоновых островах. После долгих и безуспешных поисков предприятие было признано неудавшимся. С матросами рассчитались в Австралии, и Мартин немедленно нанялся на судно, идущее в Сан-Франциско. За эти восемь месяцев он не только заработал достаточно денег, чтобы подольше продержаться на суше, но, кроме того, сумел найти время продолжать свои занятия.

У него был восприимчивый ум, и к тому же ему помогали природное упорство и любовь к Руфи. Изучив грамматику, он несколько раз возвращался к ней и, наконец, овладел ею окончательно. Он теперь замечал неправильности в разговорах матросов и мысленно исправлял их ошибки и грубость речи. С радостью он замечал, что его ухо стало очень чувствительно и что у него развилось особое грамматическое чутье. Всякая неправильность речи звучала для него как диссонанс, хотя с непривычки бывало еще, что и у него самого срывались с языка подобные ошибки. Видимо, нужно было время для того, чтобы освободиться от них навсегда.

Покончив с грамматикой, он принялся за словарь и взял за правило каждый день прибавлять двадцать слов к своему лексикону. Это была нелегкая задача, и, стоя на вахте или у рулевого колеса, он повторял выученные слова и старался произносить их как следует. Он вспоминал все наставления Руфи и, к своему изумлению, скоро обнаружил, что начал говорить по английски чище и правильнее самих офицеров и тех сидевших в каютах джентльменов, которые финансировали всю авантюру.

У капитана, норвежца с рыбьими глазами, нашлось случайно полное собрание сочинений Шекспира, в которое он, конечно, никогда не заглядывал, и Мартин получил разрешение пользоваться драгоценными книгами за то, что взялся стирать белье их владельцу. Отдельные места трагедий производили на него такое впечатление, что он запоминал их без всякого труда, и некоторое время весь мир представлялся ему в образах и формах елизаветинского театра, а мысли его сами собой укладывались в белые стихи. Это послужило полезной тренировкой для его слуха и научило его ценить благородство английского языка, хотя в то же время внесло в его речь много устаревших и редких оборотов.

Мартин хорошо провел эти восемь месяцев. Он научился правильно говорить и думать, и он лучше узнал самого себя. С одной стороны, он смиренно сознавал свое невежество, с другой - чувствовал в себе великие силы Он видел огромную разницу между собою и своими товарищами, но не мог понять, что разница эта лежит не в достигнутом, а в возможном. То, что он делал, могли делать и они, но внутри него происходила какая-то работа, говорившая ему, что он способен на большее. Он был восхищен красотою мира, и ему хотелось, чтобы Руфь могла любоваться этой красотою вместе с ним. Он решил описать ей величие Тихого океана. Эта мысль пробудила в нем творческий импульс, и ему захотелось передать красоту мира не одной только Руфи. И в ослепительном сиянии возникла великая идея: он будет писать. Он будет одним из тех людей, глазами которых мир видит, ушами которых мир слышит, он будет из тех сердец, которыми мир чувствует. Он будет писать все, поэзию и прозу, романы, очерки и пьесы, как Шекспир. Это настоящая карьера, и это - путь к сердцу Руфи. Ведь писатели - гиганты мира, куда до них какому-нибудь мистеру Бэтлеру, который получает тридцать тысяч в год и мог бы стать членом верховного суда, если б захотел.

Едва возникнув, эта идея всецело овладела им, и обратное его путешествие в Сан-Франциско было подобно сну. Он был опьянен сознанием своей силы и ощущением, что может все. В спокойном уединении Великого океана вещи приобрели перспективу. Впервые он ясно увидел и Руфь, и тот круг, в котором она жила. Эти видения облеклись в его уме в конкретную форму, он мог как бы брать их руками, повертывать во все стороны и рассматривать. Много было непонятного и туманного в этом мире, но он глядел на целое, а не на детали, и в то же время видел способ овладеть всем этим. Писать! Эта мысль жгла его, как огонь. Он начнет писать немедленно по возвращении. Прежде всего он опишет экспедицию, ходившую на поиски клада. Он пошлет рассказ в какой нибудь журнал в Сан-Франциско, ничего не сказав об этом Руфи, и она будет удивлена и обрадована, увидев его имя в печати. Он может одновременно и писать и учиться. Ведь в сутках двадцать четыре часа. Он непобедим, потому что умеет работать, и все твердыни рушатся перед ним. Ему уже не нужно будет плавать по морю простым матросом, в воображении он вдруг увидел собственную яхту. Есть же писатели, которые имеют собственные яхты! Конечно, останавливал он себя, успех приходит не сразу, хорошо если на первых порах он хотя бы заработает своим писанием достаточно для того, чтоб продолжать учение. А потом, через некоторое время, - очень неопределенное время, - когда он выучится и подготовится, он начнет писать великие вещи, и его имя будет у всех на устах. Но важнее этого, бесконечно важнее всего самого важного, - это что тогда он станет, наконец, достойным Руфи. Слава хороша и сама по себе, но не ради нее, а ради Руфи возникли в нем эти мечты. Он был не искатель славы, а только юноша, одержимый любовью.

Явившись в Окленд с набитым карманом, Мартин опять водворился в своей каморке в доме Бернарда Хиггинботама и уселся за работу. Он не сообщил Руфи о своем возвращении. Он решил, что пойдет к ней, лишь окончив свой очерк об искателях сокровищ. Это намерение он осуществлял без труда, потому что был всецело охвачен творческой лихорадкой. Кроме того, каждая написанная им фраза приближала ее к нему. Он не знал, какой длины должен быть рассказ, но сосчитал количество слов в очерке, занимавшем два столбца в воскресном приложении к "Обозревателю Сан-Франциско", и решил этим руководствоваться. В три дня, работая без передышки, закончил Мартин свой очерк, потом тщательно переписал его крупными буквами, чтоб легче было читать, - и тут вдруг узнал из взятого в библиотеке учебника словесности, что существуют абзацы и кавычки. А он и не подумал об этом! Мартин тотчас снова сел за переписку очерка, все время справляясь с учебником, и в один день приобрел столько сведений о том, как писать сочинение, сколько обыкновенный школьник не приобретает и за год. Переписав вторично очерк и осторожно свернув его в трубку, он вдруг прочел в одной газете правила для начинающих авторов, гласившие, что рукопись нельзя свертывать в трубку и что писать надо на одной стороне листа. Он нарушил оба пункта закона. Но он прочел еще, что в лучших журналах платят не менее десяти долларов за столбец. Переписывая в третий раз, Мартин утешался тем, что без конца помножал десять столбцов на десять долларов. Результат получался всегда один и тот же - сто долларов, - и он решил, что это куда выгоднее матросской службы. Если бы он дважды не дал маху, рассказ за три дня был бы готов. Сто долларов в три дня! Ему бы пришлось три месяца скитаться по морям, чтобы заработать подобную сумму. Надо быть дураком, чтобы плавать на судах, если можешь писать. Впрочем, деньги сами по себе не представляли для Мартина особенной ценности. Их значение было только в том, что они могли дать ему досуг, возможность купить приличный костюм, а все это вместе взятое должно было приблизить его к стройной бледной девушке, которая перевернула всю его жизнь и наполнила ее вдохновением.

Мартин вложил рукопись в большой конверт, запечатал и адресовал редактору "Обозревателя Сан-Франциско". Он представлял себе, что все присылаемое в редакцию немедленно печатается, и так как послал очерк в пятницу, то ожидал появления в воскресенье. Приятно будет таким способом известить Руфь о своем возвращении. В это же воскресенье он и пойдет к ней. Между тем он уже носился с новой идеей, которая казалась ему необыкновенно удачной, правильной, здравой и непритязательной: написать приключенческий рассказ для мальчиков и послать его в "Спутник юношества". Он пошел в читальню и просмотрел несколько комплектов "Спутник юношества". Выяснилось, что большие рассказы и повести печатаются в еженедельнике частями, примерно по три тысячи слов. Каждая повесть тянулась в пяти номерах, а некоторые даже в семи, и он решил исходить из этого расчета.

Мартин однажды плавал в Северном Ледовитом океане на китобойном судне; плавание было рассчитано на три года, но закончилось через полгода, вследствие кораблекрушения. Хотя он и обладал пылким воображением, но фантазию его всегда питала любовь к правде, и ему хотелось писать лишь о вещах ему известных. Он отлично знал китобойный промысел и, основываясь на фактическом материале, решил повествовать о вымышленных приключениях двух мальчиков, которые должны были стать его героями. Это было нетрудно, и в субботу вечером он уже написал первую часть в три тысячи слов, чем доставил великое удовольствие Джиму и вызвал со стороны мистера Хиггинботама целый ряд насмешек над "писакой", объявившимся в их семье.

Мартин молчал и только с наслаждением представлял, как удивится зять, когда, развернув воскресный номер "Обозревателя", прочтет очерк об искателях сокровищ. В воскресенье он рано утром был уже на улице, ожидая появления газеты.

Просмотрев номер внимательно несколько раз, он сложил его и положил на место, радуясь, что никому ничего не сказал о свой попытке. Потом, поразмыслив, решил, что ошибся относительно быстроты, с которой рассказы появляются в печати. К тому же в его очерке не было ничего злободневного, и возможно, что редактор решил предварительно написать ему свои соображения.

После завтрака он снова занялся повестью. Слова так и текли из-под его пера, хотя он часто прерывал работу, чтобы справиться ей словарем или учебником словесности. Иногда во время таких пауз он читал и перечитывал написанную главу, утешая себя тем, что, отвлекаясь от великого дела творчества, он зато усваивает в это время правила сочинения и учится выражать и излагать свои мысли. Он писал до темноты, затем шел в читальню и рылся в еженедельных и ежемесячных журналах до десяти часов вечера, то есть до самого закрытия. Такова была его программа на эту неделю. Каждый день он писал три тысячи слов и каждый вечер шел в читальню, листал журналы, стараясь уяснить себе, какие стихи, повести, рассказы нравятся издателям. Одно было несомненно: он мог написать все, что написали эти бесчисленные писатели, и более того: дайте срок, и он напишет много такого, чего им не написать. Ему было приятно прочитать в "Книжном бюллетене" статью о гонорарах, где было сказано, что Киплинг получает доллар за слово, а для начинающих писателей - что особенно заинтересовало его - минимальная ставка в первоклассных журналах два цента "Спутник юношества" был, несомненно, первоклассным журналом, и, таким образом, за каждые три тысячи слов, которые он писал в день, он должен был получить по шестьдесят долларов - заработок за два месяца плавания.

В пятницу вечером он закончил свою повесть. В ней было ровно двадцать одна тысяча слов. По два цента за слово - и то это уже даст ему четыреста двадцать долларов. Недурная плата за недельную работу. У него еще никогда в жизни не было столько денег сразу. Он даже не понимал, на что можно истратить так много. Ведь это же золотое дно! Он может черпать оттуда без конца. Он решил приодеться, выписать кучу газет и журналов, купить все необходимые справочники, за которыми теперь приходилось бегать в библиотеку. И все же от четырехсот двадцати долларов оставалась еще довольно крупная сумма, и он ломал голову, как использовать ее, пока, наконец, не решил нанять служанку для Гертруды и купить велосипед Мэриен.

Мартин отослал объемистую рукопись в "Спутник юношества" и в субботу вечером, обдумав план очерка о ловле жемчуга, отправился к Руфи. Он предварительно позвонил ей по телефону, и она сама отворила ему дверь. Знакомое, исходящее от него чувство силы и здоровья. опять охватило ее всю, с головы до ног. Казалось, эта сила наполняла все ее тело, разливалась по жилам и заставляла трепетать от волнения. Он вспыхнул, коснувшись ее руки и взглянув в ее голубые глаза, но она не заметила итого под темным загаром, покрывшим его лицо за восемь месяцев пребывания на солнце. Но полосу, натертую воротничком на шее, не скрыл и загар, и, заметив ее, Руфь едва удержалась от улыбки. Впрочем, у нее прошла охота улыбаться, когда она взглянула на его костюм. Брюки на этот раз отлично сидели,- это был его первый костюм, сшитый на заказ, и Мартин казался в нем куда стройнее и тоньше. Вдобавок он заменил свою кепку мягкой шляпой, которую она тут же велела ему примерить и похвалила его внешность. Руфь была счастлива, как никогда. Эта перемена в нем была делом ее рук, и, гордясь этой переменой, она уже мечтала о том, как будет и дальше направлять его.

Но в особенности одно обстоятельство, и притом самое важное, радовало ее: перемена в его языке. Он теперь говорил не только правильнее, но гораздо свободнее, и его лексикон значительно обогатился. Правда, в моменты увлечения он забывался и опять начинал употреблять жаргонные словечки и комкать окончания, иногда он запинался, готовясь произнести слово, которое только недавно выучил. Но речь его улучшилась не только с внешней стороны. Она приобрела еще большую яркость и остроту, чрезвычайно обрадовавшую Руфь. Это сказывался его природный юмор, за который его всегда любили товарищи, но который он раньше не мог проявить при ней за недостатком подходящих слов. Теперь он понемногу осваивался и в ее обществе уже не чувствовал себя таким чужеродным элементом. Но все же он был преувеличенно осторожен и, предоставив Руфи вести оживленную беседу, старался, правда, не отставать от нее, но ни разу не брал на себя инициативу.

Он рассказал ей о своем сочинительстве, изложил план того, как он будет писать для заработка и, таким образом, получит возможность учиться. Но его ждало разочарование: Руфь отнеслась к этому плану скептически.

- Видите ли,- откровенно сказала она,- литература такое же ремесло, как и всякое другое. Я не специалист, конечно, я просто высказываю общеизвестные истины. Ведь нельзя же стать кузнецом, не проучившись предварительно года три, а то, пожалуй, и все пять. Но писатели зарабатывают лучше кузнецов, и потому очень многие хотят стать писателями и пробуют свои силы.

- А почему вы не допускаете мысли, что у меня есть к этому способности?- спросил Мартин, радуясь втайне, что так хорошо выразился; и тотчас же заработало его пылкое воображение, и он увидел как бы со стороны картину этого разговора в гостиной, а рядом сотни картин его прежней жизни, грубых и отвратительных.

Но все эти пестрые видения пронеслись перед ним в один миг, не прерывая течения его мыслей, не замедляя темпа разговора. На экране своей фантазии видел Мартин эту прелестную, милую девушку и себя самого, разговаривающих на хорошем английском языке в уютной комнате, среди книг и картин,- и все это было озарено ровным, ясным светом. А кругом, по краям экрана, возникали и исчезали совсем иные сцены, но он, как зритель, мог смотреть на них по своему выбору. Он созерцал все это сквозь пелену тумана, которую вдруг пронизывали острия яркого красноватого света. Он видел ковбоев, пивших в кабаке огненное виски, кругом раздавалась грубая речь, пересыпанная непристойностями, а сам он стоял среди самых отъявленных головорезов и тоже пил, бранясь и крича, или сидел с ними за столом под вонючей керосиновой лампой, сдавая карты и звеня фишками. Потом видел себя обнаженным до пояса, со сжатыми кулаками, перед началом знаменитого боя с рыжим ли-верпульцем на палубе "Сасквеганны"; потом он увидел окровавленную палубу "Джона Роджерса" в то серое утро, когда вспыхнул мятеж, увидел старшего помощника, корчившегося в предсмертных судорогах, револьвер в руках капитана, извергавший огонь и дым, толпу матросов вокруг, с искаженными от ярости лицами,- и, снова устремив взор на центральную сцену, спокойную и тихую, озаренную ярким светом, увидел Руфь, беседующую с ним среди книг и картин; увидел большой рояль, на котором она позже будет играть ему; услышал свою собственную, правильно построенную и произнесенную фразу:

"А почему вы не допускаете мысли, что у меня есть к этому способности?"

- Даже если у человека есть способности к ремеслу кузнеца, - возразила она со смехом, - разве этого достаточно? Я никогда не слыхала, чтобы кто-нибудь стал кузнецом, не побывав сначала в обучении.

- Что же вы мне посоветуете? - спросил он. - Но только помните, что я действительно чувствую, что могу писать. Это трудно объяснить, но это так.

- Вам надо учиться,- последовал ответ,- независимо от того, станете вы писателем или нет. Образование необходимо вам, какую бы карьеру вы ни избрали, и оно должно быть систематическим, а не случайным. Вам надо пойти в школу.

- Да...- начал он, но она прервала его:

- Вы можете и тогда продолжать писать.

- Поневоле буду продолжать,- ответил он грубо.

- Почему же?

Она посмотрела на него почти с неудовольствием: ей не нравилось упорство, с которым он стоял на своем.

- Потому что без этого не будет и учения. Ведь нужно же мне есть, покупать книги, одеваться.

- Я все забываю об этом,- сказала она со смехом.- Почему вы не родились с готовым доходом!

- Я предпочитаю здоровье и воображение,- отвечал он-а доходы придут. Я бы много делов наделал ради...-он чуть не сказал "ради вас",-ради... другого чего-нибудь.

- Не говорите "делов"!- воскликнула она с шутливым ужасом.- Это ужасно вульгарно.

Мартин смутился.

- Вы правы, - сказал он, - поправляйте меня, пожалуйста, всегда.

- Я... я с удовольствием,-отвечала Руфь неуверенно.- В вас очень много хорошего, и мне бы хотелось, чтобы все это стало еще лучше.

Он тотчас опять превратился в глину в ее руках и страстно желал, чтобы она лепила из него, что ей угодно, а она так же страстно желала вылепить из него мужчину по тому образцу, который ей представлялся идеалом. Когда она заявила ему, что приемные экзамены в среднюю школу начнутся в понедельник, он сказал, что будет держать их.

После этого она уселась за рояль и долго играла и пела ему, а он смотрел на нее жадными глазами, восторгаясь ею и удивляясь, почему вокруг нее не толпятся сотни обожателей, внимая ей и томясь по ней так же, как внимал и томился он.

ГЛАВА X

В этот вечер Мартин остался обедать у Морзов и, к великому удовольствию Руфи, произвел очень благоприятное впечатление на ее отца. Разговор шел о профессии моряка - предмете, который Мартин знал как свои пять пальцев; и мистер Морз отозвался о нем после как об очень сообразительном и здравомыслящем молодом человеке. Мартин старался избегать грубых слов и неправильных выражений и поэтому говорил медленно и лучше формулировал свои мысли. Он держался за обедом гораздо непринужденнее, чем в первый раз, почти год тому назад, но сохранил скромность и некоторую застенчивость, что очень понравилось миссис Морз, которая была в то же время приятно поражена происшедшей в нем переменой.

- Это первый мужчина, который произвел впечатление на Руфь, - сказала она своему мужу - Она всегда так равнодушно относилась к мужчинам, что это начало даже тревожить меня

Мистер Морз взглянул на нее с удивлением.

- Ты хочешь, чтобы этот молодой матрос пробудил в ней женщину? - спросил он

- Я не хочу, чтобы она умерла старой девой. Если Иден может заставить ее заинтересоваться мужчинами вообще, то это уже очень ценно.

- Очень ценно! - повторил мистер Морз - Гм! Но предположим, - а иногда, моя милая, приходится заниматься предположениями, - предположим, что он возбудит ее интерес не вообще, а в частности?

- Это невозможно, - смеясь сказала миссис Морз -Она на три года старше его, и потом это просто невозможно! Ничего плохого не будет. Положитесь на меня

Таким образом, роль Мартина Идена была определена вполне точно. Между тем сам он, увлеченный Артуром и Норманом, обдумывал одну довольно экстравагантную затею. Речь шла о воскресной загородной прогулке на велосипедах которая, конечно, едва ли заинтересовала бы Мартина, если бы он не узнал, что Руфь тоже собирается ехать. Он никогда не ездил на велосипеде, но раз Руфь ездит, для него не оставалось уже сомнений в том, что и он должен научиться. Поэтому по дороге домой он зашел в магазин и купил за сорок долларов велосипед. Эту сумму он и в месяц не мог бы заработать самым тяжелым трудом, и такой расход был весьма чувствителен для его кармана. Но, прибавив к ста долларам, которые он должен был получить с "Обозревателя", те четыреста двадцать, которые ему заплатит "Спутник юношества", он даже обрадовался, что нашел разумное применение хотя бы для части всех этих денег. Не смутило его и то обстоятельство, что при первой попытке научиться ездить на велосипеде он порвал брюки и пиджак. Он тут же позвонил портному по телефону из лавки Хиггин-ботама и заказал себе новый костюм. Потом он втащил велосипед по узенькой наружной лестнице к себе в каморку, и когда отодвинул кровать от стены, то в комнате осталось место только для него и для велосипеда.

Воскресенье он решил посвятить подготовке к приемным экзаменам, но рассказ о ловле жемчуга так увлек его, что он провел весь день в лихорадке творчества, поглощенный красотой картин, которые горели в его мозгу. В это воскресенье "Обозреватель" опять не напечатал его рассказ об искателях сокровищ, но это нисколько его не смутило. Он слишком высоко взлетел на крыльях своего воображения и даже не слыхал, как его два раза звали обедать. Он так и ушел, не попробовав изысканного обеда, которым мистер Хиггинботам имел обыкновение отмечать воскресные дни. Для мистера Хиггинботама такие обеды были вещественным доказательством его жизненного успеха, и он всегда сопровождал их рассуждениями о мудрости американского уклада жизни и тех богатых возможностях, которые этот уклад предоставляет людям например, дает возможность возвыситься, - он это особенно подчеркивал, - от приказчика овощной лавки до хозяина магазина.

В понедельник утром Мартин Иден печально поглядел на свой неоконченный очерк о ловле жемчуга и отправился в Оклендскую школу. Когда он несколько дней спустя явился, чтобы узнать результаты, ему сообщили, что он провалился по всем предметам, за исключением грамматики.

- Ваши познания по грамматике превосходны, -сообщил ему профессор Хилтон, глядя на него сквозь толстые очки, - но по другим предметам вы ничего не знаете, положительно ничего не знаете, а ваши ответы по истории Соединенных Штатов чудовищны, не придумаешь другого слова - просто чудовищны. Я бы вам посоветовал...

Профессор Хилтон умолк и посмотрел на него неприязненно и равнодушно, как на одну из своих пробирок. Он был профессором физики, имел большую семью, получал маленькое жалованье и обладал громадным запасом знаний, затверженных так, как затверживает слова попугай.

- Да, сэр? - скромно сказал Мартин, жалея, что вместо профессора Хилтона с ним не беседует библиотекарь из справочного отдела.

- Я бы вам посоветовал еще года два поучиться о начальной школе. Всего хорошего!

Мартина не очень тронула эта неудача, но он был поражен, увидав, как огорчилась Руфь, когда он сообщил ей мнение профессора Хилтона. Огорчение Руфи было так очевидно, что и он пожалел о своем провале - не из-за себя, а из-за нее

- Вот видите, - сказала она, - я была права. Вы знаете гораздо больше иных студентов, а вот экзамена выдержать не можете. Это потому, что вы все время учились урывками и не систематически. Вам нужно учиться по определенной системе, а для этого нужны хорошие учителя. Знания должны быть основательными. Профессор Хилтон прав, и на вашем месте я бы пошла в вечернюю начальную школу. Года в полтора вы пройдете курс и сэкономите шесть месяцев. Кроме того, днем у вас будет время для писания или для другой работы, если вам не удастся зарабатывать деньги своим пером.

"Но если днем я буду работать, а по вечерам ходить в школу, то когда же я буду видеться с вами"? - была первая мысль Мартина, которую он, впрочем, побоялся высказать. Вместо этого он сказал:

- Уж очень это для меня детское занятие - ходить в вечернюю школу. Я бы, конечно, на это не посмотрел, если бы знал, что дело стоит того. Но, по-моему, не стоит! Я сам могу изучить все гораздо быстрее, чем со школьными учителями. Это было бы пустой тратой времени (он подумал о ней, о своем желании добиться ее), а я не могу тратить время! У меня его нет!

- Но ведь вам так много нужно сделать.

Она ласково посмотрела на него. И Мартин мысленно назвал себя грубой скотиной за то, что решился противоречить ей.

- Для физики и химии нужны лаборатории, - сказала она. - С алгеброй и геометрией вам никогда не справиться самостоятельно. Вам необходим руководитель, опытные педагоги-специалисты

Он молчал с минуту, обдумывая тщательно, как бы получше ответить ей.

- Не думайте, что я хвастаюсь, - сказал он, - дело совсем не в этом. Но у меня есть чувство, что я могу легко всему научиться. Я сам могу всему научиться. Меня тянет к учению, как утку к воде. Вы сами видели, как я одолел грамматику. И я изучил еще много других вещей, вы себе представить не можете, как много... А ведь я только начал учиться. Мне еще нехватает...- он запнулся на мгновение и потом твердо выговорил:- инерции. Я ведь только начинаю становиться на линию.

- Что значит становиться на линию? - прервала онa его.

- Ну, разбираться, что к чему, - проговорил он.

- Эта фраза ничего не означает, - опять сказала Руфь.

Он решил тогда выразиться иначе:

- Я только теперь начинаю в себе понимать направление.

Она из жалости промолчала на этот раз, и он продолжал:

- Наука представляется мне штурманской рубкой, где хранятся морские карты. Когда я прихожу в библиотеку, я об этом всегда думаю. Дело учителя познакомить ученика со всеми картами по порядку. Вот и все. Он -вроде проводника. Он ничего не может выдумать из головы. Он ничего нового не создает. На картах все есть, и он только должен показать новичку, где что лежит, чтобы тот не сбился с пути. А я не собьюсь. Я умею распознавать местность. И обычно соображаю чего делать... Опять не так что-нибудь?

- Не "чего делать", а "что делать", - сказала Руфь.

- Верно, что делать, - повторил он с благодарностью. - О чем это я? Да, о морских картах. Ну, так вот: иным людям...

- Людям, - поправила она опять.

- Иным людям нужны проводники. Это так. А мне вот кажется, что я могу обойтись и без них. Я уже довольно повертелся возле этих карт и знаю, которые мне нужны, и какие берега мне надо исследовать, я тоже знаю. И я сам себе гораздо скорее выберу маршрут. Скорость флота меряется всегда по скорости самого тихоходного судна. Ну, вот то же самое и со школой. Учителя должны равняться по отстающим ученикам, а я один могу ит ти быстрее.

"Но я бы желал итти не один, а с вами", - хотел он прибавить. Перед ним возникла величественная картина мира, безграничные, озаренные солнцем пространства и звездные пути, по которым он летит рука об руку с нею, и ее бледнозолотые волосы, развеваясь, касаются его щеки. И тотчас же он почувствовал жалкое бессилие своей речи. Боже правый! Если бы он мог рассказать ей обо всем так, чтобы и она увидела то, что видел он! Его мучило страстное желание, мучительное и непреодолимое, нарисовать ей те видения, которые возникли так неожиданно в зеркале его мысли. И вдруг он понял! Так вот ключ к тайне! Ведь именно это и делают великие мастера - поэты и писатели! В этом секрет их величия. Они умеют передать словами все то, что видят, думают и чувствуют. Собака, дремлющая на солнце, часто повизгивает и лает во сне, но она не может объяснить, что заставляло ее визжать и лаять. Вот и он не лучше собаки, уснувшей на солнцепеке; он тоже видит чудесные сказочные сны, но бессилен передать их Руфи. Но теперь довольно спать. Он будет учиться, будет работать до тех пор, пока у него не откроются глаза и не развяжется язык, пока он не сможет поделиться с ней сказочным сокровищем своих видений. Есть же люди, которые владеют тайной выражения мыслей, умеют делать слова своими послушными рабами, сочетать их так, что возникает нечто новое, и это новое больше, чем простая сумма отдельных значений. Он был глубоко потрясен мыслью, что проник на мгновение в тайну, давно его мучившую, и опять перед ним засияли солнечные и звездные пространства. Наконец он пришел в себя, пораженный наступившей тишиной, и увидел, что Руфь смотрит на него с веселой улыбкой.

- Я только что грезил наяву, - сказал Мартин, и при этих словах его сердце сильно забилось.

Как нашел он такие слова? 0ни правильно объяснили ту паузу в беседе, которую вызвали его видения. Этo было чудо! Никогда он так прекрасно не выражал прекрасных мыслей. Но ведь он никогда и не пробовал. Ну, конечно. Теперь все ясно. Он не пробовал. Суинберн, Теннисон, Киплинг и другие великие поэты - они пробовали, и у них выходило. Ему вспомнились его "Ловцы жемчуга". Он ведь никогда не пытался изобразить, словами ту красоту, которая жила в нем. Если бы он сделал это, рассказ принял бы совершенно другую окраску. Ему стало почти страшно при мысли о том, сколько прекрасного он мог бы описать; а воображение несло его дальше, и он вдруг подумал: почему бы ему не выразить всю взволновавшую его красоту в стихах, звучных, благородных стихах, как это делают великие поэты? Выразить хотя бы его любовь к Руфи, таинственное наслаждение и духовную высоту этой любви. Почему он не может сделать то, что делают поэты? Они поют о любви. И он будет петь!

- Тысяча чертей!

Это восклицание как удар грома прозвучало в его ушах. Увлеченный мечтами, он произнес его вслух. Кровь бросилась ему в лицо, и он покраснел до корней волос под бронзовым загаром.

- Я... я... простите, пожалуйста, - прошептал он, - я задумался...

- Вы сказали это таким тоном, как говорят: "я молился", - храбро попробовала она пошутить, но внутри у нее все дрожало.

В первый раз и жизни она услышала проклятие в устах знакомого ей человека и была глубоко потрясена не только потому, что это оскорбило ее слух и чувство благопристойности, - ее испугал резкий порыв ветра, ворвавшийся вдруг в ту заботливо укрытую теплицу, в которой протекала ее юность.

И все же она простила его и сама удивилась своей снисходительности. Его почему-то было нетрудно прощать. Условия жизни не позволили ему быть похожим на других людей, но он старался исправить это и уже достиг очень многого. Ей не приходило в голову, что есть и другие причины, еще проще объясняющие ее снисходительность. Руфь испытывала к Мартину настоящую нежность, но сама не догадывалась об этом. Да она и не могла догадаться. Она спокойно прожила свои двадцать четыре года, ни разу не испытав даже легкого любовного увлечения, не умела разбираться в своих чувствах и, не имея понятия о согревающем пламени любви, не понимала, что это любовь согревает ее теперь.

ГЛАВА XI

Мартин снова принялся за своих "Ловцов жемчуга" и, вероятно, очень скоро бы кончил их, если бы его не отвлекало желание писать стихи. Это были любовные стихи, вдохновительницей которых являлась Руфь. Но ни одного стихотворения он не мог закончить. Нельзя было овладеть в короткий срок благородным искусством поэзии. Ритм, метр, общая структура стиха сами по себе представляли достаточные сложности, но, помимо всего этого, было еще нечто неуловимое, что он находил в стихах великих поэтов, но чего никак не мог вложить в свои собственные. Это был неуловимый дух поэзии, который никак не давался ему. Мартину он представлялся каким-то сиянием, вьющимся огненным туманом, который всегда разлетался при приближении к нему, и в лучшем случае удавалось поймать лишь клочья, сложить отдельные красивые строки, которые звучали в его мозгу как музыка или проносились перед глазами призрачными видениями. Это было мучительно. Прекрасные чувства просились на язык, а выходили прозаические, обыденные фразы. Мартин вслух читал себе свои стихи. Метр шествовал по всем правилам, с рифмами и с ритмом дело тоже обстояло благополучно, но не было, увы, ни огня, ни возвышенного вдохновения. Он никак не мог понять, отчего это происходит, и временами, приходя в отчаяние, возвращался к своему рассказу. Проза была более послушным инструментом.

Продолжая очерк о ловцах жемчуга, Мартин писал еще другие очерки - о морской службе, о ловле черепах, о северо-восточном пассате. Затем, в виде опыта, он попытался написать небольшой сюжетный рассказ и, увлекшись, написал вместо одного сразу шесть и разослал их в различные журналы. Он писал напряженно и плодотворно с утра до вечера и даже до глубокой ночи, за исключением тех часов, когда ходил в библиотеку или посещал Руфь. Мартин был в эти дни необычайно счастлив, его жизнь была полна и прекрасна, творческая лихорадка никогда не оставляла его. Радость созидания, которую прежде он считал привилегией богов, теперь и ему была доступна. Все окружавшее его - запах прелых овощей и мыльной воды, жалкая фигура сестры и насмешливая физиономия мистера Хиггинботама- все это представлялось каким-то сном. Реальный мир существовал только в его мозгу и те рассказы, которые он писал, были осколками этого мира.

Дни казались слишком короткими, - уж очень много было областей знания, в которые ему хотелось проникнуть. Он сократил время сна до пяти часов и нашел, что этого вполне достаточно. Он даже пробовал спать только четыре с половиной часа, но все же с сожалением должен был вернуться к пятичасовой норме. Все остальное время он с восторгом посвящал своим занятиям, неохотно прерывал писание, чтобы заняться учением, учение - чтобы пойти в библиотеку; медлил покинуть штурманскую рубку науки и с грустью отрывался от чтения журналов, на полненных рассказами тех таинственных писателей, которые сумели пристроить свои произведения. Когда Мартин бывал у Руфи, то всякий раз, чтобы подняться и уйти, ему приходилось словно отрывать ее от своего сердца; а уйдя, он опрометью бежал по темным улицам, чтобы поскорее вернуться к книгам и потерять как можно меньше времени. Но труднее всего было закрыть учебник алгебры пли физики, отложить в сторону перо и тетрадь и решиться сомкнуть усталые глаза. Выбыть из жизни хотя бы на такое короткое время казалось Мартину ужасным, и его утешало только сознание, что через пять часов будильник снова разбудит его. Он потеряет только пять часов, а там пронзительный трезвон вырвет его из бесплодного забытья, и перед ним будет снова целых девятнадцать часов работы.

Между тем время шло, деньги у Мартина были на исходе, а гонорары пока что не поступали. Через месяц он получил обратно рукопись, отправленную им в "Спутник юношества". Отказ был написан в очень деликатной форме, так что Мартин даже почувствовал расположение к издателю. Но не то было с "Обозревателем Сан-Франциско". Прождав две недели, Мартин написал туда; еще через неделю - написал снова. В конце концов он отправился в редакцию, чтобы лично побеседовать с редактором. Но цербер в образе рыжеволосого юнца, охранявший двери, не допустил его до лицезрения столь значительной особы. В конце пятой недели рукопись была возвращена без всяких объяснении. Не было ни отказа, ни объяснительного письма - ничего. Так же были вскоре возвращены и другие рукописи, посланные им в крупные журналы Сан-Франциско. Тогда Мартин отправил свои творения в газеты восточных штатов, но не успел оглянуться, как получил их обратно, в сопровождении печатных отказов.

Та же судьба постигла и рассказы. Мартин перечел их несколько раз подряд, и они ему так понравились, что он никак не мог уяснить себе причины столь решительных отказов, пока не прочел в одной газете, что рукописи должны быть непременно переписаны на машинке. Все обьяснилось. Редакторы, несомненно, были так заняты, что не могли тратить время на изучение неразборчивых почерков. Мартин взял напрокат пишущую машинку и целый день учился писать на ней. Он перепечатывал ежедневно все, что писал за день и постепенно перепечатал все свои прежние произведения. Каково же было его изумление, когда и перепечатанное стало возвращаться обратно. Лицо Мартина приняло суровое выражение, челюсть больше выдвинулась вперед, и он упорно продолжал рассылать рукописи все по новым и новым адресам.

Наконец ему пришло в голову, что самому очень трудно судить о своих произведениях. Он решил испытать их на Гертруде и прочитал ей некоторые свои рассказы. У нее заблестели глаза и она сказала, с гордостью посмотрев на него:

- Это здорово, что ты пишешь такие штуки.

- Да, да, - отвечал он нетерпеливо. - Но ты скажи - тебе нравится?

- Господи помилуй! - воскликнула она. - Еще бы не нравилось. Меня так разобрало, что просто страсть!

Но Мартин видел, что не все в его рассказе вполне ясно сестре. Ее добродушное лицо выражало недоумение, Он ждал.

- А скажи-ка, Март, - промолвила она после долгой паузы, - чем же это кончилось? Что ж этот парень, который так ловко чешет языком... что ж - он женился на ней?

И после того как Мартин объяснил ей конец, казавшийся ему художественно оправданным, она промолвила:

- Ну да, вот и я так думала. Почему же ты прямо так не написал?

Прочтя Гертруде с десяток рассказов, он понял, что ей правятся только счастливые концы.

- Этот рассказ очень хороший, - объявила она, выпрямляясь над лоханью и со вздохом вытирая лоб красной, распаренной рукой, - только уж очень тяжело мне стало. Плакать захотелось. А кругом и так грустного много. Когда я слушаю про хорошее, мне и самой становится лучше. Вот если бы он женился на ней... Ты не сердишся на меня, Март? - спросила она с тревогой. - Может быть, мне это кажется, потому что я очень устала. А так рассказ - прелесть, ну просто прелесть. Куда ты думаешь пристроить его?

- Это уж дело другое, - усмехнулся он.

- Но если б удалось его пристроить, сколько бы ты за него получил?

- О, сотню долларов. Самое меньшее.

- Oго! Хорошо бы тебе удалось его пристроить!

- Не плохие денежки, а? - И он прибавил с гордостью:- Заметь, я это накатал в два дня. Пятьдесят долларов в день!

Мартину страстно хотелось прочесть свои рассказы Руфи, но он не отваживался. Он решил подождать, пока что-нибудь будет напечатано, - но крайней мере тогда она лучше оценит его старания. Тем временем он продолжал учиться. Ни одно приключение не казалось ему таким заманчивым, как это путешествие по неисследованным дебрям разума. Он купил учебники физики и химии и одновременно с алгеброй изучал физические законы и их доказательства. Лабораторные опыты ему приходилось принимать на веру, но его могучее воображение помогало ему видеть как бы воочию всякие химические реакции, и он понимал их лучше, чем студенты, присутствующие на опытах. Сквозь страницы учебников Мартин начинал постепенно прозревать тайны природы и мира. Раньше он воспринимал мир как нечто данное, теперь он начал понимать его устройство, игру и соотношение сил, строение материи. Его ум постоянно стремился объяснять теперь давно знакомые вещи. Рычаги и блоки сразу привели ему на память лебедки и подъемные краны, с которыми ему приходилось иметь дело на море. Теория навигации, дающая возможность судам не сбиваться с пути в открытом море, стала вдруг простой и попятной. Он постиг тайну бурь, дождей, приливов, узнал причину возникновения пассатных ветров и даже подумал, не слишком ли рано написал он свой очерк о северо-восточном пассате. Во всяком случае он чувствовал, что теперь мог бы написать его лучше. Однажды он отправился с Артуром в университет и, затаив дух, с чувством религиозного благоговения смотрел на производимые в лаборатории опыты и слушал профессора, читавшего студентам лекцию.

Но Мартин не забросил своих литературных занятий. Мелкие рассказы так и текли из-под его пера, и он еще находил время писать стихи - вроде тех, которые печатались в журналах; потом вдруг закусил удила и в две недели написал трагедию белыми стихами, которую, к его изумлению, немедленно забраковали с полдюжины издателей. Однажды, начитавшись Гэнли, он написал целую серию стихов о море, по образцу "Поэм с больничной койки". Это были простые стихи, светлые и красочные, полные романтики и боевого духа. Мартин назвал их "Песни моря" и решил, что это самое лучшее из всего им написанного. В серии было тридцать стихотворений; он писал по одному в день, по окончании своей дневной работы над прозой - работы, на которую иной модный писатель затратил бы целую неделю. Но для Мартина труд сам по себе ничего не значил. Он обрел дар речи, и все мечты, все мысли о прекрасном, которые долгие годы жили в нем безгласно, хлынули наружу неудержимым, мощным, звенящим потоком.

Мартин никому не показал своих "Песен моря" и никуда не послал их. Он потерял доверие к редакторам. Впрочем, не из недоверия воздержался он на этот раз от посылки своего творения. Оно было исполнено для него такой красоты, что ему хотелось поделиться им с одной только Руфью, в тот блаженный миг, когда он осмелится, наконец, прочесть ей свои произведения. А до тех пор он решил держать их при себе, читал и перечитывал вслух, пока, наконец, не выучил наизусть.

Он интенсивно жил каждое мгновение, когда бодрствовал, и продолжал жить даже во сие; его сознание, протестуя против вынужденного пятичасового бездействия, продолжало развивать все передуманное и пережитое за день, рождая невероятные и нелепые грезы. Таким образом, он никогда не отдыхал, и на его месте другой, менее крепкий телом и менее здоровый духом, давно бы свалился с ног. Его свидания с Руфью становились все реже и реже: приближался июнь, в начале которого она должна была сдать экзамены и получить университетский диплом. Бакалавр искусств! Когда Мартин думал об этом звании, ему казалось, что Руфь улетает от него на такие высоты, где ему уже не достичь ее.

Один день в неделю Руфь все же посвящала Мартину, и он обычно в этот день оставался у Морзов обедать и после обеда слушал музыку. Это были его праздничные дни. Вся атмосфера дома Морзов была так не похожа на ту грязь, среди которой жил Мартин, а близость Руфи так окрыляла его, что всякий раз, возвращаясь домой, он мысленно давал себе клятву достичь этих высот во что бы то ни стало. Несмотря на неуемный пыл творчества и жажду красоты, томившую его, он в конце концов трудился только ради любви. Он прежде всего был влюбленным и все остальное подчинял своей любви. Его любовные искания были для него важнее всяких духовных исканий. Мир казался ему удивительным вовсе не потому, что состоял из молекул и атомов, взаимодействовавших по каким-то таинственным законам, - мир казался ему удивительным потому, что в нем жила Руфь. Она была чудом, о каком он никогда раньше не знал, не мечтал и даже не догадывался.

Но Мартина все время приводило в отчаяние расстояние между ними. Она была бесконечно далека, и он никак не мог придумать, что сделать, чтобы приблизиться к ней. Прежде он обычно пользовался успехом у женщин и девушек своего класса. Но он никогда не любил их, а ее он полюбил. Дело было не в том, что Руфь принадлежала к другому классу. Его любовь вознесла ее превыше всех классов. Она была особым существом, настолько особым, что он не знал даже, как подойти к ней со своей любовью. Правда, расширив свой кругозор и научившись правильно говорить, он приблизился к ней, у них появился общий язык, общие темы, вкусы и интересы, но любовная жажда этим не удовлетворялась. Его воображение влюбленного наделило ее такой святостью, такой бесплотной чистотою, что исключило всякую мысль о телесной близости. Сама любовь отдаляла ее и делала недоступной. Сама любовь отнимала у него то, чего он гак страстно желал.

И вот, в один прекрасный день, через бездну, их разделявшую, на мгновение был перекинут мост, и после этого мгновения бездна уже не казалась такой широкой. Они сидели и ели вишни, большие черные вишни, сок которых напоминал терпкое вино. И после, когда она стала читать ему "Принцессу", он заметил следы вишневого сока у нее на губах. На мгновение ее божественность поколебалась. Она была телесным существом, ее тело было подчинено тем же законам, как и его тело, как тело всякого человека. Ее губы были так же телесны, как и его, и вишни оставляли на них такие же следы. А если таковы были се губы, то такова была она вся. Она была женщина; женщина, как и всякая другая. Эта мысль поразила его, как удар грома Это было для него настоящим откровением. Он словно увидел солнце, падающее с неба, или присутствовал при кошунственном осквернении божества.

Когда Мартин вполне уяснил себе смысл этого открытия, он почувствовал, как сердце заколотилось у него в груди, побуждая его домогаться любви этой женщины, которая вовсе не была духом, слетевшим с неба, а обыкновенной женщиной, с губами, запятнанными вишневым соком. Он содрогнулся от этих дерзких мыслей, но разум его и сердце ликовали и убеждали его в его правоте. Должно быть, Руфь почувствовала эту внезапную перемену в настроении Мартина, так как вдруг перестала читать, взглянула на него и улыбнулась. Его взгляд скользнул по ее лицу от голубых глаз к губам, где виднелись следы вишневого сока - небольшое пятнышко, сводившее его с ума. Его руки потянулись к ней, как часто тянулись к другим женщинам раньше, в дни беспутной жизни. Она как будто склонилась к нему и ждала, и Мартину пришлось напрячь всю свою волю, чтобы сдержаться.

- Вы не слышали ни одного слова, - сказала она обиженно.

И тут же улыбнулась ему, наслаждаясь его смущением. Мартин взглянул в ее ясные глаза и понял, что она не догадалась вовсе о том, что в нем происходило, и ему стало стыдно. В мыслях он посмел слишком далеко зайти! Он не знал ни одной женщины, которая бы не догадалась, - ни одной, кроме Руфи. А она не догадалась. Вот тут-то и заключалась разница! Она была совсем другая! Мартин был уничтожен мыслью о своей грубости и ее невинности, и снова между ними разверзлась бездна Мост был разрушен.

И все-таки этот случай приблизил его к ней. Воспоминание о нем не исчезло и утешало Мартина в моменты разочарований и сомнений. Бездна уже не была так широка, как раньше. Он проделал путь куда больший, чем тот, что давал право на звание бакалавра искусств. Правда, она была чиста, так чиста, что раньше он даже и не знал о существовании такой чистоты. Но вишни оставляли пятна у нее на губах. Она была подчинена физическим законам, как и все в мире, она должна была есть, чтобы жить, и могла простуживаться и хворать. Но не это было важно. Важно было то, что она могла испытывать голод и жажду, страдать от зноя и холода, а стало быть - могла чувствовать и любовь, любовь к мужчине. А он был мужчина! Почему бы в таком случае ему не стать этим человеком? "Я добьюсь счастья, - шептал он лихорадочно. - Я стану им! Сумею стать, Я добьюсь счастья!"

ГЛАВА ХII

Однажды, вечером, когда Мартин мучился над сонетом, в который тщетно старался вложить туманные, но прекрасные образы, теснившиеся в его мозгу, его вызвали к телефону.

- Женский голос. Очень красивый голос, - сказал насмешливо мистер Хиггинботам, позвав его.

Мартин подошел к телефону, находившемуся в углу комнаты, и горячая волна пробежала по его телу, когда он услышал голос Руфи. Возясь со своим сонетом, он забыл о ее существовании, но при звуке знакомого голоса любовь охватила его с новой силой, сокрушительной, как удар молнии. Какой это был голос. "Нежный и мелодичный, словно далекая музыка, словно звон серебряных колокольчиков кристальной чистоты!" Нет! Не могла обыкновенная смертная женщина обладать таким голосом. В нем было что-то небесное, что-то не от мира сего. Поддавшись наплыву чувств, он едва мог разобрать, что она ему говорила, хотя старался сохранить на лице спокойствие, зная, что мышиные глаза мистера Хиггинботама так и впиваются в него.

Руфь не сказала ничего особенного: она собиралась сегодня вечером на публичную лекцию с Норманом, но у Нормана -такая досада! - началась мигрень, и так как билеты уже взяты, то не хочет ли Мартин пойти с нею, если он не занят.

Если он не занят! Мартин едва мог скрыть дрожь в голосе. Он не верил своим ушам! До сих пор он встречался с ней только у них дома и никогда не осмеливался пригласить ее куда-нибудь! Стоя с телефонной трубкой в руке, он вдруг почувствовал непреодолимое желание умереть за нее, и перед его мысленным взором возникли героические образы, сцены самопожертвования во имя любви. Он любил ее так сильно, так страшно, так безнадежно. Его охватила такая сумасшедшая радость при мысли, что она пойдет с ним, пойдет на лекцию с ним, с Мартином Иденом, что в этот миг ему ничего другого не пришло в голову, как только умереть за нее. Это было единственное, чем он мог доказать свое безграничное и бескорыстное чувство. Это был великий порыв самоотречения, знакомый каждому истинно влюбленному, и он захватил его, точно огненный вихрь, во время короткого разговора по телефону. Умереть ради нее, думал он, -это значит и жить и любить по-настоящему. А ему было всего двадцать один год, и это была его первая любовь!

Дрожащей рукой он повесил трубку, испытывая слабость после только что пережитого потрясения. Глаза у него сияли, как у ангела, лицо преобразилось, точно он очистился от земной скверны и стал святым и безгрешным.

- Свидание на стороне, а? - ехидно прошипел зять.- А знаешь, чем это кончается? Как раз угодишь в полицейский суд, голубчик мой.

Но Мартин не мог сразу спуститься с высот. Даже эта грубая выходка не могла вернуть его на землю. Он был выше и гнева, и раздражения. Он еще весь был во власти прекрасного видения и, точно божество, не мог испытывать к подобным ничтожным созданиям ничего, кроме жалости. Он и не замечал мистера Хиггинботама, его глаза смотрели сквозь него, и, как во сне, он вышел из комнаты, чтобы переодеться, Только когда он уже завя-88

зывал галстук перед своим зеркальцем, до его сознания дошел какой-то раздражающий звук. Это было застрявшее у него в ушах глупое гоготание Бернарда Хиггинбо-тама, которое он словно сейчас только услыхал.

Когда дверь дома Морзов закрылась за ними и Мартин понял, что он идет по улице рядом с Руфью, он вдруг почувствовал замешательство. Радость этой прогулки с нею омрачилась непредвиденными сомнениями. Он не знал, как держать себя. Он не раз видел, что люди ее круга, выходя на улицу, берут даму под руку. Но это бывало не всегда, и он не знал, принято ли ходить под руку только по вечерам, или, быть может, так ходят лишь мужья с женами или братья с сестрами.

Спускаясь с Руфью со ступенек крыльца, он вспомнил Минни. Минни была большая модница, и когда он гулял с нею во второй раз, она сделала ему выговор за то, что он шел по внутренней стороне тротуара, тогда как истинный джентльмен, гуляя с леди, должен итти всегда с внешней стороны. И Минни завела обычай наступать ему на ноги, когда они переходили улицу, чтобы он не забывал держаться внешней стороны. Но он не знал, откуда она выкопала такое правило, в самом ли деле так принято в высшем обществе и нужно ли это правило соблюдать

В конце концов Мартин решил, что беды от этого во всяком случае не будет, и, выйдя на улику, он пропустил Руфь вперед, а сам пошел рядом, с внешней стороны тротуара. Но тут возникла вторая проблема: нужно ли предложить ей руку? До сих пор он никогда не предлагал руку спутнице. Девушки, с которыми он гулял, не ходили с кавалерами под руку. В начале знакомства они обычно просто ходили рядом, а позже старались выбирать темные переулки и шли, положив голову на плечо спутника, который при этом обнимал их за талию. Но здесь дело обстояло иначе. Она была девушкой другого круга. И Мартин не знал, как ему быть.

Ему пришло в голову слегка согнуть свою правую руку, как будто случайно, по привычке. И тут произошло чудо. Мартин почувствовал, как ее рука легла на его руку. Он почувствовал сладостную дрожь, и на несколько мгновений ему показалось, что ноги его отделились от земли, а за спиной выросли крылья. Но новое осложнение вернуло его к действительности. Они перешли улицу, и теперь он очутился не с внешней, а с внутренней стороны тротуара. Что же теперь делать? Выпустить ее руку и перейти на другую сторону? А что делать, когда им придется переходить улицу вторично? И в третий раз? Что-то было тут не совсем ясно, и Мартин решил пренебречь правилом, разыграв невежду. Но такое решение не вполне удовлетворяло его, и, очутившись с внутренней стороны, он начал быстро и с увлечением говорить, делая вид, что в пылу беседы забыл переменить место. Пусть она отнесет его промах на счет энтузиазма.

На Бродвее Мартина ожидало новое испытание. При свете уличных фонарей он вдруг увидел Лиззи Конолли и ее смешливую подругу. На одно, только одно мгновение он заколебался, но тотчас же снял шляпу и поклонился. Он не намерен был стыдиться своего класса, и его поклон относился не только к Лиззи Конолли. Девушка кивнула в ответ, задорно глянув на него красивыми и насмешливыми глазами, так не похожими на крепкие и нежные глаза Руфи. Она также оглядела Руфь, и сразу, повидимому, оценила ее наружность и платье и угадала общественное положение. Мартин заметил, что и Pуфь скользнула по девушке мимолетным и ласковым взглядом и успела oтметить и ее дешевый наряд и причудливую шляпу, какими любили щеголять девушки из рабочей среды.

- Какая красивая девушка, - сказала Руфь минуту спустя.

Мартин готов был благословить ее за эту фразу, но сказал только.

- Не знаю. Дело вкуса, должно быть; я не нахожу ее особенно красивой.

- Ну, что вы! Такие правильные черты встречаются один раз на тысячу. У нее лицо точно камея. И глаза чудесные!

- Вы находите? - равнодушно сказал Мартин, ибо для него существовала на свете только одна красивая женщина, и она шла рядом с ним, опираясь на его руку.

- Если б эту девушку одеть как следует и научить ее держаться, уверяю вас, она покорила бы всех мужчин и вас в том числе, мистер Иден.

- Ей прежде всего нужно было бы научиться говорить, - отвечал он, - а то большинство мужчин и не поняли бы ее. Я уверен, что вы не поймете и половины из того, что она вам скажет, если она будет говорить так, как привыкла.

- Глупости. Вы так же упрямы, как Артур, когда хотите доказать что-нибудь.

- А вы забыли, как я говорил, когда мы встретились первый раз? Сейчас я говорю совсем иначе. Я тогда говорил гак же, как эта девушка. Но за это время я выучился вашему языку и могу утверждать попятными для вас словами, что вы ни за что не поймете ее языка. А знаете, почему она так держится? Я ведь теперь все время думаю о таких вещах, которые раньше мне и в голову не приходили, - и я многое начинаю понимать.

- Почему же она так держится?

- Она уже несколько лет работает на фабрике. Молодое тело податливо, как воск, тяжелый труд формирует его; оно невольно привыкает к положению, удобному для данной работы. Я с одного взгляда могу определить, чем занимается рабочий, встреченный мною на улице. Посмотрите на меня. Почему я так раскачиваюсь при ходьбе? Да потому, что я почти всю жизнь провел на море. Если бы все эти годы я был не матросом, а мясником, я бы не ходил вперевалку, но у меня были бы кривые ноги. Вот и с этой девушкой так. Вы заметили, какой у нее, если можно так выразиться, жесткий взгляд? Ведь она никогда не жила под чьим-нибудь крылышком. Она все время сама должна думать о себе, а когда девушке приходится самой о себе думать и заботиться, у нее не может быть такого нежного, кроткого взгляда, как... как у вас, например.

- Вы, пожалуй, правы, - тихо сказала Руфь. - Как это ужасно! Она такая красивая...

Мартин, взглянув на все, увидел, что в се глазах светится сострадание. И тут же он подумал о том, как он любит ее и какое необычайное счастье выпало ему -итти с нею вдвоем под руку, направляясь на лекцию.

"Кто ты такой, Мартин Иден? - спрашивал он себя в этот вечер, вернувшись домой и глядя на себя в зеркало. Он глядел долго и с любопытством. - Кто ты и что ты? Где твое место? Твое место подле такой девушки, как Лиззи Конолли. Твое место среди толпы трудящихся людей, - там, где все вульгарно, низко и грубо. Твое место среди рабочего скота, в грязи и в навозе. Перед тобой свалка овощей. Гниет картофель. Нюхай же эту вонь, чорт тебя побери, нюхай хорошенько! А ты смеешь совать нос в книги, слушать красивую музыку, любоваться прекрасными картинами, заботиться о своем языке, думать о том, о чем не думает никто из твоих товарищей, отмахиваться от Лиззи Конолли и любить девушку, которая на миллионы миль выше тебя и живет среди звезд! Кто ты такой? Что ты такое, чорт тебя возьми! Доведет ли все это тебя до добра?"

Он погрозил себе в зеркале кулаком и сел на край кровати, глядя перед собой широко открытыми, невидящими глазами. Потом немного спустя достал свою тетрадку, учебник алгебры и углубился в квадратные уравнения. А часы летели, звезды меркли, и за окном серели уже предрассветные сумерки.

ГЛАВА ХIII

Кружок словоохотливых социалистов и философов из рабочего класса, который собирался в Сити-Холл-парке в жаркие дни, случайно натолкнул Мартина на одно великое открытие. Раза два в месяц, проезжая через парк по пути в библиотеку, Мартин слезал с велосипеда, прислушивался к спорам, и всякий раз ему стоило труда оторваться от них. Общий тон этих дискуссий был иной, чем за столом мистера Морза. Спорщики не были важны и преисполнены достоинства. Они давали волю своему темпераменту и осыпали друг друга обидными прозвищами, ругательствами и ядовитыми намеками. Раза два дело доходило до потасовки, И все же, не отдавая себе ясного отчета - почему, Мартин чувствовал какую-то живую основу во всех этих словопрениях; они сильнее действовали на него, чем спокойная уравновешенность и догматичность мистера Морза. Эти люди, которые немилосердно коверкали английский язык, жестикулировали, как помешанные, и с первобытной яростью нападали на своих идейных противников,- эти люди казались ему куда жизненнее мистера Морза и его друга мистера Бэт-лера.

На сборищах в парке Мартин несколько раз слышал имя Герберта Спенсера, но вот однажды появился там его ученик и последователь, жалкий бродяга в рваной куртке, застегнутой наглухо, чтобы скрыть отсутствие рубашки. Началось генеральное сражение в дыму бесконечных папирос, среди потоков сплевываемой табачной жвачки, причем бродяга ловко парировал все удары, даже когда один из рабочих-социалистов крикнул насмешливо: "Нет бога, кроме Непознаваемого, и Герберт Спенсер пророк его!" Мартин не мог уяснить себе, о чем идет спор, но он заинтересовался Гербертом Спенсером и, приехав в библиотеку, спросил "Основные начала", так как бродяга часто в разгаре спора упоминал это сочинение.

И это было начало великого открытия. Мартин уже однажды пытался читать Спенсера, но так как он выбрал "Основы психологии", то и потерпел фиаско, так же как и с госпожой Блаватской. Он ничего не мог понять в этой книге и вернул ее непрочитанной. Но в этот вечер, после алгебры и физики и долгой борьбы с сонетом, он лег в постель и раскрыл "Основные начала", Утро застало его еще за чтением. Заснуть он не мог. В этот день он даже не писал. Он лежал и читал до тех пор, пока у него не заболели бока; тогда он слез с постели, улегся на голый пол и продолжал читать, держа книгу над головой или облокотясь на руку. Эту ночь он спал и утром уселся писать, но соблазн был так велик, что вскоре он снова принялся за чтение, позабыв все на свете, даже то, что в этот вечер его ожидала Руфь. Он опомнился только тогда, когда Бернард Хиггинботам распахнул дверь и опросил, не думает ли он, что они содержат ресторан.

Мартин Иден всегда отличался любознательностью. Он хотел все знать и отчасти из-за этого увлекся профессией всесветного бродяги-моряка. Но теперь, читая Спенсера, он понял, что не знает ничего, что никогда ничего и не узнал бы, сколько бы ни странствовал по морям. Он лишь скользил по поверхности вещей, наблюдая разрозненные явления, накопляя отдельные факты, делая иногда небольшие частные обобщения, - все это без всякой попытки установить связь, привести в систему мир, который представлялся ему прихотливым сцеплением случайностей. Наблюдая летящих птиц, он часто размышлял над механизмом их полета; но он никогда не обобщал этого явления и не думал о механизме полета вообще и о том процессе развития, который привел к появлению живых летающих существ. Он даже и не подозревал о существовании такого процесса. Что птицы могли "стать", не приходило ему в голову. Они "были" - вот и все; уж так случилось.

И как обстояло дело с птицами, так обстояло и со всем остальным. Все его попытки философских умозаключений были обречены на неудачу из-за отсутствия знаний и навыка мысли. Средневековая метафизика Канта ничего не открыла ему, а лишь заставила усомниться в своих умственных силах. Такую же неудачу он потерпел, начав изучать теорию эволюции по слишком специальной книге Ромсиса. Единственно, что он вынес из этого чтения,- это представление об эволюции как о беспочвенной теоретической выдумке сухих педантов, изъясняющихся тарабарским языком. А теперь он увидал, что это вовсе не голая теория, но общепризнанный закон развития; что если между учеными и возникают еще по этому поводу споры, то лишь по частным вопросам о формах эволюции.

И вот явился человек - Спенсер, который привел все это в систему, объединил, сделал выводы и представил изумленному взгляду Мартина этот конкретный и упорядоченный мир с такой наглядностью, что он напоминал ому маленькие модели кораблей, которые делают матросы и продают в стеклянных банках. Не было тут ни неожиданностей, ни случайностей. Во всем был закон. Подчиняясь этому закону, птица летала; подчиняясь тому же закону, бесформенная плазма стала двигаться, извиваться, у нее выросли крылья и лапки,- и появилась на свет птица.

Мартин в своей умственной жизни шел от одной вершины к другой и теперь достиг самой высокой. Он вдруг проник в тайную сущность вещей, и познание тайн природы опьянило его. Ночью во сне он жил с богами, преследуемый величественными видениями. Днем бродил, как лунатик, видя перед своим блуждающим взором только тот мир, который открыл ему Спенсер. За столом во время обеда он не слышал разговоров и споров о разных житейских мелочах, так как его ум все время напряженно работал, вскрывая причинную связь во всем находящемся перед ним. В мясе, лежащем на тарелке, он прозревал солнечные лучи и прослеживал через все превращения их путь к первоисточнику, отстоящему на миллионы миль, пли думал о той силе, которая движет мускулы его руки, заставляя ее резать мясо, и о мозге, посылающем приказание мускулам, пока в конечном счете не доходил снова до солнечной энергии. Мартин был так одержим своими мыслями, что не слыхал, как Джим пробормотал: "Спятил", не замечал тревожных взглядов сестры и не обращал внимания на палец Бернарда Хигниботама, которым тот выразительно покрутил несколько раз около своего лба.

Больше всего поразила Мартина взаимосвязь между науками - всеми пауками. Он всегда был жаден до знаний, и те знания, которые ему удавалось приобрести, откладывались у него как бы в отдельные клетки памяти. Так, в одной клетке скопилось много отрывочных сведений о мореплавании. В другой - о женщинах. Но эти две клетки никак не сообщались между собой. Мысль, что можно установить связь между женской истерикой и качкой судна в бурю, показалась бы Мартину нелепой и невозможной. Но Герберт Спенсер доказал ему не только, что в этом нет ничего нелепого, но что, напротив, между этими двумя явлениями не может не быть связи. Все связано в мире, от самой далекой звезды в небесных просторах и до мельчайшей крупицы песка под ногой человека.

Для Mapтинa это было постоянным источником изумления, и он теперь все время был занят тем, что старался находить связь вещей и явлений на этой планете - да и на других тоже. Он составлял целые списки самых разнородных вещей и не мог успокоиться до тех пор, пока не устанавливал между ними связи. Так он установил связь между любовью, поэзией, землетрясениями, огнем, гремучими змеями, радугой, драгоценными камнями, уродством, солнечными закатами, львиным рыком, светильным газом, каннибализмом, красотою, убийством, любовниками, рычагами, точками опоры и табаком. Теперь вселенная предстала перед ним как единое целое, и он странствовал по ее закоулкам, тупикам и дебрям не как заблудившийся путник, сквозь таинственную чащу продирающийся к неведомой цели, а как опытный путешественник-наблюдатель, старающийся ничего не упустить из виду и все заносящий на карту. И чем больше он узнавал, тем больше восхищался миром и своей собственной жизнью в этом мире.

- Эх ты, болван! - кричал он своему изображению в зеркале. - Ты хотел писать, и ты писал, а писать тебе было не о чем! Ну, что у тебя было? Детские понятия, недозрелые чувства, смутное представление о красоте, огромная черная масса невежества, сердце, готовое разорваться от любви, да самолюбие, такое же сильное, как твоя любовь, и такое же безнадежное, как твое невежество. И ты хотел писать? Но ведь только теперь у тебя начинает появляться о чем писать. Ты хотел создавать красоту, а сам ничего не знал о природе красоты. Ты хотел писать о жизни, а сам не имел понятия о ее сущности. Ты хотел писать о мире, а мир был для тебя китайской головоломкой; и что бы ты ни писал, ты бы только лишний раз расписался в своем невежестве. Но не падай духом, Мартин, мой мальчик! Ты еще будешь писать. Ты уже кое-что знаешь; правда, еще очень мало, но ты теперь держишь правильный курс и скоро будешь знать много. Если тебе повезет, то когда-нибудь ты узнаешь почти все, что можно узнать. И тогда ты будешь писать!

Он сообщил Руфи о своем великом открытии, думая поделиться с ней своей радостью и удивлением. Но она отнеслась к этому очень спокойно, так как, повидимому, знала все это раньше. И его не удивило такое отношение, потому что он понимал, что для нее все это не новость,-не то, что для него. Артур и Норман, как удалось ему выяснить, были сторонниками эволюционной теории и оба читали Герберта Спенсера, хотя на них он, повидимому, не произвел такого ошеломляющего впечатления; а молодой человек в очках - Вилли Ольнэй - неприятно засмеялся при упоминании имени Спенсера и повторил уже слышанную Мартином остроту: "Нет бога, кроме Непознаваемого, и Герберт Спенсер пророк его".

Но Мартин простил ему эту насмешку, так как начал убеждаться, что Ольнэй вовсе не влюблен в Руфь. Впоследствии по разным мелким фактам он убедился, что Ольнэй не только не влюблен в Руфь, но относится к ней с явною неприязнью. Мартин не мог этого понять. Это был феномен, который он никак не мог связать с прочими явлениями вселенной. Ему даже стало жаль этого юношу, которому, очевидно, какой-то природный недостаток мешал оцепить прелесть и красоту Руфи. Они очень часто все вместе катались по воскресеньям на велосипедах, и Мартин убедился во время этих поездок, что Руфь и Ольнэй находятся в состоянии вооруженного мира.

Ольнэй больше дружил с Норманом, предоставляя Руфь, Артура и Мартина обществу друг друга, за что Мартин был ему очень благодарен.

Эти воскресенья были для Мартина праздниками вдвойне, потому что он имел возможность проводить их с Руфью, а кроме того, приучаться к обществу молодых людей ее класса. Хотя эти люди и получили систематическое образование, Мартин видел, что в умственном отношении он не уступает им; разговор с ними был для него, Мартина, прекрасной практикой устной речи. Он давно перестал читать руководства по правилам поведения, решив положиться на свою наблюдательность. За исключением тех случаев, когда он чем-нибудь увлекался, он всегда внимательно следил за всеми поступками своих спутников, стараясь запомнить разные мелочи в их обращении друг с другом.

То обстоятельство, что Спенсера вообще очень мало читали, изумляло Мартина. - Герберт Спенсер, - сказал библиотекарь в справочном столе, - о, это великий ум.-Но, повидимому, сам библиотекарь очень мало знал о творениях этого великого ума. Однажды за обедом у Морзов, в присутствии мистера Бэтлера, Мартин завел разговор о Герберте Спенсере. Мистер Морз резко осудил агностицизм английского философа, причем сознался, однако, что не читал "Основных начал", а мистер Бэтлер объявил, что Спенсер нагоняет на него тоску, что он никогда не мог дочитать ни одной страницы из его сочинений и отлично обходится без этого. В голове Мартина возникли сомнения, и не будь он так резко самобытен, он, пожалуй, подчинился бы общему мнению и отказался от дальнейшего знакомства со Спенсером. Но так как взгляды Спенсера на мир казались ему непререкаемой истиной, то отказаться от них было для Мартина так же невозможно, как для мореплавателя выбросить за борт компас и карты. Поэтому Мартин продолжал изучать теорию эволюции, все более и более овладевая предметом и находя подтверждение взглядов Спенсера у тысячи других писателей. Чем дальше он шел в своих занятиях, тем больше открывалось перед ним неисследованных областей знания, и он все чаще сожалел, что в сутках всего двадцать четыре часа.

Однажды, принимая во внимание краткость дня, он решил бросить алгебру и геометрию. К тригонометрии он даже еще и не приступал. Потом он вычеркнул из своего расписания и химию, оставив лишь физику.

- Я же не специалист,- сказал он Руфи в свое оправдание, - и я не собираюсь стать специалистом. Ведь наук так много, что одному человеку нехватит жизни изучать их все. Я хочу получить общее образование. Когда мне понадобятся специальные знания, я могу обратиться к книгам.

- Но это совсем не то, что самому обладать этими знаниями,- протестовала она.

- А зачем нужно ими обладать? Мы всегда пользуемся трудами специалистов. Для того они и существуют. Входя к вам, я видел, что у вас работают трубочисты. Они тоже специалисты, и когда они сделают свое дело, вы будете пользоваться вычищенными трубами, даже и не зная ничего о строении печей.

- Ну, это явная натяжка!

Она посмотрела на него неодобрительно, и он прочел упрек в ее взгляде и тоне. Но он был убежден в своей правоте.

- Все мыслители, задумывавшиеся над общими вопросами, все величайшие умы фактически всегда пользовались трудами специалистов. И Герберт Спенсер поступал точно так же. Он обобщал открытия многих тысяч исследователей. Ему надо было бы прожить тысячи жизней, чтобы дойти до всего самому. То же самое было с Дарвином. Он использовал то, что было изучено садовниками и скотоводами.

- Вы правы, Мартин,- сказал Ольнэй,- вы знаете, чего хотите, а Руфь не знает. Она не знает даже, что ей самой нужно. Да, да,- продолжал он, не давая Руфи времени возразить.- Я знаю, вы называете это общей культурой. Но если добиваться этой общей культуры, то не все ли равно, что изучать? Вы можете изучать французский язык, можете изучать немецкий или эсперанто,-вы все равно приобретете так называемую "общую культуру" Или займитесь латынью и греческим, хотя эти два языка никогда вам не пригодятся. Но культурность вы приобретете. Изучала же Руфь два года назад англосаксонский язык, и даже очень успешно, а теперь ничего не помнит, кроме одной строчки: "как душистый апрель проливает свои дожди". Так, кажется? И это дало вам "общую культуру", - засмеялся он, опять не давая ей возможности возразить,- знаю, знаю Мы ведь с вами были на одном курсе.

- Вы так говорите о культуре, как будто это средство, а не цель! - воскликнула Руфь. Глаза ее засверкали, а на щеках выступил румянец.- Культура самоценна!

- Но Мартину не это нужно.

- А вы откуда знаете?

- Что вам нужно, Мартин? - спросил Ольнэй, круто повернувшись к нему.

Мартин почувствовал себя крайне неловко и умоляю ще поглядел на Руфь.

- Да, скажите, что вам нужно,- сказала Руфь.-Это разрешит наш спор.

- Конечно, мне нужна культура,- сказал Мартин нерешительно.- Я люблю красоту, а культура дает мне возможность лучше понять и оцепить ее,

Руфь кивнула головой с торжествующим видом.

- Чепуха! И вы сами это прекрасно знаете,-объявил Ольнэй.- Мартин добивается карьеры, а не культуры. То, что в его случае карьера связана с культурой,- простое совпадение. Если бы он хотел стать химиком, культура была бы ему ни к чему. Мартин хочет стать писателем, но боится сказать это, чтобы вы не потерпели фиаско в нашем споре. А почему Мартин хочет стать писателем? - продолжал он.- Потому что он не обеспечен материально. Почему вы изучали саксонский язык и добивались "общей культуры"? Да потому, что вам не надо пробивать себе дороги. Об этом заботится ваш отец. Он вам покупает платья, он сделает для вас и все остальное. Что проку в том образовании, которое вы получили, да и я, и Артур, и Норман? Мы доверху набиты "общей культурой", а разорись завтра наши отцы, мы не выдержали бы экзамена на школьного учителя. Самое большее, на что Руфь могла бы тогда рассчитывать,- это стать сельской учительницей или преподавательницей музыки в женском пансионе.

- А вы бы что делали? - спросила Руфь.

- Ничего особенно хорошего. Мог бы зарабатывать доллара полтора в день физическим трудом или поступить инструктором на ганлейскую соединительную ветку,-говорю: "поступить", потому что через неделю меня бы, вероятно, выгнали за полной негодностью.

Мартин молча прислушивался к разговору, и, признавая правоту Ольнэя, он в то же время осуждал его за непочтительное отношение к Руфи. В его голове во время этого спора складывались новые взгляды на любовь. Разум не должен вмешиваться в любовные дела. Правильно рассуждает любимая женщина или неправильно -это безразлично. Любовь выше разума. В данном случае Руфь, очевидно, не понимала, как важна для него карьера, но от этого она, разумеется, не стала менее прелестной. Она была прелестна, и то, что она думала, не имело никакого отношения к ее прелести.

- Что вы сказали? - спросил он Ольнэя, который неожиданным вопросом прервал течение его мыслей.

- Я говорю, что вы, наверное, не станете изучать латынь.

- Латынь не только дает культуру, - прервала Руфь,- это тренировка ума.

- Ну, так как же, Мартин, вы будете изучать латынь?- упорствовал Ольнэй.

Мартин находился в крайне затруднительном положении. Он видел, что Руфь с нетерпением ждет его ответа.

- Я боюсь, что у меня нехватит времени, - ответил он наконец.- Я бы стал изучать, но у меня нехватит времени.

- Видите, Мартину вовсе не нужна ваша "общая культура"!-торжествовал Ольнэй.- Он знает, что ему нужно, и знает, как этого добиться.

- Да, но ведь это же тренировка ума, это дисциплина! Латынь дисциплинирует ум!- При этих словах Руфь посмотрела на Мартина, словно прося его переменить свое суждение.- Вы видели, как футболисты тренируются перед игрою? То же самое латынь для мыслителей. Это тренировка.

- Какой вздор! Это нам в детстве вбивали в голову! Но есть одна истина, которую забыли вам внушить своевременно.- Ольнэй сделал паузу для вящего эффекта и сказал торжественно:-Джентльмену следует изучать латынь, но джентльмену не следует ее знать.

- Это нечестно!- вскричала Руфь.- Я так и знала, что вы сведете весь разговор к шутке.

- Но согласитесь, что шутка остроумна!- воскликнул он.- И к тому же это верно. Единственные люди, которые знают латынь,- это аптекари, адвокаты и преподаватели латыни. Если Мартин хочет стать одним из них, я умолкаю. Но причем тут вообще Герберт Спенсер? Мартин только что открыл Спенсера и пришел от него в дикий восторг. Почему? Потому что Спенсер ему дал нечто. Вам Спенсер ничего не может дать и мне тоже. Потому что нам ничего и не нужно. Вы в один прекрасный день выйдете замуж, а мне вообще нечего будет делать, так как все за меня будут делать разные агенты, которые позаботятся о моем капитале, когда я получу его от отца. Ольнэй направился было к двери, но, остановившись, выпустил свой последний заряд:

- Оставьте Мартина в покое, Руфь. Он сам прекрасно знает, что ему нужно. Посмотрите, чего он уже сумел добиться. Иногда он заставляет меня краснеть и стыдиться самого себя. Он и сейчас знает о мире и жизни и о назначении человека куда больше, чем Артур, Норман, я или вы, несмотря на всю нашу латынь, французский и англо-саксонский, несмотря на всю нашу так называемую культуру.

- Но Руфь моя учительница,- рыцарски возразил Мартин,- если я и знаю что-нибудь, то только благодаря ей.

- Чепуха!- Ольнэй посмотрел на Руфь с каким-то недоброжелательством. - Вы еще скажете мне, что вы стали читать Спенсера по ее совету. А ведь она знает о Дарвине и об эволюции столько же, сколько я знаю об алмазных россыпях царя Соломона. Помните, несколько дней тому назад вы огорошили нас своим толкованием одного места у Спенсера - относительно неопределенного, неуловимого и однородного. Попробуйте растолковать ей это и посмотрите, поймет она вас или нет? Это, видите ли, не "культура"! Ого-го! Слушайте, Мартин, если вы начнете зубрить латынь, я просто потеряю к вам уважение.

С интересом прислушиваясь к этому разговору, Мартин в то же время чувствовал какой-то неприятный оса док. Речь шла об учении и уроках, об основах знания, и общий школьнический тон спора не соответствовал тем большим вопросам, которые волновали Мартина, заставляли его цепко ухватывать все жизненные явления и трепетать каким-то космическим трепетом от сознания своей пробуждающейся силы. Он мысленно сравнивал себя с поэтом, выброшенным на берег неведомой страны, который потрясен окружающей красотою и тщетно старается воспеть ее на чуждом ему языке диких туземцев. Так было и с ним Он чувствовал в себе мучительное стрем- -ление познать великие мировые истины,- а вместо этого должен был слушать детские пререкания о том, нужно изучать латынь или не нужно.

- На кой дьявол нужна эта латынь!- говорил он себе в этот вечер, стоя перед зеркалом.- Пусть мертвецы остаются мертвецами. Какое имею я отношение к этим мертвецам? Красота вечна и всегда жива. Языки создаются и исчезают. Они - прах мертвецов.

Он тут же подумал, что научился хорошо формулировать свои мысли, и, ложась в постель, старался понять, почему он теряет эту способность в присутствии Руфи. В ее присутствии он превращался в школьника и говорил языком школьника.

- Дайте мне время,- сказал он вслух.- Дайте мне только время.

Время! Время! Время! Это была его вечная мольба.

ГЛАВА XIV

Несмотря на свою любовь к Руфи, Мартин не стал изучать латынь. Советы Ольнэя были тут ни при чем. Время было для него все равно что деньги, а многие науки, куда важнее латыни, повелительно требовали его внимания. К тому же он должен был писать. Ему нужно было зарабатывать деньги. Но, увы, его нигде не печатали. Рукописи грустно странствовали по редакциям. Почему же печатали других писателей? Он проводил долгие часы в читальне, читая чужие произведения, изучая их внимательно и критически, сравнивая со своими собственными и тщетно стараясь раскрыть секрет, помогавший этим писателям пристраивать свои творения.

Он удивлялся безжизненности большей части того, что попадало на страницы печати. Ни света, ни красок не было в этих рассказах.

От них совсем не веяло дыханием жизни, а между тем они оплачивались по два цента за слово, по двадцати долларов за тысячу слов,- так было сказано в газетном объявлении. С недоумением он читал и перечитывал бесчисленные рассказы, написанные (он не мог не признать этого) легко и остроумно, но без всякой жизненной правды. Ведь жизнь сама по себе так удивительна, так чудесна, как много в ней нерешенных задач, грез, героических усилий, а эти рассказы касались всегда только житейской обыденщины. Мартин чувствовал силу и величие жизни, ее жар и трепет, ее мятежный дух,- вот о чем стоило писать! Ему хотелось воспеть смельчаков, устремляющихся навстречу опасности, юношей, одержимых любовью, гигантов, борющихся среди ужасов и страданий, заставляющих жизнь трещать под их могучим напором. А между тем в напечатанных рассказах прославлялись всевозможные мистеры Бэтлеры, жалкие охотники за долларами, изображались мелкие любовные треволнения ничтожных людишек. "Быть может, это потому, что сами редакторы - мелкие, ничтожные людишки? - спрашивал он себя. - Или же все эти редакторы, писатели и читатели просто-напросто боятся жизни?"

Больше всего его смущало то, что он не был знаком ни с редакторами, ни с писателями. Он не только не знал ни одного писателя, но даже не знал никого, кто бы когда-нибудь пытался писать. Некому было поговорить с ним, направить его, дать ему хороший совет. Он даже начал сомневаться в том, что редакторы - живые люди. Они стали представляться ему колесами машины. Да, да, именно так. В рассказах, очерках и поэмах он изливал свою душу, и эти излияния отдавал на суд машине. Он запечатывал свою рукопись в большой конверт, вкладывал в него марку для ответного письма и опускал в почтовый ящик. Пространствовав известное число дней по континенту, рукопись возвращалась к нему, причем была уже запечатана в другой конверт, а марка, вложенная им внутрь, была наклеена снаружи. По всей вероятности, никакого редактора вовсе не существовало, а был просто хитро устроенный механизм, который перекладывал рукопись из одного конверта в другой и наклеивал марку. Нечто вроде тех автоматов, в которые опускают монетку - и оттуда тотчас выскакивает кусок жевательной резины или плитка шоколада. Опустить монетку в одно отверстие -получишь резину, опустишь в другое - получишь шоколад. Так же и с редакторской машиной. Из одного отверстия выскакивают гонорарные чеки, из другого - письма с отказом. До сих пор он все время попадал во второе отверстие.

Пресловутые письма дополняли сходство с машиной. Это были стандартные печатные бланки, на которых проставлялись только имена и названия. Мартин их получил уже сотни, по крайней мере дюжину на каждую рукопись. Если бы он получил хоть одну живую строчку, написанную от руки, обращенную лично к нему,- он был бы счастлив. Но ни один редактор не подал и признака жизни. И Мартин в конце концов пришел к заключению, что никаких редакторов на свете не бывает, а есть только хорошо смазанные и великолепно слаженные автоматы.

Мартин был смелым и выносливым, и у него хватило бы упорства в течение долгих лет питать эти бездушные машины. Но он истекал кровью, и не годы, а недели должны были решить дело. Еженедельная плата за содержание приближала миг банкротства, а почтовые расходы еще больше способствовали этому. Он уже не мог покупать книги и решил экономить на мелочах, чтобы только отдалить роковой конец; но он не умел экономить и на целую неделю ускорил развязку, подарив своей сестре Мэриен пять долларов на платье.

Мартин боролся во мраке, без совета, без поощрения; все кругом словно сговорились подтачивать его мужество. Даже Гертруда стала коситься на него; сначала она, как добрая сестра, смотрела сквозь пальцы на то, что ей казалось ребяческой дурью; но потом, опять-таки как добрая сестра, начала беспокоиться. Ей казалось, что ребяческая дурь уже переходит в сумасшествие. Мартин замечал ее тревожные взгляды и страдал от них еще больше, чем от явных и бесцеремонных насмешек мистера Хиггинботама. Он верил в себя, но он был одинок в своей вере. Даже Руфь не разделяла ее. Ей хотелось, чтобы он занимался только самообразованием, и хотя она никогда открыто не осуждала его литературных увлечений, но никогда и не поощряла их.

Мартин ни разу не показал ей то, что писал. Какая-то особая щепетильность удерживала его; кроме того, зная, как она занята в университете, он стеснялся отнимать у нее время. Но, сдав экзамены и получив степень, Руфь сама попросила показать ей что-нибудь из его произведении. Мартин и обрадовался и оробел. Руфь была настоящим судьей. Она была бакалавром изящных искусств. Она изучала литературу под руководством профессоров. Может быть, и редакторы опытные судьи, но она по-другому отнесется к его произведениям, Она не вручит ему печатного бланка с отказом, не сообщит, что при всех своих достоинствах его рассказы, к сожалению, неподходят для напечатания в данном издании. Она отнесется к нему, как живое существо с чуткой душой, и, что всего важнее, она узнает, наконец, подлинного Мартина Идена. В своих творениях он излил свою душу и сердце, и она поймет хоть немного, хоть чуть-чуть, о чем он мечтает, и почувствует таящуюся в нем силу.

Мартин отобрал несколько коротких рассказов и прибавил к ним, после некоторого колебания, "Песни моря". В один из жарких июньских дней он и Руфь на велосипедах поехали за город, к своим любимым холмам. Это была их вторая прогулка вдвоем, и когда они мчались по дороге, овеваемые морским ветерком, умерявшим дневную жару, он глубоко, всем своим существом ощущал, что мир прекрасен и что хорошо жить и любить. Они оставили велосипеды возле дороги, а сами взобрались на бурую вершину холма, где от выжженной солнцем травы шел сухой и пряный запах свежего сена.

- Она сделала свое дело, - сказал Мартин, когда они уселись на холме - Руфь на его куртке, а он сам прямо на горячей земле.

Вдыхая сладкий, дурманящий аромат, он тотчас, по привычке, начал размышлять, переходя от частного к мировым проблемам.

- Она исполнила свое жизненное назначение, - продолжал он, гладя сухую траву, - питалась влагою зимних ливней, боролась с первыми весенними ураганами, цвела и кормила насекомых и пчел, разбрасывала свои семена, а теперь, совершив свой долг перед миром...

- Почему вы смотрите на все с какой-то практической точки зрения? - прервала его Руфь.

- Вероятно потому, что я изучаю теорию эволюции. Впрочем, говоря по правде, я только недавно начал видеть все в настоящем свете.

- Но мне кажется, что вы перестаете понимать красоту из-за этого практического подхода. Вы разрушаете красоту, как мальчик уничтожает бабочек, стирая пыльцу с их красивых крылышек.

Он отрицательно покачал головой:

- У красоты есть свое значение, но я до сих пор не ощущал этого значения. Мне нравилось красивое просто потому, что оно красиво, вот и все. Я не понимал сущности красоты. А теперь понимаю, или, вернее, начинаю понимать. Эта трава для меня гораздо прекраснее теперь, когда я знаю, почему она такая, знаю все то химическое действие солнца, дождей и земли, которое понадобилось, чтобы на этом холме выросла трава. Есть много романтического в истории каждой травинки; она пережила немало приключений. Одна эта мысль вдохновляет меня. Когда я думаю об игре сил и материи, обо всей великой жизненной борьбе, я чувствую, что я мог бы написать про эту траву целую поэму, и не одну.

- Как хорошо вы говорите,- сказала Руфь рассеянно, но Мартин заметил, что она при этом пытливо посмотрела на него.

Мартин на секунду почувствовал смущение, и румянец залил его щеки.

- Я рад, что выучился, наконец, говорить,- произнес он,- мне столько хочется сказать. Но все это так велико, что я не могу найти подходящих слов. Иногда мне

кажется, что весь мир, вся жизнь, каждая травинка взывают ко мне и требуют, чтобы я говорил за них. Я это чувствую - ну как мне выразить это? - я чувствую величие всего, но, когда я начинаю говорить, получается детский лепет. Это огромная задача - суметь воплотить свои мысли и чувства в слова, написанные или сказанные так, чтобы слушатель или читатель понял их, чтобы в нем они снова перевоплотились в те же мысли и в те же чувства. Это божественная задача. Вот смотрите, я зарываюсь лицом в траву, и этот запах, который я вдыхаю, рождает во мне тысячи мыслей и образов. Ведь это я вдохнул запах вселенной. Я слышу песни и смех, вижу счастье и горе, борьбу, смерть. Бесконечные видения возникают в моем мозгу, и мне бы хотелось передать их вам, всему миру! Но как мне сделать это? Язык мой скован. Я хотел словами передать вам все, что я чувствовал сейчас, когда вдыхал аромат травы. И ничего у меня не вышло. Получились бледные, неуклюжие намеки. Какой-то бессвязный набор слов... а между тем мне так хочется говорить О .. - он с отчаянием заломил руки, -это невозможно! Нельзя рассказать! Нельзя передать!

- Но вы отлично говорите,- утверждала Руфь,-просто удивительно, как вы научились говорить за это короткое время. Мистер Бэтлер - всеми признанный оратор. Комитет штата всегда приглашает его выступать с речами во время предвыборной кампании. А тогда, за обедом, вы говорили не хуже его. У него только больше выдержки. Вы слишком горячитесь; но это постепенно пройдет. Из вас может выработаться отличный оратор. Вы далеко пойдете... если захотите. В вас есть сила. Вы способны вести людей за собой, я уверена в этом. Вы можете одолеть любые трудности на пути, так же как вы одолели грамматику. Можете стать известным адвокатом. Или политическим деятелем. Ничто не мешает вам добиться такого же успеха, как мистер Бэтлер. И притом без катара,- прибавила она с улыбкой.

Они продолжали беседовать; Руфь, по своему обыкновению, ласково, но настойчиво говорила о необходимости учиться, указывала на латынь, как на необходимую основу всякой карьеры. Она начертала ему свой идеал человека и мужчины, который был целиком списан с ее отца и дополнен кое-какими черточками, явно заимствованными у мистера Бэтлера. Мартин слушал ее, лежа на спине и наслаждаясь каждым движением ее губ, но то, что она говорила, не находило в нем отклика. Нарисованные ею перспективы не влекли его, и он чувствовал глухую горечь разочарования, соединенную с острым томлением любви. Она ни одним словом не упомянула о его литературной работе, и рукописи, которые он захватил с собой, лежали на земле в полном пренебрежении.

Наконец, во время одной паузы, он взглянул на солнце, измерил его высоту над горизонтом и стал собирать свои рукописи, тем самым напомнив о них.

- Ах, я и забыла,- живо сказала Руфь,- а мне так хочется послушать!

Мартин прочел ей рассказ, казавшийся ему самым лучшим. Он назвал его "Вино жизни"; и вино, которое опьяняло Мартина, когда он писал этот рассказ, снова бросилось ему в голову теперь, во время чтения. Было своеобразное очарование в оригинальном замысле рассказа, и он постарался усилить его яркими словами и оборотами. Вдохновенный огонь, горевший в нем во время писания, охватил его снова, и он читал с огромным увлечением, не замечая никаких недостатков. Но не то было с Руфью. Ее изощренное ухо сразу заметило все слабые стороны, все преувеличения, чрезмерный пафос новичка, частые нарушения ритмического строя фразы. Она вообще не улавливала ритма в его рассказе, за исключением тех мест, которые звучали претенциозно-размеренно, и это неприятно поразило ее, как дурной дилетантизм. "Дилетантизм"- таков был ее окончательный приговор, но она не произнесла его. Напротив, она сделала всего несколько мелких замечаний, сказав, что в общем рассказ ей очень нравится.

Но Мартин был разочарован. Ее критика была справедлива, он не мог не признать этого, но ведь не для школьных поправок он читал ей свое произведение. Дело не в деталях. Это все поправимо. Рано или поздно он, конечно, сам научился бы замечать мелкие погрешности или даже вовсе избегать их. Но ведь в этот рассказ он постарался вместить кусок большой, живой жизни. Этот кусок жизни он хотел показать ей, а вовсе не ряд фраз, разделенных точками и запятыми. Он хотел, чтобы она почувствовала то большое и важное, что он видел своими глазами, охватил своим разумом и своими руками вложил вот в эти короткие строки. Очевидно, это не удалось, подумал он. Может быть, редакторы и правы в конце концов. Он видел большое и важное, но не умел выразить это в словах. И, скрыв свое разочарование, Мартин так легко согласился с ее критикой, что ей и в голову не пришло, какую бурю протеста она в нем подняла.

- Вот эту вещицу я назвал "Котел", - сказал он, развертывая другую рукопись.- Ее отвергли четыре или пять журналов а мне рассказ все-таки нравится. Конечно, самому судить трудно, но, по-моему, в нем кое-что есть. Может быть, вас это не захватит так, как захватило меня, но рассказ коротенький. Всего две тысячи слов

- Какой ужас!- вскричала она, когда он кончил читать.- Это ужас! Просто ужасно!

Мартин с тайным удовлетворением взглянул на ее бледное лицо, блестящие глаза и сжатые руки Он достиг своей цели. Он сумел передать ей чувства и мысли, владевшие им. Все равно, понравился ей рассказ или нет,-важно, что он произвел на нее впечатление, заставил ее слушать внимательно, так что она даже не заметила мелочей.

- Это жизнь,- возразил он,- а жизнь не всегда прекрасна. Может быть, я очень странно устроен, но я и здесь нахожу красоту. Наоборот, она мне кажется еще в десять раз более ценной в таком...

- Но почему же эта несчастная женщина не могла... - прервала его Руфь и тотчас же снова воскликнула с возмущением: - О! Это безобразно! Это гадко! Это грязно!

На мгновение ему показалось, что сердце в нем замерло. Грязно! Он никогда не думал об этом, никогда не предполагал. Весь рассказ горел перед ним огненными буквами, и, ослепленный сиянием, он не замечал в нем никакой грязи. Но вот сердце снова забилось у него в груди, Совесть его была спокойна.

- Почему вы не взяли более красивого сюжета? -говорила она.- Мы знаем, что в мире много грязи, но это вовсе не значит...

Руфь продолжала говорить что-то, охваченная негодованием, но он ее не слушал. Он смотрел на ее девичье личико, такое невинное, такое трогательно невинное, что, казалось, чистота его проникала до самого сердца Мартина, очищая и омывая его эфирным сиянием, прохладным и нежным, как сияние звезд. "Мы знаем, что в мире много грязи". Он подумал о том, что она могла "знать", и улыбнулся про себя радостно, словно она шутила с ним. В мгновенной вспышке перед ним возникло видение бесконечного океана житейской грязи, который он так хорошо знал, по которому столько раз плавал, и он простил ей, что она не поняла его рассказа. Она была не виновата, что не поняла его. Мартин поблагодарил бога за то, что она родилась и выросла в стороне от всего этого. Но он - он знал жизнь, знал ее низость так же хорошо, как и ее величие, знал, что она прекрасна, несмотря на всю грязь, се покрывающую, и - чорт побери! - он скажет об этом свое слово миру. Не удивительно, что святые на небесах чисты и непорочны. Тут нет заслуги. Но святые в грязи - вот это чудо! И ради этого чуда стоит жить! Видеть моральное величие, поднимающееся над грязными клоаками несправедливости; расти самому и глазами, еще залепленными грязью, ловить первые проблески красоты; видеть, как из слабости, порочности и ничтожества расцветает сила и правда и благородство духа.

До слуха Мартина вдруг донесся голос Руфи:

- Весь тон какой-то низменный! А есть так много прекрасного и высокого: вспомните: "In Memoriam"1.

1 "In Memoriam" (лат.) - памяти, в память.

Oн хотел сказать ей: "А Локсли Холл?", и сказал бы, если бы снова его не отвлекли видения. Он глядел на нее и думал, какими сложными путями, взбираясь в течение сотен тысяч веков по лестнице жизни, достигла, наконец, женщина воплощенного в Руфи совершенного образца творенья, чистого и прекрасного, одаренного божественной силой, и сумела вдохнуть в него любовь и стремление к чистоте и желание изведать эту божественную си-лу-в него, Мартина Идена, который тоже непостижимым образом поднялся из глубин первобытной жизни, из хаоса бесчисленных ошибок и неудач вечного процесса созидания. Вот где и романтика, и красота, и чудо! Вот о чем надо писать; только бы найти слова. Святые на небесах пусть остаются святыми. А он - человек.

- В вас очень много силы, - услышал он голос Руфи, - но эта сила какая-то необузданная.

- Похож на бегемота в посудной лавке,- пошутил он и был награжден улыбкой.

- Вы должны научиться разбираться в темах. Вы должны выработать в себе вкус, изящество, стиль.

- Я, должно быть, слишком много на себя беру,-пробормотал он.

Руфь ответила ему ободряющей улыбкой и приготовилась слушать следующий рассказ.

- Не знаю, как вам понравится,- сказал Мартин, словно оправдываясь.- Это странный рассказ! Может быть, я тут слишком размахнулся, но, право, замысел у меня был хороший. Постарайтесь не обращать внимания на мелочи. Главное, чтобы вам удалось уловить основную мысль. Это важная мысль и верная, не знаю только, сумел ли я сделать ее понятной.

Он начал читать; читая, поглядывал на Руфь. Нако нец ему показалось, что рассказ захватил ее. Она сидела неподвижно, не сводя с него глаз, затаив дыхание, видимо зачарованная созданными им образами. Он назвал рассказ "Приключение", и это был в самом деле апофеоз приключения - не книжного, а настоящего, приключения с большой буквы, грозного повелителя, одинаково щедрого на взыскания и награды, прихотливого и вероломного, требующего рабской покорности и неустанного труда, который то выводит на ослепительные солнечные просторы, то обрекает мукам жажды, голода, томительного долгого пути или жестокой лихорадки, несущей смерть, и через пот, кровь, укусы ядовитых насекомых, через длинную цепь мелких и неприглядных событий приводит к великолепному, победному финалу.

Все это и еще многое другое изобразил Мартин в своем рассказе; все это, казалось ему, заставляло Руфь слушать его с горящими глазами; щеки ее разрумянились, и к концу чтения ему казалось, что она вот-вот упадет в обморок. Она действительно была взволнована, но не рассказом, а им самим. Дело было не в рассказе; ее снова захватила та знакомая уже ей сила, которая исходила от Мартина и заставляла ее трепетать. Но странным образом сам рассказ был насыщен этой силой, и сейчас это был тот единственный канал, по которому волны ее устремлялись к Руфи. Она ощущала лишь эту силу, почти не замечая того, что служило посредником; и хотя ее как будто захватил только что прочитанный рассказ, - на самом деле она была потрясена совсем посторонней, страшной, невероятной мыслью, внезапно возникшей в ее мозгу. Она вдруг задумалась о браке, и прихотливая настойчивость этой мысли испугала ее. Это было нескромно. Это было до сих пор так чуждо ей. Ее еще никогда не мучила пробуждающаяся женственность, и до сих пор она жила в мире снов, навеянных поэзией Теннисона, оставаясь глухой даже к тем деликатным намекам, которыми поэт касался истинных взаимоотношений рыцарей и королев. Она спала до сих пор, и вдруг жизнь властно постучалась у ее двери. Объятая ужасом, она хотела было запереться на все запоры, но пробуждающийся инстинкт требовал, чтобы она широко распахнула дверь перед странным и прекрасным гостем.

Мартин ждал ее приговора с чувством самоудовлетворения. Он не сомневался в том, каков будет этот приговор, и был ошеломлен, когда Руфь сказала только.

- Это красиво!

После маленькой паузы она с жаром повторила:

- Это красиво!

Конечно, это было красиво; но в рассказе было нечто большее, нечто такое, чему красота лишь служила орудием. Он лежал, растянувшись на земле, и зловещая туча сомнения надвигалась на него... Опять не удалось. Он не владеет словом. Он видит величайшие чудеса мира, но не в силах описать их.

- А что вы скажете о...- он помедлил, не решаясь произнести чужое слово, - о сюжете?

- Он несколько запутан,- отвечала она,- таково мое общее впечатление. Я старалась следить за основной линией, но это трудно Вы слишком многословны. Вы затемняете действие введением совершенно постороннего материала.

- Но основное содержание? - быстро спросил он и объяснил: - Космическая и мировая идея. Я хотел насытить ею весь рассказ. Он для нее только внешняя оболочка. Я шел по верному пути, но я плохо справился с задачей. Мне не удалось, очевидно, высказать то, что я хотел. Может быть, я научусь со временем.

Руфь не слушала его. Его мысли были непонятны ей, хотя она и была бакалавром изящных искусств. Она не понимала их и свое непонимание приписывала его неумению выражаться.

- Вы слишком многословны,- повторила она,- но местами это прекрасно.

Ее голос доносился до Мартина как будто издалека, ибо он в это время раздумывал, читать ли ей "Песни моря". Он лежал в мрачном отчаянии, а она смотрела на него, и в голове ее носились все те же незваные и упорные мысли о браке.

- Вы хотите стать знаменитым?- вдруг спросила она

- Да, пожалуй,- согласился он,- но это не главное. Меня занимает не столько слава, сколько путь к ней. А кроме того, слава мне нужна для другого. Есть причина, ради которой я очень хочу стать знаменитым.

Он хотел прибавить: "ради вас",- и, вероятно, прибавил бы, если бы Руфь более горячо отнеслась к его произведениям.

Но она слишком была занята в этот миг мыслями о его будущности и потому не спросила даже, на что он намекает. Что литературной карьеры он не сделает, в этом Руфь была твердо уверена. Он только что доказал это своими дилетантскими, наивными сочинениями. Он хорошо говорил, но совершенно не владел литературным слогом. Она сравнила его с Теннисоном, Броунингом и с любимейшими своими прозаическими писателями - и сравнение оказывалось для него более чем невыгодным. Но Руфь не сказала Мартину всего, что думала. Странный интерес, который он возбуждал в ней, заставлял ее быть не слишком взыскательной. В конце концов его склонность к писательству была маленькой слабостью, которая со временем, вероятно, исчезнет. Тогда он, несомненно, попробует свои силы на каком-нибудь другом, более серьезном жизненном поприще и добьется успеха. В этом Руфь была уверена. Он так силен, что, наверное, добьется всего... лишь бы он скорей бросил писать.

- Я хочу, чтобы вы прочли мне все, что написали, мистер Иден,- сказала она.

Он вспыхнул от радости. Она заинтересовалась, это несомненно. В конце концов она ведь не забраковала его произведений. Она даже нашла отдельные места прекрасными, от нее первой он услыхал ободряющие слова.

- Хорошо,- пылко сказал он,- и вот вам мое слово, мисс Морз, я стану хорошим писателем. Я пришел издалека, я знаю это, и мне еще предстоит долгий путь, но я пройду его, хотя бы мне пришлось ползти на четвереньках.- Он протянул ей связку рукописей:- Вот это "Песни моря". Я вам дам их домой, а вы прочитаете, когда будет время. Но только потом скажите откровенно свое мнение. Мне так нужна критика! Пожалуйста, скажите мне всю правду!

- Я ничего не утаю,- обещала она, чувствуя в глубине души, что на этот раз она не была с ним откровенна, и не зная, сможет ли быть откровенной и впоследствии.

ГЛАВА XV

- Первая схватка состоялась,- говорил Мартин, глядя в зеркало дней десять спустя, - но будет вторая, третья, и так до тех пор, пока...

Не докончив фразы, он оглядел свою жалкую комнатенку, и взгляд его с грустью остановился на рукописях в длинных конвертах, валявшихся в углу. Все они были ему возвращены. Мартину не на что было купить марок для отправки их по новым адресам, и вот за неделю набралась целая груда. Они будут приходить и завтра, и послезавтра, пока все не вернутся к своему владельцу. И он уже не в состоянии рассылать их дальше. Он целый месяц не платил за прокат машинки,- и не мог заплатить, потому что у него едва хватило денег для недельной платы за содержание и взноса в посредническую контору.

Он сел и задумчиво посмотрел на свой стол. На нем виднелись чернильные пятна, и Мартин вдруг почувствовал к нему нежность.

- Милый, старый стол,- сказал он,- много счастливых часов я провел за тобой, и ты был всегда верным другом. Ты никогда не отталкивал меня, никогда не обижал незаслуженными отказами, никогда не сетовал на тяжесть работы.

Он облокотился на стол и закрыл лицо руками. Слезы подступили к его горлу. Ему вспомнилась его первая драка, когда он, еще шестилетний мальчик, обливаясь слезами, отбивался от другого мальчика, на два года старше, который бил его кулаками до потери сил. Он видел тесный круг мальчишек, поднявших дикий вой, когда он, наконец, упал, глотая кровь, которая текла из носа, смешиваясь со слезами, струившимися из подбитых глаз.

- Бедный малыш,- бормотал он,- и теперь тебя снова побили! Побили так, что не встать.

Но воспоминание об этой первой битве не исчезало, и все драки, которые последовали за нею, постепенно прошли перед Мартином. Полгода спустя Масляная Рожа (так звали мальчишку) опять напал на него. Но на этот раз и Мартин посадил ему синяк под глазом. Это чего-нибудь да стоило! Он вспомнил все битвы, одну за другой. Масляная Рожа всегда побеждал. Но Мартин ни разу не обратился в бегство. Он почувствовал гордость при мысли об этом. Он всегда стойко держался до конца, хоть потом ему и приходилось залечивать раны. Масляная Рожа был подлым противником и не давал никогда пощады. Но Мартин держался. Он всегда держался до конца!

Потом Мартин увидал узкий переулок между рядами ветхих каркасных домов. В конце переулка находилось одноэтажное кирпичное здание, из которого доносился глухой ритмический шум машин, печатающих дневной выпуск газеты "Вестник". Мартину было тогда одиннадцать лет, а Масляной Роже тринадцать; оба они разносили газеты. Потому-то они и стояли в ожидании у ворот типографии. Масляная Рожа, разумеется, тотчас придрался к Мартину, и завязался бой, исход которого остался нерешенным, так как без четверти четыре распахнулись ворота типографии и вся толпа мальчишек устремилась за газетами.

- Я тебя вздую завтра,- пообещал ему Масляная Рожа, и Мартин дрожащим от слез голосом заявил, что завтра будет на месте.

И он прибежал на следующий день, удрав из школы и явившись на место битвы за две минуты до Масляной Рожи. Другие мальчики хвалили Мартина и давали ему советы, следуя которым он непременно должен был побить противника. Но те же мальчики давали такие же советы и Масляной Роже. Как наслаждались эти бесплатные зрители! Мартин задержался на этом воспоминании и даже позавидовал им при мысли о том, сколько удовольствия они тогда получили. Битва началась и продолжалась целых полчаса, пока не открылись ворота типографии.

Снова и снова Мартин видел себя мальчишкой, каждый день торопящимся из школы к воротам типографии. Он не мог быстро бегать. Он горбился, он прихрамывал от постоянных драк. Руки у него были сплошь в синяках, тело все покрыто ссадинами, и некоторые раны начинали гноиться. У него ныли ноги и руки, ныла спина, ныло все тело; в голове, точно налитой свинцом, был туман. В школе он уже не мог играть, забросил ученье. Для него было мукой сидеть целый день за партой. Казалось, целые века прошли с тех пор, как начались эти ежедневные драки, и время тянулось, как кошмар, в непрестанном ожидании новой стычки. "Почему нельзя побить Масляную Рожу?" - думал Мартин. Это сразу избавило бы его от всех мучений. Но никогда ему не приходило в голову сдаться и признать, что Масляная Рожа сильнее его.

И так он день за днем таскался к воротам типографии, истерзанный душой и телом, учась великой науке, именуемой терпением и упорством,- и там встречал своего вечного врага - Масляную Рожу, который был истерзан так же, как и он, и охотно бы прекратил эти побоища, если бы не подстрекательства мальчишек-газетчиков, перед которыми он не хотел осрамиться. Однажды, после двадцатиминутной отчаянной схватки с соблюдением всех условий борьбы (не хватать друг друга ниже пояса и не бить лежачего), Масляная Рожа предложил кончить дело вничью. Мартин и теперь вздрогнул от сладости этого воспоминания: задыхаясь и давясь кровью, текшей из его разбитых губ, он кинулся к Масляной Роже, выплюнул кровь, мешавшую ему говорить, и крикнул, что на ничью он не согласен, и если Масляная Рожа выдохся, пусть сдается. Но Масляная Рожа сдаться не захотел, и драка продолжалась.

На следующий день драка возобновилась, и возобновлялась попрежнему изо дня в день. Каждый раз в начале побоища Мартин сильно страдал от боли, но потом боль притуплялась, и он дрался, ослепленный яростью, как во сне, видя перед собою лишь широкие скулы Масляной Рожи и его горящие, как у зверя, глаза. Он сосредоточил все свое внимание на этой роже, все остальное перестало существовать. В мире не было ничего, кроме этой рожи, и Мартин знал, что успокоится он лишь тогда, когда превратит ее в кровавое месиво или когда его собственная физиономия превратится в кровавое месиво. Тогда можно будет прекратить состязание. Но согласиться на ничью - ему, Мартину, согласиться на ничью - это было невозможно!

Случилось раз, что, придя к воротам типографии в обычное время, Мартин не нашел Масляной Рожи. Он гак и не пришел. Мальчики поздравляли Мартина, утверждая, что Масляная Рожа сдался. Но Мартин не был удовлетворен таким исходом. Он не победил Масляной Рожи, и Масляная Рожа не победил его. Спор не был решен. Впоследствии выяснилось, что в тот самый день у Масляной Рожи внезапно умер отец.

Мартин мысленно перескочил через несколько лет и увидел себя сидящим на галерке в театре. Ему было семнадцать лет, и он только что вернулся из плавания. Среди зрителей вспыхнула ссора. Кто-то кого-то толкнул. Мартин вмешался и встретился со сверкающими глазами своего старинного врага - Масляной Рожи.

- После спектакля я тебе всыплю,- шепнул Мартину его враг.

Мартин кивнул головой. К месту скандала спешил блюститель порядка в райке.

- Встретимся у выхода после конца, - прошептал Мартин, продолжая смотреть на сцену.

Блюститель порядка посмотрел на них и отошел.

- Ты с компанией?- спросил Мартин Масляную Рожу по окончании действия.

- Конечно!

- Я тоже позову кое-кого, - объявил Мартин.

Во время антракта он навербовал себе партию: трех приятелей с гвоздильного завода, одного пожарного, полдюжины матросов и столько же молодцов из знаменитой шайки с базарной площади.

По окончании спектакля обе партии пошли по разным сторонам улицы. Дойдя до глухой части города, они сошлись и устроили военный совет.

- Самое подходящее место - это мост Восьмой улицы,- сказал рыжий парень из шайки Масляной Рожи,-драться будете посередке, под электрическим фонарем, а мы будем смотреть, не идут ли фараоны. Если с одной стороны покажутся, мы удерем в другую сторону.

- Ладно. Идет,- сказал Мартин, посоветовавшись со своими.

Мост Восьмой улицы, перекинутый через рукав устья Сан-Антонио, по длине равен трем кварталам. Посредине моста и на обоих концах его горели электрические фонари. Ни один полицейский не мог подойти незамеченным. Перед глазами Мартина теперь возникло во всех подробностях это удобное для боя место. Он увидел обе шайки, хмурые и враждебные, стоявшие друг против друга, каждая возле своего бойца. Мартин и Масляная Рожа разделись до пояса. Дозорные заняли свои наблюдательные посты на концах моста. Один из матросов взял у Мартина куртку, рубашку и кепи, чтобы в случае появления полиции удрать с ними в безопасное место. Мартин ясно увидел самого себя - как он выходит на середину поля битвы, смотрит прямо в глаза Масляной Роже и говорит, подняв кулак:

- Это тебе не игрушки! Понял? Будем драться до конца! Понял? Без уверток. У нас с тобой старые счеты, и надо свести их вчистую! Понял?

Масляная Рожа заколебался, Мартин заметил это, -но Масляная Рожа был самолюбив и не хотел ударить лицом в грязь перед столькими зрителями.

- Ну, что ж, выходи,- крикнул он,- чего разболтался! До конца, так до конца.

И тут, сжав кулаки, они бросились друг на друга со всем пылом юности, как два молодых бычка, охваченные желанием бить, ломать, калечить. Все, что было достигнуто человечеством на его долгом и трудном пути, рухнуло в один миг. Только электрический фонарь стоял, как забытая веха прогресса. Мартин и Масляная Рожа были дикарями каменного века, жителями пещер и древесных убежищ. Они все глубже и глубже погружались в трясину первобытного существования, сталкивались слепо, как сталкиваются атомы, вечно притягивающие и вечно отталкивающие друг друга.

- Боже! Что за скоты мы были! Что за дикие звери! - простонал Мартин, вспоминая подробности этого боя. Благодаря необычайной силе своего воображения он видел все так живо, словно сидел в кинематографе. Он был одновременно и участником и зрителем. Культура и знания, приобретенные за долгие месяцы, заставляли его содрогаться при воспоминании об этом; но вскоре прошлое вытеснило настоящее из его сознания, и он снова стал былым Мартином Иденом и, только что вернувшись из плавания, дрался с Масляной Рожей посреди моста Восьмой улицы. Он страдал, мучился, потел, обливался кровью, ликовал, когда кулаки его попадали в цель.

Казалось, то были не люди, а два буйных вихря, налетевшие друг на друга. Время шло, и обе партии стояли, присмирев и затаив дыхание. Подобной ярости они не видели, и она внушала им страх. Перед ними боролись два зверя, более свирепые, чем они сами.

Когда остыл первый порыв, противники стали драться осторожнее и обдуманнее. Ни один не брал верх.

- Ничья будет,- долетели до Мартина слова.

Он сделал нечаянно какое-то неудачное движение и в тот же миг получил страшный удар в щеку, пробивший ее до кости. Голый кулак не мог нанести такой рапы. Мартин услыхал возгласы изумления и почувствовал, что кровь хлещет у него из щеки. Но он не подал и виду. Он тотчас же насторожился, так как хорошо знал, с кем имел дело, и мог ожидать всякой низости. Он стал внимательно следить за противником и, уловив блеск металла, сделал ловкий маневр и поймал его за руку.

- Покажи руку! - гаркнул он - Ты меня хватил кастетом!

Обе партии с ревом и руганью бросились друг на друга; еще секунда, и произошло бы общее побоище и Мартин не утолил бы своей жажды мести. Он был вне себя.

- А ну назад! - загремел он.- Все назад! Понятно? - Они расступились. Они были звери, но он был сверхзверь, и ужас, внушенный им, заставил их подчиниться.

- Это мое дело, и никто пусть не мешается. Эй ты! Давай сюда кастет.

Масляная Рожа повиновался, немного испуганный, и отдал предательское оружие.

- Это ты ему дал кастет, рыжая сволочь,- продолжал Мартин, швырнув кастет в воду,- я видел, как ты тут терся, и никак не мог понять, что тебе нужно. Если ты еще раз сунешься, я изобью тебя до смерти. Понял?

Бой возобновился, и хотя оба противника дошли до предела изнеможения, они все же продолжали осыпать друг друга ударами, пока, наконец, окружавшая их звериная стая, насытив свою жажду крови, не почувствовала страха и не начала уговаривать их прекратить драку. Масляная Рожа, едва державшийся на ногах, страшное чудовище, потерявшее человеческий облик, остановился в нерешительности, но Мартин кинулся на него, снова и снова осыпая ударами.

Казалось, они боролись уже целую вечность, и Масляная Рожа заметно стал сдавать, как вдруг послышался громкий хруст, и правая рука Мартина беспомощно повисла. Кость была сломана. Все это слышали, и все это поняли. Масляная Рожа, как тигр, набросился на другую руку, колотя изо всех сил. Партия Мартина бросилась на выручку. Отбиваясь от ударов здоровой рукой, Мартин крикнул, чтобы они не вмешивались, не переставая изрыгать проклятия вперемежку со стонами злобы и отчаяния, и все бил одной левой рукой, ничего не сознавая, колотил и колотил. Словно издалека доносились до него испуганные перешептывания, потом он услышал, как кто-то сказал дрожащим голосом: "Ребята, это не драка! Это убийство! Надо растащить их!"

Но ни один не решился подступиться, а он все бил и бил своей левой рукой, попадая каждый раз во что-то мягкое, кровавое, ужасное и не имеющее ничего общего с человеческим лицом, и это что-то все не поддавалось и продолжало шевелиться перед его помутившимся взором. И он все бил и бил, все тише и тише, постепенно теряя последние остатки жизненной энергии, бил, казалось, целые века, целые тысячелетия, пока, наконец, бесформенная кровавая масса не рухнула на доски моста. И тогда он встал над ней, шатаясь, как пьяный, ища опоры в воздухе и продолжая спрашивать изменившимся голосом.

- Еше хочешь? Говори... Еще хочешь?

Он все спрашивал, настойчиво требуя ответа, и вдруг почувствовал, что товарищи хватают его, тащат, пытаются надеть на него рубашку. И тут внезапно сознание покинуло его.

Будильник на столе зазвонил, но Мартин не слыхал его и продолжал сидеть, закрыв лицо руками. Он ничего не слышал. Он ни о чем не думал. Так живо он пережил все опять, что вновь потерял сознание, как в ту ночь, на мосту Восьмой улицы. Мрак и пустота окутывали его в течение нескольких минут. Потом, точно оживший мертвец, он вскочил, сверкая глазами, с волосами, прилипшими ко лбу.

- Я все-таки побил тебя, Масляная Рожа! - вскричал он.- Мне понадобилось для этого шесть лет, но я побил тебя!

Ноги у него дрожали, голова кружилась, и, пошатнувшись, он должен был сесть на постель. Он все еще был во власти прошлого. Он недоуменно озирался по сторонам, словно не понимая, где он находится, пока, наконец, не увидел груду рукописей в углу. Тогда колеса его памяти завертелись быстрее, промчали его через четырехлетний промежуток, и он вспомнил книги, вспомнил мир, который они открыли ему, вспомнил своп гордые мечты и свою любовь к бледной девушке, впечатлительной и нежной, которая умерла бы от ужаса, если бы хоть на миг стала свидетельницей того, что он только что заново пережил, хоть на миг увидала бы ту грязь жизни, через которую он прошел!

Он поднялся и поглядел на себя в зеркало.

- Теперь ты вылез из этой грязи, Мартин, - торжественно сказал он себе, - в глазах у тебя прояснилось, ты касаешься звезд плечами, живешь полной жизнью и отвоевываешь ценнейшее наследие веков у тех, кто им владеет.

Мартин внимательно поглядел на себя и рассмеялся.

Джек Лондон - Мартин Иден (Martin Eden). 2 часть., читать текст

См. также Джек Лондон (Jack London) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Мартин Иден (Martin Eden). 3 часть.
- Немножко истерики и мелодрамы? Ну, что ж! Это не имеет значения. Ты ...

Мартин Иден (Martin Eden). 4 часть.
- Он тратит время на свои писания и хочет достигнуть того, чего редко ...